Часть третья Союз борьбы

1

Ульянов вернулся в Петербург во второй половине сентября. К этому времени он переправил сюда желтый, изготовленный по специальному заказу чемодан с нелегальной литературой, навестил родных, которые в то лето снимали дачу в Бутово близ Курской дороги под Москвой, и даже успел побывать в Орехово-Зуеве, одном из ткацких городов Центральной России, где единственное начальство — фабричная администрация и раскол с рабочими у нее самый резкий…

Обо всем этом Петр узнал от Крупской. Еще она сообщила: Старик сиял комнату в четвертом этаже дома номер шесть по Таирову переулку и рад будет его видеть.

В тот же вечер Петр отправился по указанному адресу.

Владимир Ильич работал. Об этом говорила зажженная лампа на столе и стопка книг, одна из которых была заложена карандашом. Однако, увидев гостя, Ульянов искренне обрадовался, тут же перешел на диван, усадил Петра рядом и засыпал вопросами. Будто и не было у него бесед с другими «стариками». Все-то ему интересно — и общие контуры и детали достигнутого за прошедший месяц, дела всей группы и каждого в отдельности. Лучше повториться, чем упустить что-то существенное.

Пришлось Петру рассказывать…

Вскоре после отъезда Ульянова за границу Вера Владимировна Сибилева от имени своей группы выразила желание соединиться с социал-демократами: у них одни цели, много общих кружков, оставшиеся на свободе народовольцы все более и более склоняются к марксизму, к агитации в массах… Обсудить возможность такого соединения решили на загородной прогулке — с гитарой, с вином, с танцами. Как раз березовый сок пошел. В лесу появилось много молодых компаний. Выбрали станцию Удельная на Финляндской железной дороге — туда добираться удобнее всего.

Вместе с Петром на встречу отправились Старков, Малченко, Ванеев с братом Василием, недавно приехавшим из Нижнего и еще только-только входящим в дела группы, Названов и Зинаида Невзорова. Сибилеву сопровождали сестры Агрннские и еще несколько учительниц вечерне-воскресных школ и слушательниц женских курсов. Старков даже пошутил: «О, да тут одни амазонки от революции!» И заиграл на гитаре что-то бравурное. Сибилеву это покоробило: «А вы — амазоны… от гитарной музыки!»

Поначалу разговор невольно пошел о роли женщин в истории. Вспомнили Софью Ковалевскую и художницу Розу Бонар, Жорж Занд и Сару Бернар, мадам де Сталь и Джордж Эллиот, Элеонору Дузе и Марию Копаницкую… Потом переключились на российских героинь: Софья Перовская, Вера Фигнер, Вера Засулич… В конце концов сошлись на том, что женщины в большинстве своем не теоретики, зато в практических делах порой более настойчивы, изобретательны.

Это неожиданное начало сблизило их, помогло договориться о совместных действиях на случай заводских и фабричных волнений, об организации рабочей кассы для поддержки стачечников, о работе в кружках, руководители которых уедут на лето из Петербурга, о приобретении печатных устройств.

Вскоре после этой встречи брат Анатолия Ванееву Василий поступил на должность приемщика материалов в судостроительную мастерскую Ижорского завода в Колпине и создал там несколько кружков из бывших народовольцев.

Что касается перевыборов правления потребительского общества на Путиловском заводе, то они наделали много шума. Теперь вступительный пай снижен до двадцати пяти рублей; в правление вошли рабочие; лавочники стали потише, повежливей, правда, товары у них пока что улучшились мало…

С хорошей стороны успели показать себя Семей Шепелев, Дмитрий Морозов и другие рабочие паровозо-механической мастерской из кружка Петра Акимова. Сам Акимов не очень-то расторопен…

В июне на Путиловском в сталепрокатной мастерской неожиданно понизили расценки. Петр и подсказал Зинозьеву, заменившему убывшего из Петербурга Киську: вот прямой повод остановить работу и потребовать отмены несправедливой убавки. Так и сделали.

Данилевский упорствовать не стал — себе дороже.

Первая артель возобновила работу. А во второй случилось несчастье: один из каталей упал на раскаленный брус, промасленная одежда вспыхнула, рабочий сгорел на глазах товарищей. Последовал новый взрыв гнева. В мастерской открыто заговорили об адских условияхи работы. С артелью расправились круто: всю ее — более ста человек — уволили, многих полиция увезла на дознание. Но в мастерской после этого сделали новый пол, проложили рельсы, чтобы катали перевозили раскаленные болванки на колесных площадках, соорудили воздуходуйку.

Зиновьев был арестован, но за недостаточностью улик выпущен.

Сообщение о событиях в сталепрокатной мастерской попало в газеты. Учитывая, что это не первый случай и уже были заметки по поводу волнений на других предприятиях, министерство внутренних дел разослало в редакции секретное распоряжение, согласно которому запрещалось печатание статей, трактующих о беспорядках на фабриках и заводах, об отношениях рабочих с хозяевами. Но редакции, как известно, секретов хранить не умеют…

В конце июня Степан Радченко послал Петра в Екатеринослав, куда Запорожец переправил транспорт с нелегальной литературой. Доставив ее, Петр уехал на оставшиеся летние месяцы к родным, но прохлаждаться на отцовских харчах не стал — устроился подрабатывать в Киеве на одном из сахарных заводов. Возобновил старые знакомства, приобрел новые — среди русских, украинских и польских социал-демократических групп…

— Вот это правильно! — откинулся на спинку стула Ульянов.

Он слушал Петра с обостренным интересом, не перебивая, делал на листе бумаги одному ему понятные пометки, но тут не удержался от вопроса:

— И что же, по-вашему, Петр Кузьмич, происходит между ними сближение?

— Происходить-то оно происходит, Владимир Ильич, но очень уж медленно, черепашьими шагами, — непроизвольно повторил движение Старика Петр. — Националистические интересы пока пересиливают. Даже внутри групп. Уроженцы русской Польши не терпят выходцев из помещичьих семей коренной Польши — короняров. Есть белые списковцы — из богатых украинских фамилий. Зги не могут переступить сословные пороги па пути к червонным, свысока называют их холопскими, себя ж почитают социал-патриотами. Есть социал-патриоты и в русских, и в украинских объединениях… Да вы это сами знаете…

— Националистические интересы — серьезнейшее препятствие в любом деле, тем более в нашем, — откликвулся Ульянов. — Быстрых перемен здесь ждать не приходится. Увы! И все же я убежден: в непосредственной борьбе за социальные права они вполне преодолимы. Ничто так не сближает трудящиеся массы, как прямые действия, ведущие к равноправию. Это сила особая. Великая! Надо только освободить ее, не дать погаснуть религиозном и националистическом угаре, вывести на простор…

— Такие примеры уже есть, Владимир Ильич, — подхватил Петр. — Я как раз подошел к одному такому случаю… — И он с увлечением принялся рассказывать, как узнал об августовской стачке в «суконном городе» Белостоке, что находится в Польше неподалеку от граиицы с Пруссией. На белостоцких фабриках одновременно прекратили работу более двадцати тысяч ткачей — треть городского населения. И Петр не утерпел: получив расчет на сахарном заводе, отправился в Белосток.

Город ему понравился: чистый, хорошо вымощенный, красиво отстроенный, с паровой конкой, чудно именуемой трамваем, с институтом благородных девиц и реальным училищем, низшими школами и пансионами. На шерстяных фабриках Моэса, Якоби, Коммихау, Рибберта и некоторых других установлены машины лучших конструкций — из Бельгии, Германии и других стран. Шерсть на эти фабрики поступает из Англии. Из нее делаются высшие сорта пальтового драпа, мужского трико, лучшие в империи сукна и одеяла. Зато на других фабриках, а их в Белостоке около двухсот, приспособления для ткаческой работы самые примитивные, помещения тесные и душные, мастера злобные, педантичные, в основном немцы; штрафы они пишут как бог на душу положит, в рабочих книжках показывают не всю работу, обирают до нитки. Это и вызвало всеобщее неповиновение, Задушить его решили, как всегда, полицейскими мерами. Ввели на фабрики солдат, одних ткачей арестовали, других уволили, третьим пообещали навести порядок со штрафами, расценками и заработной платой.

Петр написал воззвание к бастующим. Помня о том, что любая конкретная агитация должна преследовать еще и политические цели, он не только перечислил злоупотребления фабрикантов и требования ткачей, но и показал, как царское правительство позорной рукой вмешалось в борьбу польских рабочих за свои права, подчеркнул, что таким же образом оно подавляло, подавляет и будет подавлять выступления русских и украинских пролетариев, других национальностей России, боясь их единства в борьбе за справедливое социальное будущее… А закончил воззвание призывом к сплоченной борьбе за коренную перемену политических отношений в государство.

— Очень правильная постановка вопроса! — одобрил Ульянов. — И что ж белостоцкие товарищи?

— Они сделали перевод, и обращение пошло в массы. Судя по всему, оно получило отклик.

— Не могло не найти! Потому что верно изложенные мысли и призывы не могут оставить угнетенный класс равнодушным. Оии непременно пробудят в нем непокорство, подвигнут к самозащите, а потом и к политической борьбе в общенациональном масштабе… Вы привезли свое воззвание?

— Привез. На русском и на польском. Могу показать. Они у меня с собой, Владимир Ильич.

— Непременно покажите. Но несколько позже. Сейчас я хотел бы дослушать вас.

— Да-да, конечно, — отложил воззвания в сторону Петр…

Пробыв в Белостоке чуть больше недели, он почувствовал за собой слежку. Это означало, пора уезжать.

Из трех железнодорожных линий, проходящих через станцию у речки Белой, он выбрал Санкт-Петербурго-Варшавскую. Как Белая впадает в Супрасль, так Белосток по рельсовым притокам торопится к берегам Невы…

В Петербурге Петр попал в затухающую уже стычку товарищей с «петухами» Чернышева. Воспользовавшись летними каникулами, «петухи» решили захватить побольше рабочих кружков у своих соперников. Все бы ничего, да самым активным среди них показал себя дантист Николай Николаевич Михайлов, правая рука Чернышева. О нем ходят слухи как о доносчике. Арестованный в 1893 году по делу о противоправительственной корпорации среди студентов университета, он был выпущен из тюрьмы до решения суда, по личному прошению оставлен в столице и даже получил место врача.

Василий Андреевич Шелгунов вызвался проверить его. Встретившись с Михайловым, он задал ему прямой вопрос — не провокатор ли он? Михайлов все обвинения искусно отвел, и тогда Шелгунов решил дать ему учеников, но не далее Невской заставы, чтобы оберечь другие рабочие группы от возможного провала.

Теперь «петухи» допущены в кружки за Нарвской и Невской заставами, в Колпино в на Выборгской стороне. Михайлов свел знакомства со многими рабочими-руководителями…

Заметно оживилась и другая группа «молодых» — «обезьяны». Это сплошь студенты-медики. Они имеют прямую связь с заграницей, где в прошлом году побывал их руководитель Константин Михайлович Тахтарев, слушатель Военно-медицинской академии. Держатся они особняком, но тоже посягают на кружки «стариков». И самое главное, с ними сблизилась во взглядах Аполлинария Александровна Якубова. Вероятно, потому, что ей нравится Тахтарев…

— Вот и все, пожалуй, — закончил свой рассказ Петр. — В общих чертах, конечно.

— Ну что ж, картину вы нарисовали довольно полную, Петр Кузьмич. Спасибо. Кое-что я уже слышал от Надежды Константиновны и других товарищей, но о положении дел за Нарвской заставой и особенно о белостокских событиях узнал лишь от вас… Теперь ваша очередь спрашивать. Как говорится, долг платежом красен… Что вас интересует в первую очередь?

— Меня все интересует, Владимир Ильич! Вся ваша поездка, все встречи…

— Ну что ж, — улыбнулся Ульянов… Попасть к Плеханову оказалось делом нелегким.

К политическим эмигрантам за границей власти относятся если не враждебно, то весьма настороженно, тем более к таким, как Георгий Валентинович.

Адрес Плеханова Ульянов получил в Лозанне от родственников Роберта Эдуардовича Классона. Шел на встречу с необыкновенным чувством радости, петерпения и, конечно же, любопытства. Мучился вопросом: каков вблизи создатель легендарной группы «Освобождение труда», властитель дум русских марксистов?

Знакомство не разочаровало его, напротив, укрепило уважение.

Спокойный взгляд чуть раскосых глаз, открытое лицо с огромным лбом, щеточка редеющих волос, пышные усы, которые Георгий Валентинович время от времени пощипывал, неторопливые движения — все подчеркивало в нем силу, уверенность, даже некоторую утонченность признанного мыслителя…

Известие, что Ульянов послан к нему петербургскими социал-демократами, удивило и обрадовало Плеханова. Он-то, занятый литературным трудом, полагал, что Россия в этом отношении значительно отстала от европейских стран. Ан нет, Ульянов подтвердил, что кроме Петербурга социал-демократические группы появились в, Москве и Киеве, в Нижнем и Вильне, в Иваново-Вознесенске и Туле, в Екатерннославе и Саратове, в Воронеже и Харькове. И это далеко не все города, которые следовало бы назвать. Рабочие действуют заодно с интеллигентами и студентами.

При первом разговоре Владимир Ильич постарался обрисовать общую картину распространения марксизма в России. Договорившись о новой встрече, вручил Георгию Валентиновичу свою работу «Что такое „друзья народа“…», а также солидные, в четыреста страниц, «Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития» в синем «мраморном» переплете. В «Материалах…» Плеханов выступал не только под именем Утиса, но и как Кирсанов.

Познакомившись ближе, Плеханов и Ульянов увидели ие только то, что их сближало, но и то, что разделяло. Георгии Валентинович, например, посчитал, что Ульянов — Тулин слишком строг к Струве: не следует категорически отрицать роль либеральной буржуазии в революционном движении и преувеличивать значение крестьянства, не стоит рассматривать партийность марксизма как необходимость становиться на точку зрения исключительно угнетенных общественных групп — бывают и переходные ситуации. Показался ему несколько преждевременным и призыв к диктатуре пролетариата. Однако это не помешало им договориться о выпуске совместного непериодического издания «Работник», материалы и денежные средства для которого будут поступать прежде всего от русских социал-демократов, о транспортах нелегальной литературы и способах их доставки в Россию, о постоянных связях, которые со временем приведут к образованию единой социал-демократической партии.

Нежелательный оттенок переговорам придало внезапное появление в Женеве Евгения Ивановича Спонти, посланца московских и виленских социал-демократов. В отличие от Ульянова, он привез деньги, а потому его просьба к Плеханову написать книгу специально для русских рабочих была похожа на торг. К тому же, приезд Спонти подчеркнул, что у социал-демократов России нет пока согласованности; общих представителей.

Следом за Спонти — на правах одного из петербургских издателей — к Плеханову пожаловал Александр Николаевич Потресов. Узнав, что Ульянов должен направиться в Цюрих к Павлу Борисовичу Аксельроду, чтобы обговорить детали издательского сотрудничества, Потресов решил ехать с ним. Неделю они провели в альпийской деревне Афольтерн, обсуждая порядок выпуска «Работника».

Аксельрод дотошно вникал в любую деталь, вплоть до того, какой тушью писать статьи и материалы (ну конечно, китайской), что добавлять в нее, чтобы текст не смывался (ну конечно, хромпик!), каким клеем пользоваться, упрятывая тексты под обложку невинных книг (ну конечно, картофельным — небольшую ложку крахмала на стакан воды), как отправлять книги (простыми посылками, будто самую заурядную вещь)…

Вообще-то он человек приятный, многознающий, терпеливый. С вечным студентом Потресовым (окончив естественный факультет Петербургского университета, Александр Николаевич поступил на юридической) был ласков, умело отсылал его в горы, чтобы переговорить с Ульяновым без помех. Таким и запомнился.

Из других встреч в память Владимира Ильича врезался парижский разговор с членом Генерального совета Интернационала, депутатом французского парламента, зятем Карла Маркса Полем Лафаргом. Этот разговор был глубок, интересен, во всех отношениях полезен. Хотя не обошлось без курьезов. Лафарг поинтересовался:

— Как вы ведете занятия с рабочими?

Услышав, что после общих лекций о мироздании, земле, человеческом обществе рабочие хорошо воспринимают труды Маркса, глубоко изучают их, Лафарг недоверчиво уточнил:

— Неужели они не только читают, но и понимают его?

— Разумеется.

— Здесь вы, по-моему, ошибаетесь, дорогой друг, — не без иронии заметил один из прославленных руководителей французской Коммуны. — Даже у нас после двадцати лет социалистического движения Маркса никто толком не понимает, а уж в России…

— Тем не менее это так, — сказал Ульянов. — Я был бы рад представить вам петербургских рабочих — Шелгунова, Бабушкина, Меркулова и других, чтобы вы сами смогли убедиться в этом. Но увы, это пока невозможно. Поверьте на слово.

— Придется. Только не так… не сразу…

Из Парижа Ульянов направился на лечение в Швейцарию, на курорт Нидельбад. Потом в Пруссию.

В Берлине он побывал на социал-демократическом собрании в рабочем предместье, с горечью убедился, что это не более чем говорильня. С разрешения и в присутствии полиции велись разглагольствования о том, что немецким крестьянам не нужна особая аграрная программа, достаточно отдельных реформ, что пути рабочих и крестьян в корне отличны и сближать их нет смысла…

О смерти Энгельса Ульянов узнал в зале Прусской государственной библиотеки, где он работал с заграничной марксистской литературой. Отложив книги, Владимир Ильич взялся за некролог «Фридрих Энгельс» и перевод статьи с таким же названием из венской газеты «Новое обозрение».

В Немецком театре в те дни шла драма Герхарда Гауптмана «Ткачи». Ульянов посмотрел ее. По его мнению, на сцене драма во многом утратила свою обличительную силу. Во всяком случае, в переводе Анны Ильиничны она звучит куда острей…

Затем Владимир Ильич навестил в Шарлоттенбурге признанного деятеля немецкой социал-демократии Вильгельма Либкнехта. Он вручил Либкнехту рекомендательное письмо от Плеханова.

К идее сотрудничества с русскими социал-демократами Либкнехт отнесся без живого интереса; поддержал, но скорее из дипломатических побуждений, нежели от чистого сердца. И Ульянову неволыю припомнилось рабочее собрание в берлинском округе Нидербарним, похожее на говорильню, статьи Маркса и Энгельса, в которых Либкнехт критиковался за соглашательство и терпимость к оппортунистам. А ведь они были правы…

Именно там, в Шарлоттенбурге, Владимир Ильич отчетливо понял: социал-демократические организации европейских стран идут не путем борьбы, а путем уступок; опыт делает их не более мудрыми, а более покладистыми. Молодой российский марксизм уже сейчас более стоек, силен, революционен…

Свой рассказ Ульянов закончил неожиданным образом:

— Все идет в правильном направлении, Петр Кузьмич! Что-то получается лучше, что-то хуже, но на месте мы не стоим. Пришло время объединить силы! Здесь нам могут быть полезны и те, кто стоит за Сибилевой, и «молодые», но только без сомнительных людей. Мы должны иметь более мощную печатную технику, чем гектографы. Придется незамедлительно искать пути к «Группе народовольцев» Александрова и Ергина. Скажем, через Лидию Михайловну Книпович. Она ведь в прошлом была к ним вхожа? Нам нужен не только «Работник», но и своя газета. Ваше воззвание к ткачам Белостока вполне может стать материалом для первого номера. «Борьба с правительством!»… Я напишу о Ярославской стачке. О ней я получил данные в Москве. Можно использовать статью «Фридрих Энгельс». Привлечем и других товарищей…

— Сильвина, — подсказал Петр. Ульянов вопросительно взглянул на него.

— Очень просто, — объяснил Петр. — На лето Гарин взял его с собой в Гундуровку. На уроки. Вскоре выяснилось, что управляющий заворовался. Гарин прогнал его, а Михаилу предложил занять его место. Тот уперся: «Да я пшеницу от ячменя не отличу!» Гарин ему: «Ничего, справитесь. Имение разбито на хутора, в каждом есть опытный приказчик. Ваша задача не так сложна: вести кассовую и другие книги, получать и расходовать деньги, следить за порядком». И Сильвин согласился — уж очень велик был соблазн получить доступ к живой статистике. Вскоре Гарин уехал на изыскание Пермь-Котласской узкоколейной дороги, и Михаил остался полным хозяином. У Гарина в Гундуровке широкий размах — племенной скот лучших кровей, пчельник… Окрестные помещики берут с крестьян до двадцати рублей за десятину, Гарин — втрое меньше. А поденная плата на уборке у него вдесятеро выше. Вот и съезжаются к нему на барщину со всей округп. Умеет он сплавить рекою и продать зерно, поставить себя с простыми людьми на дружескую ногу. Завел «школу грамотности»… Бывая в других хозяйствах, Михаил увидел постановку дела там, соприкоснулся с капиталистическими отношениями в деревне. Чем не материал для статьи? Он мне уже изложил его в письмах. Скоро появится и сам.

— Действительно, — согласился Ульянов. — Материал интересный. И неожиданный. Если не ошибаюсь, с точки зрения управляющего имением, пусть и временного, еще никто из марксистов не писал. Неплохо было бы статью назвать — «О положении сельскохозяйственных рабочей на юго-востоке России». Вот видите, Петр Кузьмич, авторы у нас понемногу подбираются. Дело за малым: начать выпускать газету… К примеру — «Рабочее дело». Звучит?

— Звучит! — подтвердил Петр.

— Надо, чтобы зазвучало.

2

Учительница Смоленской вечерне-воскресной школы Лидия Михайловна Книпович была связана не столько со «стариками», сколько с Крупской. Она талантливо вела уроки, рабочие к ней тянулись.

Просьба Ульянова установить связь с типографией народовольцев удивила, но и обрадовала Лидию Михайловну. Уже вскоре она сообщила:

— Нужен представитель. Меня они считают своей. По прежней памяти. Сотрудничать готовы, по предпочитают иметь дело с человеком из марксистского лагеря.

— Как вы думаете, Лидия Михайловна, чем объясняется такая их покладистость? — спросил Ульянов. — Очень уж быстро они согласились.

— Насколько я понимаю, в этом вопросе прежние моя единомышленники придерживаются взглядов Петра Лавровича Лаврова, а он считает, что социал-демократы непременно пойдут за народовольцами… Да-да! Им все еше хочется видеть в марксистах учеников приготовительных классов, эдаких безобидных шалунишек, которых можно поставить в угол.

— Наверное, вы правы. Что ж, пусть тешат себя несбыточными надеждами… А представителя мы им дадим. Непременно. Анатолий Александрович Ванеев чем не фигура? Он уже занимался издательскими делами, пусть и дальше их ведет. Вы не против поработать с ним, Лидия Михайловна?

— Не против, — улыбнулась Книпович.

— Вот и замечательно. Но учтите, от вас с Ванеевым будет многое зависеть. Соглашайтесь на все, что потребуют «наши друзья». Конечно, поступаться основной линией мы не будем, но и слепо упорствовать по мелочам — тоже…

В интересах дела Книпович получила условное имя: Дяденька.

Петру показалось забавным и само это имя, и неожиданное соединение прозвищ Ванеева и Книпович: Минин. Дяденька. А можно и по-другому — Дяденька Минин.: И так, и эдак складно. Впрочем, у хороших людей и прозвища хорошо сочетаются…

В те же дни Владимир Ильич, а с ним Кржижановский и Старков побывали в кружках у Петра за Нарвской заставой.

Узнав в Ульянове человека, которому перед рождеством 1894 года он показывал Путиловский завод, Карамышев раздурачился:

— Ба, знакомые все лица! Как говорится, гора с горою не сходится, а человек…

— О горах помолчим, — не дал ему договорить Зиновьев. — Не любой камень — гора. Не любой человек — камень.

Зиновьев Ульянову понравился — независимостью и глубиной суждений, твердостью взглядов, достоинством.

Петр и сам по-иному взглянул на Бориса Ивановича. Еще полгода назад при подобной встрече Зиновьев держался бы скованно, говорил нескладно, а теперь откуда-то уверенность появилась, магнетический блеск в глазах, свобода и точность речи. Вероятно, от той ответственности, которую он взял на себя, согласившись быть рабочим организатором вместо Иванова — Киськи. Рядом с Шелгуновым, Бабушкиным, Меркуловым и другими «стариками» нельзя быть размазней, они воздействуют не столько словами, сколько личным примером.

И помощники у Зиновьева подобрались толковые — Шепелев, Морозов, Богатырев, тот же Карамышев. За каждым — десятки людей, дел… Перебрался на Путиловский Филимон Петров, «крестник» Петра. Поначалу он держался отчужденно, избегал оставаться с Петром наедине. И тогда Петр сам заговорил с ним — об Антонине Никитиной, о своем к ней отношении. Филимона его откровенность обескуражила, но и обрадовала. Он перестал хмуриться, отмалчиваться, стал естественным, легким, из одной крайности впал в другую: сделался тенью Петра.

Вокруг Филимона образовался еще один кружок.

Ульянов и его спутники остались довольны постановкой работы у путиловцев. Побывали они и в других районах, будто инспекцию сделали.

На одном из собраний группы, обрисовав свои впечатления от встреч в рабочих кружках, Владимир Ильич сказал:

— За последние месяцы наши ряды выросли и прежде всего за счет новых активистов, осознанно понимающих необходимость соединения стачечной борьбы с революционным движением против самодержавия. Настала пора подумать о своей газете, о дальнейшем росте за счет слияния с другими марксистскими сообществами — сначала в Петербурге, затем и в других городах. Но идти к этому можно, лишь перестроив свои ряды, опираясь на опыт, приобретенный методом проб и ошибок. Что я имею в виду? Прежде всего нам следовало бы резко сузить распорядительный центр, расширив при этом районные комитеты руководителей. По сути дела, такие комитеты уже сложились или складываются. Осталось лишь более четко обозначить их, определить круг дел и ответственность, причем не только за развертывание прямой агитации, но и за дисциплину, конспирацию, подбор товарищей на местах…

И вновь Петра поразила стремительность, с какой начал действовать Ульянов после возвращения из-за границы. Как искусный шахматист, он умеет видеть на много ходов вперед. Откуда в нем такой редкостный дар?

Но вслух Петр сказал другое:

— По-моему, распорядительный центр давно существует: Ульянов, Кржижановский, Старков. Их усилия видны всем. Предлагаю закрепить за ними эту обязанность публично…

— …и поручить им подготовить предложения по районным комитетам к следующей нашей встрече, — добавил Ванеев.

— Почему обязательно к следующей? — возразила Зинаида Павловна Невзорова. — Мне кажется, надобности в такой оттяжке нет. Мы вполне можем обсудить этот вопрос сейчас, хотя бы в главных чертах, а позже сделать необходимые уточнения.

— Но мы не приняли решения по распорядительному центру!

— А разве были другие предложения?

Только теперь Петр заметил, как изменился в лице Радченко: лоб прорезала глубокая морщина, глаза сделались маленькими и сердитыми, будто выцвели, усы слились с бородой… Э, да Степан крепко обижен.

«На меня, — вдруг понял Петр. — За то, что не предложил ввести его в распорядительный центр… А правда, почему я не предложил? Ведь у него в руках финансы, адреса, организационные вопросы… — И сам же ответил: — Потому что Степану ближе старые приемы работы. Он отстаивает замкнутость как главное условие нашей безопасности. Его можно понять, но это связывает нас по рукам и ногам. Пусть Кржижановский и Старков не так опытны и предусмотрительны, как он, зато они умеют заглядывать вперед, ладить с людьми, все делать творчески. Это и ценит в них Старик. Дороги связи, которые складываются естественным путем, а не навязываются. Так что прости меня, Степан, но ведь насильно мил не будешь…»

Заметив его взгляд, Радченко отвернулся.

Рядом с ним нахохлился Малченко.

Трудно, ох как трудно перестраиваться в пути, но что делать, если без этого не обойтись.

— Других предложении нет! — нарушил затянувшуюся паузу Ванеев.

— Тогда у меня вопрос к Владимиру Ильичу, — словно не замечая тягостной заминки, заговорила Невзорова. — Следуя за привычным административным делением города, мы можем распылиться. Не лучше ли очертить районы с учетом нашей внутренней… географии?

— Совершенно верно, Зинаида Павловна, — одобрительно посмотрел на нее Ульянов. — Это вы хорошо сказали — о внутренней географии! Мы должны брать не просто районы, а крупные пролетарские части города. Вот, скажем, Путиловскии завод. С ним соседствуют разнородные предприятия не только Нарвской, но и Московской заставы, фабрики по Обводному каналу. Почему бы не подчинить их одному комитету? Другой возьмет на себя заводы и фабрики по Шлиссельбургской дороге. К пому отойдет вся Невская застава. Здесь уже началось то, что я называл перестройкой рядов: чтобы исключить дальние поездки, переезды, Запорожец и Старков, например, поменялись кружками. Так надо поступать и в других местах.

— Третий район можно сделать на Выборгской стороне и на Охте, — включился в обсуждение молчавший до сей поры Малченко. — Четвертый — на Васильевском острове, пятый — на Петербургской стороне.

— Зачем так дробиться? — возразил Глеб Кржижановский. — Правильнее все заречные части собрать в одном комитете.

— Можно, — после секундного раздумья согласился Малченко и вдруг хитро прищурился: — Не так одиноко будет Робинзонам…

— Каким Робинзонам? — не понял шутки Старков.

— Как «каким»? Взять Зинаиду Павловну. Она давно высадилась на Васильевском острове, знает его вдоль и поперек, а теперь, прошу прощения, заглядывается на Выборгский берег. А там свой Робинзон — Ванеев. Илии Сильвина взять… На его осколке архипелага — Новый порт, Балтийский завод, Арсенал… А? В этой части города действуют прекрасные рабочие организаторы — Яковлев, Князев. Каждый сам по себе — Робинзон, а вместе…

— …районный комитет! — договорил за него Старков и театрально вздохнул: — Фу ты, нелегкая! С одним комитетом, кажется, стало проясняться: Ванеев, Сильвин, Невзорова, Якубова, Яковлев, Князев…

— Но это и самый сложный по географии комитет, — заметил Ульянов. — Хорошо, что мы с него начали. Александр Леонтьевич подал верную мысль. Думаю, ее надо поддержать.

Малченко приятна похвала Старика. В то же время он не может не чувствовать осуждения в отстраненном, каком-то закаменевшем молчании Хохла. Это тяготит не только его, но и остальных.

— А что скажет Степан Иванович? — с той же мягкой заинтересованностью, с какой вела уроки в воскресной школе, спросила Крупская.

— А ничего, Надия Константиновна, — с неожиданной безмятежностью ответил Радченко. — Посижу, послухаю, а там видно будет…

3

В начале октября в Петербурге появился Юлий Осипович Цедербаум, редактор известной брошюры виленцев «Об агитации». В Вильне он оказался не по своей воле. Уже на первом курсе Петербургского университета субинспекторы донесли на него как на отъявленного смутьяна. Последовало увольнение, затем арест. Пять месяцев Цедербаум провел в «Крестах», где его «праздномыслие» лечили трепанием пеньки и склеиванием коробок. Затем последовала высылка в Вильну, где он провел около двух лет. И вот он снова в столице…

Первым делом Цедербаум начал восстанавливать прежние связи. И довольно-таки преуспел в этом. Среди его сторонников — почти все сплошь виленцы: студент Технологического института Марк Шаг, бывшие студенты Борис Гольдман и Михаил Надель, студент Института путей сообщения Сергей Гофман, инженер Арон Лурье, врач Яков Ляховский и некоторые другие.

Еще в феврале на собрании социал-демократов различных городов Ляховский представлял Киев. Вскоре после этого ему удалось получить вид на жительство в Петербурге. «Старики» стали использовать его за Невской заставой как пропагандиста. Постепенно Яков Максимович втянулся в работу. Через него, а также через давнюю свою знакомую Любовь Николаевну Баранскую-Радченко Цедербаум и решил поближе сойтись с группой Ульянова. А пока он заручился поддержкой Потресова, с которым когда-то учился на естественном факультете в университете, свел знакомства с «молодыми»… Но тут же обвинил их в легкомыслии — слишком уж задиристы в общении, любят затевать ненужные распри, а главное, терпят рядом с собой двуличного Михайлова.

Оказывается, зубного врача Юлий Осипович знает четыре года. Они вместе организовывали тайную университетскую корпорацию. Михайлов уже тогда вызывал неприязнь: груб, заносчив. Да и внешность у него не располагающая — бараньи глаза, мещанские манеры. Однако личное восприятие — это еще не повод к недоверию. Повод появился позже, когда начальник охранки полковник Секеринский в присутствии Цедербаума топал на Михайлова ногами, называл его вожаком корпорации, кричал: «Ваша жена умоляла оставить вас в Петербурге, но я вижу, что вы не прекратили вашей работы!» Эю было похоже на спектакль. В словах полковника не чувствовалось подлинного гнева, а в ответах Михайлова — истинного волнения. Он был на удивление спокоен, даже развязен. Прошение Михайлова о помиловании и его освобождение лишь подтвердили подозрения…

Уже при первой встрече с вновь избранным распорядительным центром, на которую его привел доктор Ляховский, Цедербаум заявил:

— В случае если Чернышев и его компапьопы пойдут на сближение, следует потребовать от них — как предварительное условие — устранение Михайлова.

— Но мы еще и с вами не сблизились, Юлий Осипович, — с улыбкой заметил Ульянов.

— Кто же нам препятствует? — не растерялся тот.

Встреча проходила на Херсонской улице у Кржижановского, в узком кругу, но содержание ее тотчас стало известно большинству «стариков». Петру — от Василия Старкова.

— Будем говорить прямо, — предложил Цедербаум. — В моей группе собрались немалые силы, — здесь он явно преувеличил. — Поэтому мы вполне могли бы поставить работу сами. Но река отличается от ручья тем, что именно она собирает воды… Самое разумное — следовать опыту природы: не дробиться, а собираться. Насколько я могу предполагать, интересы у нас общие.

— Если бы еще и взгляды… — мечтательно сказал Кржижановский.

— Скорее, приемы, — уточнил Цедербаум. — Да, здесь у пас образовались расхождения. Мы против системы длительного изучения в кружках экономии и социологии. Мы ва то, чтобы немедленно использовать стадийное недовольство в массах. Это тот случаи, когда теория должна следовать за практикой, а ие наоборот.

— Позвольте не согласиться с вами, Юлий Осипович, — сказал Ульянов. — Следовать опыту природы, бесспорно, нужно, но не вслепую. Конечно, удобно довериться реке, плыть по течению, уповая на благополучный исход. Но правильней знать, куда и для чего плывешь, не дать затащить себя на камни или в пропасть. Мы изучаем в кружках не просто экономию, а прежде всего политическую экономию. Что касается социологии, то она сплошь строится на политике. История — тоже. Поверьте, одни лишь стихийные выступления желаемых перемен не дадут. Важен курс.

— Курс у нас совпадает.

— Да, но есть приблизительный, стихийный курс, а мы стремимся к определенности. Вот, скажем, такой существенный вопрос: под каким углом вы и ваша группа рассматриваете соотношение социалистической и демократической пропаганды и агитации?

— Направления эти настолько близки и параллельны, что я не стал бы рассматривать их под углом, — не раздумывая ответил Цедербаум. — Напротив, поставил бы их в одну плоскость, заменил единым понятием.

— Вот видите, вы бы поставили их в одну плоскость… А между тем социалистические перемены — суть борьбы пролетарских масс. В этой борьбе рабочие совершенно одиноки. Им противостоят землевладельцы, заводчики, царские чиновники, буржуазия. В то же время в борьбе за демократическое переустройство пролетариат имеет сторонников в числе различных социальных слоев, прежде всего среди мелкой буржуазии. Здесь объединяющей силой выступает неприятие абсолютизма, оппозиция его архаичности, бездушию, цинизму. Мы — за разумное соединение социалистического движения с демократическим, за совместное их развитие, за политический союз, но не за отождествление. Иначе нетрудно вслед за Струве и другими непоследовательными марксистами прийти к идее о политической гегемонии буржуазии…

— Я бы не стал обвинять Струве в непоследовательности, — едко заметил молчавший до сей поры Ляховский. — Для меня, для многих других он великий знаток Маркса. Авторитет. Что касается спорных вопросов, то они всегда были и будут. Не мы судим, а время.

— Но время, о котором вы говорите, уже идет! Пролетарский подъем не может опираться на ошибочные выводы из безошибочного марксизма! Не следует тормозить этот подъем, дробить его изнутри!

— Что вы имеете в виду? — уточнил Цедербаум.

— Многое, Юлий Осипович. В том числе ваше небезызвестное выступление перед виленскими товарищами: «Поворотный пункт еврейского рабочего движения». Вольно или невольно, но вы обособляете интересы трудящихся по их национальной принадлежности, по характеру работы, в данном случае — ремесленников. Вместо того чтобы говорить о едином повороте для всех пролетариев…

— Надеюсь, вы понимаете разницу между единством и обезличкой?

— Понимаю. Именно поэтому для меня и моих товарищей важны не только близкие нужды всех без исключения рабочих масс, но и конечные. Даже в большей степени — конечные.

— Не съев супа, дна тарелки не увидишь.

— Но представить его можно?

— Разумеется.

— Вот видите…

— Я вижу другое, — перешел в наступление Цедербаум. — На смену пропагандистским кружкам идут агитационные. Они становятся тем фокусом, который собирает лучи стихийного недовольства и действует из толщи народа. Мы должны выползти из подполья, заговорить языком прокламаций, согласуясь при этом и с национальными интересами обездоленных. Да-да, и с национальными! Поскольку они есть, от них не отмахнешься… Мы должны преодолеть лабораторную узость заученных нами истин, смести с них паутину успокоенности. Тогда дойдет очередь и до конечных нужд.

— К агитации мы уже перешли, согласуясь при этом прежде всего с социальными задачами обездоленных, — вновь бросил реплику Кржижановский. — Так что фокусов у нас хватает!

— Тем лучше, — одобрительно взглянул на него Цедербаум, давая понять, что ценит остроумие и не желает углублять спор. — Но те фокусы, о которых вы говорите, сделаны от руки или па гектографе. А мы имеем мимеограф — благодетельное изобретение последнего времени. Он дает не пятьдесят, а до восьми сотен оттисков! Можем использовать его вместе.

— Не откажемся, — после некоторого раздумья кивнул Ульянов.

— Есть что-нибудь интересное? — тотчас ухватился за ниточку некрепкого еще соглашения Цедербаум.

— Есть. Скажем, перевод работы Энгельса «К жилищному вопросу». Очень важно его издать! Антипрудонистские доводы Энгельса бьют и по народничеству.

— Извините, но мы вовсе не намерены печатать литературу, которую будут читать главным образом студенты и небольшая верхушка рабочих. Конечно, издавать Энгельса полезно, но, по-моему, лучше выпустить десяток прокламаций.

— Зачем же десяток? — шутливо удивился Владимир Ильич. — Восемьсот! На полную мощность! — И добавил, посерьезнев: — Есть и другая возможность использовать мимеограф: наладить листковую газету.

— Листковую — плохо, — покачал головой Цедербаум. — Не будет ни вида, ни широты. Тут нужна типография — с хорошей бумагой, со шрифтом наподобие заграничного. Чтобы производила солидное впечатление, а не так…

— У вас есть что-нибудь на примете?

— Ищем. И, надо полагать, небезуспешно. А вы?

— И мы ищем.

Разговор шел то спокойно, то накаляясь. Стоило Ульянову уступить в чем-нибудь, тотчас уступал и Цедербаум. В конце концов договорились и по Михайлову, и по совместному использованию мимеографа, и по тому, что при условии более четких теоретических и практических установок возможно слияние групп.

— Мы и сами заинтересованы в четкости установок, — удовлетворенно заключил Цедербаум. — Так что можете считать ваши условия принятыми. Осталось оформить наш союз. Где и когда проведем конституционное собрание?

— Это вы узнаете в свое время, — охладил его Ульянов. — Мы хотели бы еще раз все обсудить и взвесить.

— Разумно, — неискренне похвалил Цедербаум. — Прежде чем говорить о важном, важно помолчать, подготовиться. Не так ли?

— Вот именно, — ответил за Владимира Ильича Кржижановский. — Лишь вдумчивое молчание может возбудить вкус к созревающей беседе…

4

Долгое время Петр был знаком не с самим Цедербаумомг, а лишь с рассказами о нем. Они рисовали человека деятельного, обладающего острым умом, способностью быстро собирать вокруг себя нужных людей, и вместе с тем честолюбивого, склонного к революционной фразе, броской и уклончивой одновременно. Любопытно узнать, каков Юлий Осипович в непосредственном общении?

Шагая во второй половине октября на Выборгскую сторону к Радченко, Петр невольно думал об этом. Еще он думал: символично, что «конституционное» собрание пройдет у Степана, на Симбирской улице. Симбирск — родина Ульянова…

Поднимаясь на этаж к Радченко, Петр поравнялся с невысоким человеком своих лет. Отметил, что тот прихрамывает, что у него приятное узкое лицо с небольшими темными глазами и длинная, будто наклеенная бородка.

К удивлению Петра, они направились к одной и той же двери.

Открыла им Любовь Николаевна.

Спутник Петра снял шляпу и галантно поцеловал Баранской руку. Зачесанные на лоб волосы при этом повисли — будто отклеились.

— Вы не знакомы? — спросила Любовь Николаевна.

— Были бы хоромцы, будут и знакомцы, — ответил Петр, переступая порог. — Я полагаю — Юлий Осипович?

— А я полагаю — Петр Кузьмич?

Они обменялись оценивающим рукопожатием. Узкая ладонь Цедербаума утонула в огромной ладони Петра и, когда он ее сжал, будто растеклась, стала бескостной, легко меняющей форму, но в какой-то миг ответно напряглась, сделавшись цепкой и твердой.

— Владимир Ильич владеет даром не просто говорить, но и живописать, — доверительно улыбнулся Цедербаум.. — Могу поручиться, что своей прозорливостью мы оба обязаны ему. Нет?

— У нас много живописцев.

— Очень верное наблюдение. Но, как я успел заметить, Ульянов имеет особые краски…

С этими словами Цедербаум снял пальто, огладил на лбу волосы. Дружески кивнул Петру, вошел в комнату, с милой непринужденностью поцеловал руку годовалой дочурке Радченко, забавной глазастой Женечке, затем Якубовой, Зинаиде Павловне Невзоровой. С подчеркнутым уважением поприветствовал Радченко, Ульянова, Старкова, Кржижановского. Начал знакомиться с Ванеевым, Сильвиным, Малченко и студентом Технологического института Яковом Пономаревым…

— Симбирская сторона в полном составе? — весело полюбопытствовал он, закончив церемонию приветствий и знакомств. — С минуты на минуту подойдут и мои товарищи.

Голос у Цедербаума мягкий, грассирующий, плечи узкие, одет с опрятной небрежностью. При взгляде на его сутулую спину можно сказать: книжник. Есть в Юлии Осиповиче что-то от Струве, но тот откровенный барин, а этот вроде бы прост. Или хочет таким казаться.

Доктор Ляховский, не в пример Цедербауму, высок, несколько грузноват, неуклюж. Но стоило ему сесть — и он преобразился: откуда-то появились уверенность, светская утонченность, а с нею небрежность.

Сергей Августович Гофман одет с немецкой аккуратностью: крахмальный воротничок, манжеты, галстук. Лицо чисто выбрито, волосы коротко острижены. Молчалив, замкнут, незаметен. Тренюхин, студент Института путей сообщения, и вовсе безлик. Петр даже его имени и отчества не запомнил…

— Сборы окончены, — с шутливой торжественностью возгласил Цедербаум. — Предлагаю открыть сборы!

Ульянов вынул из жилета часы, укоризненно покачал головой.

— Действительно, пора, — и заговорил, будто продолжая прерванную беседу: — До недавнего времени многие из нас полагали, что без глубокой помощи европейских социал-демократов собственной работы нам не развернуть. Однако поездка, которую я предпринял, показала ошибочность таких надежд. Немалая часть партийных руководителей Германии, да и других западных стран заражена соглашательскими настроениями. Их готовность сотрудничать с буржуазией вызвала разброд в рабочих рядах, ослабила социальные и политические устремления. Похоже, что европейские социал-демократы сами нуждаются в помощи. У них есть чему поучиться, среди них следует искать союзников, но уповать на них было бы заблуждением… Что касается Георгия Валентиновича Плеханова и его группы «Освобождение труда», то с ними удалось наконец установить прямые связи, договориться об издательском сотрудничестве. Но и это не исчерпывает всех вопросов. На сближение потребуется время, усилия. Следовательно, надеяться мы можем прежде всего на самих себя, на объединение марксистских рабочих кружков и групп своими силами. Вот мы и собрались сегодня, чтобы сделать первый шаг в этом направлении.

Все ощутили торжественность минуты, ее неповторимость. У Якубовой даже глаза от волнения увлажнились.

— Готовых образцов создания именно российской именно рабочей именно марксистской партии у нас нет, — продолжал Ульянов. — Но есть некоторый опыт кружковой и агитационной работы. Есть свое понимание исторической роли восходящих пролетарских масс. Есть замечательные рабочие передовики. Они ведут геройски-упорную работу, и эта работа с каждым днем все растет и усложняется…

— Почему в таком случае на сегодняшнюю встречу не приглашены рабочие-передовики? — перебил его Гсфман.

— Потому, — посмотрел на него Ульянов, — что в предварительных беседах Юлий Осипович стоял на мнении, что в большинстве своем это книжники, которые прошли старую школу кружковщины и по этой причине туги к усвоению новых приемов работы. Не все пригодны к направляющей деятельности и по личным качествам. Поэтому ввести в наш круг одних и не ввестн других — щекотливо… Так я излагаю ваши доводы, Юлий Осидовпч?

— Так, — неохотно согласился Цедербаум.

— Вот видите, — Ульянов вновь обратился к Гофману. — Возникли затруднения, которые вряд ли следует обсуждать при рабочих организаторах. Удивительно, что вы, Сергей Августовяч, об этом не знаете.

— Это недоразумение, — поспешил исправить положение Ляховский. — Не лучше ли перейти к обсуждению вашей точки зрения?

— Наша точка зрения вполне определенна: основная тяжесть борьбы за рабочие права ложится на плечи самих рабочих, на их авангард. Наш долг помочь им в этом всеми нашими знаниями и практическими действиями, в том числе и организационными. Это один из принципов, на котором должен строиться наш союз — союз равноправной, добровольной и бескорыстной помощи рабочим. Союз борьбы за их освобождение.

Услыша слово «союз», Цедербаум сделался серьезным.

— Inter pares amicitia,[13] — сказал он на латыни.

— Tertiurn non datur,[14] — кивнул Ульянов. — Или вы с этим не согласны?

— Согласен, Владимир Ильич, очень доже согласен!

Возможно, границы моих наблюдений пока не так широки, но у известных мне рабочих организаторов я заметил оглядку на слепо заученные истины, на привычку вести борьбу главным образом словесно, ничем не рискуя. На отсутствие острого вкуса к агитации, наконец… И это в то время, когда требуются радикальные перемены в постановке всего социал-демократического движения в России. Без уверенного обновления в рабочем руководстве таких перемен не достичь.

— Так что же следует менять — людей или постановку работы? — не выдержал Петр.

— И то и другое, — убежденно заявил Гофман.

— Методом исключения?

— Петр Кузьмич прав, — примирительно сказал Цедербаум. — Полной картины мы действительно не имеем, поэтому сомнения наши вполне объяснимы. Но грех умозрительности, я думаю, не менее тяжек, нежели грех торопливости. Передавать бразды правления помощи можно только в твердые руки, имеющие мускульную смелость.

— И ясную голову, — добавила тихо Баранская. Ее замечание вызвало невольные улыбки.

— И ясную голову, — повторил Цедербаум, повинно склонившись в ее сторону. — С такой замечательной поправкой и следует принять принципы нашего союза, очерченные Владимиром Ильичей.

Неожиданная покладистость Цедербаума насторожила Петра. Было в ней что-то нелогичное, искусственное. Неужели Юлий Осипович упорствовал прежде лишь для того, чтобы не допустить объединительного собрания с участием рабочих организаторов, и теперь, когда дело сделано, ему нет причины стоять на своем?

«Нет-нет, — отогнал эту мысль Петр. — Не следует думать о людях хуже, чем они есть».

Словно почувствовав сомнение Петра и остальных «стариков», Цедербаум поспешил добавить:

— Коль скоро наше объединение не может быть сугубо платоническим, предлагаю обговорить точные обязанности и ответственность друг перед другом. Естественно, с последующим участием рабочих передовиков. И для их пользы!

— Это другое дело, — облегченно вздохнул Сильвин, лишь накануне собрания возвратившийся из Гундуровки; лицо его потемнело от загара, брови выгорели, плечи налились силой.

— В таком случае, — сказал Ульянов, — перейдем к структуре объединения. Здесь уже наметились определенные положения. Суть их — специализация отдельпых кружков и лиц на отдельных функциях работы. Я имею в виду распределение обязанностей по таким категориям, как организация рабочих групп, агитация, распространение книжной и листковой литературы, издательская и литературная деятельность, сбор денег, хранение, явки, сношения как в стране, так и за ее пределами, естественно, охранные действия — выявление провокаторов, шпионов и многое другое…

— А не раздробит ли это нас на кусочки? — засомневался Гофман.

— Непременно раздробит, — подтвердил Ульянов. — Но именно в раздробленности мы обретем силу и стройность как организация. Это закон роста. Еще вчера каждый из нас вынужден был вести много дел одновременно. Сегодня такой необходимости нет — наши ряды пополнились. Обдуманность, совершенная постановка работы по звеньям — вот что необходимо сейчас! В каждом звене — свой ограниченный круг лиц, свои задачи. Сношения между ними минимальные. В случае провала пострадают звенья, а не вся организация. Далее, всю работу звеньев мы решили строить не вообще, а по районам. У нас уже намечены три районных комитета руководителей. Их роль крайне велика. Они берут на себя обязанности посредников и даже преимущественно передатчиков между заводами и организацией. В дальнейшем на их плечи ляжет подготовка демонстраций или восстания. Встречу комитетов разумнее всего проводить не более раза в месяц…

— Каков же ныне состав районных комитетов? — довольно бесцеремонно перебил его Тренюхин.

— Я полагал обрисовать сначала общие контуры, — терпеливо ответил Ульянов. — Но могу сказать и о принятых решениях. Один из комитетов ведет работу за Нарвской и Московской заставами, по Обводному каналу — с опорой на кружки Путиловского завода. Работа этого комитета строится вокруг присутствующих здесь Петра Кузьмича Запорожца, Аполлинарии Александровны Якубовой и представителя распорядительного центра Василия Васильевича Старкова. Район Невской заставы и Колпино группируется вокруг Надежды Константиновны Крупской, которая сегодня отсутствует, Александра Леонтьевича Малченко и представителя распорядительного центра Глеба Максимилиановича Кржижановского. И наконец, Заречный комитет — Анатолий Александрович Ванеев, Михаил Александрович Сильвин, Зинаида Павловна Невзорова… Само собой, после сегодняшнего собрания во все комитеты добавятся новые товарищи.

— Насколько я понял, в Заречном комитете нет представителя от центра? — обвел собравшихся вопрошающим взглядом Ляховский. — Вероятно, это недосмотр.

— А зачем непременно подгонять комитеты под центр? — возразил ему Петр.

— Не подгонять, а соотносить.

— Но соотносить надо с живой работой, а не со схемой!

— Тем не менее после сегодняшнего собрания новые товарищи должны добавиться не только в районные комитеты, но и в распорядительный центр. Одно тесно связано с другим. Заречный комитет дает нам повод говорить об этом. Пропорции нашего союза — тоже.

— Правильно! — неожиданно поддержал его Малченко. — В центре должны быть не только представители всех районных комитетов и общий руководитель, но и координатор чисто организационной работы, — при этом он невольно посмотрел на Радченко.

— К чему координатор, если есть общий руководитель? — удивился Сильвин, не участвовавший в сентябрьском собрании группы и потому не понявший смысл этого взгляда. — Мне кажется, с расширением центра спешить нет случая. С обязанностями он вполне справляется. Вот если дела усложнятся, тогда другое дело. Поговорим лучше о координации усилий районных комитетов и центра. Тут мне не все ясно. Если встречаться не более раза в месяц, то мы можем уподобиться русским княжествам в пору монгольского ига.

Чересчур смелое и неожиданное сравнение вызвало улыбки.

— Не более раза в месяц будут собираться районпые руководители, — объяснил Ульянов. — А вот с центром ям предстоит иметь дело постоянно — каждую неделю. И здесь нам необходимо добиваться полной отчетности и согласованности.

— И то ж тогда буде? — подал наконец голос Степан Радченко. — Другое иго? — Он подождал, пока смысл сказанного дойдет до присутствующих. — По этому вопросу у меня особое мнение. Его поддерживают и некоторые другие товарищи. Я полномочен заявить протест… До сих пор все мы были в тесном товариществе. Структура, которую вносит Владимир Ильич, поделит нас… нет, вже поделила!., на распорядителей и исполнителей. Так? О полной отчетности вы сами слышали. Що це коли не акт подчинения одних другим? Доверие надо крепить равенством, а где тут равенство, когда у районных комитетов в руках маленькая власть, а большая — в руках тройки?!

«Что ты делаешь, Степан?! — хотелось крикнуть Петру. — Зачем же ты разрушаешь наше единство в глазах группы Цедербаума? Ведь они только этого и ждут…»

И правда, Ляховский тотчас горячо поддержал Радченко:

— В доводах Степана Ивановича есть немалая доля правды. Не засушит ли крайне суровый регламент живых товарищеских связей? Не создаст ли диктатуру вождей?

Петра охватило злое возбуждение.

— Не создаст! — бросил он. — Дело надо делать! Ради него мы собрались, ему и должны подчиниться. Диктатуре дела… Лично я готов быть исполнителем на любом месте, где потребуется, видно меня или нет. С любым регламентом!

— И я тоже, — поддержал его Ванеев.

— И я! — воскликнул Сильвин.

— И я, — с ученическим прилежанием подняла руку Невзорова.

— Думаю, Петр Кузьмич выразил общие чувства, — сцепив гребешки пальцев, сказал Цедербаум. — Каждый из нас готов жертзовать личным во имя целей, которые мы ставим. Иначе и быть не может. Но диктатуру любого дела берут на себя люди. И поскольку мы обсуждаем сегодня принципы нашего союза, то вопрос об исполнительности каждого не исключает вопроса о демократии.

— Да поймите вы… — с трудом сдерживая горячность, снова заговорил Ульянов. — Сделав один шаг, надо делать и другой, и третий! Иначе мы скатимся к первобытному демократизму. Наши российские условия таковы, что никакая организация в них не выживет, если она будет руководствоваться только уравнительными соображениями. Следует думать прежде всего о потребностях дела. А они не просто указывают путь к полной централизации, они вопиют о ней!.. Да, доверие нужно крепить равенством. В этом я со Степаном Ивановичем премного согласен. Но согласен я с ним в другом: любая власть, маленькая или большая, не дает равенства, если она только власть. Мы же строим свои отношения не на власти, а на согласованности, на единых стремлениях и усилиях. Речь идет не о крушении нашего товарищества, а, напротив, о его усилении. Я бы сказал, о партийности. Без нее мертва любая организационная структура…

Ульянов говорил бурно. Чувствовалось, что он задет нелепым протестом Радченко. Но, как всегда в таких случаях, Владимир Ильич не просто отстаивал свою позицию, он еще и развивал ее.

Петр старался не упустить ни одного слова, ни одного поворота мысли Старика. Он чувствовал его правоту, а еще острее — искренность.

И снова разговор вернулся к координации работы распорядительной тройки и районных руководителей. На этот раз — в практическом плане. В Невский комитет были вкдючен Ляховский, в Заречный — Гофман и Тренюхин, в Московско-Нарвский — Цедербаум.

Когда пришло время прощаться, Юлий Осипович подошел к Петру:

— Теперь мы с вами в одной упряжке. Будем жить…

5

Антонина писала Петру часто. Поначалу она держалась с ним свойски, называла по имени. Не особенно выбирая слова, сообщала: родитель, бросив на нее двух малолетних ребятишек и сестру-подростка, пустился во Владимир на заработки, да заработков тех покуда не видать. Хорошо, в деревне Родионовой, где они живут, много шпикарей. За небольшие харчи шпикари дают ворсить половики, делать другую подсобную работу. Так что печаловаться не о чем — еда есть, крыша над головой, пусть худая, тоже. Есть коза по имени Хавронья. Жрет все, что попадется, не хуже свиньи, за то ее так и прозвали. Коза молочная, сосцами по земле чиркает. Есть еще три курицы и поросенок. Бог даст, нагуляют к зиме жиры, будет какое-никакое подспорье…

Получив от Петра двенадцать рублей — больше, чем Антонина получала в месяц на бумагопрядильне Кенига, — затем еще десять, она вдруг принялась величать его многоуважаемым Петром Кузьмичом, перестала откровенничать, перешла на какой-то странный язык. В ее письмах начали попадаться мудреные выражения: «Не милосердствуйте так, чтобы милосердие мешало…», «Вы стоите на высоком берегу жизни, а мой с него едва ли видать», «Мы объяты рекой времени, из которой нет выхода», «Я чувствую себя неудобно по отношению к Вам, клянусь Марксом…»

Петр терпеливо встретил эту перемену. На удалении все кажется иным, теряет реальность: участие можно принять за благотворительность, любовь — за чувство жалости, нежность — за насмешку. Вот и Антонина мечется, не знает, как поставить себя с ним.

И он написал ей:

«Милая, милая Антося! Давай будем относиться друг к другу, как прежде, — верить и не прятаться улиткою в скорлупу. Мне доставляет невыразимое удовольствие сделать что-то для тебя и твоих близких. Не надо видеть за этим умысел. Любой берег высок, если на нем стоит человек, всем сердцем желающий высоты. И река времени не так безысходна, как может показаться. Я верю, что мы скоро увидимся. Я очень хочу этого…»

В ответ Антонина прислала засушенный листок клена, похожий на ладонь с растопыренными пальцами, и попросила: «Сделайте для меня свой снимок, чтобы я совсем Вам поверила…»

И Петр, не откладывая, пошел на Вознесенский проспект, который начинался за углом Мещанской, в фотографию Везенберга. Сюда он захаживал и раньше. Везенберг, немолодой уже человек, с лицом, согретым мыслью и не угасшими еще страстями, делал не только снимки, но и фотокопии с портретов великих людей. В том числе — Маркса, Энгельса, Плеханова… Качество его работы всегда отменное: прекрасная бумага, прекрасная фотопись, не хуже типографских оттисков. Петр приобрел эти снимки на деньги организации партиями. Затем, их распространялись в кружках.

Везенберг догадывался, для чего Петру нужны фотокопии, и Петр догадывался, что перед ним не просто владелец первоклассной фотографии, коммерсант, но далее общих разговоров они не шли.

Вот и на этот раз, увидев Петра, Везенберг решил, что его давний знакомый; пожаловал за фотокопиями. Несколько удивился, поняв ошибку. В отступление от правил сам встал к аппарату.

— Кто будет смотреть на ваше изображение? Барышня?

— Разве это имеет значение?

— И очень большое, — улыбнулся Везепберг. — Барышня смотрит сначала чувством, а потом глазами. В первую очередь ей требуется облик, созвучный душевным идеалам. Но и в деталях мелочей быть не должно: одним подавай брито, другим — стрижено. Какие склонности у вашей знакомой?

— Не знаю, — растерялся Петр.

— Тогда я поставлю вопрос иначе: какого она рода, звания?

— Из простых.

— Попятно. Будем сниматься без уловок, ибо наружность ваша в них не нуждается. Одна просьба — не обращайте на меня внимания. Вспомните что-нибудь трогательное или забавное. Например, ее любимое занятие, животное…

— Коза Хавронья.

— Вот-вот! Это как раз то, что требуется. Смотрите веселей!



Провожая Петра до дверей, Везенберг сказал:

— Зайдите завтра. Поближе к вечеру. Я ведь стреляный воробей, понимаю, что с таким заказом не должно быть задержки…

Но на следующий вечер Петр не пришел, как не пришел и на другой, и на третий день…

Ранее намеченного срока вспыхнула стачка на ткацкой фабрике английских подданных братьев Харитонов. Ее готовил комитет Невской заставы под руководством Ульянова.

Фабрика Торнтонов стоит на отшибе — за Невой, по ту сторону от села Михаила архангела, что на Шлиссельбургском тракте. Ткачи обитают возле нее в громадном здании, зеленом от сырости, грязном, неустроенном, вонючем. Отлучаться без разрешения отсюда не положено, тем более ночевать на стороне: места можно лишиться.

У Торнтонов свои лавки, своя вечерне-воскресная школа, в которой учительствуют студенты духовной академии, свои увеселительные заведения. И работают на англичан сплошь выходцы из Смоленской губернии. И этом есть своя хитрость: пусть держатся на духе землячества, отобщенно, как раскольники, справляют престольные праздники, свадьбы и похороны на «смоленский» лад. Хватит им и своего деления на уезды: первый этаж отдан гжатским смолянам, второй — сычевским, третий — юхновским и так далее…

Фабрика возникла полвека назад, можно сказать, на голом месте. Теперь у нее четыре паровых, более двухсот прядильных, чесальных, строгальных и промывальных машин, около двадцати прессов, шестьсот ткацких станков. В работу при них вовлечено до двух тысяч текстилей и чернорабочих. По двенадцать — четырнадцать часов кряду с коротким перерывом на обед они делают сукна, драпы, трико, одеяла. Ну совсем как на ткацких предприятиях Белостока. Женщины за ту же работу получают на треть меньше. Качество шерсти при расценках пе учитывается. В работу идут вычески (поллес) и выстрижки (кноп), более трудные в прядении, но за них дастся та же плата. Выгрузка шерсти с барж тоже в расчет не берется. Иной день за тачки становится полфабрики. Одни возят шерсть в склады, другие выкладывают из нее девять рядов — кипа в кипу. Штрафы заменяются оплатой по более низкому счету…

О стачке смолян, несильной поначалу, Петр узиал от Филимона Петрова, у которого среди текстилен Невской заставы остались близкие знакомые, в том числе и торнтоновцы.

— Эх, растормошить бы их посильное! — вырвалось у Петра.

— А что, — загорелся Филимон. — К Торнтонам с реки можно подобраться. Оттуда они подвоха не ждут. Шерсть на баржи часто грузят наемные люди. Чем не случай попасть в склады? А там делай что хочешь… Охотники найдутся — Рядов, Давыдов, Машеиин, другие… Было бы от вас согласие, Василий Федорович!

— Предложение дельное, — одобрил Петр. — Так и сделаем.

В это жо самое время в фабричной казарме Торнтонов по просьбе Ульянова, давно собиравшего материалы о положении дел в текстильной промышленности, побывали Крупская и Якубова. Переодевшись под работниц, они присоединились к прядильщицам, изнеможенно бредущим со смены. В общежитии от спертого воздуха гасли лампы. Добравшись до кроватей или ящиков с тряпьем, женщины налились на них. Их тяжелое дыхание, их стоны, сливаясь воедино, текли по казарме плачем.

Очень помогли Ульянову сведения, которые передал в тот раз через Крупскую ее ученик по Смоленской школе браковщик фабрики Николай Иванович Кроликов. Он уже высылался из Петербурга за участие в фабричных бунтах, имел опыт кружковой работы, потому сообразил записывать все злоупотребления в особую тетрадь.

Опираясь на многие источники, Владимир Ильич составил воззвание к ткачам. В нем говорилось:

«Рабочие и работницы фабрики Торнтона!

6-ое и 7-ое ноября должны быть для всех нас памятными днями… Ткачи своим дружным отпором хозяйской прижимке доказали, что в нашей среде в трудную минуту еще находятся люди, умеющие постоять за наши общие рабочие интересы, что еще не удалось нашим добродетельным хозяевам превратить нас окончательно в жалких рабов их бездонного кошелька. Будемто же, товарищи, стойко и неуклонно вести нашу линию до конца, будем помнить, что улучшить свое положение мы можем только общими дружными усилиями. Прежде всего, товарищи, не попадайтесь в ловушку, которую так хитро подстроили гг. Торнтоны. Они рассуждают таким образом: „теперь время заминки в сбыте товаров, так что при прежних условиях работы на фабрике не получить нам прежнего барыша… А на меньший мы не согласны… Стало быть, надо будет поналечь на рабочую братию, пусть-ка они своими боками поотдуваются за плохие цены на рынке…“».

Далее Ульянов показывал, каким именно образом Торнтоны налегают на рабочую братию, и перечислял, чего следует от них добиваться: повышения расценок до их весенней величины; чтобы заработок объявлялся до начала работы; твердого распределения рабочего времени; прекращения несправедливых вычетов, заменивших штрафы; понижения платы за комнаты и место в общих спальнях.

Цедербаум взялся отпечатать воззвание на мимеографе.

Не дожидаясь, пока оно появится на фабрике, начали действовать «охотники» под водительством Филимона Петрова. За полцены они встали на выгрузку шерсти с барж, идущих от Торнтовов. Улучив момент, укрылись в одном из трюмов и, благополучно перебравшись на противоположный берег, отправились в ткацкое, прядильное и красильное отделения.

— Товарищи, выходи в отметку! Совестно стоять в стороне, когда другие заявили требования! — призывали они.

Чувствуя, что ткачи колеблются, глазовцы начали снимать со станков приводные ремни, останавливать работу силой.

На следующий день появилось долгожданное воззвание. Кроликов и его товарищи заложили листки в воздуходувные трубы над ткацким и прядильным отделениями. Листки рассыпались меж станков. Их поднимали, наклеивали на стены.

Каждая артель выставила заступника. Те заявили претензии хозяевам. Хозяева вызвали полицию. Начались аресты.

Ульянов и Старков передали через Меркулова семьям арестованных сорок рублей, обещали помогать и дальше. Весть об этом разлетелась по казарме.

К прежним требованиям ткачи добавили новое: немедленно освободить арестованных.

Пришлось Торнтонам пойти на уступки: они согласились повысить расценки и наполовину понизить плату за проживание в казарме.

Выпущенных на свободу заступников встречала ликующая толпа. Каждый тянулся пожать им руки, обнять или перекрестить…

Не утихли еще волнения у Торнтонов, как началась заваруха на Васильевском острове. Взбунтовались папиросницы табачной фабрики Лаферм. Сначала на углу девятой линии и Среднего проспекта появились груды папиросной бумаги, разбитые ящики, россыпи табака, гильз, набивочных трубок. Их выбрасывали в окна женщины с желтыми испорченными лицами, на которых читались не столько гнев или ярость, сколько отчаяние и страх.

Полиция перекрыла подступы к фабрике, очистила от прохожих соседние улицы. Пожарные команды ударили по окнам водяными струями, загнали папиросниц в дальние углы…

Лаферм выписал из-за границы несколько машин для набивки папирос. Машины делали много брака, но взыскивали за него с работниц: за несколько плохих папирос считали негодной всю тысячу, оплаты за нее не производили, но тысячу эту тут же запечатывали и отправляли в магазины. Прошел слух, что скоро на фабрике поставят еще несколько таких машин, а износившихся на работе, плохих здоровьем папиросниц уволят под этим предлогом. Доведенные до крайности женщины пошли к приказчику, но тот и говорить с ними не стал. Тогда они вышли из себя — подмяли приказчика, начали таскать его за волосы, потом набросились на машины, стали крушить все, что попадалось на глаза.

На фабрику прибыл градоначальник геперал-лейтенант фон-Валь. Вместо того чтобы вникнуть в дело, он начал укорять папиросниц тем, что иные из них промышляют своим телом.

— Не от распутства, от нужды такой промысел! — отвечали ему из раскаленной толпы. — Сами довели до панели!

В конце концов зачинщиц бунта арестовали, остальным — после угроз и допросов — дали разойтись.

События эти подстегнули к действиям Заречный комитет.

Воззвание к папиросницам отпечатали на гектографе, который раздобыл Ванеев.

Надежных связей на фабрике Лаферм у Заречного комитета не было, поэтому Зинаида Невзорова и Аполлинария Якубова пошли на риск. Набив свернутыми в трубочки воззваниями специально сшитые передники, они дождались вечернего гудка и двинулись навстречу хлынувшим из ворот работницам.

— Возьмите… — и воззвание оказывалось в непроизвольно стиснутой ладони.

Женщины останавливались, чтобы развернуть «гильзу». Некоторые испуганно бросали ее, но большинство уносили с собой.

Воззвание имело успех.

Петр понял, что настала пора готовить фабричную забастовку и его комитету. Всего лучше для этого подходит бумагопрядильня Конига, где до марта работала Антонина…


Долгое отсутствие Петра встревожило Везенберга, но при встрече он скрыл это за доброжелательной улыбкой:

— Что-нибудь случилось? Или дама, для которой предназначен снимок, перестала быть к вам благосклонной?

— К счастью, нет. Дела, знаете ли… Уснешь с одними заботами, а проснешься с другими. С вами такое бывает?

— Увы, — всепонимающе посмотрел на него Везенберг. — Чаще, чем хотелось бы. Но в моем возрасте такое объяснимо, — и передал коробку с фотографиями.

Петру фотографии понравились: четкие, несущие отблеск солнечного света и не загроможденного второстепенными деталями пространства. На снимке Петр выглядел старше своих лет. Бородка отросла, загустела. Буйные волосы, напротив, прилегли.

Ну и пусть. Дело не в том, сколько прожито, а сколько пережито. Значит, годы не поспевают за опытом…

Петра так и подмывало паписать Антонине о событиях у Торнтонов и Лаферм, о смелых действиях ее старого знакомого Филимона Петрова, о том, что теперь удается поспать не более четырех часов в сутки, но усталости нет, потому что она — удел праздноживущих… Но вместо этого он пустился в описание необычной для Петербурга осени, благо, обзоры профессора Лесного института Кангородова, которые он регулярно помещает в «Ведомостях С.-Петербургского Градоначальника и столичной полиции», — под рукой.

Листопад кончился первого октября, но в Лесном и после этого продолжали цвести георгины, настурции, розы, душистые фиалки, незабудки, одуванчики и даже… созревала земляника. Удивительная и неповторимая картина: деревья без листьев, на них зимние птицы — снегири, долгохвостые синицы, а ниже — цветущие травы с пчелами, бабочками-крапивницами…

Первый снег выпал девятого октября, но тут же растаял. Через два дня он повторился. На этот раз в зимнем ландшафте проступили не угасшие цветы, зеленые взгорки. Легкие заморозки обожгли теплую еще землю, начали выстужать ее. К концу октября они застеклили пруды, но ненадолго.

Пролетели над окраинами последние лебеди, затем черные утки. Они опускались на студеную гладь Невы. Поглазеть на них собирались толпы. Иные кормили, иные бросали камни.

Солнечные дни держались долго, дождей было мало. Лишь в начале ноября грянула сильная буря и вызвала наводнение в низменных частях. После нее вновь стало тихо, холодно…

Все, о чем писал Антонине Петр, прошло мимо него. В то время как весна боролась с осенью, рождая причудливые пейзажи, солнце дарило последнюю ласку, улетали грачи и пеночки, им на смену спешили свиристели и аполовники, падал и таял снег, — Петр мотался по городу, вел занятия в душных комнатушках, слушал лекции в институте, собирал сведения о заводской жизни, клеил переплеты для книг, с которыми эти сведения уйдут за границу, делал множество других дел, не имея возможности остановиться, посмотреть вокруг, поразиться красоте природы или опечалиться.

Обидно, жизнь идет, а жить некогда…

Но разве это не жизнь? Работать до изнеможения, не видя белого света, ради того, чтобы другие его увидели?!

Радость бывает разная: радость созерцания и радость действия. Теряя одну, приобретаешь другую, более будничную, незаметную, но и более глубокую, созидающую…

У каждого своя судьба, свое предназначение. Нельзя достичь желаемой цели, ничего не теряя.

Петр потерял светлую осень. По признанию профессора Кайгородова, такой не было уже двадцать пять лет. Но ведь и такого содружества, как у «стариков», тоже еще не было… Потому хотя бы, что двадцать пять лет назад не было Ульянова.

Интересное совпадение: двадцать пять и двадцать пять…

Не зная, как закончить письмо к Антонине, Петр написал:

«А рябина в этом году почти не уродилась. Подождем следующего… Твой Петр».

6

Воззвание к работницам бумагопрядильни Кенига вызвался написать и оттиснуть Цедербаум. В помощники себе он взял Бориса Гольдмана, подвижного коротышку с черными бегающими глазами, излишне бойкого и разговорчивого. Гольдман производил впечатление эпциклопедиста, был энергичен, но и неосторожно хвастлив. Себя он именовал не иначе как гражданином исторической Польши, интернационалистом от социал-демократии. У него водились деньги.

— А ведь это благодаря Борису Исааковичу мы обзавелись мимеографом, — признался Цедербаум Петру. — Представляете, он нашел секрет, как изготовить его своими силами!

— Секрет или человека с секретом? — уточнил Петр.

— Человека тоже надо суметь найти, — улыбнулся Юлий Осипович. — Степан Степанович Гуляницкий. Между прочим, как и вы, студент Технологического института. Весьма изобретательный человек, но… хромает по части политических наук. Голъдмаи и протянул ему руку помощи.

— В чем же состоит изобретение Гуляницкого?

— В его доступности. Восковая бумага для трафарета делается из папиросной бумаги. Одна ее сторона протаскивается через подогретую смесь парафина, стеарина и спермацета, на другой рисуется клетка. Писать по ней лучше всего стальным прутом, подкладывая напильник с мелкими нарезками. Тогда остаются невидимые дырочки для типографской краски. Для получения валика нужна пустая цилиндрическая форма, стержень, соединение воды, глицерина и растения агар-агар, которое есть в любой аптеке. Далее — картонная рамка для трафарета. Через подвесной блок она крепится бечевкой к ноге. Прокатил краску по трафарету валиком, поднял рамку ногой, вынул лист с текстом, на его место положил чистый. Типографский станок да и только! А цена ему — три рубля с копейками.

— Остроумно. Надо срочно менять свой гектограф…

— А я думаю, надо заниматься чем-то одним и не браться за все сразу, — не согласился с ним Цедербаум. — Мой совет, Петр Кузьмич: передайте свою технику в кружки и больше не касайтесь к ней. Вы на виду, — и дэбавнл: — Между прочим, Борис Исаакович выстаивает у мимеографа по нескольку часов кряду.

Трудно было поверить, что смешной, даже нелепый в своих замашках и притязаниях Гольдман способен на такое. Петр почувствовал невольное уважение к нему.

— Теперь о том, как распространить листки, — сказал он. — На бумагопрядильне Кенига всего пять мужиков, да и те, походив ко мне в кружок, перестали пить, ругаться, взялись за книги, будто заговорщики какие-то. Случись в мастерских листки — на них и подумают. Значит, надо, чтобы воззвание попало на бумагопрядильню со стороны.

— Что ж тут прикидывать? Давайте попробуем сами, — предложил Цодербаум. — Пора и нам терять руководящую невинность…

В последний момент к ним присоединился Никита Меркулов, слесарь с Александровского сталелитейного завода, что за Невской: заставой. Трудовую жизнь он начинал ткачом на фабрике Чошера, а на бумагопрядильне Кенига имел близких людей, хорошо знал окрестные улицы. Был он молод, лет двадцати, не больше. Хорош собой. Одевался скромно, однако с достоинством. Действиями и суждениями старался походить на старших товарищей — Бабушкина и Шелгунова. Помнил, что занятия в кружке, который он организовал, долгое время вел Ульянов и что познакомила его с Ульяновым учительница Смоленских классов Крупская.

— На всякий случай поимейте в виду, — сказал Меркулов, — что от Кенига рукой подать до Вяземской лавры. Знаете где?

Петр промолчал: что за вопрос? Любой в Петербурге знает это скопище домов, бань, складов, лавок, мастерских и притонов. Практически это колония в несколько тысяч человек. Здесь постоянно вспыхивают драки, после которых извозчики Обуховской больницы везут и везут в покойницкую «клиентов». Только в насмешку можно было назвать это темное и горькое место лаврой.

— Посреди лавры есть Стеклянный флигель, — продолжал Меркулов. — На самом-то деле это ночлежка. Окон нет, потому и «стеклянный». Три этажа. Стены из красного кирпича. На углу со стороны Обводного канала — склад для березовых веников. Дверь толстая, с железом, но третья от замка доска вынимается.

— Думаю, не понадобится, — сказал Цодербаум…

Он ошибся: указка Никиты Егоровича пригодилась.

К фабрике Кенига они отправились под вечер, из разных концов Дииабургской улицы, повторяющей линию Обводного капала. Поначалу все шло хорошо. По пути клеили воззвания — на фонарных и телеграфных столбах, на воротах, на стенах. День выдался морозный. Стоило мазнуть клеем по листку и покрепче притиснуть рукой — пристывало намертво. Никакой опасности. На игру похоже. Но у самой бумагопрядильни случилось неожиданное: один из дворников заметил листки, поднял шум. Примчался околоточный, затем несколько полицейских и сторожей. Пришлось спасаться бегством.

Доска в дверях склада оказалась намертво приколоченной. Тогда Меркулов повел товарищей лишь ему ведомыми ходами — мимо мусорных свалок, мимо копошащихся на нарах или на полу людей; люди оти скалились, протягивали руки, ругались вслед…

Вот, наконец, и спасительный берег Фонтанки. Тихо. Светло. Даже не верится, что рядом — вход в преисподнюю.

Цедербаум остановил извозчика. Распорядился:

— К Николаевскому вокзалу!

Петр одобрительно посмотрел на него: правильное решение. По вечерам именно на вокзалах собираются любители приключений. Скамейки в залах ожидания они называют аллеями вздохов, себя виверами, что означает весельчаки, любители выпить, а дам с ярко накрашенными губами — жертвами общественного темперамента. Здесь удобно и встретиться, и расстаться, не привлекая к себе внимания.

Однако Цедербаум повел их дальше — на Невский проспект.

— Здесь я живу, — сказал он у дома под номером семьдесят семь. — Без чашки чая не отпущу, так и знайте.

Семейство Цедорбаумов занимало этаж. Из пояснений Юлия Осиповича Петр понял: в одной из комнат обитает дед, основатель первых в России еврейских газет «Рассвет», «Гамелид» и «Фольксблатт». В другой — отец. По образованию он ученый-садовод, по призванию — журналист, по роду деятельности — деловой посредник, по убеждениям — шестидесятник, бывавший за границей у Герцена и людей его круга. Долгое время служил в Константинополе в «Русском обществе пароходства и торговли», где и познакомился со своей будущей женой. Она родом из Вены. Русско-турецкая война заставила Цедербаумов перебраться в Одессу, затем они уехали в Киев и, наконец, в Петербург. Здесь отец получил место в американском страховом обществе «Нью-Йорк», начал сотрудничать в «Петербургских ведомостях» и «Новом времена», помогал редактировать «Фольксблатт». Зарабатывает он немало, но все уходит на содержание большой семьи. У Юлия Осиповича два брата и две сестры. Сергей и Виктор гимназисты. Надежда слушает лекции по анатомии на частных курсах у знаменитого профессора Лесгафта. Лидия занимается на математическом отделении Бестужевских курсов. Иной раз, чтобы заплатить за учебу, родители сдают вещи в ломбард. Не раз их выселяли, описывали имущество за долги…

Надежда и Лидия гостям обрадовались, увели в свою комнату, начали потчевать чаем, показали домашнюю газету.

— О, да здесь и роман печатается! «Записки ссыльного», — удивился Петр. — Кто же автор? — И по тому, как зарделось лицо Лидии, понял — она.

Пробежав глазами несколько мест, Петр почувствовал, что Лидия объединяет в своем сознании героев Майн Рида и Джорджа Кепнана из его нашумевшей книги «Сибирь и ссылка». Пока она видит скорее романтическую сторону революционного движения, а не его суть. Не случайно на трельяже у ее кровати раскрыта «Популярная история революции», в которой собраны речи Дантона, Демулена, Робеспьера, Сен-Жюста, статьи Марата, Эбера, Бабефа…

— Выходит, литературные способности у вас в роду?

— Да уж, — с ласковой иронией заметила менее привлекательная, но показавшаяся Петру более глубокой Надежда. — Юлий упустил вам сказать, что дядя Адольф первым перевел на немецкий язык Тургенева, а Лида и Сережа переводят его на французский. Разумеется, под присмотром старшего брата.

— Разве вы знаете французский? — удивился Меркулов.

— И не только, — подтвердил Цедербаум. — Но моей заслуги в том нет. Так уж повелось, что французский поначалу был в моей семье домашним языком. Наряду с родным, немецким и новогреческим.

— Завидую людям, которые много знают, — чистосердечно признался Меркулов. — Это, должно быть, так приятно…

— А вы приходите к нам, Никита Егорович. Без церемоний, запросто. Можете брать у нас книги… Будем разговаривать.

— Я что же, — стушевался Меркулов. — Всегда с радостью…

— Вот и прекрасно. И вы приходите, Петр Кузьмич.

Странные чувства испытывал Петр к этом домо: ему было хорошо и вместе с тем неуютно. Видимо, переход из одного состояния в другое оказался чересчур резким. Он изменил всех: Меркулова сделал робким и наивным, Цедербаума вернул в скорлупу вежливого превосходства.

Лидия между тем подсела к роялю.

Петр не знаток классической музыки, но слушал ее с волнением. Свободное, стремительное движение звуков вдруг разбивалось о невидимую преграду, делаясь беспорядочным, беспокойным. Не раз потом вспоминалась Петру эта музыка, недосказанная, загадочная…


Оставшиеся воззвания взялись распространить Зиновьев и Карамышев. Нарезав из газет листки такой же величины, они сначала отправились за линию железной дороги к Лауторовской даче и несколько часов упражнялись, как лучше их разбрасывать. Потом явились к бумагопрядильне Кенига — ужо с настоящими прокламациями.

Когда ткачихи толпою двинулись с работы, Карамышев переливисто засвистел, защелкал — ну совсем как соловей-разбойник. Женщины замерли, уставившись на скистуна. Зиновьев швырнул веером пачку прокламаций. Одни смотрели на них с недоумением, другие бросились поднимать. Тогда кинул свою пачку и Карамышев.

Никто за ними не погнался.

7

Беспорядки, возбужденные прокламациями на бумагопрядильне Кенига, перекинулись на сапожную фабрику Первого Товарищества механического производства обуви. Прижимки везде одинаковы: низкие расценки, плохие условия труда, непосильные штрафы, изнурительно долгий рабочий день. У обувщиков к этому добавились вычеты за материал и пользование сапожными машинами. В последнее время эти вычеты непомерно выросли. И без того голодная плата упала до последней черты.

Сначала прекратили работу сорок обувщиков отдельной мастерской. Одни из них, уроженец того же Коломенского уезда Московской губернии, что и Семен Шепелев, явился к нему за советом: как быть? Шепелев ответил: поднимать на стачку всю фабрику. А сам незамедлительно отправился к Петру:

— Обувщики просят помочь листками!

Чтобы убыстрить выпуск воззвания, Петр не стал делать его большим. Довольно будет, если сапожники узнают главное: вычеты за материал и орудия труда запрещены статьей 102 «Устава о промышленности».

Стачка сапожников продолжалась три дня. На четвертый хозяева отступили: можно воевать с рабочими, но трудно противиться закону, который вдруг поднят из архивной пыли.

Петербург пришел в движение. Слухи о прокламациях разлетелись по городу, вызывая замешательство у состоятельной публики, удивление и надежду — у трудового люда. В кислощейках, трактирах, конках, общежитских казармах теперь можно услышать:

— Времена-то какие! Эх-ма… Раньше своими глазами видишь, что надувают, да кому жалобиться? А ныне народ язык обрел. Чудно! Какой-нибудь мальчонка и тот вперед лезет, подмечает, указ дает. Инспекция проснулась. Нe хочется ей надзор делать, а надо! Кипяток в баках нюхают, весы проверяют, сукна меряют… Студенты, надо быть, постарались. Дай им, господи, доброго здоровья…

По решению Ульянова, Кржижановского, Старкова в распорядительный центр были кооптированы Ванеев и Цедербаум: Анатолий Александрович от Заречного комитета, Юлий Осипович — от своей группы.

Так пролетел ноябрь.

С первого декабря понизились расценки в паровозо-механической мастерской Путиловского завода, где работали Шепелев и Морозов. Чем не случай выпустить новую прокламацию?

Шепелев взялся было написать ее, да запутался в словах.

— Не наше это дело, — посочувствовал ему Морозов. — Здесь нужна голова поученей. Под вид Василия Федоровича или Егорова.

Как раз перед этим Петр передал кружок Шепелева Цедербауму. Тот, представившись Егоровым, образно и задушевно рассказал о целях и методах социализма, разобрал конфликт в медницкой мастерской, чем вызвал симпатии рабочих.

— На большие головы надейся, да и свою уважай, — заупрямился Шепелев. — У меня не вышло, так, может, Зиновьев к письму способней… Зачем сразу верхних дергать?

Узнав о событиях в паровозо-механической мастерской, о сомнениях друзей, Борис Зиновьев воодушевился:

— Ясное дело, надо составить воззваниз самим! Возьмем за пример листки, писанные прежде.

Он сел к столу и, попросив Шепелева и Морозова подсказывать, решительно побежал пером по листу: «Товарищи!

В паровозо-механической мастерской сбавка. Сбавили с каждого паровоза с токарной работы 200 руб., с слесарей на цилиндрах — 20 руб., на дышлах — 22 руб. со 132, на кулиссах — 20 руб. с 51 и так далее со всех работ. Эти сбавки являются у нас самым обыкновенным делом не только в паровозо-механической мастерской, но и по всему Путиловскому заводу и вообще на всех заводах. Сбавляли раньше, сбавляют теперь и будут сбавлять до тех пор, пока мы сами не положим предел алчности наших хозяев…» Закончил призывом: «…товарищи! Прекратим работу и не будем работать, пока не согласятся оставить старые расценки, которые должны вывесить в мастерской на основании закона».

— Складно, — похвалил Зиновьева Морозов. — Просто но верится… А показать Василию Федоровичу или Егорову все одно надо.

— Покажем, — пообещал Зиновьев. — На сходке и покажем…

Петр на сходку прийти не смог, зато пришли Старков и Цедербаум. Воззвание, написанное Зиновьевым, они приняли безоговорочно. Обрадованный Зиновьев разгорячился:

— Вот бы еще указание сделать — от кого листки!

— Целиком с вами согласен, Борис Иванович! — поддержал его Цодербаум. — Наша кротовая работа должна наконец получить свое имя. Иначе ей суждена карьера безвестности.

— Имя уже звучало, — напомнил ему Старков. — На «симбирской» встрече. Союз равноправной, добровольной, бескорыстной помощи и борьбы за освобождение рабочих…

— Красиво, — мечтательно сказал Морозов.

— Но длинновато, — развел руками Цедербаум. — Но лучше ли написать: Союз борьбы за освобождение пролетариев?

— Опять вы за свое, Юлий Осипович? — насупился Старков.

— Вы меня неверно попяли, Василий Васильевич, — голос Цедербаума дрогнул. — Я вовсе не отрицаю принципов, которые мы утвердили, я только хочу сказать, что слово борьба включает главное — и равноправие, и бескорыстие, и помощь. Ведь далее следуют слова — за освобождение пролетариев

— Пусть так, — смягчился Старков. — И все же мы не полномочны принимать подпись к воззванию. Поэтому перейдем к ближайшим заботам: листок написан и его следует размножить…

Утром пятого декабря Шепелев и Морозов разложили прокламации в инструментальные ящики токарей и слесарей своей мастерской; Василий Богатырев и Филимон Петров налепили их на перила Калинкива моста, на деревья в Покровском сквере, разбросали по заводской территории, а Карамышев ухитрился подбросить их даже заводским инспекторам и директору Данилевскому.

Узнав, что листки появились сразу во многих местах, директор отступил, не обращаясь к полиции. Расценки в паровозо-механической мастерской были восстановлены.

Весть об этом пошла гулять по Нарвской и другим заставам.

— Так и до большой войны доживем! — радовались мастеровые.

Ульянов торопил группу и сам торопился успеть. Отрывая время ото сна, он написал довольно обстоятельную и понятную для трудовых людей статью «Объяснение закона о штрафах, взимаемых с рабочих на фабриках и заводах». В ней он рассказывал о наиболее известных рабочих бунтах за последние девять лет, рассмотрел практически все способы прижимок и денежных вычетов, показал, как с ними бороться.

Статью-воззвание Ульянова Анатолий Ванеев передал на обсуждение группы народовольцев Александрова и Ергина. То дружно приняли ее.

Печаталась она тайно на Крюковом канале, в доме 23/4, в квартире 13 под вывеской портных Михаила и Григория Тулуповых, но на обложке брошюры был поставлен другой адрес: «Издание книжного магазина Л. Е. Васильева. Херсон. Типография К. Н. Субботина, Екатерин, ул., д. Калинина. Продается во всех книжных магазинах Москвы и С..-Петербурга». А титульный лист украсила очень важная строка: «Дозволено цензурою…»

Согласились народовольцы предоставить свою типографию и для выпуска газеты «Рабочее дело». Но с рядом оговорок: агитируя за политическую свободу, призывая к экономической борьбе рабочих за свои права, ее ангоры не должны касаться характера экономического развития России, отношений между пролетариатом и крестьянством, критиковать идейные традиции старого русского революционного движения, выпячивать марксистское воззрение, отрицать террор, направленный на царя и его окружение.

— Метод запрещений: неприемлем в товарищеском споре, — ответил им через Ванеева Ульянов. — Нельзя заранее знать, какие вопросы и в каком свете возникнут на страницах газеты. Правильнее ввести в число ее редакторов представителей от той и другой стороны, наделив их правом вето.

В конце концов народовольцы уступили. Не имея готовых материалов и твердого направления, они вынуждены были отдать первый номер «Рабочего дела» социал-демократам. Полностью.

Это была удача. Распорядительный центр незамедлительно решил ею воспользоваться. Уже шестого декабря он собрал районные комитеты — и вновь на Симбирской улице, у Радченко.

От имени центра выступил Анатолий Ванеев. Коротко и толково рассказал он о переговорах с народовольцами. Кроме него в них участвовали Клипович и Якубова. Соглашение давало «старикам» свободу действий. Сам собою встал вопрос о главном представителе в совместной редакции. По сути дела, вопрос этот был иредрешеп: газета задумана и уже делается Ульяновым. Но тут случилось непредвиденное: Ляховскнй предложил утвердить представителем Цедербаума.

— Юлий Осипович по природе своей литератор. Зто, как вы знаете, у него в крови — от деда, отца, дяди… Возьмите во внимание и другое: он одинаково свободно владеет теорией и практикой социал-демократического движения. Получил опыт тюрьмы и высылки. Редактировал брошюру «Об агитации»…

Воцарилось неловкое молчание. Почувствовав неладное, Цедербаум изобразил улыбку:

— Но у газеты уже есть редактор, а значит, и представитель. Я говорю о Владимире Ильиче. Думаю, нет надобности перечислять, почему… А я, коли зашла речь и обо мне как о работнике распорядительной пятерки, готов способствовать ему всеми силами.

— Кто ще хоче сказати? — спросил Степан Радченко, ставший неофициальным членом центра. — Коли немае желающих, будемо считать предложение Юлия Осиповича принятым.

Тогда поднялся Владимир Ильич.

— Хочу предупредить заранее, — испытующе оглядев товарищей, сказал он. — Обязанности редактора я буду понимать самодержавно. Без этого не обойтись. Прения по каждой статье не позволят нам быстро идти вперед. В то же время обещаю не делать поправок, которые по содержанию и стилю необязательны. А сейчас предлагаю сбсудить материалы первого номера. Они практически готовы.

— Вот это скорость! — поразился Трешохин.

— Будем принимать каждую статью сразу или начнем с общего плана выпуска?

— Сначала начнем, а потом — будем, — ио унимался Тренюхин. — Прежде чем съесть блюдо, неплохо было бы увидеть его целиком.

— Не лучше ли оставить гастрономические вопросы до вечера?

— И правда, — поддержал Ульянова Александр Малченко, — потерпим до Дворянского собрания…

Вечером в зале Дворянского собрания намечен традиционный благотворительный бал в пользу неимущих студентов. На этот раз право вести его получила корпорация Технологического института, представленная артистической, танцевальной и хозяйственной комиссиями. В первые две вошли студенты из состоятельных семей. Концерт взяли на себя кавказцы. Устройство киосков, буфетов, продажу цветов, шампанского они с охотой уступили Запорожцу, Малчеико, Ванееву. Откуда устроителям бала знать, что две трети выручки хозяйственная комиссия употребит на выпуск прокламации, помощь бастующим, содержание нелегальных квартир или приобретение запрещенной литературы, а теперь и на организацию газеты «Рабочее дело»…

В Дворянское собрание решено пойти всем — повеселиться, а заодно поработать ради пополнения кассы организации.

— Начинаем слухання! — громко объявил Радченко.

— Открыть первый номер газеты я предлагаю передовой «К русским рабочим», — стремительно, без пауз заговорил Ульянов. — В ней содержатся исторические задачи российского пролетариата и главная из них — завоевание политической свободы. К передовой цримыкает статья о Фридрихе Энгельсе, чьи заслуги перед мировым рабочим движением неизмеримо велики. Далее следуют материалы о том, как рабочее движение распространяется по промышленным центрам России, какие оно приняло формы в этом году — у ткачей Белостока, в Ярославле, Иваново-Вознесенске, у нас в Петербурге. Это дает единую картину подъема, в котором велика роль прежде всего социал-демократического направления. Эта роль с каждым днем возрастает. Мы приобретаем опыт и значение партии. Рабочей партии. Слово «рабочей» не следует понимать узко. Крестьяне — те же рабочие, но на иной ступени. Они более разобщены, неподатливы к общей борьбе. Тем не менее они участвовали и будут участвовать в этой борьбе — на стороне угнетенных! А потому следующая статья — о положении сельских рабочих в юго-восточных губерниях — имеет прямую связь с материалами о городских стачках. Написана она живо, дельно. Единственный недостаток: великовата для газеты. Но, по моему мнению, с этим недостатком можно справиться. И наконец, ответ на письмо, которое министр внутренних дел Дурново с надписью «совершенно доверительно» адресовал обер-прокурору святейшего синода Победоносцеву. Письмо направлено против учителей воскресных школ, использующих легальные возможности для воспитания рабочих в духе неповиновения государственному порядку и общественному строю. «Министр смотрит на рабочих как на порох, а на знание и образование как на искру; министр уверен, что если искра попадет в порох, то взрыв направится прежде всего на правительство». В этом суть письма. Суть нашего ответа: «Рабочие! Вы видите, как смертельно боятся наши министры соединения знания с рабочим людом! Покажите же всем, что никакая сила не сможет отнять у рабочих сознания! Без знания рабочие — беззащитны, со знанием они — сила!» Как видите, охват первого выпуска выходит далеко за петербургские рамки и учитывает не только экономическую, но и политическую борьбу. Это момент принципиальный, он определяет линию нашей работы в дальнейшем. Будут возражения, уточнения, вопросы?

— В ходе обсуждения, — откликнулся Ляховский. — Кстати, каким образом подбирались авторы статей?

— По степени серьезности поднятых проблем. Правильнее сказать: подбирались материалы, а не авторы.

— Но тогда вы должны знать, что у Юлия Осиповича есть наблюдения касательно Вильны и Минска.

— Наблюдения или статья? Впрочем, мы рады и тому и другому. Это лишь расширит обзор стачечной борьбы. Что еще? — спросил Ульянов и сам же ответил: — Выпускать «Рабочее дело» часто и в определенные сроки мы вряд ли сумеем. Поэтому предлагаю объявить в первом же номере, что газета будет выходить по мере готовности.

— Стоит ли? — возразил Гофман. — Эдак мы выкажем свою слабость.

— Напротив, силу! — не согласился с ним Петр. — Слабый промолчит, уйдет от определенности…

Мнения разделились, однако большинство высказалось за необходимость дать предложенное Ульяновым объяснение.

Потом перешли к обсуждению непосредственно статей.

Читая свою «Борьбу с правительством», Петр увидел, что после того, как с нею поработал Старик, она стала короче, стройнее, особенно в той части, где Петр призывал ткачей Белостока к достижению демократической польской республики для пролетариата и через пролетариат.

Немало поправок внес Владимир Ильич и в статьи Кржижановского, Ванеева, Сильвина. Иные страницы он сократил, опуская повторы и умствования, иные переписал, уточнил выводы, но бережно сохранил манеру изложения, характер и взгляды пишущих.

Последней читалась статья Сергея Павловича Шестернина:

«Мирный в обыкновенное время городок Иваново-Вознесенск в октябре нынешнего 1895 года представлял из себя военный лагерь. Стоявшие в городе войска ежеминутно готовы были ринуться в бой с врагом. Но кто же этот враг? Да не кто другой, как мирные обыватели этого городка, которые трудом своим одевают чуть ли не половину России. Все дело в том, что ткачи Иваново-Вознесенской мануфактуры, принадлежащей четырем компаньонам — Витову, Новикову, Фокину и Зубкову, в числе 2000 человек отказались работать за такое вознаграждение, которого не хватает даже на полуголодное существование…»

Петру вдруг вспомнился рассказ Сони Невзоровой о Шестернине… Несколько лет назад он ухитрился устроить письмоводителем к полицейскому надзирателю Орехова-Зуева своего человека. Это дало ему возможность проникнуть из Владимира во владения печально знаменитых Саввы и Викулы Морозовых и даже прокламацию на пишущей машинке там распространить… Перебравшись в Иваново-Вознесенск, Шестернин устроил там книжную лавку. Она-то и стала местом нелегальных встреч, а затем штабом стачки рабочих-текстильщиков…

Статья Шестернипа прошла без замечаний. Вероятно, еще и потому, что написал ее иногородний автор.

— Владимир Ильич совершил поистине гигантскую работу, — с чувством сказал Цедербаум. — Под его началом сделана не только канва «Рабочего дола», но и первый рисунок на ней! Осталось сделать дополнения и окончательную редакцию. Вероятно, недели на это хватит.

— Недели? — удивился Ульянов. — И дня, по-моему, достаточно. Предлагаю собраться не позднее восьмого декабря. Мы не можем знать, что случится через неделю, Очень уж много стронулось в последнее время…

Ульянов прав: в последнее время многое стронулось. Жизнь наполнилась радостью живого нового дела, но и опасностью тоже. Стачки и прокламации поставили на ноги все силы управления петербургского градоначальника и в первую очередь отделение по охранению общественной безопасности и порядка — охранку. Тот же Владимир Ильич рассказывал, как недавно он обнаружил за собою слежку. Человек, притаившийся в глубине ворот, показался ему подозрительным. Чтобы проверить, так ли это, Ульянов укрылся в подъезде рядом. Кресло швейцара было свободно. Заняв его, Владимир Ильич увидел, как человек выскочил из подворотни на мостовую, в растерянности замотался, не зная, куда бежать. Это было забавно. Ульянов расхохотался. И напрасно. На него с удивлением воззрился господин, спускавшийся по лестнице. Пришлось искать другое укрытие.

Если бы этот случаи был единственным, так нет же — Ульянов упоминал и о других. Даже к Чеботаревым, у которых он теперь обедает, его сопровождают филеры. Очень уж у Владимира Ильича запоминающаяся внешность. И биография… И почерк…

«Стоп, — остановил сам себя Петр. — Почерк… Владимир Ильич так спешит, что готов передать народовольцам материалы „Рабочего дела“, переписанные от руки. Но его рука охранке известна. Он автор четырех статей. На остальных тоже его исправления, вставки. Провал не исключен. Значит, надо… Надо все переписать заново! Эх как некстати вышла из строя пишущая машинка „Космополит“… На переписку Ульянов может не пойти, он не такой человек, чтобы подвергать опасности других… Как же быть?»

И тут взгляд его упал на Крупскую: а ведь она — секретарь группы. Стало быть, и секретарь только что утвержденной редакции…

— Я поддерживаю Владимира Ильича, — сказал Петр, пожалуй, чересчур громко и добавил потише: — Давайто соберемся в пятницу у Надежды Константиновны. Она, как я понимаю, будет отвечать и за черновые тексты «Рабочего дела». А чистовые — для типографии — сделаю я.

— Петр Кузьмич делает лучшие в Петербурге чертежные работы, — подтвердил Сильвии. — Я могу это удостоверить.

— И ие только чертежные, — улыбнулась Якубова. — Экспроприации — тоже. Под вид сегодняшней… В Дворянском собрании.

— Не кажи гоп, доколи ие перогоппув, — засмеялся Хохол, давая попять, что собрание окончено. — Як бы не схибити!

— Не оплошаем! — заверил его Сильвин.

…Они и правда не оплошали.

Бал удался на славу. Свет. Музыка. Мрамор. Оп одинаково хорошо подчеркивает и горячую молодость, и величавую старость… Казалось, самые красивые девушки Петербурга в этот вечер стояли в цветочных киосках, в буфетах. Это постаралась Соня Невзорова, пригласив на вечер слушательниц Высших женских курсов. Думая, что служат обычной благотворительности, они не жалели улыбок, особенно для седовласых преподавателей и сановных гостей. Те отвечали нередко головокружительными взносами: за входной или лотерейный билет платили не меньше красненькой,[15] за бутоньерку цветов — две, а то и три, за бокал шампанского — «катеньку»…[16]

Петр сидел за столом распорядителя и старался ничего не упустить. Его веселили проворство и невинность, с которыми действовали девушки. Умницы. Вот они обступили «восприемника» Петра, профессора Щукина, и Николай Леонидович отсчитал им несколько ассигнаций. Вот поспешили навстречу издателю журнала «Стрекоза» Герману Карловичу Корофольду и получили с него столько же… Зато с вожаком «Русского богатства» Михайловским у них вышла заминка. Николай Константинович явился на бал в окружении курсисток, почитательниц его таланта. Попробуй подступись! И тогда к «другу народа» ринулся верткий и несокрушимый Борис Гольдман. Почтительно склонив голову, заговорил с ним… Михайловский недоуменно смерил глазами его несоразмерную фигуру и… протянул бумажник. Курсистки возмущенно ахнули, но Гольдман спокойно вынул четвертной билет и благодарно приложил к груди руку. Знай наших…

— И долго ты будешь созерцать проделки мудрецов? — подошла к Петру Соня Невзорова. — Я хочу повальсировать.

С тех пор как Петр поведал ей об Антонине Никитиной, а она ему о Шестернине, их отношения приобрели определенность, стали искренними и доверительными. Ведь любовь брата к сестре — тоже любовь…

Они поднялись в танцевальный зал и закружились, чувствуя, как бесконечно молоды, как открыты радости и счастью…

8

Петру приснилась зеленая, прогретая солнцем лужайка. Посреди нее — кедр в два обхвата. Могучая крона похожа на крышу. Ствол изрезан глубокими морщинами. То с одной, то с другой его стороны появляются белые тонкие пальцы. Они ощупывают складки коры. Они тянутся нетерпеливо, отыскивая пальцы Петра.

Да это же Антонина!

Петр припал к кедру, раскинул руки, чтобы дотянуться, коснуться ее пальцев. Но не хватило малости…

Тогда он начал перемещаться вокруг ствола, отыскивая место поуже. Нашел. Выдохнул воздух. Вжался в; сухие расщелины, слился с деревом. Пальцы соединились.

Вот он — миг, равный вечности. Миг, когда токи земли пронизывают тело, растущее вместе с кедром. Шелестят хвойные метелки, впитывая солнце, свежесть, ласку, рождая образы, которые имеют плоть, не менее прекрасную и сильную, нежели волшебство воображения, соединяя движение жизни и души…

От напряжения у него зазвенело в ушах. Звон сделался отчетливее, ближе. К нему присоединились чужие голоса.

«Никак Булыгин пожаловал, — еще не проснувшись как следует, догадался Петр. — И не один…»

Прежде чем попасть в дворники, Булыгин служил кучером в театральных экипажах, возил балетных фигуранток к офицерам и офицеров к балетным фигуранткам, привык к бабьему визгу и генеральским окрикам, подаркам и мордобою, освоил секретные перезвоны. Он и сам теперь не расстается с шаркунцами выездной упряжи: то ли спер их на экипажном дворе, то ли получил в награду за ловкий характер. Три самых звонких колокольца Булыгин носит в чехлах на поясе щеголевато сшитого армяка. Подпив, хвастает: мол, только у него среди дворовых служащих Санкт-Петербурга налажена своя, особая, несвистковая сигнализация.

Где-где, а на Мещанской к придури Булыгииа привыкли. Один звон пустит — сам с досмотром идет, два — околоточного сопровождает, три — случилось что-то из ряда вон.

Обычно Булыгин еще издали извещает о своем приближении, а нынче прокрался в комнату воровато. Значит, дело плохо.

Петр открыл глаза.

В ту же секунду на столе вспыхнула керосиновая лампа. При ее свете лицо Булыгина показалось Петру лягушачьим. Рядом мелькнуло еще одно. Оно принадлежало человеку в жандармской форме.

Похоже, обыском дело не кончится. Вон и Булыгин в растерянности отводит глаза, кашляет, мнется. Еще недавно он заходил к Петру запросто, спрашивал, нет ли у него чего-нибудь «от простуды», а выпив стопку специально для него припасенной водки, пускался в откровения. Порой наговаривал много лишнего — о своих успехах у полковницы с Вознесенского проспекта, о том, какими способами выжимают дворники лишнюю копейку из трактирщиков, лавочников, аптекарей и их посетителей, о знакомствах с околоточными, городовыми и чинами постарше, о секретных циркулярах полиции…

— Петр Кузьмич Запорожец? — поинтересовался спутник Булыгина.

— Да. А вы кто будете?

— Отдельного корпуса жандармов ротмистр Лощекин, — с удовольствием представился тот. — Вот ордер на арест. Полюбуйтесь!

В изголовье кровати стоял еще один жандарм. Двое других напряженно замерли у двери.

Петр одевался намеренно неторопливо, но и Лощекин не спешил. Расставив ноги, он цепко следил за каждым его движением. Потом резко и с непонятной злостью скомандовал:

— На стул — и к стене! Принести еще лампу! Керосина не жалеть! Обыск производить от окна. Лишних прошу покинуть комнату или сесть против арестованного!

Дворник растерянно засуетился, хотел было выйти в коридор, но передумал, пристроился на табурете рядом с Петром.

— Эх, студент, студент, — укоризненно сказал он. — Допрыгался? А на вид умный…

— Молчать! — рявкнул ротмистр. — Разговариваю только я!

Жандармы делали свое дело быстро, умело, без суеты. Перебрали книги на этажерке, заглянули в чемодан и на вешалку, прощупали кровать, подняли доски пола, заглянули в умывальник и на консоли.

Сначала перед Лощекиным легло воззвание «К прядильщикам фабрики Кенига», потом конспект Эрфуртской программы и тетрадь с записями купленных в октябре и ноябре книг — «Ткачи» (десять экземпляров), «Рабочий день» и «Царь-голод» (столько же)… Наконец сам ротмистр обнаружил между журналами оттиск составленного Ульяновым вопросника к рабочим и портреты Маркса и Энгельса, сделанпые в фотографии Везенберга.

— Что это? — победно взглянул на Петра Лощекин. — Предосудительные люди! Откуда у вас?

— Выиграл в лотерею на студенческом балу. Лично мне никто не говорил, что они предосудительные. И в газетах ничего об этом не сообщалось. И в государственных установлениях…

— Собирайтесь! Режущие предметы с собой не брать!

— Зачем мне режущие? — деланно удивился Петр и, повернувшись так, чтобы его лицо мог видеть только Булыгин, подмигнул: — На Вознесенском проспекте можно гулять и без оных.

Пусть помнит, что излишняя болтливость не в его интересах. За разглашение секретных циркуляров и за амуры с женой полковника полиция по голове не погдадит.

Прощальным взглядом Петр окинул комнату.

На окне ярко и празднично горели гдулы-цпкламены. За окном снег, а они полыхают, будто на альпийском лугу.

Так и надо: цвести наперекор морозам!

И вновь, как когда-то на Таракановке, Петру почудилось: лепестки похожи на алое покрывало, оно окутывает девичье тело… Девушки не видно, но ведь и так ясно, что она — Антося…

— Я готов, — сказал Петр ротмистру и, обращаясь не то к цикламенам, но то к далекой Антонине, прошептал: — А вы — ждите…

Загрузка...