УТРО ПСОВОГО ЛАЯ

Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами

Степную даль.

В степном дыму блеснет святое знамя

И ханской сабли сталь…

И вечный бой! Покой нам только снится

Сквозь кровь и пыль…

Летит, летит степная кобылица

И мнет ковыль.

А. Блок. «На поле Куликовом».

Осень. Но в Хорезме по-прежнему знойно. Разве что ночи стали темнее.

… Ах, эти длинные, длинные, длинные черные ночи! Одинокие. Бесконечно жестокие… Отчего я несчастен, печален, зол и порочен? Не оттого ль, что чужой на жарком Востоке?

Мозг до глаз моих серых, до глаз моих серых болью нагружен. Телу белому дальше некуда сохнуть. Отчего, нуждаясь во всех, никому я не нужен? Хоть бы мне тут однажды ночью подохнуть…

Примерно таким все чаще бывало у Руслана состояние духа, когда, всю ночь промаявшись от плотной неотступной духоты, он поднимался утром весь расслабленный, потный, с тяжелой головою.

И всю ночь, всю ночь он видел Иаиль! Не ту, с пеной на губах, под стеной, чужую, безмолвную, а ту, ласковую, нежную, с которой они шептались и обнимались в темной каморке. Когда она была живой… Живой! Была ли? Или она ему примерещилась? От Днепра он шагал и шагал, изнывая от жажды, — и вот, когда достиг родника с живой водой, родник усох, едва он припал к нему горячими губами… Так внезапно, нелепо, Зачем! Наваждение дикое, чудовищное. Немыслимо это.

Было, еще в Самандаре: маленький, весь в золотушных болячках, мальчишка, которого бросила мать, день-деньской слонялся между шатрами и напевал с видом серьезным и строгим:

Человек сам не стареет, — Заставляет горе.

Так — то. Мальчишке тому было всего пять лет…

Пребывание у Сахра, и вообще в Хорезме, утратило бы всякий смысл, если б не учение. Как и предвидел врач, юный смерд быстро усвоил хорезмийские буквы, созданные, по словам Сахра, еще в древности на основе какого-то арамейского алфавита. Руслан уже начинал понемногу читать что попроще. Случалось, Сахр принимал по утрам больных — бедных горожан, земледельцев из окрестных селений, Руслан помогал ему возиться с ними, и это тоже было хорошее занятие.

Но иногда на русича находила такая черная тоска, что он готов был бросить все и бежать. Уйти наугад, наудачу на запад — и лучше умереть в лесках по дороге на Русь, чем пропадать тут в чужой лачуге. Он вспоминал свою землянку, и такой желанной, просторной и уютной она ему теперь казалась…

— Ты Рустам? Здравствуй. Я — Бузгар. Слыхал обо мне?

— Говорил о тебе хозяин.

Мог ли подумать юный смерд, что этот низенький плотный человек с круглым веселым лицом внесет, вместе с переметной сумой, перекинутой через плечо, крутую перемену в его судьбу?

Руслан, уже немного знакомый с местными обычаями, положил перед ним свернутую гостевую скатерть с едой, — в каждом хорезмийском доме есть такая особая скатерть, развернуть которую вправе лишь гость.

Насытившись, Бузгар сказал с доброй завистью:

— Повезло тебе!

— В чем?

— В хорошие руки попал. Сахр — человек необыкновенный.

— Да? А я недавно слышал обратное. Не любят его.

— Кто не любит? — грозно встрепенулся Бузгар.

— Ваши, эти… жрецы.

— Э! Жрецы… Кого они любят, кроме самих себя? Ты думаешь, почему Сахр прозябает в этой несчастной лачуге, тогда как ему в царском замке отвели бы роскошное жилье? Потому, что там он не смог бы принимать больных. Простых людей в царский дворец не пускают. И почему он бедный? Все, что получает от хорезмшаха, он раздает. Нам, бедному люду. Случилось в прошлом году… весь урожай мне пришлось отдать за долги, за воду поливную, господину, князю нашему Манучехру. Без хлеба сидим зимою. Мать-старуха плачет, старик ругается. Куда деваться? Иду к общинному жрецу. Он говорит. «Я бы помог тебе, но тороплюсь — в Хазараспе празднуют тысячелетие храма огня». Я говорю: «Храм огня в Хазараспе стоял тысячу лет и, дай бог, простоит еще столько же, а я умру завтра с голоду!» Ну, дал он мне… одну сухую, как доска, лепешку. Спасибо, надоумил кто-то добрый: «Ступай к Сахру». И что? Сахр купил мне два мешка зерна. И этим спас. Народ его любит, — какая еще любовь нужна человеку?

— Отчего же он… всегда невеселый, задумчивый?

— Кто знает? Этих ученых людей трудно понять. Сказать: не ко времени и не к месту он здесь? Нет. Раз уж кому-то нужен, и многим нужен, значит, ко времени, к месту. Может, его сушит мечта о какой-нибудь дальней голубой планете? Этим сумасбродам, — засмеялся Бузгар, — до зарезу надо знать, что творится в небесных сферах.

Он прилег на локоть, уставился на мутную воду в ручье, запел тонким смешным голоском:

Что ж, благоденствуйте пока,

А мы — победствуем…

— Я слышал эту песню от Сахра, — оживился Руслан, радуясь знакомому напеву.

— От меня он ей научился. Так поют у нас в селениях:

Схватить удачу за бока

Вдруг сыщем средство?

Бузгар вскинул тяжелый, не меньше, чем у Руслана, смуглый кулак:

— Сыщем! Хватит нас мордовать. Скоро такое начнется в Хорезме… всю ораву дармоедов мы разгоним.

— Вы? Кто это — вы?

Бузгар — вместо ответа:

— Тебе сколько лет?

— Девятнадцать.

— Был женат?

— Когда бы это я успел? Уже год в полоне. «Успел бы, — подумал он с грустью, — да князь увел Людожирицу в Родень».

— Мне — тридцать семь, — вздохнул Бузгар. — И все равно холостой. Живу и тружусь в отцовской усадьбе. Почему? Нечем платить за невесту. Ну, на выкуп как-нибудь бы наскреб, — залез в долги на всю жизнь, но женился. Не на ком — вот беда.

— Что же, в общине у вас девушек нету?

— Нету.

— Куда же они девались? — поразился Руслан.

— Князь наш их всех в свой замок забрал. И забирает, какая чуть подрастет. Они у него — в младших женах, рабынях, наложницах, в «приемных дочерях». Ковры ему ткут. И по ночам его ублажают. А я до сих пор хозяйство свое завести не могу. Не я один: каждый второй в общине — холостой. Мужику без жены, ты знаешь, гнезда не свить. И чахнет, идет на убыль народ трудовой. И государство через то хиреет…

В Хорезме, по словам Бузгара, назрели примерно такие же события, какие произошли в Иране лет двести назад.

При шахе Каваде в персидском государстве случился полный распад. Князья, владельцы обширных земель и больших крепостей, тяготясь верховной царской властью, решили скинуть ее, обзавелись своими войсками. С царской властью, конечно, ничего не стряслось. Зато простонародью — досталось. Совсем разнуздались богачи. Рыщут по селениям, как волки — по загонам овечьим, отнимают землю и воду у вольных крестьянских общин, хватают самих крестьян, их жен, сестер, дочерей. Разброд. И тогда против жадных князей выступает Маздак, бедный пахарь.

Он говорит простонародью:

«В мире извечно идет борьба между злом и добром. Зло действует слепо и неразумно, добро — разумно, сознательно. Свет и тьма переплетены, но свет на земле преобладает, хотя еще и не достиг полной власти.

Кто в поте лица пашет землю, выращивает хлеб — носитель добра и света.

Кто не работает и зарится на чужое — носитель зла и тьмы.

Причина всех бед на земле — раздельная собственность».

— Все это я слышал недавно от манихея, — зевнул Руслан скучающе. Болтуны. Надоели со светом и тьмою, с добром и злом.

— Да, но манихеи зовут в тихую келью, обещают счастье в загробном мире. А Маздак учит: «Чтобы здесь, на земле, наступило царство света, силы добра должны уничтожить силы зла. Надо отнять у богатых и знатных землю, скот и воду. Все люди равны. И должны сообща владеть всем, что есть на земле».

Далее из Бузгарова рассказа следовало, что крестьяне, возглавляемые Маздаком, подняли в Иране бурное вооруженное восстание. Они убивали крупных земельных владетелей, сносили их дома и хранилища.

Шах Кавад, который сперва, боясь непокорных князей, заигрывал с восставшими, испугался крестьянских дубин, примирился со знатью и призвал на помощь эфталитов — «белых гуннов».

Маздак погиб, но учение его сохранилось. Здесь, в Хорезме, огромное множество его последователей. Весь простой народ, можно сказать. Их название — хурремиты, то есть, краснознаменные. Красный цвет — цвет святой чистоты, добрых помыслов, храбрости. На левом берегу Окуза, в Ургенче и Хазараспе, собирается под красным знаменем Хурзада большое крестьянское войско. Скоро начнем повсюду громить богатых, делить их землю.

Потрясенный Руслан пошарил, точно слепой, вокруг себя и, будто внезапно прозрев, схватился за оберег на груди — узелок с русской землицей.

Наконец- то он пришел к тому, к чему шел, сам того не зная, может быть, всю жизнь. С громом разверзлось перед ним исполинское земное пространство, которое он одолел, пройдя через тысячу испытаний, но теперь оно, со всеми испытаниями, выпавшими на долю Руслана, открылось ему в ином, не замутненном пылью пустых словес, ясном и прозрачном свете…

— До вечного света и тьмы, — проговорил он с дрожью, — и прочих премудростей мне дела нет. Свет — он свет и есть, тьма — тьма. А вот, чтоб землю отнять у богатых и сообща ею владеть, и землею, и всем другим имуществом, — это мне по душе. Человеку, — я знаю теперь, — нужно немного, но чтобы это было твердо, нерушимо: спокойно жить и работать. Здесь, а не там, сейчас, а не потом! Вдосталь есть, вдоволь пить. И чтобы зимою было тепло, а летом — прохладно. И чтоб дети его, и другие родные, были вместе с ним, и никто их у него не отнимал. Ну, а тех, кто мешает ему спокойно жить и работать, — Руслан насупился, — я согласен, надо убивать. Не станут мешать — всем хватит хлеба и места под солнцем. А будущую жизнь и райскую награду за терпение пусть законники всю возьмут себе и утешаются ею, когда подохнут. Такое учение — в самый раз по мне.

— И ты — в самый раз по мне, — сказал Бузгар уважительно. Он даже поднялся с ветхой циновки, сел (стыдно лежать, услышав такую речь). — Иди к нам, хурремитам, — предложил он открыто и просто.

— Я — хоть сейчас! Но… отпустит ли хозяин?

— Э! Не отпустит — тайно уйдешь. Пусть сидит один в своей норе, пьет ячменную водку. Я тебя доставлю, куда надо.

…Стучат в калитку. Обычно она стоит открытой, но Бузгар, явившись, тщательно запер ее, — не надо, чтобы его тут видели.

Услышав стук, Бузгар кинулся в сарайчик. Руслан пошел открыть, и во двор ввалилось нечто громоздкое, закутавшееся в просторную светлую накидку. Оно отвернуло накидку — и Руслан остолбенел, увидев ненавистно-знакомую тыквенную рожу.

Фуа!

Видать, она давно не брилась: мясистые щеки ее густо заросли мохнатой черной бородой. Она обсосала незримую виноградинку и сказала, улыбаясь сквозь усы:

— Ну вот, я пришла, мой лев.

— Зачем?

— Ты же сказал, мой Иосиф Прекрасный…

— Что?

— Что меня любишь.

Руслан уронил руки. Нет, тут он ничего не мог поделать.

— Прогонишь — яду приму! Будешь отвечать. — Жутко смотреть, как эта огромная неповоротливая туша корчит из себя маленькую обиженную девочку. — Я у матушки, у батюшки одна дочь. А ты хочешь… — Еще более жутко видеть, что она сама непоколебимо верит тому, что городит. — Ах, я несчастная, бедная, что будет со мною?

— Ничего я не хочу! — вскричал Руслан. — Хочу, чтобы ты сейчас же пошла отсюда к черту, исчезла на веки вечные, оставила меня в покое.

Фуа, по своему обыкновению, начала трястись и не то всхрюкивать, не то всхрапывать.

— Но ты же сказал…

— Ох, Бузгар! — Руслан упал на циновку. — Вытолкай вон эту стерву.

— Ты сам сказал…

— Бузгар!

С детства учили Руслана: нельзя женщину обижать. Ни ругать, ни — господь, сохрани! — ее бить. Но, оказывается, бывают в жизни случаи, когда не то, что бить — ее хочется убить, на куски изрубить, на свалку выкинуть.

— Я у матушки, у батюшки одна дочь. Ты меня обманул. Обольстил и покинул. Будешь отвечать. — Она сорвала с толстой руки дешевый медный браслет, швырнула его в мутную воду канавы. — Ты украл у меня золотой браслет! Я тебя в темнице сгною. В каменоломнях век свой закончишь. Дохлятина. Падаль.

— Бузгар!

Бузгар, как человек восточный, дикий, не стал долго рассусоливать: схватил толстуху за волосы, подтащил к выходу, дал ей пинка — и закрыл калитку.

— Разбойники! — донеслось снаружи. — Я вам покажу!

— Плохо, что она меня увидела, — угрюмо сказал Руслану взволнованный, запыхавшийся Бузгар.

— Знает тебя?

— В том-то и горе. Я ее мужу должен пять монет…

Так и не смог Руслан понять, что она такое: просто хитрая, подлая тварь, или — сумасшедшая. Или то и другое вместе. Если это совместимо, — как говорила покойная Иаиль.

Сахр — смеясь:

— Счастливый день! В доме гость и со мною гость. Проходи, Зуфар. — Он пропустил вперед высокого, очень смуглого, молодого, хоть и с бородою, опрятного человека.

Руслан узнал его — видел средь ученых, когда Сахр водил слугу в академию.

По местному обычаю, разговора не начинали, пока не наелись жареной баранины. Ну, как водится, хлебнули немного ячменной водки. Бузгар вынул из переметной сумы пару больших сочных дынь, — они пришлись весьма кстати, особенно Руслану, у которого во рту дико горело от уксуса и красного перца. Без уксуса, перца, без лука и чеснока, без тмина и мяты здесь почти ничего не ели. В первые дни жизни у Сахра бедный Руслан чуть криком не кричал от каждого куска, — затем, правда, стал привыкать понемногу к острой пище, но, конечно, доселе не мог к ней как следует привыкнуть.

— Как твоя «История Хорезма»? — обратился Сахр к Зуфару. — Скоро закончишь?

— Скоро. Шесть книг уже есть, осталось четыре.

— Что говорит о ней хорезмшах?

Зуфар досадливо пожал плечами:

— Что он может сказать? «Мне, — говорит, — наплевать на древних твоих массагетов и саков. Я — Хорезм! Если б ты написал историю царской династии Афригидов, я бы достойно тебя наградил». Я отвечаю: «Народ Хорезма состоит не из одних царей». Он беснуется: «Народ? Чтоб ты пропал вместе с этим крикливым, буйным народом! Он мне не нужен. И ты не нужен со своей дурацкой историей».

— И верно, — с усмешкой подзадорил его Сахр; похоже, не первый раз затевали они разговор об этих вещах. — Кому нужна твоя история? Ради кого стараешься? Ради потомков?

— Ради них тоже.

— А знаешь ли ты, как называют люди развалины поселений, в которых когда-то жили их разлюбезные предки? «Ведьминей горой». «Чертовым городищем». «Прибежищем злых духов». И похуже. Смеются над предками; неучи, дикари. Вот тебе и благодарность потомков. Человеку, друг мой, безразлично, что было вчера. Он хлопочет о завтра.

— Ну, то от невежества. Смеяться над далекими предками — все равно, что поносить родных отца и мать. Ведь мы не с неба свалились: в наших жилах течет живая кровь тех неучей, дикарей. И не в том ли, Сахр, наша с тобою задача — людей просвещать?

— Просвещай, просвещай, — нахмурился Сахр, — пока они тебе башку не оторвут.

— «Кому нужна история…» — Зуфар беспомощно оглядел собеседников. — Я тупею от недоумения, когда слышу подобное. Завтра? Завтра — это сегодня, умноженное на вчера. Вот, скажем, ты, друг Рустам, вдруг проснешься наутро с совершенно пустой памятью, начисто забыв, что знал, полностью утратив свой житейский опыт. И что будет с тобою? Не отойдя от двора и трех шагов, ты погибнешь, — попадешь под колеса первой же повозки, ибо не будешь помнить, что она может задавить. Или утонешь в ближайшем канале. Или здесь, не выходя из дому, сгоришь в очаге. Человек без памяти — не человек. Даже не червь. Ибо даже у червей есть опыт и память: знают, куда, как и зачем им надо ползти. История — опыт и память народа. И никакой народ не может существовать, не зная своей истории. Верно, Бузгар?

— Верно, верно. — Бузгар бросил озабоченный взгляд на калитку, затем на свою переметную суму.

— Ты чем-то встревожен? — насторожился Зуфар.

— Фуа, Пинхасова жена, здесь была…

— Фуа?! — Зуфар мигом вскочил. — Тебя видела?

— Да.

— Чего же ты тут сидишь? Давно надо быть за сорок верст отсюда.

— Не бойтесь, — попытался успокоить их Сахр. — Кто станет ее слушать? Всякий знает, что дура.

— Э! — Зуфар всплеснул руками. — От дур все беды на свете. Собирайся, Бузгар. Скорей! Я пойду с тобою, провожу до городских ворот.

— Не забывай, о чем говорили, — кивнул Бузгар Руслану на прощание. — Я к тебе забегу как-нибудь тайком.

— Буду ждать.

Бузгар удалился, Руслан остался, но душа его ушла с Бузгаром, будто крепыш унес ее в своей переметной суме. Много хороших людей видел Руслан с тех пор, как покинул Семаргову весь, но никого не полюбил так сразу и горячо, по-братски, всем существом своим учуяв в нем родное, кровное, свое. Он бы заплакал, если б давно не разучился плакать.

— О чем это вы с ним говорили? — полюбопытствовал Сахр.

— Так… о том, о сем.

— Ого! — воскликнул Сахр ревниво. — У тебя уже свои тайны?

— Тайны, не тайны… тебе будет скучно слушать. Не о звездах шла речь — о земных делах.

— Понимаю. К Хурзаду тебя зовет. Он и меня сколько раз уговаривал уйти из Кята.

— А ты боишься?

— Я ничего не боюсь, друг мой. Но зачем? Какой в этом смысл? Нет силы, которая сокрушила бы тупое чудовище, именуемое властью.

— Но Маздак же сумел одолеть богачей?

— Сумел. На какое-то время. Затем они его одолели. Будь уверен, хорезмшах тоже найдет кого позвать на помощь: белых ли, черных ли, желтых ли гуннов. Или того же Кутейбу ибн Муслима. Кровь. Напрасные жертвы. Новое горе. И — все опять пойдет по-старому.

— И пусть! — разъярился Руслан. — Кровь — разве она и так не льется каждый день? И нет напрасных жертв? Нет горя? Надо ж хоть раз, пусть на десять дней, взять свое! Отплатить живоглотам за все обиды! Раз уж народ подымается, он, наверно, знает, на что идет. Там, на Окузе, ты говорил: история — река большая. Сверху — мусор, дерьмо, снизу — золото, крупная рыба. На берегу, мол, сижу, гляжу. А ведь к берегу — не то же ль дерьмо волной прибивает, а? Эх, ты — ученый! Бузгар, простой человек, — и то знает свой путь. Был у нас… Калгаст. Он плыл глубью. Убили его… из-за глупости моей. Хочу вину свою загладить перед ним… и его заместить. На берегу? Ладно, сиди, царю угождай. Завидная участь — служить тому, кого ненавидишь. — Он горько усмехнулся. — Ведь ты никому ничего не должен. Сам всего достиг. Из материнской утробы сразу ученым вылез. И книги сам придумал… и академию эту, науки разные. И не хочешь подумать, любомудр: раз уж на сей земле мог объявиться этакий умный Сахр, то, значит, она способна таких родить и растить. И ей ты обязан умом своим высоким. Но вот она подымается на большое дело, а ты — в кусты. Тьфу! Стыдись.

— Ого! — развеселился лекарь, выслушав сбивчивую гневную речь русича. — Так-так… — И, тут же потускнев, уныло махнул рукой. — Не петушись. Ломал я голову над этим всем. Мало ли, что я тогда сказал: я говорю сегодня одно, завтра-другое. И не всегда то, что думаю. Так, от скуки озорую. Честно сказать, я давно собирался к Хурзаду. И Бузгара — помнишь, репу на базаре покупали? — через старика одного за тем и вызвал к себе. Поговорить хотелось, да, видишь, не удалось. Сам нашел бы дорогу к Хурзаду, но решимости не хватало. Живу, — думаю, — тихо, спокойно, книги читаю, зачем мне лезть в эти дрязги? Малодушие. Ты, конечно, прав. Здраво судишь. Что ж будем делать?

— Уйдем к Хурзаду! Сейчас.

— Сейчас? Хм… посмотрим…

— Трах! — распахнулась калитка.

Аарон?

Бледный, потный. Пейсы — пряди волос на висках — раскрутились, разлохматились, точно кисточки на коровьих хвостах.

По его виду казалось: сейчас завопит еврей, упадет, начнет по земле кататься, пейсы выдирать. Но Аарон, явно стараясь унять душевную дрожь, не спеша сел на циновку, вздохнул и сказал почти спокойно, даже с какой-то странной рассеянностью:

— Их убили.

— Кого? — похолодел Руслан.

— Бузгара, Зуфара.

— Кто, где?!

— У городских ворот. Стража. Русы ваши. Твой друг… как его — Караз.

— Карась? Не может быть!

— Я видел своими глазами. Пинхас приказал мне найти хозяйку, отвести домой. Я отыскал ее у ворот. Хотел утащить — кричит, в глаза мне плюет. Выходит Фарнак, начальник городской стражи. Она отзывает его в сторону. Слышу: «Сахр, Бузгар, Рустам». Словом, мятежник Бузгар, мол, скрывается в доме Сахра. Я рванулся было сюда бежать, предупредить, но вижу — двое идут. Один — Зуфар, другой — человек с лицом, завязанным тряпицей. Но Фуа, стерва, сразу узнала его: «Бузгар!». Фарнак — страже: «Хватайте!» Кинулись. Те двое сопротивлялись. Крепко сопротивлялись. Ну, их убили. Секирами зарубили. Сахр, тебе надо бежать.

— Сюда не сунутся, — сказал неуверенно лекарь.

— Сунутся! Фарнак обозлен — ранил его Бузгар…

Немало смертей видел Руслан за свою короткую жизнь, но ни одна, — даже смерть Иаили, — не потрясла его так, как смерть этих двух, своей безобразной никчемностью, глупостью. Только сейчас тут сидели, ели, пили, говорили… И вот их уже нет. Немыслимо. Уму непостижимо.

Бедный Бузгар. Жил холостым — хоть бы умер женатым. И Зуфар — куда уж каким опытом, памятью он обладал, и все же попал под колесо, железное, шахское. Сколько людей на земле гибнет просто так, без всякого смысла, не успев совершить предназначенное! И никому за это не стыдно. Кому стыдно, тот и гибнет.

— Вот тебе и дура, — жестко молвил Руслан. В этот час он дал себе клятву: если Фуа опять попадется ему на дороге, он убьет ее с ходу, без промедления.

Он не знал еще, что не всякую клятву можно сдержать, что между намерением, даже самым твердым (тем паче таким, как смертоубийство), и его исполнением — путь не меньший, чем от Днепра до Окуза.

Руслан взял в сарайчике ковровую переметную суму и, перекладывая в нее со скатерти хлеб, холодное мясо, прочую еду, сказал Сахру, не глядя:

— Ты как хочешь, я ухожу к Хурзаду. — Аарону: — Пойдешь со мной?

— Возьмешь? — встрепенулся еврей.

— Возьму. Дорогу покажешь.

— Может, и меня возьмешь с собою, о светлейший? — бледно улыбнулся лекарь Сахр. — Видно, мне волей-неволей придется мятежником стать.

Две сумы — Русланову, Ааронову — набили всяческой снедью, в третью Сахр сложил самые дорогие его сердцу пергаментные свитки. Вооружились длинными ножами. Аарон разведал: на страже у ворот по-прежнему русы, среди них Карась, а Фарнака не видно.

— Что ты наделал, дурень? — накинулся Руслан на Карася. — Таких людей убил. Таких людей…

Справа от ворот, под стеною, у ступенек, ведущих на башню, лежали, раскинув руки и ноги, два трупа с лицами, накрытыми мешковиной. Убитых, как водится, отдадут священным псам на съедение. Но никто не соберет костей их в урну, не спрячет в нише на городской стене.

Преступники.

Над лужей крови, небрежно присыпанной пылью, роились мухи.

В суме у Руслана — половина дыни, принесенной Бузгаром. Что, если положить ее рядом с багрово-серой лужей, — оставят ли мухи кровь, перелетят ли на дыню? Э! Мухи — это мухи. Они не прочь полакомиться и сладкой дыней, и кровью того, кто вырастил ее…

— Откуда мне было знать, кто они? — побелел Карась. — Думал, душегубы какие.

— Ты сам душегуб!

— Я человек подневольный. Прикажут: хватай и бей, хватаю и бью. Прости уж, родной.

— Никогда не прощу! На всю жизнь ты предо мною виноват. Может, и нас схватишь, убьешь? Или отпустишь на волю?

— Ступайте с миром. Да поскорее, пока Фарнак не вернулся. Пошел доложить шаху про этих, — он кивнул в сторону убитых. — И спросить, как быть с твоим хозяином и с тобою. Эта толстая баба, которая с бородою, черт те что тут про вас наплела. Эх, Еруслан, Еруслан…


— Надо бы их обшарить, — сказал один из грабителей, нетерпеливо поглядывая на тугую суму Сахра, — Русланова и Ааронова были уже тощими.

— Не надо, — вздохнул старший. — Князь не любит, когда его опережают. Сам обшарит. Эй, вы, а ну, топайте к замку! — Он ткнул Сахра острием копья.

— Не смей! — Сахр показал ему серебряный перстень с царской печатью. — Я приближенный хорезм-шаха.

Старший грабитель:

— Плевать нам на хорезмшаха, ха-ха-ха! Наш бог и царь — князь Манучехр.

Это несколько успокоило Сахра. Он знал буйного Манучехра, лечил его. Может, с ним удастся договориться по-хорошему, не выдаст шаху, которого не очень-то жалует? Услышав имя Манучехра, встрепенулся и Руслан. Не об этом ли Манучехре говорил Бузгар? Значит, судьба привела смерда в общину покойного друга.

«Ну что за несчастная доля! Буду я когда-нибудь хозяином себе или так и умру в неволе?»

Аарон — тот держался спокойно, мужественно. Вырвавшись в кои-то веки из-под гнета своей глухой общины, где его человеком не считали, он узрел себя, наконец, значимой личностью: его преследуют, как и других достойных людей, он делит с ними опасность, он с ними с честью пройдет сквозь все испытания. Это — жизнь, и такая жизнь к лицу мужчине.

…Их схватили на третий день в береговых зарослях против Хазараспа, где беглецы слонялись в надежде раздобыть лодку. Что теперь будет? Вот неудача.

Теперь, осенью, вода не такая густая, глинистая, как летом, но все равно вблизи она мутная, бурая. Зато впереди, вдалеке, — ясно-голубая, в ней отражается небо. И в ней отражается огромная глинобитная крепость с высоченными стенами, громоздкими башнями. И шахское войско ее не одолеет.

В этой стране все постройки, от царского дворца до отхожего места, возводят из глины. Усохнув, слежавшись, она становится твердой, точно камень. Ни дождь, ни град, ни снег ее не берут.

Но ничто, ни глина, ни камень, ни даже сталь, не может устоять перед человеческой жестокостью. Убогие скопища небольших крестьянских усадеб, что ютятся по обе стороны канала, по широкой дамбе которого ведут задержанных, совершенно пустынны, запущены, кажутся давно покинутыми. Ни людей, ни скота вокруг них не видать.

— Видишь запруду? — говорит Руслану лекарь Сахр. — Заметь, где стоит крепость. В голове канала. Вся поливная вода — в руках Манучехра, значит, жизнь и смерть всей общины в его руках.

Перед крепостью — загоны, хижины, палатки. Целый поселок. Под тростниковыми навесами хлопочут гончары, дымятся печи для обжига посуды, кузнечные горны, гремят кувалды. Тут швецы, сапожники и шерстобиты. И больше их, чем в городе на базаре. Руслан вспомнил усадьбу Пучины. Должно быть, сей «дехкан» Манучехр — тоже боярин здешний. Но богаче, важнее русских. Почти что князь. Недаром его все именуют князем.

Сахр — Руслану:

— Зачем ему шах, зачем ему город и весь остальной Хорезм? У него все свое. И впрямь он здесь — бог и царь.

Внутри замка, под — большим навесом, примыкающим к стене, у диковинных высоких станков множество женщин, девушек, девочек. Видно, не очень-то сыто им тут живется, — костлявые, черные. Ковры ткут. Среди них, наверно, и та, что должна была стать женою Бузгара, но не стала ею.

Манучехр — круглолицый, с круглыми глазами, с круглым носом и ртом, и сам весь круглый, как арбуз, полулежит на груде круглых подушек, набросанных на глинобитное возвышение под шелковицей. Перед ним, на земле, переминается с колена на колено оборванный мужик.

— Смилуйся, господин! Отсрочь долг. У меня десять детей, и все голодные, разутые, раздетые, и сам я голодный…

— Скотина, о-ох! — Манучехр схватился за поясницу. — А, Сахр, как живешь? Посиди, подожди, покончу с этим, тобою займусь. Десять детей? Я, что ли, состряпал твоей жене десять детей и бросил их? Не можешь прокормить — не делай. Работать — голодный, а на бабу лезть — сытый. Иди, еще раз потискай ее, если ничего больше не умеешь и не хочешь.

— Работать я умею, ты знаешь. Если б дал больше воды, урожай у меня был бы получше. А детей плодить — это мое… как его… природное право.

— Природное… что?… право! Ишь, умный, ох! Скажи, какое словечко заковыристое где-то подцепил. Это все ваша проклятая академия, Сахр! Коль уж ты, чертов Шауш, заговорил о правах, то мое природное право, — я сильный, ты слабый, — тебя в колодки забить, всю ораву твою себе забрать, сыновей сделать рабами, дочерей — наложницами. Дочери есть?

— Одна, — потемнел Шауш. — Ей десять лет.

— Как зовут?

— Фамарь.

— О! Красивое имя. Но оно — не наше, еврейское, что ли?

— Еврейское. А что, я не могу назвать свою дочь, как хочу?

— Можешь, можешь, милый! Главное: умеет ли ткать?

— Не умеет. Где бы это ей научиться? У меня нечего ткать. Ничего не умеет.

— Я — ох! — научу…

— Совесть есть? — вскричал Шауш.

— А у тебя? Он нищих плодит, а я виноват.

— Ну, это от бога, — смутился Шауш.

— Выходит, твой бог — детородный член? И молись ему. Дал детей, пусть их кормит.

— Помилуй, бесстыдник!

— Э! Миловал я одного… Бузгаром звали, — он, скотина, в знак благодарности всю округу против меня взбунтовал. Слава Ахурамазде, говорят, убили его в Кяте. Угомонился, проклятый. Не приведешь к вечеру дочь — берегись. Пошлю своих молодцов, всех детей отниму. А пока, для вящей прыти, получишь сорок плетей. Эй, всыпьте ему! Здесь, — ох! — на глазах у всех. Может, мне полегчает от воплей его.

Манучехровы головорезы — схватили Шауша, стали раздевать.

— Стой, Манучехр, — сказал Сахр. — Не стыдно тебе?

— Чего?

— Пороть на глазах у женщин, позорить отца десятерых детей? Пожалей человека.

— Что вы, как бабы, мусолите: стыд, жалость, совесть? Меня этакой чушью не проймешь. Я толстокожий.

— Похоже, — вздохнул Сахр. — В стране зинджей, где живут люди черные…

— Есть такая? — удивился Манучехр.

— …водится, пишут в книгах, некая ядовитая муха…

— Ух ты!

— …укус которой смертелен для всех домашних животных…

— Ох!

— …кроме ослов.

— А? — Манучехр натужился, соображая. — Что ты хочешь этим сказать?

— Что хотел, то уже сказал. Сколько должен тебе Шауш?

— Шесть золотых.

— Из-за каких-то дохлых шести золотых человека изводишь! А стоимость всего имущества твоего составит, наверно, тысяч шестьдесят?

— Ты мое достояние не считай. Не шестьдесят тысяч — триста шестьдесят! Если не больше. Но скопил я их — по шесть золотых, ясно тебе? И не быть бы мне Манучехром, не сидеть здесь, в богатом замке, если б я каждому прощал шесть золотых долгу.

— Хорошо. Где-то у меня завалялись шесть золотых. Сейчас найду… — Сахр порылся в суме с рукописями, достал серый узелок, развязал, высыпал шесть тяжелых монет на круглую ладонь Манучехра. — Смотри-ка, вот повезло! Как раз шесть золотых. Хватит, надеюсь?

— Сойдет. — Круглые глаза Манучехра впервые сузились, сделались, как у тюрка. — Я их, конечно, возьму. Но дурак Шауш все-таки получит свои сорок горячих! Еще не было человека, который, угодив сюда, ушел бы, не отведав плетей. Такой закон у Манучехра, что поделаешь, дорогой? Даже хорезмшаху перепадало — его нечаянно били ночью на конюшне, приняв за пегую кобылу. Га-га-га! Ох!..

Лекарь Сахр — скучающе:

— И меня будешь пороть?

— А почему бы нет? Го-го-го! Ты тоже бунтарь! Вчера был гонец от шаха. Приказано: Сахра схватить, где попадется, и препроводить под стражей в столицу. Так что, умник, твоя жизнь в моих руках… — Желая подчеркнуть свое могущество, Манучехр сделал неосторожное движение ладонью — и в его пояснице белой молнией вспыхнула чудовищная боль. — Э-э-й-ю-ю! — завопил он диким голосом. И затем, сквозь жалостные всхлипывания: — А моя… ох!., а моя жизнь — в твоих руках, друг Сахр. Лег, понимаешь, потный, горячий, на сквознячке, получил прострел. Спаси… Клянусь покойной матерью, я тебя не трону. Ох! Избавь от этих страшных мучений. У-у-й-ю-ю…

— Эй, вы, людоеды, — сказал Сахр княжеским дружинникам. — Отпустите Шауша домой, грейте песок в сухом котле.

Старший дружинник выжидательно поглядел на господина.

— Делайте… что велит, — пропищал Манучехр и с умирающим видом сомкнул веки.

— А как же… сорок плетей? — уныло вопросил дружинник, сожалея о неудавшейся забаве.

Шауш шепнул ему на ухо.

— Дай их своему хозяину — сразу вылечишь! — И убежал.

…Проглотив три обезболивающих опийных шарика, Манучехр повеселел, вновь бодро выкатил глаза. Блаженно поглаживая поясницу, растертую каким-то жгучим пахучим зельем, и поправляя на ней плоский мешочек с раскаленным песком, он сказал снисходительно Сахру:

— Спасибо, помог. Не забуду. Я не выдам тебя хорезмшаху. Оставайся здесь. Мне, видит бог, тоже нужен свой придворный лекарь. Чем я хуже Аскаджавара? Хе-хе-хе. — Он взглянул на сонного Аарона. — И брадобрей домашний не помешает. Ведь ты брадобрей, верно? Я видел тебя у Пинхаса. — Князь перевел взгляд на Руслана; тот сидел недоступный и сумрачный. — И телохранитель-чужеземец пригодится, который не знал бы нашего языка и здешних обычаев и потому не мог завести себе друзей в общине. (Руслан: «Ты опоздал, хитрый князь. И язык уже знаю, и обычаи, и друзей тут у меня много».) Оставайся, а? — В голосе богача послышалось нечто детски-просительное.

— Великая честь служить столь знатному вельможе, — ответил Сахр осторожно. — И я — всей бы душою, да жаль — не могу.

— Это почему же?

— Хурзад меня ждет.

— Хур… а! — Безмятежно круглое лицо Манучехра странно задергалось и вытянулось самым невероятным образом, как отражение на заколыхавшейся поверхности воды. — Да. Ведь вы с ним приятели, помню. Ждет? Чего ж ты сразу не сказал?

— Кто и о чем меня спрашивал? Схватили и притащили. Грозились высечь.

— Оставь. — Тень огромной заботы легла на искаженное лицо Манучехра. Глаза помутнели. — Шуток не понимаешь? Ступайте с миром. Возьмите еды на дорогу — изголодались, наверно, в бегах? Я велю вам лодку дать. Эй! Проводите их. Скажите там, на переправе, чтоб этих троих перевезли на левый берег. И пусть кто-нибудь только посмеет их обидеть! — Он хмуро взглянул на Сахра исподлобья. — Слушай, друг. Замолвишь… если что… словечко за меня перед Хурзадом?

— Замолвлю, — пообещал Сахр зловеще.

— Не забудешь?

— Не забуду…

— Сахр, стой! Эй, Сахр…

Руслан — с отчаянием: «Опять влипли».

По обыкновению здешних речников, лодку вытянули, бредя по берегу, далеко вверх по течению, чтобы стремнина не пронесла ее вниз мимо противоположной пристани. И вот, когда гребец оттолкнулся было уже веслом от суши, путников настиг чей-то окрик.

Чей? Из прибрежных кустов с треском вырвался весь истерзанный… Шауш. Он держал за руку голую девчонку. Совсем голую. Смуглые плечи, плоская грудь ее, живот исполосованы глубокими царапинами. И тощее лицо Шауша, большие руки — в царапинах, ссадинах, Свежая кровь. Оба с ходу свалились в лодку.

От пристани с криками бегут по сырому берегу, размахивая копьями, Манучехровы слуги. Случилось что-то неладное. Надо спешить.

— Отчаливай! — приказал Сахр гребцу.

Лодку вмиг подхватило мощной струей бокового течения и отбросило далеко от берега. Над нею мелькнули две-три стрелы, ветер унес их в сторону.

Сахр покосился на голую девчонку. Невзрачна. Кожа очень темна, нечиста, в мелких пупырышках. Лицо плоское, нос совершенно нелепый, широкий, приплюснутый, с толстыми ноздрями. Руки какие-то вывихнутые, ноги кривые. Зато глаза — только и есть в ней заметного, яркого, что большие черные глаза с необыкновенным разрезом: будто их поменяли местами, и узкие наружные уголки пришлись к переносью, а округлые внутренние — к вискам. В такие глаза можно смотреть часами — и ничего в них не понять.

— Фамарь, — пояснил Шауш, уловив взгляд Сахра.

— Прикройся. — Лекар бросил ей свой халат. И — Шаушу: — Что с вами стряслось?

— Обманул Манучехр! И тебя, и меня. Вы только покинули крепость, его головорезы нагрянули ко мне в усадьбу, схватили Фамарь. Видишь, всю исцарапали. Вырвалась. Я кричу, долг, мол, вернул, — но разве их чем-нибудь проймешь? Еле отбил дочку, — спасибо, соседи подсобили. Я и бросился с нею напрямик через чащу к реке. Еле, видишь, успел. Большой шум в общине. Снова бунт. Сегодня ночью все уйдут на левый берег.

— Но мы же и вправду уплатили долг? — изумился Сахр.

— Э! Чего ждать от него? Грабитель. Вымогатель. Сукин сын.

— А как же другие дети?

— Остались, — всхлипнул Шауш. — Теперь Манучехр всю семью к рукам приберет. Н-ну, — он стиснул кулак, — я вернусь, я найду своих детей!

Руслан вспомнил булыжную решимость Добриты, вот так когда-то плыли они вместе по реке. За тридевять земель Руслана занесло, но ничего, по сути, вокруг не изменилось. Земля, правда, другая, и небо другое, другие деревья, а горе всюду одинаковое. Ну, на земле, может, и не изменилось ничего, зато сам Руслан уже не такой, каким он был тогда.

Стражник, сопровождавший лодку и поначалу обалдевший от неожиданности приключившихся событий, обрел, наконец, дар речи и резко приказал гребцу:

— Поворачивай назад!

— Это зачем же? — нахмурился Руслан. Стражник опешил: он никак не мог предполагать, что этот белый чужак говорит по-хорезмийски.

— Мне велено перевезти троих. Поворачивай, ну?

— Тебе-то что, скотина, троих ли, пятерых ли? — Аарон схватил его за шиворот. — Заболеешь, что ли, умрешь, если бедных людей спасешь?

Стражник схватился за рукоять меча:

— Мне велено…

Плюх! — Лучше б он не перечил такому здоровенному буйволу. В один миг ретивый служака очутился в воде. Шауш, не долго думая, хватил его багром по голове, обернулся, желтый и страшный, к гребцу:

— А тебе что велено?

— Мне? — Гребец боязливо пригнулся, покрепче ухватился за весла. — Мне велено плыть к левому берегу. И я плыву. Ох, не трогайте меня! Довезу. Хоть пятерых, хоть десятерых. Мне что?

«Так — то», — подумал Руслан удовлетворенно. Который раз он позавидовал крутой быстроте, с которой на Востоке люди переходили от слов к делу.

Уже на берегу лодочник сказал:

— Назад мне пути нет — Манучехр шкуру сымет. И что я теряю на правом берегу? Одинокий. Бездомный. Всю жизнь бултыхаюсь в реке. Рыба, не человек. Возьмете с собою?

— Пойдем.

— Сахр, — отозвал Шауш лекаря в сторону, — мне с дочкой возиться недосуг. Надо воевать. Придем к Хурзаду — там тьма людей. Разный народ. Будет Фамарь со мною — всякий сможет девочку обидеть. Держи при себе, а? Ты человек известный, при тебе ее. никто не посмеет тронуть.

— А если я сам ее трону? — усмехнулся лекарь.

— И сделай милость! — воскликнул Шауш, приложив руку к груди. — Возьми ее насовсем. И выкупа не надо. Пусть лучше тебе достанется, чем гаду Манучехру.

— Тьфу! На что она мне, чудак? Только и забот у меня — сопливой девчонке нос вытирать.

— Она тебя не обременит! Кусок хлеба в день — и довольно с нее. Не избалована. Держи ее, Сахр, при себе. Умоляю. Мне она будет помехой.

— Ладно. Но смотри, — уступлю кому-нибудь за кувшин ячменной водки — не обижайся.

И с тех пор Фамарь молча и покорно, как собака, повсюду следовала за лекарем. Руслану она казалась глухонемой: не отвечала, когда с нею заговаривали, и ни разу никого ни о чем не спросила. И ни разу в тупых и прекрасных глазах этого дикого, робкого, на всю жизнь запуганного существа не блеснула искра глубокого разума.

На берегу к нашим путникам присоединились трое беглых крестьян.

— К Хурзаду?

— К нему.

— Вместе пойдем.

— На каждом шагу слышу: Хурзад, Хурзад, — сказал Сахру Руслан. — Кто он такой?

— Сводный брат хорезмшахов. Рожден рабыней.

— Отчего ж это он встает против брата? И почему человек царского рода заодно с чернью?

(На тропе, ведущей к Хазараспу, к путникам присоединились семеро беглых крестьян. К Хурзаду!)

— Дело сложное. В Хорезме разброд. — Раньше было так: царь, служилая знать, трудовой народ. Был какой-то порядок. Теперь же на первое место лезут «дехкане» — богатые землевладельцы, подобные Манучехру. И чернь у них в кабале, и на старую знать им наплевать. Смекаешь? Ну, хорезмшаха они еще могут терпеть, — он пустое место, власти у него никакой, зависит от «дехкан» и потому для них удобен. Он — за них, потому что никому больше не нужен.

(У древнего кургана, заросшего верблюжьей колючкой, к путникам присоединились десять беглых крестьян. К Хурзаду!)

— Вот и получилось, — продолжал Сахр, — что царь и «дехкане» оказались на одной стороне, а служилая знать, люди военные во главе с Хурзадом — на другой. Хурзад умный человек, знает, на кого опереться. Самая крупная сила в Хорезме, которую можно выставить против «дехкан» — трудовой народ.

(У соленого озера, застывшего зеленой стеклянной глыбой в камышах, путников сердечно встретили сто мятежных крестьян. К Хурзаду!)

— Но суть, конечно, не только в расчетах. Хурзад — настоящий хорезмиец. Он любит нашу землю, нашу реку, наши обычаи, песни, предания. Не будь у него душевной привязанности ко всему этому, ты думаешь, сумел бы он так легко и свободно сойтись с чернью? Она-то ведь тоже не дура. Знает, кому верить, кому — нет. Тут, правда, другие слова уместнее — не «кому верить», а «с кем поладить». С кем заключить союз. Разумеешь? Народ не так уж глуп, чтоб верить царю, а Хурзад — второй царь в Хорезме. Но поладить с ним, пока их чаяния совпадают, народ трудовой, конечно может. Народу тоже надо на кого-то опереться. Ему нужен вождь.

— Ну, и выбрали бы вождем… кого-нибудь из своих, самого толкового.

— Э! Страшная вещь — вековая привычка. Не так-то легко отвергнуть династию, с которой народ был связан столько столетий. Связь между ними — особая. Как у всадника с конем. Хозяину нужен конь, конь привыкает к хозяину. Один ездит, другой норовит его скинуть, когда становится совсем невмоготу. И все-таки они неразлучны, составляют как бы одно существо, И к тому же, Хурзад — воин. У него большой боевой опыт. А мужик — он и есть мужик. Ему землю пахать, а не мечом махать. Чтоб одолеть «дехкан», ему нужен воитель Хурзад.

— Н-да. Хитро.

— Хурзад… Тут, наверно, не обошлось без честолюбия. Или — тщеславия. Зачем человек домогается власти и почестей? Это недоступно моему пониманию. Человек я, как ты видишь, не очень уж глупый, всякое чувство могу вообразить, но властолюбие для меня — загадка темная. Зачем из кожи лезут? Так ли уж сладостна власть? Один египетский царь возвел для себя гробницу — самое высокое сооружение на земле. Видно, чтобы оставить потомкам свое громогласное имя. А имя-то как раз и не помнит толком никто. «Хеопс, Хеопс». А он был вовсе не Хеопс, а Кхуфу. Да и самого, — то есть, тело его засмоленное, — через каких-то три года восставший народ выкинул из гробницы. А ведь старался, сколько людей уничтожил, сколько сил человеческих потратил на свою пирамиду. А кому и зачем она нужна? Разве только как пример, что люди могут многое сделать. Они, конечно, все могут. Да силу их надо расходовать со смыслом. Сперва хорошее жилье для них построить, а потом уж упираться лбом в небо. Вот тебе и Хеопс…

Сахр засмеялся, и Руслан впервые уловил в его смехе столько яду.

— Или возьми, — продолжал Сахр, — удивительную судьбу шаха Ездегерда Третьего. Могучий персидский властитель, разбитый «покорными богу», покинутый всеми, никому не нужный, скитался в одиночестве в окрестностях Мерва, где мы с тобою побывали, пока какой-то бродяга его не зарезал, прельстившись роскошной царской одеждой. Уж лучше б он честно и терпеливо, как все, возделывал землю, плоды выращивал, — и оставил после себя хоть несколько цветущих деревьев. Может, и пришла ему в голову эта добрая мысль перед смертью, да поздновато…

(У моста через канал, за которым с грозным беззвучным ревом вздымались гигантские стены Хазараспа, города Тысячи коней, путники влились в толпу из трехсот восставших крестьян. К Хурзаду!)

— Смотри, тут люди разной веры, — заметил Сахр. — Больше всех, конечно, маздеистов. Но есть и евреи, — судите по пейсам. Радуйся, Аарон! И христиане, — судите по крестам: несториане, якобиты. (Руслан вспомнил Карасевых «настырных» и «яко битых».)

— А «рьяные»?

— Ариане? Их здесь нет. Они где-то в Европе. Ни разу я не видал, чтоб люди так дружно, с таким единодушием и рвением шли на молебен. Потому что бог все у них брал — и ничего не давал взамен, кроме обещаний. Но теперь у них — новый бог. За тысячелетия законники придумали огромное множество разных богов. На все случаи жизни свои боги, божки, духи-покровители. Чихнут — подходящего бога поминают. Даже у воров был свой Гермес. Не было только бога Свободы. Нигде, никогда, ни у одного народа, ни у одного племени. Каково? Свобода — первый враг всякому вероучению, ибо суть любого учения направлена как раз на ее подавление.

Чей — то визг. Путники встревоженно обернулись. Фамарь, о которой все забыли, корчилась в ближних кустах под ражим молодцом.

Слава богу, он не успел ничего ей сделать. Руслан рывком поднял распаленного дурака за шиворот, Аарон пнул в пах. Удалец с воплем упал, подогнул колени к животу.

Сахр дернул Фамарь за ухо.

— Иди рядом с ним! — кивнул он на Руслана. — На шаг не отставай.

Раздумья Руслана после беседы с лекарем:

«Чего больше между людьми — того, что разделяет их, или того, что сближает? Что их разделяет? Язык. Повадки. Вера. Но ведь все это преодолимо!

Многие языки сходны, а непонятные можно быстро выучить. Повадки и даже вера меняются на глазах.

Что сближает людей?

То, что все они — люди. Люди, одинаковые в главном. Люди, и это важнее всего.

Почему же они живут в дикой вражде?

Ведь в дружбе им всем было бы легче. Его, Руслана, например, спасла и спасает только чья-то дружба.

Есть огромная несуразность в устройстве человеческой жизни. И состоит она, как убедился Руслан, в том, что одни — до отрыжки сытые, а другие — до икоты голодные.

Отсюда все беды на земле, вражда как внутри племен, так и между народами».

И он всей душой откликнулся на слова Хурзада, когда тот, встретив их, сказал, явно довольный:

— А, Сахр. Я знал, что рано или поздно ты придешь ко мне. Сейчас место каждого честного человека — здесь, среди них. — Он показал тяжелой рукой на огромное шумное скопище повстанцев.

Длиннющий, сутулый до того, что казался чуть ли не горбатым, с каменно-строгим лицом, в немыслимо заношенном кафтане, Хурзад повернулся к стене, под которой стоял на коленях какой-то человек в богатой одежде, со связанными за спиной руками.

Приглядевшись к этому румяному упитанному человечку, Руслан еле удержался, чтоб не дать ему пинка.

Обнаженная лысая голова. Безобразно вздернутый нос. Верхняя губа глубоко втянута под толстую нижнюю, выступающую далеко вперед. А подбородка, считай, вовсе нет. Было в лице, у него нечто крысиное, гнусное.

Бывает, попадется человек с таким паскудным выражением на лице, что не успел он рта раскрыть, слова сказать, ничего плохого тебе еще не сделал, а уже хочется крепко съездить его по морде. Просто так. От омерзения.

— Как же мне поступить с тобою, Сабри? — Хурзад в задумчивости провел пальцем сверху вниз по точеному хищному носу. — Это мой главный подрядчик, — разъяснил он Сахру. — Человек он дельный, расторопный: и зодчих умелых сразу найдет, и лепщиков, и резчиков по дереву, и ваятелей. И все остальное, нужное. Но вороват, сукин сын! Приказал я ему пристроить к выступу южной башни, самой уязвимой, ниже верхних бойниц наружную стрелковую галерею из жженого кирпича. И что же? Он, подлец, соорудил из палок и глины какую-то — видишь? — зыбкую голубятню, — один удар камнемета, и все рухнет. А кирпич тайком отвез в свою усадьбу, снял с работы людей — и пристроил к старому дому новый. А, Сабри? Или тесно тебе было в старом доме? Я видел его — добротный, просторный, На три таких семейства, как у тебя, места хватило бы вдоволь. Или я плохо плачу тебе за службу? У них беру последние монеты, — он кивнул на столпившихся вокруг крестьян, — тебе отдаю полными горстями. Задумался ты хоть раз, где мы живем, в какое время живем, что в эти дни затеваем? — Хурзад безнадежно махнул рукой. — Если к хорошему делу примажется — негодяй, самое святое дело становится преступлением. Казнокрады несчастные! Когда перестанете грабить державу? Весь белый свет разорили. Ладно бы, если ты был дураком, но ведь умный, ученый!

— Прости, государь, — гадостно всхлипнул Сабри. — По глупости… Я и есть дурак, совершенный дурак.

— Дурак?! — взревел Хурзад. — Почему же ты сразу не предупредил нас об этом? Почему обманывал, прикидываясь умным?

— Бес попутал. Прости, государь. Жадность… Ненасытность…

— А, жадность, — кивнул Хурзад удовлетворенно. — Ну, я тебя сейчас насыщу.

Он что — то шепнул есаулу. Живо принесли из кузницы жаровню с пылающим углем, щипцы, бронзовый тигель. Хурзад покопался в сумке на поясе, вынул плоский слиток золота. Глаза у Сабри загорелись: может, Хурзад сменит гнев на милость, наградит, чтоб поощрить его честность?

Хурзад бросил слиток в раскаленный тигель. Через некоторое время золото, точно кусок желтого масла, подтаяло, осело, размякло — и растеклось сверкающей лужицей.

— Сейчас я тебя насыщу, — проворчал Хурзад зловеще. Он железной рукою стиснул снизу казнокраду челюсть — и Сабри, охнув, широко раскрыл рот. Хурзад взял щипцами тигель — и точным движением влил ему в рот расплавленное огненное золото.

— Все видели? — Хурзад отпихнул ногою судорожно бьющееся тело Сабри. — Не забывайте…

«Н — да, — подумал остолбенелый Руслан. — С этаким — не балуй. Никому спуску не даст».

— Ты еще не разучился ячменную водку пить? — обратился к Сахру грозный вождь. — Пойдем. Захвати всех своих.

— Беда мне с ними, — вздохнул он уже в шатре. — Вздорный народ. Расскажи Сахру, Бувайх, что случилось вчера, — кивнул Хурзад молодому человеку с тонким лицом, тонкими усами и тонкими руками.

— Э, тошно вспоминать. Нелепая история.

— Расскажи, расскажи! — загорелся Сахр. — Я любитель нелепых историй.

— Она, может быть, не столь уж нелепа, скорей, поучительна. Я работал с утра в новой башне. Внутри. Краски растер, развел на клею, делаю роспись по сырой штукатурке. Изображаю подвиги древнего витязя Рустама. (Руслан: «Должно быть, об этом витязе пела тогда Иаиль».) В башне прохладно, тихо, уютно. Вдруг вломился какой-то верзила, потный, усталый и злой, орет:

«Ишь, где укрылся! Хорошо ему тут. Ты бы пошел глину месить, таскать ее, бить». Я говорю:

«Зачем шумишь? Не надо». Люди на крик сбежались. Он — свое: «Отчего это мне не шуметь? Ты прохлаждаешься здесь, а я снаружи под солнцем жарюсь. Чем я хуже тебя?»

Я — ему:

«Я делаю, что умею. И ты делай, что умеешь».

Он вопит:

«Всякий олух, если только он не слепой, может кистью по стенке водить».

Кое- кто ему поддакивает:

«Верно, верно! Много ли мудрости в этой легкой мазне? Ты бы глину ворочал, узнал бы, что значит труд».

Тот горлопан, Гарпаг, хохочет. Этак нагло, знаешь, злорадно. С тупым превосходством. Доволен. Допек, мол, неженку. Я обозлился.

«Изволь, — говорю. — Вот тебе краски, вот тебе кисть. Работай. А я пойду глину бить».

Показал ему наброски углем на стене, растолковал, какую краску где положить.

— И неужто пошел глину бить? — улыбнулся Сахр недоверчиво.

— Пошел! А что? Экая невидаль. Я — самоучка. Прежде чем стать живописцем, тоже когда-то, еще мальчишкой, глину месил, таскал кирпичи. Любой человек в конце концов может научиться глину месить, если, конечно, он не безногий. Трудно, конечно, пришлось поначалу. Давно отвык. Ну, ничего, приноровился, освоился — и разошелся, не удержишь. Трудился весь день не хуже других. Видишь, мозоли на ладонях.

— А как этот, Гарпаг?

— Смехота! Сам весь обляпался краской — и росписи испоганил, запачкал. И меня же ругает, а? Избили глупца его же приятели: чтоб не сбивал с толку людей, не отлынивал от работы и другим не мешал. Бог с ним. Вот штукатурка подсохла — это похуже. Стены пришлось опять затирать, роспись заново делать. Ладно. Я не жалею, что так получилось. Я его понимаю, конечно: мало радости — глину месить, таскать ее, бить. Но всякий, кому легко смотреть со стороны, как трудится мастер-искусник, пусть попробует сам справиться с его работой.

— Всяк осел тащи свою поклажу, — жестко заключил Хурзад. — Ты, Бувайх, заменишь Сабри, мир его праху. А Манучехр… — Он угрюмо взглянул на Шауша. — Манучехр, Манучехр… Надоело мне слышать о нем. Вот что, други! Войско у нас теперь достаточно сильное. Есть оружие. И есть боевой задор. Левобережных «дехкан» мы всех растрясли. Не пора ли правый берег проведать?

— Ох, поясница… Ой! Не трогайте меня. Я болен.

— Лечение Сахра не пошло тебе на пользу. Потому что ты лжец, подлец и негодяй. Вот я тебя сразу вылечу. — Шауш встряхнул в руке увесистый батог. — Сорок плетей ты хотел мне дать ни за что, ни про что? Я щедрее — четыреста горячих всыплю. Эй, разденьте его, подвесьте за руки к балке навеса. Насмерть забью! — взревел Шауш, сатанея.

— Фамарь, детка, — жалостно ласкалась изможденная мать к своей молчаливой дочке. — Улыбнись же! Ну, улыбнись, родная. Что с тобою? Я тебя не узнаю. Испугали насмерть бедняжку, проклятые…

Фамарь с безжизненным темным лицом равнодушно отстранилась от растерявшейся матери и неуклюже отошла к Руслану и Сахру.

— Одичала, — заплакала мать. — Совсем одичала. Ой, горе мне! Горе… — Она упала, расцарапала худые щеки черными ногтями, вцепилась в жидкие волосы, принялась их рвать грязными клочьями.

Фамарь не глядела на нее, она смотрела в пустоту.

— А такой была веселой, резвой девочкой, — вздохнула, жалеючи, высокая женщина рядом с Русланом.

…После разговора в шатре Хурзада несколько крестьян из Манучехровой общины во главе с Шаушем незаметно перебрались на правый берег. Кого-то они отыскали в предвратных лачугах, с кем-то о чем-то договорились, и когда трехтысячный отряд Хурзада в лодках и на плотах из надутых бараньих шкур переправился ночью через Окуз, жена Шауша, предупрежденная мужем, взбудоражив женщин, открыла с ними изнутри крепостные ворота. Первым делом повстанцы перебили самых рьяных защитников Манучехра. Затем связали его самого. И уже потом расхватали и растащили по темным углам женщин, девушек, девочек. Не без того, конечно. Бунт есть бунт. Хурзад только посмеивался. Никто ничего не смог бы с ними сделать. И зачем? Больше двух третей этих мужчин, включая безусых юнцов, никогда не знало женской ласки. Откуда берутся скотоложцы? И никогда не узнало бы, если б не восстание. Разве не входило в задачу мятежных крестьян вернуть женщин родным общинам? Причем, и женщины не думали возражать, устали они киснуть взаперти под надзором бледного евнуха.

Теперь, наутро, настал час расправы над Манучехром.

— Сахр, — дергался он, подвешенный к балке. — Ты обещал… замолвить словечко… перед Хурзадом.

— Но ты же обманул Шауша?

— Ох! Бес попутал…

— Бедный бес, — улыбнулся Шауш ядовито. — Всю свою грязь люди льют ему на голову. Вот сейчас ты прямиком отправишься к нему, с ним и разбирайтесь, кто кого попутал.

— Бей!!! — грянуло над толпою, и первыми взметнули яростный крик женщины.

— На тебе! — Шауш обрушил на голую поясницу Манучехра толстый батог.

— Пощади-и-и-те! — завыл Манучехр.

— А ты щадил нас? На тебе!..

— Что будем делать с крепостью? — сказал Хурзаду Шауш, когда Манучехр затих. — Срыть ее к черту, спалить! — Руслан заметил: он сделался еще более желтым и страшным, чем тогда, на реке, когда ударил багром строптивого стражника, плюхавшегося в мутных волнах.

— Это зачем же? — с укоризной ответил Хурзад. — Она будет нашей опорой на правобережье. С нее и начнем помаленьку продвигаться к столице. И потом, вам же всей общиной в ней жить. Теперь здесь все ваше — и жилье, и хранилища, и то, что в хранилищах, и поля, и каналы. Зачем губить свое добро?

— Верно, — нехотя согласился Шауш, отирая потный лоб. — Но столько злобы накопилось…

— Приберегли ее для других «дехкан». Их еще много. Завтра всей оравой двинутся на нас.

Над башней замка трепетал на осеннем ветру алый стяг хурремитов.

— Да, умный человек, хоть и царь, — отозвался Руслан о Хурзаде после всех минувших событий.

— Хе! «Хоть и царь…» Я, если хочешь знать, не делю людей на знатных и простых, — нахмурился лекарь. — Я их делю на умных и дураков. Это лишь в сказках: если знатен, богат — непременно урод, трус и глупый злодей; если беден — то честен, красив, храбр и умен. В жизни сложнее. Я полагаю, дурак — в любой одежде и на любом месте дурак, умный — в любых обличьях умен. В битве при Фермопилах (произошла когда-то такая в далекой Элладе) гнусным предателем, показавшим за деньги врагу дорогу, оказался бедный пастух Эфиальт, а героем, отдавшим жизнь за свободу, — царь Леонид.

Долгая осень. Конца ей не видно! Руслан соскучился по снегу. На Руси, наверно, вьюги давно бушуют. А здесь уже листва с деревьев осыпалась, уже гуляет в голых садах и полях студеный ветер, и пыль на дорогах, что еще недавно обжигала ноги, лежит холодным тяжелым пластом, не то, что снегу, дождей нет до сих пор.

И бывают ли здесь дожди?

Аарон и Шауш смеются: бывают, и еще какие!

И, наконец, однажды, когда Руслан торчал в дозоре на бугре далеко за крепостью, с непривычно хмурого неба хлынул холодный дождь. И все вокруг преобразилось. Промытый воздух сделался свежим, влажно-прозрачным. За рощей темных и редких голых деревьев, похожих на растрепанные веники, заблестели светлосерые, почти белые, полосы луж вперемежку с грязно-серой, с прозеленью не совсем усохших трав, мокрой землей. Вдали, выше черных верхушек деревьев, смутно синели сквозь мглу чудовищно-громоздкие стены замка. Пыль, конечно, сразу раскисла, обратилась в жидкую грязь. Середины, похоже, здесь не бывает — или пыль, или грязь, Уж такая это земля.

Потом и снег упал, но какой? Мокрый, слабый, чуть прикрыл непролазную грязь и — тут же растаял, исчез. Только слякоти прибавилось. Уже после наступили и морозы, и снегопады обильные, и северный ветер понес по стылой земле сухо шуршащую снежную пыль…

Всю зиму Руслан находился в бывшем замке Манучехра, она выдалась трудной, тревожной.

С едою и дровами, правда, дело обстояло неплохо: в кладовых и сараях, клетях и амбарах покойного «дехкана» всего было вдоволь. Всему войску хватит на три года. Жутко подумать, сколько всяческой снеди собирал и копил чертов князь для себя одного, для верных слуг своих и двух-трех любимых жен! Издох, собачий сын, и поделом ему…

Трудность в ином.

Чуть ли не каждый день к замку подступало войско хорезмшаха, состоявшее из разрозненных княжеских дружин. С крепостью, конечно, оно не могло ничего поделать, — здесь собралось чуть ли не все крестьянство правобережного Хорезма. Попробуй сломить этих скорых на подъем, злых и отважных людей. Недаром писали персы: «Если девы Хорезма прекрасны, как пери, то мужчины свирепы, как дэвы, то есть, недобрые духи пустынь».

Да и между княжескими дружинами не наблюдалось согласия: подчас, прекратив осаду замка, они принимались колотить друг друга. Тогда-то воины Хурзада, всегда спокойного, невозмутимого, делали быструю вылазку — и били, и гнали всех прочь. Разгром довершали крестьяне, затаившиеся в окрестных усадьбах. Над башней продолжало развеваться красное знамя хурремитов.

Точно вражьи отряды, набегали опасные слухи.

Говорили: еврейская община тоже взбунтовалась и прочит на царский престол вельможу Булана, перешедшего в иудейскую веру. И будто у этого Булана — много хорошо вооруженных людей.

Говорили: тюркский вождь Инэль-Каган подступил со всей своей ордой к рубежам Хорезма, и неизвестно кого он поддержит. Хурзад отправил к нему послов с дарами.

Говорили: в Ургенче заметили лазутчиков с низовьев Волги, — пришли, наверное, разведать, нельзя ли, пользуясь смутой, навязать Хорезму хазарскую власть. Хурзад велел отыскать их, поймать, — и отправил с ними кагану письмо с просьбой прислать хоть небольшой конный отряд знаменитых степных стрелков из лука. Он послал гонцов за помощью и на Южный Урал, к угорским храбрым племенам.

Говорили… много еще чего говорили! Только о «покорных богу» не поступало никаких вестей. О них забыли. И никто, кроме Хурзада и Сахра, не предполагал, что именно Кутейба ибн Муслим внесет страшную поправку во внутренние дела Хорезма. Какая страна за свою долгую жизнь не страдала от «белых гуннов»?

— Жаль, историк Зуфар погиб. Он дал бы тебе много хороших советов. Я всего-навсего лекарь. Что я понимаю в государственных делах? И все же скажу: не забывай о шахе Каваде, Маздаке и эфталитах, — постоянно твердил Хурзаду лекарь.

Не потому ли угрюмый и зоркий Хурзад, навсегда оторвавшийся от своей ленивой вздорной касты, спешил заручиться поддержкой далеких и близких соседей?

И не напрасно.

К исходу зимы повстанцам довелось услыхать «о покорных богу».

Случилось это так.

…Зима здесь, не в пример лету и осени, оказалась на диво короткой. Да и не было ее, настоящей. Такая зима на Руси зовется поздней осенью. Не успел оглянуться Руслан — солнце пригрело, дороги подсохли, на обочинах зазеленела веселая юная травка.

— Потеплело, — молвил Хурзад. — Проветримся, а? Прогуляемся в сторону столицы.

Войско двинулось на север, громя по дороге усадьбы и замки богатых «дехкан».

Где — то на середине пути в Кят разъезды донесли: навстречу идет небольшой вражеский отряд.

— Твои русы, — сказал Руслану озабоченный Хурзад. — Немного их — триста-четыреста пик, но я их знаю! Самые стойкие люди в бою — хунну, готы и русы. Нас много, мы твоих русов, конечно, можем в пыль стереть, да жаль. Ни за что пропадут. На кой бес им Аскаджавар? — Он почесал короткую курчавую бороду, поглядел в светлые глаза Руслана упорным долгим взглядом своих чудовищно умных глаз, иссиня-черных, как ночное осеннее южное небо. Этот вдумчивый взгляд — придирчивый, но доброжелательный — не раз ловил на себе русич. Он понимал: любит его Хурзад. Но за что? Этого он не понимал. — Может, ты поговоришь с земляками?

— Поговорю. Сам хотел тебе про это сказать. Руслан выехал один вперед, под копытами глухо

стучала уже сухая глина.

— Карась! Э-эй, Кара-а-сь!

— А, Еруслан!

Карась отделился от русской дружины, поскакал навстречу. Не слезая с коней, горячо обнялись.

— Живой, друже?

— Живой… паче чаяния. В наш век уцелеть — и то уже счастье.

— Верно! Эк, чертяка! — Карась восхищенно оглядел Руслана. — Разнесло в плечах. Не узнать. Богатырь.

— А ты, не в обиду сказать, квелый какой-то. Усталый. И весь красный. Будто тебя на ветру подвесили — и так держали всю зиму.

— Угадил! Разве что не подвешивали. А ветру здешнего я вдосталь хлебнул. Хочешь знать, где я был, откуда вернулся? Аж в самый Мерв гоняли! Обходным путем через Бухару. Натерпелся, брат, лиха! Вот что, родной. Надобно мне с Курзадом вашим побалакать.

— С каким это Курзадом?

— Разве не Курзад его зовут?

— Хурзад, осел ты этакий! Что значит — Сын солнца. И не смей так о нем говорить. А то двину между глаз, и разойдемся на веки вечные.

— Ну, ладно! Курзад, Хурзад — мне все одно. Дело у нас есть к нему,

— Какое?

— Знаешь, родной, сказали вчера: пойдете Кур… Хурзада громить. Мы призадумались. Зачем? Скажем, встали бы смерды у нас на Руси на Ратибора… а какие-то, бог весть, полонянники — курезмийцы, будь у нас таковые, взялись бы нас громить. Хорошо ли? Собачье дело. Свинячье. У них свои заботы. Раз уж народ бунтует, значит, есть из-за чего. Не след нам ему мешать. А помочь — можно бы! Мы, чай, тоже смерды. Натерпелись от бояр, от князей. Обмозговали мы все — и порешили переметнуться на вашу сторону. Возьмет нас к себе Кур… тьфу! — Хурзад, мы ему тайну одну откроем. Жуткая тайна, друже! И надо ее поскорее ему открыть, а то будет поздно…

Хурзад, конечно, с большим удовольствием взял русичей в свое войско.

А тайна и впрямь оказалась жуткой: «священный царь» Аскаджавар отослал Кутейбе ибн Муслиму золотые ключи от хорезмийских городов и пообещал ему дань в десять тысяч голов скота, если хорасанский наместник халифа поспешит к нему на помощь.

— Вот почему шах так настойчиво расспрашивал нас, кто показывает врагу дорогу, — сказал Руслану бледный лекарь. — Видно, давно, уже тогда, он подумывал об измене. А я, глупый, рассусоливал перед ним с умным видом… Эх, жизнь! Выпьем ячменной водки?

Весть о предательстве Аскаджавара перевернула, казалось, Хорезм кверху дном: не осталось колеблющихся. Откинув боязнь и сомнения, все, до последнего, крестьяне, ремесленный люд, городская чернь, примкнули к восставшим.

Шаху — изменнику написали: «Ты проклят народом Хорезма на веки вечные. Будешь наказан смертью. Будь в твоем замке Фир не три стены, а тридцать, одна выше другой, все равно они тебя не спасут».

Весна у «покорных богу» в Туране — время набегов, зимою они отсиживаются в Мерве.

Итак, весною 90-го года хиджры, то есть, переселения пророка из Мекки и Медину, или 712-го года так называемого Рождества Христова, Кутейба ибн Муслим, вняв слезной мольбе хорезмшаха Аскаджавара Чагана Афригида, сделал, дабы обмануть бдительность Хурзада, ложный выпад в сторону Согда, уже не раз им разграбленного, и внезапно двинулся с огромным войском по левому берегу Джейхуна (Окуза) на далекий Хорезм.

Окрылен был Кутейба: гонцы из столицы принесли хорошую весть — недавно, подкупив Юлиана, западные войска халифа в трехдневном бою разгромили вестготов на Пиренейском полуострове. Широко размахнулась держава «покорных богу»! Весь мир скоро ею будет покорен…

Как всегда в походе, далеко впереди всего войска, выслав бойкие разъезды, спешил навстречу битвам головной отряд из легкой конницы. За ним продвигалась тяжелая конница в прочных панцирях, с длинными копьями, мечами, боевыми палицами, топорами. Ее прикрывали с двух сторон подвижные толпы пеших стрелков из лука. За тяжелой конницей взметала пыль тяжелая же пехота, сопровождаемая верблюдами с едой, водой и снаряжением. Далее размашисто вышагивали верблюды с осадными орудиями. И в конце следовал замыкающий отряд.

Ночью, прежде чем позволить воинам спать, бывалые рубаки — начальники десятков, сотен, тысяч, обезопасив стоянку рвами и валами, собирали вокруг себя усталых запыленных людей и принимались определять остроту зрения подчиненных.

— Видите ковш Большой Медведицы? Задирали голову:

— Видим, конечно, видим!

— Найдите среднюю звезду в ручке ковша.

— Нашли!

— Это звезда Мицар. Что видите рядом с нею?

— Ничего!

— Я вижу!

— Что видишь!

— Еще одну звезду, крохотную, тусклую.

— Кто увидел?

— Я, Сулейман.

— Вот тебе золотой! У тебя хорошие глаза. Это Суха, — запомните! — двойник звезды Мицар. Пусть радуется тот, кто способен ее различить, — он может стрелять без промаха.

Нет, Кутейба не застал Хурзада врасплох. Предупрежденный русичами, вождь повстанцев сумел вовремя вывести свои войска на левый берег, к Хазараспу.

К нему явился во главе своих скуластых узкоглазых всадников тюркский начальник Инэль-Каган.

— Людей у меня немного, — степной народ откочевал на летовья к Уралу, — наберется всего пять-шесть сотен. Зато — отменные стрелки.

Тоже небольшое, но крепкое войско привел Булан, ставленник иудейской общины.

Затем из Кердера — северной, приморской, части Хорезма, прискакал Хангири (или — Хуфарн; никто толком не ведал, как его зовут, и он не старался разъяснить).

Угры запоздали: все-таки Урал далеко, и, наверное, они боялись остаться без летних кочевий, занимаемых тюрками, — а хазары, пожалуй, и не думали спешить: своих забот у них было хоть отбавляй.

Хурзад собрал вождей у себя в шатре, спросил их сурово:

— Чего здесь ищете? Отвечайте, положа руку на сердце. Дело предстоит нелегкое, я должен точно знать, зачем вы здесь и почему.

Плосколицый Инэль-Каган:

— Нам, тюркам, неплохо жилось по соседству с вами и среди вас. Алтай, откуда вышли деды, забыт, — так уж получилось, что ваш край сделался нашей новой родиной. Жили мы, считай, мирно, не очень-то задирали друг друга. Правда? Попадет Хорезм под власть «покорных богу» — и нам, пастухам, беды не миновать. Вот почему я хочу тебе помочь, Хурзад.

Хуфарн (Хангири?) — без обиняков:

— Я привел тысячу храбрых воинов. Хочешь их получить, — обещай: победив «покорных богу», ты сделаешь меня священным царем вместо Аскаджавара. Будем с тобою вдвоем Хорезмом править.

— Священным царем? — удивился Хурзад. — Что проку тебе от этого? Чем хуже — править Кердером? Богатый округ. Много рыбы, скота. Священный царь — ничто, красивая кукла. На молебнах торчит с важным видом, жертвы приносит огню. Честь велика, конечно, но что в ней?

— Я так хочу. Будь это место незавидным, цеплялся бы Аскаджавар за него, как ты думаешь?

— Что ж, ладно. Будешь. А ты, Булан?

Булан, отпустивший пейсы на еврейский лад, видя соперника и в Хурзаде, и в Хуфарне (Хангири?), задумчиво погладил роскошную бороду — и ничего не сказал.

— Да, — вздохнул Хурзад. Он остановил доброжелательный взгляд на Инэль-Кагане, единственном, чей ответ пришелся ему по душе. — Всякий, конечно, ищет свое. Но будьте хоть в одном единодушны, уясните себе: чтобы ваши чаяния исполнились, нужно любой ценой победить Кутейбу. Победить — или умереть.

— Иного выхода нет, — согласился Инэль-Каган.

— Рано о смерти заводите речь, — съежился Хангири (Хуфарн?).

Скоро бой.

В середине пестрого хорезмийского войска расположился Хурзад с наиболее стойкими, убежденными хурремитами. На правом крыле разместились ударные отряды тюрков и русичей, на левом — Булан и Хуфарн (Хангири?).

— Что же, други! — спокойно и громко крикнул Хурзад. — Попытаем счастья под нашим красным знаменем?

Со стороны «покорных богу» долетел тягучий пронзительный голос священника, взывающего к аллаху.

…Как светлый божий день делится на утро, полдень и вечер, так и войско «покорных богу» состояло из трех главных частей, носящих образно-иносказательные названия:

«утро псового лая» — рассыпной строй легких всадников, призванных с шумом и гвалтом, подобно собачьей стае, кидаться первыми навстречу неприятелю и начинать сражение;

«день помощи» — основная линия конных и пеших войск, обязанных, выстроившись в шахматном порядке, наносить противнику самый сокрушительный удар;

«вечер потрясения», — в чью задачу входило довершать разгром.

Позади этих трех линий под зеленым, с звездой и полумесяцем, знаменем пророка находились отборные запасные силы, кои пускались в дело в редких, крайних случаях.

Левое крыло именовалось Аль-Аджари, правое — Аль-Мугаджери.

И схлестнулись у стен Хазараспа два свирепых воинства!

Страшно смотреть, как насмерть, в кровь, дерутся двое мужчин. Всей кожей чуешь, глядя на них: человек не должен убивать человека! Это противно его естеству. А когда десятки тысяч окровавленных мужчин взметают копья, мечи, топоры с единственной целью — убить?

И еще страшнее видеть, что если одни умирают ради своей вековой мечты — спокойно работать, жить по-человечески, то другие их убивают всего-навсего ради паскудной добычи.

Поначалу, как водится, противники обменялись тучами стрел, — всегда над полем битвы вьются сперва стаи оперенных стрел, и уже после, когда сражение окончено, появляются стаи стервятников. Перья для стрел люди берут у хищных птиц. И можно подумать, потому так уверенно птицы слетаются к полю битвы, что полагают себя вправе возместить отнятое у них. Но берут они плату не платьем убитых — первым делом они выклевывают глаза. Затем рвут внутренности, И потом переходят к мясу.

…В самый разгар сумасшедшей перестрелки Руслан похолодел, нащупав в колчане вместо оперенных, с железными наконечниками, тростинок пустоту.

— Тьфу! Будь ты неладна…

Кто- то дернул его за полу. Фамарь? Она взглянула в разъяренные глаза руса своими темными, будто незрячими, глазами и протянула снизу вверх два колчана, набитых свежими стрелами.

— Ох ты, девчонка! — Он наклонился с седла, подхватил ее под мышки, поцеловал в губы, опустил, махнул рукой назад:

— Укройся! Убьют…

Фамарь послушно укрылась.

Чудовищный вой дерущихся отдавался острым эхом в башнях Хазараспа, — будто это они, глинобитные исполины, сами взвыли от страха.

«Покорные богу», одержимые своим учением, сулившим светлое загробное воздаяние тому, кто падет за веру, очертя голову лезли на вражьи пики; вместе с тем их одолевал простой человеческий страх перед смертью. Получалась, как дым гашиша, безумная смесь страха с отвагой. Она доводила их до одури, и, ошалев, ярясь на себя и других за этот дикий страх, они сокрушали все на пути.

Казалось, поле перед Хазараспом превратилось в гигантскую кузницу. Стук. Скрежет. Звон. Дымом горнов взлетала пыль. Мехами служили хрипящие легкие воинов. Огнем — ярость. Кувалды секир обрушивались на наковальни голов и плеч, с треском распадались щиты и панцири, раскаленную сталь мечей люди студили в крови, не в ледяной воде.

Тюрки — копьями, кривыми мечами, русичи — секирами остановили левое крыло войска Кутейбы и стали теснить его; зато на левом крыле хорезмийского войска, где с бестолковым визгом метались всадники Булана и Хуфарна (Хангири?), «покорные богу» почувствовали слабинку — и навалились всей мощью.

— Нас, пожалуй, не меньше, чем их, — сказал Хурзад другу Сахру. — Но ополчение есть ополчение! Кроме служилой знати, тюркских стрелков и русов, нет у меня хорошо обученных, опытных воинов. Зато у Кутейбы все войско состоит из закаленных, испытанных витязей. Мы, друг мой, раньше много кричали о нашей силе и храбрости, но когда настала пора их проявить — оказалось, что все ушло на крики…

Первым увел с поля битвы свой отряд несостоявшийся хорезмшах Булан. Вторым ударился в бег другой охотник до царской тиары — Хуфарн (Хангири?). Но убежать ему не удалось — какой-то «покорный богу» заарканил неудачника, стащил с коня.

Бедный Хуфарн (Хангири?). Будто в насмешку дали ему имя Доброе счастье. Так и не пришлось несчастному покрасоваться священной куклой на хорезмийском престоле: вместо того он сделался забавной тряпичной куклой в руках Кутейбы.

И кричал же Хуфарн(Хангири?), когда, окружив и разгромив разношерстное войско Хурзада, «покорные богу» обрекли на казнь четыре тысячи пленных:

— Я здесь случайно, оставьте меня!

— Умолкни, трус! — рявкнул Хурзад. И с возмущением Шаушу: — Что за люди? Жил, как червь, хоть бы умер, как человек. Где Сахр?

— Не знаю. Не видно нигде. Наверно, убит.

Кутейба предложил пленным хорезмийцам, если хотят остаться в живых, принять его веру. И все отказались, даже Хуфарн, только подумайте. Ни один из четырех тысяч не согласился покориться учению ненавистных пришельцев, что так подло вмешались в чужие дела.

— Сорвалась наша затея, — проворчал Шауш. — Выходит, зря старались?

Хурзад — невозмутимо:

— Почему зря? Ничто в мире не проходит бесследно — ни плохое, ни, тем паче, хорошее. То, что было в прошлом, непременно отзовется в будущем. Кто-нибудь да подхватит наше красное знамя.

— Мне от этого мало радости, — приуныл Шауш.

— Радости, конечно, не ахти как много, — согласился Хурзад. — Зато — утешение. Не зря сражались. Другие порадуются за нас.

Ему первому отрубили голову.

Перед тем, как меч отсек ее, он задумчиво поглядел на Шауша, дернул правой щекой снизу вверх и щелкнул языком, будто желая подмигнуть соратнику. Но не успел…

Второму, несмотря на его завывания (а может, именно из-за них), снесли голову злополучному Хуфарну, или Хангири? — никто до сих пор точно не знает, как, собственно, его звали.

Третьему — Шаушу…

Большой курган получился из четырех тысяч голов.

Шах — изменник впустил Кутейбу в Кят — и эра «покорных богу» в Хорезме началась с того, что они, во имя аллаха, разгромили академию, сожгли книги, зарезали ученых.

«Утро псового лая»…

За ним наступит «День помощи» — век дикого мракобесия, век засилия тупых, невежественных вероучителей.

Но грянет когда-нибудь и на них самих «Вечер потрясения».

Тюркам и русским удалось, прорубившись сквозь гущу «покорных богу», вырваться из окружения. Они отступили далеко на северо-запад, к озеру Хиз-Тангизи. Здесь, с тревогой выжидая исхода битвы, уже приютилась снявшаяся с обжитых мест иудейская община. Сюда же приплелся и незадачливый Булан.

— Мы уходим в Итиль, — объявил Сахру, спасенному русичами, бледный Пинхас.

— Ступайте, — кивнул равнодушно лекарь. — И ты с нами, Аарон?

— Зачем? Здесь могилы моих родителей. Здесь могила моей сестры Иаили. Я остаюсь. А вы, — Пинхасу, — бегите. Если вы можете бросить в беде народ, чей ели хлеб, чью воду пили, то все равно, где б ни укрылись, всюду будете чужими.

— Несчастный! — вскричал Пинхас. — Тебя завтра убьют «покорные богу».

— Я их раньше сроду не видел, ничего плохого им не сделал.

— Станут они спрашивать, сделал, не сделал. Что плохого им сделал Хурзад?

— Будь что будет. Моя родина — здесь. Я сперва хорезмиец, а потом уж еврей. И, как один из многих хорезмийцев, я честно разделю их участь.

— Предатель!

— Знаешь… иди-ка подальше. А то нос оторву на прощание.

— Тьфу!

— А ты, дорогой? — Сахр просительно глянул в печальные Руслановы очи.

— Пойду домой. Теперь я иной Руслан. Неужто такой не пригожусь на Руси?

— Не всякий умный да знающий нужен на родине, — вздохнул Сахр. — Дураки иному правителю куда дороже! Смирные.

— Не одни на Руси князья да бояре.

— А она-то нужна тебе?

— Теперь еще нужнее, чем раньше была.

— Дойдешь ли? — Сахр с опаской покосился на Пинхаса.

— Ну, — вмешался Карась в разговор, — теперь уж нас голыми руками не возьмешь! Четыре сотни бывалых, битых мужей, на конях, с мечами да топорами — попробуй, тронь. Пробьемся на Русь.

Сахр — с жалкой улыбкой:

— Верю, пробьетесь. Во всяком случае, есть надежда. Прощай, друг Рустам! — И этот насмешник, чудак, любитель ячменной водки, вдруг прослезился, как женщина… — Учитель Кун Цзы говорил: «Три пути ведут к знанию: путь размышления — самый благородный, путь подражания — самый легкий и путь опыта — самый горький». Ты уже проделал третий путь. Ступай теперь первым. О втором — забудь. Приходи к нам. Ты видел нас. Мы видели тебя. Немало еще будет меж нами препон, много умников разных попытаются нас разъединить, отвратить друг от друга враждой, ложной проповедью. Может, даже, по их злой воле, придется столкнуться с оружием в руках. Но это все — накипь. По-человечески мы неразделимы, и чем, дальше, тем будем друг другу нужнее. Вот, — он бережно переложил в Русланову суму тугие свитки писаний, — труды врачей Гиппократа, Галена… Здесь Демокрит, Эпикур, Аристотель… Больше я не могу ничего тебе дать.

— А это — от меня. — Аарон вручил Руслану голубой изогнутый меч. — В бою подобрал. Редкая вещь. Прощай. Не забывай — меня… и ее…

— Возьми и мой дар. — Инэль-Каган повесил на плечо русича дорогой, в табун лошадей, степной дальнобойный лук. — Ты храбрый юноша. Прощай.

Услышав сбоку чье-то робкое сопение, Сахр оглянулся, увидел Фамарь, сказал Руслану серьезно:

— Слушай, может, ее увезешь?

— Не бери ее! Меня увези. Я молода, я красива. Ты обещал… ты сказал… Ах ты, тварь! — Свежевыбритая Фуа набросилась на Фамарь и принялась ее избивать тяжелыми, как гири, кулаками.

Но у Пинхаса кулак оказался потяжелее, — красный от стыда и гнева, он одним ударом опрокинул буйную супругу наземь.

Руслан и не взглянул на толстуху. Ни злобы, ни презрения он уже не испытывал к ней. Ни даже жалости. Только омерзение. Из-за нее погибла Иаиль. Но разве сама нелепая Фуа не жертва бездушной темной общины, где женщина шагу не может ступить по своему усмотрению, где ее каждое движение и каждое желание скованы цепью жестких предписаний? Одуреешь. Бог с нею.

Но Фамарь?…

— Куда ее мне? — смутился Руслан. — Найду уж себе на Руси… свою, белую.

— Ладно, дочка, — погладил ее Сахр по голове. — Будем пока вместе бедствовать. Сведем счеты с шахом-предателем, утрясутся дела в Хорезме, — выдам замуж тебя за хорошего человека.

Руслан поглядел ей в мокрые от слез глаза, — и только теперь, на прощание, ее душа открылась ему!

Сколько бы лет ни минуло — она его не забудет. Она вся наполнена им — на всю жизнь. Она может возненавидеть его, за то что он отказался от нее, может его поносить перед другими мужчинами, женщинами, смеяться над ним — был, мол, такой неуклюжий и рыжий, — но сердце будет всю жизнь томиться по Руслану. Даже выйдя замуж и обзаведясь детьми, она будет, особенно оставаясь наедине с собою, и даже лежа рядом с мужем, вздыхать о Руслане ночами, обливаться горькими незримыми слезами. Всю жизнь. Он станет ее неизлечимой болезнью.

Что ж? Пусть. Тут ничего не поделаешь. У него своя болезнь на всю жизнь — прекрасная еврейка Иаиль.

Но превыше всего — родная Русь…

У Каспия беглецов настигла весть: едва «покорные богу», получив свои десять тысяч голов скота, убрались в Мерв, Хорезм вновь зашумел и восстал. Шах-предатель обезглавлен. Кутейбе пришлось поспешно вернуться. На престол возведен сын изменника Аскаджамук.

— Ну, и этому скоро шею свернут, — сказал уверенно Карась. — Такой народ не сломить. Все равно добьется своего.

…За тысячи верст зовет мать Русь своих детей, скитающихся по чужим дорогам, — и заблудших, сбившихся с пути, и тех, кто с чистым сердцем рвется к ней; зовет, не обещая дарового хлеба, скатертей-самобранок, печей, по щучьему велению бегущих в лес по дрова, безбедной праздной жизни под шапкой-невидимкой; зовет к трудам и новым заботам, и может — к новым невзгодам, к драке за добрую жизнь, о которой говорится в сказках, к выполнению сыновьего долга; зовет жалеючи их, горемычных:

— Чадо мое, Печаль!..

Загрузка...