Часть вторая КОННОЙ АРТИЛЛЕРИИ ПРАПОРЩИК


1

Никакая радость не может сравниться с той радостью, которую испытывает кадет, окончивший корпус, получивший офицерский чин и едущий в свой полк.

Долгие годы постоянного подчинения строгому и мелочному распорядку, надзор учителей, надзирателей, начальников в один день сменялись опьяняющей свободой. Свободой от уроков, от раннего вставанья, от страха возмездия за неизбежные школьнические грехи.

«К черту! Все — к черту! Старое — забыть! Начинается новая жизнь!» — думал Рылеев, сидя в глубине кибитки, которая везла его к месту службы.

Рылеев ехал и мечтал о том, каким подвигом он прославит свое имя. Как потом, с Георгием, а может быть, и с Анной, раненный, с рукой на черной перевязи, он вернется в Петербург, придет в корпус и при всеобщем восхищении будет читать свои стихи, а в них обязательно будут слова: «Я не поэт, а воин…»

Из состояния мечтательности Рылеева вывел вопрос Федора:

— Кондратий Федорович, может, озябли? Так я тулупчик достану. Маменька велела и его с собой взять.

— Спасибо, Федор, не надо, — ответил Рылеев. Он еще не привык, что у него, как у взрослого самостоятельного человека, есть слуга, и, по правде говоря, смущался его.

Товарищи, назначенные в одну с ним армию, все разъехались из Петербурга для положенного свидания с родными. Он тоже должен был ехать в Киев к отцу, но, уже когда была выправлена подорожная и назавтра отправляться в путь, получил из Киева письмо о том, что отец скоропостижно скончался и погребен.

«Увы, все мы смертны, и вы, мой родитель, перешли из мира бренного в мир вечный», — подумал Рылеев книжно и выспренно, потому что настоящего, острого горя не почувствовал.

Единственно, в чем изменились его планы, это в том, что теперь не надо было по пути к месту назначения заезжать в Киев, а можно следовать прямо в армию. Тем более, в том же письме сообщалось, что на имущество отца наложен арест по иску Голицыных, имениями которых он управлял, и поэтому Рылеев не мог даже вступить в права наследства.

Подорожная офицера, следующего в действующую армию, и уменье Федора ладить со смотрителями почтовых станций способствовали тому, что на станциях только ночевали, а весь день проходил в пути. Подорожная была выписана до Дрездена, где находились штабы многих русских гвардейских частей. Через Дрезден осуществлялась связь между всеми армиями союзников.

При виде огромного, раскинувшегося на обоих берегах реки Эльбы Дрездена, этого необычайно живописного конгломерата тесно стоящих разноэтажных многооконных домов с острыми разноцветными крышами, над которыми возвышались могучий корпус Фрауенкирхе, шпили множества колоколен, башни и стены старой крепости, Рылеев ощутил растерянность и тревогу. До этого все заботы лежали на Федоре: он узнавал, устраивал, и Рылеев чувствовал себя за ним как за каменной стеной, теперь же, как он понимал, наступило время, когда надо все это делать самому. В Петербурге дежурный офицер, отправлявший его, сказал: «В Дрездене узнаете, где находится ваша бригада». Рылеев кивнул, не решившись спросить, у кого надо узнавать.

Коляска прибыла на почтовую станцию.

Рылеев спросил у хозяина гостиницы комнату, но тот клялся, что нет ни одной свободной.

— Эка беда! — сказал Федор. — Мы и в сарае на сене можем переночевать.

Рылеев заговорил с хозяином про сарай. Немец замахал руками.

— Здесь это не принято, — вздохнув, пояснил Рылеев Федору.

Они вышли во двор.

— Ну и ладно, не пропадем, — подбодрил Федор Рылеева и вдруг, сорвавшись с места, побежал за ворота. Несколько минут спустя он вернулся, ведя с собой русского солдата.

— Вот, Кондратий Федорович, мы сейчас у земляка все разузнаем.

Солдат вытянулся.

— Здравия желаем, ваше благородие!

— Здравствуй, приятель. Не знаешь ли ты, где находится штаб резервной артиллерийской бригады графа Чернышева?

— Никак нет!

Рылеев вздохнул.

— Ну, ладно, иди.

— Нет-нет, постой! — окликнул его Федор. — Ты, земляк, здесь уже огляделся, а мы только из России. Посоветуй, куда податься.

— Так его благородию первым делом следует явиться к коменданту, а уж его превосходительство определит его благородие куда следует. Комендатура тут недалеко, эту улицу пройдете, направо повернете, и тут она и есть. Комендант у нас генерал-майор Михаил Николаевич Рылеев.

— Ну спасибо, братец, — сказал Федор, давая солдату полуполтинник.

— Премного благодарны.

Когда солдат ушел, Федор спросил:

— Комендант-то, случаем, не родня нам?

— Кажется, дядюшка. То ли двоюродный, то ли троюродный. Я его никогда не видел.

— Ну и что ж, что не видел? Все одно — родной человек, чего уж лучше! — обрадовался Федор. — Идите скорее, Кондратий Федорович, а я тут вещи постерегу.

Должность коменданта города, переполненного военными, к тому же принадлежащими к армиям нескольких государств и поэтому время от времени неизбежно приходящими в конфликты друг с другом, была довольно хлопотлива, и Рылеев долго просидел в приемной, прежде чем дежурный офицер пригласил его в кабинет.

— Значит, ты сын Федора?

— Да, дядюшка.

— Беспутный был человек, впрочем, царство ему небесное. Чего же ты хочешь от меня?

— Я зашел только засвидетельствовать вам свое почтение как родственнику, дядюшка.

Михаил Николаевич взял документы племянника.

— Бригада твоя сейчас находится возле Базеля, бумаги велю выправить завтра же. Ты где остановился?

— Каналья трактирщик говорит, что свободных комнат у него нет.

— С квартирами у нас плохо. Приезжие у знакомых устраиваются. Ты сейчас погуляй по городу, а вечером приходи ко мне домой. Тут, сам видишь, поговорить некогда.

Вечером, дома, дядюшка разговаривал с Рылеевым душевнее, по-родственному, расспросил про матушку, про Малютиных и других общих знакомых, велел кланяться им, когда Кондратий Федорович будет писать в Петербург.

Потом Михаил Николаевич подробно рассказал Рылееву историю неудачного управления киевскими имениями князей Голицыных Федором Андреевичем, в результате которого получилось убытков на восемьдесят тысяч рублей.

— Впрочем, всем имуществом Федора не пополнить и десятой доли его долга, — заключил Михаил Николаевич. — Жаль, что ты не поехал через Киев, тамошний полицеймейстер — мой приятель, он бы отдал тебе лучшие вещи твоего батюшки.

Когда, уже около полуночи, Рылеев оказался один в отведенной ему комнатушке, то первым делом принялся за письма.

С неизъяснимым удовольствием вывел он в правом углу листа:

«Город Дрезден, февраль, 28 число 1814 года».

Он написал два письма: одно в корпус, другое матушке. Письмо Настасье Матвеевне получилось слишком коротким: привет от дядюшки и сожаление о том, что мог бы от дядюшкиного приятеля — полицеймейстера получить что-нибудь из вещей отца. Все же остальное — описание пути, Дрездена — содержалось в письме в корпус.

Ввиду короткости письма матушке Рылеев вписал в него свои стихи, которые к содержанию письма не имели никакого отношения, но самому автору нравились:

На что высокий чин, богатства,

На что и множество крестов,

В них вовсе, вовсе нет приятства,

Когда душевно нездоров.

Богат будь добрыми делами,

И будешь счастлив завсегда;

Не лезь за суетой — чинами —

И не споткнешься никогда!

2

Саксония, Бавария и Вюртемберг, через которые пролегал дальнейший путь Рылеева, представляли собой сплошной военный лагерь. По дорогам двигались воинские части и обозы, улицы городов заполняли военные мундиры.

После январского и февральского успешного контрнаступления французских войск союзникам в марте удалось остановить французов и выиграть несколько сражений. Силезская армия, в которую входили отряд Чернышева, и Первая резервная артиллерийская бригада, одержала победу при Лаоне. Главная армия разбила французов при Арен-сюр-Об. 13 марта Главная квартира, союзные императоры и командующие армиями приняли решение об общем наступлении на Париж.

В это самое время Рылеев прибыл в расположение бригады. Штаб находился в Базеле, батарея размещалась в окрестных деревнях.

Перед тем как войти в штаб, Рылеев при помощи Федора привел свой мундир в наилучшее состояние, чтобы сразу произвести хорошее впечатление на бригадного генерала. Но их старания оказались напрасными: бригадного не было на месте, дежурный адъютант, куда-то спешивший, подвел Рылеева к писарю, распорядился:

— Туда же, куда и прежних, — и ушел.

Писарь неторопливо списал что-то из документов Рылеева в одну бумагу, потом в другую, убрал их в стол, написал третью и только после этого поднял глаза.

— Вы зачисляетесь в первую роту сверх комплекта. Эту выписку отдадите командиру роты.

Рылеев вышел из штаба с чувством обиды и досады. Во дворе его нагнал конноартиллерийский поручик.

— Не огорчайтесь, камрат, плевать на этих штабных крыс. Я слышал, вы зачислены в нашу роту. Давайте знакомиться: Унгерн-Штернберг — второй. В батарее у нас служит еще мой старший брат Густав.

— Прапорщик Рылеев.

Они пожали друг другу руки.

— Вам у нас понравится. Офицеры роты — отличные люди, добрые товарищи. Ротный тоже отличный офицер, родной брат генерала Сухозанета, командовавшего нашей артиллерией при Лейпциге. Да и мы тоже кое-что можем вспомнить. Ваши два товарища, что прежде прибыли, весьма довольны.

— А как их фамилии?

— Миллер и Зигмунтович.

— Маленький Федя! — обрадованно воскликнул Рылеев и пояснил: — В корпусе так Миллера звали.

— Ну и ладно! — засмеялся Унгерн.

Рылеев тоже засмеялся, от сердца отлегло, и ему стало легко и весело.

Командир роты капитан Петр Онуфриевич Сухозанет, взводные командиры (два брата — оба поручики) Унгерн-Штернберги, капитан Костомаров, поручик Мейендорф, поручик Косовский, подпоручик Гардовский действительно оказались прекрасными людьми. А уж как обрадовался Рылееву Миллер!

Рылеева определили во взвод Мейендорфа. По поводу его прибытия в роту устроили пирушку, и он почувствовал, что отныне для него действительно начинается новая жизнь — жизнь офицера.

Поселился Рылеев в одной комнате с Миллером.

— Ротный наш перевелся в артиллерию из пехоты, — говорил маленький Федя, — видимо, по настоянию брата. Ведь сейчас артиллерия на виду, да и рота наша из лучших в армии. Офицеры — настоящие храбрецы, капитан Костомаров командовал партизанским отрядом в окрестностях Москвы, Унгерн Федор Романович, который тебя привел в роту, отличился при Гальбергштадте… Да ты сам со временем услышишь их рассказы.

— А что должны делать в роте мы, сверхкомплектные? Ты вот чем занят?

— Иногда взводный поручает мне заменить его на учениях. А вообще-то надо самому себе занятие выдумывать. Это в двенадцатом году подпоручику прямо из корпуса давали батальон, теперь же штаб-офицеры командуют ротами. Нам с тобой, судя по всему, долго придется ждать вакансии, а может статься, и не дождемся ничего…

— Скорее бы в дело, там ждать не надо: грудь в крестах или голова в кустах.

— Ждем приказа выступать со дня на день.

Авангарды союзнических армий уже придвинулись к Парижу. Первая резервная артиллерийская бригада все еще оставалась на месте, но веселая и жизнерадостная атмосфера успешного наступления, царившая в войске, захватила и ее.

Ученья проводились по батареям, взводам, капральствам. С утра в лагере слышались команды:

— Орудие! С банником! С картузом! С пальником! Прибить заряд! Наводи, вставь трубку! Орудие! Пали!

Наконец пришел приказ: выступать. Приятно было смотреть, как все горело в руках бомбардиров и фурлейтов, как лихо подводили ездовые лошадей в упряжки, как весело командовали фельдфебели, как сияли лица офицеров.

Поход, поход!.. В душе Рылеева пели серебряные трубы.

Что ни говори, а движущаяся на марше конная артиллерийская рота — внушительное зрелище. Высокие сильные лошади, блестящая тяжелая медь орудий, величавая таинственность закрытых снарядных ящиков, в которых до времени заперт всесокрушающий огонь.

Рылеев ощущал себя частицей этого могучего и гордого организма. Он ехал рядом с Мейендорфом и с нетерпением оглядывался по сторонам.

— Как вы полагаете, — спросил он взводного, — с какой стороны может появиться противник?

— С любой, — ответил Мейендорф. — Тут везде бродят отбившиеся после недавних сражений от главных сил французские отряды.

Вокруг стояла тишина. Зеленеющие весенние поля и сады, тихие деревушки дышали миром и покоем.

На второй день с утра стали слышны далекие пушечные выстрелы.

— Что за сражение? — взволнованно спросил Рылеев Мейендорфа. — Кто там дерется?

Мейендорф пожал плечами и спокойно проговорил:

— Откуда мне знать? Фронтовой офицер знает только свой взвод, а что за дело, в котором ему предстоит помериться с врагом, он узнаёт лишь, когда столкнется с ним нос к носу или когда в него полетят ядра и картечь.

Прискакал адъютант от бригадного генерала с приказом батарее остановиться и приготовиться к бою.

Несмотря на ясно слышимую канонаду, казалось просто невозможным, что здесь, на этих мирных полях, может разгореться сражение. Все было похоже на ученье. Но, наверное, потому и заняла батарея боевое построение четко и без суеты.

На горизонте показался небольшой отряд французской кавалерии.

По орудийным расчетам прокатились эхом быстрые команды.

— Орудие!

— С пальником!

— У зарядного ящика!

— По команде с картузом!

На всадниках уже можно было различить зеленые с красным мундиры и драгунские хвостатые каски.

— Заряжай! Заряжай! Заряжай! — раздались быстрые команды.

Драгуны скакали прямо к батарее, видимо не ожидая встретить тут противника и поэтому не замечая ее. Но вот они увидели русских, остановились и после краткого совещания повернули вдоль дороги.

— Уходят! — воскликнул Рылеев, вскочил на коня и дал шпоры. Конь рванулся и понес. Рылеев выдернул из ножен саблю.

— Прапорщик, назад! — крикнул Сухозанет таким громким голосом, которого Рылеев никогда не слышал у него.



Рылеев натянул повод, но лошадь по инерции еще продолжала скакать. Драгуны уходили. Несколько человек драгун на ходу достали из седельных сумок пистолеты и выстрелили по Рылееву. «Так вот как свистят пули», — быстро подумал он. В этот момент его лошадь остановилась и, подчиняясь поводу, тряся задранной головой, стала разворачиваться.

Французские драгуны скрылись за горизонтом.

Рылеев вернулся к батарее.

— Мы, прапорщик, артиллеристы, а не гусары, — сердито сказал Сухозанет. — Наше дело стрелять из пушек, а не скакать, размахивая саблей. — Но, окончив разнос, улыбнулся. — Поздравляю с боевым крещением: первый раз под пулями. В жизни офицера минута незабываемая. А эполет сохраните, внукам будете показывать.

Рылеев схватился за плечо: правый эполет был прострелен.

Перед вечером к батарее вышел еще один французский кавалерийский отряд, но после нескольких залпов ушел, не предпринимая атаки.

А еще час спустя пришла эстафета о капитуляции Парижа и приказ возвращаться на прежнюю стоянку.

Затем последовали известия об отречении Наполеона, о ссылке его на остров Эльбу и возвращении на французский престол Людовика XVIII.

Русской армии было приказано возвращаться в Россию.

Начался обратный путь войск. Теперь уже оставалось одно занятие — знакомиться с достопримечательностями и по возможности развлекаться.

Проезжая знаменитый водопад на Рейне возле Шафхаузена, Рылеев счел необходимым посетить его. На берегу он увидел живописца, рисующего величественный вид. Живописец оказался русским, звали его Сильвестр Щедрин.

Они разговорились.

— Завидую вам, живописцам, — сказал Рылеев, — вы можете изобразить все это величие и красоту.

На что художник возразил:

— А мне порой думается, что кисть не в силах передать чувства и движения души, которые вызывает созерцание подобного пейзажа. Поэзия, слово в этом счастливее.

На первой же стоянке Рылеев попытался описать виденное на Рейне.

«Утро было прекрасное. Солнце светило во всем своем величестве. Силу падения воды невозможно ни с чем сравнить! Пенящиеся волны с порывом рвутся между скал и, низвергаясь с крутизны утеса, дробятся, образуя над поверхностию воды густое и блестящее облако ныли, соединяются, делятся вновь, вновь совокупляются и воспринимают дальнейшее свое течение. Шум и рев волн, с необычайною силою ударяющихся о кремнистые скалы, оглушает и изумляет зрителя…»

3

Рота находилась в пути уже третью неделю. Ночевали в палатках или у костра. Люди устали, требовалось кое-что починить из снаряжения и амуниции, больным отлежаться. Бригадный генерал обещал остановку недели на две, на три, как только будет к тому возможность. Наконец в маленьком, похожем на десятки пройденных немецких городков Альткирхе и окрестных деревнях квартирьеры нашли место для размещения нескольких рот.

Рылеев получил билет на постой в одной из окраинных улиц. Он увидел довольно большой каменный дом с зелеными запертыми ставнями. Рылеев поднялся на крыльцо, громко постучал железным кольцом, прибитым к двери. Дверь не открывали.

В это время к дому подъехал пехотный прапорщик и на вопросительный взгляд Рылеева сказал:

— У меня билет на постой в этом доме, видимо, как и у вас, но, кажется, ни вам, ни мне на этот раз не придется воспользоваться билетом: похоже, что дом пуст.

Рылеев застучал сильнее. Дверь открылась, на пороге стоял чисто одетый испуганный пожилой немец в белом парике.

— У нас билеты на постой в вашем доме, — сказал Рылеев.

— Прошу, господа офицеры. Прошу, — поклонился немец.

— Почему у вас заперты ставни?

— Иначе нельзя, господин офицер. Я бедный учитель музыки, у меня две дочери. Теперь время военное, проходящие войска составлены из всякого народа…

— С этой минуты можете быть спокойны, — сказал Рылеев, — мы с господином прапорщиком будем вашими защитниками.

В гостиной на диванчике сидели две девушки, лет семнадцати-восемнадцати. При виде офицеров они встали и сделали книксен.

— Мои дочери Эмилия и Флорина, — представил девушек хозяин.

— Прапорщик Рылеев.

— Прапорщик Голубев.

— А недурные девицы, — сказал Голубев, когда хозяин проводил офицеров в отведенную для них комнату и оставил одних.

— Недурны, — согласился Рылеев. — Вам которая больше понравилась?

— Пожалуй, блондинка Флорина.

— А мне, представьте себе, ее черноглазая сестра.

Голубев рассмеялся:

— Значит, здесь мы не соперники и будем помогать друг другу.

Но юные прапорщики были смелы только на словах. Они смущались больше, чем сами сестры, и ограничивались лишь тем, что обсуждали между собой, благосклонно или равнодушно посмотрела нынче Эмилия на Рылеева или Флорина на Голубева.

Когда Флорина пела под арфу и ее голос доносился до комнаты постояльцев, Голубев, прислушиваясь, говорил:

— Это она поет для меня, Кондратий! (Они с Рылеевым перешли на «ты».)

Однажды Эмилия позвала Рылеева сопровождать ее в прогулке. Это неважное событие было истолковано как неоспоримое свидетельство того, что она неравнодушна к юному офицеру.

Рылеев написал стихотворение, посвященное Эмилии:

Краса с умом, соединившись,

Пошли войною на меня;

Сраженье дать я им решившись,

Кругом в броню облек себя!

В такой, я размышлял, одежде

Их стрелы не опасны мне,

И, погруженный в сей надежде,

Победу представлял себе!..

Как вдруг Эмилия явилась!

Исчезла храбрость, задрожал!

Броня в оковы превратилась!

И я — любовью воспылал!

Две недели спустя рота тронулась дальше в путь.

Провожая своих постояльцев, немец пожелал им всяческого благополучия, а на глазах Эмилии, как показалось Рылееву, блеснули слезы.

В его уме складывались строки нового стихотворения:

И я, разлукою сраженный,

Увяну в цвете юных дней!

4

В окрестностях Дрездена батарея снова остановилась на отдых. Сухозанет съездил в штаб бригады. Там ему сказали, что пока, до приказа Главной квартиры, бригада будет находиться здесь, а когда и какой приказ последует, неизвестно.

Рылеев попросил у ротного командира разрешения отлучиться на несколько дней в Дрезден проведать дядюшку. Сухозанет отпустил его без всякой задержки, так как вообще-то ему в батарее делать было нечего, и ротный не знал, чем его занять.

В Дрездене Рылеев явился к дяде.

Михаил Николаевич встретил племянника приветливее, чем в первый раз.

— Ну, в походе ты пообтерся, на офицера стал похож, — сказал он, осматривая племянника. — Тогда-то был чистый цыпленок, а теперь — петушок. Начальник тобой доволен?

— Я полагаю, что доволен. Хотя до сих пор мне не пришлось выполнить сколько-нибудь серьезного его поручения.

— Да-а, если твой Петр Онуфриевич таков же, как и братец его, генерал-майор Иван Онуфриевич, который под Лейпцигом своей артиллерией, можно сказать, много способствовал нашей победе, то тебе повезло на начальника. А поручения… Какие поручения? Взвода еще не скоро дождешься, вакансий не предвидится. Ну ладно, подумаю, куда тебя пристроить, чтобы путь открыть.

Дядюшка сдержал свое обещание и выхлопотал у саксонского генерал-губернатора князя Репнина место для племянника при артиллерийских складах.

Теперь Рылеев, числясь в роте, считался прикомандированным к складам, изредка ездил в артиллерийские части, расквартированные в Саксонии, с разными поручениями. Новая служба оставляла много свободного времени. Оно оказалось очень кстати, потому что Рылеева снова посетило вдохновение.

Он правил стихотворения, сочиненные еще в корпусе, отчего они стали много лучше. «Вот сейчас бы почитать их Боярскому или Фролову», — думал он. Но где сейчас находились друзья, он не знал и не мог им даже написать.

Почти каждый день появлялись в тетради новые стихотворения: элегии, послания, но больше всего эпиграмм на сослуживцев и начальство. Эти эпиграммы принадлежали к тому роду литературы, который назывался «карманной поэзией» и не предназначался для печати. Но Рылеев вполне удовлетворялся одобрением товарищей, которым он читал их.

Все было хорошо: и служба, и товарищи, но вдруг Рылеев заметил, что дядюшка как-то охладел к нему. Кондратий Федорович не мог понять причины, вроде бы никаких проступков и упущений по службе за ним не числится.

Однажды Михаил Николаевич сказал:

— Ты, Кондратий, говорят, стихами занимаешься?

— Сочиняю.

— Как полковник Марин: «Князь Шаховской-то с длинным носом, он болен был тогда поносом»? Или чего почище?

— Льщу себя надеждой, что, во всяком случае, не хуже.

— И на кого же ты стишки свои сочиняешь?

— Некоторые так просто, без посвящения, некоторые, главным образом эпиграммы, на товарищей.

— И на меня, старика, небось сочинил?

— Нет, не сочинил…

Рылеев смутился и покраснел: на дядюшку действительно эпиграммы написано еще не было, но написать ее он собирался.

— Беспокойный для начальства человек был полковник Марин, его и прежний государь не жаловал. Знаешь что, племянничек, бригада твоя на будущей неделе возвращается в пределы отечества, и ты поедешь с бригадой. Так оно будет лучше и для тебя, и для меня.

Уже на пути в Россию Рылеева догнало письмо от матери, посланное в Дрезден.

Матушка писала, что на отцовское наследство рассчитывать не приходится совсем: княгиня Варвара Васильевна Голицына дала законный ход своим претензиям к бывшему управителю. Дома тоже нет денег, и она не может выкупить из арестованного имущества мужа даже свой портрет. И больно ей, что не может она посылать сыну столько денег, сколько хотела бы, и от того страдает еще более…

Хотя письмо было писано четыре месяца назад, Рылеев понимал, что ничего с тех пор не могло измениться. Он представлял себе матушку, как она, помолившись, идет опять к Петру Федоровичу. Ноги не идут, язык не поворачивается, но она, смирив гордость, преодолев стыд, обиняками выпрашивает милостыню. Хотя Петр Федорович и родственник, и душевно расположен к ним, все равно просить нелегко…

Рылеев чувствовал свое бессилие, и от этого ему было очень горько. Он откажется от всех матушкиных посылок, он напишет, что все имеет, что ему ничего не нужно, что казна обеспечивает его всем, и не нужно ему своей лошади, обойдется казенной… Но, даже отказавшись от ее помощи, он из своего скудного жалованья не сможет ей помочь. Что делать? Что делать?

Он взглянул на развернутое письмо, взгляд упал на особенно крупно выписанные слова: «княгиня Варвара Васильевна Голицына», и Рылеев подумал: «О вельможи! О богачи! Неужели сердца ваши нечеловеческие? Неужели они ничего не чувствуют, отнимая последнее у страждущего!»

5

По возвращении в Россию бригада Рылеева разместилась в белорусском местечке Столовичах, но уже через три месяца был объявлен новый поход.

Первого марта 1815 года Наполеон на пяти небольших суденышках, с отрядом около тысячи человек, покинул остров Эльбу, пристал к южному побережью Франции, высадился в заливе Жуана и двинулся к Парижу. На пути к Наполеону присоединялись гарнизоны всех больших и малых городов. Через десять дней Наполеон был в Лионе, через двадцать, встречаемый многотысячной толпой, восторженно кричавшей «Да здравствует император!», вступил в Париж. Людовик XVIII бежал накануне ночью.

Союзные войска находились вне пределов Франции и при получении известий о возвращении Наполеона не могли сразу же выступить в поход. Ближе всех к Парижу находилась северная группа войск англичан и пруссаков. Она представлялась Наполеону наиболее опасной, и он двинул свои войска навстречу именно ей.

Восемнадцатого июня произошло сражение при Ватерлоо. Наполеон потерпел окончательное поражение. В те дни, когда на поле Ватерлоо решалась судьба Наполеона, русская армия переправилась через Рейн и вступила на территорию Франции.

Рылеев со своей батареей шел теми же дорогами, что год назад.

Однако русской армии в боях участвовать не пришлось. Батарея Рылеева, дойдя до старинного городка Васси на Марне, получила приказ встать на квартиры в городе и в окрестностях.

Ожидали скорого распоряжения о возвращении в Россию. Наполеон находился под арестом у англичан, уже было решено, что он будет сослан на остров Святой Елены, за шесть тысяч верст от Европы.

Однако приказа о возвращении все не было.

Причину этого в батарее узнали в конце июля, когда ротного командира навестил в Васси его старший брат, генерал-майор Иван Онуфриевич Сухозанет, командир гвардейской артиллерийской бригады. Он сообщил, что государь решил перед выступлением наших войск в обратный путь сделать всей нашей армии общий смотр и что уже назначено место смотра — обширная равнина близ города Вертю.

— Господа, — сказал генерал в штабе обступившим его офицерам, — государь придает большое значение этому смотру. Вся диспозиция в мельчайших подробностях разрабатывается им самим. Особенное внимание предложено обратить на церемониальный марш, ибо по нему, как сказал государь, он может видеть выправку людей, и тем самым составить мнение о ревности и прилежании офицеров и смотрении за своими полками командиров.

Вечером, оставшись наедине с братом, старший Сухозанет сказал:

— От этого смотра зависит твое будущее, учти это. Я приехал к тебе нарочно для того, чтобы помочь в подготовке.

Генерал Сухозанет считался в армии одним из самых лучших знатоков фрунта. Его взгляды на обучение подчиненных фрунту давно уже сложились в стройную систему, которой он очень гордился и которую неустанно излагал при каждом удобном случае.

— Одиночная выправка артиллериста, — говорил Сухозанет, — важнейший предмет, ибо артиллерист действует не в строю, а отдельно, и поэтому малейшая в нем неловкость более заметна, чем в других родах войск. Добиваться настоящего вида требуется с обучения опрятно одеваться. Для чего ежедневно приводить на развод трех человек, образцово одетых. Затем действия. Чтобы ездовые и фейерверкеры умели быстро и ловко седлать и управляться с амуницией, требовать, чтобы на каждый развод приводили тщательно осмотренное орудие. А главное — постоянство и усердие в учении. Я завел у себя ежедневные разводы при штабе, на коих приказал под страхом штрафа и наказания неукоснительно присутствовать всем находящимся в наличии офицерам и юнкерам. Кроме ежедневных учений, не менее, чем раз в месяц, необходимо проводить парады.

— Однако вряд ли это нравится офицерам твоего дивизиона, — заметил Петр Онуфриевич.

— Я требую подчинения и выполнения приказа. А нравится или не нравится — меня не касается. Ты свою батарею просто распустил. Поставь себя так, чтобы тебя боялись и почитали. Иначе порядка не добьешься.

Начались ежедневные ученья по два раза в день, почти без отдыха.

Наконец подошел день смотра.

Стопятидесятитысячная русская армия заняла пространство в несколько верст. На холме была построена платформа для государей и сановных гостей.

Александр вместе с австрийским императором, прусским королем, герцогом Веллингтоном и большой свитой объехал части и встал на предназначенном ему центральном месте — на платформе. Но перед церемониальным маршем он неожиданно исчез, и, когда первые колонны двинулись мимо платформы, все увидели, что впереди, самозабвенно салютуя, едет сам русский император.

После смотра стало известно, что особенно доволен государь остался гусарами, уланами и конной артиллерией.

Когда возвращались из Вертю на квартиры, капитан Костомаров сказал:

— Господа, готовьтесь к пирушке, Петр Онуфриевич не останется в долгу за наше старание.

И он не ошибся: в Васси Сухозанет на первом же разводе поблагодарил роту, нижним чинам распорядился выдать по внеочередной чарке, объявил неделю отдыха, а офицеров пригласил на обед.

Обед происходил под открытым небом. Батарейные плотники поставили столы и скамьи, возвели легкий навес. Специально отряженная Сухозанетом Команда ездила в Шампань за вином.

Музыканты играли марши. Особенно часто новинку, прозвучавшую впервые на поле Вертю, «Парижский марш 1815 года».

В начале обеда, как водится, первый тост за государя, далее за государей-союзников, за главнокомандующего, за командира бригады, дивизиона, роты… В конце концов уже и не знали, за кого и за что пьют. Как раздастся за каким-нибудь столом «ура!», так его дружно подхватывают за остальными.

Между тостами Сухозанет сообщил, что батарея простоит на месте, видимо, еще месяца два или три и что офицерам будет разрешена в очередь недельная поездка в Париж.

Это сообщение было встречено также громким «ура!».

6

До Рылеева очередь дошла в начале сентября.

Только очутившись в Париже, Рылеев понял, что никакие описания или рассказы не могут передать того впечатления, которое он производит. Можно изобразить архитектуру Пале-Рояля или Лувра, описать театральное представление или памятник, дать реестр содержимого лавок или меню блюд ресторана. Но все это дает о Париже такое же представление, как добросовестная, хорошо раскрашенная, подробная топографическая карта о местности, которую она изображает. Главное в Париже — и это Рылеев понял сразу — городская толпа, ее настроение, выражения лиц.

Первым делом Рылеев направился в Пале-Рояль и, проходя по саду, стал свидетелем сцены, подобные которой происходили, видимо, по многу раз на дню в разных частях города.

Пруссаки поставили в саду караул. Солдаты громко высказывали по адресу проходящих французов разные шуточки. Один солдат схватил за руку девушку, та закричала, и тотчас собралась толпа человек в двести и угрожающе окружила караул.

Офицер приказал примкнуть штыки и разогнать народ.

Люди разбежались, но через десять минут прусские солдаты оказались окружены толпой раз в пять более прежнего.

Офицер храбрился, но над ним смеялись. Народу между тем все прибавлялось и прибавлялось. Волнение перекинулось на близлежащие улицы.

Рядом с Рылеевым, хмуро наблюдая за происходящим, стоял француз лет тридцати, во фраке, со знаком Почетного легиона и орденом Святого Людовика. Несмотря на штатский костюм, выправка выдавала в нем военного. Правый пустой рукав его фрака был подвернут и пришпилен.

— Мы терпим, сколько можем, но ваши союзники скоро выведут нас из терпения, — вдруг обратился он к Рылееву. — Чего они хотят от нас? Разве им мало бедствий Франции? Кто мы? Рабы, что ли, их? По жребию оружия мы побеждены, но некогда были и победителями. Мы — французы, и у нас есть гордость. Я говорю это вам, господин офицер, потому что русские офицеры и солдаты относятся к нам по-другому. Впрочем, великодушие и благородство свойственны истинно храбрым воинам.

Между тем из-за угла показался патруль Парижской национальной гвардии, направлявшийся к месту происшествия.

Рылеев с французом выбрались из толпы и пошли по улице.

— Мы, французы, считаем своим долгом отдавать дань уважения достойному противнику, — продолжал француз. — В прошлом году, после падения Парижа… Мы сражались, но нас было слишком мало, и мы вынуждены были сложить оружие… Так вот, когда русские войска вступили в Париж и проходили церемониальным маршем мимо государя Александра, один ваш офицер вызвал буквально всеобщий восторг. Это был молодой человек, почти юноша, весь израненный, с повязкой на голове, с подвязанной правой рукой, и, несмотря на раны, он бодро шагал во главе своей роты и салютовал левой рукою. О, это было великолепно! Это было возвышенно! Публика приветствовала его, отовсюду кричали: «Vive le brave!», и женщины бросали ему под ноги цветы. Я потом разузнал о нем у ваших офицеров, и они подтвердили, что этот юноша — человек отчаянной храбрости, в бою под картечью всегда впереди солдат, и не обернется, будто его и не волнует, идут ли за ним.

— Имени этого офицера вы не запомнили? — спросил Рылеев.

— Как же! Поручик Александр Булатов.

Рылеев схватил француза за руку и крепко сжал ее.

— Спасибо вам, мсье, за добрую весть о товарище! Мы с Булатовым выпускники одного кадетского корпуса, только он вышел из корпуса ранее меня на два года.

— Ваш кадетский корпус может гордиться такими воспитанниками.

На одном из перекрестков они обменялись рукопожатием и расстались. Далее Рылеев пошел один.

Глядя на оживленно разговаривающие группы французов, на сидящие в кофейнях и ресторанчиках компании, он думал о том, что, наверное, здесь зреют будущие заговоры, взращиваются семена возмущения — ведь беспокойство и возмущение в характере парижан.

На Вандомской площади возле знаменитой колонны, воздвигнутой в память победы при Аустерлице, на вершине которой прежде стояла снятая в прошлом году статуя Наполеона, а ныне развевалось знамя с королевскими лилиями, Рылеев увидел знакомый мундир конного артиллериста и очень обрадовался этой встрече, потому что, по правде сказать, чувствовал себя в Париже не слишком уверенно.

— Эй, товарищ! — окликнул он конного артиллериста.

Тот услышал, обернулся.

— Здравствуйте, поручик, — сказал Рылеев, подходя. — Вы не из Первой резервной бригады?

— Из нее.

— То-то я вижу, лицо знакомое. Видимо, встречал вас в штабе. Прапорщик Рылеев.

— Поручик Тимирязев.

— Вы давно, поручик, в Париже?

— Первый день.

— На неделю?

— На неделю.

— Я тоже. И вот не знаю, куда сходить, что посмотреть. Может быть, проведем эти дни вместе?

— Давайте. У меня тоже никакой компании. Сюда-то ехали мы вдвоем с одним измайловцем. Но он богатый человек, пошел кутить, а я ему в этом не товарищ, — просто объяснил Тимирязев.

— У меня тоже карман пуст.

— Значит, увы! — засмеялся Тимирязев. — Придется нам ознакомиться с теми достопримечательностями, которые не требуют тугого кошелька.

Рылеев с Тимирязевым поселились в одной гостинице. Они разработали план ознакомления с Парижем, в который включили посещение театра, музеев, осмотр памятников и замечательных зданий.

— Можно еще посетить мадам Ленорман, — сказал Тимирязев.

— А чем она замечательна? — спросил Рылеев.

— Разве вы про нее не слышали?

— Нет.

— О, это замечательная личность. Она — прорицательница. Наполеон изгнал ее из Франции в восьмом году за то, что она предсказала его падение и реставрацию Бурбонов. Теперь она возвратилась в Париж, и многие ходят к ней, чтобы узнать свою судьбу. Говорят, император Александр тоже встречался с ней.

— Что ж, может, с посещения мадам Ленорман и начнем?

На следующий день, узнав в гостинице адрес знаменитой гадалки, Рылеев и Тимирязев направились к ней.

Ленорман было за сорок лет, худая, в темной шали, накинутой на плечи, она была похожа на какую-то зловещую птицу.

При виде русских офицеров она не выразила никакого удивления, уже привыкнув к таким посещениям.

Глядя на руку Тимирязева, она говорила о скором возвращении домой, счастливой женитьбе, встрече с родителями, небольшом, но достаточном состоянии, которое ожидает его.

Потом протянул руку Рылеев.

Гадалка взглянула на нее и с ужасом оттолкнула, быстро сказав:

— Нет, нет! Вам гадать я не буду.

— Почему?

— Нет, нет!

— Не бойтесь предсказать мне несчастье. Если я буду знать о нем, то постараюсь к нему приготовиться. Очень прошу вас, мадам, откройте мне мое будущее.

Ленорман колебалась. Но Рылеев решительно протянул к ней руку.

Гадалка долго вглядывалась в испещрявшие ладонь линии, потом тихо проговорила:

— Вы умрете насильственной смертью.

— Я погибну на войне?

— Нет.

— Убьют на дуэли?

— Нет, нет, гораздо ужаснее. Не спрашивайте меня более, я вам больше ничего не скажу.

Рылеев принужденно засмеялся:

— Я — воин; мне ли бояться смерти, какова бы она ни была.

Однако выйдя из полутемной квартиры мадам Ленорман на улицу, залитую солнцем и заполненную народом, Рылеев словно очнулся. Тьма квартиры, сама Ленорман, ее невнятное бормотанье показались ему каким-то кошмарным, неправдоподобным сном. Тревога постепенно уходила из его сердца и совсем рассеялась, вытесненная впечатлениями следующих дней.

Еще только собираясь в Париж, Рылеев решил вести записки и, очутившись в нем, точно исполнял свое намерение. По утрам, до того как они с Тимирязевым отправлялись на осмотр достопримечательностей, и вечером, вернувшись в гостиницу, он раскрывал тетрадь и делал записи. Своим записям Рылеев придал форму писем к другу.

«Письмо третие

Г. Париж. 18 сентября 1815 года.

Сегодня день моего рождения; прошлого года провел я оный в Дрездене — и мог ли воображать тогда через год праздновать его в Париже! Вот, друг мой, каковы нынешние обстоятельства! Сегодня здесь, а завтра — бог весть! Помнишь ли, как мы читали Исторические описания славных деяний Рима и Древней Греции? «Это басни!» — восклицал ты часто. Сообрази теперешние случаи с тогдашними, и ты увидишь, что происшествия наших времен более достойны удивления, более невероятны, нежели все до оных в мире случившиеся — и ежели мы не верим чрезвычайным событиям лет протекших, то не знаю, как поверят потомки наши происшествиям, которые происходили при глазах наших. И как поверить, что один ничтожный смертный был причиною столь ужаснейших политических переворотов! Как поверить, что в продолжение не более как десяти лет возрождалось и упадало до десяти государств, восстановлялось и низвергалось несколько монархов! И всё по прихотям одного человека! Как наконец поверить, что сей самый человек, неоднократно повелевавший Судьбе, сам подпал под острие косы сей владычицы Мира!..»

В десять часов за Рылеевым зашел Тимирязев, и они пошли осматривать панораму, представляющую город Кале, по всеобщим отзывам, сделанную так искусно, что она создавала полную иллюзию, будто видишь перед собой с большой высоты настоящий город.

Когда вышли из панорамы, Рылеев сказал Тимирязеву:

— По случаю дня моего рождения приглашаю позавтракать со мной в Пале-Рояле с шампанским.

После ресторана Тимирязев направился в Лувр, а Рылеев вышел на набережную, прогулявшись, забрел в сад Тюльери и сел на скамейке, отгороженной от аллеи подстриженными кустами.

Он был настроен в этот день на размышления.

Блестящие спектакли, богатство музеев Лувра, магазины Пале-Рояля, мосты через Сену, игорный дом с рулеткой (они с Тимирязевым заглянули и туда), сады и бульвары — все это не заслонило первого впечатления: впечатление от мятежного, беспокойного духа парижан осталось самым сильным.

«Почему они так уверены, свободны в поведении, горды? Почему, несмотря на то, что в их столице стоят биваком войска победителей, они всё же сохраняют вольный дух? — размышлял Рылеев. — Видимо, это — прямое следствие революции. Пробужденные ею в душе человека чувства и понятия могут исчезнуть только с его смертью, а пока он жив, никакие перемены судьбы и несчастья не заставят его думать и чувствовать иначе. Он сам может оказаться в цепях, но дух его заковать в цепи невозможно».

За другим кустом тоже стояла скамья, на нее присели два прогуливавшихся господина в щегольских фраках. Один из них был помоложе — лет двадцати двух, другой довольно пожилой. Рылеев, скрытый от них густой листвой, стал невольным слушателем их разговора. Они заговорили по-русски.

Говорил в основном молодой. Видимо, он еще прежде начал развивать мысль, возражая собеседнику.

— …Видя марширующего перед войском государя с таким восторгом, будто он прапорщик, впервые надевший мундир с эполетами, я чувствовал только стыд за него. Думаю, что государи и Веллингтон, которым он так лихо салютовал, в душе смеялись над ним.

— А вы знаете, что он ответил королю прусскому, когда тот похвалил русскую армию?

— Что же?

— Он сказал: «Всему, что вы здесь видите, я обязан немцам и другим иностранцам». Странное пренебрежение к собственному народу!

— Не такое уж странное: он считает подданных не народом, а своими рабами. Обычное отношение господина к рабам. Оно и будет таково, пока у нас существуют крепостные. Однако я полагаю, что это положение должно измениться. Теперь возвратятся в Россию много таких русских, которые видели, что может существовать гражданский порядок и могут процветать царства без рабства, что могут быть умные распоряжения и постановления. Нынешняя война имеет одну особенность, которую стараются затушевать, но не замечать ее нельзя. Я имею в виду тот факт, что в двенадцатом году крестьяне по собственному почину вели партизанскую войну и мужественно бились. Когда неприятель был изгнан, те из них, которые были крепостными, вполне естественно думали, что после всего, что они сделали ради общего освобождения, имеют право и на собственную свободу. Крепостные некоторых местностей не хотели признавать право своих господ на них, и, надо сказать, местные власти и помещики благоразумно не решаются пока прибегать к насилию ради утверждения этого своего права. Поэтому теперь освобождение крестьян от крепостной зависимости мне кажется естественным и весьма легким шагом, который должно совершить наше правительство, если желает предупредить серьезные беспорядки.

Собеседники поднялись и пошли дальше. Рылеев смотрел им вслед. Молодой шел, прихрамывая и легко опираясь на трость, и продолжал горячо что-то говорить.


Вернувшись из Парижа в расположение батареи, первое, что увидел и услышал Рылеев, были марширующие в облаках пыли группы солдат и надсадные фельдфебельские голоса, несущиеся с плаца:

— На пле-чо! Слушай на караул! Тесак в руку! Назад на крючках! Вперед!

Рылеев заехал в штаб, там был только дежурный — поручик Гардовский.

— Все на учениях, — сказал Гардовский. — Как придет Петр Онуфриевич, доложу о вашем возвращении, будьте спокойны, идите отдыхайте.

Рылеев вошел в палатку, сбросил сапоги и завалился на кровать.

Вскоре пришел Мейендорф, красный и мокрый от жары.

— Ох и погонял нас сегодня Петр Онуфриевич! — сказал он, отдуваясь.

— Зачем столько мучений, и главное — безо всякой надобности, — ответил Рылеев.

Мейендорф опешил:

— Как без надобности? Приказ: производить ежедневные учения.

— Зачем?

— Как зачем? Вдруг приедет командир бригады с инспекторским смотром или даже сам государь!

— Только из-за этого убивать целые дни? Мучить людей? Не вижу в этом смысла. Когда готовились к боям, в учении был смысл — «трудно в учении, легко в бою», теперь же война кончена.

— Война войной, но распоряжения начальства мы обязаны выполнять.

— А если распоряжение лишено здравого смысла?

Мейендорф поднял вверх палец и назидательно произнес:

— Мы обязаны не смысл искать в распоряжениях начальства, а неукоснительно и точно выполнять их.

— Но я не могу не думать о смысле, и когда не вижу его, то не могу и исполнять, я не кукла, а человек.

Мейендорф покачал головой.

— Ох, трудно тебе будет служить, Кондратий Федорович, с такими взглядами на службу…

7

В начале декабря бригада вернулась в Россию. Перезимовали в деревнях в пограничной с Пруссией Виленской губернии, затем получили распоряжение военного министерства о перемещении бригады в центральную Россию, в Воронежскую губернию.

Офицеры были рады новому походу. Он вносил разнообразие в надоевшую монотонную жизнь, и, кроме того, на новом месте, надеялись они, будет веселее, чем в глухих литовских деревнях.

Бригада со всем обозом двинулась по назначенному маршруту. На путь до места назначения было положено четыре-пять месяцев с месячной стоянкой в середине маршрута.

Рылеева Сухозанет назначил батарейным квартирьером, и Кондратий Федорович без сожаления покинул деревню, в которой жил, и еще до выступления всей бригады выехал к месту новой дислокации.

Конечным пунктом маршрута был обозначен Острогожский уезд, и в апреле 1817 года Рылеев приехал в Острогожск — небольшой чистый городок с белым собором, просторной базарной площадью, крепкими домами, среди которых многие были каменные и двухэтажные. К каждому дому примыкал сад.

Когда Рылеев в сопровождении фельдфебеля и двух ездовых солдат въехал на центральную — Вознесенскую улицу, его окутал аромат цветущих вишен и молодой зелени.

«Что за прелесть этот Острогожск, — подумал Рылеев, — хорошо бы здесь остаться».

А тут как раз улица вывела к берегу реки, которая вся сияла под солнечными лучами. Невдалеке в нее впадала другая река, поменьше. На берегу, над водой, возвышались могучие, розовеющие первой листвой дубы.

На улицах было полно народа. Прогуливались барышни, некоторые из них искоса бросали взгляды на Рылеева, и он невольно старался выглядеть эдаким молодцом, бывалым воином.

Проезжая мимо торговых рядов, Рылеев приметил книжную лавку.

Все больше и больше нравился ему этот городок, и к штабу бригады он подъехал в приподнятом настроении.

Однако в штабе ему сказали, что его батарее назначено местопребывание в слободе Белогорье в восьмидесяти верстах от Острогожска. Правда, адъютант бригадного командира, заметив огорчение на лице Рылеева, сказал, что слобода Белогорье большая, ничуть не меньше Острогожска, в окрестностях проживают многие помещики и что там стоять ничуть не хуже, чем в уездном городе.

На следующий день батарея Рылеева подошла к Острогожску. В походном строю, с музыкой и знаменами прошли по улицам до полкового двора.

Офицеры окружили Рылеева, делясь между собой первыми впечатлениями.

— Хорош городок!

— А барышни какие!

— Тут скучать не будешь.

— Кондратий Федорович, давайте скорее билеты на квартиры, только мне, чур, квартиру с хорошенькой хозяюшкой, — протянул руку Миллер.

— Хитрый какой! — засмеялся Косовский. — С хорошенькой хозяйкой билет будем разыгрывать по жребию.

— Не ссорьтесь, товарищи, — сказал Рылеев. — Острогожские красавицы не для нас: мы следуем далее, в слободу Белогорье.

Общий разочарованный вздох был ему ответом.

— Эх, черт! Значит, господа, веселая зима — мимо нас.

— Когда выступаем?

— Послезавтра утром.

— Ну, ладно, хоть день наш. «Стукнем чашу с чашей дружно! Нынче пить еще досужно…»

Подошли офицеры других рот, нашлись знакомые, пошли объятья, расспросы, и скоро стало ясно, что назревает большая пирушка.

Сухозанет, которого на вечер пригласили к бригадному генералу, просил:

— Господа, прошу вас не как начальник, а как товарищ, чтобы к послезавтрашнему утру все были в порядке. Очень прошу вас…

Вечером того же дня Рылеев выехал в Белогорье.


Слобода Белогорье была, конечно, поменьше Острогожска, но назвать ее глушью было бы грешно. В самой слободе и окрестностях насчитывалось несколько помещичьих домов, куда офицеры были тотчас же приглашены и приняты с самым искренним радушием и гостеприимством. Особенно тепло их принимали в доме генерал-майорской вдовы Анны Ивановны Бедраги. Ее сын — подполковник конно-егерского полка, сослуживец и соратник легендарного Дениса Давыдова, Михаил Григорьевич Бедрага — сейчас жил в доме матери, залечивая рану, полученную при Бородине. Он знал наизусть и охотно читал стихи своего приятеля — поэта-партизана, в том числе и многие, нигде не напечатанные, предназначенные, так сказать, для устного бытования.

Но Рылееву и в Белогорье не пришлось надолго задержаться: осенью, при распределении на зимние квартиры, которых в слободе оказалось недостаточно, взвод Мейендорфа получил назначение зимовать в слободе Подгорное, за шестьдесят верст от Белогорья.

Прощаясь с товарищами, сочувствующими уезжающим в неведомую глушь, Рылеев бодро сказал:

— Зато от фрунта на зиму я освобожден, а вас Петр Онуфриевич погоняет.

Хотя Рылеев и надеялся избавиться от фрунта вдали от ротной штаб-квартиры, но все же ехал в Подгорное с сожалением. К тому же и Мейендорф не был тем человеком, чье общество привлекало Рылеева.

8

Слобода Подгорное стояла на оживленном Богучарском тракте и представляла собой обычное украинское село. В ее центре, как положено, возвышалась церковь, базарную площадь окружали каменные лабазы и несколько каменных домов местных богатых купцов, а дальше, вдоль берега мелководной, в жаркие летние месяцы превращавшейся в ручей Россоши тянулись улицы с белеными хатами под золотистыми соломенными крышами, с хлевами, огородами, садочками. Здесь, в Острогожском уезде, центральная Россия сходилась с Украиной, и русские жили вперемешку с украинцами.

Мейендорф занял комнату в купеческом доме, Рылеев предпочел поселиться в хате, но зато жить одному.

Хата быстро приобрела тот вид, который приобретало любое жилище Рылеева, как только он поселялся в нем. На столе, на окнах, на лавках раскладывались книги и бумаги, покрывавшиеся пылью, потому что Федору строго запрещалось трогать что-либо и путать, и он, подметая пол, обходил все лавки и стулья, на которых было сложено что-либо «письменное».

Дня через два Рылеев решил, что пора навестить Мейендорфа.

Поручик устроился с большими удобствами, чем Рылеев, поскольку его хозяин-купец тянулся за господами и дом велся по-городскому.

— Видно, нам стоять тут долго, — сказал Мейендорф, — надо обживать место. Я своего купца и его почтенную половину спрашивал об окрестных помещиках. Некоторые проживают в своих имениях и зиму. С нашей стороны было бы невежливо им не отрекомендоваться. Как, Кондратий Федорович, не приступить ли нам к визитам с завтрашнего Дня?

— Что ж, можно и с завтрашнего.

— Первым в реестре у меня помечен Михаил Андреевич Тевяшов, майор в отставке. Имеет, как говорит мой купец, весьма хорошее состояние, два старших сына — офицеры, служат, две дочери на выданье. Сам сидит безвыездно в имении, как барсук в норе, еще с царствования императора Павла. Небось оскотинился. Но считается здесь одной из первых личностей.

— Значит, завтра к Тевяшову, — заключил Рылеев.

Рылеев с Мейендорфом ехали к Тевяшову настроенные на сатирический лад, но простота и приветливость Михаила Андреевича Тевяшова и его супруги Матрены Михайловны, обрадовавшихся неожиданным гостям и отнесшимся к ним так приветливо, словно они были их родственниками, обезоружили молодых офицеров, и все их сатирическое настроение пошло прахом.

— Матрена Михайловна, распорядись насчет обеда! — сказал хозяин и, крепко пожимая руки Рылееву и Мейендорфу, приговаривал: — Вот разодолжили, что приехали! Вот чудесно! Ведь я тоже в молодости служил. Прошу, прошу в гостиную. Сейчас велю принести трубки. Пока там на стол соберут, покурим, потолкуем. Расскажите мне, сельскому жителю, давным-давно не выезжавшему далее уездного городка, что в мире творится. Вы ведь с армией где-где не побывали…

— Да-а, побывать пришлось во многих заграницах, — важно отозвался Мейендорф. — Повидали много. Вот, помню, однажды под Кирхенгофом…

В открытую дверь гостиной заглянуло из-за притолоки хорошенькое смуглое девичье личико, блеснули темные глазки. Заглянуло и скрылось. Послышались смешки и быстрый шепот.

— Дочери мои, — сказал Тевяшов. — Стесняются. Катерина, Наталья, идите к нам!

Девушки вошли в комнату. Они конфузились, жались, прыскали в кулак.

— Мои дочери, старшая — Катерина, младшая — Наталья.

Мейендорф и Рылеев звякнули шпорами с небрежной лихостью.

Девушки присели в реверансе.

Старшей, Екатерине, было лет восемнадцать. Она была крупная, полнотелая, медлительная. Младшая же, Наталья, еще совсем девочка, смуглая, угловатая.

— Маменька велели просить за стол, — певуче сказала Екатерина.

— Прошу, прошу. — И Михаил Андреевич широким жестом показал на дверь, ведущую из гостиной в столовую.

— У нас, правда, кухня деревенская, городских разносолов нет, — говорила Матрена Михайловна за столом, — зато все свежее, свое. Кушайте на здоровье. Наливочка вишневая нынче удалась.

— Ты, мать, наливочку на потом оставь, — вмешался хозяин, — а подвинь-ка к нам поближе вон тот графинчик с горилкой.

По столу было видно, что в доме Тевяшовых любили покушать и знали толк в еде.

После того как было отдано должное кушаньям и напиткам, разговор за столом оживился.

Михаил Андреевич, придя в великолепнейшее настроение, припомнил стихи Григория Саввича Сковороды — славного поэта и философа. Сковорода сочинял их на ужасающем бурсацком жаргоне, представляющем собой смесь украинского языка с великорусским, а кое-где и с добавлением латыни.

Нехай у тех мозог рвется,

Кто высоко вгору дмется,

А я буду себе тихо

Коротати милый век.

Так минет мене все лихо,

Счастлив буду человек.

Потом Михаил Андреевич пустился в воспоминания, как встречал Григория Саввича в доме своего двоюродного дяди, воронежского предводителя дворянства Степана Ивановича Тевяшова, где тот часто гащивал.

— И до чего ученый был человек, о чем ни спроси, все знает.

— Конечно, знает, коли учился и в Киеве в академии, и в заграничных школах, — сказала Матрена Михайловна. — Ты бы, отец, чем про Сковороду болтать, учителя дочкам поискал.

— Где я тебе в нашей глуши учителя найду? — в сердцах возразил Михаил Андреевич. По его тону можно было понять, что разговор на эту тему возникал у них с Матреной Михайловной не однажды и что он неприятен ему.

— Вот вы, Карл Иванович, Кондратий Федорович, скажите, — продолжала Матрена Михайловна, — разве нынче можно девицам безо всякого образования? Вот вы в разговоре стихи поминаете, имена всякие, из греческой, что ли, истории, потому что учились, знаете. А они ведь не знают ничего такого и разговор даже поддержать не могут. Летом ездили мы в Острогожск. Барышни тамошние, вроде вас, и стихами и именами так и сыпят, так и сыпят, а мои — молчат. Ну, конечно, забили их кузины.

— Маменька, мы тоже стихи читаем, — сказала Катерина.

— Какие же стихи вам нравятся? — спросил Рылеев.

— Про грех, — смущенно ответила она.

— Тоже Сковороды, — пояснил Михаил Андреевич. — Когда-то, в молодости, я в тетрадочку его вирши записал и теперь дочкам отдал. Пусть читают.

— А Дмитриева, Державина творения вам нравятся?

— Откуда ж нравиться, когда в доме их сочинений и в глаза не видывали! — воскликнул Михаил Андреевич.

— Я могу, если пожелаете, познакомить Катерину Михайловну и Наталью Михайловну с классическими образцами нашей словесности, — сказал Рылеев.

— Ах, Кондратий Федорович, премного будем вам обязаны, — ответила Матрена Михайловна.

Возвращаясь домой, Мейендорф сказал:

— Ловко ты, Кондратий Федорович, придумал: в учителя вызвался. А ученицы хорошенькие. И за какой же ты намерен приударить?

Рылеев покраснел.

— Этих видов я не имею.


Уже после нескольких месяцев занятий ученицы Рылеева сделали заметные успехи, и по мере того как расширялся их кругозор, они все с большим интересом стали относиться к тому, что он объяснял. Рылеев, чтобы удовлетворить их любознательность, должен был основательно готовиться к урокам, а это давало новую пищу для собственных размышлений. Особенно любил он уроки словесности и заметил, что младшей сестре, Наташе, они тоже интереснее, чем остальные предметы. Читая стихи, теперь он обращался более к ней, чем к Екатерине, Всегда живая, смешливая, слушая стихи, она становилась тихой, задумчивой.

Однажды Рылеев прочитал на уроке свое стихотворение как пример песни-стансов, написанных от лица возлюбленной, провожающей своего милого в военный поход.

Прости, за славою летящий,

Прости, с тобой душа моя;

Стремись в бессмертья храм блестящий;

Но ах! не позабудь меня!

Читая, он смотрел на Наташу, следил за выражением ее глаз, и эти глаза выражали искреннее восхищение.

— Какие чудесные стихи, — сказала Наташа.

— Вам нравятся?

— Очень. — И она повторила рефрен: — «Но ах! не позабудь меня!» Кто сочинитель этих стихов?

Рылеев смутился, покраснел.

— Их сочинил один мой приятель и прислал в письме…

Правда, Рылеев, как и всякий поэт на его месте, не смог долго скрывать, что стихи написаны им самим. После этого он часто читал на уроках свои произведения. Наташа с восторгом признала в нем поэта.

9

Прошло около двух с половиной лет, как Рылеев со своей бригадой вернулся из последнего заграничного похода в Россию. Он все еще числился сверхкомплектным: вакансий не открывалось и не предвиделось. Поначалу, пока это было для него в новинку, Рылеев с удовольствием предавался традиционному течению мирного быта воинской части, стоящей в провинции: пирушкам, поездкам в ближайший уездный городишко, танцам, ухаживаниям за барышнями — правда, и в танцах, и в ухаживаниях успеха не добился. Два раза дрался на дуэлях, обе окончились бескровно, но доставили немало острых ощущений. Однако мало-помалу все это отошло на задний план, его жизнь наполнилась новым содержанием, и сейчас, оглядываясь на прошлое, он видел, что стал совсем другим человеком, чем был всего два-три года тому назад.

Он размышлял о том, что же послужило причиной перемены, и приходил к выводу, что все вместе и ничто в отдельности.

Еще в корпусе он приохотился к чтению и начал собирать библиотеку, с годами менялся только характер книг, которые он покупал: в корпусе самым ценным своим приобретением он считал жизнеописание Суворова, в прошлом году — сочинения Державина и Дмитриева, а теперь — купленный месяц назад в Острогожске «Дух законов» Монтескье.

В корпусе же узнал о неравенстве, существующем в обществе, о жестокой власти богатства и знатности, о чем писали многие русские и иностранные писатели, порицая мир, в котором богатство предпочитают высоким душевным качествам, а грубая сила торжествует над справедливостью. Все это Рылеев знал и разделял чувства и мнения писателей, но по-настоящему задумался обо всем этом, пожалуй, после того нечаянно подслушанного разговора в саду Тюльери. Он часто вспоминал его. Слова молодого незнакомца заставили Рылеева оглянуться вокруг себя и увидеть в окружавшей жизни те страдания человечества, которые прежде он представлял лишь по книгам. Это было подобно прозрению: Рылееву вдруг открылся новый мир — Россия и русские не в античных одеяниях, как они представали в драмах Озерова и Крюковского, а в своем реальном облике. Политические и экономические работы стали новым его чтением. Увы! Россия, любезное отечество, великое и славное, обширнейшее и богатейшее государство, страдало от внутреннего неустройства, от злой воли правителей, от лихоимства чиновников, от слепой корысти помещиков, уверенных в своем праве владеть себе подобными как рабами. Повсюду проникало зло и повсюду находило себе приют.

И можно было бы впасть в отчаянье при взгляде на всеобщее торжество зла, если бы светлые умы лучших сынов человечества в поисках средств к искоренению зла иной раз не находили бы верных путей. Читая Цицерона, Плиния, Дидро, Плутарха, Шиллера и других старых и новых писателей, Рылеев то и дело с замиранием сердца отмечал, что их занимали те же самые вопросы, что и его. «Высокие истины, обнаруженные однажды мудрецами, бессмертны, — думал он. — Это такие монеты, штемпель которых от времени не изглаживается, но, напротив, еще делается явственнее. Вот почему ни одна истина древних мудрецов не пропала от нас».

И чем больше он читал и раздумывал, тем более уверялся в возможности существования государства, в котором граждане будут благоденствовать: надо лишь ввести в государстве законы, основанные на свободе и равенстве всех граждан.

Рылеев выехал из Подгорного, когда только начало светать, чтобы до наступления жары добраться до Белогорья. Он ехал по дороге, пролегшей от горизонта до горизонта через зеленые, начинающие кое-где желтеть поля. Лишь изредка попадались среди полей небольшие рощицы.

Ах, как не хотелось ему уезжать, оставлять привычные занятия, но раза два в месяц все же надо было показываться в штабе. По мере того как он удалялся от дома, плохое настроение улетучивалось. И не только потому, что стояла прекрасная погода, а широкие поля с островами деревьев были красивы.

Эти короткие наезды в Белогорье были для Рылеева не только необходимой данью службе, они были нужны ему самому для того, чтобы выговориться, высказать все, что накопилось за недели чтения и размышлений. Наконец, для того, чтобы прочесть кому-нибудь вновь написанные стихи. Ведь никакой поэт не может прожить без слушателей.

Приехав в Белогорье, Рылеев первым делом направился в штаб, где обычно в утренние часы собирались офицеры батареи. Там он и застал всех, кроме Сухозанета и Миллера. Ожидали ротного командира.

Разговор шел о ротных делах.

— Прислали людей из роты Дублянского в рванье, босых, жалованья не уплачено за две трети, амуничных не платили несколько лет, — жаловался младший барон Унгерн, Федор Романович. — Нигде ни на алтын порядку.

Свернув на непорядки, разговор оживился и стал всеобщим. После нескольких историй, рассказанных офицерами, Рылеев сказал:

— В будущем Россию ожидает истинное величие и счастие ее граждан, но для этого необходимо изменить существующие законы, уничтожить лихоимство, а главное — удалить от государственных дел Аракчеева и ему подобных и вместо них поставить разумных людей и настоящих патриотов. Отечество ожидает от нас общих усилий для блага страны. Души с благороднейшими чувствами постоянно должны стремиться к лучшему, а не пресмыкаться во тьме. Вы видите, сколько у нас зла на каждом шагу. Так будем же стараться уничтожать его!

— Ты, Рылеев, мечтатель, — вздохнул на его горячий призыв Федор Унгерн, — мы имеем в обществе очень мало значения, чтобы иметь на что-то влияние.

— Самые великие люди сначала не были великими, — возразил Рылеев. — Надо иметь великую цель и, стремясь к ней, возвышаться.

— Ни к чему доброму такие твои стремления не приведут, — усмехнулся Косовский. — Вон Пугачев как высоко заносился в своих целях, а кончил тем, что его четвертовали как злодея.

— Совсем не то! — с досадой ответил Рылеев. — Вы меня не понимаете, потому что или не хотите, или не можете понять.

— Напрасно ты, Кондратий, обижаешься, — примирительно проговорил Федор Унгерн. — Ты сидишь у себя в слободе и читаешь с утра до ночи, а мы каждый день на плацу, нам читать времени нет. Зато на смотру ты как следует перед батареей не пройдешь, а мы отмаршируем — любо-дорого посмотреть.

— В постижении шагистики не вижу никакого смысла. В бою вытянутый носок ни к чему.

— В бою он, конечно, ни к чему…

— Вот видите, — повернулся Рылеев ко всем, — ни к чему, а вы маршируете до седьмого пота.

— И то правда, Петр Онуфриевич мог бы поменьше гонять, в других ротах учения бывают реже.

— Это унизительно — слепо подчиняться прихоти равного вам человека и быть куклой в его руках! — подхватил Рылеев. — А вы как раз представляете из себя кукол, и доказательство тому — усердие, с которым вы выходите во фрунт, особенно пеший.

Молчавший до того старший Унгерн усмехнулся:

— Кондратий Федорович, мы от тебя часто слышим о всеобщем равенстве. Но ведь надо когда-то переходить от слов к делу, покажи нам пример: начни сам чистить платье и сапоги своему Федору да беги к колодцу за водой.

Рылеев на мгновенье растерянно замолчал, потом махнул рукой:

— Это вздор! Такие пустяки со временем разрешатся сами собой.

Все засмеялись.

— Господа, чему веселитесь? — спросил, подходя, Миллер.

— Рылеев полагает, что в будущем сапоги сами себе чистить будут.

— Вполне вероятно такое при общем прогрессе науки, — серьезно сказал Миллер. — Ротный посылает меня в Острогожск, давайте поручения. Думайте, пока я схожу на почту закажу лошадей.

Все пошли вместе с ним. Пока Миллер договаривался со смотрителем, Косовский увидел стоящее в углу старинное длинноствольное ружье и спросил:

— Заряжено?

— Кажется, нет, — ответил смотритель.

— Это мы сейчас проверим, — проговорил Косовский, беря ружье. — Приложи, Кондратий Федорович, руку к затравке, а я дуну в дуло.

— Воздух проходит, заряда нет, — сказал Рылеев.

— Посторонись, Кондратий Федорович. — И Косовский взвел курок.

— Я уже дважды стоял против пистолетных пуль, а против пустого старого ружья и не подумаю сторониться.

Косовский нажал на курок, прогремел выстрел, в стену над плечом Рылеева врезался заряд волчьей дроби.

Рылеев побледнел, потом, напряженно улыбнувшись, сказал:

— Вот ответ на наши разговоры: судьба охраняет меня, потому что ведет к славной цели.


Рылеев сидел за столом в своей хате и писал, когда Федор, приоткрыв дверь и просунув голову, обеспокоенно зашептал:

— Его высокоблагородие подполковник к нам идет.

За дверью послышались шаги, в дверь постучали.

— Прошу, — ответил Рылеев, поднимаясь и идя навстречу Сухозанету. Ротный командир был в мундире и при сабле.

— Не видя вас на учении, решил зайти узнать, здоровы ли вы.

— Спасибо, здоров. — Рылеев оглянулся вокруг, собрал со стула книги, переложил их на стол. — Садитесь.

— Чем занимаетесь? — спросил Сухозанет, осторожно присаживаясь.

— Записываю кое-какие свои соображения о границах свободы воли человека.

— Интересная материя.

— Да, она принадлежит, по-моему, к главнейшим вопросам судьбы рода человеческого. Человек одарен свободой воли, он может поступать, как ему заблагорассудится, но все его поступки, если они не согласуются с духом времени, не будут иметь никакого влияния на судьбу человечества. Особенно это ясно, когда нам известны намерения свершения поступка и его последствия. Брут, желая спасти мир от деспотизма, убил Цезаря. Деяние хорошее, но оно не имело влияния на дальнейшую судьбу Рима, потому что не соответствовало духу времени.

— Я бы не назвал хорошим деянием убийство законного государя, — возразил Сухозанет.

— Но для этого имелись веские причины.

— Я не знаток древней истории и живу сегодняшними заботами. Мне их вполне хватает. Я пришел поговорить с вами не о Бруте и Цезаре, а о вас самих.

— Слушаю, Петр Онуфриевич.

— Вы — молодой офицер, имеете счастие служить в конной артиллерии. Чего бы, кажется, лучшего желать в ваши лета: красуйся на хорошем коне, в нарядном мундире, батарея с тремя отличиями за сражения. А вы лишь изредка выезжаете на конноартиллерийские учения, в пеший же фрунт никогда не выходите, уклоняетесь от своих обязанностей.

— Я занят важными и полезными делами.

— Как можно быть полезным, когда вы сидите постоянно один в этой хате, избегая товарищей, которые служат со всем усердием, даже и те, которые вступили в батарею позже вас. А вы вроде бы состоите на пенсии.

Рылеев усмехнулся.

— Может быть, я один тружусь за всех.

— Но для службы ваши труды бесполезны.

— Для службы — да, но для отечества они имеют цену. Мое имя займет в истории несколько страниц благодаря им. Кто переживет меня, в том убедится.

— Я не любитель отгадывать загадки, а как старший товарищ советую больше думать о службе. Скоро подавать рапорты к повышению чинов.

Сухозанет встал. Рылеев проводил его до крыльца. Ротный, уходя, еще раз повторил:

— Очень советую.


Петр Онуфриевич Сухозанет получил письмо от брата из Петербурга, где в это время находилась артиллерия гвардейского корпуса.

Письмо это было написано в несвойственном брату тревожном и растерянном тоне.

Старший Сухозанет сетовал на то, что военная служба нынче теряет свою прежнюю ясность и определенность, что раньше он твердо и определенно знал, чем живут его офицеры, к чему каждый стремится, понятны бывали и их поступки — кутежи, карточная игра, на которые командиры смотрели сквозь пальцы — люди молодые, надо им перебеситься; а теперь офицер утратил ясность характера и жизни: молодые люди пренебрегают службой, к фрунтовым учениям относятся с насмешкой.

В гвардейском Семеновском полку офицеры устроили артель, совместно обедают, а после обеда играют в шахматы, читают громко иностранные газеты, рассуждают о политике, причем дерзко осуждают действия правительства, ругают введенные с одобрения государя военные поселения и их основателя графа Аракчеева, толкуют о правах и свободах, покушаются на государственное устройство. Один штабс-капитан Семеновского полка — боевой офицер, удостоенный награды орденом Святого Георгия за Бородино, участник многих сражений кампании на территории России и за границей, молодой человек, перед которым открывался прямой путь к блестящей карьере, — и вдруг свихнулся: объявил, что желает своих крепостных отпустить на волю. Правда, родственники воспрепятствовали этому нелепому желанию, но тогда он взял и вышел в отставку.

И не он один таков, во всех почти полках объявились подобные сумасшедшие.

Увы, Петр Онуфриевич хорошо понимал брата: в его собственной батарее завелось такое же, и он знал, откуда оно шло и кто главный его источник. Виною всему — Рылеев. Уж слишком любит поговорить этот прапорщик, и разговор у него не про службу и обыкновенные житейские дела, а про черт знает что, про какую-то книжную чепуху. А живет как! Не офицерская квартира, а чулан какой-то: окна, лавки, стол завалены бумагой, книгами, каким-то хламом — на всем пыль, пол не метен, и сам сидит среди этой грязи в своей пиитической хламиде! Нормальный человек приказал бы слуге первым делом убрать дом, почистить вещи, а Рылеев вместо этого в своей берлоге, в которую и войти-то мерзко, сочиняет стихи и даже не стыдится приглашать к себе в гости:

Друзья! Прошу, спешите,

Я ожидаю вас!

«Впрочем, чудил бы сам по себе — и черт с ним, — думал Сухозанет о Рылееве. — Но ведь, как паршивая овца портит стадо, он портит всю батарею. Сам не выходишь на ученья, ладно, тебе же хуже — производства не дождешься, а вот более усердных своих товарищей смущаешь!..»

Но не только Сухозанеты задумывались о том, что непонятные, странные пошли нынче люди, их появление отметили повсюду — кто со страхом, кто с любопытством, кто с возмущением, кто с одобрением.

Эти странные молодые люди появились в обществе вскоре после окончания войны, когда развеялся дым сражений, отгремели победные трубы и литавры, когда увенчанные лаврами русские армии вернулись в отечество и вновь потянулась однообразная и серая гарнизонная служба.

Они, эти молодые люди, обнаружились повсюду. Их можно было встретить на балу в Зимнем дворце, где они, сверкая густыми полковничьими и генеральскими эполетами, высказывали свои странные идеи с легкой и умной изящностью на безукоризненном французском языке.

И те же самые идеи, но высказываемые по-иному, корявой русской речью, приправленной крепким народным словцом, под стук водочных стаканов, в тяжелом дыму дешевого табака проповедовал какой-нибудь нищий армейский прапорщик своим товарищам в какой-нибудь глухой провинции, в деревушке, которую от уездного городка отделяли десятки верст скверной проселочной дороги.

Всех их объединяло одно: они ругали нынешние российские порядки и строили прожекты переустройства общества.

И когда Рылеев в Белогорье ораторствовал перед товарищами по батарее о равенстве и свободомыслии, то же самое в столице говорили блестящие гвардейцы Якушкин, князь Волконский, Пестель, Фонвизин и многие другие. Это было знамение времени, «дух времени», как называли они свой образ мыслей.

И еще — все эти молодые боевые офицеры были уверены в том, что если они спасли отечество от порабощения его внешним врагом — Наполеоном, то на них же лежит обязанность спасти отечество от внутренних его врагов — от нынешнего правительства и они жаждали этого нового сражения с тем же восторгом, с каким дрались под Смоленском и при Бородине, в Тарутинском сражении и в лихих партизанских схватках.

10

Время близилось к полуночи. Рылеев, лежа на кровати, читал. Тихо потрескивая, горела свеча. За окном верещали кузнечики. Федор в сенях ворочался и вздыхал во сне. В такое время хорошо думалось, и Рылеев не столько читал, сколько, отрываясь от страницы книги, погружался в собственные мысли, уводившие его далеко от остроумных силлогизмов прославленного философа.

Свеча догорела и потухла. В темноте думалось еще лучше, и Рылеев не стал зажигать новую.

Неожиданно резко послышался стук в дверь. Рылеев вздрогнул. Стук повторился.

— Федор, не слышишь, что ли? — крикнул Рылеев. — Посмотри, кто там!

— Слышу, слышу, — сонно проворчал Федор и пошел открывать, тяжело ступая и недовольно ворча: — Сейчас, сейчас, ишь нетерпеливый какой… Ну, чего надо?

— Открывай, Федор!

Федор узнал голос денщика поручика Мейендорфа, но для верности переспросил:

— Ты, что ли, Прохор?

— Я.

— Чего тебе?

— Твоего барина мой поручик требует к себе незамедлительно.

— Что случилось?

— Депеша какая-то важная из штаба пришла, а про что, не знаю. Буди барина.

Рылеев зажег свечу и вышел в сени.

— Я не сплю. Скажи, что сейчас буду.

Мейендорф встретил Рылеева официально.

— Господин прапорщик, мною получена депеша от командира бригады.

— Но что случилось, Карл Иванович?

— Взбунтовались мужики в имениях Гарденина в Бирюченском уезде. В депеше сообщается, что туда выехал земский суд и ему даны права требовать из квартирующих в округе полков сколько надобно военных людей для удержания буйств оных мужиков и приведения в действие распоряжений суда.

— Бирюченский уезд от нас далеко, — сказал Рылеев, — наша помощь не потребуется, там квартируют пехотные и кавалерийские полки. Так что, Карл Иванович, снимайте мундир и идите спокойно спать.

— Может быть, вы и правы, Кондратий Федорович, но не думаю, чтобы его превосходительство не имел никаких видов, посылая эту депешу. Правда, никакого прямого указания в ней не содержится, но все-таки мы обязаны принять ее к сведению и быть готовыми. Я отдал приказ на завтра провести взводное учение и присутствовать на плацу всем без исключения.

На следующий день во время учения солдаты исполняли команды, как на параде, ни одной ошибки. Мейендорф был доволен и удивлен их старательностью.

— Что нынче с солдатами? — сказал он Рылееву.

Рылеев пожал плечами, хотя догадывался о причине такой старательности: просто солдаты хотели скорей отделаться от учений и заняться своими делами. Их ожидания оправдались: Мейендорф продержал всех на плацу три часа и приказал разойтись.

Рылеев пытался дополнительно узнать что-либо о бунте, но Мейендорф ничего не знал, курьер из штаба тоже отговорился незнаньем.

Однако к вечеру все в Подгорном уже знали о бунте в Марьевке (так называлось имение Гарденина), его причинах и течении. Рылееву обо всем этом рассказал Федор, он оказался гораздо осведомленнее Мейендорфа, поскольку курьер из штаба своему брату солдату сообщил гораздо больше, чем офицеру.

Причина бунта уходила в события трехгодичной давности.

Слобода Марьевка в царствование Екатерины Второй была пожалована генерал-майору Федору Матвеевичу Толстому, по его смерти ее наследовал сын его, действительный камергер Матвей Федорович, который заложил имение в банке. В шестнадцатом году Матвей Федорович умер, не оставив по себе наследника.

Слободской писарь, острый ум, из поповичей, Федор Кирдченков, прикинул обстоятельства и сообразил:

— Коли у вас теперь законного владельца нет, а есть только долг в банке, так ежели вы этот долг банку уплатите, то будете вольными.

Дума о воле крепко запала в мужицкие головы, и сход послал ходоков в губернский город сведать, сколько на них долгу и куда надо платить. А деньги у мужиков, промышлявших торговлей, были.

Но в то самое время, когда марьевцы считали себя почти вольными, явился в слободу новый управитель и объявил, что Марьевка принадлежит теперь коллежскому асессору Петру Ивановичу Гарденину, которому якобы запродал ее прежний владелец, а посему требует новый владелец уплаты оброка и прочих налогов.

Мужики прогнали управителя и вслед за ним послали восьмерых ходоков в Острогожск для отыскания справедливости и уличения незаконных происков Гарденина.

Однако из Острогожска вскоре прибыли следователь, судья и исправник с эскадроном солдат. За эскадроном везли воз шпицрутенов.

Собрали сход. Судья зачитал бумагу, из которой следовало, что у Гарденина имеется законная купчая на Марьевку и посему с мужиками, отказавшимися подчиниться его приказаниям и распоряжениям, будет поступлено как с бунтовщиками и нарушителями государственных постановлений.

Затем началась расправа. Мужиков по одному раскладывали на колоде и били шпицрутенами и плетьми…

Собственно говоря, бунт был усмирен, и полученная Мейендорфом депеша была всего лишь еще одной запоздалой и поэтому ненужной бумагой, которые в таком обилии производили неповоротливые российские канцелярии.

Штабной курьер уехал, жизнь в Подгорном вошла в обычную колею, и казалось, что о событиях в Марьевке уже никто не вспоминал.

Однако, как ошибочен бывает поверхностный взгляд, Рылеев убедился довольно скоро.

Как-то, возвращаясь поздно вечером от Тевяшовых, он медленно шел по улице, любуясь звездным небом. Поравнявшись со своей хатой, он услышал тихий разговор. В тени плетня Федор вел с кем-то неторопливую и, видать, долгую беседу.

— Я тебе, Николай Иваныч, так скажу, — рассуждал Федор, — пустое это дело.

«Николай Иваныч? Кто же это? — подумал Рылеев и потом догадался: — Да ведь это Николай Степанов».

Степанова, старого солдата, георгиевского кавалера, неделю тому назад прислали в Подгорное из Белогорья, с приказом зачислить в роту не бомбардиром, а всего лишь фурлейтом, как объяснялось, «за дерзость».

— За какую дерзость? — спросил тогда Рылеев.

— Не могу знать, — отрапортовал бывший бомбардир. — Вины за мной нет.

Мейендорф тоже удивился, так как знал Степанова за толкового и исполнительного солдата. Однако приказ есть приказ, и Степанов был назначен фурлейтом к малой гаубице.

— Пустое не пустое, а не остановишь народ, — возразил Степанов Федору. — Ведь как получилось? Когда француз на Россию напал, сам государь император воззвал: спасай, народ православный, а уж побьем, мол, супостата, будет тебе самая великая награда. А какая самая великая награда мужику? Воля. Значит, выходит, волю царь обещал.

— Выходит, так, — подтвердил Федор.

— А получилось что? Супостатов побили, а награда где? Прямо по пословице выходит: «Тонул — топор сулил, вытащили — топорища жаль». Если царь свое обещание забыл, мужик его очень хорошо помнит. Ты народ волей помани, он куда хочешь за тобой пойдет. Вон марьевцы, думаешь, не знали, что Толстой запродал их? Знали. А только воля их поманила, и та приманка сильнее всякого знания оказалась…

11

В очередной наезд в Белогорье, в начале июня, Рылеев попал в самый разгар конфликта офицеров батареи с командиром. В штабе он нашел только писарей, ему сообщили, что уже третий день нет учений, а ротный командир и офицеры сидят по квартирам.

Рылеев пошел к Миллеру. Денщик сказал, что Федор Петрович и все остальные офицеры у Унгернов.

В двух комнатах, которые занимали Унгерны, несмотря на открытые окна, табачный дым стоял, как туман. Все говорили громко и одновременно, и Рылеев не сразу понял, в чем дело. Но когда разобрался, тоже принял самое горячее участие в обсуждении произошедшего.

Происшествие, взволновавшее батарею, выглядело весьма некрасиво. Оказывается, Сухозанет в своем представлении к повышению чинов, вопреки существующей традиции производить в следующий чин по выслуге лет, представил к повышению прослуживших в батарее меньший срок и обошел прослуживших больший. Хотя положение о чинах давало командиру право представлять к повышению отличившихся помимо выслуги, но на практике главным образом учитывалась давность службы. Маневр ротного был ясен: давая чины младшим в обход товарищей, он рассчитывал на то, что обязанные ему чином станут его покорными клевретами.

Но Сухозанет просчитался, офицеры разгадали его замысел и, как только стало известно о содержании его представления, все вместе явились к нему в штаб. Те, кого он представил к повышению, заявили ему, что они не чувствуют, чтобы они сделали для службы что-либо отличное по сравнению с другими офицерами батареи, а те, кого он хотел обойти, сначала довольно спокойно и вежливо, потом, разгорячась, более резко доказывали ему, что он несправедлив. В конце концов Сухозанет накричал на Миллера, находившегося в числе обиженных, как на денщика, и отказался изменить свое решение. Теперь офицеры собирались все уйти из батареи и подали рапорты о переводе в кирасиры.

— Я, надеюсь, повышения не удостоен? — спросил Рылеев.

— Насчет тебя подполковник подавал особый рапорт, — сказал Федор Унгерн, — просил, как нерадивого по службе, перевести куда-нибудь от него. Но это дело у него сорвалось; инспектор артиллерии Меллер-Закомельский предписал ему удержать тебя в батарее, строго следить за тобой, чтобы со временем сделать из тебя полезного человека.

— По-моему, наш подполковник просто подлец! — воскликнул Рылеев. — После такого честный человек под его началом служить не может.

— И ты подаешь в кирасиры?

— Нет, в отставку. И так уже много времени прошло в службе, которая никакой не принесла мне пользы, да и впредь ее не предвидится. Чтобы в нынешние времена иметь выгоду от службы, нужно быть подлецом, а я, к счастию, не могу им быть.

— Ты же сам постоянно говоришь, что надобно служить отечеству.

— Но разве я не могу в статской службе доплатить отечеству то, что не доплатил в военной?

— Это, конечно, резон.

— Я тоже подаю в отставку, — сказал Миллер. — В другом полку ведь тоже можно напасть на такого же Сухозанета, а выслушивать выговоры я больше не намерен.

— Я бы на твоем месте с ним стрелялся, — жестко произнес Рылеев.

— Я думал об этом, но ведь он откажется…

— Не посмеет! Я буду твоим секундантом. Надеюсь, никто из товарищей не откажется быть вторым, и мы принудим его дать удовлетворение.

Дуэль Миллера с Сухозанетом состоялась на следующее утро, Миллер был ранен в руку, Сухозанет остался невредим.

Скандал в батарее получил огласку. В Белогорье приехал командир корпуса, заставил Сухозанета извиниться перед офицерами, а офицеров взять обратно просьбы о переводе в другую часть. Водворенный таким образом мир, естественно, был лишь внешним, и все единодушно решили под разными предлогами выбраться из роты. Первым подал рапорт с просьбой об отставке в связи с желанием служить в статской службе Миллер.

Но все батарейные дела вскоре для Рылеева отошли на задний план: он влюбился.

12

Вся жизнь Рылеева наполнилась мыслями о ней. Он сравнивал то, что чувствовал сейчас, с тем, что испытывал в Альткирхе к Эмилии, и должен был признаться себе, что — увы! — любовь к Эмилии была вовсе не любовью. И когда он это понял, то твердой рукой в старом стихотворении, которое считал одним из самых удачных своих произведений, зачеркнул имя Эмилии и поставил другое:

Как вдруг Наташенька явилась,

Исчезла храбрость, задрожал!

Броня в оковы превратилась!

И я — любовью воспылал!

Влюбленность Рылеева не осталась тайной для друзей. Они, по правде говоря, заметили это даже раньше, чем он сам решился признаться себе в том, что любит Наташу.

Об этом же говорили и его новые стихи, которые он читал товарищам.

В общем, все шло к объяснению. Тем более, что Наташа выказывала ему явные знаки внимания: пела, что он просил, когда начинались танцы, взглядом отыскивала его…

За год Рылеев пережил все, что должен пережить робкий влюбленный — надежды и разочарования, муки ревности и отчаянье, разгадывание намеков и недомолвок.

Как-то раз Наташа пела арию из «Днепровской русалки» и, когда дошла до слов: «Вы к нам верность никогда не хотите сохранить», выразительно посмотрела на Рылеева.

— Как вам нравится ария? — лукаво спросила Наташа Рылеева, окончив петь и отыграв последний аккорд.

— Мне нравится мотив, но не нравятся слова.

— Но других слов на этот мотив нет.

— Я вам принесу другие слова.

На следующий вечер Рылеев с нетерпением ожидал, когда же иссякнет разговор и кто-нибудь предложит начать музицировать: за ночь он написал стихи на мотив арии, которые должны были объяснить силу его чувств к Наташе и серьезность его намерений.

Наконец Матрена Михайловна сказала:

— Теперь спой что-нибудь, Наташенька.

— Но что? Я бы хотела спеть из «Русалки», но Кондратию Федоровичу слова не нравятся.

Рылеев достал из кармана сложенный листок бумаги и, подойдя к Наташе, развертывая его, протянул девушке.

— Вот другие стихи, которые можно петь на мотив этой арии, и я прошу спеть их.

— Если они мне понравятся, то спою.

Наташа, взяв листок со стихами, начала читать их про себя. Рылеев смотрел на нее, на сосредоточенно морщившийся лоб, на шепчущие губы, по движению глаз стараясь уловить, какую строчку она сейчас читает.

Прочитав, Наташа подошла к фортепьяно, проиграла мелодию, тихо напела, примеривая размер стихов к музыке, и запела.

О, какими чудесными показались Рылееву его стихи, произносимые милым голосом! Он бледнел и краснел и, опустив глаза, не смел смотреть ни на Наташу, ни по сторонам.

— Нет, неправда, что мужчины

Верность к милым не хранят,—

эти строки Наташа пропела, как того требовала мелодия, медленнее и протяжнее, чем остальные. А допев, сказала:

— Как бы я хотела, чтобы было именно так.

— Именно так и есть, — проговорил Рылеев.

Наташа засмеялась:

— Не верю…


— Ну что ты мучаешься, — говорил Рылееву Миллер, — объяснись — и дело с концом.

— А если она не любит меня?

— Любит она тебя, не беспокойся.

— А может быть…

— Экий ты, брат, нерешительный! Гляди, опередят тебя. Дай слово, что завтра объяснишься.

— Завтра?

— Да, завтра. Иди утром, когда в доме нет посторонних.

Рылеев отчаянно тряхнул головой.

— Ладно. Завтра иду.


Рылеев еле дождался десяти часов, когда уже было прилично явиться к Тевяшовым.

Идя через сад, он увидел в беседке Наташу. Она вышивала, шепотом считая клеточки канвы. Пробивающиеся сквозь склоненные густые ветви старой яблони солнечные лучи ложились на ее платье колышащимся, мерцающим, прекрасным в своей неопределенности и прихотливости узором.

Наташа, занятая вышиванием, не замечала Рылеева. Он подошел совсем близко и встал рядом.

Наташа подняла голову, сверкнула темными глазами, улыбнулась.

— Это вы, Кондратий Федорович?

— Наталья Михайловна, я должен с вами поговорить, — срывающимся, каким-то чужим, хриплым голосом сказал Рылеев. — Мне необходимо знать…

— Пожалуйста, Кондратий Федорович. — Девушка отложила вышиванье на скамью. — Я слушаю вас.

Рылеев закусил губу, отвел взгляд в сторону, потом махнул рукой и, глядя прямо в глаза Наташе, которые вдруг повлажнели — никогда ее глаза не казались ему такими красивыми, — заговорил:

— Наталья Михайловна, любите ли вы меня? Согласны ли выйти за меня замуж?

— Да… Я вас… люблю, — не отводя глаз, запинаясь и покрываясь краской, ответила Наташа. — Я пойду за вас, если…

Рылеев взял ее руку, мягкую, покорную.

— Ради вас я сделаю все, что в человеческих силах, и даже больше! Говорите, что за препятствие нашему счастью?

— Если будет согласен папенька.

— Михаил Андреевич — благородный человек, он не станет препятствовать счастию дочери. Я сейчас же иду к нему.

— Идите, — сказала Наташа, быстро обвила руками его шею, поцеловала в уголок рта и легонько оттолкнула. — Идите.

Но Рылеев поймал ее руки, притянул к себе… Время для влюбленных остановилось. Они целовались, отрываясь друг от друга только на самые короткие мгновенья, чтобы сказать ласковое, бессмысленное для всех в мире и полное самого важного и глубочайшего смысла для них слово.

Солнце, обойдя крону яблони, хлынуло в беседку.

Первой очнулась Наташа.

— О боже! Ведь сюда может кто-нибудь прийти, увидеть нас…

— Пусть видят. Мы теперь всегда будем вместе. Я не уйду от Михаила Андреевича, пока не добьюсь его согласия.

— Он говорит, что вы очень молоды и неосновательны…

— Да я уже четвертый год служу!

— Но вид-то у вас все равно… — Наташа склонила головку и, рассмеявшись, достала из-под работы маленькое зеркальце. — Посмотрите на себя, похожи ли вы на мужа или хотя бы на почтенного жениха?

Увы! То, что увидел Рылеев в зеркале, действительно прежде всего свидетельствовало о молодости и неосновательности. Юное румяное лицо от счастливой улыбки казалось еще более юным, мягкие русые кудри спутались и в беспорядке падали на лоб и торчали над ушами, белый отложной воротничок рубашки, открывавший шею, делал его еще более похожим на мальчика — ученика приличного пансиона.

Рылеев весело рассмеялся.

— Ладно, я приму все меры, чтобы выглядеть с подобающей случаю важностью. Явлюсь к Михаилу Андреевичу в мундире, с самым серьезным выражением и буду говорить основательно и деловито, как откупщик.

— Хорошо, милый, и знай, что я в соседней комнате…

— Прощай, любимая, на час, а через час мы будем вместе уже навсегда.


Михаил Андреевич, как обычно в предобеденное время, пребывал в кабинете, на диване, полеживал, покуривал, прислушиваясь к домашним звукам и лениво подумывал о том о сем… Услышав в соседней комнате шаги, он спустил ноги вниз и сел.

Вошел Рылеев.

— Здравствуйте, Михаил Андреевич.

— Здравствуйте, Кондратий Федорович. Что-то вы сегодня при параде, в мундире? Уезжаете в Острогожск?

— Нет, я никуда не уезжаю. Я пришел, чтобы поговорить с вами, Михаил Андреевич, о деле важном для меня и еще для одного близкого вам человека.

— Что же случилось? К чему такая официальность?

— Михаил Андреевич, я люблю вашу дочь Наталью Михайловну и прошу ее руки.

Тевяшов отложил трубку на столик, встал с дивана и, семеня, подошел к Рылееву.

— Голубчик, Кондратий Федорович, да вы садитесь в кресла. Тут дело, прямо сказать, важное, с кондачка не решаемое. Садитесь, садитесь. Трубку желаете? Грицко, трубку Кондратию Федоровичу!

Тевяшов снова взялся за свою трубку, по комнате поплыли клубы дыма.

— Кондратий Федорович, благодарю за честь, оказанную моей дочери. Я бы не желал для нее лучшего мужа, нежели вы. Но ваше сегодняшнее предложение меня, прямо сказать, огорошило. Она ведь еще так молода, мы с Матреной Михайловной и не задумывали о ее замужестве…

— Но выходят и моложе. Когда Матрена Михайловна на вас вышла, ей было меньше лет, чем сейчас Наталье Михайловне. Она сама не раз об этом говорила.

— И то правда. Но зато я тогда был постарше вас годами и отставку уже получил, в имении хозяйничал. А вам еще служить и служить… Да и положение ваше… неопределенное. Когда еще взвод получите…

— Я все обдумал. Я выйду в отставку, у нас есть имение, я поставлю его на рациональную основу.

— Когда-то это еще будет! Ну куда вам спешить в этот хомут лезть? Я о женитьбе говорю. Нет, нет, не советую…

Рылеев встал с кресел. Михаил Андреевич тоже поднялся, полагая, что разговор окончен к обоюдному удовлетворению.

— Я люблю Наталью Михайловну, — заговорил снова Рылеев медленно и глухо, — и решил, что не выйду из этой комнаты, если не получу вашего согласия на брак.

— Что вы этим хотите сказать?

— Что я не выйду отсюда живой.

Рылеев побледнел и достал из кармана пистолет.

— Что вы, что вы, Кондратий Федорович! — Тевяшов схватил Рылеева за руку. — Что вы надумали? Уберите скорее, уберите! — Почти плачущим голосом он быстро продолжал: — Да подумали ли вы о том, что если бы я и согласился на ваш брак, то не могу же я принудить к тому дочь…

В этот самый момент раскрылась дверь, и в комнату вбежала Наташа.

— Папенька, отдайте за Кондратия Федоровича или в монастырь! — она разрыдалась, бросилась на шею отцу, с ней случилась истерика и обморок.

— Эй, кто там! Девки! Матрена! — в испуге кричал Михаил Андреевич.

Наташа между тем пришла в себя. Открыв глаза, она посмотрела на отца, в смущенье закраснелась и отвернулась. Вся ее решительность и смелость пропали.

— Да у вас, я вижу, прямо сказать, все сговорено, — сказал Михаил Андреевич и вздохнул. — Ну что ж… Гляди-ка, Матрена Михайловна, экая оказия вышла… — обратился он к вошедшей жене. — Благословить придется… Но окончательное мое решение, Кондратий Федорович, и согласие на свадьбу последует не ранее того, как вы получите благословение вашей матушки и определится ваше положение.

«Господи, зачем столько препятствий? Как они все не могут понять, что единственное счастье для нас с Наташей быть вместе? А остальные соображения — пустяк, ерунда», — думал Рылеев, возвращаясь домой.


Матушка сначала не соглашалась на женитьбу, выставляя причиной, что он беден, чин невелик, что им с женой не на что будет жить, но в конце концов написала, что нужно: «Милый Кондраша! Если так сильна любовь твоя к Наталье Тевяшовой, даю свое согласие на брак с ней, ибо несчастие твое непереносимо материнскому сердцу… А уж как рада была бы видеть тебя, как занялся бы ты поправлением имения нашего…»

13

Поскольку Рылеев был уверен, что матушка не устоит перед его просьбами и в конце концов согласится и на женитьбу и на отставку, он, не дожидаясь ее формального согласия, подал рапорт об отставке. И пока шла переписка с Настасьей Матвеевной, его рапорт совершал обычный путь казенных бумаг по канцелярским инстанциям. Вопрос об отставке решали в Петербурге, в военном министерстве, и поэтому Рылеев не мог знать, в какой инстанции находится его рапорт и когда ждать ответа; опытные люди говорили, что может решиться быстро, а может и затянуться на долгие месяцы, тут уж остается только ждать.

Рылеев чувствовал себя уже отставным, поэтому особенно неприятным и обидным казалась теперь даже самая минимальная трата сил и времени на дела, связанные с военной службой.

Между тем именно сейчас в бригаде наступило горячее время. Вслед за приказом об изменениях в форме мундиров — теперь положено было иметь однобортный колет и вицмундир по образцу драгунских, с петлицами и красной выпушкой, а также иметь ледунку с золотой перевязью на манер гвардейской конной артиллерии — пришла эстафета, что через полгода царский смотр армии. Затем вдруг новый приказ: с 1 января будущего года бригаде назначено новое место дислокации: Рыльский уезд Курской губернии.

Перемещение батареи на новые квартиры и ликвидация дел на старых являлось довольно сложным и трудным предприятием, требовалось произвести взаимные расчеты с поставщиками и кредиторами, пополнить и обновить конный парк, который на постоянных квартирах бывал ради экономии полковых средств укомплектован только на две трети.

Хотя батарейный командир видел, что Рылеев уже отрезанный ломоть в батарее, он требовал, чтобы тот исполнял службу наравне с другими офицерами, и командировал его в Воронеж улаживать дела в интендантстве.

С шести утра и до наступавших в четвертом часу ранних зимних сумерек Рылеев мерз в комиссариатских лабазах, принимая, проверяя, наблюдая за упаковкой, погрузкой и отправкой обмундирования, фуража, продовольствия, дегтя, колес, упряжи. Только в это время он не то чтобы позабывал, но немного отвлекался от мыслей о Подгорном. В остальное же время он или писал письма в Подгорное, или сочинял стихи, обращенные к Наташе, или просто думал о ней, мечтал о близком счастье.

Каждое утро Рылеев заходил в штаб посмотреть свежий номер «Русского инвалида», в котором публиковались официальные документы военного министерства и в том числе приказы об отставке, и наконец, 14 января, в длинном списке прочел, что приказом государя, отданным 26 декабря в Санкт-Петербурге, конноартиллерийской № 12 роты прапорщик Рылеев увольняется от службы подпоручиком по домашним обстоятельствам.

— Ура! — закричал он. — За это можно выпить рюмку водки!

— Повышение получили? — поинтересовался молоденький прапорщик, оказавшийся рядом с Рылеевым. — Поздравляю!

— Отставку!

Прапорщик удивленно раскрыл рот. Рылеев рассмеялся.

— Не удивляйтесь, товарищ, в жизни бывает и так, что отставка выходит лучше повышения.


Рылеев удвоил рвение, теперь вокруг него все кипело, и через неделю, покончив все дела, он выехал из Воронежа в Белогорье.

В батарейной штаб-квартире уже знали о высочайшем приказе.

Сухозанет поблагодарил Рылеева, что он, несмотря на то что формально мог все бросить, не подвел батарею и выполнил поручение в самом лучшем виде.

Батарея на днях уже выступала в поход.

На какое-то мгновенье дрогнуло у Рылеева сердце при виде всей этой предпоходной суеты: как-никак, а все-таки есть что-то волнующее и манящее в предчувствии дальней дороги, неизвестности, в военной ясной и романтической судьбе, в праве сказать о себе: «Я не поэт, а только воин»… Дрогнуло — и успокоилось.

Как всегда, в самые последние дни обнаружились недоделки, прорехи, поломки, и все были переполнены этими заботами.

— Хорошо тебе, Кондратий, — позавидовал усталый Косовский, — для тебя уже не существует ни селитры смазной, ни фитиля палительного, ни пеньки, ни баклаг для мази, ни оглобель окованных и неокованных, чтобы черт их всех побрал!

— Выходи и ты в отставку, — ответил Рылеев.

— Мне нельзя. Да я, по правде сказать, все же статскую службу не предпочту военной. Послезавтра выступаем, а ты, значит, остаешься здесь, так сказать, на бессрочную гарнизонную службу.

— Я тоже скоро уеду.

— Куда?

— В Петербург.

— Тебе там обещают место?

— Нет. Места никто не обещает, покровителей у меня нет, самому придется добиваться всего.

— Ты же учился в Петербурге, неужели с тех пор никого там у тебя не осталось?

— В корпусе нас не учили обзаводиться полезными знакомствами, поэтому все мои однокашники служат в провинции.

— Зачем же тебе куда-то ехать? Оставайся здесь навсегда. Теперь у тебя через жену половина Воронежской губернии родня и знакомые. Найдут тебе службу. С твоим-то умом ты быстро пойдешь вперед. И протекция обеспечена. А в Петербурге за чужака никто слова не замолвит. Ей-богу, неразумно верное менять на неверное.

— Ах, как ты не понимаешь! Петербург это Петербург!

— А по мне, лучше там служить, где вернее.

— По правде сказать, не столько служба влечет меня в столицу, как некоторые очень важные для меня обстоятельства.

— Опять тайна?

— Пока тайна.

На следующее утро Рылеев пошел в штаб-квартиру прощаться с товарищами.

— Товарищи, прошу разрешения сказать вам на прощание несколько слов.

— Мы слушаем тебя, Рылеев.

— В течение четырех лет я был вашим сослуживцем. Служил я, признаюсь, плохо, но любил вас всех. Я надеюсь, что при встрече со мною никто из вас не откажется подать мне руку как старому товарищу. Мои же объятья всегда отверсты для каждого из вас. Всем сердцем желаю, чтобы вы не забыли, о чем так часто говорили мы и что является залогом будущего счастья отечества, которое для нас дороже всего. В заключение прошу вас послушать, как слушали в былые времена, а теперь в последний раз мои новые стихи. Это послание Косовскому, который советовал мне навсегда остаться на Украине:

Чтоб я младые годы

Ленивым сном убил!

Нет, нет! тому вовек

Со мною не случиться;

Тот жалкий человек,

Кто славой не пленится!

Кумир младой души —

Она меня, трубою

Будя в немой глуши,

Вслед кличет за собою

На берега Невы!..

Загрузка...