«Гриша моргал изо всех сил…»

Гриша моргал изо всех сил. Он так старался прогнать сон, что не сразу понял, зачем его разбудили. Извинившись за беспокойство, Иоав вытер губы тыльной стороной ладони и сказал:

— Мне позвонили. Срочное сообщение из Вены. Твоя мать не прилетит этим самолетом.

Казалось, Гриша бесконечно долго находился в каком-то отрешенном состоянии. Будто парализованный. Ничего не чувствовал, не думал. Парил, не касаясь земной тверди, там, где живые и мертвые обитают вперемешку. Очень далеко от Иерусалима.

— Твоя мать больна, — добавил Иоав, словно стараясь его успокоить. И безнадежно махнул рукой. «Какой же я тупой, — подумалось ему. — Мне так и не удается с ним поговорить». Он раздвинул шторы. На востоке темнота отступала перед ярким сиянием, рвущимся снизу, из-за горизонта, скрытого от глаз нависшими над городом куполами и башенками.

— Хочешь, я сварю кофе?

Гриша встряхнулся. Он сам дивился тому, как его опечалила услышанная новость. Последний вечер, проведенный с матерью накануне его отлета в Израиль, причинил ему меньше боли. Между тем именно тогда он предположил, что больше ее не увидит. Почему она рассталась с Красноградом, привычными удобствами, с доктором Мозликом? Однако же она все бросила. Почему? Об этом он собирался спросить прежде всего. Чтобы тем самым подготовить ее к следующим вопросам. Хотя теперь он понимал, что не сможет их задать.

«Какая удача, — подумал Гриша, — что я провел ночь дома». Он чуть не задержался до утра у Кати, но часам к двум почувствовал, что надо возвращаться. Словно уже ожидал какого-то происшествия, сообщения или несчастья.

Одеваясь, он чувствовал себя несчастным. «Она не приедет, — твердил он себе. — Я никогда ее больше не увижу. Так и не узнаю, какую роль она сыграла в жизни отца, а отец — в ее судьбе. Он был слишком скрытным. А она — того пуще. Злоключения, слухи, любовные интрижки, о которых упомянуто в „Завещании“, — все это правда или плоды его фантазий? Никогда я этого не узнаю». Слово «никогда» больно царапнуло его. Почему ему так понадобилось встретиться с нею снова? Потому ли, что он ее не любил, или из-за того, что все еще любил, даже сильнее, чем прежде? Сцены детства и мучительного взросления вновь проносились у него в голове, иногда налагаясь друг на друга. «Ведь ты любила отца, да, ведь ты его любила?» — «Ну конечно же, Гриша, любила». — «Тогда почему у него было разбито сердце?» — «Откуда ты взял, что у него было разбито сердце?» — «Я знаю, я читал его стихи. Там он пишет, что его сердце разбито!» — «Но, милый мой, у поэта всегда сердце разбито». Или вот еще: «Расскажи, как вы встретились?» — «Ну, это было во время войны, не люблю о ней вспоминать». — «А что он там делал?» — «Да воевал, как все». — «А ты что там делала?» — «И я, как все, воевала». — «А как вы впервые встретились? Расскажи об этом!..» Она отказывалась. Он снова и снова возвращался к этой теме — напрасно. Она не могла предвидеть, что однажды он лучше нее будет знать, как они впервые повстречались. Она же не ведала о «Завещании». По совету Зупанова, он об этом ей не сказал.

— Матери твоей я доверяю, — пояснил тот. — Но доктор Мозлик — дело другое. Если он только пронюхает, о чем мы тут говорим, нам несдобровать. Так что будь осторожней, сынок. Ты несешь послание поэта миру. Тут надо держать ухо востро.

Этот разговор случился за неделю до отъезда Гриши. Он как раз только что услышал последние страницы и стихи. Как и раньше, ночной сторож с тетрадками на коленях негромко и монотонно читал, а Гриша накрепко затверживал в памяти каждую фразу вплоть до запятых, так стараясь сосредоточиться, что голова раскалывалась от этих усилий и наплыва собственных мыслей. Он сидел неподвижно, до крайности напряженно, приоткрыв рот, едва дыша, не улыбаясь, с неподвижным застывшим лицом. Жили только глаза, впрочем, он слушал и ими, впечатывая в память каждое слово, интонацию, заминку. Хотелось все запомнить, заложить в себя, ничего не упустив. Никто не умел слушать так, как он. Ни у кого не было такой натренированной памяти. «Какое счастье, что ты немой, — говорил Зупанов, почесывая лысую голову. — Они позволят тебе уехать. Они не подозревают, на что способны немые. А еще они не знают, что могу я: для них стенографист — не живой человек, а одушевленный предмет. Но что поделаешь, сынок, у палачей не хватает воображения. Иначе они занимались бы чем-нибудь другим». И тут Зупанов попросил оказать ему последнюю услугу:

— Расскажи, как ты онемел.

Гриша безнадежно махнул рукой: если бы он мог говорить, он бы не был немым.

— Какой же я дурак! — воскликнул Зупанов.

Он отворил шкафчик, вынул карандаш и тетрадку и протянул своему молодому другу со словами:

— Напиши, — призадумался, улыбнулся и добавил: — Эту тетрадку я приложу к тем, что остались от твоего отца.

И Гриша написал:

«Доктор Мозлик, наверно, работает еще и на органы. Доказать не могу. Просто мне так кажется.

Однажды прихожу домой, а он сидит на диванчике.

Мама стоит рядом и выглядит испуганной: должно быть, он опасный и влиятельный человек. Мне он не нравится. Точнее говоря, он мне очень неприятен.

Но, как видно, мама к нему привязана. Говорит, что он прекрасный врач. Мне это все равно: я не болею. А вот мама прибаливает, она часто ходит к нему. Он живет над нами. Что до меня, даже если бы я должен был через пять минут умереть, то и тогда не обратился бы к нему: я его боюсь.

Однажды все же мне пришлось позвонить в его дверь. Мать плохо себя чувствовала и послала меня за рецептом. Помню, там все было белое: Мозлик, одетый в белый халат, усадил меня на белый стул, сам сел за белый стол — у меня чуть голова не закружилась.

Он выписал рецепт и посмотрел на часы:

— Сейчас аптека закрыта на обед. Пока она не откроется, давай поговорим?

Мне разговаривать с ним не хотелось. Он настаивал, упомянул о том, как больна мама, — его сладковатый голос прямо лип к коже, от него подташнивало. И наконец предложил:

— Расскажи о твоем отце.

— Нет, никогда!

Его интересовал мой отец, а совсем не я. И тут он устроил мне настоящий допрос. Я же замкнулся в молчании. Он очень злился, хотя и не показывал вида. По мне, как отец жил, как умер, какие писал стихи, — его не касалось. Я, правда, знал тогда обо всем этом не так уж и много, но признаться в подобном совсем не желал. Потому что его место в моей памяти, пусть скромное и туманное (фотография, стихи, какая-то легкая душевная теплота), принадлежало только мне и никому другому. Но он упрямо гнул свое. Тут я встал и просто вышел. Быстро побежал в аптеку. На мое счастье, она была открыта.

Вечером он зашел к нам. Посмотрел, как чувствовала себя мать. И снова принялся за свое. Я опять смотался.

Назавтра он явился опять. И так каждый день. Матери стало лучше, но он продолжал заходить по вечерам, сначала осматривал ее, потом брался за меня.

В конце концов я понял: это из-за меня он приходит, не ради матери. С какой целью? Украсть у меня отца! Еще раз похитить: чем чаще он приходил, тем больше я в этом уверялся.

Скорее всего, он принадлежал к той специальной службе, что занимается промывкой некоторых мозгов, стиранием из них памяти, подобно тому, как вытирают тряпкой черную доску в школе. И этот поганец знал свое дело. Подбрасывал мне вопрос, повторял его десятью разными способами, а я после этого чувствовал себя опустошенным. Обобранным.

Например, как в истории с пробкой. Я ее обнаружил в ящике стола, когда мне исполнилось три или четыре года. В ней не было ничего особенного, но я наградил ее прошлым, я убедил себя, что это мой отец положил ее в тот ящик, чтобы я ее однажды там нашел. Я внушил себе, что с нею связан какой-то секрет, который мне надо разгадать. Это глупо, но через пробку шла какая-то особая связь между мною и отцом. Я не говорил о ней ни с кем, даже с матерью. К несчастью, Мозлик увидел, как она выпала из моего кармана. И обо всем догадался. Он взял ее и раскрошил в мелкие кусочки, приговаривая: „Ты видишь? Это же простая пробка“. Каков подлец! Он хотел причинить мне боль, и ему это удалось. Я сам из живого школьника на миг превратился в какую-то раскрошенную пробку. Было так больно, словно зуб вырвали. Всегда больно, когда тайна теряет смысл.

Или история с солнцем. Это тоже секрет, на сей раз настоящий. Помнишь стихотворение моего отца о солнце из пепла? Так вот, с тех пор как я его прочитал, я вижу такое солнце, один я его и вижу, оно не красное, не серебристое, оно непохоже на золотой или бронзовый диск. Надо мной — ком из пепла. Каждый раз, как я вижу пепел в печной топке, там появляется мое пепельное солнце, оно сияет только для меня, даже темной ночью. Мозлик, сам не знаю как, о том догадался. В этом он мастер. Да нет, я потом понял как: отвечая на его вопросы, я избегал слов, имевших отношение к солнцу или пеплу, я их вычеркнул из своего словаря. Я говорил невесть что, иногда совершенно не относящееся к делу, чтобы не ступить на скользкую почву, не упоминать пепельного солнца. Часто отвечал невпопад, уходил в сторону. Пристально и холодно меня изучая, он вывалил на меня кучу слов, казалось бы лишенных связи, чтобы посмотреть, на что я среагирую. В конце концов я выдал себя. И с тех пор я стал жить в мире без солнца.

И вот, оставаясь все время начеку, стараясь не проколоться, я берег свое добро. Но мне слабо было уберечься от его наскоков. Ведь он был профессионалом. Он выуживал из меня слова, фразы, паузы из заминок и умолчаний. Я беднел изо дня в день. Чем больше я говорил, тем меньше существовал. Он лишал меня того, что лежало глубоко, на самом дне души. Я себя просто не узнавал, мое любопытство к новым знаниям угасало, я глупел, думал и чувствовал одно, а поступал по-другому. Казалось, я попал в темный туннель и там задыхаюсь. Я терял всякую надежду, был уже на себя непохож… И тут случилось чудо. Чудо? Может, несчастный случай? Или осознанный поступок? Как знать? Помню только, что в какой-то момент, чувствуя, что он давит на меня сильнее, чем когда-либо, я принялся с силой сжимать челюсти, скрипеть зубами, разжимая рот только для того, чтобы вздохнуть и облизнуть пересохшие губы. И вот в один из таких моментов мои челюсти непроизвольно сомкнулись: в приступе бешенства я себе откусил пол-языка. И тотчас потерял сознание. Вот с тех пор я не могу произнести ни слова.

Бедная моя мать, как всегда, снова доверила меня заботам доктора Мозлика. Она не могла допустить, чтобы единственный сын на всю жизнь оставался немым. „У Гриши главная проблема не с языком, — сказал Мозлик, — а с головой“. С его точки зрения, я сошел с ума. Но это было не так. Могу доказать это тем, что мысленно я разрабатывал планы справедливого возмездия. Хотя что, собственно, они доказывают? Может быть, обратное? Тогда для чего они нужны?

Но при всем том, не будь этого несчастного случая, как я познакомился бы со своим приятелем, ночным сторожем? А без него мне бы, увы, не построить свое воображаемое царство. Только молчание оставалось бы мне. И пепел».


— Твоя мать заболела, — сказал Иоав.

Грише хотелось спросить: «Это серьезно?», но он не мог найти подходящих жестов для такого вопроса. Взял листок бумаги и написал эту фразу. Иоав ответил, что пока ничего не ясно, врачи в сомнении. Просто случился сердечный приступ, и теперь необходима операция.

— К сожалению, ты не сможешь повидать ее немедленно: завтра Йом Кипур, День Искупления, а потому ближайший рейс до Вены не раньше воскресенья.

Гриша мотнул головой: он уже знал из идиша значения некоторых слов и, конечно, праздников. Благодаря Зупанову и отцовским запискам мог тут обойтись и без перевода.

Опять надо было ждать. И молиться, а как же иначе? Да, вечером они с Иоавом отправятся к Стене Плача и примут участие в торжественной церемонии «Коль нидрей». Именно в тот вечер высшие силы вынесут окончательный вердикт. Кому уготовано выздоровление, кому смерть, кого ждет прощение, кого кара. «А как быть мне? — подумал Гриша. — Прежде чем прощать, надо судить, а мне судить не хочется. Я просто хочу знать, как все было».

Город выступал из ночной тьмы. Временами там возникало неожиданное движение, перекрывая шумы арабского базара, долетавшие из-за древних укреплений, разносились звуки шофара, пронзительно кричали малые дети и перекликались их матери. Мужчины приветствовали друг друга словами: «Да унесет проходящий год все напасти, да принесет вам наступающий свои благодеяния!»

«Значит, я никогда ее больше не увижу», — вздохнул Гриша. Откуда эта грусть? Пока он ее дожидался, у него копились планы, прожекты, он собирался найти отгадку всем головоломкам своего прошлого. Ключ к отцовской меланхолии и материнскому молчанию. Скорее всего, она тоже хотела открыть ему какие-то свои тайны, ради этого и порвала наконец с Красноградом, с доктором Мозликом… Кстати, какова его роль в их истории? И видела ли она перед отъездом Зупанова? Передавал ли тот что-либо для Гриши? Теперь никогда уже не узнать. «Все-таки это странно, — думал он. — Я знаю отца лучше, чем моя мать».

Однажды ему вспомнилось, как они долго молчали. Вернувшись из школы, он увидел Раису, которая с очень значительными видом сидела, положив руки на стол, и горестно глядела куда-то в пустоту. Он бросил ранец, подбежал, чтобы ее утешить, сжал ее голову ладошками, и тут ему захотелось так много ей сказать, столько милых и приятных вещей, что он от волнения потерял дар речи.

Раисе не суждено узнать, а теперь особенно, что тогда толкнуло его к ней. Как назвать это чувство, одновременно смущавшее и умиротворявшее, он затруднился бы определить и в ту пору, и теперь. Но помнит, как у него вдруг забилось сердце.

Так же, как сейчас.

Загрузка...