Часть вторая Кружка пива для дядюшки Фердинанда

1

С первых дней нового года снег переменился. Прежде мокрый, с дождем и туманами, проще говоря, лепень, он как-то враз затвердел, разлохматился, из пыли превратился в хлопья, заполнил собой серое пространство между обрывистыми берегами улиц, неожиданно высветив их праздничной белизной. Наконец-то под ногами перестала хлюпать талая вода, появился наст.

Извозчики и кучера конок маются: повсюду заносы; дороги и рельсовые пути не расчищены. Зато у кондукторов развлечение: с января из вагонов убраны подвесные звонки — очень уж пугали лошадей, — а вместо звонков введены сигнальные рожки. И теперь утомленные частыми задержками в пути пассажиры то и дело просят:

— Эй, человек, потруби!

Лошади вздрагивают, прядают ушами: от гудения у них спокойствия не больше, чем от звонков.

Мальчишки из мелочных лавок цепляются к конке, горланят:

— Бумажные спички! Новинка года! Фосфорные, самогарные, есть одиночные, есть парные!

Потом спрыгивают на обочину, останавливаясь возле таких же, как сами, безусых зазывал. Те пускают изо рта фонтанчики керосина, изловчившись, поджигают их. Огненные шары ввинчиваются в снежную пелену и там беззвучно лопаются.

Вместо привычных плошек с фитилями город украшен цветными фонариками. Подвешенные на не видимых глазу проволоках, они беспрестанно вращаются и, кажется, падают наземь вместе с хлопьями снега.

Городовые иа углах, чтобы не мерзнуть, напялили на себя множество поддевок, отчего стали толстыми и неповоротливыми. Снег ложится на них пластами, делает похожими на снежных баб; брови высеребрило, а носы полыхают морковинами.

Снегопады сменяются недолгими затишьями, и тогда наступает погода, которую люди в шубах называют хорошей, а владельцы продувных пальтишек и шинелек ругают на чем свет стоит. С обычного шага они переходят на скорый в отчаянном усилии согреться, побыстрее достичь спасительного тепла.

Забегал и Петр.

Особенно вымотал его четверг на пятое число. Занятия и институте закончились позднее обычного: дирекция задержала все курсы для сообщения о новом паспортном уставе. Потом долго произносились высокопарные слова и речи о том, что каждое первое января будущность принимает конкретный образ и дай бог, чтобы отныне она явилась в лучшем своем обличье, сохранив все доброе от Александра III, безвременно усопшего труженика-царя, во имя преемника его Николая; что главная обязанность студентов — преумножать знания во имя процветания отечества…

Недели стояли в дверях, не давая уйти, а уйти надо: на Петергофском шоссе Петра ждали путиловцы из группы Николая Иванова-Киськи. Пришлось схватиться за живот и с вытаращенными глазами пулей промчаться мимо стражей. Пусть думают, что угодно; с желудком шутки плохи, его не утихомиришь верноподданническими тирадами.

— Разрешено! — соврал Петр в шинельной.

Облачаясь на ходу, он выскочил на Забалканский проспект — и скорей к конно-дорожной линии.

День покатился к ночи. Быстро стало темнеть.

Конка тащилась кое-как. В вагонах — стынь.

За Нарвскими воротами снег умят лишь на проезжей части. У домов тоже не чищено. Ноги тонут в сножном скрипучем месиве.

Петр занервничал: люди давно собрались, битый час его дожидаются; он требует от них точности, а сам ее не держит.

Хоть бы один фонарь горел!

За Чугунным переулком Петр в очередной раз увяз в сиегу. Долго мучался, пока не достиг твердого места.

И вдруг — резкий удар под ребра.

Боль скрючила, но не опрокинула его.

Петр отступил к стене, готовясь к новому нападению.

Нарвская застава овеяна славой разбойного места, по бедности и разгулу уступающего разве что трущобам у Сенной площади. Однако никаких происшествий прежде здесь с Петром не случалось.

Напряженно вглядываясь в темноту, он распрямился.

Ага, вот и обидчик. Ползает на четвереньках. Видать, от души бил, раз сам на ногах не удержался. Сопит, густо дышит сивухой. Стало быть, пьяный. Это облегчает дело… А вонючий-то какой. Судя по запаху, фуфайка у него из козлиной шерсти…

И тут мысли Петра устремились в другое русло. Вспомнилась история, слышанная недавно от путиловцев. Приковылял к трактиру «Марьина роща» чей-то козел, от голодухи бока подвело. Посетители грязной половины — люди жалостливые, покормили животину, а напоследок в пасть водки плеснули. Вот и повадился козел к трактиру ходить. Потолстел, злым сделался. Бродит ночами, людей пугает. Иных и обидит, не без того…

Никак он? Ну точно!

Петр в сердцах выругался, швырнул в козла куском смерзшегося снега. Тот отшатнулся, повернул прочь.

Идти стало еще труднее: каждый шаг отдавался болью.

Впереди замаячил знакомый двухэтажный дом. На доске синей краской выведено: 64.

Петр глянул на верхние угловые окна и от досады покрутил головой: огня нет, значит, не стали ждать, разошлись. Чтобы окончательно удостовериться в этом, он все же поднялся по темной лестнице, постучал. За дверью — тишина.

Походив минут пять возле дома, Петр почувствовал, что окончательно промерз, проголодался, устал. Да и глупо торчать на одном месте. Кто-нибудь обязательно приметит: проулки-то узкие — из окна в окно за руку здороваться можно.

На Богомоловской, помнится, есть ларек, в котором допоздна торгуют колбасой и печенкой. Надо идти туда.

У ларька с жестяным кренделем над входной дверью Петра признал мужик в валяных ходочках на босу ногу, в стареньком тулупе, наброшенном на исподнюю рубаху. И Петр его признал: Дмитрий Иванович Морозов. Было дело, в одной кузнечной артели на Путиловском трудились. Потом Морозов перебрался в паровозо-механическую мастерскую, стал учиться на токаря. Человек он степенный, рассудительный, но с мастерами неуступчивый.

— А я тут рядом живу, — чуть шепелявя, доложил Морозов. — Выскочил за харчами. Может, откушаем вместе? А? У меня знакомые люди сошлись. Путиловские. Чужих нет.

— Можно, — не стал отказываться Петр.

В тесной прокуренной комнатенке у тусклой лампы сидели трое. Все молодые — лет по двадцати пяти, не более. Лицо одного показалось Петру знакомым. Да это же Василий Богатырев, молотобоец.

— Гляди ты, ёкан-бокан, — поднялся ему навстречу Василий. — А нам как раз ученая голова нужна — задачку решить.

— Смотря какая задача, — Петр снял пальто и прошел к столу.

— В том-то и дело, — согласился Богатырев. — Тут, значит, такое дело: замучил Гайдаш Петруху Акимова штрафами… Его вот, — хлопнул он по плечу краснощекого, стриженного скобкой пария в замызгашюй тельнице с нашивными карманами. — Чуть не половину денег удерживает! Под разными видами…

— Да ты погоди, — остановил его Морозов, самый старший в компании. — Так нельзя. Человек с холода. Ему согреться надо.

— Верно, — засмеялся Василий. — Сядем, ёкан-бокан. У нас и перегонка имеется. Наполнить?

— Наполни, — согласился Петр. — Только немного. На два пальца.

Теплую еще колбасу ели молча, макая в горчицу или посыпая крупной солью.

— А это — Сема Шепелев, — запоздало представил Богатырев третьего. — Из паровозо-механической мастерской. Токарь. Не смотри что тихий. Тронется с места — гоп-человек!

Шепелев худ, на лицо приятен; темная бородка идет ему. Неплохо бы и Акимову завести такую, а то у него подбородок начинается сразу под нижней губой.

— Что же Гайдаш? — напомнил Петр. — По-прежнему механическую в страхе держит?

— Ага, — с готовностью подтвердил Акимов. — Новые сверла дают только за угощение в трактире. На старом долго не продержишься. Крутись не крутись — брак сделаешь. Тут тебе и первый штраф. Недовольным скажжешься — второй. Выйдешь на двор по нужде — самовольная отлучка. Папироска во рту — пожарную осторожность нарушил. Нет масла в лампаде — украл. Поставит на сверхурочные работы, а в бумаге покажет один цеховой оклад. Говорит: это за провинности твои. Другие мастера тоже штрафуют, но не догола.

— И что же — Гайдаш записывает штрафы в расчетную книжку? Когда, за что наложено взыскание, кем?

— Вот еще! — удивился Акимов. — У них всего-то одна тетрадь.

— Шнуровая?

— Да вроде нет. Тетрадь и тетрадь. Толстая такая, клееная.

— Из клееной листы можно выдрать. В расчетной книжке — пусто. Вот и получается, что штрафа не было.

— Как это?

— А так… Сам подумай. Нет уж, записей надо требовать. Непременно! Это и законом оговорено.

— А разве есть такой?

— Есть.

До недавнего времени Петр и сам не знал, что существует устав о порядке денежных взысков за провинность в рабочих заведениях. Побывав в сапожных мастерских по Обводному каналу, он с возмущением принялся рассказывать Ульянову: «За все штраф! Ушел на минуту — штраф, плохой товар, шить нельзя, а плохо сшил — тоже штраф! Каблук на сторону посадил — опять штраф…»

«Ну, каблук-то на сторону сажать не следует, — улыбнулся Владимир Ильич. — А насчет штрафов советую почитать вот в этой книженции: „Устав о промышленности“», — и протянул Петру одиннадцатый том российского «Свода законов».

Тогда-то Петр отчетливо понял, что законником должен быть не только помощник присяжного поверенного, но и любой уважающий себя марксист…

— Закон принят в июне 1886 года, — начал объяснять Петр. — По требованию рабочих. Против штрафных грабежей поднялись тогда на Никольской мануфактуре, на других фабриках Владимирской, Московской, Ярославской губерний… Закон составлен в пользу заводчиков. Но есть в нем оговорки, которые защищают некоторые права рабочих. Беда, что мало кому они известны… Давайте разберем штрафы Акимова. Мастер не дал новое сверло, изделие испорчено. Была ли тут небрежность Акимова? Нет. Я не случайно спросил о небрежности. Она и только она по «Уставу о промышленности» может быть наказана! Значит, Гайдаш не имел права на штраф, превысил власть, за что тоже предусмотрены взыскания… Далее. Акимов выразил мастеру несогласие с этим штрафом. Каким образом?

— Сказал да и все. Тихо-мирно.

— К нарушению тишины и порядка это не отнесешь. К непослушанию — тоже. Ведь мастер не дал сверло и сам нарушил договорные обязательства. Обвинение в краже лампадного масла и вовсе нелепо. Воровство — дело уголовное, под штрафы не подпадает…

Путиловцы жадно слушали Петра, понимающе переглядывались.

— И наконец, стачки восемьдесят шестого года возникли потому, что около половины заработанных денег уходило в штрафы. «Устав» определил: не брать больше одной трети. Даже если штрафов набралось сверх того. Но сверх устава писаного есть устав неписаный. По нему-то каждый мастер к получке должен удержать не менее десятой части заработка. Иными словами, десятину. Удержит больше — хвала ему. Дело подневольное. Они и стараются — и для хозяина, и для себя. Вот почему Гайдаш, не таясь, нарушает закон, установленный не нами, а, заметьте, высшей властью. Выходит, не Акимов, а мастер виноват перед нею. И не только он.

— Ловко! — восхитился Акимов. — Значит, и на него управа есть?

— Не очень большая, но все-таки… В каждой мастерской должна быть табель взысканий — с перечнем штрафных нарушений и положенных на них вычетов. Отлучка не может штрафоваться как прогул, а несоблюдение чистоты и опрятности — как неисправная работа. А Гайдаш, поди, за все берет одной ценой?

— Точно. У него такса — полтинник.

— Опять своеволие. Для того и предусмотрено записывать штрафы в расчетную книжку, чтобы их можно было оспорить.

— У кого?

— У фабричного инспектора, конечно! Его канцелярия обязана принимать рабочих каждый день в назначенное время.

— А он скажет: жаловаться на штрафы по закону запрещено, — размышляя вслух, негромко заметил Семен Шепелев.

— Правильно. Инспектора — народ каверзный, им палец в рот не клади. На хитрость лучше всего отвечать хитростью: мол, это не жалоба, это заявление. А заявление о нарушении закона — как раз по части фабричной инспекции. Тут она должна разбираться.

— Ну я теперь повоюю! — пообещал Акимов.

— Воевать надо с умом. Знаючи. Штраф — это не возмещение убытков хозяину, как думают многие, а суд хозяина над рабочим. Причем суд незаконный. Приняв «Устав о промышленности», министры, того не заметив, подтвердили это. Каким образом? А таким. Раньше хозяева брали штрафы себе безо всяких церемоний — будто бы за урон от рабочего. Теперь это запрещено. Теперь штрафной капитал можно употреблять только в помощь рабочему. При увечье, погорельцам, беременным труженицам, на погребение и другие случаи. Значит, урона не было. Хозяину, конечно, хочется сделать работника послушным, боязненным — вот он и наловчился штрафовать. Устав этого не запрещает. Но ведь ясно: раз штрафы идут не хозяину, значит, он ничего не потерял. Значит, пособие рабочим — не его жертва, а заводские накопления. И не подкормышам начальства они предназначены, а тем, кто попал в беду. Одно с другим связано. Станешь воевать за свой штраф, так уж воюй за все, что положено. За человеческое достоинство.

— Святые слова! — подхватил Морозов. — У меня знакомый на револьверном станке в заводе Сименса и Гальске работает. Так у них мастеровые на смену в лайковых перчатках идут. С тросточками. Крахмальные воротнички, шляпы. Для чистой одежды у них шкафы сработаны. Умывальное место есть. Два раза на неделе по мылу дают. И полотенцы меняют. Удобно. Кому охота в замызганном ходить? Лучше уж барином, чтоб вид был! Чтобы полировка… В завтрак и после обеда к воротам пускают — еды купить. И самовольной отлучки не пишут. А пиво свободно на верстаках стоит. Не убирают даже, когда сам старик Сименс идет.

— Будет врать-то, — скривился Акимов.

— Дмитрий Иванович правильно говорит, — вступился за Морозова Петр. — Есть в городе два-три завода, где хозяева поняли: лаской да подачками они больше возьмут, чем явными поборами и грубостью. Размышление такое: везде плохо, а у нас хорошо. Вот рабочие и станут держаться за место, рта не раскроют. А под эту руку можно и цены сбавить. Или работу увеличить, не трогая оклада…

Они проговорили долго. Сидели б еще, если бы Петр не спохватился, не стал собираться.

— Ну где справедливость? — пожаловался Морозов. — Один раз случился знающий человек, да и тот спешит!

— А ты его снова позови, ёкан-бокан, — подсказал Богатырев.

— Я-то всей душой…

— И я, — улыбнулся Петр. — Когда и где?

Он прикинул: кружок на Таракановке Сильвин, вернувшийся из Нижнего, вот-вот заберет. Суббота и освободится.

— А у меня, на Огородном, — боясь, что его опередят, предложил Акимов. — К Морозову семья на днях въедет. А у меня места много.

Уже за дверью он таинственным шепотом пообещал:

— Я и стихотворца позову. Из рабочих, — и перешел па декламацию: — «Трудись, как узник за стеной, в суровой области металла. Надзор строжающий за мной. Я — раб нужды и капитала…»

— Прекрасно, — тоже шепотом ответил Петр. — По лучше повременить. Стихотворцы — народ шумный, пламенный…

На обратном пути Петр вновь задержался у дома 64. На этот раз верхние угловые окна были освещены.

— Вы?! — удивился Николай Иванов, впуская его в комнату.

Он был одет празднично, с шиком: костюм из синей английской шерсти, белая рубашка со стоячим воротником, бабочка. Русые волосы разделены пробором. Над красиво вычерченными губами — крылышки усов. И правда, Киська.

От литейщика попахивало дорогим вином и хорошим табаком.

— Я предупреждение послал. С вечера… Костя!

На пороге появился Константин Иванов, очень похожий на старшего брата, только без усов и с красными юношескими болячками на щеках. За ним вошла Феня Норинская, тоже принаряженная.

— Ой, здравствуйте! — обрадовалась она.

— Ты кому отдал «Корабль-призрак»? — вопросил Киська брата.

— Ихней хозяйке. В руки.

Да, был такой уговор: если занятие кружка почему-то срывается, передать через квартирную хозяйку книгу Александра Дюма-отца «Корабль-призрак». До сих пор посылать предупреждение случая не было. А вчера и сегодня Петр, задолжавший хозяйке за квартиру, сам от нее прятался.

Вот все и разъяснилось.

— Заглянул на минуту. Кое-что передать, — объяснил свое появление Петр. — А еще хотел узнать, что случилось.

— А ничего! — беззаботно ответила Феня. — В гости ходили. К знакомым Марии Петровны. Помните сочельник у Рядова? На рождественские праздники они к нам пришли, теперь — мы к ним.

Слово за слово Петр узнал все, что его интересовало. Оказывается, Сибилева не оставила мысли оторвать от марксизма пяток-другой его учеников. А может, захотела появиться среди своих единомышленников в окружении рабочих. Тем более таких, как Ивановы, Лиза Желабина, Норинская, Машенин…

Встреча состоялась на Гагаринской улице, у доктора городской Пантелеймоновской больницы Быковского. Разговоры далее необходимости заниматься самообразованием, выступать за улучшение быта рабочих не шли. Читалась все та же басня фон-Визина «Лисица-казнодей». Но друзья Сибилевой были радушны, обстановка создалась доверительная, и это сгладило шероховатости. Когда пришло время прощаться, учительницы Агринские исполнили «Марсельезу». Первым откликнулся на песню рабочий из «их компании» Василий Иванович Галл, довольно приятный, знающий человек, испытавший на себе и следствие, и тюрьму…

«Василий Галл… — мысленно повторил Петр. — Кажется, он еще из кружков Бруснева… Проверить!»

Рассказ Николая Иванова и Фени Норинской (Константин большей частью молчал) поначалу возбудил в нем чувство досады. Потом пришла торжествующая уверенность: ничего у Сибилевой не получится! На общих призывах да на приятном обхождении далеко не уедешь. Походят друг к другу, присмотрятся да и расстанутся. Но могут не расстаться. Главное, не попались бы на заметку охранке: за народовольцами они покуда больше охотятся. Террористы! Заговорщики! Романтики революции!.. А того в полицейском управлении понять не могут, что нынешние романтики не ровня прежним. Помельчали. Обкатались. И теперь отвлекают рабочих от настоящей политической борьбы, а не приближают к ней. Пестовать бы властям их надо, лелеять, а не ловить. Сея смуту, они же и взрывают ее изнутри, приспосабливают к интересам буржуазного порядка, уводя в сторону косметических преобразований…

— А что вы хотели передать? — полюбопытствовала Фепя.

Петр достал несколько отгектографированных им листков.

В переводе с греческого «гекто» означает «сто». Сто графических оттисков. У Петра едва-едва сорок получилось…

Массу для гектографа пришлось делать дважды. Первый раз она вышла слишком крепкой, чернила не приставали. Чертыхаясь, Петр растопил куски желтого студня, плеснул пять больших ложек глицерина, вновь заполнил цинковую коробку. С нетерпением ждал, пока масса охладится, станет упругой. Выжег горящей лучиной пузырьки с ее поверхности…

На одном листе текст не поместился, пришлось раствором соляной кислоты снимать остатки чернил и тискать продолжение. Снова в сорока экземплярах. Зато какую радость испытал Петр, получив эти первые оттиски! Слова и снова вчитывался в текст, который и без того успел выучить наизусть. Потом, загасив лампу, положил листки рядом, чтобы ощущать их щекой, вдыхать сладкий запах столярного клея, глицерина, анилиновой краски, из которой готовились чернила, уксусной кислоты, бумаги и еще чего-то приятного, убаюкивающего. Он чувствовал: пришло настоящее дело. Не слова, не разговоры, а дело, ради которого не жаль и собственной жизни…

Для первого раза Петр откопировал вопросы к рабочим, которые составил Ульянов. Петра всегда удивляла манера Старика никогда не откладывать задуманное, все делать быстро, основательно, не разбрасываясь, бить в одну точку. Всего десять дней прошло после той рождественской ночи, когда Владимир Ильич высказал решение составить памятку, которая помогла бы глубже проникнуть в заводскую жизнь, воздействовать на нее, направляя стихийные протесты в определенное русло. И вот памятка написана. Теперь и отгектографирована.

Ульянов торопится, заставляя торопиться и других. С ним всегда интересно, хотя и трудно. Не всем понятна и посильна его гонка. Иные не выдерживают. Их начинает раздражать сначала стиль его работы, жизни, а потом — мысли и умение заглядывать далеко вперед. Личное берет верх над общим…

Но ведь у каждого в борьбе свое место. Каждый делает то, что ему по силам, по уму, по таланту. За Ульянова никто не совершит того, на что способен он. Однако его способности еще умножатся, если присоединить к ним свои…

Отец учил Петра: «Умей, сынку, идти поперед другими. Но меж друзей не стремись в первые: силен не только тот, кто толкает, а и тот, кто допомогает. Случится — толкай, но больше головному человеку допомогай…»

Ульянов — головной человек.

Интересно, как оценят его памятку сами рабочие?

— Толково! — одобрил литейщик, дочитав до конца. — Только вопросов много. А внутри каждого — еще вопросики вставлены. Тут если на все отвечать, роман получится.

— Значит, будем писать романы, — сказал Петр.

2

Газетчики — народ впечатлительный, на язык бойкий. Перемена погоды в январе пробудила в них страсть к броским краскам.

«В плену у сиежпого кризиса!» — писали одни.

«Пещерное нашествие снега! — вторили другие. — При нехватке лошадей и людей для вывозки его — это сущее бедствие…»

«Снежный туман посрамил даже электричество, — восторгались третьи. — Благодаря ему встретились и обнялись злейшие враги!»

Четвертые сообщали: «Общество конно-железных дорог повергнуто в панический страх. На город брошена грозная армия метельщиков. К восьми утра они очистили черту города, лишь охтинский путь до обеда оставался непокоренным редутом».

«Мороз, дикие ветры, метели! О них мы узнаем по синим флагам на пожарных каланчах. Только для гимназистов синие флаги — символ благополучия, можно не идти на занятия», — шутили пятые.

Вот Ульянов и предложил:

— А не обсудить ли нам на очередной встрече снежный кризис, туман, который помогает обниматься с врагом, а заодно — брошюру «Об агитации»? Поскольку такое требование исходит от Михаила Александровича Сильвина, синий флаг гимназического благополучия справедливо будет поднять над домом, где он снимает квартяру вместе с Анатолием Александровичем Ванеевым…

Так и решили.

В назначенный день на петербургских каланчах не было синих флагов, зато повсюду на улицах горели костры. Возле них грелись дворники, извозчики, городовые. Ветер срывал с красных головешек искры, уносил прочь.

Идя по улицам, Петр старался, чтобы искры не задели его одежды. Ему уже приходилось видеть лошадей с горящими хвостами и гривами, людей, превращенных в живые факелы.

В наиболее людных местах установлены благотворительные палатки — с самоварами, булками. Едва начались январские морозы, княгиня Барятинская распорядилась открыть против своего дома чайную — для бедного люда. Об этом с торжеством сообщила газета «Гражданин». И теперь такие чайные в городе не редкость.

Петр промерз. Ему бы тоже сейчас «желтого кипятку» и ржаной хлебец, да не хочется брать подачки. Противно.

На Троицком проспекте в лицо ударила снеговая крупа. Ветер метался от стены к стене, поднимал снежные вихри, валил костры, плющил их, рвал на части. Только один огонь, загороженный листами фанеры, не прыгал, горел ровно и ярко. И как назло — неподалеку от оконышек Ванеева и Сильвипа, начинавшихся прямо над тротуаром. Отсюда хорошо вести наблюдение за теми, кто войдет под каменную арку дома номер три.

Дворника Петр определил безошибочно. Не зря говорится: по бороде знать, что лопатой звать. По словам Ванеева, человек он в городе новый, недавно из деревни, еще как следует не обтерся, поэтому вряд ли связан с полицией.

Рядом с дворником приплясывал старичок в латаном тулупе и огромных валенках. В руках у него сумка. На сумку жадно поглядывали трое бродяжек. Тягуче плевал в костер подвыпивший господин в распахнутой шубе. Смерзшиеся капли падали ему на грудь.

— Как-то посадили ко мне в пролетку четырех деликатес-девиц, — блеющим голоском рассказывал старичок. — Мороз не хуже теперешнего. Оттого-быть я и прндремал на козлах. Очнулся — создатель мой, батюшка! Да ведь мы на экипажном дворе! Лошади без призору, сами туда и поворотили. Ох и сочинил мне расправу енерал! Три раза по морде. Василиск лютый. И — выгнал!

Такие старички-говоруны чаще всего и служат в охранке…

— Бе-е-е, — передразнил его пьяный. — А мне — порцию р-раков!

— Ступай, мил человек, — мягко попросил его дворник. — Трактир дальше, — потом, другим тоном, сказал бродяжкам: — Погрелись и будет! С богом, любезные!

Те молча поднялись и скоро исчезли из вида. Побрел к трактиру и подвыпивший господин. Заметив впереди женскую фигурку, раскинул руки в стороны, не давая прохода.

Да это же Крупская.

Она торопливо вошла под каменную арку.

Петр принужден был задержаться возле костра. Если он сейчас последует за ней, это не останется не замеченным.

А дворник глядит изучающе.

— …Потом я в писчую должность вошел, — вновь подступил к дворнику с рассказом старичок в тулупе. — Письмоносцем. Насмотрелся на капризы жизни! Все бы хорошо, да экзекутор у нас, бывало, бдение показывал: дай, думает, проверю службу…

И тут Петр понял, что следует сделать: прикинуться экзекутором! Дворник из новых, всех тонкостей проверок может и не знать.

— По какому делу тут? — строгостью подражая городовому, прервал Петр излияния старичка. — Мешать исполнению обязанностей городским уставом не положе но!

Старичок удивленно замер.

— По какому, спрашиваю, делу?

— Выходил в лавку, — сообщил говорун. — Теперь иду к себе.

— Не задерживаю! — милостиво уронил Петр.

— Как это? — удивился старичок. — По какому полномочию?

Петру известно: филеры ходят с жетонами. А что должны иметь при себе чиновники, исполняющие полицейский и хозяйственный досмотр от всевозможных канцелярий и присутственных мест?

— Не задерживаю! — уже сердито повторил Петр. — Ну?

— Иди с богом, уважаемый, — заволновался дворник. В это время под каменной аркой исчез Степан Радченко.

— Полномочия ему подавай, — проворчал Петр, провожая старичка намеренно долгим негодующим взглядом. — Ишь ты какой! — и укоризненно спросил у дворника — Как можно так непочтительно говорить о государевых поставленниках? И слушать такое?

— Виноват, — голос дворника дрогнул. — Это он сглупа.

— То-то и видно: сглупа. Надо быть поаккуратней. На улице… у костра, где разные люди… Кстати, фанеры эти могут наделать пожару. Их лучше убрать. Не положено.

— Сей момент! — дворник начал проворно складывать листы.

— Стало быть, ничего заслуживающего внимания нет?

— Откуда? Погода худая, не до баловства.

Костер, открытый ветру, задохнулся, пополз по оттаявшим камням и начал гаспуть. Петр наступил на него с края.

Истолковав это по-своему, дворник начал тушить огонь. Головешки он замел в ведро, прошелся вокруг с метлой.

Петр но уходил, делая вид, что любуется работой. Помог дворнику взвалить на плечи тяжелые листы, вложил в руки ведро, сунул под мышку метлу и сказал на прощанье:

— Я доложу, что здесь по службе отклонений не имеется.

— Благодарствуем!

Тяжело ступая, дворник двинулся в глухой тупичок. Подождав, пока он скроется, Петр неторопливо прошел под арку и постучал в комнату под номером один.

— Що там було? — обсспокоенно встретил его Степан Радченко, прозванный Хохлом как раз за то, что не может в разговоре обойтись без украинских словечек-вставок.

У Петра другое прозвище — Гуцул. В какой-то книге он вычитал, что славяне близки к жителям Карпатских гор — гуцулам, одной из самых мирных и свободолюбивых украинских народностей. Рассказал об этом друзьям. Один, другой раз… Его и стали звать Гуцулом.

— Що там було? — нетерпеливо повторил вопрос Хохол.

Петр коротко рассказал.

— А когда б вин и вправду полномочие экзекутора спытав?

— Да не ворчи ты, Степан Иванович, — вступился за Петра Василий Старков. — Похвалил бы лучше. Теперь мы точно знаем: у дворника на наш счет нет подозрений. И костра нет…

Кроме Крупской, Радченко, Старкова, Якубовой пришлн несколько рабочих — слесарь Обуховского завода Василий Шелгунов, Иван Бабушкин с Семянниковского и Никита Меркулов с Александровского сталелитейного. По всему видно — разговор между наставниками их живо интересует.

— А як дворник его у лицо запомнив, тогда що? — все еще сердясь, глянул на Старкова Радченко.

И тут действительно раздался стук в дверь.

Комната у Ванеева и Сильвина просторная, но спрятаться в ней трудно. Разве что за пологом, где поставлен таз для умывания.

Петр метнулся туда.

Ванеев, придав лицу беззаботный вид, пошел открывать.

Окутанный морозными клубами, в комнату шагнул… Ульянов.

Первой засмеялась Якубова. И без того небольшие карие глаза ее вовсе исчезли, румяные щекн сделались круглыми, широкие плечи мелко-мелко затряслись. От ее плотного, ладного тела всегда веет здоровьем, свежестью полевых трав, неистребимой молодостью. Не случайно подруги-бестужевки ласково называли ее Черноземной Силой. Все у нее хорошо, естественно, заразительно. В особенности смех.

Вслед за Черноземной Силой прыснула Крупская, за ней — другие. Даже Радченко не удержался.

Приступ общей веселости Ульянов принял исключительно в свой адрес, а потому быстро оглядел пальто — нет ли какой неисправности, провел ладонью по усам и бородке.

— Свои, Гуцул, выходи! — позвал Ванеев. Путаясь в пологе, Петр выбрался на свет.

— Здравствуйте, Владимир Ильич.

— Здравствуйте, Петр Кузьмич, здравствуйте, — ответил Ульянов. — Кто это вас туда упрятал?

Пришлось Петру во второй раз рассказывать, как он был экзекутором. И о том, что схлопотал выговор Хохла, — тоже.

Ульянов отнесся к его историк куда более терпимо.

— Что ж, в каждом конкретном случае следует поступать исходя из обстоятельств. Главное, чтобы на первом месте стояла необходимость, а не желание поиграть в казаки-разбойники. Думаю, Петр Кузьмич проявил находчивость. Но теперь ему потребуется двойная находчивость, чтобы, приходя в этот дом, не столкнуться с дворником.

— От я про то ж и говорю! — подтвердил Радченко. Пришли еще несколько рабочих. Последним явился Герман Красин. Не в пример товарищам он начал здороваться не с теми, кто в этот момент был к нему ближе, а по этикету:

— Приветствую вас, Надежда Константиновна! Вчера был в Публичной библиотеке, видел вас, хотел обсудить вопрос, касаемый школьного образования, да вы спешили…

С той же учтивостью он разговаривал с Якубовой. Затем обменялся рукопожатиями с рабочими. Возле Шелгунова задержался:

— Рад вас видеть, Василий Андреевич! Что-то мы реже стали видеться. Неужели такая занятость?

— Так ведь встречи не от меня зависят, — с обезоруживающей улыбкой отвел скрытую укоризну тот.

Шелгунов — бывший ученик Красина. Еще при Брусневе Герман начал помогать ему разбираться в марксистской литературе. Он же познакомил его с Ульяновым, и теперь Василий Андреевич по всем вопросам идет к Ста рику.

Шелгунову двадцать семь. Работать начал с девяти лет. Был навивальщиком в небольшой чугунолитейке. Развозил-продавал по деревням Псковской губернии керосин, мыло, другой мелочной товар. Вернувшись в Петсрбург, портил и без того слабое зрение в переплетной мастерской. На слесаря выучился на заводе «Новое Адмиралтейство». Не минула его и военная служба. Запасным ефрейтором начал писаться сначала на Путиловском, затем на Балтийском заводах. Самообразованием одолел гору книг, имел дело с поднадзорными людьми самых разных убеждений, но только Ульянов по-настоящему помог ему понять особенности и силу социал-демократического направления в марксизме.

В прошлом году вместо арестованного товарища Шелгупов принял на себя обязанности организатора рабочих кружков за Невской заставой. Потому и перебрался на Обуховский завод…

Впрочем, организатором он был всегда. У кого еще такие связи с рабочими? Не менее пятнадцати фабрик и заводов Шелгунов через своих людей хорошо знает, сам на многих работал. В спорах бывает резким, неуступчивым, потому как видит заинтересованность интеллигентов в рабочих кружках. Привык выбирать, оценивать, до всего доходить своим умом. Не хочется ему сразу отказываться от того, что тяжко добыто. Но если откажется, то сделает это твердо и осознанно.

Ульянова он предпочел осознанно. Помнит, чем обязан Герману, всегда почтителен с ним, но и поддевок в сторону Старика не принимает. Вот как сейчас…

Петру понятно состояние Шелгунова, состояние Красина — тоже.

— Начнем? — предложил Ульянов, дружески ответив на рукопожатие Германа.

Петр устроился на кровати рядом с Сильвиным. Красин подсел к Ванееву. Остальные разместились у стола с угощением.

Весело потрескивали угли в камине. Однако по ногам плыл подвальный холодок. Не помогали и газеты, слоями уложенные под половички. Подушка, привязанная к форточке, заиндевела.

— Можно мне сказать? — попросила слово Крупская. — Многие из нас близко знали Михаила Ивановича Бруснева. В декабре объявлен приговор «Рабочему союзу». Первый политический приговор нового императора. Михаил Иванович получил четыре года одиночки и десять лет ссылки в Восточную Сибирь. Теперь он переведен из Москвы в Петербург — в «Кресты». Мы обязаны о нем позаботиться.

— Непременно! — поддержал ее Шелгунов. — Установить связь, найти «невесту», делать через нее передачи.

Как у всех слабо видящих, у него напряженный взгляд. Гладкие русые волосы осыпаются на лоб, он их часто поправляет ладонью, и тогда клинышек бороды резко вскидывается, чертит в воздухе кривые линии.

— Других мнений, кажется, и быть не может, — вступил в разговор Ульянов. — Начало каждого нового царствования предполагает и начало новой борьбы. Или ее усиление. В проекте программы московской группы, в которую незадолго до ареста вступил Бруснев, сказано следующее: «…признавая рабочий пролетариат, как экономическую категорию, верховным носителем идей социализма, мы приложим все старания к возможно более широкой постановке пропаганды и агитации среди фабрично-заводских рабочих с целью непосредственного создания элементов будущей рабочей партии…» Тут, как говорится, Добавить нечего.

Ульянов читал проект на память. Никого это не удивляло. Все ждали продолжения.

Петр забеспокоился: дальше в документе говорилось о том, что при современном соотношении сил в России политическая свобода может быть достигнута лишь путем политического террора. Не очень-то к месту сегодня спорить с теми, кто брошен за решетку. Тем более с Брусневым, который всегда был противником этого пункта.

— Пусть эти слова станут вступлепнем к нашему обсуждению, — словно почувствовав беспокойство Петра, сказал Ульянов. — И одновременно выразят наше глубокое уважение к осужденным товарищам. Их дело не прервется.

Помолчав, он заговорил громче, увлекаясь:

— До сих пор основное внимание мы отдавали пропаганде. Пришло время подкрепить ее агитацией. Характсрно, что вопрос этот волновал и волнует не только нас. От имени виленских социал-демократов Арон Кремер написал установочную работу, которая так и пазывается— «Об агитации». Ему помогал Юлий Цедербаум, имеющий связь с нашей группой через Любовь Николаевну и Степана Ивановича Радченко. Работа большая. Мне кажется, нет надобности зачитывать ее целиком — все с нею знакомы. Однако не лишним будет вспомнить одно из центральных мест, которому авторы, без сомнения, придают программное значение. Вот оно.

Ульянов раскрыл брошюру виленцев, нашел в ней страницу, отмеченную жирной карандашной линией.

— Читаю: «Стать действительно народной партией социал-демократия может лишь тогда, когда она программу своей деятельности построит на действительно ощущаемых рабочим классом нуждах, и для достижения своей цели — организации рабочего класса — она должна начать с агитации на почве самых насущных, наиболее рабочему классу ясных и наиболее достижимых мелких требований…»

— Вот! — торжествующе сказал Сильвин.

Ульянов невольно улыбнулся и продолжил:

— «…Вызванная такой агитацией борьба приучит рабочих отстаивать свои интересы, поднимет их мужество; даст им уверенность в своих силах, осознание необходимости единения и, в конце концов, поставит перед ними более важные вопросы, требующие разрешения. Подготовленный таким образом к более серьезной работе, рабочий класс приступит к решению этих насущных вопросов, и агитация на почве этих вопросов должна иметь целью выработку классового самосознания. Классовая борьба в этом, более сознательном виде создаст почву для политической агитации, целью которой будет изменение политических условий в пользу рабочего класса».

— Вот! — опять не удержался Сильвин. — Пора переходить от слов к делу!

Давайте построим разговор так, — предложил Ульянов. В первую очередь рассмотрим общие идеи, высказанные авторами брошюры, а затем обсудим агитацию как метод, связывая ее непосредственно с нашой практикой и задачами.

— Разве это не одно и то же? — спросил Красин. — Отнюдь.

— Можно мне? — поднялся Петр. — На первое чтение тот момент, который выделил Владимир Ильич, кажется убедительным. Ну а если вдуматься?.. Сначала рабочие должы научиться отстаивать свои текущие интересы. На это могут уйти десятки лет. На переход от малых требований к большим — снова десятки. А когда же настанет время широкой политической борьбы? Через столетие? Нет уж, ребенка не учат сначала ходить, потом говорить, а потом только думать — природа позаботилась, чтобы все это он осваивал одновременно. Так и у нас: надо учиться всему сразу — борьбе экономической и одновременно политической, не разрывая их искусственно на стадии.

— Петр Кузьмич прав, — поддержала его Крупская. — Ошибка Кремера и Цедербаума в том, что успех массовых экономических выступлений прошлого года в Вильне они готовы считать за пример для всех промышленных! городов страны. Но ведь в Вильне поднялись прежде всего ремесленники. Их раздирала национальная и религиозная борьба. Она заглушила классовое самосознание.

— И все же они поднялись, — возразила Якубова. — Они подкрепили свои призывы делом!

Слушать Якубову приятно, даже когда она сердится. Как у всех уроженцев Вологодской губернии, слова у нee получаются мягкими, округлыми, будто не произносятся, а выпеваются.

— Речь-то у нас о другом, — заметил Старков. — Не гоже отрывать близкие требования от дальних, экономическуго борьбу от политической, не то агитация потеряет свое прямое значение.

— Какое?

— Станет не хозяйкой, а служанкой. И не у тех, кто борется, а у тех, кто сверху. Им-то малые запросы удобны!

Спор постепепно набирал силу. Но рабочие в него не включались, только слушали. Заметив это, Ульянов спросил:

— А что думает по этому поводу Иван Васильевич?

— Думаю, листки у нас на Семянниковском показали себя, — с легким заиканием заговорил Бабушкин. — Это была правильная агитация. Каждый знал свои обиды, да не знал общих. Теперь знают. Среди рабочих много неграмотных. Письменное слово для них, как закон. И если одно слово поднимается против другого, значит, на один закон есть другой — более справедливый, но его не хотят пускать… С листками у меня вопросов нет. Но в агитации только листками не обойтись. Вот я и думаю: как бы не потерять разом все кружки пропаганды… Тут осторожность нужна.

Чем-то Бабушкин похож на Шелгунова, но помоложе лет на пять. Лицо у него простое, привлекательное, но изрыто мелкими рытвинками: попорчено еще в малые годы — на Леденге Вологодской губернии, где отец варил соль. Рос Иван среди кипящих чанов, в холоде и жаре, крутился без присмотра под ногами старших — вот и прихватило. Тогда же и заикаться начал. После смерти отца мать научила Ивана просить подаяние, повела от села к селу, от деревни к деревне. В Петербурге отдала в мелочную лавку. Затем он перебрался в Кронштадт, стал подручным в торпедных мастерских, зажил самостоятельно. Семянниковский у Бабушкина — второй завод. Здесь он обосновался крепко, вместе с Шелгуновым начал вести кружок, которым руководил Ульянов.

— Слышите, что Иван Васильевич говорит? — спросил Степан Радченко. — Я согласный с Иваном Васильевичем. Широкая агитация может обернуться провалом для всех нас. Е промеж нами дуже прыткие товарищи, — он глянул на Сильвина, по-петушиному взлохмаченного, вытянувшего шею, готового к бурному наскоку. — Им только волю дай.

— Вот именно, — подхватил Герман Красин. — Немедленно переходить на стезю заводских выступлений — нет случая. Нас еще очень мало. Мы недостаточно сильны и сдержанны. Мое глубокое убеждение состоит в том, что через кружки мы скорее подготовим тружеников к пониманию политических целей, нежели через бунты с напрасными жертвами. Террор ничего не дал. Бунты дадут не больше. У нас еще много несогласованности даже в марксистских рядах. Я уж не говорю о народниках и иже с ними. Нужно создавать из кружков нечто большее, соединяя их, в том числе и литературным изложением наших взглядов, как это удачно было предпринято в работе о «друзьях народа», — тут Герман сделал едва заметный поклон Ульянову. — Если хотите, это тоже агитация!

— Благодарю за лестное упоминание, — ответил Улья нов. — Но коль скоро вы, Герман Борисович, заговорили о партии, то путь к ней лежит как раз через усиление кружковой и агитационной деятельности. На единых началах. Только связь рабочих-руководителей с заводскими массами в совместных действиях способна сблизить привести к пониманию общих политических задач, к проникновению марксизма в народные толщи. Террор на одну доску с выступлениями рабочих за свои права ставить недопустимо. Что касается опасностей, — да, их более чем достаточно. Архимного! И сил не хватает. И умения. Увы. И разобщенность — из рук вон. Но келейным образом высиживать опыт революции — дело безнадежное…

Ульянов сделал паузу, чтобы достать отгектографнрованные Петром вопросные листки и пустить их по рукам.

— Для начала предлагаю делать опросы рабочих по этому списку. Получив ответы, будем знать, какая практика складывается на той или иной фабрике, на том или ином заводе. Прояснится и общая заводская картина. Это позволит нам избежать стихийности, направить борьбу за кипяток, пособия и расценки в политическое русло, использовать и развивать наиболее удачные формы этой борьбы в дальнейшем. Соответственно придется перестраивать кружковые занятия. К политическому самообразованию добавить практические задачи. В этом главный смысл всего.

Вопросник Ульянова и его предложения вызвали одобрение.

— Сосчитаем голоса? — победно вскочил Сильвин.

— Ну вот, — иронически улыбнулся Красин. — Недоставало еще игру в считалки затеять!

— Герман Борисович прав, — пропела Якубова. — Считаться нехорошо. В главном же расхождений нет, только в деталях. Так, Степан Иванович?

Радченко пожал плечами.

Ульянов предложил;

— Если нет возражений, то в ближайшее время мы попытаемся связаться с социал-демократическими группами Москвы, Киева, Вильно, а возможно, и другая городов, чтобы обменяться мнениями по сегодняшнему вопросу…

Возражений не было.

3

А через две недели в Петербург вернулся Кржижановский.

Петр ждал его с нетерпением, при любом удобном случае заворачивал на Коломенскую, 7, к Старкову, где тот держал для Глеба место, — и все же приезд Кржижановского пропустил.

Встретились они неожиданно — в столовой Технологического института. Удивились. Обнялись. Нашли укромное местечко у окна.

— До чего же, Петя, я по нашей северной Пальмире соскучился! — громким шепотом говорил Глеб, притиснув небольшое острое плечо к широкому плечу Петра. — Точнее, по вас! Восемь месяцев не был! Привык к другому окружению. Представь себе косматых алхимиков, которые ждут взрыва от смеси туманных фраз и заклинаний. Серьезных массовиков мало, да и те слишком замкнуты. Делал что мог. Издали следил за вами. Старался уловить каждый новый поворот мысли, событий. Издали видней. И знаешь, что понял? Старик — это глыба, которая перегородила поток и теперь пускает его в другом направлении. Сегодня я говорил с ним. Отвык. Такое ощущение, будто из заросшего бурьяном переулка вынесся на громыхающий проспект! Движение здесь погуще, народу побольше. Перестраиваться надо.

Глаза у Глеба большие, доверчивые. Они как бы вторят словам, их образному строю, ладу. Часы на стене отбили обеденный час.

— Сейчас Вася спустится, — спохватился Кржижанс вский. — Устраивать меня на службу пришел. На кафедру…

— Уже спустился, — сообщил Петр, увидев вышагивающего по зале Старкова. — С больших небес да на маленькую землю.

Василий весьма нескладен, шагает, поводя коленями в стороны, как-то странно — хотя это не мешает ему быть ловким и проворным.

— Небось обо мне лукавая речь? — пожав Петру руку, добродушно осведомился он. — Тогда продолжайте. Мне не впервой. Было бы дозволено в вашей беседе откушать за собственный счет.

— А мне — в вашей, — отпарировал Глеб. — Садись, |я обслужу.

Но Старков пошел ему помогать. Они принесли три порции.

— У англичан за первым обедом следует второй, — сказал Глеб. — Придется тебе, Петя, сегодня побыть англичанином.

— Пусть, — согласился Петр. — Только на англичанина я не потяну. Данные не те. Лучше уж на верблюда. Он про запас горбы набивает. А то сил нет уже ноги по заставам таскать.

— Что, много вечерок? — полюбопытствовал Глеб.

— Хватает, — не без гордости посмотрел на него Петр. — Сейчас еще две прибавилось.

— У других ни одной, а у него растут как грибы, — недоверчиво хмыкнул Старков.

Петр не прочь рассказать друзьям о встрече у Морозова на Богомоловской, а затем в Огородном переулке у Акимова; о Фене Норинской, которая попросила взять еще кружок на Фонтанке, 179, куда она перебралась на жительство к Василию Ивановичу Галлу и его жене; о Галле, который и правда еще в кружках Михаила Бруснева начинал, — вот уж он действительно англичанин, и в прямом и переносном смысле: слесарь, а манеры имеет аристократические и по паспорту пишется подданным Великобритании… Но столовая не то место, чтобы без оглядки, в подробностях рассказывать об этом.

— А я у тебя за Нарвской заставой вечерку взял, — отставив суповую миску, сообщил Старков. — Соседями будем. Не возражаешь?

— Валяй. Ведь и я у тебя, за Невской, бываю.

— Вот это, я понимаю, теснота! — засмеялся Кржижановский. — А не поменяться ли вам вечерками, братцы? Ей-богу. Мотаетесь из конца в конец города, время и силы зря тратите.

— В этом что-то есть, — задумался Василий. — А что, Петро? Твоих глазовских я почти всех знаю. И они меня. Проблем не будет. А своих я готов прямо сегодня передать. Я у них два раза и был-то. Пускай сразу к тебе привыкают.

— Подумать надо.

— Узнаю упрямого Гуцула, — сказал Кржижановский.

— А этого — петуха? — кивнул в сторону Старкова Петр.

Лицо у Василия узкое и длинное, глаза небольшие, круглые, борода сплюснута с боков, а высокая волна волос и впрямь напоминает петушиный гребень.

— Ты меня с кем-то путаешь, — укоризненно посмотрел на Петра Старков. — В петухах у нас теперь Чернышев ходит.

— Первый раз слышу.

— Да уж так. В январе раза три на вечерки прорывался. К Бабушкину и другим. Там его Петухом и окрестили. За лихой наскок.

Илларион Чернышев учится в Технологическом последнем курсе. Более года назад он собрал свою rpуппу для руководства рабочим движением, решив посоперничать. со «стариками». По части марксизма он не силен, зато имеет диктаторские замашки.

— Так и быть, я уже подумал, — сказал Петр с улыбкой. — Меняться так меняться. Может, и впрямь будет.

— Узнаю разумного Гуцула, — похвалил его Кржижановский. — Он долго думает, но быстро решает. Знаете братцы, я пока один, аки перст, работой не обременен, потому готов следовать за вами. Хотя бы посредником. Вот только поднимусь в директорат. Я мигом…

— Подождем, — заверил его Петр. — Между прочим, через два часа на Путиловском общий молебен. Рабочим разрешено приводить родных. Любопытное представление перед базар-деньгой!

— Как это «базар-деньга»? — заинтересовался Глеб.

— А так. Завтра утром от Чугунного переулка до шлагбаума торговая братия выставит палатки и столики с угощением — ешь, пей, радуйся. А на задах Новоовсянниковской и Новопроложенной улиц откроется толкучка. Получил деньги за две недели — и сюда. Жена его у главных ворот караулит — получку забрать, а он через морские выйдет. И в разгул! С субботы на воскресенье.

— На заводских молебнах я еще не был, — сказал Кржижановский. — Интересно посмотреть.

— Успеем и на молебен…

Наступило некоторое потепление. Розовое, будто воспаленное, солнце окрасило небо над крышами неровными отсветами. Но от Финского залива дул стылый ветер.

Снова город заполнили торговые сани: на этот раз — к близкой уже масленице…

На Путиловский они и впрямь вошли беспрепятственно.

На ближних церквах гудели колокола.

Помост для молебна окружен парусиновым шатром. Его поддерживают металлические дуги, к которым подвешены лампады, иконы, парчовые занавеси. Дальше помоста на территорию хода нет.

Толпа нетерпеливо ждет. Немало в ней инженеров, мастеров.

Неожиданно раздались голоса:

— Николай Иванович прибыли… Данилевский…

По свидетельству рабочих, знавших Путилова, нынешний директор завода — живое повторение своего знаменитого предшественника. Оба Николаи Ивановичи. Лицом, голосом, фигурой похожи, как родные братья.

Пролетка с Данилевским остановилась неподалеку. Не выходя из нее, директор сдернул с головы отороченную соболями шапку и низко поклонился собравшимся. Голова у него большая и лысая, только на висках остались тронутые сединой клинышки, от которых начинается борода; лоб изрезан глубокими морщинами; под черными крылатыми бровями упрятаны внимательные серые глаза.

Следом отвесил поклон путиловцам худощавый старичок в промасленной одежде. Лнцо у него невыразительное, волосы торчат непрцбранно, нос мясистый.

— Сверловщик с Семянниковского, — объяснил товарищам Петр. — Данилевский у него практиковался в молодости. Прямо с работы привозит.

Директор помог сойти своему рабочему наставнику, подхватил его под руку, и они неспешно двинулись к почетному месту.

Туда же чуть позже прошествовал заводской священник, не старый еще, статный н значительный, в надетой поверх теплой одежды епитрахили. За ним семенили члены церковного совета.

Началось богослужение, долгое, истовое.

Но вот священника сменил на помосте Данилевский.

Первым делом он обратился ко всевышнему с просьбой способствовать заводским делам, не взыскивать строго с тех, кто допустил неумышленные прегрешения. Потом, разохотившись, заговорил о братстве рабочих людей с инженерами и финансистами, о грядущих достижениям этого братства, о рельсах, по которым идут поезда, сделанные здесь, о судах, которые стучатся в разные страны… Под конец директор призвал вносить пожертвования на заводскую церковь, которая скоро будет начата строительством.

Уехал Данилевский на той же пролетке — в обнимку со сверловщиком с Семянниковского завода.

— Вот это агитация, — уже за воротами, когда распалась толпа, сказал Кржижановский. — По-своему убедительная.

— Да уж, не лыком шиты, — согласился Старков. — Когда надо, не брезгуют и дружбой с рабочим человеком. Актеры…

По пути к Огородному переулку он принялся рассказывать Петру о своем кружке:

— Держателя вечерки зовут Борисом Ивановичем. Фамилия Зиновьев. Лет ему, я думаю, девятнадцать-двадцать. Окончил три группы начального училища. Работал на «Новом Адмиралтействе», теперь на Путиловском. Насколько я успел заметить, к наукам жаден. Особо к нашей. Судит разумно. Готов на открытый вызов. И люди к нему тянутся.

Огородный переулок вытянулся по ходу Путиловской железнодорожной линии. Здесь обитают главным образом мастеровые с выучкой — токари и слесари. Чтобы жить среди них, нужны не только деньги, но и авторитетные рекомендации.

— Здесь, — сообщил Старков, направляясь к двухэтажному бревенчатому дому мимо заиндевевшей колодезной будки.

Будку эту Петр хорошо запомнил: в прошлый раз, возвращаясь от Акимова, поскользнулся на присыпанной снежком наледи.

Дверь открыл фасонисто одетый крепыш. Да это же Карамышев — тот самый, что перед рождеством сопровождал Ульяновых, Чеботарева и Петра по Путиловскому заводу!

— Каким случаем? — не сумел скрыть удивления и Карамышев.

— Да вот… зашел объяспить, что такое рефутация, — нашелся Петр. — Прошлый раз как-то не получилось.

— И что же это такое?

— Опровержение.

— А при чем тут… рефутация, если вы тогда просто-напросто хотели от меня отделаться? Чтобы я не ходил за вами.

— Раз не ходил, следовательно, и опровергать нечего.

Рядом с Карамышевым возник высокий, ловко скроенный паренек.

— Получил, Петяша? — улыбнулся он Карамышеву. — Знакомьтесь, — предложил Старков. — Борис Иванович.

Зиновьев понравился Петру. Уж очень хорошее у него лицо: тонкое, правильное, освещенное мыслью. Даже когда он серьезен, на губах теплится улыбка. Вспыхивает она неожиданно, поджигая щеки девичьим румянцем, и так же неожиданно гаснет.

— Теперь вы будете иметь дело с Василием Федоровичем, — сказал Старков, представляя Петра.

— А мне запомнилось другое имя, — вылез Карамышев.

— Привыкайте к этому, — посоветовал ему Петр.

4

В начале февраля Сильвин получил место домашнего учителя в Царском Селе. К Петру он пришел за содействием.

— Выручай, честное слово! Тут совпадение вышло: Гарин предложил мне урок за двадцать рублей в месяц, с обедом и проездными до университета. Не мог же я отказаться? А теперь не знаю, как и сказать об этом Ванееву. Обидчивый он. Подумает еще, что я сбежать решил. Были у нас с ним недоразумения… Так, всякие пустяки. Поговорил бы ты с ним, подготовил. Ол тебя послушает.

— К какому Гарину? — уточнил Петр.

— К тому самому. К писателю. Я ведь рассказывал.

— Первый раз слышу.

— Значит, кому-то другому… Был случай, имели мы несколько встреч в прошлом году. А перед масленицей опять столкнулись. Он и позвал… Ну поговори, что тебе стоит?

Петр рассердился:

— О чем я могу, Миша, говорить, если сам толком ничего не знаю? Ты сядь, но на пожар ведь. Расскажи по порядку.

Рассказывая, Сильвин обычно производит много ненужных движений. Вот и теперь он вдруг ухватил себя за нос, стал мять его, потом чиркнул ладонью о ладонь, бросил руки на колени и заиграл пальцами.

— Есть у нас в Нижнем адвокат Карпов. От него многие зависят. И мой родитель в том числе. Упросил меня учителем на летние вакации к карповским девицам. Как откажешься? Пришлось брать. Тем более что я учусь на юридическом факультете, и может статься, пути наши еще сойдутся. А имение Карпова располагается в Бугурусланском уезде Самарской губернии. Места для меня новые. В двадцати пяти верстах от него — лечебное заведение; Сергиевские минеральные воды. Мне-то они ни к чему, эти воды, а барышни наладились туда ездить. Им танцы подавай, публику, кавалеров и все такое.

Михаил увлекся, заговорил ровнее, без гримас:

— Как-то жду их. Злюсь. Рядом со мной на лавочке устроился господин в мундире путей сообщения. У него в курзале сестра и дочка. Разговорились. Оказалось — Гарин. Я у него тогда только «Детство Тёмы» читал. Но в мартовском номере «Русской жизни» за девяносто второй год были напечатаны очерки — «Несколько лет в деревне». Речь там как раз о его поместье в Гундуронке. А Гундуровка эта в соседстве с имением Карпова. Такое совпадение…

Петр слушал Сильвина с интересом. Гарина он видел недавно — у «восприемника» своего, Николая Леонидовича Щукина. На фоне прочих гостей профессора — а среди них было немало именитых — этот человек выделялся и обликом своим, и манерами, и речью. Особенно хороши его юные глаза. Синие-синие. Их оттеняют черные брови, красноватый, по-крестьянски обветренный лоб с белой полоской от фуражки, слегка вьющиеся волосы, отбеленные сединой. Пышные усы и бородку седина еще только-только припорошила. На щеках румянец. Молодой старик… хотя какой он старик? Чуть более сорока…

— В тот раз карповским девицам нашлись провожатые, — продолжал Сильвин. — Тайком и укатили. Хватился я, когда местные компании разъезжаться стали. Беда, честное слово… А Гарину весело, он розыгрыши любит. Ну и вот, сестру и дочь пристроил к знакомым, что мимо Гундуровки поедут, а меня к Карповым на своей коляске повез. Да-а… Едем. Ночь теплая, звездная. Благодать да и только. От пустяков свернули к серьезному разговору. У Гарина к жизни свое отношение. Инженерное. В Гундуровке он что-то вроде народной общины завел.

Решил показать крестьянам культурную обработку земли; Школу открыл. Мельницу построил, водяную молотилку. К немцам-колонистам за примером ездил. Хлеб продавал с выгодой, сплавляя его до Рыбинска. Но и жгли его, и обманывали! Разувериться в общинах он не разуверился, но и не таким стал наивным. Теперь видит спасение России в сети железных дорог, в капиталистическом укладе. Только они, дескать, дадут толчок земледелию и промышленности, освободят крестьян от грязи и дикости. А потом в стихи ударился. Гейне. Подожди, сейчас вспомню… Ага, кажется, так: «Бей в барабан и не бойся, Целуй маркитантку… (Здесь я забыл). Вот смысл… та-та-та… искусства, Вот смысл философии всей!» Маркитантка, которую он советует целовать, это жизнь. Словом, любит пожить человек! Его бьют, а он радуется! Природа у него такая. Аж ноздри раздуваются…

По голосу, по выражению лица Сильвина трудно понять, одобряет он Гарина или негодует. Скорее, все-таки одобряет.

— …Едва он до философии добрался, я тоже на нее перешел — только на философию марксовой экономики. Человек практического дела да еще с такими широкими взглядами просто не может относиться глухо к социал-демократическим идеям, к науке Маркса! А Гарин, оказывается, знает о ней понаслышке. Некогда ему — ездит, строит, пишет, с маркитанткой своей милуется. Голова седая, а мысли под сединой покуда зеленые… Доехали, стали прощаться. Он и любопытствует: нет ли у меня литературы по марксизму. Я и привез. «Манифест Коммунистической партии». Мне его Владимир Ильич на лето одолжил. Кстати пришлось.

— «Манифест» всегда кстати, — кивнул Петр.

— Да ты слушай! — с укоризной посмотрел Сильвин на него. — Задним числом узнал я нынче, откуда взялось «Русское богатство». Его Гарин купил! Да-да. Взял у купца закладные под Гундуровку. Потом чуть ли не с год устраивал дела. Нашел пайщиков, сделал подписку, уладил отношения с цензурой, составил редакцию. Сначала в ней главными были Станюкович, Иванчин-Писарев, Кривенко. Потом место главного редактора занял Михайловский. А жена Гарина, Надежда Валериевна, стала издательницей. Тут Михайловский и принялся собирать вокруг себя «друзей народа»… Вообще-то настоящая фамилия Гарина тоже Михайловский. Только Николай Георгиевич. Чтобы не вышло путаницы, он и взял себе литературную подпись. Меньшего сынишку Артемия дома зовут Гарей. Вот и получился писатель Гарин… Насколько я теперь понимаю, согласия у однофамильцев с самого начала не было. Двум медведям в одной берлоге не ужиться. Гарин о «Русском богатстве» говорит теперь не иначе как о журнал-ресторане, а о самом Михайловском — как о патентованном поваре. Еще Гарин думает, что под началом Михайловского журнал долго не продержится — слишком уж Николай Константинович барин, для живой жизни оглох, хочет превратить сон прошлого в действительность. Да только не похоже, что «Русское богатство» идет к упадку. С Кривенко Михайловский рассорился и с декабря поставил на его место Короленко. Нюх у него на хороших литераторов есть. Народнические бредни умеет подпереть хорошей беллетристикой…

Рассказ Сильвина взволновал Петра.

— Судя по всему, в Гарине можно расшевелить марксиста. Именно такие сторонники нам нужны! Во всех слоях. Так что уроки в Царском Селе надо вменить тебе в задание, Миша. Этот вопрос я подниму на ближайшем собрании группы. Думаю, меня поддержат. В том числе Ванеев… Но я с ним и до собрания поговорю. По-свойски.

— Ловко у тебя выходит, — обрадовался Михаил. — Значит, не я в Царское Село уезжаю, а меня туда надо послать? Ох и сообразительный же ты, Гуцул! А с виду не-копай-нога!.. Так я побегу, что ли? — и уже с порога вспомнил: — Антонина о тебе спрашивала.

— Какая?

— А у тебя их много? С Саперного, какая же еще? Никитина!

Петр смутился. Последние дни воспоминания о молоденькой прядильщице тревожили его. Пока ходил в кружок к Петровым, не было такого. А теперь стало недоставать робкого, внимательного взгляда, ждущей улыбки, не очень толковых вопросов, на которые ткачи досадливо фыркали, раздражались, а он не умел ответить коротко…

— Как дела у Петровых? — спросил он. — Не paспались?

— Не-е-т! Мы теперь на общие темы беседуем мало. Главное — завод, фабрика, что и как… Тут они не спотыкаются. Григорий больше не горланит, поутих. Филимон, правда, запропал куда-то…

— На Обуховском он. Я его в кружок к Рядову пристроил.

— Ловко. Теперь, небось, Антонину уведешь?

— Задумал бежать, так нечего лежать, — сказал Петр, заботливо, как на мальчонке, поправляя на Сильвине шарф. — До Царского Села не ближний свет.

— А я поездом, — не понял его шутки Михаил. — Успею!


Ванеев встретил известие о возможном переезде Сильвина в Царское Село на удивление спокойно.

— Между прочим, я тоже съезжаю отсюда, — сообщил он. — Нашел место в Измайловских ротах, поблизости от института. Там комната над землей, теплая, как раз для одного. А то живешь будто в пропасти. Грудь ломит, нос раздуло.

— Видишь, как все удачно складывается, — сказал Петр. — У вас новоселье, и мне от здешнего дворника прятаться не надо. Начались весенние перелеты…

— Ты о чем? — не понял Ванеев.

Так ведь Глеб из каких краев вернулся? Из Нижних. За ним должна быть Зина Невзорова. А здесь свои цыгане… Известная тебе Феня Поринская едет с Петергофского шоссе на Фонтанку, известный тебе Михаил Сильвин — с Троицкого проспекта в Царское Село, а наш общий друг Анатолий Ванеев с Троицкого следует к Измайловские роты. И это, по-моему, только начало.

— Красочно описываешь, — невольно улыбнулся Анатолий. — Тебя, небось, Сильвин подослал? Сознавайся.

. — При чем тут Сильвин? По собственному побуждению. Подкормить решил. Мне родители сальца да ковбасок к масленице прислали. Тебе же правятся украинские ковбаски?

— Ну и хитрый же ты, Петро!

— Ты, Анатоля, хитрых-то еще не видел.

— Где уж мне, — кисло подтвердил Ванеев. — Кружков у меня кот наплакал, опыта тоже. Только и гожусь на подмену да на присутствие.

В его словах прозвучала обида. Прежде бы Петр ее не заметил, да, наверное, и не замечал, а теперь она ему явственно услышалась, вызвав чувство вины.

По натуре Ванеев человек деятельный. Это открылось неожиданно — летом, когда революция, по едкому выражению Шелгунова, перебирается на дачи или на заработки. Анатолий в отличие от других далеко не поехал, устроился летним учителем в Териоках, чтобы тискать на гектографе «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?». Он же брошюровал тетради-выпуски сначала на Садовой улице, потом на Троицком проспекте. Этот его поступок ие прошел незамеченным.

Особенно переменился к Ванееву Ульянов. В их отношениях появилась близость, доверительность.

В то же время Анатолий не силен пока по части собственных начинаний.

— О кружке я и хотел с тобой поговорить, — сказал Петр. — Не возьмешься ли вестн занятия у Фени Норинской? Она как раз подходящего человека ищет. Просила меня, да я и со своими не управляюсь. Хожу временно, чтобы от «петухов» уберечь.

— Правда? — не сумел скрыть радости Ванеев. — Не откажусь.

Он засуетился, поставил на огонь воду для чая.

— Когда надо идти к Фене?

— Успеешь. Сперва давай разделаемся с ковбасками.

В комнате полутемно. На стенах метались каминные отсветы. Через маленькие окошки продавливался шум цроспекта — цокот копыт, голоса, похожие на шорохи.

— Ты, Петро, о хитрых агитаторах заговорил, — напомнил Ванеев. — Раз уж мне не пришлось их видеть, расскажи.

— Могу. Но предупреждаю, речь про моего батька пойдет. Про Кузьму Ивановича.

— Начало хорошее. Интересно, что дальше?

— А ничего. Он под Киевом лесным смотрителем работает. Прошлым летом были мы с ним в одном селе. Собрал батька крестьян, чтобы напомнить про лесные правила. Наставляет: не жги, не воруй, не вреди! Те на него волками смотрят: холуй панский… А он посмеивается в усы. Карманный платок достал, лицо отереть. Отер, да запрятывать не стал, раскинул перед собой, ладонями разгладил. Потом вынул щепотку ржаных зерен, высыпал на одной половине. Еще две жмени положил рядом — большой горкой. Крестьяне заинтересовались: для чего это? А он шевелит зерна, положенные щепотью, и напевает:

Пани знають — пють-гуляють

В золотых палатах,

Та не знають, що диеться

У мужицьких хатах…

И вдруг — р-раз! — тряхнул платок. Щепотка и рассыпалась. Большой горке — никакого урону. Тогда батько вновь разделил зерно, как было прежде. Снова напевает:

Ну-бо, хлопци, повставаймо,

Годи, годи спати,

Годи катам на поруги

Себе виддавати.

И снова тряхнул платок, но с другого конца. Зерна из большой горки легко покрыли малую. Батько и говорит: «В божьем писании истинно сказано: возстанут раби труждающие! Аминь!» Тогда всем понятно стало, о чем он… Против зерна, народных песен да божьего писания что ж сказать? А он свое гнет: не жги, не воруй, не вреди, потому как панский лес завтра может стать общим…

— Теперь ясно, откуда у тебя что берется, — уважительно сказал Ванеев. — От батьки!

— Э нет, мне до его мудрости еще далеко.

Петр вдруг почувствовал неодолимое желание закончить песню, как бы продлив таким неожиданным образом встречу с отцом, с родной речью, со своей украйней Русью. Он положил руку на плечо Ванеева и, уже не нацевая, как прежде, вполголоса, а отдаваясь мелодии полностью, загремел:

Ну-бо, хлопци, повставаймо,

Пора подоспила:

Верить, хлопци, хто ружницю,

Хто пистоль, хто вила.

Ванеев начал подпевать ему без слов.

Берить, баби, макагони,

Дивки — мотовила,

Берить уси хто що попав,

— Ворогив на вила!

Он так увлекся, что ие расслышал условного стука в дверь. Стук повторился. Два удара кряду, остановка, потом еще три.

— Новоявленный Гарин явился! — высказал догадку Ванеев. — Царскосельский отпущенник. Ну-ка, посмотрим…

Увидев рядом с Сильвиным Ульянова, он осекся. Зато Михаил, наслаждаясь его растерянностью, преисполнился красноречием.

— Все ясно, — сказал он, картинно вдыхая запах сала и колбасы. — Один из двух получил гастрономическое подкрепление, другой готов составить ему компанию. А пока что оба отпевают харч. Поможем, Владимир Ильич?

— Неудобно, Михаил Александрович.

— Пустяки! Не знаю, как вы, а я, например, полдня не ел. — Сильвин отломил кусок колбасы и поспешил со своей добычей к печи. — Ух, продрог!

Он вытянул над огнем одну руку, потом вторую. Наконец нашел выход из положения: сунул колбасу в рот и стал греть обе руки сразу. Лицо у него сделалось желто-красным, свирепым.

— Индеец из племени делаваров, — не без иронии заметил Ванеев. — Кровожадное чудовище у мирного очага.

Ульянов тоже подсел к огню. Для Анатолия и Петра места не хватило. Что ж, можно и постоять. Несколько минут они провели так, радуясь теплу домашнего костра, ощущая близость, которая не нуждается в словах.

Забулькала вода в чайнике, возвращая их к реальностям полухолодной студенческой комнаты. Ванеев достал заварку, глиняный горшок и принялся колдовать над ним.

— Кстати, Михаил Александрович, что слышно в ваших кружках о событиях в порту «Нового Адмиралтейства»? — поинтересовался у него Ульянов. — Похоже, там назревает забастовка?

— Уже назрела! — с жаром ответил Сильвин и принялся рассказывать: — Перед масленицей командир порта Верховский объявил новые правила — работу начинать не в семь утра, как это было раньше, а в шесть тридцать. Плюс к этому снять по пятнадцати минут на послеобеденный перекур. Шестого февраля некоторые портовики пришли по-прежнему в семь. Их тут же оштрафовали. Во вторник — опять опоздания. На этот раз человек сто. Сторожа, как им было велено, замкнули ворота в шесть тридцать. Рабочие взломали ворота. Теперь осталось спичку бросить… — И тут Сильвина осенило: — А что, если воззвание к портовикам написать?

— Непременно! И не откладывая, — ответил Ульянов. — Рабочим следует разъяснить, что их сила в порядке и сплоченности. Никакой анархии! И еще, пусть требуют отмены новых правил. До победного конца. Это архиважно именно сейчас.

— Я напишу. Ночью же! — пообещал Сильвин.

— Кстати, волнения в порту не единственны. И на Семянниковском неспокойно. Кржижановский подготовил новый листок. Вот его текст.

— Можно я прочитаю? — потянулся к нему Ванеев. Голос у Анатолия глуховатый, но сильный. Каждое слово он произносит отчетливо, будто школьный учитель. Интонации то поднимаются, то падают, создавая выразительный рисунок. И этот рисунок как нельзя лучше передает стиль речи Кржижановского.

— «…Знаете, есть такая игрушка: подавишь пружину — и выскочит солдат с саблей. Так оно вышло и на Семянниковском заводе, так будет выходить везде: заводчики и заводские прихвостни — это пружина; подавишь ее разок — и появятся те куклы, которых она приводит в движение: прокуроры, полиция и жандармы.

Возьми стальную пружину, надави ее разок да отпусти, она тебя же ударит, и больше ничего. Но всякий из нас знает, что если постоянно, неотступно давить эту пружину, не отпуская ее, то слабеет ее сила и портится весь механизм, хотя бы и не такой хитрой, как наша. Это надо записать каждому рабочему в своем мозгу.

Мы давим на эту пружину толчками, а она на нас давит постоянно: во-первых, нам надо перенять эту ее манеру. Как-никак, а пружина уступает только одному давлению: подавили семянниковские рабочие, и жалованье выдали, и куколок своих, струхнув, прислали; сам господин градоначальник послал офицера с деньгами. Поослабла сила давленья — пружина снова оттопырилась и господин градоначальник, сидя в своем уютном кабинете, распоряжается, кому куда из лучших рабочих ехать из Питера. Значит, давить-то нужно, но уж давить, так давить дружней, всем в одну сторону, и не отпускать, а то опять только еще больней ударит…

Много дела еще предстоит русскому рабочему, много будет жертв с его стороны, но не безнадежна его работа, и пора, уже давно пора к ней приступать. Да и какой ему выбор ставит сама жизнь? Превратиться совсем в вьючного животного, которое только тупо смотрит, как на него все накладывают одну непосильную тяжесть за другой, — да разве это не равносильно умерщвлению в себе человеческого образа, да и не только в себе, а и в своих ближних, всех, для кого живешь и работаешь?»

Далее Кржижановский сравнивал жизнь русского рабочего с жизнью рабочих Англии и Америки, отмечал немалые завоевания последних в борьбе за свои права, справедливо подчеркивал, что способность бороться вырабатывается только борьбой…

Петру невольно вспомнилось воззвание, написанное Ульяновым: ни одного лишнего слова, предложения короткие, ясные, запоминающиеся; за внешней сухостью — доказательность, точность мысли, напор чувств. Что и говорить, сравнение не в пользу Глеба. Он разбрасывается, хочет охватить многое, но от этого сбивается, подолгу кружит на одном месте, повторяется.

— Да тут не воззвание, а целый трактат! — высказался скорый на оценки Сильвип. — Тискать будет хлопотно, распространять и читать — тоже. Уж больно много ненужной лирики!

— Множить листок и правда будет не легко, — согласился Ульянов. — А вот лирика здесь нужна. В ней есть не только сиюминутные требования, но и политические задачи.

— В первом подходе, — уточнил Сильвин.

Так ведь и все мы пока что недалеко шагнули, Михаил Александрович. Еще только-только собираемся…


Масленая неделя, как известно, нарастает постепенно: в понедельник ее встречают, во вторник начинаются розыгрыши, потехи, катания с гор и на лошадях; среда отведена на лакомства, если они, конечно, есть; в широкий четверг разгулье достигает своей высоты; в пятницу начинаются тещины вечерки, в субботу — золовкины посиделки, в воскресенье — проводы, а далее наступает великий пост. Иные его соблюдают, иные продолжают гулять еще неделю, прозванную за неуважение к божьему календарю «немецкой масленицей».

Вот и события в порту «Нового Адмиралтейства» развивались с той же последовательностью: за первыми, несогласованными действиями последовали более дружные и решительные. Началась забастовка. Она охватила весь Галерный остров, где строился броненосец «Петропавловск». Напрасно ревели гудки в четверг и пятницу: никто не пошел на свои места. Владимир Князев, выполняя просьбу Ульянова, сдерживал любителей крутить все направо и налево. «Мы не бунтуем! — разъясняли он и его товарищи. — А только надо выполнять условия, оговоренуые при найме!» В субботу Сильвин передал им переписанный печатными буквами листок «Чего следует добиватъся портовым рабочим». Воззвание пошло по рукам.

В начале великого поста Верховский снял свои нововведения.

А 18–19 февраля состоялось собрание представителей социал-демократических групп Петербурга, Москвы, Киева и Вильны. Петербург представляли Ульянов и Кржижановскяй.

При очередной встрече Сильвин поинтересовался у Владимира Ильича:

— О чем договорились? Не терпится узнать!

— Всему свое время, Михаил Александрович, — улыбнулся Ульянов. — На общем разговоре в четверг я подробнейшим образом доложу обо всем. А пока могу сказать в самых беглых чертах о сути разговора. Московская группа в декабре довольно сильно пострадала от арестов, поэтому прислан был не тот представитель, с которым мы знакомы. Этот[8] представлял скорее не Москву, а Вильну, откуда он недавно приехал. Примерно то же вышло с киевским товарищем.[9] О виленском[10] я и не говорю. Так что перевес получился в сторону идей, изложенных в брошюре виленцев «Об агитации», — не вводить пока что в круг рабочих выступлений требования политического характера, ограничиться улучшением повседневных нужд.

— Как же теперь? — разочарованно спросил Сильвин.

— Не вижу повода огорчаться. Главное все-таки достигнуто: мы пришли к единодушному решению, что следует вести самую широкую агитационную работу в массах, при возможности — выступать единым фронтом. Это первый шаг к объединению социал-демократических групп, действующих в России. Следующим шагом, по мнению всех, должна стать связь с русскими социал-демократами, действующими за ее пределами. В первую очередь с группой Плеханова «Освобождение труда». Правда, предложение послать одного делегата для сближения с этой группой не прошло. Виленцы Москвы, Киева и самой Вильны посчитали правильнее разделиться и действовать в этом вопросе самостоятельно. Но при всех разногласиях нам удалось сблизиться по целому ряду мест. Что касается включения в агитацию политических вопросов, то никто не мешает нам иметь свой курс.

5

На одной из сходок Александр Малченко удивил всех.

— А не покататься ли нам с ледяных гор? — предложил он. — Уж очень серьезными стали — всё говорим, спорим, таннствуем. Надо же когда-то подвигаться. Не старики ведь!

Про стариков он сказал в прямом смысле. Не Ульянова имел в виду, а получилось — вроде бы его. Да и всех остальных тоже.

— Що за вздор! — возмутился Радченко.

Когда Степан сердится, глаза у него уходят в подлобье, делаются стальными, рука сама тянется сквозь рыжеватые усы к кончикам губ, начинает тереть их, отчего щеки некрасиво двигаются, заметно меняя очертания лица.

Малченко — правая рука Степана во всех финансовых и распорядительных вопросах. На сходках его не видно, не слышно — пристроится где-нибудь в стороне и помалкивает. Зато в каждодневной работе он незаменим. Именно Малченко оповещает об очередных встречах, держит прямые связи между кружками, кассами взаимопомощи, делает сотни других незаметных дел.

Приземистый, небогатый телом, он тенью следует за рослым, плотным, даже грузноватым с виду Степаном, полностью разделяя его воззрения. Даже фамилии у нимх похожие.

Однажды Сильвин, по обыкновению своему не особенно подбирая слова, назвал Степана сторожевым псом организации. В шутку, конечно. Но в шутке была доля правды.

Малченко из той же породы. Но куда более покладист и добродушен. Однако на этот раз он заупрямился.

— Да на горках слежки много меньше! С гуляющих какой спрос?

— Це, Сашко, дитячий разговор.

— А люди говорят: и стар — да петух, и молод — да протух, — невинно заметил Кржижановский. — Или врут?

— Мало ли що люди брешуть.

— Александр Леонтьевич прав! — вмешался в разговор Ульянов. — Встряхнуться действительно не грех… Есть конкретное место?

— Есть, — подтвердил Малченко. — Возле Лесного института. Трактирчик. Посетителей немного. Ледяные горы рядом. Не убрана с масленицы карусель. Между прочим, на ней панорама Парижа.

— Ну вот, Степан Иванович, — весело прищурил глаз Ульянов. — Где еще мы сможем в Петербурге увидеть панораму Парижа?

Предложение Малченко понравилось всем. Но чтобы не обидеть Степана, каждый поддержал его в том смысле, что нужна предельная осторожность; ехать следует с разных вокзалов; разговаривать только на житейские темы; не изображать компанию, а быть ею…

День выдался свежий, морозный.

В трактире было чадно. Пахло редькой, горохом, апельсинами, квасом, но сильнее всего чувствовался не выветрившийся еще с масленицы блинный гар. Им пропитано все: потолок, стены, скатерти, одежда обслуги. Много дней подряд здесь царствовали блины. Их подавали стопками, дюжинами, мисками — с коровьим маслом и сметаной, с икрой и кильками, с балыком и семгой, с груздями и рыжиками, с медом и анчоусами. Их сворачивали трубкой, конвертом, треугольником; их комкали, рвали, сминали, насыщаясь до одури. Теперь настала пора постных блюд. Блины по-прежнему пекутся, но теперь уже на подсолнечном, маковом или горчичном масле.

Комнату Малченко присмотрел в дальнем углу залы для состоятельных посетителей — за ширмами. На ширмах изображены восседающие на облаках ангелы. Чуть тронешь за край занавеси — облака начинают двигаться, наплывать одно на другое, а кажется, что наплывают ангелы, и есть в этом что-то непристойное.

Впрочем, трактир не театр, на изысканность не претендует.

Александр встречал у входа, объясняя, куда идти.

Петр рассчитал время так, чтобы не быть первым, но не оказаться в последних. И не ошибся. «За ангелами» он увидел Ульянова, Крупскую, Якубову, Ванеева. Они с интересом слушали Любовь Николаевну Баранскую-Радченко. Стараясь им не мешать, Петр приветственно вскинул над головой сомкнутые руки.

Ни Степана, ни его пальто в комнате нет, — значит, Хохол остался дома с пятимесячной дочерью, а в Лесной направил жену — пусть отдохнет, развлечется. Мудрое решение: своего мнения он не переменил, но и против общего не пошел.

Материнство пошло на пользу Любови Николаевне: она потеряла прежнюю угловатость. И всегда-то была красива, а тут засветилась вся; серо-голубые глаза смеются, томно-русая прядка выбилась из косы; высокая щея…

Петр прислушался к ее рассказу.

— …Женских гимназий тогда не было, — Любовь Николаевна обвела слушателей ясным доброжелательным взглядом. — А в частных пансионатах всего три урока — французский язык, рояль, танцы. Вот и пригласили учителя местной гимназии давать молодой девушке историю русской литературы. Он Петербургский университет окончил. Молодой такой, басистый, росту высоченного. Рядом с ним ее и не видно… На пятом примерно уроке учитель принял позу и спрашивает: «Ну-с, Ольга Сергеевна, что же у нас с вами дальше будет?» Она потерялась от неожиданпости, залопотала что-то. Он рассердился: «Да не о том я вас спрашиваю!» И… уронил стул. Она в слезы, бросилась к матери: учитель, дескать, кричит, стулья ломает! Оказалось, он ей предложение сделал…

Петр догадался: Любовь Николаевна повествует о чудачествах своего отца. Это ее любимая тема.

Многие забавные истории, связанные с ним, Петр уже слышал. Главная присказка Николая Николаевича Баранского: «Свобода — прежде всего, и всякое начальство — подлец!» Но стоило то же самое сказать кому-то из не уважаемой им чиновной дребезги, как Баранский ощетинивался: «Я — государя моего статский советник и кавалер орденов Ольги, Святослава и Владимира! А вы кто такой, молодой человек?!» С помощью своего чина освободил он от политической ссылки вторую дочь, Надежду, слушательницу Высших женских курсов, написав в Петербургский департамент полиции прошение — отослать отступницу к нему на поруки, в Сибирь.



В то время когда Петр учился в Томском реальном училище, Николай Николаевич был учителем Томской гимназии и давал частные уроки дочке жандармского полковника. Нелегальную литературу, отобранную при обысках, полковник держал у себя на квартире и охотно знакомил с нею наставника своей дочери, а тот — Любу и Надю.

В семье Николая Николаевича числили не иначе как анархиствующим статским советником. И было за что. Свободы близких он не ограничивал, на возраст не смотрел, этикета, приличествующего его положению и крупному уму, не держал, мог изругать любого. Но и в свой адрес многое терпел — даже на «дурака» соглашался.

Чаще всего его выходки повторял сын, Николай-младший. Тоже оригинал: в гимназии приделал к парте замок, чтобы не носить домой учебники. Драчун, смутьян, но и пятерочник…

В Любови Николаевпе тоже есть что-то от отца. Скорее всего, непокладистость, дерзость, широта сильной натуры…

Недавно старик Баранский перешел из гимназии в реальное училище. Живет все там же, в Томске. Теперь он ежедневно бывает в тех самых классах, где пронеслось детство Петра…

У Якубовой история женитьбы родителей Любови Николаевны вызвала совсем иные мысли. Многозначительно глянув на Ульянова, затем на Крупскую, она спросила:

— Интереспо знать, как в наши дни обручение делается?

— Право, не знаю, — с шутливым недоумением развел руками Владимир Ильич. — А что?

Тогда Аполлинария обратилась к Баранской:

— Признавайся, Любочка, на каком языке объяснялся с тобой Степан Иванович?

— Скорее всего, на марксистском, — притушив голос, сообщила та.

— На него это похоже! — рассмеялась Крупская.

С Ульяновым она встретилась в прошлую масленицу — на блинах у инженера Классона, собравшего гостей специально для знакомства с Ульяновым.

Надо же, годовщина исполнилась…

Петр не раз замечал, как жадно слушала Ульянова Надежда Константиновна, как она терялась в его присутствии, торопилась уйти, спрятаться за спинами других. Замечал Петр и удивление на лице Ульянова, не понимавшего, что гонит и смущает девушку.

Так было до зимы. Потом все изменилось. Владимир Ильич сделался частым гостем на Старо-Невском проспекте, где с матерью, милейшей Елизаветой Васильевной, жила Крупская…

— Вот вы где! — излучая морозную свежесть, в комнату ворвалась Зинаида Невзорова. — Здравствуйте, люди добрые!

Десять дней назад Зинаида, вслед за Глебом Кржижановским, перебралась из Нижнего в Петербург на постоянное жительство. Места с твердым обеспечением она пока не нашла, но Якубова, которой посчастливилось устроиться ассистенткой по экономической химии к профессору Густавсону, отдала ей свой домашний урок в семье делопроизводителя ремесленного управления — за восемь рублей в месяц с ежедневным обедом. Зинаида рада и такой зацепке. Еще больше рада она встрече со старыми товарищами.

Невзорова раскраснелась. Ее густые темно-русые волосы рассыпались по крутым плечам, глаза смотрят задорно и вместе с тем строго, на полном лице, на пухлых щеках — отсвет улыбки. Оттого и назвали ее Булочкой. Условно, но очень верно.

Следом появилась гибкая, тонколицая Соня, попавшая в «Булочкины» заодно с сестрой, и технолог Михаил Названов, близкий к группе.

Петр давно не видел Соню. Она поздоровалась как-то торопливо, отводя глаза.

Настроение у Петра мгновенно испортилось…

Последними явились Кржижановский, Старков и Сильвин.

Через несколько минут официант внес в комнату огромный пирог, испеченный таким образом, чтобы оставались приоткрытыми в нескольких местах уложенпые толстым слоем грибы.

— Замечательно! — захлопала Зинаида Невзорова.

Ей все нравилось — уютная комната, непривычная обстановка беззаботности, праздника. Со знанием дела она принялась рассуждать о том, из чего сделан маринад, в котором выдержаны грибы для пирога, о способах их вымачивания. Ее поддержал Михаил Названов, по всей видимости, знаток кулинарных тонкостей.

Когда маринадная тема иссякла, Названов с завидной легкостью переключился на способ соления сельдей, пять столетий тому назад найденный фламандцем Бекелем. Попутно вспомнил другого фламандца, сказочного короля Гамбринуса, которому приписывается изобретение пива. А уж по части секретов изготовления пива познания Названова оказались и вовсе впечатляющими. Распаленный заинтересованным вниманием, он принялся импровизировать историю о злоключениях очищенного ячменного зерна.

Сперва зерно это бросают в не доступную воздуху камеру, заливают водой, ждут, пока оно захлебнется, потеряет себя. Ровно через три дня его поднимают из воды, подернутой желтой накипью, стелят на каменном полу и каждые двенадцать часов переворачивают. Так продолжается восемь дней. Будто нарывы, на каждом зернышке взбухают ростки. Тогда зерно запирают в сушильные камеры и постепенно нагревают до пятидесяти градусов. Когда ростки отпадут, наступает время варварской мельницы. Она превращает зерно в пыль, и уже эта пыль попадает в затворные чаны с водой, шесть часов кипятится, перемешивается, пропускается через кипяток. От зерна остается прозрачная янтарная жидкость — образ великого страдания и бессмертия. Пивовары именуют эту' жидкость просто и бесстрастно — сусло. Довольно долго кипятят они сусло с богемским пли каким-либо другим хмелем, отстаивают и только потом переливают в бродильные камеры с дрожжами. Это нужно видеть и слышать — вспухают клубы желтоватой пены, отовсюду несется шум, похожий на человеческие стоны. От газов тухнут свечи. Постепенно звуки теряют силу, истаивают. Это значит — все муки пройдены, злое таинство сменилось добрым делом. Оттого, видно, и сошлись в пиве боль и веселое буйство, гибель и воскрешение плоти…

Желание Названова предметней и красочпей рассказать о способе получения пива неожиданно высекло притчу. Под первым смыслом проступил второй.

— А ведь мы прямым образом коснулись философской связи между причиной и следствием, — заговорщически зашептал Сильвин и вопросительно поглядел на Ульянова.

— Мы ведь условились: никаких тем… тем более философских, сегодня не касаться, — укоризненно ответил Владимир Ильич. — Только отдых! Кстати, не пора ли на свежий воздух?

Горы были улиты на совесть. Состоятельные горожане заняли платные спуски с оградительными стенками. Собственно, катались не они сами, а их чада с воспитателями и воспитательницами. Взрослые предпочитали благодушно озирать окрестности со своих удобных наблюдательных мест.

На спусках с открытым входом тоже скопилось много детворы. Плохо одетые, замурзанные ребятишки смело бросались вдогонку за санями на гремучих дощечках, падали, кувыркались, разбиваясь до крови, но вновь лезли наверх.

Так же отчаянно вели себя студенты. Выбегали на лед по одному, по два, а то и по трое одновременно, останавливались, балансируя. Если кто-то терял равновесие, разом валились на него остальные. Шевелящуюся массу швыряло из стороны в сторону, закручивало, разбрасывать. Смех, шутки, чертыхания…

Малченко заказал восемь ручных санок, но получил шесть.

— Ничего, — успокоил его Ванеев. — Мы с тобой, Саша, сойдем за одного человека. Сильвин — за две трети.

Первыми умчались вниз Зинаида Невзорова и Глеб Кржижановский. За ними — Крупская и Ульянов. Петр подошел было к Соне, но она уже начала устраиваться на салазках, которые получил Названов.

Заметив это, Баранская беззаботно продекламировала:

— Каштан подо мною, а я и Гуцул стоим, как стояли над Томском! Покажем сибирскую езду, Петро Кузьмич!

— Покажем, Любовь Николаевна!

Сибиряки зовут каштаном горный ключ, ручей в горах. А в Томске такое название получил один из трех холмов, на которых расположен город. На нем находится кладбище, в старину названное Шведским: здесь хоронили плененных под Полтавой шведов, затем других ссыльные иноземцев. Каштак — одно из мест загородных гуляний томичей. Лучшего места для саночных гонок не придумаешь.

Усадив перед собой Баранскую, Петр мощно оттолкнулся, натянул повод. Санки выскочили на дорожку, задребезжали, попав в выбитую колею, но Петр тут же касанием ног выдернул их на гладкий лед.

Спуск сделался круче. Ударил в лицо-морозный ветер, остановил дыхание. Скорость нарастала. Как мог, Петр помогал ей. Его подстегивало азартное желание мчаться еще быстрее.

Не раздумывая, оп вывернул салазки на длинную дорожку, оставив позади товарищей, выбравших короткую. Любовь Николаевна помахала им рукой, подхватила спадавшую соболью шапочку, хотела выкрикнуть что-то озорное, но захлебнулась, присмирела.

Когда ледяная гора кончилась, они еще долго катались по утоптанному снежному насту. Наконец сани сами остановились.

Схватив постромки, Петр побежал назад, таща за собой салазки с Баранской.

— Шибче, шибче! — смеялась она.

Петр радовался, что усталость его не берет, что вспыхнувшая было обида на Соню погасла, что день разыгрался, наполнившись солнечным светом.

— А давайте испытаем, кто уедет дальше? — загорелся Старков.

Его предложение понравилось. И начались соревнования с барахтаньем в сугробах, перестрелкой снежками с саней и просто так, с воинственными криками, смехом, запаленным дыханием.

На удивление всем Ульянов оказался расторопным, быстрым, неутомимым. Он хорошо управлялся с санками, легко и миого бегал. В бородке и усах у него запутались снежные комочки, обычно смуглое, с песочным оттенком лицо заполыхало.

— А ну, — предлагал он, — налетай!

Круглая меховая шапка едва держалась на нем, шарф выбился на плечо, пальто распахнулось. Крупская порывалась унять Владимира Ильича, но безуспешно.

Сдав салазки, они гурьбой двинулись к трактиру. Но тут подкатили на празднично раскрашенных вейках желтоглазые финны.

— Покатаемся? — загорелась Соня и, не дожидаясь ответа, шагнула в плоские, вдвое ниже извозничьих, сани, устеленные заиндевевшим оленьим мехом. — Гулять так гулять!

За нею последовали Названов, Сильвин, Ванеев.

— Куда едем? — спросил Сильвин.

— Ряммо! — ответил с облучка первой вейки белозубый детина и понужнул лошадь: — Эх-ха, хоп-оп-по-по!

Кржижановский бросился к следующим саням. Рядом с ним устроились Зинаида, Аполлинария и Василий Старков.

Оставшимся досталась вейка с пареньком, облаченным в одежду, напоминающую парусиновый мешок. До Большого Самнсониевского проспекта он держался почти на запятках у других саней, но у разъезда Никольской мануфактуры неожиданно вырвался вперед, резко повернул к Пискаревке, а оттуда назад — к Лесному.

Теперь за санями, в которых сидел Петр, вплотную следовала вейка с Соней и ее спутниками. Лошадь, мчавшая их, всхрапывала, мотала головой, густо роняя пену. Казалось, она вот-вот выпрет на меховую подстилку, опрокинет, растопчет людей.

Крупская невольно прижалась к Ульянову. Малченко стал отодвигаться в глубь вейки, не замечая, что садится на ноги Петра. Баранская свалилась на Малченко…

Так они и подъехали к трактиру.

Только за столом все почувствовали, как продрогли. Ноги тяжелые, лица полыхают.

Но вот из-за двери послышалась вальсовая мелодия.

Сильвии протянул руку Якубовой и с достоинством умелого кавалера повел ее в зал. Поднялись в остальные — кто танцевать, кто поглядеть, как будут танцевать товарищи.

В комнате остались Петр и Баранская.

— Устала, — призналась Любовь Николаевна. — С непривычки… А ты чего пригорюнился, Петро?

— Жду, когда мы танцевать пойдем или… Соня освободится.

— Соня? — осторожно переспросила Любовь Николаевна. — А ты разве не знаешь… О Сергее Павловиче Шестернине?

Петр посмотрел на нее непонимающе. О Шестернине он конечно же слышал от товарищей. Это городской судья из Иваново-Вознесенска. Через него Владимир Ильич держит связь с социал-демократами Владимирской губернии, снабжает марксистской литературой рабочие кружки в Шуе, Орехово-Зуеве и других фабричных районах. К тому же Шестернин — ученик и сподвижник одного из первых российских марксистов — Николая Евграфовича Федосеева. Вероятно, поэтому Ульянов через свою старшую сестру дал ему выход на московских марксистов. Тесно связав Шестернин и с нижегородцами…

«С нижегородцами… — мысленно повторил Петр, только теперь по-настоящему осознавая слова Баранской. — Но ведь Соня… Она тоже из Нижнего…» — а вслух спросил:

— Так что — Шестернин?

— А то, что он есть. И есть Соня.

— Значит, Шестернин, — тихо выговорил Петр. — Я догадывался, но так, бесфамильно… Зачем же сторониться? Одно ведь дело делаем. Неужели я не могу понять?

— Можешь, — не дала ему договорить Любовь Николаевна. — А еще можешь пригласить меня на вальс.

— В танцах я косолап, — попробовал было отказаться Петр. — Вдруг не туда ногу поставлю?

— Буду знать и остерегаться…

Петр и правда двигался скованно, рывками, замедляя свободное кружение Баранской, но она то и дело подхваливала его:

— Совсем неплохо, Петро! Зря на себя наговариваешь…

Непринужденно пронеслись мимо Ульянов и Крупская. За ними Кржижановский и Зинаида Невзорова. И здесь соревнование…

Пианист был мал ростом. Он так отчаянно раскачивался над клавишной доской, что казалось, вот-вот свалится.

На грязной половине, где водка стоит на две копейки дешевле, где ее пьют не раздеваясь, не закусывая, Петр заметил человека со скрипкой. По длинным белым усам с подусниками, по затертым вышивкам на суконном зипуне ои признал в скрипаче земляка. Дождавшись окончания вальса, Петр подошел к нему, уважительно поздоровался:

— Доброго здоровья, отец! Я здесь с друзьями, да нет среди нас музыканта. Не войдете ли в компанию?

— Чего ж не войтн? С моим удовольствием!

Сопровождаемые любопытными взглядами, они прошествовали через залу. Петр помог скрипачу снять зипун и, усадил к столу.

Скрипач ел и пил торопливо. Руки его дрожали. Насытившись, он вытер проступившие на лбу капли серым мятым платком, поправил на себе одежду, пригладил волосы. Взгляд его сделался спокойным, движения утратили суетливость. Он достал из футляра скрипку, вскинул к плечу, несколько минут настраивался, подкручивал смычок. И — заиграл. Чисто и нежно.

На голос скрипки стали возвращаться товарищи.

Что за власть у музыки… Она помогает забыть тяготы идущей жизни, доносит из прошлого светлые образы, рождает мечты и надежды; она воспламеняет и бросает в слезы, согревает душу и опустошает… В ней дрожат звезды, поднимаются травы, трещат клювами аисты, гудят таежные дебри; дивчины водят хороводы, матери баюкают детей, а по грязным трактам текут кандальные звоны; в ней слышится надорванное дыхание работы и беспечпость забав… Все сливается в единой мелодии. Она то нарастает, то уходит в бескрайние просторы, теряется там, и нет сил охватить сознанием все, что с нею связано постичь ее глубину до конца…

Ульянов подпер рукою подбородок, ушел в себя. Мечтательно откинула назад голову Надежда Констаптиповна. Сильвин и Ванеев устроились спина к спине: они могут ссориться, но это ненадолго. Обнялись Невзоровы и Якубова. Зачарованно замерла Баранская. И только Михаил Названов задумчиво жевал пирог.

Не прерывая игры, скрипач менял мелодию, переходя от грусти к веселости, от бурного взлета к тихой задушевности.

Уловив знакомое, Кржижановский стал напевать:

Нелюдимо наше море,

День и ночь шумит оно;

В роковом его просторе

Много бед погребено.

Скрипач тут же настроился па его голос. Песня окрепла, сделалась общей.

Смело, братья! Ветром полный

Парус мой направил я;

Полетит по скользким волнам

Быстрокрылая ладья/

За «Пловцом» Языкова, естественно, последовала рылеевская дума о Ермаке. Потом Петр завел «Реве та стогне Днипр широкий…» Тараса Шевчепко. Его с готовностью поддержала Крупская, в детстве жившая в Малороссии, любившая ее.

От песен перешли к пляскам. Тут Петр и совсем почувствовал себя в родной стихии. В него будто черт вселился. Сдвинув столы в угол, он пустился по комнате гопаком. Какие только коленца не выделывал, каких только прыжков с пришлепами не совершал… Он и сам чувствовал, что пляшет мастерски, как никогда, что ему все удается, все по силам, и от этого распалялся еще больше.

Пробовали было переплясать его Старков и Кржижановский, но быстро выдохлись. Тогда на круг вышел Названов. Он не плясал, а скорее ходил возле, притопывая, меланхолически раскачиваясь, делая смешные ужимки. Но и он скоро устал.

А Петр все не унимался.

— Ну и здоров же ты, Петро! — восхищенно сказал Глеб, когда Петр наконец остановился. — Никакая усталость тебя не берет!

— Это точно, — не стал отказываться Петр. — Что есть, то есть, — и неожиданно для самого себя похвастался: — Меня поломать трудно. Батьку моего не поломали, меня и подавно!.. Я не подведу. Как бы там дело ни повернулось…

Ульянов с чувством пожал ему руку:

— Мы знаем, Петр Кузьмич.

6

Петербург знаменит гриппной лихоманкой. С особой силой она свирепствует в конце февраля — начале марта. Вот и теперь подошло ее время.

Плачет серое небо, блестят крыши, киснут улицы. Солнце заметно окрепло. Появились ласточки. Отодвинулись сумерки. Воздух наполнился болотной разъедающей сыростью. И сразу выстроились у больницы очереди. Те, кого не взял холод зимы, сломались от весенней, переходящей от человека к человеку трясучки.

Все чаще в уличных разговорах стал поминаться Ирод в ею двенадцать сестер. Самые опасные среди них — желтуха, бледнуха, трепуха, гнетуха, знобуха и, конечное дело, кумоха. Не зря говорят: с ворчливою кумой не напрощаешься. Сначала от нее заболевают голова и горло, потом воспаляется кровь. В городе появилась именно кумоха.

У простого люда ото всех хворей одно лечение: наешься луку, ступай в баню, натрись хреном, запей квасом, а ежели большая глотка — испей водки… Только баня не может перешибить кумоху, напротив, она укрепляет и разносит ее. Да и водка вызывает не обычное, а какое-та обморочное опьянение.

Доктора именуют гриппную болезнь па итальянский мапер — инфлуэнцей. А все равно — тот же насморк и кашель с лихорадкой, повальное поражение слизистых оболочок.

Людям плохо, многие сгорают в подвальных углах на грязных тряпках, без призора, безвестно. А в торговых рядах оживление: появилась новинка — широкое, свободно пошитое платье наподобие капота; с серебристым шитьем для дам, с украшением из пуговиц для господ. Называется оно — робе де ипфлуэнца. Спрос на него у сытой пуб лики немалый; хочется ей покрасоваться, понасмешничать и над болезнью, и над страхами, ею вызванными…

С Ульяновым Петр увиделся на следующий день после поездки в Лесной институт. Обложившись книгами, будто крепостные стены воздвигнув, Владимир Ильич, по обыкновению своему, работал в Публичной библиотеке. По голосу, по глазам чувствовалось, однако, что ему неможется.

— Просквозило? — обеспокоился Петр.

— Пустяки, — ответил Ульянов. — По этой части домашняя медицина накопила весьма простой и действенный опыт: горячий чай с малиновым вареньем, согревания ног, общее тепло. Дня через два и следов не останется!

Но на этот раз домашняя медицина не помогла: за улучшением последовал новый приступ болезни.

Первым об этом узнал Сильвин. Человек он компанейский, привык бывать у товарищей запросто — и с делом, и без оного. Другие боятся показаться навязчивыми, непрошеными, помнят наставления Радчеяко о необходимости беречься от сыскного глаза, — а у Михаила на все свои представления, он сам знает, что ему следует, а чего не следует делать. С особым постоянством ходит он в Большой Казачий переулок к Ульянову — поделиться текущими мыслями и настроением, пофилософствовать за чашкой чая на самые разные темы. И деликатный Владимир Ильич откладывает работу, терпеливо разговаривает… После переезда в Царское Село Сильвин стал реже бывать у него, но зато теперь его появления стали напоминать визиты близкого родственника, живущего за тридевять земель и чудом вырвавшегося для короткой встречи, а потому всегда желанного.

Выпустив по предложению Ульянова листок «Чего следует добиваться портовым рабочим», Михаил загорелся желанием составить новое воззвание, на этот раз обращенное к текстилям Старо-Самисониевской мануфактуры. От теоретических рассуждений он охотно перешел к практическим заботам, наконец-то ощутив себя не только пропагандистом, но и заговорщиком, крупной фигурой поднимающегося агитационного движения. А тут в придачу — общение с Гариным-Михайловским.

Еще совсем недавно Николай Георгиевич, как и многие люди его круга, считал, что россиянам не нужны чересчур рассудочные философии западного мудреца Маркса, все взвешивающего да измеривающего, будто в овощной лавке; витийства о революционном возмущении пролетариата не более чем иллюзия: они не дадут свободы в родном отечестве, в лучшем случае приведут к парламентскому устройству, наподобие германского. Так что социал-демократы ничего нового не несут с собой.

Теперь суждения Николая Георгиевича заметно изменились. Как человек практического дела, он вдруг уловил, что идет не просто пикирование сторонников различных теорий, но и решительное деление на боевые порядки, подготовка к схватке идеологий и классов. Этому сдвиг в мировоззрении Гарина помогло в знакомство, пуст: даже запоздалое, с гектографированными тетрадкам! «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против циал-демократов?».

— Давненько мне не приходилось читать ничего столь острого и поучительного, — сказал он Сильвину, возвращая работу Ульянова. — Каков язык! Какой разворот мысли! Вот образец литературного слога и честного спора! Превосходнейший памфлет!

Поразившись точности оценок и выводов этой работь Гарин спросил у Сильвина, не знаком ли он с памфлетистом, а узнав, что знаком, высказал сожаление, что муках созданный им журнал «Русское богатство» пером Николая Константиновича Михайловского и иже с ним выступил против русских марксистов.

Литературные дела у Гарина в ту пору шли хорошо, а вот инженерные не клеились. Причиной тому стали выступления писателя в «Новом времени». В них он поднял голос против роскоши в строительстве железных дорог; высказался за переход — в целях экономии — от широкой колеи к узкой, предложил ряд других преобразований, которые помогли бы бороться с бездорожьем в России.

Министр путей сообщения Кривошеин не единожды предлагал ему прекратить вздорные выходки в печати, но безрезультатно. В конце концов Гарин был уволев из министерства по третьему пункту — без объявления причин.

Многочисленная семья Гарина-Михайловского жила довольно стесненно, тем не менее Николай Георгиевич через Сильвина предложил организации, которая стояла за автором гектографированных тетрадок, денежную помощь. Для начала — двести рублей.

Их-то и принес Михаил в Большой Казачий переулок в то время, когда Ульянов вновь почувствовал себя худо.

Ругая на чем свет стоит квартирную хозяйку Шарлотту Оттовну Бодэ, добрую, но слишком пунктуальную и отстраненно-вежливую немку, не догадавшуюся послать за врачом кого-нибудь из сыновей-подростков, Сильвин бросился в Мариинскую больницу.

Там творилось невообразимое. Палаты переполнены. К доктрам не подступишься. Они только-только справились с «сердитой масленицей» — последствиями блинного обжорства, а тут — новая эпидемия.

Однако в этом хаосе Сильвину удалось отыскать своего знакомца, ординатора Кноха, и привести ого в Большой Казачий переулок.

Перекинувшись с хозяйкой несколькими словами на немецком языке, Киох долго и хмуро выстукивал и осматривал Ульянова. Затем спросил не то Шарлотту Оттовну, не то Михаила:

— Не позволите ли согрешить… рюмочку? В целях гигиены, — а выпив, сообщил: — Инфлуэнца. Она опустилась в легкое и дала инфламацию. Положение, сами видите, плохое. При нынешних условиях место в больнице рекомендовать не могу. Опасно-с. Лучше взять лечение на дом. Здесь я могу быть полезен. Еще рекомендую постоянную сиделку. Лучше две — на день и на ночь.

— Сиделок мы организуем. Хоть десять, — пообещал Сильвин. — А лечение — давайте! И прописи в аптеку. Все, как надо.

Проводив Кноха, Михаил вернулся к больному.

— Спасибо, — с трудом выговаривая слова, прошептал Владимир Ильич. — Вызовите маму… Москва… Яковлевский переулок, девятнадцать…

В тот же час, побывав на телеграфе и в аптеке, Сильвин отправился к Петру, жившему неподалеку. Они тут же распределили обязанности. Михаил должен оповестить о случившемся Малченко, а тот — по цепочке — Крупскую, Радченко и других. Петр зашагал на рынок у Садовой улицы по прозванию Щукин двор, чтобы купить там курицу, ведь куриный бульон полезен любому больному.

Глаз у Петра наметанный; отец научил его безошибочно выбирать товар, торговаться не мелочно, а с деловым подходом. Петр обернулся быстро. Еще и меду в сотах прикупил, и клюквы.

Ульянов жил в трехэтажном особняке с низкими каменными воротами. Двор напоминал колодец, из которого начинался лестничный ход с гулкими ступенями. Чугунные перила фасонного литья кое-где держались непрочно, а потому от прикосновений противно взвизгивали.

Владимир Ильич поселился здесь год назад. Прежде ему не везло с хозяевами: одни были шумными, мешали работать, другие скаредничали не в меру, третьи сдавали проходную неудобную комнатенку. Так и мыкался он — с Сергиевской на Ямскую, с Ямской на Лиговскуго, затем в Лештуков переулок. Наконец ему посчастливилось найти довольно дешевую и тихую комнату здесь, неподалеку от Лештукова переулка, у бухгалтера Фердинанда Бодэ. Суеверные люди не шли к нему из-за номера квартиры. Тринадцать — несчастливое число, зачем испытывать судьбу, если она и без того неприветлива? А те, что шли, требовали уменьшить плату. Так что Ульянову торговаться не пришлось.

От Большого Казачьего переулка легко добраться и до Александровской площади, на которой расположена Публичная библиотека, и до окружного суда на Литейном проспекте, где Ульянову надо бывать в совете присяжный поверенных, и до Спасской улицы, где живет присяжный поверенный Михаил Филиппович Волькенштейн, помощником которого числится Владимир Ильич, и до Мещанской, где в канцелярии съезда мировых судей собираются конференции помощников присяжных поверенных и куда не пройти, минуя дом, в котором квартирует Петр Запорожец… Словом, место во всех отношениях удобное. Но главное, хозяева жили обособленно, ничем не интересовались, ни во что не вмешивались.

Новый постоялец знал их родной язык, был обходителен, аккуратен во всем, не курил, крепких напиткоа не употреблял, разве что согласится в воскресенье пожаловать к Фердинанду на кружку легкого пива, однако и тогда больше разговаривает, нежели пьет. В знакомствах у него люди интеллигентные, порядочные.

К Петру у супругов Бодэ отношение особое: рядом с высокими, крепкими людьми они теряются, чувствуя себя незначительными, зависимыми, начинают раболепствовать. По их мнению, рост и сила свидетельствуют о необыкновенности человека, о его избранности.

Поэтому уже с порога Шарлотта Оттовна стала кланяться Петру:

— Плёхо, Пьётор Кузмитч, очень плёхо! Герр Ульянофф… как это говорят у вас… пожар. Я одна с мальчики и не имею хорошо помогайт…

— Разберемся, — сказал Петр, передавая ей свои покупки. — Морс, пожалуйста, сделайте сразу. Больному надо много пить.

— Я есть скоро! — пообещала Шарлотта Оттовна. — Пьять минут!

Из кухни доносились знакомые запахи. Хозяйка — большая мастерица по части картофеля. В понедельник она жарит его мелкими ломтиками, во вторник парит с горохом, в среду запекает на углях, в четверг варит, мнет с маслом или молоком, со сметаной или черносливом, в пятгащу делает пироги с сушеным картофелем, в субботу и воскресенье печет картофельные оладьи. Она способна приготовить из него сто блюд, а к ним — сто подлив. Столько же блюд она может приготовить из курицы.

Стараясь не паследить, Петр прошел в конец просторного чистого коридора. В комнате Ульянова царил полумрак. Свет из окна освещал железную кровать. На ней под байковым одеялом лежал Владимир Ильич. Пальто, раскинутое поверх одеяла, сбилось в ноги.

Поправив его, Петр развернул рядом свое.

— Это вы, Петр Кузьмич? — не открывая глаз, догадался Ульянов. — Заболел я немного…

— Ничего. Дело поправимое.

Шарлотта Оттовиа принесла морс из клюквы и мед. Петр дал больному микстуру, уложил его поудобнее, приготовил холодный компресс.

— Здесь холодно, — укорил он хозяйку. — Болезнь не терпит экономии. Надо много угля. Где он?

— Вышел ошибка. Сейчас… я показайт…

По-настоящему протопив комнату, Петр еще раз напоил Старика морсом. Ульянов задышал спокойнее.

Пользуясь тем, что Владимиру Ильичу стало лучше, Петр присел на ветхий, не имевший накидки кожаный диван.

Комната обставлена довольно просто: кроме кровати и дивана небольшой стол с чайным прибором и керосиновой лампой, этажерка с книгами, два стула, подставка с кувшином и фаянсовый таз для умывания. Вешалка укрыта ситцевой отгородкой под цвет обоев. Иные студенты живут богаче.

Неприхотливость Ульянова удивительна. Встает с первым светом, занимается допоздна, за день успевает сделать столько самых сложных и непредвиденных дел, что хватило бы на пятерых. Ест где придется, не привередничает. Может пропустить обед или ужин.

Как-то под настроение Ульянов признался Петру, что одежду ему заказывают или покупают мать и старшая сестра Анна Ильинична, сам он быстро привыкает к костюму, одной-двум рубашкам, галстуку; готов носить их до дыр. Это у него от покойного отца.

И вдалеке от близких Ульянов ведет себя так, будто продолжает жить с ними. Быть может, поэтому у него нет выставленных для обозрения семейных фотографий. Зачем выставлять, если не было расставания? А отец, Александр и Оля — это иная память, сокровенная, упрятанная даже от сочувствующих глаз…

Неожиданно Владимир Ильич поднял голову, прислушался. Лицо его стало напряженно-ждущим.

В комнате неслышно появилась Крупская. И на ее лице застыло напряженное ожидание, смешанное с тревогой и надеждой.

— Володя?! — выдохнула она.

— Надя! — слабым эхом откликнулся он.

Никогда прежде они не называли друг друга лишь по имени, и это обожгло Петра. Даже сдружившись, Ульянов и Крупская не смели переступить невидимую, потянувшуюся от первого знакомства черту принятой вежливости. Нужен был особый случай, чтобы перейти к новым, более доверительным отношениям. И вот сейчас это случилось.

Петр принял у Надежды Константиновны пальто и, не желая мешать, отправился проверить, готов ли куриный бульон.

Вооружившись ложкой, не спеша, он пробовал его, приговаривая:

— Та-а-к, соли маловато. Теперь лучше… Мясо еще не уварилось, подождем… А зачем вы добавили картофель, Фрау Шарлотта? Ведь это не суп.

Хозяйка терпеливо выполняла все его указания, не понимая, отчего он так привередничает. Но более всего се поразило, что герр Запорожетц перелил бульоп в одну из пивных кружек Фердинанда Бодэ, нарушая тем самым главные правила сервировки.

— Уф, — всплеснула она руками. — Как можно путайт тарелка и кружка?! Каждая еда в свой прибор. Это будет фу!

— Ничего, — успокоил ее Петр. — Для больного так удобнее. Он будет пить бульон, а думать о вас, фрау Шарлотта, и о герре Фердинанде. Или вы не хотите, чтобы он о вас думал?

— Я, я, — закивала хозяйка. — Это у вас обичай? Я понимаю?. Тогда это не есть фу…

Ульянов обрадовался бульону. Он отхлебывал его маленькими глотками, шутил:

— Больше всего инфлуэнца… боится куриного бульона… из пивной кружки. Завтра она капитулирует… Непременно…

Но болезнь отошла не скоро.

На следующий день к Ульянову приехала мать, Мария Александровна, невысокая, седовласая женщина с удивительно милым приветливым лицом, уютная, хлопотливая и в то же время исполненная достоинства, не теряющая от неприятностей голову. Ее сопровождала уже знакомая Петру Анна Ильинична.

Поцеловав брата, она заторопилась:

— Извозчик ждет. Я скоро назад. Мамочка считает, что тебя должен посмотреть профессор Кальян. Ведь ты его помнишь?

— Зачем столько врачей? — запротестовал Владимир Ильич. — Меня уже смотрел знающий доктор и определил воспаление легкого. Я чувствую себя много лучше.

— Не спорь, Володя, — ласковым прикосновением руки остановила его Мария Александровна. — Так будет правильней. Прошу тебя.

И он покорился.

Профессор Кальян, представительный человек с редкими волосами на круглом черепе и дремучей бородой, долго выстукивал Ульянова. Выводы его полностью совпали с выводами ординатора Кноха.

Петр слышал, как уже в коридоре профессор сказал:

— Наберитесь терпения, дражайшая Мария Александровна. Все опасное позади. Организм у Владимира Ильича отменный, он и не с такими хворями справится. Да-с. И скажите спасибо его приятелям и приятельницам. Важно остановить болезнь в самом начале, помочь медицине на первой ступени. Сие они и сделали…

Вероятно, после этих слов Мария Александровна стала внимательнее присматриваться к тем, кто окружал ее сына.

С Сильвиным она сразу нашла общий язык. И немудрено: Михаил простодушен, привязчив, любопытства своего прятать не умеет. Ему все знать надо, во всем участвовать.

Петр не так открыт и легок, как Сильвин. Поэтому Марии Александровне самой пришлось задавать ему вопросы. Узнав, что Запорожец немалое время жил в Сибири, в Томске, она обмолвилась:

— А ведь и мы могли оказаться там…

Но тут же, спохватившись, перевела речь на другое.

Обмолвка эта засела в памяти Петра, поэтому чуть позже, воспользовавшись удобным случаем, он заговорил об этом с Анной Ильиничной.

— Да, — подтвердила она. — Восемь лет назад, когда… не стало Саши, — голос ее дрогнул, — а я получила высылку в Восточную Сибирь, мама решила ехать со мною. Но Володе надо учиться! Он тогда заканчивал гимназию. Было известно, что в Томске должен открыться университет; более того, он уже построен и не начинает занятий лишь из-за каких-то административных препятствий… Впрочем, Петр Кузьмич, вам, как бывшему томичу, об этом лучше знать.

— Да уж, — с охотой согласился он. — Ведь университетский корпус строил и мой батько.

— Вот как? — удивилась Анна Ильинична. — А ну-ка расскажите.

И Петр, радуясь ее интересу, начал рассказывать об отце, о его друзьях, о Томске. Потом вдруг спохватился:

— Я ведь вас на полуслове перебил, Анна Ильинична. Извините, неудобно получилось.

— Напротив, удобно, — возразила она. — И полезно. Без прошлого нет человека в сегодняшнем дне.

— Тогда вернемся в прошлое, — нашелся Петр. — Вы говорили, что Томский университет вот-вот должен бь открыться…

— Совершенно верно. Думая о Володе, мама стала добиваться, чтобы под гласный надзор полиции я попала именно в Томск. Так было бы лучше для всех нас. Мама обратилась с прошением в департамент полиции. Но… в конце концов вопрос решился иначе, чем мы предполагали. Мне разрешили поселиться в Кокушкино, у деда Александра Дмитриевича, маминого отца. От Кокушкино до Казани сорок верст. Володя тут же поступил в Казанский университет.

С Анной Ильиничной хорошо и разговаривать, и молчать.

— Вот, почитайте, — прощаясь, передала она Петру небольшую папку. — Это перевод драмы Гауптмана «Ткачи». Мне хотелось бы услышать от вас, как я его сделала.

— Ты ведь, Анюта, ехала к… больному, — услышав их разговор, вмешался Ульянов. — А что везла? Впрочем, это тоже… лекарство. Если не от воспаления легких, то… от насморка. Да ты не обижайся. Я шучу. Твои «Ткачи» как раз… ко времени.

В ту ночь у постели больного дежурили мать и сестра. Днем их подменяли Невзоровы и Якубова. Потом вновь настала очередь Крупской и Петра.

Петр принес перевод «Ткачей».

Марии Александровны дома не было, она ушла к Чеботаревым. Шарлотта Оттовна отправилась в лавку за продуктами. Ее сыновья еще не вернулись из гимназии. В комнатах было тихо, тепло, свободно.

— Ну и что скажете? — спросила Анна Ильинична, принимая папку.

Петр не знал, как читается драма Гауптмаиа в подлиннике, вероятно, куда более тяжеловесно, нежели в переложении Ульяновой, но выбор произведения ему очень поправился. Судя по всему, русские текстили живут еще хуже, чем немецкие. И хорошо, что в драме немало выражений, которые взяты из российского обихода. Они помогают принять чужое как свое кровное.

Петр сказал об этом Анне Ильиничне. Еще он сказал:

— Именно такое произведение ждут в рабочих кружках. Да вот и Надежда Константиновна подтвердит. Она тоже успела прочесть.

— Перевод действительно очень живой, — поддержала Петра Крупская. — Я думаю, рабочим он будет близок и понятен. Могу даже представить, как мои ученики пустят его в дело.

— Интересно, интересно, — подбодрил ее Ульянов. — Так как же?

— Не знаю еще, — Надежда Константиновна на мгновение задумалась. — Приведу такой случай. Ходил ко мне в Смоленские классы Бакин, молодой, семейный, необычайно способный мюльщик с прядильно-ткацкой мануфактуры Максвелля. Работа у него каторжная — бегать весь день от машины к машине, перевязывать рвущиеся нити. Недавно ему добавили еще машин. А перед тем мы в группе разбирали разницу между ручным и машинным трудом, говорили, каким образом хозяин может прижимать рабочего… Пошел Бакин к управляющему. С текстилями посерее, которые только что из деревни, управляющий все вопросы плетью решал. Но Бакин не из таких, держаться привык независимо, бить себя и других не позволял. Начал объяснять: раз число машин увеличилось, значит, увеличилась интенсивность труда, следовательно, и жалование должно быть выше…

— Так и сказал: «интенсивность труда»? — уточнила Анна Ильинична.

— Так и сказал, — подтвердила Крупская. — Рабочий нынче не тот, что был три-четыре года пазад, когда я пришла в школу. Теперь на уроки идут не только просветиться, но и организовываться. Дело не в словах и понятиях, дело в том, что развивается общая смелость, поднимается сознание в рабочей среде.

— А что же Бакин?

— Его разочли и выслали на родину.

— Жаль, — сказал Ульянов. — Таких бы рабочих побольше! И школ. Не в каждую ведь идут с охотой… А в Смоленскую идут!

— Отчего так? — спросила Анна Ильинична.

— Причин много, — ответила Крупская. — Во-первых, председатель попечительства Николай Александрович Варгунин из тех людей, кто действительно заботится о народном просвещении. Он далек от всего противоправительственного, но и не считает нужным вмешиваться в работу учителей. Главная его черта — тактичность и беспристрастность. Поэтому учителя в классы подобрались на редкость хорошо. Много наших по образу мысли: Аполлинария Александровна Якубова, Лидия Михайловна Книпович, Александра Михайловна Калмыкова и другие.

А на прошлой неделе приступила к урокам Зинаида Павловна Невзорова. Правда, пока без зачисления, вместо другой учительницы. Ее преследуют неудачи: профессор Бекетов пригласил ассистентом по кафедре неорганической химии, а директор не утвердил. Так что пришлось ей идти в юрисконсульство Рязанской железной дороги…

Сама Надежда Константиновна с недавнего времени работает в Главном управлении казенных железных дорог. Материальное положение у них с матерью весьма стесненное; Елизавета Васильевна имеет небольшую пенсию за Константина Игнатьевича, но на нее вдвоем не проживешь. Чего только не делали Крупские, чтобы свести концы с концами: брали переписку на дом, пробовали делать переводы, даже квартиру однажды сняли, чтобы сдавать студентам, но, не имея навыков и хваткости, вынуждены были отказаться от этой затеи. И тогда Иван Николаевич Чеботарев — по просьбе Ульянова — нашел для Надежды Константиновны место у себя в управлении.

Так уж повелось: уроки в воскресно-вечерней школе не оплачиваются, только проезд на конке. Сплошная благотворительность. В расчете на то, что согласиться на нее могут люди исключительно состоятельные, изнывающие от безделья и стремящиеся хоть так проявить себя, министерство народного просвещения разрешило открыть бесплатные классы для рабочих. Но нашлись и учителя, и ученики, которые шагнули дальше утвержденных программ.

Крупская по природе своей педагог. В высшем смысле этого слова. Каждый год открывает она в городской библиотеке подписку для своих учеников. Пользование одной книгой стоит пятнадцать копеек, абонемент рассчитан на пять названий. Но если подписка общая, то за пятнадцать копеек можно прочитать и пять, и десять книг. Важно соблюдать аккуратность, вовремя делать обмен. Крупская взялась следить за тем, чтобы книги подолгу не задерживались у одного читающего. Подобрать и привезти их в школу — тоже ее забота. И забота, надо сказать, не простая. Петр не раз помогал Крупской доставлять в Смоленскую школу увесистые связки. Бывало, и на урок у нее оставался — из товарищеского любопытства.

В классе Надежда Константиновна совсем другой человек, чем в обычной жизни. Голос становится сильным, твердым, в движениях появляется свобода, легкость, лицо будто светом наполняется. Крупская неторопливо ходит между рядами, не нравоучает, а беседует, и кажется, вот погладит кого-нибудь по голове…

А головы все больше седые, в рубцах и ссадинах, плохо стриженные. От вечно кашляющих табачников идет тяжелый запах махорки, от текстилей — вонь козлиной шерсти и красок, от слесарей тянет машинным маслом, только от плотников веет свежими стружками, простором, лесом… Но и водкой тоже.

На уроки Крупской ездят рабочие с Нарвской заставы, с Васильевского острова, с Выборгской стороны, хотя и там свои воскресно-вечерние школы имеются. Ей рассказывают о себе, будто исповедуются. На занятия приводят жен и ребятишек, сообщают, кто помер, надорвавшись, кто мастера ножом в бок ударил, кто покалечился… С нею советуются по всяким вопросам, вплоть до таких — ходить на уроки закона божьего или нет; читать листки, которые на Семянниковском появились, или это господа простых людей под полицию подводят… А то записку пришлют: «Нашли девочку, взяли в артель, забавная такая, надо отдавать в полицию, а жалко». Или: «Выучи грамоте — подарю на сарафан». Или: «Сегодня ничего не говорите, новый какой-то пришел, не знаем еще хорошенько его, в монахах, говорят, ходил». Или: «Черного того берегитесь, в охранку он шляется»…

Нет, не случайно, говоря о переводе «Ткачей» Гауптмана, Петр переключил внимание Анны Ильиничны на Крупскую: лучше всего она раскрывается в разговоре о школе.

Анна Ильинична скоро почувствовала обаяние Крупской. В ее голосе появились теплота и задушевность. На глазах Петра началось сближение, у которого не было очертаний и явных признаков — только интонации, только взгляды и жесты…

Оттолкнувшись от рассказа Надежды Константиновны о Смоленских классах, о ее учениках, Ульянов слабым еще голосом заговорил о том, что вся повседневная жизнь переплетена политикой; нужно лишь уметь найти ее в заводской и школьной жизни, указать на прямых виновников народных страданий, будь то мастер, управляющий или урядник или хозяин предприятия; протянуть от них ниточку не просто к царю-батюшке, но к самодержавию вообще; развеять вредные иллюзии, будто существенных перемен можно добиться лишь борьбой с фабрикантами за свои близкие права…

Разговор утомил его. Заметив это, Анна Ильинична и Надежда Константиновна ушли на кухню и там беседовали, пока не появились неразлучные Кржижановский и Старков. Следом пришла Мария Александровна.

— Я была уверена, что вы будете! — обрадовалась она Старкову. — Помогите-ка разобраться с коробками. В этой пирожные. Для всех. В этой — рубашки… Для больного. А как поживает Александр Васильевич?

Александр Васильевич — брат Старкова. Он учился в Симбирской гимназии, а затем в Казанском университете вместе с Владимиром Ильичей и, хотя шел на курс впереди, был с ним довольно дружен. В декабре восемьдесят седьмого года Старкова-старшего отчислили из университета: на студенческой сходке он объявил дело пяти казненных народных мстителей, среди которых был и Александр Ульянов, делом справедливым и путеводным. Долгоe время затем он находился в опале. Теперь земский врач… В январе прошлого года Владимир Ильич ездил в Москву на девятый Всероссийский съезд естествоиспытателей и врачей — послушать статистиков. Там он вновь встретился с Александром Васильевичем. А сопровождал его в этой поездке Василий Старков.

Многое связывает Ульянова и Старкова — память детства, отношения родных, общность устремлений. Даже прозвище Старик и фамилия Старков — от одного корня…

— А это Глеб Максимилианович Кржижановский, — представил Василий друга.

— Очень приятно. Уже наслышана о вас столько, что кажется, будто мы давным-давно знакомы, — сказала Мария Александровна.

— И я тоже, — радостно ответил Глеб.

Подсев на кровать к сыну, Мария Алексапдровиа сообщила:

— Имей в виду, Володя, со следующей недели ты будешь обедать у Чеботаревых. Каждый день ровно в четыре.

— А если я не встану к следующей неделе? — чувствуя на себе внимательные взгляды друзей, попробовал отшутиться Ульянов.

— Не выдумывай, пожалуйста. Прекрасно встанешь.

— Неудобно, мамочка… Тревожить людей. У них свои заботы…

— Зачем же обязательно тревожить? — возразила она. — Александра Кирилловна будет готовить обед не одному тебе, а всей семье. Она сама мне это предложила! Иван Николаевич ее поддержал.

— И все-таки неудобно.

— Глупый ты, глупый. Хоть и совсем взрослый.

В комнате возникла неловкая тишина.

— Что ж, дети мои, — нарушила ее Мария Александровна. — Поскольку все в сборе, будем пить чай.

У Петра отчего-то защипало в горле. А ведь и правда, все здесь собравшиеся — ее дети. Даже те, которые пока что не пришли…

7

Ульянов окреп быстро. Однако Мария Александровна на первых порах запретила ему дальние прогулки. Погода переменчивая, с Невы и каналов тянет ледяным ветром, сухого места на улицах не найти… Она даже маршрут ему очертила: до выхода на Гороховую улицу с Большого Казачьего переулка — с одной стороны, до бани с портомойней в глубине Малого Казачьего переулка — с другой.

Не привыкший сидеть дома, Владимир Ильич посылал теперь за нужными ему книгами Анну Ильиничну или кого-нибудь из друзей.

Петр радовался, когда такая просьба доставалась ему.

Болезнь заметно переменила Владимира Ильича. От природы деятельный, подвижный, способный легко переключатьея с одного занятия на другое, он вдруг выбился из привычного распорядка, получил неожиданную передышку. Это усилило его интерес к делам в рабочих кружках товарищей. И прежде он старался поспевать за ними, а теперь получил время вникнуть в них обстоятельней.

Слушал Ульянов заинтересованно, тут же задавал уточняющие вопросы. Радовался, когда встречал в рассказе Петра знакомых. Например, Карамышева…

Оказывается, Владимир Ильич хорошо запомнил широкогрудого фасонистого паренька, сопровождавшего их перед рождественским праздником по Путиловскому заводу, и был приятно удивлен, узнав, что теперь он занимается у Петра.

— Из какой семьи Карамышев? — поинтересовался oн. — Небось из чиновничьей? Занимался в техническом училище?

— Ну да, — с удивлением подтвердил Петр. — Отец у него и верно чиновник. Инспектор типографии министерства внутренних дел. Петяша учился в Охтинском техническом училище. А вы откуда знаете?

— Такая рефракция, — хитро сощурился Ульянов, даже интонацией повторив Карамышева. — Не только же вам, Петр Кузьмич, поражать всех своею наблюдательностью.

— Я и не стараюсь поражать. Просто батько приучил…

— И хорошо сделал, — одобрительно сказал Ульянов. — Что касается вашего батька, то Анюта мне о нем рассказывала. Женщины, знаете ли, более внимательны житейской стороне, у них сердце на этот случай по-особому поставлено. Мы ведь все о делах да о делах, а онв вглубь зрят… Теперь я понимаю, отчего вы предпочитаете практический характер действий. И замечательно! Умение схватывать обстановку, делать из нее сразу верные выводы, постоянно учиться, успевать всюду и при зтом не привлекать внимания к собственной персоне редкий дар. Но есть у вас и слабые стороны — излишняя категоричность в суждениях, крайняя доверчивость. Нередко вы рисуете людей лишь двумя красками — белой или черной. А люди многоцветны. Подумайте над этим, Петр Кузьмич. — И уже другим тоном продолжал: — А Карамышев, или, как вы его называете, Петяша, судя по всему, человек, пока не выбравший линию. Такие могут быть поначалу активными, увлечься, но потом переменить взгляды или даже отойти в сторону. Обратите на это внимание. Выбирать нам не приходится, но выбирать надо…

Не очень понравился Ульянову в обрисовке Петра и другой путиловец — Акимов.

— В нем, насколько я могу судить, — сказал он, — больше личной обиды, нежели понимания общей. А что, если снять личную? Останется ли он таким же?

— Не знаю.

— Следует знать. Все-таки у Акимова собирается кружок. Он отвечает не только за себя, но и за других. Тут надо все учитывать — до мелочей. Присмотритесь к Акимову…

Зато молотобоец Василий Богатырев, знакомый ему по Toii же поездке на Путиловсшш, токари Семен Шепелев и Дмитрий Иванович Морозов, а особенно слесарь Борис Зиновьев из нового пополнения понравились Ульянову. Он почувствовал к ним прямо-таки необъяснимое доверие.

Хотя почему необъяснимое?

Петр вдруг поймал себя на том, что рассказывал о них Владимиру Ильичу без единого пятнышка. Значит, об Акимове он говорил по-другому, невольно подчеркивая то, что ему самому не понравилось…

Допустим. Но тогда получается, что остальных он начал хвалить, не желая вновь вызвать недоверчивое отношение…

Так плохо и так нехорошо. Объективность — вещь тонкая; за какой конец потянешь, туда и начинает съезжать…

— Одно меня смущает в Зиновьеве, — помня недавнюю критику Старика, сказал Петр, — есть в нем налет тщеславия. Вроде как считает интеллигенцию исполнительницей рабочей воли — и только.

— Это беда не только Зиновьева, Петр Кузьмич, — быстрым движением откинул назад голову Ульянов. — Тем же грешат пока и другие наши товарищи-рабочие. Я бы сказал, это болезнь переходного возраста. Ведь если пролетариат — главная историческая сила, размышляют они, то за ним и главенство. А того не усвоили, что повести пролетариат за собой могут лишь научно разработанная идея и рабочие-интеллигецты, хорошо владеющие ею… Не так давно был у нас спор на эту тему с Василием Андреевиичем Шелгуновым. Он человек поживший, твердый, ва всех отношениях достойный — да все норовит интеллигентам экзамен устроить! И народникам, и нетвердым марксистам, и нашему брату, социал-демократам… Будем терпеливы. В конце концов этот крен выправится..! Или вы имели в виду более широкое свойство характеру Зиновьева?

— Нет. Только это…

Петр не стал больше выискивать недостатки в новичках, перевел речь на свои старые кружки. Очень не хотелось ему говорить, что литейщик Николай Иванов, организатор района, зачастил к учительницам Глазовско! школы Сибилевой и Агринским, но смолчать не удалось так как Владимир Ильич сам спросил о Киське.

— Чем же его так привлекают народовольцы? Программой?

— Да нет. Переубедить Николая Яковлевича трудно. Он сам кого угодно переубедит. Народовольцы нынче хоть и держатся за своих идолов из «Русского богатства», но в земледельческие артели и самобытность развития русского народа уже не верят. А главное — «Капитал» почитывают… Здесь другое. Я думаю, кто-то из учительниц вскружил Иванову голову. Он и старается свой интерес представить желанием перетянуть их на нашу сторону.

— Очень может быть. Но зачем же водить туда остальных?

— Для прикрытия. Не столько перед товарищами, сколько перед учительницами.

— Странное прикрытие, — покачал головой Ульянов. — Хождение из кружка в кружок ломает дисциплину, размывает границы. Одно дело, когда от народовольцев идут к нам, другое — когда целыми группами начинают составлять их ряды. Здесь на память приходят гоголевские Андрий и прекрасная полячка из «Тараса Бульбы»… Опять же Иванов не просто Иванов, а наш организатор.



— Со своими задачами он справляется не хуже Шелгунова и Бабушкина. Пожаловаться на него я не могу. И приказать не встречаться с учительницами — тоже.

— Тогда, по крайней мере, пусть он один… перетягивает их на нашу сторону.

— Я его об этом просил. Он обиделся.

— И напрасно. Мы не в бирюльки играем, так что для обиды следует выбирать иной повод… Ну, хорошо, Петр Кузьмич, вы его еще раз попросите. Кстати, кто за Нарвской заставой еще может быть рабочим организатором?

— Я как-то не думал. Не было причин.

— А вы подумайте. Мало ли что может случиться.

В этот момент Ульянов показался Петру чересчур резким. Это было непривычно.

Но ведь и агитация — дело резкое. Без твердости и готовности к любым жертвам за нее и браться не стоит.

— Очень правильно, Петр Кузьмич, что вы обменялись кружками со Старковым, отдали занятия у Феодосии Никифоровым Норинской Ванееву, а сами сосредоточили свое внимание на Путиловском, — тут же похвалил Петра Ульянов. — Такую перегруппировку следует сделать и в других районах. А то еще много у нас суеты, бестолковщины, пустых метаний туда-сюда. Пора переходить от количества к качеству, соединять рабочих на одном месте, вокруг единых требований, имея обдуманный порядок действий. Вот вы, к примеру, что планируете сделать в ближайшее время?

— Мы-то? — удивился Петр и, почувствовав, что выглядит нелепо, поспешил исправиться: — Мы собираемся отпечатать на гектографе «Ткачей» Гауптмана в переводе Анны Ильиничны и — пустить в кружки. Это раз. Далее, на Путиловском скоро должны пройти перевыборы правления потребительского общества. Хотим обратить их против прижимщиков…

И Петр горячо принялся перечислять злоупотребления в заводских лавках, именуемых рабочими не иначе как грабиловками. Товар в них дрянной, с гнилью, засоренный, а цены на него — по высшему сорту. Вот кружковцы и взялись проверить: и товар, и цены, а заодно заглянуть в расчетные книжки пайщиков да в отчеты правления за несколько лет, сравнить. Картина получается плачевная. Особенно плохо приходится тем рабочим, которые, пострадав от штрафов или запив с горя, берут продукты в потребиловке в кредит и тут же перепродают их лавочникам со скидкой. Это называется перегонкой. От перегонки страдают семьи; их кормильцы все больше и больше влезают в долги и потом не могут из них выбраться. Большинство пайщиков так и живут — в кредит.

Всего же в потребительском обществе на Путиловском человек восемьсот. Каждый восьмой. Служащие, мастера и старшие в артелях получают поблажки — им и продукты получше, и кредит с растяжкой, у них и расчетные енижки ведутся как надо, без уписок. Словом, равноправия меж пайщиками нет. А уж в правление попадает исключительно «белая кость».

В кружках Петра пайщиков мало, так что придется готовить для выступления людей надежных и не входящих в их круг… Борис Зиновьев и Семен Шепелев уже подобрали подходящих рабочих. Перевыборы должны превратиться в организованный протест. Будет сделан перечень умышленных обманов: правление услышит претензии в свой адрес. А затем последует предложение наказать виновных, снизить вступительный пай с пятидесяти до двадцати пяти рублей, ввести в правление рабочих, установить порядок, при котором любой пайщик без особого на то дозволения свыше может проверить работу потребиловки…

— Прекрасно, Петр Кузьмич, — одобрил Ульянов и, поднявшись, двинулся по комнате; лицо бледное после болезни, худое; голос неокрепший еще. — Это именно то, что сейчас необходимо! Было бы наивно надеяться, что все ваши предложения пройдут. Зато отзвук они должны иметь значительный: не только на Путиловском, но далеко за его стенами. Теория мертва, пока она не становится поступком, действием. Вы это доказываете на деле. Спасибо вам!

Он остановился, протянул руку Петру.

Петр торопливо поднялся, стиснул своей лапищей небольшую крепкую ладонь Владимира Ильича. Ему хотелось еще побыть с ним, но рукопожатие, соединив их, в то же время и разъединило. Было в нем что-то прощальное. Так показалось Петру.

— Мне пора, — заторопился он.

— Не будете ли вы сегодня в районе Литейного проспекта? — спросил Ульянов, провожая его. — Очень надо передать Струве корректуру моей статьи с некоторыми исправлениями. Для «Материалов к характеристике нашего хозяйственного развития».

— Разумеется, передам. Хотя…

— Что «хотя»? — ухватился за неосторожно сказанное слово Владимир Ильич.

— Хотя… мне до сих пор непонятно наше сближение со Струве и его компанией, — докончил Петр. — Вы же сами говорили, что они недалеко ушли от «друзей народа», делают ученый вид при не очень ученой игре.

— Когда это я говорил?

— В ночь на рождество, когда мы с вами шли по Гороховой.

— Верно, было такое, — засмеялся Ульянов. — А у вас хорошая память, Петр Кузьмич! Коли так, то вы должны помнить и мой реферат — по поводу «Критических заметок к вопросу об экономическом развитии России» Струве. Статья, которую я хочу передать с вами, и есть этот реферат. С некоторыми изменениями и уточнениями, разумеется. В «Материалах…» он пойдет вместе с выступлениями самого Петра Бернгардовича, Потресова, Плеханова-Утиса, Скворцова из Нижнего, Ионова из Самары. Pro et contra.[11] Книга издается легально и, заметьте, не нашими средствами. Уже одно это оправдывает сближение с группой Струве…

Владимир Ильич сделал небольшую передышку. Потом, увлекаясь, заговорил снова:

— Справедливости ради, давайте вспомним: «Критические заметки…» Струве — первое открытое произведение, в котором, пусть и абстрактно, критикуется народничество, признается марксизм, вернее, некоторые основные его положения применительно к России. В этом заключается их полезность. Что до утверждения о том, что при культурной беспомощности разоренного, страдающего народа «крепостное право —.меньшая утопия, чем обобществление труда» и что следует признать «нашу некультурность» и пойти «на выучку к капитализму», то именно против этой вредной чуши я выступал и выступать буду. «Материалы…» дают возможность для этого выступления. В чем же дело? Несмотря на архисерьезные разногласия со Струве, Потресовым и другими литераторами этого направления, нам удалось договориться с ними о совместной книге против народников. Но вы не считаете это завоеванием — так вас прикажете понимать?

— Не совсем, — терпеливо выслушав Ульянова, сказал Петр. — Я несколько о другом…

К Струве он испытывал глухую неприязнь, хотя впрямую сталкивался с ним три-четыре раза. Но и этого достало, чтооы составить о нем далеко пе лучшее впечатление. Розовое толстощекое лицо с мальчишеским пушком, который должен был казаться бородкой и усами; золотое пенсне на мясистом носу; алые губы, которые Струве постоянно облизывал; замедленный, томный голос с барскими нотками; сутулая спина книжника; заплетающаяся походка, более подходящая девице, нежели молодому человеку, — все это свидетельствовало о натуре изменчивой, склонной к актерству.

Родители Струве имели скандальную славу. Отец губернаторствовал — сначала в астраханских, затем в пермских землях. Мать, баронесса Розен, пользуясь безнаказанностью, нагайкой вдалбливала в подданных покорность и почтение. Сын тяготился таким проявлением ее власти, жестокость ему претила. Внезапная смерть отца подсказала ему решение оставить мать, страшную и в ласке, и а гневе. Товарищ Струве по гимназии Калмыков привел его к себе, объяснив матери, что Петру некуда деться, а человек он даровитый, тянется к экономическим и философским наукам, собирается поступить в университет…

На счастье Струве, Александра Михайловна Калмыкова оказалась женщиной отзывчивой, готовой опекать и благодетельствовать. После смерти мужа, сенатора и тайного советника, она открыла на Литейном проспекте книжный склад, стала давать уроки в Смоленских воскресно-вечерних классах. Струве она оставила у себя, а затем и усыновила. Так что долго сиротствовать ему не пришлось. Из губернаторского дома он попал в генеральский.

Как раз то, чем любуется Александра Михайловна, в чем видит исключительность своего приемного сына, раздражает Петра. Талант Струве, действительно яркий, Щедро отпущенный ему, имеет теоретическую направленность, С его помощью он легко собирает мед красноречия с любых цветов. Поскольку в центре внимания общественной мысли в России оказались народничество и марксизм, Струве решил сделать ставку на марксизм. Это его конек, но не убеждение. Надеясь в двадцать три, двадцать четыре года прослыть Сократом, он и написал свои «Критические заметки…».

У Струве на каждый случай есть свои уловки, свои способы привлечь к себе внимание. Например, точным движением на черной доске, вероятно, не без умысла поставленной в комнате для гостей, он рисует круг. Заполняет его большую часть штрихами и изрекает:

— Это — познанное! По мере возвышения науки и техники будут увеличиваться его пределы. Но никогда не иссякнет вот это белое пятнышко — непознанное и непознаваемое. Оно всегда останется свидетелем несовершенства и ограниченности наших органов познания. Но именно к этому пятнышку снова и снова будут стремиться философы — в надежде проникнуть в его пределы. То же следовало бы отнести и к теории Маркса…

Струве говорит, упиваясь отыскиванием неожиданных слов, их формой, таинственными переливами, стремясь вызвать в слушателях мистическое чувство преклонения перед своей прозорливостью.

Узнав об этих витийствах Струве, Владимир Ильич едко заметил:

— Мысли не новые. По сути дела, Петр Бернгардович повторяет Канта. Но если говорить серьезно, это просто cant.[12]

Однако же Ульянов нередко бывает у Струве. Его тянет к нему желание поспорить, отточить свои знания и доводы. Струве — противник серьезный и многознающий, у него в запасе всегда какой-нибудь новый аргумент, иностранный материал, не известный Владимиру Ильичу. Ульянов тут же находит этот материал в Публичной библиотеке или где-то еще, чтобы затем вновь сразиться со Струве.

Обычно в спор-салон Калмыковой и Струве Ульянова сопровождают Старков или Степан Радченко. Но в разговорах они не участвуют. Им выпадает роль секундантов. Со стороны Струве секундантами чаще всего бывают инженер Роберт Эдуардович Классон — тот самый, у которого на масленице прошлого года познакомились Ульянов и Крупская, а также университетский товарищ казненного Александра Ульянова Михаил Иванович Туган-Барановский. Ну и, конечно, верный оруженосец Струве еще с гимназической скамьи — Потресов.

В какие только бездны исторических и экономических проблем не погружаются спорщики, каких только ссылок и выводов не делают! Со стороны порой кажется, что бой идет на равных. Ан нет, Струве хитрит, от прямого разговора о противоречиях классов уходит к текучим рассуждениям о путях и судьбах отечества вообще, ударяясь в объективизм, в профессорские дебри чисто научных построений. Ульянов терпеливо возвращает его пз спасительных закоулков на боевое пространство. Мало-помалу Струве начинает уставать, выдыхаться. Сначала он соглашается, что на смену капитализму неизбежно идет новый строй, что социалистические идеалы имеют под собой твердую почву, признает неотвратимость классовой борьбы… Но диктатура пролетариата его пугает, и он вновь начинает лавировать, уходить в сторону от ясных ответов.

Струве — игрок. Он играет в марксизм. Убедить его в чем-то полностью — занятие немыслимое. Давно ужэ приняли точку зрения Ульянова и Классон, и Потресов, и Туган-Барановский, и даже Александра Михайловна Калмыкова, а Струве упорно стоит на своем. Еще и негодует на своих секундантов и названную мать за отступничество.

От дружбы с таким союзником мало толку. Он ненадежен…

Петр начал путано объяснять Ульянову, что он вовсе не против совместной книги, полемизирующей с народниками, а против тесных отношений со Струве, которые ему совсем не по душе.

— Ах вот оно что! — наконец-то понял его Ульянов. — Ну, Петр Кузьмич, вы меня, право, удивили! В нашем деле опасно руководствоваться одними лишь симпатиями и антипатиями. Непримиримость к противнику не должна исключать личных соприкосновений с ним и даже совместных действий, временных союзов. Вот ведь Петр Беригардович пошел на соглашение с нами, допустив в «Материалы…» мою статью, направленную, по сути дела, против него. Значит, у Струве были для этого свои резоны — не будем сейчас разбирать какие… Для меня, как для члена группы, являются законом ее установки — быстро и широко развенчать народничество, пустить в жизнь марксизм, ни на шаг не отступая при этом от основных принципов. Временные союзы в нашей работе неминуемы. Без них ни одно направление победить не сможет. А мы обязаны победить.

— Я подумаю, — пообещал Петр, уходя.

— Непременно, — согласился Владимир Ильич. — Желаю успеха.

Это прозвучало жестко и вместе с тем дружески. Ио именно жесткость успокоила Петра: должно быть, и в самом деле человеку с твердыми убеждениями не опасно иметь попутчиков даже из стана ряженых.

8

Петр разыскал Струве во внутреннем дворике дома шестьдесят по Литейному проспекту. Сюда выходили окна книжного склада и квартиры Калмыковой, задние двери мелочной лавки купца Беспалова и двухэтажного флигеля, а также апартаменты хорошо известных в округе аптекаря, нотариуса, портного. Дворик был ухожен, имел нечто вроде аллейки из плохо растущих лип и кленов, а меж ними мощеную дорожку. На этой дорожке Струве учил катанию на велосипеде свою невесту Ниночку Герд.

Ниночка, а точнее Нина Александровна Герд, — гимназическая подруга Крупской. Прежде они были неразлучны. Даже в Смоленской воскресно-вечерней школе стали учительствовать по общему решению. Но с появлением Струве их дружба распалась. И дело тут даже ие в самом Петре Бернгардовиче, а во взглядах, которыми он заразил Герд. Благодаря ему она вспомнила, что отец ее, директор гимназии, принадлежит к избранному кругу людей, что ей вовсе не хочется ломать свою жизнь ради обездоленных; конечно, она готова для них что-нибудь сделать, но в пределах разумного.

По случаю велосипедного выезда Струве облачен в куртку того же покроя, что у жокеев, но более богатую и фасонистую, в кожаные штаны и краги. На голове кожаное кепи. Герд одета не менее изысканно.

Еще совсем недавно велосипеды в Петербурге были редкостью. Стоили они триста и более рублей. Теперь цена втрое упала. Многие состоятельные люди прикинули, что посыльный на велосипеде обойдется дешевле, чем постоянный извозчик. В городе даже шутка появилась: раньше весну узнавали по ласточкам и лягушкам, теперь — по велосипедёрам.

Судя по полицейской хронике, которую газеты подают не иначе как «Дневник приключений», на велосипеды уже село до пяти тысяч человек; многие из них поступают в больницы по случаю столкновения с конкой, извозчиками, пешеходами. Общество велосипедистов-любитолей возмущено: оно против того, чтобы велосипед становился транспортным средством и курсировал на улицах. Для него есть летние и зимние треки, например в Николаевском манеже. Там можно обучиться фигурной, командной, манежной и прочей езде. Там есть места для зрителей. К тому же, оркестр пожарной команды для поднятия духа бесплатно играет там народный гимн и другие патриотические мелодии…

Заметив, наконец, Петра, Струве остановился:

— Извини, Ниночка. Ко мне Запорожец.

Тяжело переводя дыхание, он приблизился к Петру, принял свернутую трубочкой корректуру, отрывисто спросил:

— Что это?

— Владимир Ильич просил передать. Материал для «Материалов…».

— Как он себя чувствует?

— Как человек, которому нездоровье немного помешало работать.

— Когда мне удобно его навестить?

— Сию минуту.

— Но это, простите, невозможно. Я… не готов.

— Тогда подготовьтесь хорошенько. Именно потому, что Владимир Ильич готов наступать далее «Материалов…».

— А вы не лишены юмора, Петр Кузьмич.

— Стараюсь. Но до вас мне далеко, Петр Бернгардович.

— Спасибо, что потрудились, — в голосе Струве появились отстраненность, сухость. — Я сегодня же передам статью Владимира Ильича в типографию Сойкина.

Уже выходя па Литейный проспект, Петр услышал за спиной чьи-то торопливые шаги, взволнованный оклик:

— Василий Федорович! Василий Федорович!

Это была Антонина. Не рассчитав бега, она налетела на Петра.

Он придержал ее за плечи, а вроде как обнял.

— Ах, это ты, птичка-невеличка? Какими судьбами?

— У дяди была, — переводя дух, сообщила Антонина. — Он в складе работает. У барыни Александры Михайловны.

— Вот как? — удивился Петр.

— Ага. Кузьма Иванович Никитин. Может, знаете?

Платок у Антонины съехал набок. Гладко подобранные волосы на лбу распушились. Глаза сделались большими. Да они у нее зеленые, с мягкой голубизной. Чистые-чистые. Кожа на висках и возле носа матовая, будто у молоденького масленка. Губы яркие, горячие. Из них толчками выбивается дыхание.

— Знаю, — с запозданием ответил Петр и, не удержавшись, поправил на ней сбившийся платок. — Муж кухарки? Тихий такой, запойный? Укладывает в короба книги?

— Он, он, — обрадованно закивала Антошша. — Запойный, зато честный. Он, когда проспится, очень стыдом мучается. Барыне от этого только польза: за троих работает…

Ни дождя, ни солнца не было, однако мимо них важно шествовали дамы с зонтиками, на французский манер именуемыми антукамп. Следом семенили нагруженные бонбоньерками прислужники. На бонбоньерках красовались изображения конфет и тортов.

Вприпрыжку неслись гимназисты. Звонко чеканя шаг, проходили обер- и штаб-офицеры. Немало попадалось и скромно одетых людей с книжными связками. Оно и неудивительно — Литейный проспект буквально набит книжными лавками, торговыми залами, складами.

— Куда теперь путь держишь? — спросил Петр.

— А хоть куда, — простодушно ответила Антонина. — У меня время есть. Могу вас проводить.

— Проводи. У меня тоже время есть. Воскресенье.

Петру оставалось передать Бабушкину перевод драмы Гауптмапа «Ткачи». Договорились встретиться у рыбной лавки на Малой Конюшенной. До назначешюго времени еще около часа.

Они не спеша двинулись по Литейному в сторону Невы.

— Так что же Кузьма Иванович? — спросил Петр, продолжая прерванный разговор. — Почему он и тебя не устроил к Калмыковой?

— Он устроил. Да я не удержалась. У барыни как? Приказчиков нет, только помощницы. Да еще Кузьма Иванович и пять мальчиков-сирот. Один из них стал воровать. А на меня пало. Как я плакала, как плакала… Пришлось к Кенигу идти, на бумагопрядильню.

— Неужели Александра Михайловна не разобралась?

— У них сердце мягкое, сирот жалеют. Учительшу к ним взяли. Чтобы, значит, в книгопродавческую школу готовить. Как только шесть часов — шабаш, садятся у нее в кабинетах и умничают, и умничают! А я не сирота, опять же в годах… С меня и спрос. Врать не буду, барыня меня не гнала. Они добрые. Но разговаривать стали по-другому, ровно я с улицы, не знакомая им. А главная их помощница и вовсе стыдно со мной обошлась. Говорит: Кузьма пьет, а эта крадет — божья семейка… Я и ушла, чтобы дядю не стронуть. Он у меня хороший.

— И напрасно ушла, — даже рассердился Петр. — Раз ушла, значит, вину свою признала.

— А как же быть, если жизни не стало? Молодой барин тоже… глядит… Нет, ушла и ушла. Надо было.

— Э-эх! Александра Михайловна — редкостный человек. С ней так легко объясниться…

— Хорошие, они хорошие, — поддакнула Антонина. — Книги для сельских школ подбирают. Чтобы поинтересней. А интересные нельзя. Про електричество там… и другое разное. Зачем крестьянам про его знать, ежели пророк Илья по небу в колеснице катается? Но барыня умные. Когда интересных книг нет, волшебные фонари дают. И картинки к ним. Про Конька про Горбунка. Про Царя про Гороха… У них даже обыски делали.

— Вот как?

— Делали! Я сама видела, — понизила голос Антонина. — Жандармский чин увидал у барыни в кабинетах палку с ножом. Спрашивает: что это? А барыня в ответ: мол, есть такая страна Сиам; когда, мол, мой сын убывал оттудова, то сын короля дал ему эту пнку на память.

— Петр Бернгардович?

— Нет, настоящий сын… Ну и вот, обыскивают жандармы дом, а тут подъезжает карета. Ага. Выходит нарядная дама — от самой государыни Марии Федоровны, просит собрать книги для детского приюта. Барыня спрашивают: кому во дворце можно сдать книги, когда они подберутся? Тут городовой, дворник и понятые шасть в двери! Будто их и не было! Умора… У барыни очень высокие господа с заказами бывают. Ого! У них пенсия, я слыхала, две с половиной тыщи. С такой можно обысков к себе и не пускать…

Антонина семенила рядом с Петром, пытаясь попасть к нему в шаг. Заметив это, он замедлил движение. Они повернули назад, к Невскому проспекту, и скоро окунулись в его стремительный водоворот.

Вот и начало Малой Конюшенной. На углу для обозрения выставлены диковинные часы. Не часы, а дворец со множеством циферблатов. На одних бежит только секундная стрелка, на других — минутная. Следующие показывают часы, дни, недели, месяцы, годы. Даже сквозь гул проспекта слышно тиканье множества механизмов.

Антонина зачарованно замерла. От восторга даже рот открыла.

Про часы на Малой Конюшенной в последних выпусках сообщали почти все петербургские газеты, поэтому Петр, склонившись к Антонине, со знанием дела объяснил:

— Немецкие мастера делали их двенадцать лет — для герцога Брауншвейгского. Герцог подарил их жителям Женевы. Это столица Швейцарии. Там их купил русский генерал Ростовцев. Но в часах что-то испортилось. Зя починку взялись умельцы знаменитого Мозера. Теперь Ростовцев не то подарил их Петербургу, не то решил просто показать искусство Мозера. А скорее всего — похвастать…

— Я сроду такого не видела!

— Вот и любуйся, — посоветовал Петр. — А мне отлучиться надо. Дела.

— Вы придете? — встревожилась Антонина, и эта ее тревога была так по-детски искренна, так трогательна, что Петр с чувством сжал ее руку:

— Непременно! Ты жди… Если хочешь, сосчитай, сколько здесь циферблатов. Потом скажешь.

…Бабушкина у рыбной лавки не было.

Петр прошел мимо, поднялся в булочную, где на видном месте под стеклом были выставлены ремесленные и торговые права хозяина заведения, купил коробку монпансье для Антонины и не спеша двинулся назад. На этот раз Бабушкин оказался на месте. Он делал вид, что рассматривает богатства, разложенные в витрине.

— Цена по товару, а товар по цене, — заметил Петр, останавливаясь рядом. — Вот «Ткачи», Иван Васильевич. Что нового?

— Собираемся завтра на Наличной. Своим кругом. Будем принимать устав кассы рабочей взаимопомощи. Есть мнение сделать кассиром Киську. Как, по-вашему?

Петр коротко обрисовал историю хождения Иванова и его товарищей к народовольцам из окружения Сибилевой, свои неоднократные разговоры с ним.

— Спасибо за предупреждение. Будем думать, — кивнул Бабушкин.

На том и расстались. Петр вернулся к часам.

— Девяносто пять! — радостно объявила ему Антонина.

— Что «девяносто пять»? — не понял он.

— Как что? Циферблатов! Вы же сами велели сосчитать.

— Ах, да! Умница. Вот тебе за это награда. — Петр обрадовался, что может с причиной отдать Антонине монпансье.

— Ой, спасибо! — сказала она и тут же открыла коробку. — Страсть люблю сладкое.

С Антониной не надо выдумывать разговор, он сам рождается. Как ручеек. В нем отражаются громады Невского проспекта, облака над ними, судьба двудомок Никнтиных, сдавших свои наделы через сельскую расправу в Покровском уезде Владимирской губернии, чтобы попытать счастья в Петербурге. Кое-как купили они мусорное заведение возле обойной фабрики — с двумя лошадьми и тремя возами. За вожжи посадили старших детей, сами впряглись в свободный ходок, а младших приспособили выискивать в сопревшем хламе вещи поцелей — те, что можно отмыть, покрасить, пустить в дело. Грязь, вонь, мухи. Но разве детству прикажешь видеть все в истинном свете, когда ему хочется хогь на миг попасть в сказку, сделать тряпку или кусок дерева живым, волшебным, загадочным существом…

Петр слушал Антонину жадно, удивляясь ее непосредственности, доверчивой наивности. Ни одна соринка из сотен мусорных куч, которые ей пришлось перебрать, не прилипла к ней, ни одна обида не ожесточила ее.

В кружок Петровых на Таракаиовке она пришла из любопытства. Думала, будет гулянка, а получились разговоры. Но все равно — ей интересно. Оказывается, можно собираться и так — с уважением и помощью друг к другу, беседовать о несправедливостях общей жизни, пытаться понять, отчего она такая и какой должна быть.

Раньше за Антониной ухаживал Филимон Петров, свататься хотел. Человек он добрый, уживчивый, да с ревностью. Тут он меры не знает. Попрекал Антонину неизвестно кем, а в рождество совсем заскандалил. Отец его осадить хотел, а Филимон ему грубость сделал. И исчез. Говорят, его где-то за Невской заставой видели…

«А Старков Филимоном не нахвалится: он у него в кружке один из лучших, — подумал Петр. — Только зачем мне знать об отношениях Никитиной с Филимоном?»

Но Антонина смотрела на Петра с такой преданностью, что у него сжалось сердце. Еще никто не смотрел на него так.

— А я вас на Щукином рынке видела, После масленицы, — вдруг призналась Антонина. — Кинулась следом, да разве за вами угонишься? Обидно стало. До слез. Ей-богу, обидно.

Впереди показалась деревянная гладь поднятого Исаакиевского моста. Он начинался сразу от Сенатской площади и пересекал Неву в том направлении, куда указывал Медный всадник. Именно здесь гоголевский цирюльник, осмотревшись, бросил в воду злополучный нос коллежского асессора Ковалева, который он обнаружил поутру запеченным в хлебе…

С Невы набегал холодный ветер, остужал лицо, шею, грудь. Не замечая этого, Петр начал декламировать:

Гранит Невы, дворцов роскошный строй,

чванливая толпа широких тротуаров —

какой контраст с суровой нищетой

окраин жалких и сырых подвалов…

Стихи Кржижановского оказались созвучными настроению. Было такое чувство, будто Петр сам написал их.

Чу, звуки дудки полковой

под рокот шумных барабанов…

Параден марш очередной

на все готовых истуканов!..

Петр облокотился о парапет, посмотрел вдаль:

Шпиль Петропавловки златой

на бой нас призывал.И правый —

и святой.

— Складно, — похвалила Антошша. — От души написано. Чье это?

— Товарищ сочинил.

— Хорошие у вас товарищи, Василий Федорович, — искренно позавидовала она. — Я всегда хотела таких товарищей. Чтобы знали много. Чтобы умели много. Чтобы жить не за так…

Вскоре Антонина продрогла. Заметив это, Петр увел ее от Невы. На Вознесенском проспекте они спустились в чайную.

— Как прикажете подать? — подлетел к ним расторопный мальчишка со смазанными волосами. — С миндальным молоком, изюмом, леденцами, клюквенным морсом, смородиновым желе, рябиновой пастилой, лимоном, вишневым соком, киевским вареньем…

— Постой, постой, любезный, — остановил его Петр. — Нам желательно получить чай — покрепче и погорячей. А что касается добавок, то сам прикинь… — и он выгреб на край стола оставшиеся в кармане монеты. — На эти вот сокровища.

— Стало быть, с постным сахаром и мятными пряниками, — не удивившись, решил прислужннк и убежал к следующему столу.

— С миндальным молоком выпьем как-нибудь в другой раз, — виновато улыбнулся Петр. — Правда?

— М-гу, — отвела в сторону заблестевшие глаза Антонина.

— Что с тобой? — обеспокоился Петр.

— Следующего раза… может не быть. Уезжаю я…

— Куда? — растерянно замер он.

— К родным. Они у меня опять в Родионовой. Пишут: мамка утопла… А за малыми присмотр нужен. А я и с бумагопрядильня уже уволилась. Зашла к дяде проститься… А тут вы…

— Чего ж сразу не сказала? — Петр стиснул ее небольшие шершавые руки с подушечками мозолей на круглых ладонях.

— Вы бы сочувствие сделали и ушли. А мне не хотелось… Боже мой, ровно туман в голове… Забылась совсем. Нехорошо это, Василий Федорович, ой нехорошо…

— Петр Кузьмич я, — поправил оп. — Нет, просто — Петрусь.

— Петрусь, — она уткнулась лбом в их сплетенные руки, замерла так, зашептала: — Что же теперь будет, Петрусь?

— А то и будет! Езжай, раз надо. Адрес только оставь. И я тебе свой дам. Жизнь на этом не кончается, Антося. И не думай.

9

У столичного города всегда есть что праздновать. То поют колокола церквей, созывая на крестный ход богомольных жителей, то гремят трубы, сопровождая марш парадных рот, то палят суворовские пушки у бутафории Чертова моста, то открываются гулянья на Царицыном лугу — с фейерверками, балаганами, арлекинадами, электрическими балетами. Кажется, что обывательский Петербург никогда не отдыхает — ни от веселья, ни от обжорства.

В любой лавке можно купить календарь государя и его двора. Тут же продаются пасхалии — таблицы, по которым легко отыскать время подвижных церковных праздников, и прежде всего пасхи. В этом году пасха пришлась на второе апреля. Опять занятие — красить яйца, христосоваться, катать специальным образом, играя. Не зря говорят: дорого яичко ко великодню, на нем белый свет стоит.

Пользуясь праздником, очередное собрание группы решили провести у Сильвина, в Царском Селе.

Михаил снимал мансарду в доме номер одиннадцать по Кошошенной улице. Впрочем, мансардой это жилище не назовешь — чердак. Самый настоящий. Со скошенным потолком и оконцем в нем, с внешним лестничным ходом. Но Михаилу он нравился — за отъединенность, за смолистый запах переборок, за то, что отсюда виден дом, в котором гнездилось большое семейство Гарина-Михайловского. II еще, в мансарде было тепло, потому как сложенная в главной комнате во всю высоту печь даже в сильные морозы согревала пол.

К приходу Петра за праздничным столом уже сидели Ульянов, Крупская, Старков и Якубова. Они что-то чертили на листках. Хозяин мансарды расхаживал возле. Широкое, скуластое лицо его с твердыми приятными чертами оыло значительно, над высоким лбом — задорный ежик волос. Новый коломянковый пиджак распахнут так, что видна белая косоворотка с вышивкой. Но не это бросалось в глаза в первую очередь, а… босые ноги с мелконькими пальцами.

— Доброго здоровья, — негромко поприветствовал Сильвина Петр и озабоченно поинтересовался — Не жмет ли обувка? С чьей йоги? Уж не с графской ли?

Шутка Петра не осталась незамеченной. Все с интересом воззрились на него и Сильвина.

— Ну и глупо, — насупился Михаил. — Ты лучше подумай: зачем держать ноги в тесноте, когда пол такой теплый? Проверил бы, а потом смеялся.

— А пожалуйста! — вместе с носками стащил набухшие башмаки Петр. — Аки на солнечном пригорке!

Тогда, удивив всех, скинула ходочки Аполлинария Александровна. И пошло н поехало. Скоро в мансарде ьсе ходили без обуви. Ульянова пробовали урезонить:

— Полно, Владимир Ильич, разве можно так вести себя после воспаления легких?

— Хороша логика! — возмущался он. — Всем можно, а мне нельзя? Нет уж, увольте, не дамся! И потом, чем хуже состояние моего здоровья, тем лучше для всех нас.

— Это еще почему?

— Очень просто. Я получил разрешение выехать в Швейцарию. Здоровым марксистам путь туда заказан, во всяком случае после изгнания из Казанского университета меня за границу не пустили. А теперь — извольте. И паспорт уже выдали.

— Вот здорово! — воскликнул Сильвин. — Что же вы молчали?

— До выезда еще несколько недель, Михаил Александрович. Не сглазить бы.

— Значит, вы скоро увидите Плеханова, будете говорить о совместном издании литературы, обо всех нас…Как-то даже не верится! Чудно, право… Еще ведь и трех месяцев не прошло, как состоялся первый разговор… среди иас… — Потом с Москвой, Киевом, Вильной… Быстро, говорю, честное слово!

— Да уж некогда примериваться. Учиться будем в движении.

На чердаке появился Малченко. Спросил:

— Что за маскарад? Или вы ради пасхи разулись?

— Нет, Александр Леонтьевич, — откликнулся Старков. — Опрощаемся. Подражаем известным образцам. Хочешь — присоединяйся.

— А кто за главного?

— Наверное, Надежда Константиновна. В этом отношении она у нас — первый знаток.

Имя Льва Николаевича Толстого произнесено не было, но все поняли, что под «известными образцами» следует понимать именно его. Поняли и то, почему прозвучало имя Крупской: в юности Толстой был для нее не только лнтературным, но и духовным кумиром. Когда Надежда Константиновна кончала гимназию, как раз вышел тринадцатый том его сочинений, а в нем статья «О труде и роскоши». С яростной силой бичевал великий писатель государственный порядок, при котором одни надрываются от непосильной работы, а другие лопаются от сытости и безделия. Толстой звал к физическому труду и самоусовершенствованию. И Крупская решила навсегда отказаться от пользования чужим трудом, быть терпеливой с людьми, упорной в занятиях, научиться всякой, в том числе крестьянской, работе. Еще она написала Льву Николаевичу письмо, в котором просила дать для переложения на доступный начинающим учебу язык какое-нибудь произведение. И получила ответ.

Как давно это было. Авторитет писателя, умеющею рассказать о человеческой душе, обличить зло, авторитет педагога, создавшего образцовую сельскую школу, тонко чувствующего детей, не поколебался в Крупской и поныне. Но что поделать, если не все его советы и наставления, соприкоснувшись с жизнью, совпали с собственным миропониманием?

— Не будем заходить далеко, — попросила Крупская. — Во всяком случае, дальше босых ног.

— Не будем, — смиренно согласился Старков.

А Сильвин, порывшись в вещах за занавеской, победно поднял над головой старые шлепанцы:

— Вот! Это вам, Владимир Ильич! Лично я считаю, что за границу должны ездить исключительно здоровые марксисты!

Ульянов спорить не стал, влез в шлепанцы.

— Степана Ивановича Радченко не будет, — сообщил между тем Малченко. — У него дочь захворала. Коклюш!

Известие это омрачило всех.

Петр в свою очередь объявил о том, что Ванеев поехал на вокзал встречать брата из Нижнего, Кржижановский и Невзорова смогут быть к двум часам, не ранее.

— Тогда продолжим, — вернулся к разбросанным на столе листкам Ульянов. — Предлагайте строку или строфу, по которой будем шифровать…

Так вот они чем занимались!

Уже не в первый раз Владимир Ильич учил товарищей условной переписке — на случай ареста, высылки и других непредвиденных изменений в жизни. Сам он перенял эту грамоту еще в Самаре — от народовольцев. Теперь в группе все умеют писать химией, отмечать в книге уколами страницы, на которых таким же образом указаны буквы, составляющие тайное письмо. Дошла очередь и до шифров.

Петр поднялся и прочитал:

Вдохнови же меня — ты, о Родина-мать!

Одари меня чувством свободным,

Чтобы в сердце людском мне сочувствье сыскать —

И поэтом быть чисто народным…

— Записываю, — взялся за карандаш Ульянов. — Кстати, чьи стихи?

— Кржижановского. Он их еще в реальном училище написал.

— Замечательно, — кивнул Владимир Ильич, одобряя не то Глеба — за стихи, не то Петра — за память. — Теперь под каждой буквой поставим алфавитный номер. Не считая тех, что повторяются. Первая строка даст нам почти половину алфавита. Вторая — еще четыре буквы, третья — тоже четыре, четвертая — две. Итого — двадцать пять букв. Шифрованный текст будем составлять с их учетом. Что там у Глеба Максимилиановича далее?

Чтобы горе, несчастье, страданья твои

Воплотить мне в могучее слово,

Чтобы сердце любому они потрясли

И врагов поразили сурово!

— С помощью первой строфы давайте зашифруем вторую… 16, 11, 3, 19, 12. Буквы «г» у нас нет, поставим ее в ряд обычным написанием. Далее: 3, 13, 8, 5, 8,18, 17, 14, 18, 11, 15, 8, 18, 11, 13, 14, 2, 14, 5, 15, 10, 11, 1, 3, 6. Это самый легкий прием. Однако куда надежнее шифровка по одпому слову. Скажем по такому чудесному, как… Аполлинария. Берем ту же строку Глеба Максимилиановича: «Чтобы горе, несчастье, страданья твои…» В ней тридцать одна буква, не хватает двух, чтобы Аполлинария уместилась под ними три раза. Придется сделать добавление: «Чтобы горе, несчастье, страданья твои да…» Ключевое слово может повторяться сколько угодно, лишь бы число букв от его набора равнялось шифруемой строке. Теперь буквы заменим цифрами. Для начала по простой азбуке.

— Чистая арифметика! — заметил Малченко. — Тут особой сообразительности не требуется. Только терпение.

Ульянов задумчиво посмотрел на него:

— Так уж устроена жизнь, Александр Леонтьевич: тот, кто по-настоящему нетерпелив, должен иметь адское терпение. Но вернемся к делу. Раз уж мы занялись шифровкой, предлагаю поупражняться предметно. Каждый из нас берет ключевым словом свое имя и составляет памятку о своих кружках, адреса, явки. Прежде мы этого не делали, надеясь на Степана Ивановича и Александра Леонтьевича. Но и они всего держать в памяти не могут.

— Хочу предупредить, — изменился в лице Малчеп-ко. — Что бы вы тут ни говорили, а Степан Иванович против всяких записей.

— Но ведь Хохол не святой. Как и все мы, — напомнил ему Василий Старков. — Он уже был под арестом. Кто поручится, что это исключено в дальнейшем? С чем тогда останемся мы?

— Пора переходить от таинственности к глубокой организации. Во всех смыслах, — поддержал его Петр. — Нужна широкая картина.

— И ты о таинственности заговорил? — обиделся Малченко. — А кто больше всех по организации сделал? То-то и оно.

— Не будем считаться, товарищи, — тихо попросила Крупская.

— Владимир Ильич прав, — обнял за плечи Малченко Михаил Сильвин. — Не упорствуй, Александр. А? Дело нужное.

— Пусть, — притих под его рукой Малченко. — Ты ведь знаешь, у меня своих кружков нет.

— Что же тогда сопротивляешься?

— Я уже сказал: пусть! А шифровать буду Некрасова.

Все со старанием взялись за шифровку.

Будто учитель, Ульянов переходил от одного к другому, объяснял, показывал, интересуясь попутно положением дел в кружках. Дошла очередь и до Петра.

— Что с собранием пайщиков на Путиловском? — негромко, чтобы не мешать товарищам, спросил Владимир Ильич. — Дата определена?

— Перенесли на май, — шепотом ответил Петр. — Здесь все в порядке.

— А где не в порядке?

— С Николаем Ивановым. С Киськой. Происходит с ним что-то…

— Насколько мне известно, недавно товарищи доверили ему городскую кассу рабочей взаимопомощи.

— Вот-вот! А после этого он вдруг решил уволиться, уехать на родину. Настоящих причин не объясняет. Говорит: родители плохи. Брат его, Константин, тоже ничего понять толком не может. Родители у них и раньше здоровьем не гордились.

— В причинах надо разобраться. Непременно. Но и препятствовать Иванову не следует. Если решил твердо, пусть едет. Товарищество у нас добровольное… Теперь вы согласны, что у организатора всегда должна быть замена?

— Согласен, Владимир Ильич. Как вы смотрите, если этот вопрос мы обсудим на собрании представителей кружков? И сразу сделаем перевыборы? Уже сейчас?

— По-моему, решение верное. Какую кандидатуру видите вы?

— Скорее всего, Зиновьев…

К двум часам пришли Кржижановский и Зинаида Павловна Невзорова и тоже подключились к шифрованию связей. Это занятие так захватило всех, что никто и не заметил, как погас день.

— Ну и пасха выдалась? — блаженно распрямился Старков. — Хорошо посидели. С пользой!

За самоваром речь зашла о том, кому передать списки.

— Мне, — сказал Малченко. — А я передам их Степану Ивановичу. У него они будут в сохранности.

— Он же был против того, чтобы записывать связи. Вы оба с ним были против.

— Были, да! Но раз так вышло, не станем нарушать порядок.

— А я думаю, у Степана Ивановича должен быть двойник, — не согласился с ним Петр. — Но такой, за которым нет ареста и слежки. Я предлагаю передать списки Надежде Константиновне!

— Надо обговорить связные слова, — с видом знатока заявил Малченко. — Без них нельзя. Вдруг к Надежде Константиновне придет от нас человек, который ей неизвестен?

Стали искать связные слова.

— Кружка пива… — не без дружеской иронии произнес Петр. — …для дядюшки Фердинанда.

Он совсем не рассчитывал на успех, но именно его не очень понятная фраза показалась всем наиболее простой и запоминающейся.

— Кружка пива…

— …для дядюшки Фердинанда.


В день двадцатипятилетия Ульянова пошла первая «ладога»: лопнул ледяной панцирь Невы, стронулись прибережные корки, широко проступила меж ними темная парящая вода. Будто студеной бездной повеяло. Но внезапное похолодание на время остановило ледоход.

Примерно то же случилось со сборником «Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития».

Первые его выпуски попали к цензору, и на книгу был наложен арест. Подозрительным показалось само название, а более того — статья Ульянова. Не укрылось от внимательного взора блюстителей печатного слова и то, что Струве публично сделал уточнение: призывая идти на выучку к капитализму, он вовсе не призывал служить буржуазии…

Дело принимало нежелательный оборот, клонилось к конфискации и сожжению всего издания. Тогда Потресов пошел на рискованный шаг: верные ему люди вынесли из типографии Сойкина несколько десятков книг, теперь уже нелегальных.

Вторая «ладога» началась двадцать пятого апреля. Мелкий лед затонул, освобождая путь судам из Кронштадта, возвещая навигацию. Открылось движение по Дворцовому и Троицкому мостам.

В этот день Ульянов выехал в Швейцарию.

Здесь его ждали предназначенные для Плеханова гектографированные тетрадки «Что такое „друзья народа“ и как онп воюют против социал-демократов?» и «Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития», в которых Плеханов-Утис и Ульянов-Тулин, пока еще не знакомые друг с другом, выступали с одних позиций. И тетрадки, и книги переправил нелегальным транспортом через Берлин Степан Радченко, вместе с Крупской оставшийся в Петербурге за Старика,

Загрузка...