В ГОСТЯХ У «ПОКОРНЫХ БОГУ»

Все лгут: поп и мулла,

раввин и черный маг…

Мир по- иному разделите сразу,-

Есть вера у одних, но ни на грош ума,

Нет веры у других, зато есть разум.

Абуль- аль-Маарри

Лекарь Сахр, в своей потертой легкой свите, вернулся домой с жирной бараньей ляжкой под мышкой. Одинокий и непритязательный, он питался обычно в харчевнях на базаре, — но теперь у него в доме был человек, перенесший тяжелую болезнь и еще более тяжкое душевное потрясение, черствым хлебом его на ноги не поставишь.

Войдя во двор, он сразу заметил, что двор прилежно подметен, полит водою. Рус лежал на коврике под шелковицей, вниз лицом, положив голову на сомкнутые руки. Спит, наверное. Пусть.

Но Руслан не спал. Какой уж тут сон. Услышав легкие шаги, он поднялся, сел, но глаз не вскинул.

— Ну как, Рустам? Ты весь потный.

— Хочется пить.

— Пить? Да, жарко. Ну и чего бы тебе хотелось выпить?

Руслан, подумав:

— Молока бы холодного…

— Молока?! — изумился Сахр. — Ну и ну. А перед этим, конечно, ты съел бы пару сдобных сладких хлебцев, не так ли? Экий чудак! Да разве сладкие хлебцы — еда для мужчины? И молоко — питье для него? Чтоб целый день бурчало в животе… Тьфу! Вот мы зажарим с тобою сейчас мясо на прутьях железных, съедим его с уксусом, луком и жгучим перцем, чтоб во рту горело! И запьем крепким, терпким, холодным вином…

Он принес из-под навеса летней кухни прямоугольную жаровню, древесный уголь в корзине.

Руслан продолжал сидеть, тупой и бесчувственный.

— Любовь, — вздохнул Сахр, разжигая уголь в жаровне. — Ах, любовь… Она неотделима от женщины, а женщина — от красоты. Именем женщины, богини любви, люди назвали самую прекрасную звезду, что горит по утрам и вечерам, как обещание юным и утешение старым. — Он помахал над жаровней плоской широкой дощечкой, чтоб раздуть огонь, и в черном угле вспыхнула голубая яркая точка, — точно звезда, о которой он говорил. — Даже на слух это имя звучит как женский шепот ночью, воркующий смех, вздох согласия, как гимн ее телу, как стих красочной поэмы:

Афродита, Венера, Нахид.

По-ассирийски — Ннгаль.

По-вавилонски — Инанна. Любовь…

— Я это слово слышать не могу! — сказал Руслан с отвращением.

— Это почему же?

— Твердим к месту и не к месту — истрепали его, замусолили. И стало оно обманным и подлым. Вон, всякое вероучение, начинаясь со слов «любовь» и «спасение», кончает тем, что человека, которому обещает любовь и спасение, кладет на плаху, возводит на костер или, если не убьет, то, стращая адскими муками в будущей жизни, уже здесь, на земле, обращает его жизнь в неизбывную адскую муку, вечное страдание.

Сахр — довольный:

— Ага! Ты умен. Ты понятлив. Ты, конечно, все хватаешь на лету, и у тебя хорошая память, верно? Что ж, далеко пойдешь! Или ты будешь отъявленным мерзавцем, или добрым благородным человеком: тот, кто столь непочтительно отзывается о святых вероучениях, неизбежно становится или тем, или другим. Станешь мерзавцем — преуспеешь, конечно, в жизни, но, в конечном счете, загубишь себя. Потому что, друг мой, отъявленных мерзавцев — великое множество, у них тысячелетний опыт, и трудно их переплюнуть. Значит, все твои ухищрения пойдут насмарку, и ты прогадаешь, пополнив их многотысячную свору. А вот хорошие люди — редкость, они цене, они заметны, так что уж лучше старайся стать хорошим человеком. Я тебе помогу, хоть сам и не могу назвать себя вполне хорошим. Но суметь помочь зеленому юнцу сделаться зрелым мужем — тоже неплохое качество, а? Попытаемся, попробуем. Я много знаю. Прямо-таки изнемогаю от своих знаний. И буду рад переложить их половину, или все, в твою голову.

Сахр добродушно рассмеялся.

— Если б ты знал, как мало толковых людей, то есть людей с четким, хорошо налаженным мышлением, умеющих пятью-шестью словами, вполне членораздельно и вразумительно, передать суть дела так, чтобы тебе сразу стало ясно, что, где, к чему, когда и как, что нужно делать и чего не нужно. У многих людей в голове мешанина, отсюда и мешанина в словах, — и поступках, и в жизни, бестолковщина в мире. Пусть же одним толковым человеком в мире станет больше. Сходи-ка на кухню, друг мой. Принеси нож и горшок, поднос и доску, лук в корзине.

Руслан живо нашел, что нужно, принес.

Сахр продолжал, нарезая мясо на доске кусками:

— Учись разжигать очаг, жарить, варить, мыть посуду, стирать, подметать, шить и все такое. Пригодится. Сколько семейств разлетается в прах, сколько в них шуму и гаму, — режутся, брат, оттого, что не могут решить, кому миску похлебки сварить: жене ли, мужу ли. Всемирная задача, брат. Плюнь. Сам все умей. И будешь царь. Но — черт их знает, этих женщин! — Он сложил куски мяса в горшок, посыпал солью и перцем, слегка обрызгал уксусом, накрыл миской. — Пусть постоит. Когда мясо томишь, много уксусу не лей — станет дряблым. Так вот, женился я на одной. И поставил условие, чтоб ничего, — вовсе ничего, — по хозяйству не делала (чтоб все обиды пресечь заранее, понимаешь?). Все делаю сам. И все делаю отлично, не придерешься. Обрадовалась: вот с кем ей будет райская жизнь! Но через полгода рехнулась, бедняжка.

— Как рехнулась?

— Ну, умом тронулась. Видно, из-за того, что не за что было меня грызть.

Руслан удивленно смотрел на хозяина: шутит или всерьез говорит. Ему и в голову не приходило, что Сахр болтает, что взбредет, чтобы отвлечь его от горьких переживаний.

— Ладно, — вздохнул Сахр, сложив палочки с мясом на жаровне. И умолк.

Руслан — участливо:

— Что, скучно?

— Не скучно — грустно.

— Не все ль равно?

— Нет. Скучно дураку, который не может найти себе занятие. Скука, грусть и тоска — вещи разные, хотя многие полагают, что это одно и то же. Разница между ними огромная, и состоит она в том, что от скуки зевают, от грусти тихонько поют или насвистывают, от тоски — воют. Но мы с тобою не будем ни выть, ни даже свистеть.

Зачем? Жизнь — сказка. То веселая, то грустная, то страшная, но — сказка, и будь доволен уже тем, что просто живешь. Чего шуметь? Что и от кого требовать? Ведь ты мог и вовсе не появиться на свет, и не увидеть ни солнца, ни птиц, ни полей, ни морей…

Жизнь — совершенно случайный дар, радуйся ей, как невероятной удаче, и не сетуй, что она трудна и коротка.

Не горюй! Что было, то было. Человек не может жить без приключений. Спокойствие — однообразие, однообразие — скука, скука — сон, а сон — все разно что смерть. Не горюй! Ни о чем не жалей. Ананке, — как говорят ромеи. То есть, рок. У меня, например, было столько утрат, что если б я горько жалел о каждой, то уже давно бы подох. Ни сил, ни жизни не хватит обо всем жалеть.

…А петь мы будем, друг. Пить и петь. — И, успевший между делом хлебнуть целебной ячменной водки, он запел:

Что ж, благоденствуйте пока, —

А мы победствуем…

Схватить удачу за бока

Вдруг сыщем средство?

— Ты же придворный лекарь, — почему не живешь во дворце? — полюбопытствовал Руслан.

— А зачем? Там шумно, тесно, а я не люблю дурацкого шума, суеты, пустой болтовни. И ты не суетись, не стучи, не греми, не кипятись и не дергайся, — возненавижу и отправлю назад, к Пинхасу.

Где уж тут шуметь и греметь, — Руслан был душевно рад, что после стольких бурных передряг угодил, наконец, в тихую заводь.

…Он сидел снаружи, у входа во двор, на глинобитном приступке, и все щупал и щупал с непривычки большую серьгу в левом ухе.

Сахр сказал ему ранним утром:

— Ходи, броди по городу, отдыхай, — не сидеть же день-деньской взаперти. Но если рус, чужеземец, вольно ходит по городу, люди обязательно скажут: «Чей?» Могут задеть, обидеть. Теперь ты — мой. На этой медной серьге, — мне сейчас принес ее чеканщик, — выбито имя мое. Будешь считаться моим человеком. Н-ну… э-э… м-м… рабом. Только считаться, слышишь? Не прими в обиду. Вденем в ухо серьгу, никто не посмеет тебя задеть. Я сейчас проколю тебе мочку. Не бойся, не будет больно, я лекарь.

Пройтись, что ли, по городу, посмотреть? Ведь он его толком и не видел, — был хворым, когда привезли… Найти бы в еврейскую общину, взглянуть, как живет Аарон. Что с ним сделали? Ведь он бил Пинхаса. Сахр сказал: «Э! Наложили эпитемию, сто пятьдесят, или триста, или пятьсот постов, и делу конец. Общине нет смысла подымать громкий шум, — привлекут внимание Хорезмшаха, он может, рассердившись, наложить такую эпитемию, что Пинхас останется без штанов»!

…Перед Русланом возник, откуда — неведомо, высокий худой человек в светлой просторной одежде.

— Ты — Рустам?

— Я.

— Мир тебе. Хозяин дома?

— Нету его.

— И слава богу. Я слышал, сын мой, о твоей горькой участи. Знаю, что жаждешь утешения. Не хочешь ли пройтись со мною, увидеть чистых, святых людей? Наша община — за городской стеною, в предместьях.

— А ты кто?

— Манихей.

Руслан вспомнил о Карасевых «обманихах», — наверно, это один из них. Почему не пройтись, не посмотреть? Сахр говорил: калитку можешь не запирать, никто не залезет, да и красть у нас нечего. Одно богатство — книги в сундуке, но они никому не нужны, никакой вор их не поймет.

— Пойдем.

На подходе к городским воротам Руслан увидел в крепостной толстой стене, изнутри, великое множество ниш с какими-то прямоугольными, на ножках, сосудами из алебастра или обожженной глины.

— Это что? — удивился русич. — Кладовая в стене?

Манией брезгливо сплюнул:

— Не кладовая — кладбище. В этих ящиках — оссуариях поганые маздеисты хранят кости умерших родичей.

— А-а…

Не торопясь, бредут по дороге между садами, полями к соседнему селению. Ноги до икр тонут в горячей пыли. Босой Руслан чуть ли не на каждом шагу, тихо вскрикивая, поджимает, как аист, то одну, то другую ногу. Будто идет по золе обжигающей, только что вынутой из очага.

Такую бы пыль раскаленную — там, у хазарских речек, где к ногам примерзала галька…

— По бережку иди, по траве, — советует манихей. — Только — на змею не наступи. Они любят лежать у воды. — И вздыхает: — Тебе опять не посчастливилось.

— Почему?

— В плохие руки попал. Твой новый хозяин — дурной человек, нечестивый. Ты с ним пропадешь.

— А какой он веры?

— Какой веры? Никакой! Он безбожник. Вернее, бог его — кувшин ячменной водки, а церковь — голая женщина. Тьфу! Мерзкий человек. Перейдешь в нашу веру — выкупим тебя из рабства, будешь жить в мире и добрых раздумьях, среди тихих, спокойных людей. Нет веры более истинной, чем наша.

— А… в чем она? — насторожился Руслан.

— Вероучитель Мани, посланец бога на земле (он жил в Иране, в 276 году был казнен за праведность), говорил: «Почему в мире, нас окружающем, существует неравенство, — именно белое и черное, красное и зеленое, справедливое и несправедливое? Потому, что все состоит из двух начал — добра и зла, света и тьмы».

Началось, — подумал Руслан с тоскою, — тот сказал, этот сказал…»

— Окружающий мир, — продолжал манихей, — есть воплощение зла. Уничтожить зло на земле невозможно. Оно — извечно. Лишь после смерти человека душа очистится от тьмы и переходит в царство света.

Мы живем замкнуто. Но вступить в нашу общину может любой. Обрядность наша проста. У нас нет ни храмов, ни алтарей, ни пышного богослужения. На молитвенных собраниях мы поем свои тихие гимны, читаем сочинения Мани. Но, чтобы вступить в нашу общину, сын мой, ты должен навсегда отказаться от мяса, вина, от общения с женщиной…

— И все?

— Пока. Подробнее с нашим учением ты ознакомишься в тот день, когда надумаешь вступить в общину.

Вступить в общину…

Вот будет смеяться над ним Карась, называя его «обманихой»!

«Обманихи» и есть.

Ну, от мяса отказаться можно бы, — не так уж он много съел его за свою жизнь (хотя и очень приятно вспомнить вчерашнее мясо, зажаренное на вертелах).

И без вина тоже можно прожить.

Но без общения с женщиной…

Стыдно думать о покойной Иаили как о любовнице. Мертва. Но разве на его плечах, на руках, на груди, на животе и на бедрах не сохранилось еще живое ощущение ее прикосновений? Разве он когда-нибудь забудет о ее жгучих ласках? Уйти в манихейскую общину — значит плюнуть на все, что было между ним и нежной Иаилью (все равно что в глаза ей плюнуть), изменить ее светлой памяти, гнусно предать ее, погибшую именно за любовь.

Ему хотелось закричать, упасть на дорогу, зарыться и пыль.

— Нет, отче. — Руслан остановился. — Ешь сам свою репу, пей сырую воду, женщин сторонись, — мне твое учение не по душе. Я к тебе не пойду.

— А! Негодяй Сахр, он уже успел тебя осквернить своей порочностью.

— Не трогай его, — я обижусь. И тебя могу обидеть.

Манихей долго бормотал вслед уходящему Руслану не то проклятия, не то заклинания, смерду было наплевать и на то, и на другое.

«Ишь, святой, — думал он злобно. — И этот заморыш хочет меня в темный гроб затолкать, обещая свет на том свете. Один такой проповедник уже пытался меня околпачить, — вспомнил Руслан ромея Киракоса, которого он вдвоем с Карасем хотел честно высечь. — Нет, шалишь, дураков больше нет».

…А жара! Мозги спеклись, пламя в глазах.

Пойду- ка, посижу в холодке под тем вон деревом, в ручье лицо ополосну, ноги в воду спущу. Только б на змею не наступить. Как сказал манихей? «Они любят лежать у воды». Сами вы, законники, не лучше змей, любите таиться у живой воды, добычу подстерегать.

Уф! Хорошо тут, прохладно. Только ручей какой-то странный. Уж больно прямой, с гладкими ровными берегами, — можно подумать, человеком вырыт, — но кто сумеет вырыть такой? Сколько сил на это нужно. Нет, все-таки похоже, человек работал: от большого ручья отходит малый, тоже прямой, и по нему вода, мутная, желтая, задушевно журча, бежит на ячменное поле. В грязи у бережка — следы босых человечьих ног. И вдалеке, на той стороне поля, кто-то ходит с большой мотыгой на плече.

Мать честная. А Руслан-то всю дорогу голову ломал: вокруг сады, поля зеленые, дождей же сколько дней уже нету, да и не бывает их, видно, здесь, — как люди с засухой бьются? Откуда воду берут? Вспомнил Руслан, — алан Арсамух говорил о какой-то большой реке. Может, ему доведется увидеть ее.

Отдохнув, чуть остыв, Руслан стал искать дорогу, по которой попал сюда из города. Заговорившись с манихеем, он и не заметил, где ее потерял. Тут целая сеть дорог и троп меж садами, полями, вдоль мутных ручьев, которых не меньше, чем троп, — легко заплутаться. Город-то — вот он, невдалеке, громоздится стенами, башнями; пойду полегоньку наугад, решил Руслан, авось по какой-нибудь дорожке и дойду до ворот.

Но дорожка, по которой он побрел наудачу, увела его с полей куда-то в сторону от города, и вышел Руслан к полноводной реке, к большому мосту. А, это и есть, должно быть, та большая река! Но и она, с глинисто-мутной, почти красной водой в ровных высоких берегах, уж слишком пряма, везде одинаково широка для природной реки. Неужто и эту махину вырыли люди?

«Видишь, что может сделать человек, — подумал Руслан уважительно. — А мы на Руси ждем дождей, молим о них богов, — и дохнем с голоду в засуху. Но, правду сказать, по нашим буграм да оврагам рек самодельных не проложить».

За рекою — бугристый пустырь в густых сухих бурьянах, на пустыре — приземистая круглая башня. В отличие от выцветшей охры городских глинобитных стен, освещенных солнцем, одинокая башня казалась черной, видно, потому, что стояла к нему теневой стороной. Над нею тучей носились птицы. Хотелось рассмотреть ее поближе.

«Живодерня, что ль, — подумал Руслан, учуяв тошнотворно-сладкий запах тления. — Э, куда меня занесло».

Но любопытство, будто за шиворот, потащило его через мост к загадочной башне.

— Не подходи! — услышал он чей-то испуганный голос.

Смотрит: под башней сидит средь желто-серых мохнатых кочек полуголый, в одних штанах, тощий, как смерть, старик. И кочки — не кочки, а огромные, чуть не с медведей, собаки. Экие псы! Загрызут, — что загрызут? — проглотят живьем. Но хоть бы ухом повел один из этих жирных, откормленных псов, — лежат себе, спят, ноздрей не дрогнут. Сам старик — весь иссохший, чем же он кормит такую ораву собак?

— Не подходи! Я нечистый, — снова крикнул старик. Но, заметив серьгу в Руслановой ухе, успокоился. — А-а. Хозяин прислал, — есть покойник? Старик встал ему навстречу, пригляделся к серьге — и вдруг замахал руками, завопил: — Не подходи! Уходи. Ты нечистый.

«Вот незадача — то он нечистый, то я» — усмехнулся Руслан. И спросил:

— Почему?

— Твой хозяин безбожник.

«И дался им всем мой хозяин! Видно, для очумелых этих людей самое страшное — знаться с безбожником».

— Хозяин, может, и безбожник, — я тут причем? — сказал Руслан примирительно. — Я человек богобоязненный.

— Верно, — сказал старик. — Я и не подумал, что так может быть. Но сейчас я тебя испытаю. Ел ты, как зверь, когда-нибудь, падаль?

— Что ты, бог с тобою!

— Не занимаешься ли мужеложеством?

— А это что такое? — разинул рот Руслан.

— И третий из трех самых страшных, неискупимых грехов, обрекающих человека на вечную погибель: не предавал ли ты своих умерших родичей огню?

— Нет, — солгал Руслан. С волками жить — по-волчьи выть.

— Ну, ладно. Коли так, можешь со мной разговаривать. Чего ты здесь ищешь?

— Вижу, башня, коршуны над нею. Хотелось поближе взглянуть.

— Это «кят», башня молчания. Здесь злые духи дэвы справляют бесовские игры. Будь ты правоверным маздеистом, ты не посмел бы приблизиться к проклятому этому месту.

— А ты маздеист?

— Да, слава светлому богу Ахура-Мазде.

— Зачем же ты здесь?

— Я из особого сословия. Здесь и жилье мое, — он кивнул на крохотные хижины, зарывшиеся в бурьян. — Здесь вся наша община. Мы приставлены к этой башне.

— А что в ней такое?

— Хочешь взглянуть? Разрешу — если дашь монету. Хорошо, что Сахр снабдил его утром серебряной монеткой, — Руслан, не жалея, вложил ее в жадную ладонь маздеиста.

— Мир извечно разделен надвое, — поучал маздеист, ведя Руслана наверх по ступенчатому откосу, примыкавшему к башне снаружи. — В царстве добра, света и правды властвует Ахура-Мазда, премудрый дух, в царстве зла и тьмы — дух лжи Анхро-Мана.

— Слышал я от манихея что-то похожее. Старик — строго:

— Манихеи половину своего учения украли у нас, половину — у христиан.

…Кто ведет чистую, праведную жизнь, после смерти взлетает в светлое место, в чертог Ахура-Мазды, в рай. Нечестивцы обречены томиться в аду, в черных владениях Анхро-Маны. В конце мира, когда явится спаситель Саошиант, родившийся от девы, души праведных людей воскреснут, а грешники вместе с самим Анхро-Маной будут окончательно уничтожены.

«Спаситель, родившийся от девы, — вспомнил смерд Киракосовы рассусоливания. — Видать, христиане взяли его для своей «единственно истинной веры взаймы у этих «чистых» маздеистов».

— Смерть — дело Анхро-Маны, — продолжал маздеист, присев на ступеньку, чтоб отдохнуть. — И самое ужасное, что может совершить человек — это осквернить чистые стихии, землю, воду и особенно огонь, прикосновением к ним гниющего человеческого трупа…

Ступенчатый откос привел к пролому на верхушке башни.

— Входи и не пугайся, если это тебе в новинку.

Руслан вошел — и чуть не наступил на уже очищенный от мяса, кожи и волос, но еще багровый от засохшей крови человеческий череп. Он пошатнулся от зловония. Мрачные полуголые люди из «особого сословия» прилежно соскабливали с костей тухлое мясо. Над другими трупами, растаскивая кривыми клювами гнилые внутренности, сноровисто трудились коршуны. Они работали бок о бок, люди и стервятники, и не мешали друг другу.

— Мясо с костей знатных усопших мы снимаем сами, — старец кивнул на сородичей. — С остальными справляются коршуны и собаки. Родичи покойных собирают чистые кости и хранят их в оссуариях в нишах внутри городской стены или в особых склепах — наусах за городской стеной.

На дне широкого колодца внутри башни, обгрызая кости, в груде полуочищенных остовов лениво копошились собаки. Вот отчего они такие жирные. Вот чем их кормит святой хранитель башни молчания…

— Ты больше сюда не приходи, — сказал Руслану маздеист, когда они слезли с башни. — И без того я осквернился, общаясь с тобою, иноверцем.

«Ишь, — вспылил Руслан, — сам-то — могильный червь вонючий, а туда же…»

— Посмотрел бы я, какую б ты песню запел, — зло отомстил он маздеисту на прощание, — если б узнал, что я тебя обманул. У нас, русичей, умерших жгут на костре.

Что тут сделалось! Маздеист с визгом упал на землю, стал кататься по ней, будто ему самому прижгли огнем одно место. Монетка, которую он получил от Руслана, выскользнула из-за пазухи. Старик, не боясь оскверниться, проворно схватил ее, спрятал вновь.

…Как Руслан минул мост, как нашел дорогу, как попал домой, он не знал. Уже дома, в тенистом дворе, его вырвало.

— Эй, парень! — со смехом крикнул Сахр. — Ты что, ячменной водки моей нахлебался?

— Тоже — богоискатель! — рассердился Сахр, когда Руслан, продолжая икать и сплевывать от омерзения, рассказал ему о своих сегодняшних приключениях. — Кой бес тебя к ним понес?

— Кого я искал? Манихей сам притащился сюда, навязался на мою шею.

— Да, вздохнул Сахр. — Людей издревле изводит зуд проповедничества, желание непременно облагодетельствовать ближних. И никто почему-то не задумается, а нужны ли ближним их навязчивые заботы. И вообще, нуждается ли еще кто-нибудь в этом благе, кроме них самих?

Если он, вероучитель-дурак, твердит, например, что земля держится на исполинских бычьих рогах, что она — плоская, как поднос, я ему должен верить? Планета не может быть плоской! Лоб — да. У некоторых умников, живущих на этой планете.

Безбожник? У меня есть свой бог. Но отнюдь не кувшин ячменной водки, — хотя и он-то чем плох? Мое божество — знание.

Ты видишь в разных вероучениях только то, что сразу бросается в глаза, и то тебя уже тошнит от них. Но самое главное в них — самое грязное, подлое, лживое, для тебя остается пока еще скрытым. Ужас всякого учения не в том, как оно разделывается с мертвыми (мертвым, друг мой, это безразлично), а в том, как оно разделывается с живыми. Так-то, брат мой.

— Тебе не зазорно?

— Что?

— Братом меня называть.

— Почему же это должно быть зазорным?

— Я… твой раб.

— Брось! Ты — мой друг. И — кровный брат, если хочешь.

— То есть?

— Ну, прежде всего, мы люди. И затем, хорезмийцы и русы и вправду в какой-то мере соплеменники. Ты помнишь родовой знак ваших русских князей? Начерти, если помнишь.

Руслан начертил ножом на земле лежащий на боку овал с двумя точками внутри, сверху пририсовал пару изогнутых в стороны рожек, снизу — пару полусогнутых ножек.

— Вот, — кивнул удовлетворенный Сахр. — Если хочешь знать, это древний знак хорезмийских царей. Как по-вашему человек? Ну, просто человек.

— Смерд.

— А по-нашему — мард. Есть у вас бог солнечный, Хорс?

— Есть.

— Какая птица ему посвящена?

— Петух. На острове Хортице в честь одного Хорса режут петухов.

— И у нас в честь солнца режут петухов. И зовут петуха по-нашему знаешь как? — «хораз». И страна Хорезм — Солнечная земля. Похоже, когда-то мои и твои отдаленные предки соприкасались очень близко, может быть, через посредство аорсов — алан. Вот и выходит, что мы с тобою — кровные родичи.

Руслан — с сомнением:

— Ой ли! Ты вон какой черный, я белый.

— Ну, это ерунда. Ты просто выцвел на морозе. Поживешь год-другой под нашим горячим солнцем, почернеешь, брат, как уголь.

— Вот что, друг мой, — сказал Сахр наутро. — Раз уж ты такой въедливо-любознательный, пойдем со мной в академию.

— Куда?

— Расскажу по дороге.

…В 489 году византийский император Зенон, рьяный поборник христианства, приказал закрыть в Эдессе высшую школу — академию.

В 529 году другой император, Юстиниан, разгромил в припадке мракобесия Афинскую академию — последний оплот древней эллинской учености в Европе.

Всему составу обеих академий пришлось переселиться в Иран, где, с соизволения просвещенного государя Хосрова I Ануширвана, открылись высшие школы в Нисибине и Гундишапуре. Здесь учили желающих врачеванию, науке о звездах, науке о числах, землеведению.

Но и здесь ученых не оставили в покое. Иран захватили войска «покорных богу», и образованные ромеи и сирийцы перебрались в Согд, в Мерв и особенно — в Хорезм, который из всех областей Турана расположен дальше других и от жестоких «покорных богу», и от христианствующих варваров — византийцев. Здесь, в Кяте, издревле существовала своя академия, прочно связанная с индийским, китайским и греко-бактрийским ученым миром.

Так что в Хорезме, можно сказать, нашла прибежище вся земная мудрость…

— Еруслан!

— Карась!..

Они встретились в проходе одной из трех огромных стен, окружающих Фир — замок хорезмшаха. Карась стоял на страже.

— Поговорите, я подожду, — дружелюбно кивнул лекарь Сахр.

— Я почему невеселый, ты знаешь, — сказал Руслан. — А ты… ты-то почему невеселый, — плохо живешь?

— Не то, чтобы плохо, — проворчал хмурый Карась. — Еды вдоволь. Одежда хорошая. Чистая постель… Только — дело делаем плохое. Намедни в поле нас вывели, — смерды здешние против князей взбунтовались. И заставил нас шах жечь и сечь… Хоть плачь, друже. Они, видишь, хоть и чернявые, — тоже люди. К тому же смерды — свой брат. Разорили целую округу…

— О чем говорит? — спросил Сахр. Руслан рассказал.

Сахр поскучнел.

…В огромном зале с резными опорными столбами Сахр нашел для Руслана укромное место в темной нише.

— Сиди, слушай. Старайся понять.

— Почему здесь раб? — стал придираться к Сахру один из важных служителей дворца. — Не положено.

— Пусть сидит, — сказал Сахр. — Он будет подносить мне ячменную водку, когда у меня от долгих разговоров горло пересохнет.

— У нас тут достаточно своих слуг, разносчиков шербета.

— Я не пью шербета! — зашипел Сахр, наступая на распорядителя. — Меня мутит от сладкой воды. Пусть сидит.

— Нельзя! Сахр — упрямо:

— Пусть сидит. — И, с презрением отвернувшись от обескураженного служителя, пошел своей дорогой.

На возвышениях между опорными столбами рассаживались на коврах ученые — хорезмийцы, ромеи, сирийцы — народ видный, чистый, спокойный, благообразный.

Служитель:

— О высокомудрые! Его величество хорезмшах Аскаджавар Чаган Афригид. изъявил желание осчастливить ваше собрание своим драгоценным присутствием.

Никто не вздрогнул, не взроптал, — только по лицам пробежала тень: будто снаружи, мимо решетчатых окон, заслонив собою свет, пролетела огромная хищная птица.

Поскольку сегодня в академию пожаловал хорезмшах, обычные занятия пришлось отменить, чтоб не наскучить ими повелителю; собрание свелось, по существу, к общей обзорной беседе, освежающей мозг.

Руслан слушал, затаив, как говорится, дыхание. Не очень многое, конечно, уразумел он из сказанного здесь, — да и не пытался особенно вникнуть в смысл речей. Ему сейчас было важнее всего услышать — просто услышать то, чего не приходилось прежде слышать,

…В 500 году древней, дохристианской, эры, то есть за тысячу двести лет до этой беседы, грек Левкипп из Милета сказал, что ничто не происходит без причины и все вызывается необходимостью.

Его ученик, Демокрит из Абдер, продолжая труды наставника, открыл, что все состоит из пустоты и движущихся атомов — бесконечно малых неделимых частиц, различных по форме и по размерам.

Движение — изначальное, вечное свойство вещества. Всякое возникновение вещей — это соединение ранее разобщенных атомов, всякое исчезновение — разделение ранее вместе связанных частиц.

Различные свойства вещей обусловлены расположением, сочетаниями, формой и величиной составляющих их атомов. Атомы несутся в пустоте, причем более крупные наталкиваются на мелкие, оттесняя их кверху.

Из этих движений образуется вращение атомов, в силу чего возникают бесчисленные миры, одним из которых является наш мир и все разнообразные по качествам предметы.

Эпикур с острова Самоса, живший на полтора столетия позже, понимая вселенную как сочетание бесчисленных атомов, движущихся в пустоте, к демокритовым различиям их по форме и величине добавил еще различие по тяжести, тем самым предположив наличие атомного веса.

Через два-три десятилетия Аристарх, тоже происходивший с острова Самоса, высказал великую догадку, что Земля и другие планеты вращаются вокруг Солнца.

Аристотель (четвертый век древней эры) в трактате «О небе» сказал: «Небо не создано и не может погибнуть… Оно вечно, без начала и конца; кроме того, оно не знает усталости, ибо вне его нет силы, которая принуждала бы его двигаться в несвойственном ему направлении».

Примерно тогда же Ши Шэнь составил первый звездный перечень, куда вошло восемьсот светил. Китайцы постигли определенную повторяемость солнечных затмений.

Эратосфен из Кирены (третий век древней эры) вычислил длину окружности земного шара.

Гиппарх из Никеи (второй век новой эры) открыл предварение равноденствий, составил перечень неподвижных звезд, уточнил календарь, определил расстояние от Земли до Луны. Он же разделил экватор на 360 градусов, ввел понятие долготы и широты.

Врач Герофил Халкедонский открыл неизвестные до него нервы, указал на различие между мозгом и мозжечком. Он установил, что по артериям движется кровь, а не воздух, как считалось ранее, и что артерии пульсируют не сами по себе, а в связи с биением сердца, то есть открыл кровообращение.

Много великих открытий совершили индийские ученые.

Арьябхата (пятый век новой эры) писал, что Земля шаровидна и вращается вокруг своей оси и вокруг Солнца.

Причиной солнечных и лунных затмений он считает совпадение Солнца, Земли и Луны на одной линии. Ему известна зависимость океанских приливов и отливов от движения Луны.

Индийцы определили диаметр Земли и некоторых других планет.

Они умеют вычислять долготы и широты различных точек земной поверхности.

Они составили солнечные и лунные календари, определили продолжительность года и суток, составили карты звездного неба.

…Их следует считать истинными создателями математики.

Они изобрели позиционную десятичную систему счета и ввели ноль, обозначили дробные величины.

Они нашли общий знаменатель, оперируют с пропорциями, процентами, арифметическими и геометрическими прогрессиями.

Они знают решение многих видов определенных, неопределенных и квадратных уравнений.

Они умеют вычислить объем и поверхность основных геометрических фигур.

Они установили соотношение между окружностью и ее диаметром.

Еще в древних ведийских текстах (Шульвасутра) помещена теорема, которую позже приписали Пифагору.

Уже триста лет стоит в Дехли сверкающий столб из нержавеющего железа…

«…Вот тебе и «господь всемудрый», — усмехнулся Руслан. От обрушившейся на него крутой и твердой, как градовая, лавины чуждых, непонятных слов, незнакомых и недоступных понятий голова у смерда чуть не треснула!

— Голова разболелась, — пожаловался хорезмшах лекарю Сахру, когда все удалились и лекарь вместе с его рабом по царской воле задержались.

— Да. — Лекарь понимающе улыбнулся. — Знание — что свежий, чистый воздух для тех, кто привык к чаду, дыму, запаху дурному. От него кружится, болит голова.

— Ты ему доверяешь? — государь, недовольный сравнением, кивнул своей роскошной бородой на Руслана.

— Вполне.

— Может, мне их, — государь вновь кивнул бородой, теперь уже вслед ушедшим ученым, — всех казнить?

Лекарь Сахр задумчиво опустил кудлатую голову, уставился на хорезмшаха из-под ровных густых бровей. Он знал, чем образумить хорезмшаха:

— Жизнь со всеми ее заботами, тревогами, неурядицами, нуждой и бесконечной канителью мелких и крупных неудач — уже сама по себе наказание человеку. Зачем же еще придумывать друг для друга тысячу разных запретов, ограничений и всяческих видов устрашения?

Слава богу, что, несмотря ни на что, люди мыслят, ищут, находят…

Сириец Мара ис-Сакизсати писал своему сыну Саракриону: «Сократ не умер, так как существует Платон…» Нынче каждый мальчишка хоть что-нибудь да знает о Сократе. Но никто не помнит, как звали людей, казнивших его в Афинах. Никогда, государь, не спеши никого в темницу сажать. Вешать, жечь, травить. Топить, колесовать, четвертовать. Вдруг со временем, как в случае с Сократом, окажется, что как раз казненный-то был прав, был честен, умен, а казнивший — неправ. За что ты казнил бы всех этих умных, честных людей? — Он тоже кивнул бородой через плечо.

— Их дикие знания несовместимы с тем, что говорят мои дастуры, мобеды, гербады и прочие жрецы огня — атраваны.

Сахр опять понурил голову. Правда, теперь он не смотрел на шаха, но он знал, — о, он отлично знал! — чем его допечь:

— Перс Фаоль Дершахи, советник Хосрова Ануширвана (при этих словах Аскаджавар, страсть как любивший высказывания знаменитых людей и желавший тоже прослыть просвещенным государем, с явным удовольствием погладил бороду), в своем трактате о превосходстве знания над верой пишет, что знание, позволяющее познать суть вещей, ведет людей к единодушию, а вера, имея дело с предметами сомнительными, приводит к раздорам. «Наука, — говорит Дершахи, — имеет своим объектом то, что близко, ясно, признано, тогда как вера имеет объектом то, что далеко сокрыто и не познаваемо разумом. Первая не подлежит сомнению, тогда как вторая проникнута сомнением». Так неужели, о государь, ты хочешь отдать предпочтение заумному перед разумным? Если знания этих ученых людей несовместимы с тем, что говорят жрецы, — казни невежд-жрецов, пригрей ученых.

— Что?! Казнить… жр… хр… — Шах, любивший забавляться своей великолепной бородой и как раз засунувший ее, шелковистую, в алый рот, от неожиданности резко втянул воздух — и поперхнулся, чуть не подавившись собственной растительностью. — Казнить… кха, кха… кхазнить жрецов… ведь это все равно, что отрубить себе правую руку!

— Или — срезать бороду.

— Знаешь ли ты, что творится в полях?

— Слыхал — краем уха.

— Чернь бунтует, громит усадьбы князей. Хорошо, что я держу вашу академию под своим надзором, не выпускаю ее из дворца, а то бы она, собрав к себе всякий сброд, совратила весь мой народ. — Царь взял с низкого столика круглое серебряное зеркало, пристально, будто не узнавая, оглядел свое холеное лицо. — Хорош царь, который, оказывается, вовсе не священная особа, не тень бога на земле, а такой же человек, как все, и состоит, как блоха или, скажем, собачий кал, — тьфу! — из каких-то глупых атомов… Или ты думаешь, мужик станет смирнее, если будет знать, сколько верст от Земли до Луны? А в самом деле, сколько? — спросил он вдруг с живым любопытством.

— Триста восемьдесят тысяч верст, — ответил Сахр невозмутимо.

— Ого! Нет, это не пойдет. Человек не должен знать, что и он, и хорезмщах — всего лишь две бесконечно малые частицы, прилепившиеся к другой бесконечно малой частице, именуемой Землей, которая ошалело несется неведомо куда. Тогда он плюнет на все, перестанет чтить бога, усомнившись в нем, и с ним вместе — меня. — Царь бросил зеркало плашмя на ковер, ткнул в него длинным пальцем: — Человек должен знать, что над ним есть небесная твердь с добрым богом, — чтобы попасть к доброму богу, надо чтить царя, сына божьего, живущего на гладкой, твердой, устойчиво-плоской земле, — иначе попадешь вниз, под земную твердь, в ад с его злым черным богом. Оставьте звезды! Занимайтесь врачеванием, числами. Не мутите народ, — или я в прах разнесу вашу богопротивную академию.

— Мы его не мутим.

— Кто же мутит его? Я из всех округов получаю дурные вести.

Сахр пожал плечами.

Хорезмшах — примирительно:

— Ну, хорошо. — Аскаджавар взглянул на узкие окна с белыми решетками из алебастра, на дальний вход, у которого каменными истуканами застыли телохранители, — оглянулся за спину, сказал, понизив голос: — Я хотел поговорить с тобою о другом, — потому и задержал. Выпей, чтоб освежить свою глубокую рассудительность.

Хлебнув ячменной водки, Сахр закрыл глаза и оцепенел. Казалось, он уснул, — но шах понимал, что лекарь настраивается на предстоящий разговор. Чтоб не мешать ему думать, он терпеливо молчал и, ожидая, когда советник заговорит, пока что приглядывался к скромно сидевшему внизу, у помоста, рабу Сахра.

Это из- за него в еврейской общине случился переполох? Да, видный юноша. Крепкий. В глазах — ум. Отобрать у Сахра, взять в дворцовую стражу? Нет, не надо. Сахра лучше не трогать. Рассердится — подсыплет яду в снадобье, а в его снадобьях царь нуждается каждый день…

— Что больше всего тебя тревожит? — спросил, наконец, лекарь.

— Я хочу знать, — вздохнул Аскаджавар, вновь оглянувшись, — кто показывает недругу дорогу? Как случается, что неприятель, пришедший из дальних стран и прежде не только не видевший здешних мест, но, возможно, и не слыхавший о твоей земле, чуть обжившись у рубежей, вдруг вступает в ее просторы, зная, где степь, где горы, где лес. Где перевал, где брод. Сразу находит нужные тропы, спешит от города к городу. И не плутает в огромной, чужой, незнакомой стране, где даже местные жители при усобицах между племенами или городами, решив сразиться, нередко блуждают в чащах, песках, болотах, средь скал, озер, бесчисленных рек, и пропадают бесследно сотнями, тысячами, так и не встретившись…

Кто показывает дорогу врагу?

Не брели же в прежних великих походах персы, скифы, ромеи, готы, гунны, авары вслепую, наугад? Заслать вперед собственных воинов они не могли. Те, со своим варварским обличием, незнанием языка, особыми повадками, не сумели бы затеряться среди коренных жителей, прикинувшись их соплеменниками. Кто же, о Сахр, показывает врагу дорогу? — Царь выжидательно глядел на лекаря. — Купцы иноземные?

— Да. Прежде всего они. Или сами, или их слуги, телохранители, писари. Как с ними быть? — Сахр хлебнул ячменной водки. — Не пускать дальше порубежных крепостей? Нельзя. — Сахр опять хлебнул ячменной водки. — Ущерб торговле. Она движет жизнь. — Он вновь хлебнул ячменной водки. — Следует хорошо принимать гостей. Гости разносят по свету как добрую славу, так и худую. Итак, о царь, пускать их пускай, но ограничивай благодушным молчанием их назойливое любопытство.

Аскаджавар — с сомнением:

— Но купцы, послы иноземные наезжают редко, посещают лишь крупные города. Все, что лежит в стороне от широких дорог, для них недоступно, загадочно. Войско же вражье выбирает именно глухие тропы, чтоб ударить внезапно. Кто ведет его по этим тропам?

Сахр поглядел на шаха исподлобья и ответил резко и кратко:

— Местный житель. Предатель. — И затем: — Дозволишь еще хлебнуть, государь?

— Пей, пей. — Бледный шах утомленно прилег на ковер. — В Мерве тебе не придется пить, — «покорные богу», я слыхал, не любят пьяных.

— В Мерве? — Сахр удивленно вскинул брови. — Почему в Мерве?

— Потому, что ты с ним, — царь кивнул на Руслана, — завтра поедешь туда, к наместнику халифа Кутейбе ибн Муслиму.

— Зачем?

— Посмотреть, что он за человек. Что за люди — «покорные богу». Разведать их силу, их настроение. Ну, и все такое…

Руслану хотелось обнять Карася на прощание, сказать ему: еду, мол, к черту на рога, — но того уже сменили. Жаль.

— А царь-то — остер, умен, — сказал он Сахру уже за воротами замка.

— Остер, — согласился лекарь Сахр. — Умен. Но ум у него вредный. Из-за таких-то умников весь шар земной окутан дымом жертвенных костров. Задохнемся скоро. Видишь, — он показал на высокое ступенчатое строение, над плоской крышей которого, выходя, должно быть, из отверстия, клубился дым. — День и ночь горит. Круглый год. Это храм огня, где жрецы-атраваны приносят жертвы светлому богу.

— Поглядеть бы.

— Не пустят! Мы с тобою, друг мой, люди грешные. Зайдем-ка лучше на базар, купим баранины, репы и сварим дома огненную похлебку с луком, морковью и красным стручковым перцем. Такую, чтобы от двух-трех ложек глаза на лоб полезли. Я, брат, лишнего хлебнул. Ладно, не всякий пьет за счет хорезмшаха.

— И не боишься?

— Чего?

— Так вольно с ним разговаривать.

— Почему я должен его бояться? Я живу в своей собственной стране. Живу открыто, у всех на виду, со всем хорошим и плохим, что есть во мне. Боится, таится, милый мой, тот, кому есть что таить.

Они плелись по жаре мимо открытых приземистых лавок, где чеканщики, тонко вызванивания молоточками на небольших наковаленках, делали серьги, кольца, браслеты, узорные чаши, кувшины.

Руслан нащупал на груди узелок с русской землей. Вымоченная дождем и потом, высушенная зноем и жаром тела, она слежалась, затвердела, превратилась в маленький камушек.

— Не думай, что мне жалко денег, — нахмурился Сахр, когда Руслан сказал ему о ней. — Можно, конечно, ее заключить в золотую скорлупку с золотой цепочкой. Но это кощунство! Святыня сохраняет святость лишь дотоле, пока хранится в ветхой тряпице, в которую ее завязали в дни чудовищных испытаний.

— И впрямь, — согласился с ним устыдившийся Руслан.

— Отсчитай нам, любезный, — обратился Сахр к продавцу овощей, — крупной моркови и репы штук по тридцать. Ты знаешь Бузгара? Увидишь, — скажи, пусть как-нибудь приедет ко мне. — И сказал Руслану: — Тебе бы с ним, с Бузгаром, поговорить. Тоже неистовый правдоискатель. Мечтает весь мир переделать.

— А что? Крикнуть бы миру всему, — вздохнул Руслан, — всем людям на свете: «Эй, хватит в ямах сидеть! Вылезайте. Бросьте лживые вероучения, стряхните обманную пыль, вот истина — идите к ней».

Сахр — с тоскою:

— Где? Кто знает ее, настоящую? Что можешь ты? Что могу я? Только отрицать. Мир — огромный сумасшедший дом, и стоит ли надрываться из-за дураков, которые считают себя умными, а дураком — как раз тебя? Знай себе ешь, пей, женщин целуй. Трудись. Отдыхай. Ходи под солнцем тихо, спокойно, не торопясь, — чего еще надо? Эпикур говорил: «Проживи незаметно». А с миром — будь что будет. Умрешь, не все ли тебе равно? Треснет земля пополам, и черт с ней, с загаженной: значит, лучшего она и не заслуживает.

— Ну, нет! — возразил Руслан. Нынче, после всех этих трудных разговоров, разбередивших ему душу, он будто услышал в ней биение бесконечно малых частиц, о которых узнал из беседы ученых, и ощутил под ногами величавое и явственное вращение земного шара. — Не из одних дураков, наверно, состоит он, этот самый… ну, мир? Всю дорогу сюда я видел умных людей. И здесь вижу. — Ему хотелось сказать: можно долго, конечно, и врать, и верить. Но разве он, Руслан, к примеру, сейчас такой, каким был, когда уходил из своей землянки! Столько увидел, столько узнал: будто все пятьдесят, — что пятьдесят? — будто пятьсот, а то и пять тысяч лет, прожил на свете, и с Эпикуром встречался, и с теми, другими. Пусть лгут законники! Он им больше не верит. И настанет время, когда люди, — все, слышишь? — поймут, что им лгут. Когда уже нельзя будет врать, не боясь остаться без языка… Хотелось сказать, но ему еще не хватало слов. И он только промолвил уверенно: — Народ отыщет истину!

Сахр — с горечью: — Или очередную, сотую или стотысячную, блажь.

Руслан — упрямо:

— Настоящую.

— Да? — Сахр с грустным любопытством взглянул на него. И тут же опять потускнел. — Посмотрим, если доживем. Не забывай название нашего города — Кят, то есть башня молчания. А что это такое, ты видел…

У калитки их ждал Аарон, худой и бледный, — видать, законники общины предписали ему немало постов, за буйство. Он упал на Русланову грудь и горько заплакал. Руслан стоял весь белый и холодный. Он разучился плакать.

— Как по-вашему большой водный поток?

— Река.

— А по-нашему — раха, ранха. Похоже? Раньше она и называлась Ранхой. Затем с верховьев вместе с водой пришло иное название — Охш, от которого и получился Окуз.

Так Руслан и увидел эту огромную реку. Западный плоский берег, освещенный только что взошедшим солнцем, тонул в голубой с золотом дымке, сливаясь с водой, и казалось — перед ним не река, а море. Над нею веет легкий ветерок, большого ветра нет — и на реке нет волн; так, лишь легкие узоры водоворотов на гладкой блестящей поверхности. И как-то диковинно, даже жутко видеть столько воды, куда-то стремящейся мимо тебя спокойно, быстро и ровно.

Царевич Аскаджамук, старший сын хорезмшаха, провожавший Сахра к реке, прочитал ему последние наставления: что сказать Кутейбе ибн Муслиму, как преподнести дары, что отвечать на такие-то и на такие-то вопросы. Он был так похож на отца — и ростом, и статью, и бородою, что на рассвете, когда выбирались из города, Руслан принял его за самого хорезмшаха, — даже удивился, какую честь оказывает царь своему послу, его провожая. Только услышав голос, догадался: не царь. У Аскаджавара голос крепкий, густой, а у этого — писклявый.

— Знаю, знаю, — отмахнулся Сахр от царевича. — Идем, Рустам. — Они спустились в большую лодку с тюками, охраной и дворцовым служителем, который должен был в Хазараспе добыть для посольства верблюдов. В другой лодке, вовсе огромной, перевозили лошадей.

Гребцы навалились на весла.

Честно сказать, Руслан с сожалением покидал чужой город, густо синеющий за речною поймой.

Чужой? Нет, теперь он свой. Что бы с ним, Русланом, ни приключилось еще, куда бы его ни занесло, она навсегда останется родной, эта солнечная земля. Потому что в ней лежит Иаиль.

Ах! Лучше б ему весь свой век оставаться в рабах у Пинхаса, день-деньской, обливаясь потом, трудиться на него, — только б Иаиль была жива и он был вместе с нею всю жизнь. Но чертова Фуа… Аарон говорил вчера: «Лейба тяжко хворает, все плачет и стонет, наверно, скоро умрет. Мать Рахиль стала задумчивой, тихой, страшно молчаливой — целый день сидит неподвижно, глядит в пустоту. А толстая Фуа вовсе взбесилась: бегает по двору, с криком кидается на мужчин. Пинхас собирается взять новую жену». Скажи, как вредят люди друг другу! Там, в Семарговой веси, мог ли подумать Руслан, что какая-то дурная Фуа, которую он знать не знал и знать никогда не хотел, отравит ему жизнь?

Узрев по ту сторону Хазарского моря пески и чахлую полынную равнину — по эту, Руслан решил, что пустыннее мест нет на земле. Но только теперь он увидел настоящую пустыню. Справа от каравана, бредущего вдоль реки, громоздились крутые песчаные холмы — целые горы сыпучего, чистого, без куста, без травинки, желто-серого песка. Страшно смотреть.

Когда посольский караван, отойдя от Окуза, на какой-то день пути одолел, двигаясь на юго-запад, раскаленное песчаное море и вышел к долине другой реки, Мургаба, Руслан впервые увидел «покорных богу».

В больших платках, скрепленных через лоб какими-то обручами, в просторных обтрепанных свитах, они (семь человек) выехали сбоку из-за песчаного бугра, слезли, изможденные, с заморенных коней. В их смуглых лицах, заметил Руслан, в густых, до черных глаз, курчавых бородах, в горбатых носах было что-то знакомое, еврейское.

— Одних кровей, — пояснил всезнающий Сахр.

— Ассалам ваалейкум! — поклонился старший воин с сединой в бороде.

— Ваалейкум ассалам, — ответил Сахр на их языке.

— Дайте поесть. Который день голодаем.

Они жадно набросились на еду.

— Дозор? — полюбопытствовал Сахр. «Покорные богу» переглянулись: говорить правду — не говорить. Но, видно, они не умели лгать.

— От войска отбились, — ответил старший воин. — С Кутейбой поссорились.

— Поссорились?

— Да. Из-за добычи. Мы простые воины, он наместник халифа, все лучшее берет себе. Мы возмутились. Он же отделывается сто тридцать первым стихом двадцатой суры корана: «Не засматривайся очами твоими на те блага, какими мы (то есть аллах) наделяем некоторые семейства». К тому же он северянин из племени Бахила, а мы — Бен иамина, дети юга. Ну, и… — воин безнадежно махнул рукой, не желая вдаваться в невеселые подробности.

Он вдруг перестал жевать, спросил подозрительно:

— Не христиане ли вы? Мы не то что пищу от них принимать — мы должны убивать их, поганых.

— Не христиане, — успокоил его Сахр. — Но и не «покорные богу».

— Будете ими, — заверил воин. — Мы вас тут всех в Туране обратим в нашу веру. Или — убьем.

Воин тупо уставился на Сахра.

— Думай пока, друг любезный, как выжить тебе самому. Куда вы теперь?

— Не знаю. Все в руках аллаха. Сказано — бог творит, как хочет, он свершитель того, что захочет. Видно, будем бродить в песках, пока не умрем. Будем разбойничать, тревожить Кутейбу. Мы хотели напасть на ваш караван, но увидели — много вас, и решили, что лучше договориться по-хорошему.

— Конечно, лучше! — Сахр велел сопровождавшим его слугам и телохранителям отдать бездомным «покорным богу» запасной котел, мешок проса, кувшин топленого бараньего сала.

Бродяги долго благодарили Сахра, затем их старший дал ему добрый совет:

— Хочешь сразу узнать, как настроен к тебе Кутейба ибн Муслим, посмотри на скатерть, когда будет угощать (если будет). Подадут баранину, значит, благоволит. Говядину — недоброжелателен. У нас в путных домах даже слуга считает оскорблением, если хозяин кормит его говядиной.

— Хорошо, учту. Спасибо.

— «Убьем, убьем», — проворчал Руслан осуждающе, когда они двинулись своей дорогой. — Голодный, а туда же… чванится, видишь.

— Да, — вздохнул Сахр. — Всякое вероучение разъединяет людей, провозглашая всемирную вражду.

— А… объединяет их что-нибудь?

— Объединяет. Должно, во всяком случае, объединять.

— Что?

— Общность нелегкой трудовой судьбы, — ну, как проще сказать: одинаковая тяжкая доля и ненависть к тем, кто их угнетает. Вообще-то, насколько мне ведомо, рабство, объединяя людей на основе ненависти к гнету, не сближает их по-человечески, не пробуждает в них сердечной привязанности друг к другу, а наоборот, убивает это чувство. Горе, нужда, бесконечные неудачи ожесточают людей, они черствеют, становятся ко всему равнодушными.

— И все же, — возразил Руслан, — человеческое в них, наверно, сильнее рабского. Вот я в скольких передрягах побывал — и уцелел. Почему? Помогали. Всю дорогу кто-нибудь выручал. И находил для меня словечко теплое. Не все хотели убить…

— Так, — неохотно согласился Сахр.

— А ты — ты-то почему мне помог? Я раб, а ты знатный человек, придворный лекарь.

— Я — знатный? — рассмеялся Сахр. — Не всегда я им был, друг мой. Я круглый сирота. Отца не знаю, матери не помню. Рос на улице. Никто не тратил ни гроша на мою еду, на одежду и на учебу. Я сам добывал себе хлеб руками детскими, сам научился читать, а как — не знаю. Научился случайно, когда чьи-то дети долбили на улице или в саду уроки. Лекарь нанял меня за лепешку собирать целебные травы, сушить, толочь их в ступе, помогать ему возиться с больными, — и я незаметно для себя стал врачом лучшим, чем он. А мог бы стать вором. И не удивительно, если б стал, удивительно, что не стал. В такой дикой среде я рос. Природный ум, видно, помог устоять. Потом я попал в академию. Мне некого и не за что благодарить. Всем, что у меня есть, я обязан самому себе. Конечно, и мне помогали, поддерживали. Но вовсе не потому, что я ничего не умел и из-за этого нуждался в поддержке. Наоборот, именно потому, что умел многое — то есть в обмен на мои знания, на мой труд.

— Так что, друг мой, — Сахр невесело усмехнулся, — я, можно сказать, самородок. В природе не бывает чистых высокопробных слитков золота. Самородок всегда облеплен песком, простыми камушками, всякой дрянью, в которой ему довелось лежать в скалах и осыпях. Я и есть такой самородок, облепленный дурной примесью мелких пороков. Но золота во мне гораздо больше, — это надо помнить и тебе, и всякому другому. Чистить и плавить меня поздновато, возраст не тот, и надо ли? Вдруг, лишенный природной оправы, я обращусь в глупую медь? Лучше уж я так и уйду с грехами пустой породы в землю, где найден, отдав свой блеск золотой народу, то есть тем, кого лечу. Я ведь лечу не только хорезмшаха и его семью. И ты думаешь, мне радостно пить ячменную водку? Это, друг, не радость, а бедствие.

И столько боли, столько безысходного отчаяния послышалось Руслану в его словах, что ему стало стыдно за то, что он растравил Сахру какую-то скрытую рану,

— Эх! — воскликнул Руслан. — Вот бы всем несчастным на земле… собраться в один кулак, раз уж у них одна судьба и ненависть одна, — и уничтожить богатых и знатных, а?

— Если это и будет, то нескоро, — мрачно сказал Сахр. — Слишком много пут и цепей на руках, на ногах, на шеях и, хуже всего, — на душах.

— Скорей бы скинуть эти путы! — загорелся Руслан.

— Не доживем до тех дней мы с тобою, — охладил его пыл грустный Сахр.

Первым, кого они встретили на окраине Мерва, был мужик, работавший в поле у дороги. Он поливал репу. У него на шее висела на ремешке большая печать из обожженной глины с какой-то надписью.

— Эй! — крикнул Сахр. — Что это ты нацепил на свою шею? Амулет, что ли, такой? Не видал.

— Увидишь — на собственной шее. — Мужик сплюнул густую от жары слюну. — Амулет черного Анхро-Маны. «Покорные богу» нацепили. Это значит, что я должен платить им «джизью» — подушный налог и «харадж» — поземельный. А земли у меня — видишь сколько? — поле сорок шагов в длину, пятнадцать в ширину…

— Почему ж ты не снимешь, не кинешь эту дрянь?

— Нельзя, убьют.

— Так. Заклеймили, значит, как скот.

— Для них мы все — скоты, неверные.


«Верующие! Повинуйтесь аллаху, повинуйтесь посланнику его и тем из вас, которые имеют власть», — коран, сура четвертая, стих шестьдесят второй.

…Из четырех «праведных» халифов, правивших после пророка, лишь один Абу-Бекр умер своей смертью. Омар, Осман, Али пали от враждебных рук.

Но при тех четырех еще кое-как соблюдалось предписание четвертой главы корана — о добыче (сура аль-ганимат), по которой добыча распределялась между воинами, Халиф Муавия первым серьезно нарушил эту важнейшую заповедь, потребовав, чтобы в Хорасане не давали в раздел войску золота и драгоценностей, а, собрав все это, отсылали ему в Дамаск.

Халифы меняются чуть ли не каждый день. И всякий гнет свое. В стране разброд, в войсках — еще больший. И здесь, в Хорасане, как и на родине, идет глухая, но опасная межплеменная грызня. Когда в Хорасан был назначен наместником Абдулла ибн Хазим, — один из предшественников Кутейбы, — воины племени Бакр ибн Ваиля взбунтовались: «Почему эти пожирают Хорасан без нас?»

Теперь стало как будто тише, халифат оправился после восстаний Абдуллы ибн Зубейра в Мекке, Мух-тара в Ираке, сирийских мардаитов.

Но это лишь видимость.

Кутейба знает: со дня на день может вспыхнуть новый бунт. Кто поможет его подавить? Простонародье в Туране, который надобно завоевать для халифа Валида, впрочем, как и везде, строптивое, злое. Одна надежда, — хоть и сказано: «Верующие не должны брать себе в друзья неверных», — стакнуться с местной знатью и, опираясь на ее поддержку и помощь, захватить эту неслыханно богатую страну.

И когда Кутейбе, невесело размышлявшему обо всем этом, доложили о прибытии хорезмийского посла, он, внешне спокойный, бесстрастный, но внутренне — празднично-ликующий, сам вышел встречать дорогих гостей.

Сахр и Руслан между тем стояли у широкой лестницы, ведущей во дворец наместника, и поглядывали искоса, стараясь казаться равнодушными, на две кучи отрубленных человеческих голов у входа, по левую и правую сторону. Их мутило от зловония, исходившего от этих громоздких куч, облепленных мухами. Тут было много голов, несколько сотен, и старческих, и юношеских. Ничего человеческого в них, конечно, уже не оставалось. Так, падаль. Должно быть, это головы врагов, убитых в боях.

— Или послов, не угодивших Кутейбе, — усмехнулся бледный Сахр.

Ни бараниной, ни говядиной Кутейба не стал угощать посла. Он угощал его жареными фазанами, что служило, должно быть, знаком особого расположения. Но прежде велел слугам, по обычаю своей далекой родины, вымыть гостю ноги.

После еды завязалась неторопливая, спокойная, по-восточному хитро-вежливая беседа.

Речи Кутейбы сводились к одному; если хорезмшах по доброй воле своей примет веру «покорных богу», обратит в эту веру весь свой народ и поможет Кутейбе войсками, то Хорезм тем самым избежит насилия и кровопролития.

Сахр задавал осторожные вопросы.

— Если коран (мы с ним знакомы) предвечен, это слово божье, а бог не может противоречить самому себе, то как увязать двести пятьдесят седьмой стих второй суры и стихи сто двадцать шестой — сто двадцать седьмой шестнадцатой суры: «В деле веры нет принуждения», «Призывай на путь господа твоего мудрыми, добрыми наставлениями и веди с ними (неверными) споры о том, что добро…» со стихом двадцать девятым сорок восьмой суры: «Мухаммед — посланник аллаха, и те, которые с ним, яростны против неверных»?

И как могло случиться, что коран, ниспосланный в объяснение всех вещей («Нет зерна во мраке земли, нет былинки, ни свежей, ни сухой, которые не были бы в нем обозначены», — сура шестая, стих пятьдесят девятый), упоминает всего три-четыре городка на родине «покорных богу» и не замечает всей остальной земли, других городов и стран, — например, Хорасана, Мерва и Хорезма?

И если коран, как язык бога, вечен, почему он говорит только о делах минувших и не может предсказать событий хотя бы на десять лет вперед, — кроме, разумеется, конца света? Ведь будущее не может вечно жить прошлым.

И еще — если все от аллаха и человек не волен в своих поступках, почему он должен отвечать за свои грехи? Поскольку человек совершенно не волен во всех своих поступках, в том числе и злых, значит, источник зла в мире — сам аллах? Но если бог — источник зла, то в чем же состоит суть божественного благодеяния и справедливости?

И если смысл и цель жизни правоверного — отрешение от всех радостей мира, презрение к земной жизни, терпеливость в нужде, горе и страданиях, довольство ниспосланной судьбой и полное самоуничижение ради блаженства на том свете, то как понимать яростную защиту тем же кораном богатства, торговли с прибылью, войн, грабежей? Совместима ли отрешенность от благ земных с захватом чужого имущества?

Кутейба, припертый к стене, долго молчал, отирая пот, не зная, что сказать, и наконец произнес угрюмо:

— Я отвечу тебе на все эти вопросы… когда приду в Хорезм.

Но один из его приближенных, большой умник, ретивый законник, не утерпел и всего в нескольких словах, определенно и точно, с восточной образностью, изложил суть учения «покорных богу»:

— Праведный халиф Омар говорил: «Мусульмане едят их, покоренных, пока они живы; когда мы умрем и умрут они, наши дети будут есть их детей, пока они живы».

— Понятно, — кивнул Сахр.

Кутейба густо побагровел, зло покосился на излишне прыткого книжника, — куда лезешь, непрошенный? Кто за язык тебя тянет? Брякнул. Книжник догадался, что допустил оплошность, и растерянно забормотал:

— Аллах сказал: «Когда мы отменяем какой-либо стих и повелеваем забыть его, то даем другой, лучший того или равный ему». Сура вторая, стих…

Ему не дали договорить.

Вбежал взволнованный слуга, крикнул Кутейбе ибн Муслиму:

— Господин! Добыча из Согда. Хусейн убит…

Сразу забыв все сто четырнадцать сур корана (кроме четвертой — о добыче), «покорные богу», и вместе с ними — Сахр и Руслан, тихо сидевший дотоле у входа, шумной толпою повалили наружу.

Площадь перед дворцом была запружена повозками, верблюдами, быками с потными вздрагивающими боками.

У подножья каменной лестницы стояла большая двухколесная повозка, на повозке лежал труп огромного воина, накрытый синим плащом. Привязанный к той же повозке веревкой за шею, переминался с ноги на ногу пленный воин. Руслан и Сахр переглянулись: это был старший воин из тех семерых, кому они дали в песках поесть.

— Он убил Хусейна, — доложил один из всадников, сопровождавших караван с добычей. — Внезапно напали горстью с бугра, обстреляли. Мы погнались за ними, этого сбили с коня, остальные ушли.

Сахр, знавший от своих ученых друзей сирийский язык, понимал гортанную речь «покорных богу» и шепотом пересказывал Руслану ее содержание.

— А, Харун, — угрюмо кивнул пленнику рослый носатый Кутейба. — Вот и встретились. Недолго тебе пришлось вести свою войну в Туране. Эй, сгружайте добычу! Складывайте здесь, на лестнице.

Воины положили у ног наместника тяжелый продолговатый тюк, разрезали грубую мешковину. Кутейба ахнул. Перед ним открылся, ярко блеснув, золотой лик прекрасной согдийской богини Анахиты.

И по мере того, как с продолговатых тяжелых тюков, с натугой сгружаемых с арб, спадали покровы из мешковины и войлока и глазам «покорных богу» представали все новые и новые золотые идолы, бухарские боги и богини, в толпе воинов все громче нарастал шум восторга и восхищения. Переговариваясь между собою, «покорные богу» от возбуждения заикались или умолкали на полуслове. Иные падали наземь без чувств. Многие плакали от умиления. Большинство же просто вопило хриплыми дикими голосами, ошалело озирая гору чистого золота.

— Видал? — сказал Сахр Руслану. — Молились в полдень, разговаривая с богом, не было слез и стенаний: бормотали заклинания заученно, тупо, равнодушно, как бы стараясь скорее отбыть неприятную повинность. И никаких тебе чувств. А сейчас — видишь? Плачут. Золото! Вот оно, самое главное божество. Золотой истукан правит миром. Именно ему, называя его различными именами и сбивая с толку народы, поклоняется всемирная шайка хитроумных вероучителей.

Мятежника Харуна, убившего разбойничьей стрелой витязя Хусейна — красу и гордость воинства «покорных богу», привязали к столбу перед выстроенными пешими и конными отрядами и, в назидание всем прочим, потешаясь над пронзительными криками преступника, содрали с него, живого, кожу.

Коран запрещает пить вино, зато дозволяет курение, — и воины, вдосталь накурившись гашишу, собрались на поминальный пир в десять раз более дурные, чем пьяные от вина.

Гашиш вызывает приступ неудержимого смеха, и по всему стану гремел тупой бессмысленный хохот, — тогда как «покорным богу» надлежало, казалось бы, горько оплакивать Хусейна, раз уж они его так любили.

Они и заплакали, когда благородный воин-сказитель запел о славных подвигах безвременно погибшего Хусейна, Песня была напряженно-ноющей, рыдающей, и от нее и впрямь хотелось плакать. Зато музыка… в ней слышалась угроза: звуки труб, дудок, барабанов, струнных инструментов сливались то в густой, то в пронзительный напористый напев, похожий на гул и визг самума в песках, на родине «покорных богу». Резкий порыв следует за таким же резким порывом, но отнюдь не плавно и размеренно, — не успеет стихнуть один, как на него нахраписто налезает другой. Слушать невмоготу.

— Народ с такой музыкой не победить, — заметил бледный Сахр.

Расчувствовавшиеся воины рвали на себе одежду, царапали щеки, с криком кидались на землю, катались по ней с пеной на губах.

Затем «покорные богу» мелко изрубили и разделили между собою труп Хусейна, чтобы, поев его благородного мяса, перенять от него отвагу и храбрость. Каждый старался получить хоть крошку. Самое ценное, сердце и печень, преподнесли, конечно, Кутейбе ибн Муслиму…

— Людоеды, — плевался Сахр на обратном пути. — Пожиратели трупов. Умный народ, способный, но — одурачен… как и всякий другой.

Руслан никогда не слышал, чтобы Сахр, говоря о каком-либо народе, назвал его темным, диким, никчемным. О каждом народе он отзывался с любовью и гордостью, будто сам принадлежал к нему:

— О! Это умный народ, очень умный народ. Ясная голова, зоркие глаза, золотые руки.

— Евреи? О! Это дельный, толковый народ.

— Персы? О! Это древний, мудрый народ.

— Китайцы? О! Это искусный, трудолюбивый народ.

— Каждый народ по-своему замечателен, просто загляденье.

Говорить: я лучше, скажем, кочевого тюрка, потому что я — рус или хорезмиец, это от невежества, древнего дикарства. Сказать: я лучше, потому что знаю грамоту, умею строить города, каналы, расписывать мм стены, посуду, а он этого не умеет, — можешь, пожалуй. Но помни: он знает и умеет то, чего ты не знаешь, и не умеешь. И помни другое: знания и умение — дело наживное. Глядишь, тот же тюрк-пастух научится всему этому, да еще тебя же и обгонит, если будешь сидеть сложа руки, полагая, что знания — твой природный дар, и не надо их развивать, сами придут…

Ругая кого-нибудь, Сахр никогда не упоминал его племенной принадлежности. И если Руслан спрашивал, кто тот человек — хорезмиец, согдиец, перс, грек, еврей, Сахр отвечал:

— Не имеет значения. Ну, еврей. Но евреи тут не при чем. Глупость, мой дорогой, как и болезнь, не отличается по языку, пи цвету глаз и волос.

Он вполне убежденно считал глупость тяжкой хворью. Человек — это разум. Нет разума — нет человека.

Слушая Сахра, Руслан внутренне пел. Такое ему открывалось в его речах… И все чаще думал Руслан: если со всем, что он увидел и услыхал, вернуться в глухую Семаргову весь, сколько можно сделать с этими знаниями в родном селе…

— Научил бы ты меня грамоте, — обратился он к Сахру.

— Хочешь? — загорелся Сахр.

— Давно хочу.

— А я давно хочу тебе сказать: учись грамоте. Но какой? Ближе всех из просвещенных народов к Руси — византийцы. Но языка греко-ромейского ты не знаешь. А по-нашему — можешь говорить. Осталось буквы усвоить. Дело нетрудное. Парень ты острый, в три дня их одолеешь. По дороге и научу. Все книги индийцем, греков, персов, сирийцев переведены на хорезмийский. Будешь читать, непонятное — спрашивать.

— Что я пойму? На каждой строке придется спрашивать.

— Не беда! Спрашивать, когда не знаешь, не стыдно. Индийский лекарь Чарака пишет: «Если ты сомневаешься в чем-либо, дружелюбно обратись к другим… испроси у них совета». И откроется перед тобою мир огромный, звездный, сияющий — добрый мир знания. Доведется вернуться на Русь — всех волхвов ваших диких разоблачишь и разгонишь.

— Доведется ли? — вздохнул Руслан.

— Кто знает? Все может быть на этой беспокойной земле. Я знаю одно: я сделаю тебя искусным лекарем. Я в силах это сделать. «Нет лучшего дара, чем дар жизни», — говорит Чарака. Вернуть умирающему жизнь — никакой бог не способен это совершить. Сушрута, тоже индийский лекарь, пишет: «Пусть твоим вероучением станет человечность».

— Рождение — страдание…

Болезнь — страдание…

Смерть — страдание…

Присутствие того, кого ненавидим, — страдание, отделение от того, кого любим, — страдание.

Короче, пятичленная привязанность к существованию — страдание…

Так поучал в развалинах древнего храма завернувших к нему из любопытства путников одинокий монах — весь иссохший старик с бритой головой, босой, с шафранно-желтым тряпьем на плечах.

— Сказано в Махавагге: «Из чувства возникает желание, из желания — привязанность, из привязанности — бытие, из бытия — рождение, из рождения возникают старость и смерть, несчастье, скорбь, страдания, унижение и отчаяние». Освобождение от страданий дается полным уничтожением всяких желаний.

Он запел, раскачиваясь, дребезжащим голоском:

Я отрекся от всех желаний,

Отбросил полностью ненависть.

Для меня окончен самообман,

Я истлеваю, догораю.

Я смерть свою жду без страха,

Жизнь покидает меня без радости.

Терпеливо изнашиваю свое тело,

Умудренный, яснопознавший…

— О сокровище на лотосе! Сказано в Тхерагатхе: «Разрывая все связи, обретаешь спокойствие». Железную цепь не зови тяжелой цепью. Не противься злу. Стань сам владыкою своих страстей — и над тобою не будет владык.

— Так-так — Сахр прикусил губу. — Значит, чтобы спастись от страданий, надо отказаться от всего человеческого на земле, а лучше всего — умереть? Но Чарака и Сушрута…

— Сын мой. Не поминай в храме безбожников. Слушай Будду. Он говорил: «Подобно тому, как воды океана имеют лишь один вкус — соленый, так и учение мое имеет лишь один вкус — вкус спасения». Жизнь — страдание, цель жизни — уход из нее, спасение — в загробном мире.

— Ну, этот вовсе… Тьфу! Еще один спаситель… — Руслан встал, махнул рукою, пошел прочь. Он чуть не наступил на большую, как полено, полосатую ящерицу. Она раздулась, угрожающе зашипела. Руслан обернулся. — То-то не очень-то много тут у тебя последователей! Разве что ящерица? Но даже ей, видишь ты, жизнь дорога.

Вслед ему с неясной улыбкой, показавшейся Руслану издевательской усмешкой, глядел из ниши в стене огромный глиняный Будда, под которым и приютился монах.

— А что, неглупое учение, — сказал Сахр, присоединившись к Руслану на пятнистом от редких кустов, серо-желтом плоском берегу Окуза. — Самое подходящее для нас. Мы с тобою достаточно настрадались. Может, плюнем на все, а? Поселимся тут. Разлюбезное дело — сиди, весь день свой пуп созерцай…

— Э, нет! — Руслан стиснул пальцы в огромный кулак. Глаза побелели. В нем давно, как воду в закрытом котле, подогревали ненависть медленным пламенем лжи и обид, — и вот она заклокотала, жгучая ненависть ко всей неправде на свете. — Тут по свету рыщут «покорные богу», хотят меня съесть, а он — «не противься злу». Хватит меня дурачить! Всю жизнь бьют, пинают, гоняют. За что? Нет, хватит. Кто-то должен мне заплатить за мучения.

— Все равно мир не переделать.

— Мир, мир! А я что такое? Мир — я сам. Мне, хочешь знать, дела нет до твоих далеких планет, дайте здесь, на земле, вольно вздохнуть.

— Здесь? Ишь чего захотел! Никогда на этой несчастной планете не перестанут играть в жизнь и не начнут жить по-настоящему. Вечное лицедейство, то смехотворное, то — чаше — кровавое. Видишь эту реку? — Он кивнул на огромный гладкий поток, плавно бегущий перед ними. — Совокупность всех событий, крупных и мелких, происходящих на земле по какому-то, никому не известному, закону, называется историей. История — исполинская река, истоки которой в тумане тысячелетий, устье — неведомо где. Река эта странная, особая, у нее свои, трудно постижимые, причуды. У нее двойное течение. Сверху — пена, дохлые ослы, коряги, щепки, навоз. Сверху — лодки, птицы, лягушки, змеи, пескари, комары, черт знает что. Но все это занимает лишь тонкий, самый верхний слой воды. Главная масса воды — внизу, и крупные рыбы — внизу, а вся шваль — наверху. Так и история. Наверху — все случайное, муть ложных вероучений, суеверия, вымыслы, домыслы, заблуждения. Все это где-то в пути застревает, засоряет мели, отмели, заводи, боковые протоки, пропадает бесследно. А настоящее — в глубине. Истинные знания, мощные водовороты — все, что движет жизнь — в глубине, в трудно постижимой глубине. Ты только начинаешь плавание, посмотрим, куда тебя занесет. А я, брат, ни внизу, ни наверху. Устал мутную воду хлебать, о коряги лоб разбивать. Я — на берегу. Сижу, зеваю, ячменную водку пью, в речку поплевываю. Не желаю в ней бултыхаться. Хочешь — лезь, а меня уволь.

— А дадут ли?

— Что?

— Ну, сидеть, зевать на бережку?

— Приспособимся как-нибудь.

— А хорошо ли это?

Впервые увидел Руслан, как Сахр краснеет.

— Смотри-ка! — воскликнул лекарь, стараясь укрыть за шутливостью горькую досаду. — Яйцо начинает курицу поучать.

Загрузка...