9

Попутчиком нашим оказался майор Бомзе из разведки. Михальская явно нравилась ему. Он болтал всю дорогу, не умолкая.

— Ох, и травит Гушти! Мы хохотали до колик. Геринг, — ну как вылитый…

— А польза от Гушти есть? — спросил я.

— А то нет? Красиво рисует. Память редкая: траншеи, бетонные укрепления — чертова пропасть всего понастроено. Взяли мы его творчество, сверили с данными аэросъемки. В общем совпадает.

— Скоро он освободится у вас?

— Потерпите.

Мои расспросы досаждали майору Бомзе. Отвечая, он смотрел на Михальскую, обращался только к ней. Я умолк.

— Вчера Усть-Шехонский к нам заходил, — продолжал Бомзе. — Из-за Гушти. А повод, собственно, я сам подал. Как-то на прошлой неделе залез в эфир. Переговариваются два немецких радиста. «Как поживает Курт?» Второй радист отвечает: «Нет Курта». — «Что, в отпуск уехал эльзасец?» — «Нет, в другую сторону». — «Куда же?» Тот радист смутился, промычал что-то невнятное, ну, словом, дал понять, что местопребывание Курта знать не следует. Черт его ведает, может, его к нам закинули? Ясно? Усть-Шехонский и прикатил. «Покажите, — говорит, — вашего фрица, надо с ним покалякать». Гушти ведь из Эльзаса. Ничего, все обошлось благополучно. Теперь Гушти проверенный, — засмеялся Бомзе. — Не беспокойтесь.

Майора Усть-Шехонского из контрразведки я знал. Он навещал нас и по службе и в часы отдыха. Держался просто, без многозначительности, пел с Лободой украинские и русские песни.

«Разумеется, нельзя подозревать Гушти, — подумал я. — Мало ли эльзасцев! А главное, съемка подтверждает его чертежи, он не обманывает нас».

«Виллис» одолевал промоины, расплескивал лужи. Сзади доносилось:

— От мужа известия имеете?.. Ах, не замужем?.. Развелись до войны? И не скучно?

Он подсел к Михальской поближе. Она отодвинулась.

Шабурова мы застали в палатке связистов, в бору на берегу реки. Саперы закончили работу, обновленный мост белел, как сахарный. По нему, тяжело громыхая, ползли танки.

Вид у Шабурова был кислый, приезд Юлии Павловны совсем не радовал его.

— Авиаполевую отставить, — сообщила она ему. — Курс меняется.

Охапкин повеселел, увидев Михальскую. К обеду сменил воротничок, пригладил жесткие волосы. Глотая фасолевый суп, вопрошал, может ли женщина с высшим образованием полюбить шофера или, допустим, токаря? Каково мнение капитана Михальской? Всем было ясно: это только завязка — Коля заведет речь о враче Быстровой.

— В Ленинграде одна женщина-конструктор в меня влюбилась. На танцах познакомились. Костюм мне подарила. Верите, нет? Еще галстук.

И это не новость для нас. Великодушная девица дарила Коле то мировой шарф всех цветов радуги, то ботинки, то рубашку. Если верить Коле, щедротами девицы-конструктора можно было одеться с головы до ног.

— Врешь ты все, Николай, — устало сказал Шабуров и бросил ложку в кастрюлю.

В кастрюлях пусто. Посуда вымыта, аккуратно поставлена в шкафчик. Пора в путь.

Я сел в кабину с Колей. Машина мягко съехала с пригорка, набухшего влагой, словно губка. Мартовское солнце грело по-весеннему. В талых водах колеса выводили гаммы: где поглубже, там звук пониже, где мельче — высокий, звенящий.

— Товарищ лейтенант, — сказал Охапкин, — у капитана Юлии Павловны есть кто-нибудь?

— Нет, — ответил я.

— Смешно, — бросил Коля. — Кто-нибудь должен быть.

«Она не такая, как, все», — отзывалось во мне. Она решила до конца войны быть «Юрием Павловичем», как ее прозвали машинистки штаба, капитаном в кирзовых сапогах, отвергающим мужские ухаживания.

— Весна, щепка к щепке и то лезет. А она же, как ни есть, баба, верно? Вот врач Быстрова, майор медицинской службы…

— Влюблена в тебя?

— Ага.

— А еще кто в тебя влюблен? Лейтенант Шахина из мыльного пузыря?

Таково было неофициальное наименование банно-прачечного отряда.

— Тоже, — выдавил Коля, глядя в сторону. — Только я ни в кого, товарищ лейтенант. Вот беда!

— Отчего же?

— Нельзя мне любить, — истово ответил Коля. — Если влюблюсь, тогда я себя беречь начну, товарищ лейтенант. Нельзя ни в коем случае. Хана тогда.

Звуковка катилась по снежной равнине, залатанной бурыми проталинами. На горизонте, где синел лес, невидимо ворочалось и гремело что-то огромное. Временами в этот гром врывался залп «катюш», будто тонны камней скатывались с железного лотка.

Фронт звал нас все громче. В деревушке, наполовину сожженной, бросились в глаза следы совсем недавнего боя. В кювете, вздыбившись, застыл подбитый немецкий танк, ствол его пушки навис над шоссе подобно шлагбауму. Яростно треща, горел дом с наличниками на окнах, с резным крылечком. Некому тушить. К нижней ступеньке крыльца приткнулся солдат в валенках, обшитых красной кожей, в теплой куртке и ушанке. Казалось, он спит.

За деревней, на обтаявшем холмике, — кучка немцев, взятых в плен. Я сошел с машины. Все долговязые парни, молодые, с отупелыми, странно одинаковыми лицами. Изодранные шинели. Сквозь прорехи белеют бинты.

— Сосунки, — сказал усатый военфельдшер, подходя к ним. — «Катюша» поцеловала слегка. Что, толковать с ними желаете? Бесполезно. Видите, обалдели, не смыслят.

Немцы стояли не двигаясь, молча.

— Сколько вам лет? — спросил я ближайшего.

Он не шевельнулся. «Живы ли они?» — мелькнула дикая мысль. Немец будто врос в землю, взгляд его водянистых глаз не выражал решительно ничего. Взгляд мертвеца.

«Ему не больше восемнадцати, — подумал я. — Верно, свеженький, из тыла и сразу под огонь «катюш». Надолго запомнит эту встречу».

В сумерки мы добрались до передовой части. Здесь снег еще не сошел: зарывшись в нем по ступицу, притаились маленькие, почти игрушечные, противотанковые пушки-«сорокапятки». С бугра просматривалось плоское поле, там маячили, тонули во мраке черные фигурки — уходящие гитлеровцы. «Сорокапятки» задорно глядели на них.

К нам подбежал длинноногий бородатый майор в расстегнутой куртке. На груди серебрился орден Александра Невского.

— Чем черт не шутит, — сказал майор. — Не ровен час, контратака.

— У них танки? — спросил я.

— Два. — Майор жадно затянулся папиросой. — В сущности, полтора, — поправился он. — Один мы кокнули, ковыляет кое-как.

Подошла Михальская.

— Поработаем, — сказала она.

— Антифрицы. — Майор оглядел нас с интересом. — Учтите, у них шестиствольный миномет.

Охапкин уже разворачивал звуковку. С вечера ударил мороз, дорога поскрипывала.

— Стоп! — крикнул Шабуров. Он соскочил на дорогу и шел рядом с машиной, держась за крыло.

Теперь она повернулась рупорами к противнику. Укрыться негде. Рядом, за обочиной, заросли, но туда не сунешься: снег слишком глубок.

— Я первая, — заявила Михальская и вошла в кузов. Затарахтел движок.

Рупоры грянули военный марш. Потом раздался голос Михальской, оглушающий, совсем чужой.

— Вы, наверное, уже слышали меня, — начала она. — Вы называете меня «небесной фрау». Я говорила вам с самолета. Я предупреждала вас, что и под Ленинградом вас ждет разгром. Вы тогда не верили. И вот вы убедились.

Вся ночь наполнилась ее голосом. Немцев не видно, их поглотила темнота. А может быть, их и нет вовсе? Оттуда ни выстрела, ни ракеты.

Охапкин что-то говорит мне. Его губы шевелятся.

— Удирают самосильно! — кричит он мне в самое ухо. — Не оглядываются.

— На что вы рассчитываете? — Звуковка грозно вопрошает молчащую ночь. — Бегство не спасет вас. Для вас нет спасительного рубежа.

Около меня приплясывает, дышит на руки Коля. Ноги его в новых сапогах скользят, он хватает меня за рукав.

— Блеск! — слышу я. — Видели у майора?.. А что, орден Кутузова выше или нет?

— Выше, — отвечаю я, не задумываясь.

— Холодно! — Коля отпустил мой рукав. — Зима опять… Пойду в кабину.

Рупоры умолкли. Машина стала как будто меньше. Потемнела, начала сливаться с ночью. Острый щелчок дверцы — словно точка, звуковая точка после передачи.

— Бензин душит, — сказала Михальская. Она жадно вобрала в себя студеный воздух.

— До чего же тихо, — сказал я.

— Провалились они, что ли? — неспокойно откликнулся майор.

Его тянуло к нам. Словечко «антифрицы» он произносил без иронии. Он тревожился за нас, порывался помочь нам, подать совет.

Вдруг звуковка выделилась из мрака. Облака раздвинулись, показалась половинка луны с прозрачным, оттаявшим краешком. Отчетливее забелело снежное поле впереди, голое, враждебное. Гитлеровцев нет, они далеко.

— Вы сюда встаньте, — сказал майор Михальской. — В случае чего — в кювет.

— Тихо ведь, — ответил я, чтобы ободрить себя. На меня тоже действовала эта непонятная тишина. И ненужный свет луны. Сейчас моя очередь, движок уже остыл, кузов проветрен. Там, в кромешной тьме, копошится Шабуров.

— Включаю, — сказал он.

Я вошел и плотно захлопнул за собой дверцу. Движок встрепенулся, сонно разгорелась лампочка, соединенная с микрофоном.

Вещать из машины очень неудобно. Не только из-за паров бензина, выбрасываемых движком. Собственный голос не слышен, его топит рев репродукторов. Неудобно, а иногда жутко бывает здесь, в наглухо закупоренной машине, охваченной ночью, неизвестностью. С робким светлячком-лампочкой. А может быть, луна уже за тучей? Да, наверно, за тучей, ведь просвет был небольшой. Если так, то хорошо. А если нет? У немцев шестиствольный миномет, и им нетрудно, в сущности, засечь нас по звуку, накрыть нас.

— Внимание, внимание! — начал я. — Даем вести с фронта.

Я читаю сводку. Я чувствую, как движутся мои губы, ощущаю мускулы гортани, давление воздуха, но голоса, моего голоса, точно не существует. Грохочет другой голос. Он бьет в уши, он сжимает голову, как тяжелый шлем. Он разливается необъятным океаном, и я на дне этого океана.

Сводка закончена. Тихо, по-прежнему тихо. Лампочка меркнет, я отодвигаю штору. Да, луна спряталась. Теперь листовку о преступлениях фашистов. О сожженных заживо в Титовке, о пытках, об издевательствах над советскими людьми.

— Палачи не уйдут от расплаты! — грозит, сотрясаясь, звуковка.

Внезапно микрофон выпадает из пальцев, я уже не сижу на ларе, я на полу. Какая-то сила отчаянно трясет звуковку, словно налетел ураган. По инерции я еще произношу слова, отпечатавшиеся в памяти, но рупоры наверху молчат.

В ту же секунду я очутился на улице. Как это произошло, не знаю, очевидно меня вытолкнул Шабуров. Дорога безлюдна. Где Михальская? Где майор?

Отвратительный вой заставил пригнуться, кинуться к кювету. Шабуров дернул меня за плечо, я упал и растянулся в кювете, на ломком снегу. Близко, в кустарнике, лопались мины.

Шестиствольный… «Это второй залп», — сообразил я. От первого умолкла звуковка. Я поднялся, сплевывая снег. Рядом вырос майор, потом, опираясь на него, встала Михальская.

Она побежала к машине. Звуковка дрожала, мотор жил. Охапкин, вероятно, пустил его в ход, как только миномет начал стрелять. Ох, отчаянный Колька! Первая пачка мин разорвалась за другой обочиной шоссе, звуковка наша заслонила тех, кто стоял у кювета и возле «сорокапяток». Осколки достались ей. Но это выяснилось потом. Я не заметил пробоин в борту, не успел заметить, так как Михальская рванула дверцу кабины и крикнула:

— В машину! Живо!

Звуковка понеслась на предельной скорости. Я глядел в окно. Дорога повернула, опоясывая холм. Лязгнули тормоза.

Мы с Шабуровым вышли. Со мной столкнулась Михальская. Она задыхалась.

— Надо вынести его, — сказала она.

Коля лежал в кабине. Он сполз с сиденья, ноги его подогнулись, голова откинулась на спину. Крови почти не было. Мы не сразу разглядели ее — она тоненькой струйкой сочилась из ранки на виске, едва приметной.

Мы вытащили Колю и внесли в кузов. Он застонал. Я развернул на полу матрац, и мы положили на него Колю.

— Вы с ним будете… — сказала мне Михальская. Она села за руль, за ней послушно пошел в кабину Шабуров.

Стало быть, Михальская вела машину. А мотор включил Коля, включил последним усилием, раненный…

Машину подбрасывало. Я придерживал голову Коли. Он опять застонал.

— Скоро, Коля, скоро, — сказал я, силясь увидеть в темноте его лицо. — Приедем в медсанбат, Быстрова тебе перевязку сделает…

Он не слышал меня. Нет, я не видел его лица, но знал, что мои слова раздаются в безучастной пустоте.

— Ерунда, Коля, — сказал я. — Царапина. Мы еще воевать будем, Коля. Нам до Берлина с тобой…

Он стонал и временами двигал руками, будто смахивал что-то с лица. Сквозь ушанку я ощущал живое тепло.

Палатки медсанбата, большие, мягкие, словно опустившиеся на землю облака, возникли у самого шоссе, в серой мгле. Подбежали две низенькие плечистые санитарки с носилками.

Мы ждали. Вышел седой прихрамывающий санитар с тазом, плеснул из него и заспешил обратно. Красноватое пятно осталось на снегу. За тонкой стенкой палатки кто-то, захлебываясь, кашлял. У соседней палатки разгружали машину с красным крестом, выносили раненых.

Вышла женщина в туго перетянутом халате, бледная, с вызывающе четкими черными бровями, с длинными ресницами.

— Привезли? — спросила она. — Оха… как фамилия?

— Охапкин, — сказала Михальская.

— Возьмите его документы. — Женщина в халате строго оглядела нас и прибавила: — Смертельный исход неизбежен. Пробит череп. Мы нашли выходное отверстие.

Нашли… Как будто это может что-нибудь изменить! Мгла обступила меня.

— А когда… — Михальская отстранила Шабурова. — Когда наступит исход?

— Не возьмусь определить. Несколько часов, а возможно, и день.

— Мы приедем за ним, — сказала Михальская. — Чтобы похоронить.

Ее пошатывало. Мне показалось, она страшно устала. Я коснулся ее локтя.

— Капитан Быстрова! — позвал кто-то из палатки, и женщина в халате исчезла.

Загрузка...