ЗОЛОТЫЕ ПАТРОНЫ


Кирилла Нефедовича Поддубного, колхозного пасечника, я навещал часто.

Нефедыч, как звали его все, жил в предгорье, в небольшом доме у берега озера. Рядом с домом рос развесистый дуб. Дед, с уважением поглядывая на него, любил говорить:

— Фамилия моя Поддубный — под дубом мне и жить, — и, помолчав немного, добавлял: — В силу входит, а я, того, восьмой десяток доскребаю.

Скажет и — вздохнет. Вообще-то Нефедыч вздыхал редко; он был весел, немного суетлив, с утра до вечера возился возле ульев, рядком стоявших на опушке рощи, и сам был похож на трудолюбивую пчелу. Рощу: карагачи, ивы, ясень — гектаров двадцать — Нефедыч посадил и вырастил сам. Люди назвали эту рощу по фамилии хозяина, чуть переделав окончание — Поддубник.

Подружились мы с Нефедычем давно, еще в те годы, когда я командовал заставой, которая стояла километрах в восьми от пасеки, за небольшим перевалом. Хозяин Поддубника часто, особенно зимой, приходил к нам в гости. Зайдет, снимет солдатскую шапку, куртку, тоже солдатскую, одернет и поправит гимнастерку, расчешет обломком расчески негустую белую бороду и сразу:

— Где тут Витяка, внук мой?

А Витяка (наш четырехлетний сын) уже бежит к нему. Радостный. Заберется на плечи, запустит розовые ручонки в бороду и допытывает:

— Почему, деда, у тебя борода?

— Пчел из меда вызволять. Какая залипнет — я ей бороду и подам. Лапками она хвать за волосинку, я ее в озеро несу. Пополоскаю, значит, ее в озере, она и полетит за медом. Я другую тащу. Рукой-то нельзя — ужалит.

— Обманываешь, обманываешь, обманываешь!

— Правда, сущая правда, — смеется Нефедыч.

Пили мы однажды вечером чай, Витя мой медом выпачкал пальцы и говорит: «Фу, какой липкий. У пчелы лапки залипнут и крылышки». Улыбнулся пасечник: «Бывает, Витяк», — и рассказал о назначении своей бороды. Мы посмеялись, и Витя понял, что над ним шутят и стал с тех пор допытываться у деда, для чего борода «взаправду». Дед отшучивался, иной раз доходило до обид.

Вечером, за чаем, Нефедыч рассказывал о себе, о своих родных, о колхозе. Читали мы вместе письма от сына — сын у него полковник, окончил академию. Когда меня вызывали на заставу (а бывало это часто), он бурчал:

— Ну и служба у вас! Белка в колесе, и только. Мой-то тоже, видать, так.

Нефедыч доставал трубку, набивал ее ароматным табаком (сын посылками баловал) и начинал дымить. Не спит, дожидается, пока я вернусь, и обязательно спросит, все ли в порядке.

Перед Новым годом случилось у нас несчастье: заболел сын. Играл с дедом, веселый такой, и вдруг — температура. Раскис совсем. Задыхается. Я к телефону, звоню в санчасть врачам. А чем они помогут? Советом только лишь. Приехать бы им, да где там! Такая пурга, что не пробиться к нам на заставу ни машиной, ни тем более вертолетом. Аспирин, стрептоцид — все, что врачи советовали и что было в заставской аптечке, давали, но ему все хуже и хуже. День, два — ребенок тает, а метель и не собирается утихать, конца не видно. На третий день утром Нефедыч надел шапку, затянул потуже ремнем куртку.

— Спасать, — говорит, — Витяку надо. Давай, Митрич, коня.

Нина, жена моя, отговаривает, вот, может, стихнет чуть и прилетят врачи. А он на своем.

— Жди. Под лежачий камень вода не течет. Давай, Митрич, коня!

Куда ездил Нефедыч — к себе ли на пасеку или к другим старикам охотникам и пчеловодам, что в горах живут, мы по сей день не знаем. Вернулся к вечеру. В снегу весь, ну настоящий дед мороз, только ростом пониже тех, которые на картинках. Достал из-за пазухи бутылочку с какой-то коричнево-зеленоватой жидкостью.

— Сто лет теперь ему жить!

Отходил: натирал, поил. В Новый год Витя скакал вокруг елки.

Потом меня перевели в штаб отряда. Как в командировку еду, обязательно загляну к Нефедычу. Гостили у него и Нина с Витей.

Этот же раз я проводил в Поддубнике свой отпуск. Осенью тут много всего: и дичи, и рыбы, и ягод, и солнца. На заре я покидал дом пасечника и уходил, прихватив с собой зажаренного кеклика или утку, то в горную глухомань, то переправлялся на лодке через озеро и пробивал застарелый камыш, буйно разросшийся на разливах, начинавшихся сразу же за озером, выискивал удобное для охоты место. Утки, атайки, кабаны любят такие места — нехоженые. Налетали частенько и гуси.

Раздольная охота, но я, признаться, в азарт не входил. Выбью несколько уток, гуся или атайку, если на озере, пяток кекликов, если в горах, и довольно. К пасечнику, однако, возвращался только к вечеру. То собираю малину и ежевику, то просто лежу на траве у берега ручейка. Солнце яркое, горячее, а воздух прохладный. Лежу, смотрю в небо и ни о чем не думаю.

Вечером с Нефедычем готовили ужин, разговаривали о жизни. Так дни и шли.

Один раз (дней уже десять отпуска прошло) вернулся я в Поддубник позже обычного. Нефедыч хлопотал около плиты, стоявшей под навесом. У топки парень лет восемнадцати подкладывал хворост. На скамейке, врытой в землю у крыльца дома, сидел, подперев ладонью подборок, еще один гость — молодой мужчина в коричневой с засученными рукавами рубашке; мускулы рук будто врезались в ситец и, казалось, рукава разлезутся по швам, стоит только пошевелиться. Перед навесом, именуемым Нефедычем летней кухней, лежал вислоухий пес Петька. «Это, — говорит дед, — чтобы было, кого по имени называть. Все не один».

Петька, не поднимая морды с передних лап, посмотрел на меня фиолетовым глазом и вновь закрыл его. Набегался, видно, за день и сейчас дремал.

Нефедыч, помешивая ложкой в большой кастрюле, из которой шел пар, разносивший аромат варившейся дичи, глянул в мою сторону и кивнул головой.

— Вишь, гости. Алеха пожаловал.

— Добрый вечер! — поздоровался я.

Тот, что сидел на скамейке, подошел ко мне. Он был высок и мог бы показаться худым, если бы не сильно развитая грудь и мускулистые, толстые руки. Шея у него, как и ноги, была тонкая, длинная. Русый, волнистый чуб, широкое приятное лицо, темное от загара, глаза серые с голубизной, а в них — любопытство: «Кто ты такой?» Протянул мне руку. Ладонь шершавая, с трещинами и мозолями.

— Павел. Скворцов.

Оглядел меня и вернулся на скамейку.

Алеха пробурчал что-то похожее на «здрасти», глянул из-под низко опущенного козырька кепки на мою добычу — два кеклика и коршун, брезгливо скривил губы, взял толстую палку, переломил ее на колене и толкнул в печку.

Про Алеху, сына своего двоюродного брата, Нефедыч рассказывал мне уже несколько раз.

— Пропадает парень в баптистах. Так закрутили его, хочь в петлю. Девка приглянулась, мать артачится: «Не возьму снохи без крещения, и все тут».

Дед возмущался: «Кто-то ее подзызыкивает!» Приглашал Нефедыч племянника работать к себе на пасеку, но тот почему-то не соглашался.

«Приехал все же», — подумал я.

Снимая свои охотничьи доспехи и развешивая их на столбах, я наблюдал за парнем. Он машинально ломал палку за палкой и так же машинально толкал их в печь. Огонь освещал его длинное со впалыми щеками лицо.

Плита уже раскалилась до малиновой прозрачности, а парень все подкладывал и подкладывал. Нефедыч морщился от жары, то и дело мешал в кастрюле суп, чтобы не пригорел, но молчал. Наконец не выдержал.

— Ты что, Алеха, аль меня поджарить на закуску захотел?

Алексей улыбнулся. Улыбка получилась грустной.

— Я бы, Кирилл Нефедович, сам себя спалил на огне.

Алексей сказал это с отчаянием, искренне. Нефедыч облизал деревянную ложку, которой мешал суп, вытер ладонью бороду и выругался:

— Я те, ядрена корень, все космы повыдеру!

Это, видно, было продолжением какого-то большого разговора, начавшегося до моего прихода, и мне стало неловко оттого, что помешал людям объясниться до конца; я хотел уйти в дом, но Нефедыч, поняв, видно, мое намерение, сообщил, что ужин готов. Потом, зажигая «летучую мышь» и приспосабливая ее на столбе, чтобы лучше освещался сбитый из досок обеденный стол, он снова заговорил с племянником.

— Обтерпится, Алеха. У меня здесь такие харчи, что всякая душевная хворь сгинет. Вот смотри на меня. Сто лет проживу. А что? Кость у меня крепкая.

Старик приосанился, одернул гимнастерку, перетянутую солдатским ремнем, выпятил живот. В этот момент он, видно, казался себе молодым и стройным.

Мы сели за стол. Нефедыч, налив суп и положив в чашку кеклика, поставил ее перед Алексеем.

— Тут у меня благодать. Лучше всякого курорта.

— Куда, деда, столько. Не хочу я.

— Ешь.

Мы со Скворцовым не возражали против любой порции, и Нефедыч налил нам тоже полные чашки. Лицо Алексея посерьезнело, оно, и без того длинное, будто вытянулось еще; он, прежде чем взять ложку, помолился и выжидающе посмотрел на Павла. А тот вроде бы не заметил ничего, молча принялся за суп. В глазах Алексея появилось недоумение, обида. Он хотел что-то сказать, но дед нахмурился.

— Ешь, ешь, Алеха!

Суп пришелся по вкусу всем, даже Алехе, только что желавшему сгореть в огне. Лицо его раскраснелось, подобрело. Нефедыч достал еще по кеклику.

— В твои годы, Алеха, — заговорил он снова, — я зубами пятак гнул. Возьму половину в рот, давну пальцами покрепче и на те — уголок. И сейчас еще зуб крепко держится. А от чего? Силу от природы имею. Опять же духом не падаю, а это перво-наперво во всем.

Я уже предугадывал дальнейший ход мысли Нефедыча, потому что не раз слышал от него этот разговор. Любил старик, когда разоткровенничается, похвалить себя: «Я тут настоящую целину обжил. Для людей парк вырастил. А что? Быть здесь городу. Вон геологи летось напали на что-то. Выходит, Поддубник мой не только для пчел сгодится», — но на сей раз он повернул разговор в иную сторону. Он с сожалением и болью спросил Алексея:

— Откуда у тебя трусость такая взялась? Убег из дому!

Алексей отодвинул чашку с супом:

— Никакой я не трус. Нету мне в деревне житья, и все!

Он отвернулся и встретился взглядом с Петькой, стоявшим у стола в ожидании ужина.

— Вот так, Петька! — со вздохом проговорил Алексей, взял со стола свою чашку и вылил остаток супа в петькину посудину. — Ешь, дружок.

Он хотел погладить собаку, но она зарычала.

— Зря, Алеха, стараешься, — довольно усмехнулся Нефедыч. — Петька не всякому доверится. Вот он — собака, животина — и то разбор в людях имеет. То-то! Приглядится, потом сдружится. А ты? Каждому душу раскроешь. И с девкой тоже. Сначала, выходит, полюбил, а теперь в бега от нее.

— Не от нее! Мать поперек дороги встала. А Павла зря обижать не стоит. Он — человек. Все у него по-божески.

— По-божески, говоришь. Ну пусть.

Скворцов весь ужин молчал и, даже когда Нефедыч с Алексеем заговорили о нем, продолжал старательно обгладывать крылышко. А Нефедыч нахмурился, побарабанил пальцами по столу и продолжал:

— Мало матери твоей калачей по нужде есть приходилось. Я-то всякого на веку хлебнул и разуверился в божьей милости. У меня на счет этого свой резон имеется.

Старик встал из-за стола, вылил из кастрюли остатки супа в чашку, положил в нее кеклика и отнес все это собаке.

— У Петьки равная со мной норма. Заработанная.

Я принялся мыть посуду, Павел стал помогать мне и тихо, чтобы не слышал пасечник, пробормотал, обращаясь ко мне: «Зря старина о боге так. Верующих понимать надо!» Я хотел спросить, верит ли он сам в бога, но передумал — хотелось узнать дедовский «резон», о котором он мне никогда не рассказывал.

— Когда Колька мой народился на свет божий, крестить понесли. А батюшка страшный любитель хмельного был. На крестины звать и пришлось. Жили мы бедно, батрачили оба с матерью. Угостили, значит, попа, как смогли, а его, холеру, не прохватило. Пошмыгал носом, погладил бороду и говорит: «Не скупись на радостях, тебе бог даст!» Тут мне в голову-то и стукнуло: «Ведь он ближе к богу стоит, а у нас, сирых, просит. Неужто у всевышнего жадность такая, что для своих слуг житье вольготное не желает устроить? Он ведь все может».

Нефедыч достал из кармана трубку, набил ее табаком, раскурил, затянулся поглубже и продолжал:

— Как ни гнал я от себя эту думку, а она сверлит в мозгу, и баста. Проводил батюшку и давай богохульство замаливать. Думал, сатана в меня вселился. Никому не сказал о своей грешности. Что ты! Проклянут! А житье все хуже и хуже, хворь пришла в деревню и начала косить. Молились всем миром, а на кладбище — новые кресты. Тогда-то и схоронил я свою жену. За панихиду отдал последний полтинник. Кольку кормить надо, а в доме кусочка хлеба нет. Куда податься? И поклоны бил, и в грехах каялся, а толку-то? Посмотрел я на деревянную икону и бросил в печку. Пусть, думаю, разорвет меня бог, ежели он есть. Мне тогда все одно было. Вишь вот, живехонек, и Колька в люди вышел, меня старика не забывает.

Алексей задумчиво слушал рассказ деда.

— Понял, Алеша? — вмешался я в разговор.

— А что не понять-то? — ответил он вопросом на вопрос. — Все вы мастера агитировать, прошлое захаивать. И деда туда же.

— Что, что?! — возмутился Нефедыч. — Я те, сукин сын, всю душу нараспашку, а ты, жеребец стоялый! Хают, вишь ли, прошлое. Да ты бы погнул спину-то за кусок хлеба!

— А что, не гнул? И сейчас за тот же хлеб насущный спину гнем.

Споря, Алексей все время поглядывал на Павла, ожидая, видимо, его поддержки, но тот молча вытирал посуду.

— Не знаешь ты, Алексей, жизни, — попытался убедить я парня.

— Вам-то какое дело до моей жизни? — перебил он меня. — Думаете, все глупенькие. Да что с вами говорить!

Он махнул рукой и ушел в рощу. Петька, лежавший у печки, посмотрел ему вслед, встал и повернул голову к Нефедычу.

— Лежи, Петя, лежи. Свой парень, — объяснил ему старик и, уже обращаясь ко мне, заговорил с упреком. — А он-то, видать, прав. Мимо Алешек вы смотрите, речи держать мастера.



— Верующих понимать нужно, — многозначительно посмотрев на меня, проговорил Скворцов.

— А вы сами верите?

— Как вам сказать? Верю. В человека, в правду верю! — Помолчав немного, он сказал, что пойдет разыщет Алексея и успокоит его.

Мы с Нефедычем остались одни. Я поинтересовался, не родня ли ему Павел Скворцов.

— Какой родня?! С Алтая, говорит. Год назад приехал к нам по вербовке. У Федосии, Лешкиной матери, комнату снял. Одинок, говорит. Мутит, кажись, он парня. И Федосию подзызыкивает. Знаю одно, лучше Лешка с матерью до его приезда жили. Мать иногда даже в кино его пускала, против Нюрки-трактористки ничего не имела. А теперь — куда там! Молись, и все тут. Хошь Нюрку взять — пусть крещение примет в стаде овец божьих. Сам Павел-то, не поймешь, верит или нет. Ходит в молельный дом не часто. Не поймешь. Пришел Лешка: «Примай, — говорит, — нас к себе в помощники». Припас я ему тут все! Да ведь не прогонишь — Лешку жаль. Без него не хочет оставаться. Павел-то вроде загодя знал, что соглашусь, прямо с чемоданом пожаловал. Ну да ладно. Давай, Митрич, спать.

Я забрался на чердак, где ждала меня постель из лугового сена, с наслаждением вытянул уставшие ноги, укрылся до самого подбородка и заложил руки за голову. Люблю я эти минуты. В ногах — приятная истома. Запах сухой травы, вкусный до приторности — не надышишься! Природа готовится ко сну, но еще не успокоилась. Прокуковала кукушка и смолкла. Вечером не загадывай, сколько лет жизни осталось — подведет кукушка. Устала за день порхать по роще, ленится лишний год прибавить. Робко подала свой голосок синица, словно ей страшно одной; ее подбодрили дрозды и чижи, и снова затихла роща, только за озером, в камыше, отрывисто и пронзительно стонут атайки, будто не поделили илистый берег разлива и ругаются; оттуда же доносятся спокойный говорок гусей и призывные крики крякух.

Взошла луна. Через открытую чердачную дверку я видел ее отражение в озере.

Смотрел я на эту луну, слушал вечернюю перекличку птиц, а сам думал о разговоре с Алексеем, о Павле. Нефедыч говорил о нем с явной неприязнью, обвинял в том, что он якобы вносит разлад в семью Алексея. Для чего? А может, это просто необоснованное предположение деда? Из рассказа Нефедыча можно было сделать вывод, что Скворцов специально приехал на пасеку. Чтобы быть поближе к границе? Но так ли это? И если даже этот вывод и правилен, я не мог вот так сразу что-либо предпринять. У меня нет ни одного доказательства. Меня смущала именно эта двойственность. О своих подозрениях я все же решил сообщить на заставу, а за то время, пока нахожусь у Нефедыча, повнимательней присмотреться к Скворцову, изучить его, перед отъездом же поговорить с пасечником, чтобы он тоже присматривал за своим помощником и, в случае чего, сразу же дал знать пограничникам.

Мысли эти, хотя и не мешали мне слушать голоса засыпающей природы, чувствовать свежесть горного воздуха, смешанного с терпким запахом сена, и все же такого блаженства, какое было вчера, позавчера — все вечерние минуты перед сном, проведенные на чердаке у Нефедыча, я уже не испытывал. Я понял, что отдыха, такого отдыха, о каком я мечтал и какой был в первые дни пребывания на пасеке, — такого отдыха уже не будет. Я прекрасно понимал, что теперь буду, по своей пограничной привычке, анализировать, сравнивать, предполагать.

Внизу заговорили — вернулся Алексей с Павлом. Нефедыч бурчал о несдержанности молодежи, советовал «коники выкидывать» с Нюркой. Алексей что-то тихо отвечал. Скворцова не было слышно.

Разбудила меня, как всегда, кукушка. Радостно и неутомимо она встречала солнце, ее звонкое кукование летело над рощей, озером, над невысокими вершинами предгорий и там смешивалось с первыми лучами солнца.

— Сегодня, Митрич, недолго — дичь вчерась всю съели, с собой хлеба только что возьми, — напутствовал меня Нефедыч, наблюдая, как я затягиваюсь патронташем. — А то все троем сбегайте на озеро да постреляйте. Я к тому времени ушицы заварю.

— Мы бы за кекликами. Можно всем, можно с Алексеем, — перебил Нефедыча Павел, который тоже встал, но еще не оделся. Он потянулся, громко зевнул и вопросительно посмотрел на пасечника, желая подчеркнуть этим, что слово хозяина Поддубника для него закон и что свое желание он только высказывает, а поступит так, как ему скажет Нефедыч.

— Идите с Алехой в горы, а я на зорьку в камыши, — ответил я за пасечника, вскинул ружье и пошел к лодке. Мне не хотелось сейчас встречаться с Алексеем, я был уверен, что он обижен на меня за вчерашний разговор, а охота без улыбки и искренней радости за удачный выстрел товарища — это не охота.

Однако я ошибался в своем предположении. Когда я с гусем в удавке вернулся с зорьки, Алексей и Павел помогали Нефедычу чистить рыбу и растапливали печь.

— Ого, славно! — улыбнулся Алексей. — Вот это охота!

И он, и Павел были приветливы. Скворцов разговаривал больше, чем вчера. За завтраком, когда я заметил, что рука у него крепкая, а если еще хороший глаз, то он стреляет без промаха, Павел с гордостью ответил:

— Да уж не промажу. Ружье только легкое, так я для тяжести в приклад свинца залил, — и, помолчав немного, добавил. — А руки? В роду нашем все крепкую руку имеют. Хлеборобы! Алтаец я. Горы, как здесь. Хорошо. Никогда бы не уехал.

Скворцов снова замолчал, лицо стало грустным.

— Семья небольшая была у нас, — вздохнув, продолжал он. — Четверо. Мать с отцом и мы с братом. Погиб брат на войне. Три года назад умерла мать, а через год после нее — отец. Остался я один. Девушку полюбил, она вроде тоже полюбила. А потом городские ребята приехали поднимать целину, она и переметнулась к одному из них. Видный парень. Кудрявый, гитарист. Свет не мил стал. Продал дом и подался в город, но так и не смог в городе жить, к земле потянуло, к горам. Приехал сюда, Алексея встретил. Смотрю на него — жалко. Кудрявого гитариста нет, так мать поперек дороги встала. Я ему и толкую; давай на пасеку махнем, пусть мать почувствует, как жить одной. Глядишь, и согласится на Нюрке женить, — закончил Скворцов свой рассказ.

Мы молчали. Каждый по-своему оценивал исповедь Павла.

— Когда, Митрич, домой собираешься? — первым заговорил, обращаясь ко мне, Нефедыч.

— С недельку еще…

— Тогда так. Завтра и послезавтра я с пчелками повожусь, а после все позорюем с ружьями. Сведу вас в отменное место.

Алексей обрадовался этому предложению, я же подумал: «Конец неприязни». Нефедыч ходил на охоту редко и только с теми, кого уважал. Собственно, и наша дружба началась с предложения Нефедыча «позоревать в камышке».

Два дня прошли быстро. Алексей с Павлом помогали деду «возиться с пчелками», я, как обычно, с рассветом уходил из Поддубника. В один из выходов заглянул на заставу, рассказал начальнику о новом помощнике пасечника и попросил сделать о нем запрос.


Разбудил нас Нефедыч рано, часа в три ночи. Дед торопил — до «отменного места» далеко, а успеть нужно к самой зорьке. Собирались при свете лампы. Павел открыл чемодан, в котором, как я заметил, была пара сменного белья и мешочки с дробью, баночки с порохом, стреляные металлические гильзы и другая охотничья принадлежность. У него оказалось два патронташа, один почти совсем новый, набитый папковыми патронами, другой, тоже нестарый, — металлическими.

— Чего это ты в чемодане-то хранишь, детей-то нет, — недовольно заметил Нефедыч, тоже обративший внимание, что в чемодане два патронташа. — А два-то зачем?

— Здесь у меня особый заряд — усиленный. Посоветовали мне, да боюсь что-то стрелять ими. Разорвет еще. Заряд почти под восьмой, а у меня шестнадцатый.

— Бери, спробуем!

— Пусть лежат.

— Бери, бери! А мне дай другой, я этой штукой все не обзавелся, в карманах ношу патроны.

Нефедыч взял патронташ, набитый металлическими патронами, и затянул его поверх куртки.

— Боюсь, Кирилла Нефедович, что-то.

— Ну дай я спробую.

— Да уж ладно, рискну сам, — неохотно согласился Скворцов и вынул из чемодана патронташ.

Повел нас дед в противоположную от озера сторону, через рощу, на мокрые луга. Я видел за рощей редкие пятна камыша среди невысокой травы, но никогда не ходил туда, даже не предполагал, что там может быть хорошая охота, хотя Нефедыч несколько раз советовал мне поохотиться в тех местах, объясняя, что туда и утка и гусь летают кормиться; мне не верилось, думал, на убранные поля, которые были километрах в семи от Поддубника, больше дичь тянет. Все туда собирался сходить, полежать в копие, да откладывал «на завтра».

Когда мы подошли к мокрому лугу, начало светать.

— Разбиться по парам нужно, — вполголоса заговорил Нефедыч. — Кто с кем?

— Я с Алексеем, — сразу же предложил Павел.

— А мне с тобой хотелось. Ну да ладно. Вон в том месте скрадок делайте, — махнул рукой дед в сторону небольшого камышового островка и, уже на ходу, добавил: — Да живо только.

Я пошел за Нефедычем.

Охота была чудесной. Через полчаса я опустошил весь патронташ. Была добыча и у Нефедыча. Стрелял, правда, он мало, но ни разу не промахнулся. Утка еще продолжала тянуть на луг и на поля, а дед разрядил ружье.

— Шабаш. Будет и того. Всю не возьмешь.

У рощи мы подождали Алексея с Павлом. Они несли всего двух чирков. Патронташ Павла был полон.

— Что так?! — удивился Нефедыч.

— Да не налетало! — с сожалением и досадой ответил Скворцов.

— Не ври! Зевал бы меньше! — зло, так же, как и мне в первый вечер на пасеке, бросил Алексей.

Лицо его было хмурым. Алексей явно был чем-то недоволен, чем-то раздражен.

— А ты? — спросил его дед.

— Да ну!

Мы с Нефедычем переглянулись.

До самой пасеки я думал о том, почему Алексей, который за эти дни свыкся, казалось, со своим новым положением и который иногда даже шутил и смеялся, почему он снова настолько чем-то встревожен, что даже резко одернул своего друга. Ведь перед Павлом, как я заметил, он благоговел и не перечил ему ни в чем. Снова «почему». Но догадки есть догадки. Нужно было по душам поговорить с Алексеем, узнать все.

Видно, об этом же думал и Нефедыч, молчавший до самого дома.

За весь день так и не удалось расспросить Алексея о том, что произошло в скрадке, — мешал Павел. Делал он это, казалось, без всякого умысла. Варили обед — он работал вместе со всеми, дед позвал Алексея к ульям — он тоже предложил свою помощь; послал Нефедыч нас мордушки потрясти — и он с нами, в общем, вел себя, как обычно, услужливо. Это меня все же не успокоило.

«Завтра с Алексеем пойду на охоту», — решил я и во время осмотра мордушек договорился с ним об этом.

В тот день на пасеку пришел пограничный наряд. Дед угостил солдат медом, а они, выбрав подходящий момент, сообщили мне, что начальник заставы получил предварительный ответ. Все совпадает. Жил в деревне, уехал. Я поблагодарил их за информацию и попросил передать, что подозрений своих не снимаю.

После ужина, пожелав всем спокойной ночи, забрался я на чердак и стал слушать перекличку дроздов, крякух и сердитую ругань атаек. Не спалось. Внизу о чем-то разговаривали. Потом все стихло, и я заснул.

Разбудил меня громкий разговор, доносившийся из комнаты. Я различал голоса, не понимая слов. Особенно выделялся голос Нефедыча. Чувствовалось, что Нефедыч сильно рассержен. Что-то глухо стукнуло, резко распахнулась дверь. Я решил спуститься вниз и узнать, в чем дело, но когда подошел к дверке, то увидел, что лестница убрана, а кто-то торопливо идет к озеру. Потом слышно было, как устанавливают весла. Скрипнула уключина.

Я спрыгнул на землю, быстро вошел в комнату и услышал тихий, но непривычно строгий голос Нефедыча.

— Завтра чтобы здесь его ноги не было. Понял? Не останешься без него — мотай и ты. Иди к своим баптистам. Привел…

Я чиркнул спичку и зажег лампу. Дед стоял возле Алексея, запустив пятерню в бороду. Лицо у него было злое. Алексей сидел с опущенной головой и теребил пальцами полу рубахи.

— Что случилось, Нефедыч? Где Скворцов?

— Взбрыкнул, видишь ли, Скворцов этот. Как намедни Алеха. Ни скажи слова супротив.

— Да где же он?!

— Что о нем думать. Прийдет, не съедят волки.

Я ничего не мог понять из ответов пасечника и попросил объяснить поподробней, что все-таки произошло между ними. Оказывается, в скрадке, во время охоты, Скворцов рассказывал Алексею о том, как хорошо жить за границей, особенно тем, кто верит в бога. Молись — никто тебе слова не скажет. Не первый раз вел разговор Скворцов с Алексеем на эту тему, и Алексей всегда слушал его внимательно, но в скрадке, как считал Алексей, разговаривать некогда, нужно ждать утку. Он нервничал, вскидывал ружье с запозданием и все время мазал. Но там, в скрадке, он ничего не говорил Скворцову. Лишь когда увидел у нас хорошую добычу, охотничья гордость его была задета, и он грубо оборвал приятеля. Сегодня дед вновь предложил пойти постоять зорьку в камышах. Сказал, что Алексея возьмет с собой и научит стрелять не только по тем уткам, которые садятся на голову. Задетый несправедливым обвинением, Алексей ответил, что в ту охоту показал бы себя, если бы Скворцов не отвлекал его разговорами. Нефедыч начал стыдить Скворцова, тот сделал вид, что его обижают слова пасечника, но спорить с ним не стал, а вышел из комнаты. Все это я понял из сбивчивого рассказа Нефедыча.

— Но ведь он, деда, по-божески говорит…

— Я те дам по-божески! Я те…

— Вот что, — прервал я воинственную речь старика. — По-божески или нет, мы потом разберемся, а сейчас давай, Алексей, на заставу. Только бегом. Сколько силы хватит. Передай: Скворцов может сегодня попытаться уйти за границу.

— Куда-а?!

— За границу! Некогда мне сейчас объяснять. Сам поймешь потом. Сейчас — бегом давай!

Я и сам не был вполне уверен, действительно ли Скворцов попытается сегодня уйти за кордон, может, он вовсе и не собирается делать этого, может, я неправильно оценил человека, но если у него такие намерения есть, то осуществить их он попытается именно сегодня. Вывод этот я сделал потому, что Нефедыч, когда отчитывал Скворцова, сказал, видимо, ему, чтобы уезжал с пасеки. Наверняка сказал. А это разрушало все его планы, поэтому он обязательно ускорит их осуществление. Очень сильно насторожило меня и то, что Скворцов убрал лестницу от чердака. Случайно сбить ее он не мог. И, кроме него, сделать это тоже никто не мог. «Нет, медлить нельзя», — думал я, пока слушал Нефедыча.

Мы с Нефедычем осмотрели чемодан Скворцова. Набитого папковыми патронами патронташа, который он после охоты положил в чемодан, не было. Это еще больше подтвердило мое предположение.

Из-за рощи поднялась луна. Когда мы вышли на крыльцо, Петька кинулся к деду и начал скулить, будто оправдываясь за свою оплошность.

— Ничего, Петя! Кто ж его знал.

Ружья наши висели на столбах летней кухни, но моего патронташа, приготовленного к завтрашней охоте, не оказалось. В темноте Скворцов перепутал свой с моим. Мое ружье было двенадцатого калибра, у Скворцова — шестнадцатого.

«Значит, двадцать четыре патрона у него, — подумал я. — Не сорок восемь».

Но и мне стрелять было нечем. Нефедыч, однако, предложил мне свою «дедовскую» одностволку, которая, по его словам, бьет без промаха, а сам взял ружье Алексея, тоже одноствольное. Посоветовавшись, мы решили идти в обход озера — по чистому месту можно двигаться быстрее, чем через камыш. Нефедыч пошел с тыла, я — от границы.

Проверив берег озера, я шел по краю разливов, вглядываясь в редкий камыш и осматривая илистые берега и траву между озерцами. Луна светила хорошо, но иногда все же приходилось зажигать фонарик. Прошло около двух часов, Алексей, видно, уже добрался до заставы, рассказал обо всем; пограничники, должно быть, перекрыли границу и скоро прибудут сюда с розыскной собакой. Уйти Скворцов не уйдет, в этом я был уверен, но обнаружить след нужно здесь, у выхода из камыша, — в горах это сделать трудно, почти невозможно — и потом пустить по следу собаку. Я внимательно изучал каждый клочок земли, шел медленно, стараясь не вспугивать уток, а сам слушал, не взлетит ли где, тревожно крича, крякуха, не загалдят ли гуси. Было тихо.

Но вот впереди, из глубины разливов, вылетела кряковая. Кто это? Нефедыч или Скворцов? Фонарик я перестал включать и еще внимательнее всматривался в камыш и слушал. Вдруг, совсем недалеко, злобно залаял Петька, потом глухо взвизгнул и умолк. Я побежал. Неожиданно, метрах в десяти от себя, увидел я распластавшегося Петьку, рядом с Петькой Скворцова и, особенно ясно, направленные на меня стволы. Я упал на землю, прижался к ней, но выстрела не последовало — Скворцов вместо того, чтобы стрелять, стал отползать к камышам. Нужно было отрезать ему путь и остановить. Я поднялся и побежал вправо. Бежал и смотрел за Скворцовым, но он не стрелял, даже не поднял ружья, а продолжал ползти. Я крикнул: «Стой!» — и выстрелил, немного завысив. Скворцов не ответил на выстрел, но ползти перестал.

«Почему не стреляет?» — думал я и снова не мог ответить на это «почему».

Мы лежали недалеко друг от друга, и мне не составляло трудности всадить в него заряд, но я не делал этого, зная, что вот-вот должны прибежать с заставы. Я лишь время от времени стрелял поверх головы Скворцова, не давая ему подняться или уползти. Начинало светать. Вдруг Скворцов поднялся и, пригнувшись, побежал в камыш. Я вскочил и кинулся ему наперерез, но в это время выстрелил Нефедыч. Скворцов вздрогнул, остановился и, выпрямившись во весь рост, упал в камыш.

Когда я подбежал к нему, он, опираясь на ружье, пытался подняться. Пришлось выбить у него ружье. Скворцов негромко, но зло выругался и застонал. Подошел Нефедыч. В одной руке он держал одностволку Алексея, другой — прижимал к груди Петьку. Мне было жаль его, по-стариковски сгорбившегося, дрожащего от холода.

— Зачем, Нефедыч, в него стрелял? Куда он ушел бы?

— Ишь ты, сжалился. Он — не сжалится! — буркнул Нефедыч, посмотрел на Скворцова, помолчал немного и добавил: — Не сдохнет. А Петьки нет, готов Петька мой. Задушил, сволочь. Увидел, что я-то отстал. Убечь хотел, сволочь. Правильно ты его, Митрич, раскусил. А я… Жисть прожил, а как слепой кошак. Жаль, мало зацепил.

Я хотел объяснить старику, что не только из-за гуманности пограничники стремятся взять живыми нарушителей, порой рискуя ради этой цели своей жизнью, но услышал приближающийся наряд.

Раненного в плечо и ногу Скворцова (Нефедыч попал двумя картечинами) перебинтовали и увезли на заставу. Я уехал с ними.

К хозяину Поддубника вернулся я через два дня. Нефедыч с Алексеем пили чай и о чем-то разговаривали. По серьезному, задумчивому взгляду Алексея я догадался, что дед снова вел речь о жизни, но что теперь Алексей воспринимает этот разговор по-иному.

— Ну что? — поздоровавшись, спросил Нефедыч.

— Действительно усиленный заряд, только золотой.

И я рассказал все, что успел узнать о нарушителе. Фамилия — Савин. Из тайги. Там, вместе с отцом, тайно мыл золото на заброшенных рудниках. Нашли несколько крупных самородков. Вместе зарядили патроны, засыпая вместо пороха по полторы мерки золотого песка и делая тоньше пыжи. В приклад ружья упрятали самородки и оставшиеся от прошлых лет червонцы. Отца бросил в тайге одного. Встретился с Павлом Скворцовым, узнал все о нем, а потом убил. По его метрике получил паспорт.

Все время, пока я рассказывал о том, как подбирался Савин поближе к границе, как он задался целью сорвать женитьбу Алексея и, обиженного жизнью, уговорить его убежать от матери и невесты на пасеку, а здесь использовать его как прикрытие (местный, вне подозрения), а после перехода через границу убрать с дороги, — пока я говорил об этом, дед то и дело перебивал меня: «Мотай на ус, Алеха. Мотай», а потом, когда я закончил, он вздохнул:

— Жаль, Алешкино ружье сильно разбрасывает. Только и влепил, что две картечины. Жаль… — помолчал немного, расчесал пальцами бороду и вновь заговорил, обращаясь к Алексею требовательным, хозяйским тоном: — Смени ты ружье. Заработаешь вот здесь у меня, купи новое.

Алексей согласно кивнул головой, мне же показалось, что сделано это машинально, что, слушая Нефедыч а, он думает о чем-то своем. Но Нефедыч не замечал этого, он вслух размечтался о том, каким будет Поддубник через «пяток лет, когда геологов строители сменят».

— А как же Нюра? — прервал вдруг Нефедыча Алексей.

— Что Нюрка? — недоуменно переспросил Нефедыч. — Куда же ей еще, как не к тебе.


Загрузка...