Критические замечания по поводу современных знаковых теорий языка

[116]

Знаки языка являются вполне специфической областью, заслуживающей специального анализа. Современная лингвистика полна разного рода знаковых теорий, и теории эти вызваны именно пониманием знака как чего-то своеобразного и вполне оригинального. Тем не менее, знак всякой вещи, особенно если рассматривать его специфически, всегда имеет тенденцию к разъединению с самой вещью, к изоляции от нее и к получению какой-то невещественной структуры. В данном случае весьма полезно учение В.И. Ленина об отражении действительности в сознании человека и в его мышлении, когда действительность вещей не только не отрицается, но признается абсолютно самостоятельной и когда отражение вещей в сознании человека, отнюдь не теряя своей специфики, своего развития и даже саморазвития, необходимым образом диалектически связано с действительностью самих вещей и без нее теряет всякий свой смысл и всякое свое назначение.

Поэтому теория языкового знака в свете ленинской теории отражения должна получить свою специальную разработку в борьбе как с метафизическим материализмом, так и с абстрактным идеализмом, которые чересчур отождествляют знак вещи с самой вещью, сведя ее на простую репрезентацию, или чересчур отрывают знак вещи от самой вещи и тем самым его обессмысливают.

«…Ощущения суть „символы“ вещей (точнее было бы сказать: образы или отображения вещей). Эта последняя теория есть философский материализм»[117].

«…Познание человека отражает абсолютную истину… практика человечества, проверяя наши представления, подтверждает в них тó, что соответствует абсолютной истине…»[118].

Поэтому, если действительность, хотя бы и понимаемая нами как абсолютная, находится в вечном движении, то и наше сознание, отражающее такую действительность, тоже должно находиться в вечном движении, а не создавать мертвые и неподвижные существа, которые бы отвечали такой же мертвой и неподвижной действительности.

«Речь идет вовсе не о неизменной сущности вещей и не о неизменном сознании, а о соответствии между отражающим природу сознанием и отражаемой сознанием природой»[119].

Но если природа активно развивается, то, значит, и отражающее ее человеческое мышление тоже активно развивается; а так как оно всегда связано с действительностью, то его наивысшее развитие связано с практикой, т.е. переделывает самое действительность и пересоздает ее заново.

«…Мир не удовлетворяет человека, и человек своим действием решает изменить его»[120].

Человеческий субъект не в силах создать мир в абсолютном смысле слова, так как подобное учение было бы субъективным идеализмом. Но человек обладает возможностью создавать ту или иную картину мира, которая соответствует его практическим потребностям. В этом и только в этом смысле нужно понимать слова В.И. Ленина:

«Сознание человека не только отражает объективный мир, но и творит его»[121].

«Человек не может охватить = отразить = отобразить природы всей, полностью, ее „непосредственной цельности“, он может лишь вечно приближаться к этому, создавая абстракции, понятия, законы, научную картину мира и т.д. и т.п.»[122].

Поэтому сознание, мышление и практическое переделывание действительности могут происходить только постепенно, хотя оно всегда и творческое.

«Понятия, обычно кажущиеся мертвыми, Гегель анализирует и показывает, что в них есть движение. Конечный? значит, двигающийся к концу! Нечто? – значит, не то, что другое. Бытие вообще? – значит, такая неопределенность, что бытие = небытию. Всесторонняя, универсальная гибкость понятий, гибкость, доходящая до тождества противоположностей, – вот в чем суть. Эта гибкость, примененная субъективно, = эклектике и софистике. Гибкость, примененная объективно, т.е. отражающая всесторонность материального процесса и единство его, есть диалектика, есть правильное отражение вечного развития мира»[123].

Ленин говорит об идее

«всемирной, всесторонней, живой связи всего со всем и отражения этой связи… в понятиях человека, которые должны быть также обтесаны, обломаны, гибки, подвижны, релятивны, взаимосвязаны, едины в противоположностях, дабы обнять мир»[124].

Теперь если мы примем во внимание, что

«слово (речь) уже обобщает»[125]

и

«в языке есть только общее»[126],

а

«общее существует лишь в отдельном, через отдельное… Всякое общее есть (частичка или сторона или сущность) отдельного. …Всякое отдельное тысячами переходов связано с другого рода отдельными (вещами, явлениями, процессами) и т.д.»[127],

то в этих рассуждениях В.И. Ленина уже заключается все необходимое для построения знаковой теории языка, особенно если мы примем во внимание, что

«каждое понятие находится в известном отношении, в известной связи со всеми остальными»[128].

Другими словами, всякая знаковая теория языка должна базироваться на следующих четырех положениях, диалектически между собой связанных: 1) если язык есть обобщение, то и знак языка тоже должен быть известной общностью; 2) эта общность, однако, неотделима от входящих в нее отдельностей и единичностей, на которых, следовательно, тоже всегда отражается их общность; 3) языковые общности могут пониматься только в своей связи с относящимися к ним единичностями и только в связи с другими языковыми общностями, так что все языковые общности, а следовательно, и все языковые знаки образуют те или иные взаимоотношения, т.е. являются структурами, а отражаясь одна в другой, являются также и моделями друг для друга; 4) всякий языковой знак как живая общность должен быть бесконечно гибок, подвижен, релятивен и противоречив, поскольку он отражает собой живую действительность и призван ее переделывать.

Создавать правильную знаковую теорию языка, с такой точки зрения, является делом весьма нелегким. Советская лингвистика за последние годы приложила много усилий для создания такой теории; и многое здесь разрабатывается правильно, глубоко и логически тонко. Правда, в этой трудной области еще многое остается неизученным или представленным односторонне, но борьба за правильную знаковую теорию ведется у нас широким фронтом и часто дает огромные результаты. Самым главным, конечно, является здесь анализ самого понятия знака и разграничение этого понятия с другими понятиями, на которых базируется языкознание. У нас почти никто не отрывает языковой знак от той реальной живой действительности, которую этот знак призван обозначать. С другой стороны, у нас ведется широким фронтом борьба также и за логическую специфику понятия знака, за структурный, модельный и вообще системный характер знака, за его коммуникативное и вообще жизненное значение. В настоящей небольшой статье мы укажем только на некоторые работы последних лет, оставляя за собой право коснуться еще других работ, еще более важных, в другом своем сообщении.

Если миновать такие ценные, но более ранние работы, как работы Р.А. Будагова[129] или Е.М. Галкиной-Федорук[130], остановимся на работе В.А. Звегинцева[131]. Этот автор еще в 1956 году отдавал себе самый ясный отчет в неприменимости в области языкознания абстрактной теории знака вообще, так что после прочтения этой работы В.А. Звегинцева возникает даже вопрос о том, является ли языковое выражение знаком? Знак, как правильно рассуждает В.А. Звегинцев, всегда однозначен, чего совершенно нельзя сказать о слове, которое всегда полисемантично и связано бесчисленными нитями вообще со всей системой языка. Далее, согласно этому автору знак всегда автономен, т.е. он совершенно никак не связан в смысловом отношении ни с какой-нибудь системой знаков вообще, ни с теми предметами, которые он обозначает. Самый простой и элементарный звук a, существующий в разных языках и в разные времена, отнюдь не автономен, т.е. не всегда один и тот же, но несет с собой самую разнообразную и фонетическую и семантическую нагрузку, поэтому никак невозможно считать, что звуки в языке являются простой условностью и что обозначаемое ими лексическое значение совершенно самостоятельно, имеет свою историю и никак не зависит от своего звукового обозначения. Звуки языка в этом смысле ни в каком случае не автономны. Даже языковые звуки обязательно связаны с той или другой и фонетической и лексико-семантической системой.

Например, если мы возьмем трехбалльную оценку в школе: «плохо», «удовлетворительно», «хорошо» и сравним ее с четырехбалльной школьной оценкой знаний учащихся: «плохо», «удовлетворительно», «хорошо», «отлично», то слово «удовлетворительно» будет иметь совершенно разное значение в обеих системах оценки. Знак, в подлинном смысле слова, лишен этой системной связанности и имеет значение сам по себе. Но такой знак вовсе не есть слово. Наконец, если брать знак в подлинном и собственном значении слова, то он совершенно непродуктивен и играет только служебную роль. Но если бы слова в этом смысле были бы только знаками, то значение слова имело бы для нас самостоятельное значение, свою собственную, независимую ни от каких звуков историю и было бы какой-то чистой от всякой вещественности областью. На самом же деле

«лексическое значение есть обязательный компонент слова, представляющего неразрывное единство „внутренней“ (значение) и „внешней“ (звуковая оболочка) сторон»[132].

В связи со всем этим В.А. Звегинцев совершенно правильно отвергает традиционную теорию условности звуковых обозначений, теорию их полной произвольности и немотивированности. Языковой оболочке слова принадлежит не пассивная и механическая, но творческая роль, которая незаметна только потому, что действует постоянно и непрерывно. В сочетаниях крыша дома, холодная вода, человек идет на первый взгляд слова только пассивно и механически отражают то или иное значение, но возьмем такие сочетания, как крыша из ветвей, холодная брезгливость, техника идет, как мы уже сразу начинаем вполне отчетливо ощущать творческий и продуктивный характер слов, которые в других случаях переживались нами как внешний, условный и несущественный привесок того или другого значения слова. Теория произвольности языковых звуков совершенно ничего не дала ни одному из научных направлений в лингвистике и без нее вполне можно было бы обойтись. Характерная для данного языкового явления структура в условиях отсутствия твердых исторических данных часто без труда восстанавливается на основании владения нами другими структурами данного языка, подобно тому, как палеонтолог по отдельным частям ископаемого животного получает представление о цельном организме данного животного, так что теория произвольности или условности отдельных элементов не имеет здесь ровно никакого значения. Теория произвольности у Ф. де Соссюра мало что дает для языкознания, которое должно изучать языковые знаки в их общественно-исторической обусловленности и в их творческой семантике, для которой общая семиология или семиотика имеет почти только нулевое значение[133].

О том, что только низшие формы языковых знаков являются более или менее немотивированными и что эта мотивированность обязательна для более сложных и более основных языковых форм, можно было читать в те же годы и у других языковедов, как, например, у А.И. Смирницкого[134] или у Р.А. Будагова[135].

Таким образом, если не забираться в глубь истории, то уже в середине 50-х годов у нас прозвучали весьма твердые голоса о том, что язык либо вообще не есть система знаков, либо система эта неузнаваемо отлична от обычного понимания знака, и, мы бы сказали, от математического знака. После этого спрашивается: можно ли языковое выражение хотя бы приблизительно преподнести в виде системы математических знаков?

Далее, весьма энергичную критику смысловой разъединенности знака и значения в слове мы находим у Л.О. Резникова[136], который утверждает, что большинство буржуазных лингвистов стоят на точке зрения слова как знака мысли (кроме указанного у нас выше Ф. де Соссюра здесь можно было бы упомянуть у англичан Расела, у американцев Дьюи, Карнапа и Блумфельда, у французов Делакруа, Вандриеса, Карнуа, у немцев Бюлера, Кассирера, у датчан Ельмслева и мн. др.), но что эта теория словесного знака не выдерживает никакой критики. Языковой знак не выражает ни того понятия, которое лежит в глубине слова, ни тем более того предмета, который отражается в понятии. Словесное выражение подчинено своим собственным законам. Тут вполне прав В.В. Виноградов, который в 1953 году писал:

«Слово относится к действительности, отражает ее и выражает свои значения не изолированно, не в отрыве от лексико-семантической системы данного, конкретного языка, а в неразрывной связи с ней, как ее составной элемент»[137].

Л.О. Резников пишет:

«Предметы отображаются в словах опосредованно – через мышление. А формы мыслительного отображения предметного мира определяются не только структурой и свойствами самих предметов, но и материальными условиями жизни людей, их практической деятельностью, направлением их интересов, уровнем их интеллектуальных способностей и т.д.»[138].

Поэтому едва ли права О.С. Ахманова, когда она считает слово просто знаком или отражением действительности и понимает значение слов как

«отраженные человеческим сознанием и связанные с определенным звучанием элементы действительности»[139].

По Л.О. Резникову, знак и значение в слове настолько слиты в одно нераздельное целое, что, собственно говоря, невозможно даже и вообще признавать знаковую теорию языка, хотя (на это указывал уже Потебня) представления, посредствующие между предметами и знаками, часто забываются и возникает соблазн трактовать слова просто как знаки предметов. В этой теории органического единства знака и значения слова Л.О. Резников только углубляет в гносеологическом отношении то, что лингвистически утверждали В.В. Виноградов или В.А. Звегинцев[140].

Само собой разумеется, слово может употребляться как непосредственный знак, например как сигнал. При дрессировке животных слова выступают именно как такого рода знаки или сигналы, но эти знаки или сигналы не являются какой-нибудь переработанной в сознании животного действительностью, не являются обобщением, не создают понятий и потому вовсе не являются языком. Такого же рода знаки возможны и в человеческом языке. Но они здесь не суть слова, не образуют языка, а являются только нервными или мозговыми рефлексами. Слово как сигнал и в дальнейшем как рефлекс вовсе не есть слово. Слово не есть также и признак предмета, поскольку признак этот, естественно, связан со своим предметом (дым – с жильем, повышенная температура у человека – с его болезненным состоянием), слово же по своему звуковому составу совершенно ничего не имеет общего с теми предметами, которые оно обозначает. И тем не менее удивительным фактом является то, что эта чувственная форма слова, которая, казалось бы, не имеет никакого отношения к значению слова, на самом деле органически и творчески с ним связана, так что сводить эту чувственную форму только на простую знаковость никак невозможно[141].

А.Г. Волков и И.А. Хабаров[142], правильно подчеркивая полезность философии для языкознания и правильно отвергая учение Ф. де Соссюра о нематериальности языкового знака, ведущее к растворению языкового знака в семиотике вообще, к отрицанию исторической причинности и, следовательно, к полноценной познаваемости языкового знака и, следовательно, к нелингвистическому его пониманию, выставляют следующие пять особенностей языкового знака: его материальность, социальный характер, необходимое наличие его развития, сложность и системность[143]. Многое из этих пяти особенностей указывается совершенно правильно и в смысле науки о языке достаточно реалистично. Так, например, очень важно суждение указанных авторов об особенностях языковой системности, которая, с их точки зрения, меньше всего определяется какой-нибудь формально-логической гармонией или рассудочной последовательностью, но отражает на себе вековую и стихийно-противоречивую историю языковых явлений. Тем не менее сказать, что указанные авторы обрисовали подлинную специфику языкового знака, никак нельзя, потому что все эти пять признаков характерны и для всякого знака вообще. Поэтому соображения Т.П. Ломтева[144] о том, что у этих авторов не принята во внимание специфика значения языкового знака, заслуживают большого внимания. Т.П. Ломтев указывает, что у А.Г. Волкова и И.А. Хабарова значение оказывается только второй стороной самого же знака и что оно также представляет собой не что иное, как тот же знак. Это замечено правильно. Т.П. Ломтев также правильно указывает на то, что у многих структуралистов языковой знак просто соотнесен с самим обозначенным предметом, а о значении знака большей частью ничего не говорится. Между тем, с точки зрения Т.П. Ломтева, значение в слове играет более или менее самостоятельную роль как в сравнении с звуковыми знаками, так и в сравнении с обозначенными предметами. Значение языкового знака, говорит он, есть отражение объективной действительности, в сравнении с которой все прочие особенности слова передают только третьестепенную роль, уточняя и только лишь конкретизируя то, что дано в самой объективной действительности. Этому несколько противоречит та критика многих лингвистов, что

«значение – только отношение, и его нельзя определить с помощью описания объекта»[145].

Сам же Т.П. Ломтев называет отношение значения к знаку как выражение, а отношение значения к объекту как отражение. Реляционный момент, несомненно, содержится в значении. Нужно только само значение понимать как отражение объекта, т.е. как нечто относительно-самостоятельное. И когда Л. Завадовский (1957) отвергал психологическую или логическую природу значения, то он был совершенно прав, так как психологическое явление или логическое построение слишком фактичны, т.е. слишком изолированны, чтобы выражать собой отношения. А значение знака если не есть только отношение, то обязательно содержит в себе это отношение в качестве необходимого момента. Совершенно правильно Т.П. Ломтев пишет:

«Значение языкового знака не тождественно понятию, представлению, ощущению. Различие между понятием и значением языкового знака весьма важно. Однако установление того факта, что значение языкового знака наряду с понятием, представлением, ощущением является одной из форм отражения объективной действительности, имеет принципиальное теоретическое значение. Языковое значение представляет собой особое явление и по отношению к объективной действительности.

Между знаком и значением существует определенное отношение. Это – отношение выражения. Знак есть выражающее: он материален, значение есть выражаемое: оно идеально. Между знаком и значением, с одной стороны, и объективной действительностью – с другой, существует другое отношение. Это – отношение обозначения для знака и отношение отражения для значения знака. Знак есть обозначающее, объективная действительность – обозначаемое; значение знака есть отражение, объективная действительность – отражаемое. Слово представляет собой не знак, а единство знака, как выражающего средства, и значения, как выражаемого содержания, которое в то же время является отражением объективной действительности. Слово связано с объективной действительностью: отношением обозначения и отношением отражения»[146].

Все это совершенно правильно. Мы бы только больше подчеркивали наличие реляционного момента в значении знака и меньше подчеркивали бы отражение объективной действительности, поскольку язык часто совершенно не отражает никакой объективной действительности (так, ложному суждению ровно ничего не соответствует в объективной действительности). Самое же главное – это то, что в своем правильном выдвижении знакового значения Т.П. Ломтев все же не вскрывает специфики этого значения языкового знака и ограничивается вполне правильными, но недостаточными указаниями на отражение реального в идеальном и на выражение знаком своего значения. Едва ли также проблема системности связана только с понятием знака и не связана с понятием значения. Наконец, едва ли правильно Т.П. Ломтев приписывает А.Г. Волкову и И.А. Хабарову понимание природы значения только в связи с языковым контекстом без всякой связи с объективной действительностью. Значение языкового знака немыслимо вне контекста, и сам же Т.П. Ломтев хотя и недостаточно, но правильно подчеркивает роль контекста[147]. Утверждение же В.А. Звегинцева[148] о том, что, с лингвистической точки зрения, значение знака определяется всем окружающим языковым фоном, т.е. определенной языковой системой, отнюдь не противоречит теории отражения, которую выдвигает Т.П. Ломтев.

В статье «Онтологический и гносеологический аспекты знаковой проблемы» А.Г. Волков и И.А. Хабаров[149] справедливо защищают знаковую теорию языка против крайностей метафизического идеализма и метафизического материализма. Эти авторы используют известную полемику В.И. Ленина против теории «иероглифов» и правильно связывают язык как с объективной действительностью, так и с мышлением и с областью знаков вообще.

Нельзя не одобрить также взглядов этих авторов на определенное наличие в языке той или иной системы тех или иных структур, а главное, мотивированности знаковых элементов языка. Тем не менее указанные авторы слишком увлекаются философской постановкой проблемы, оставляя почти неразработанным чисто лингвистический аспект. А это мешает им правильно оценить указанные у нас выше взгляды Е.М. Галкиной-Федорук, Л.О. Резникова и В.А. Звегинцева[150]. Все же борьба авторов указанной статьи против агностицизма и субъективного идеализма не может не оцениваться положительно и, несомненно, является ценным вкладом в теорию знаков за последние годы в советской литературе. Определение знака, даваемое этими авторами, правильное, но слишком широкое; оно относится не только к языковым, но и вообще ко всяким знакам:

«Знак – это социально отработанная звуковая единица, условно связанная с объективным, исторически обусловленным содержанием и обладающая свойством дифференциации этого содержания»[151].

Если мы возьмем такой знак, как национальный флаг, то это определение будет целиком относиться также и к нему, с заменой, конечно, «звуковой единицы» на «живописную» или «цветовую единицу». Выдвижение материальности языкового знака безусловно правильно, но опять-таки обладает слишком общим характером, поскольку и всякий знак вообще всегда материален. Борьба с чистой глоссематикой Л. Ельмслева тоже у всякого вызовет только положительное и вполне одобрительное отношение. Но учение Л. Ельмслева о языке как о системе чистых отношений, лишенных всякой субстанции, тоже не так просто, поскольку Ельмслев отбрасывает всякую субстанцию только в ее грубой самостоятельности, но в смысловом отношении даже и он старается вобрать ее в свою систему чистых отношений[152].

В том же сборнике необходимо отметить статью Г.С. Клычкова[153], ценную во многих отношениях, но не ставящую вопроса о специфике языкового знака. Этот автор едва ли правильно пишет:

«Значение слова является психическим образованием, основанным на отражении в нашем сознании предмета, явления и притом отражении обобщенном»[154].

Значение может переживаться психикой, но само по себе вовсе не есть психический акт. Кроме того, ни значение, ни психический акт вовсе не обязательно являются отражением объективной действительности.

Мифы, сказки и вообще фантастические рассказы если и отражают объективную действительность, то в каком-то особом смысле, который еще надо раскрыть. Впрочем, и сам автор не сводит значение только на психический акт, а в дальнейшем указывает еще и на его общественно-историческую значимость, а также и на обусловленность системой языка, роль которой он сам же очень хорошо иллюстрирует[155]. Если исключить эту некоторого рода сбивчивость изложения, то статью Г.С. Клычкова нужно считать очень полезной, хотя она и не ставит основного вопроса о специфике языкового знака. Огромным шагом вперед являются те многочисленные доклады, которые были прочитаны на симпозиуме по знаковым системам в Москве в 1962 году[156]. Этот шаг характеризуется тем, что здесь впервые и притом в специальной, а не в случайной форме языковые знаки связываются с понятиями структуры и модели. Поскольку, однако, такая колоссальная проблема не могла быть разрешена сразу, то докладчики на этом симпозиуме, по-видимому, были далеки от того, чтобы ставить в логически ясной форме вопрос об отношении языкового знака к языковым структурам и моделям. Этот вопрос считался здесь ясным, и никто из докладчиков не потрудился дать ту или иную его логическую формулировку. Эта формулировка наметилась у нас только в последующие годы, но об этом мы будем говорить в специальной работе. Что же касается симпозиума 1962 года, то, несмотря на большое количество хороших и даже блестящих докладов, упомянутая проблема пока еще не стала здесь предметом исследования, что для начальной стадии знаковой теории является вполне естественным.

В книге, посвященной тезисам этого симпозиума, имеется предисловие, в котором, казалось бы, и нужно было бы осветить или, по крайней мере, поставить основную проблему связи знака с теорией структур и моделей. Но уже первая фраза этого предисловия, преподносимая как определение знака, страдает логической ошибкой idem per idem:

«Семиотика – это новая наука, объектом которой являются любые системы знаков, используемые в человеческом обществе»[157].

Другими словами: наука о знаках есть наука о знаках. Так как этим определение знака не дается, то и в дальнейшем понятие знака выступает в неясной форме; и уже с самого начала нужно сказать, что понятие это берется в некотором чрезвычайно широком виде. Так, тут же пишется:

«С точки зрения современных кибернетических представлений человек может рассматриваться как такое устройство, которое совершает операции над различными знаковыми системами и текстами».

Поскольку и здесь точного определения знака не дается, то становится неясным, причем тут кибернетика и почему человека можно рассматривать как знаковую систему? В дальнейшем противопоставляются человеческий мозг и машина, и опять то и другое рассматривается как знаковая система. Но почему человек и машина являются только знаковыми системами, опять оказывается неизвестным. Казалось бы, то и другое является в первую очередь некоторого рода субстанцией, которая владеет той или иной знаковой системой. Но владеть знаковой системой и быть знаковой системой – это как будто бы разные области; и если эти области тождественны, это требует разъяснения. Полное же и окончательное тождество какой бы то ни было субстанции и ее знаковой системы само собой не очевидно и еще требует для себя доказательства. Но уже и тут ясно, что упомянутый симпозиум вовсе не понимает знака в обычном смысле слова, а понимает его чрезвычайно расширенно. И, вероятно, для такого расширения имеет свои основания, но основания эти на симпозиуме не анализировались. Дальше на той же странице читаем:

«…естественные языки могут использоваться в качестве модели всего мира, окружающего человека, в том числе для описания явлений, еще не получивших научного объяснения».

Здесь вводится другое, тоже никак не определяемое понятие моделей; и поскольку такого определения нет, термин «модель» приходится понимать в самом неопределенном и обыденном смысле слова. Но тогда сразу же возникает вопрос: почему же естественный язык является моделью мира, а не мир является моделью для естественного языка? То, что знаковая система понималась на этом симпозиуме очень широко, свидетельствует устанавливаемая в предисловии тесная связь системы знаков с поведением человека и указания на практические и жизненные выводы, которые можно сделать на основании знаковой системы[158]. Следовательно, знаку приписывается какое-то практическое функционирование, а системе знаков – какое-то практическое регулирование поведения людей и вещей. Разумеется, такое расширенное понимание знака вполне соответствует тем основным принципам теории знака, которые мы формулировали выше; и в этом необходимо видеть большой шаг вперед в сравнении с обычным мертвенным и неподвижным пониманием знака. Однако разъяснения понятия знака, необходимого для такого его понимания, здесь не дается.

Можно также приветствовать сближение теории знаков с предельной формализацией языка науки, которая, как известно, имеет в истории науки такое большое значение. Но что значит формализация языка в данном случае, это тоже здесь не рассматривается.

Модель в представлении участников упомянутого симпозиума имеет самую близкую связь с моделируемыми объектами. И это обстоятельство тоже очень ценно для выставленных у нас выше общих принципов для всякой знаковой системы. Но сам термин «модель», а следовательно, и связанное с ним понятие не только не анализировались на упомянутом симпозиуме, но когда там заходила речь об отношении модели объекта к самому объекту, докладчики упорным образом стояли здесь на позиции idem per idem:

«Семиотика имеет дело прежде всего с моделями, т.е. образами отображаемых (моделируемых) объектов».

Значит, модель есть образ моделируемых объектов. И, несмотря на эту логическую ошибку в определении, модель вещи, конечно, есть прежде всего образ вещи, ее отражение. Здесь очень важна попытка дать сравнительную характеристику модели объекта и самого объекта, но ввиду неясности употребляемых здесь терминов, против основной характеристики этого сравнения нужно возражать, причем возражение это, вероятно, отпало бы, если бы терминология здесь была более ясной. Автор предисловия пишет:

«Эти образы (модели) стремятся к такому отношению между моделируемыми объектами и образами, при котором все элементы и объекты, имеющиеся (с прагматической точки зрения потребителя данной модели) в моделируемом объекте, имеются и в образе (модели), но обратное может не иметь места»[159].

В условиях отсутствия ясной терминологии можно было бы сказать обратное: те соотношения, которые имеются в модели какого-нибудь объекта, имеются также и в моделируемом объекте, но в этом последнем есть нечто большее, чем в модели, а именно сама субстанция, явившаяся предметом моделирования. Так или иначе, но основная позиция рассматриваемого симпозиума совершенно правильная: модель вещи есть ее отображение, а знак вещи и есть модель вещи, т.е. знак вещи есть отображение самой вещи, поскольку он повторяет соотношения, царящие в самой вещи, но в более общем, «формализованном» виде. Кроме того, моделирующему знаку приписывается здесь значение регулятивного принципа в связи с кибернетической направленностью основной идеи модели – знака. А это, если отвлечься от увлечений и гиперболизма в кибернетике, является весьма полезным пониманием моделей знака, поскольку все же ратует о переделывании действительности.

В докладе Ю.С. Мартемьянова «К построению языка лингвистических описаний» делается попытка разграничить такие важные для знаковой теории языка понятия, как «структура», «модель» и «система». Попытку эту, однако, приходится считать не очень удачной ввиду замысловатых объяснений, предлагаемых здесь автором. Лингвистическое описание, согласно этому автору, начинается с «полного разграничения», понимаемого как описание исходных объектов (текстов набора) в терминах «минимальных сегментов», образующих в результате «класс единиц текста (речи)»[160]. Сказано замысловато, но имеется в виду, вероятно, невиннейшее установление минимальных элементов языка (например, существительное, глагол, фразеологический оборот, та или иная синтаксическая конструкция и т.д.). Для этого установления, конечно, требуется четкое разграничение одного элемента языка от другого, причем каждый такой элемент оказывается вовсе не изолированной единичностью, но целым множеством единиц, их родовым понятием. Если автор хочет сказать именно это, то возражать здесь не приходится. Вторым этапом лингвистического описания является, согласно этому автору, «полное расчленение», под которым имеется в виду описание полученного «класса единиц» в терминах «минимальных подклассов»… конституирующих «синтаксические части речи». Этот второй этап является, по-видимому, излишним, потому что минимальный класс языковых единиц, точно отграниченный от всякого другого класса, уже имелся в виду в первом этапе лингвистического описания. Третьим этапом описания является далее «узкое распределение», определяемое как описание единиц из «минимальных подклассов» в терминах «коррелирующих единиц языка», «вариантов», а также «парадигм» и «морфологических частей речи». А этот третий этап описания формулировок уже совсем непонятен. Что такое «коррелирующие единицы языка» и причем тут «парадигмы», и что это за «парадигмы» и причем тут морфология? По-видимому, установленные и описанные раньше элементы языка объединяются здесь в какие-то общие классы; но что это за классы, опять остается неизвестным. Однако именно эти три неясных этапа лингвистического описания служат автору основанием ни больше и ни меньше как для разграничения понятий системы, структуры и модели. Автор пишет:

«Под „системой языка“ понимается все чаще совокупность классов и таких правил, применением которых к этим классам создаются некоторые новые правильно построенные единицы, т.е. „системой“ моделируется процесс, обратный выявлению „структуры“»[161].

Насколько можно понять эти весьма неясные выражения автора, имеются в виду больше всего минимальные и далее неразложимые языковые элементы и установление законов объединения этих элементов. Совокупность этих законов автор понимает как соответствующую структуру языка, а установленная таким образом структура языка в сравнении с наблюденными элементами языка является их моделью. При всей неясности подобного рода рассуждений ясным, однако, является то обстоятельство, что структура того или иного языкового явления есть определенное соотношение и потому закономерно сочетание всех тех элементов, из которых оно возникает, а структура эта, рассмотренная как регулятив для данного языкового явления, становится моделью этого явления. При этом, если мы даже неправильно понимаем указанного автора, то во всяком случае заслуживает всякого внимания его попытка разграничить три указанных понятия – система, структура и модель. Этому автору хотелось также связать данных три понятия с учением о знаке, что тоже совершенно правильно. Однако способ выражаться у этого автора делает понятие знака в этих условиях тоже малопонятным.

«Начальные понятия такого метаязыка опираются в конечном счете на сущность всякого языка – его знаковую природу, чем гарантируется в известной мере успех разработки дальнейших понятий».

Тут понятно только то, что сущность языка автор видит в его знаковой природе. Но как нужно понимать здесь «сущность языка» и как нужно понимать здесь «знаковую природу языка», т.е. как нужно понимать сам знак, неизвестно.

Впрочем, если не предъявлять авторам этого симпозиума тех точных логических требований, которые они сами себе не предъявляли, то почти все доклады на этом симпозиуме можно расценивать и как весьма важные для знаковой теории, и даже необходимые для нее, и как выполненные на большом теоретическом уровне. Так, на высоком теоретическом уровне находятся доклады И.И. Ревзина «Некоторые трудности при построении семантических моделей для естественных языков»[162], А.А. Зализняка «Об использовании понятий „автоматической выводимости“ и „зависимого признака“ при описании знаковых систем»[163], его же «О возможной связи между операционными понятиями синхронного описания и диахронией»[164], а также доклады по искусству и литературе в связи с теорией знаковых систем (напр., Л.С. Выготского, Ю.К. Лекомцева, Б.А. Успенского, С.Е. Генкина, Л.Ф. Жегина, А.К. Жолковского, М.Л. Гаспарова и др.).

Таким образом, в 1962 году у нас раздался мощный голос о необходимости углубить теорию языковых и других знаков до степени структурного и модельного отражения. Но на этих первых порах основные категории знаковой теории еще не получили своей точной логической формулировки. Это делалось у нас в последующие годы и делается до сих пор, однако об этих достижениях знаковой системы мы скажем в другом нашем сообщении.

Загрузка...