Алексей Дубровин ЗВОННИЦА Повести и рассказы

ТЮРЯ Повесть

К полуночи на землю опустилась волна колючей стужи и принялась с завидным упорством ковать неширокий речной перекат. Тот не сдавался, бил тонкую стеклянную корку, унося звенящие прозрачные осколки вниз по течению. В этих маленьких льдинках для речки Песьянки скрывалась близкая потеря свободы. Финал схватки предрешила затяжелевшая от холода вода. Устав бороться с падающими с небес морозными потоками да с наступающим со всех сторон колючим месивом, речной перекат стал походить к утру на дно перевернутого серого корыта. Свидетель чудного противостояния — полупрозрачный месяц — качнул в скуке золотистыми рогами и скрылся за облаком. Наблюдать внизу стало нечего.

По заведенной привычке ловить утренние часы Григорий поднялся по предрассветной поре, бросил взгляд на окно, подернутое изморозью. Через ее застывшую корку проглядывались потемки. Поцеловав нательный крестик, встал перед иконами. Шепотом начал проговаривать заученные с детства слова: «Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе», — перекрестившись, продолжил: «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение». Рядом встала Варя, поклонилась, перекрестившись, и зашептала вместе с мужем: «Господи, сподоби мя любити Тя от всея души моея и помышления и творити во всем волю Твою…»

Помолившись, Григорий прошел в кухонную часть избы, запалил заготовленную для растопки лучину. Стараясь не шуметь, осторожно закрыл заслонкой запылавшее в горниле пламя, снова взглянул в окно. Темно. Похоже, осень окончательно обратилась в зиму. Та холодными ветрами и снегопадами напоминала о себе всю вторую декаду ноября, чем подавала надежду на скорое избавление от надоевшей слякоти. В голове появились обычные мысли о хозяйстве: «Собака во дворе голодная… Надо бы каши ей в миску положить. Из сеней полное ведро воды принести, пусть отойдет». В избе с вечера оставалось ее немного, и послышалось, как Варя выливала остатки в чугунок. Хозяйке, как коровы не стало, хлопот убавилось, но куда же от них в деревне деться. В хлеву ждали овечки, куры вот-вот слетят с насеста в ожидании зерна… Помощники — дети Григория и Вари — еще сладко досыпали час-другой. Через минуту, плотно притворив за собой двери, обитые темно-зеленым дерматином, Григорий занес ведро воды в избу, осторожно поставил на приступок возле печи. «Быстро согреется, — шепнул жене. — Двор пойду попроведаю». Почесывая русую бородку, направился на улицу. В сенях попытался открыть наружную дверь. Та не подалась, примерзла через изморозь к косяку. Пришлось толкнуть плечом.

Восток уже плыл рассветом. Двор молчал. В собачьей конуре раздалось шевеление — Барсик услышал шаги хозяина, но и только. Даже носа не показал.

— Эй, соня-засоня!.. Скоро покормлю.

В ответ раздалось поскуливание: «Ий-ий…». Зябко на улице, по-зимнему студено, но снега за ночь не выпало. Григорий принялся обходить подворье, проверяя замки на дверях амбара, накинутые петли на калитках в огород. Голова в мыслях все возвращалась к заботам о переправе. Вот и крыши на светлеющем небе проявились. Не выйти ли со двора? Распахнув воротчики, сразу заметил побелевшие возле дома рослые березы, покрытые пушистым инеем рейки палисадника. Вышел на дорогу, что пролегала совсем рядом с домом, и с обочины устремил взгляд на русло реки в недалекой низине. Нет, не видно привычной полосы темнеющей воды. Неужели замерзла Песьянка?

— Пожалуй, переезд нам через реку налажен, — Григорий почесал бородку. — Как мысли мои Господь услышал!

На грядущее воскресенье задумал он поездку в город. Муки ржаной в амбаре по началу осени поставил два мешка, однако излишки мяса позволяли выменять говядину на мешок еще и пшеничной. Прикидывал: ржаной до лета хватило бы. Без частых пирогов и шанег, конечно, но хватило бы. Пожимал плечами, удивляясь собственному намерению: «Не зря ли затеял с мукой?» Тут же отвечал себе: «Запас не жмет. Что от хлеба останется, пущу на сухари, чтобы по весне и лету тюрей обходиться». Григорий очень любил жидкую похлебку на сухарях с мелко нарезанным щавелем или луком. Оставалось успокоить сердце и исполнить в воскресенье задуманное.

Над низиной закружила одинокая ворона. Покаркав, замахала крыльями в сторону леса.

— Ищи, голубушка, ключ незамерзающий. Песьянка тебе отныне не кормушка, — пробормотал вслед птице.

«Сходить на реку, как ободняет, и проверить лед», — мысли выстраивались в предстоящий субботний распорядок. По наступлении поздней осени руководители колхоза «Свет Ильича» добавили к воскресенью второй выходной — субботу. «Выходной — выходным, — подумал Григорий, — а в правление сходить придется. Непросящему не дают. Надо будет о лошади договориться, новости послушать».

— Что, Гриша, потерял? — поздоровалась по-деревенски вопросом проходившая мимо соседка Елизавета.

— Речки не вижу, — рассмеялся Григорий. — А ты, Лиза, куда с утра торопишься? В правлении еще нет никого.

— Мой-то всю ночь со спиной промаялся. Хочу узнать на конюшне: не едет ли кто в город? В больницу собралась везти хворобину, куда деться, — донеслось уже издали.

Соседка торопилась, и задерживать ее расспросами Григорий постеснялся. Покачал сочувственно головой: «Спина — дело серьезное. Сколько хребет по лету-осени тягот выносит, боже ты мой! Но сегодня я соседке не помощник. В город только завтра предстоит поехать».

Над головой в сторону Песьянки пролетела еще одна ворона. За ней прошелестела крыльями вторая, показалась третья, четвертая. «Надо бы мальчишек днем на реку позвать, — продолжал размышлять Григорий, разглядывая низину с застывшим перекатом, — пусть учатся лед чуять. Случись что со мной, придется кому-то из них переправу открывать». Издревле велось в деревне, что первым через замерзшую Песьянку ехал кто-то из семейства Дорошевых. Помнится, дед Григория обходы делал по молодому льду, отец продолжил, а сейчас он, Григорий, каждый год с приходом стужи проверял ледовый панцирь. По объездной дороге не с руки по стуже кататься…

Заботы в семье Дорошевых делились по возрасту, но пополудни на реку отправились гурьбой. Со взгорка спускались кто как мог. Варя осторожно переступала по тропке и вела за руку самую младшую, Аленку. Старший сын Данька умудрился найти где-то в огороде старый дырявый таз и, усевшись в него, лихо помчался в снежной пыли до самой луговой низины. Средний сын Володя от зависти хотел было съехать на ногах по примятому от тазика снегу, но почти сразу запнулся на кочке и закувыркался вниз, чем вызвал бурную радость у третьего мальчишки в семье — пятилетнего Егорки. Григорий поджал губы: «Что с них взять? Тоже метнулся бы под угор в том тазу, но снега маловато. Не приведи господи покалечиться. Придется вслед за Лизиным мужем в больницу вместо рынка собираться. Хворать некогда».

— Володька! Ох, дам я тебе! Спина заболит, про мое лекарство знаешь, — шутливо пригрозил Григорий сыну, потрясая в воздухе пучком сломленного сухого девясила.

Сам спустился со взгорка напрямик, опираясь на багор, и встретил подходившую жену с дочерью. Подал им руки: одной — правую, другой — левую:

— Ай, лапочки мои! Ни разу не упали.

По неглубокому еще снегу вышли через низину к реке.

В сверкавшем на солнце инее-хрустале одиноко тянулся вдоль береговой кромки желтый камыш. Течение Песьянки укрылось подо льдом, и людям почудилось, что загрустили без веселой стремнины родные края.

Безмолвствовал лес. Не слышно было ни близкого писка синиц, ни карканья ворон. Холод загнал живое в лесную глушь. Если бы не людские разговоры, не вскрикивания детей, то тишина в округе могла бы показаться гнетущей.

— Данила, не суетись. Возьми-ка багор, — крикнул Григорий старшему, когда тот, потоптавшись у берега, неосмотрительно собрался выскочить на лед. — Слушай, нет ли треска, да под ноги внимательно смотри. Помнить должен, что в местах выхода ключей ледок потоньше настыл. На самом перекате — та же история. Лишь трещины поползут, иди без промедления в сторону берега. Слышишь?

Тринадцатилетний Данил кивнул и вышел на застывшую реку. Походил, постучал багром о лед. Отойдя от берега, остановился, взглянул на отца:

— Застыла?

— А сам-то как считаешь?

— Думаю, застыла, — выдержав паузу, звонко ответил сын.

«Молодец. Осматривается, ногами лед чует. Младшим — урок», — Григорий одобрительно кивнул головой.

— Нет, дочка, мы с тобой туда не пойдем, — Варя удерживала за руку Аленку.

Та пыталась бежать вслед за братьями, которые уже втроем резвились на речном просторе. Казалось, привычное место разрослось по длине русла, раздвинулось до дальних речных отворотов, и можно было домчаться туда, куда по лету на лодке плыть да плыть.

Красный шар солнца жался к вершинам заречного леса.

Григорий принялся обходить края берегов, проверяя их своим весом на прочность. Постучал по зеленовато-серому настилу одной ногой, обутой в валенок, другой. Кивнул головой, соглашаясь с собственными мыслями: «Выдержит лед сани. За предстоящую ночь еще подморозит. Даню на всякий случай попрошу слезть и ногами до другого берега пройти. Выдержит лед. Слава тебе, Господи!» Взглянул на Варю в ожидании совета, но, увидев ее дрожавшие от холода плечи, прикрикнул расшалившимся детям:

— Данил, Володя, Егорка, рысью к дому!

Тут же поманил к себе дочь, взял ее на руки и поспешил к тропинке, чтобы подняться на взгорок. Следом в клубах пара от частого дыхания торопилась жена.

Аленка прижалась разрумяненной щекой к носу Григория. Заговорила на своем детском языке:

— Когда выласту, стану на леке главной. Понял?

— Понял! — Григорий улыбнулся и еще крепче прижал к себе дочь.

Через сутки появился зимник, протянувшийся следами от полозьев по прибрежному лугу и прямиком через реку, до слияния с главной в этих краях проселочной дорогой.

* * *

Затянулась пора стужи да пурги, но за февральскими заунывными метелями зазвучали веселые мартовские капели. Услышав их, из сугробов родились первые прозрачные ручейки. Разбегаясь по округе, понесли они вести о скором прилете грачей и о недалеком уже появлении на пригорках солнечной мать-мачехи.

Дорошевы пережили холода без печалей: провианта хватало, дрова, по осени заготовленные Григорием, спасали от холодов. Печь не успевала остыть до холодных кирпичей, как хозяин снова разжигал лучину для растопки. Если кто-то из семейщиков возвращался с улицы озябшим, то отогревался наваристыми мясными щами или овсяной кашей, натомившейся в чугунке до золотистой корочки.

Раз в месяц взрослые варили холодец, и семья дружно устраивалась за столом за работой — очищали косточки от мяса, рубили в корыте куски. Счастливая Аленка сидела рядом, глодала лытку, а Варя посмеивалась: «Зубки, дочка, не сточи». Дочь тут же играла очищенными костями, и они то и дело разлетались по полу, попадая всем под ноги. Ворчал даже Егорка: «Ух! Прокажнича!» — но игрушек в доме не водилось, поэтому привычно приспосабливалось под веселье все, что оказывалось в руках.

До прихода весны Григорий с товарищами привел в полную готовность к работе колхозные трактора. Мысли убегали к грядущим майским будням. О собственной усадьбе не задумывался, пока однажды не проснулся посреди ночи с какой-то потаенной заботой. «Хорошо бы землю на огороде под картошку вспахать. Траву и на лугах накосить можно», — ровно кто шепнул на ухо. «Зачем столько картошки? — спросил в ночной тьме неведомо кого. — И по продуктовому налогу отчитаться хватает, и на еду остается. Зачем тогда весь огород под нее отводить?» В тишине было слышно, как под полом скреблась мышь, как посвистывал ветер в поддувале печи. Жена посапывала рядом. Лежавшая между матерью и отцом Аленка что-то пробормотала во сне. Рука дотронулась до крестика на груди: «Господи, образумь! Диво дивное, сам с собой вдруг разговаривать начал». Григорий повернулся на бок: «С чего такая напасть одолела, когда еще усадьба-то под снегом?» А в голову словно втемяшилось: «Землю под картошку отвести бы».

Потом наступали другие ночи. И Григорий уже не задавался вопросом «зачем?». Он лежал и размышлял, как начнет разбирать жерди в разных сторонах огороженного участка, чтобы сподручнее было заезжать на «Фордзоне-Путиловце» с привешенным плугом.

Как-то утром поделился полночными раздумьями с Варей. Накладывая деревянной ложкой пшенную кашу по тарелкам, та удивленно качнула головой:

— Зачем, Гриша, столько картошки? Корову собираемся у Тютиковых купить, овечкам тоже трава нужна. Где накосишь на такую прорву? Измаешься с лугов таскать. Тут в огороде, под боком, два стога намечем. Красота! И думать о сене не придется.

Хотел ответить жене, но заметил, как Егорка бросил в Аленку куском хлеба.

— Так, друг мой! Будешь сегодня всю посуду перемывать. Наелся, поблагодари и закатывай рукава. Ах, еще не ел? Дело не меняется, тебе посудомойкой работать.

— Папка, не ругайся! Хлеба много. На полатях твои мешки с сухарями все место заняли, — засмеялся было в ответ Егорка, но притих, увидев грозный взгляд отца.

— Сухарики никогда не помешают. А хлебом кидаться — грех! Не маленький, разуметь должен, — строго проговорил Григорий. Про себя усмехнулся: «взрослому» Егорке шесть исполнится лишь по лету.

Злости в сердце на сына не держал. Если дети хлебный кусок ценить не научились, значит, взрослые о чем-то важном не сказали.

Хлеба на завтрак, обед и ужин по заведенному правилу родители нарезали достаточно; в центре стола всегда высилась горочка из кусков. Что оставалось после еды, сушилось. Так на печных полатях появился тот десяток мешков с сухарями, о которых напомнил Егорка. «Пригодится, — успокаивал жену хозяин, если она с недоумением кивала на запасы. — Весной и летом на похлебки станем пускать, все забот поменьше».

— Варя, и себе объяснить не могу, зачем под картошку огород отвести собираюсь, — вернулся Григорий к прерванному разговору — Не знаю, право слово. Может, в печурках сушить ее стану.

— Ты не рехнулся ли? Картошку-то кто сушит? Из нее тюри не сготовишь.

— Значит, первым буду, — рассмеялся Григорий. — Залью кипятком, посолю, новой кашей тебя по осени накормлю.

— Да мне пшенная привычнее, — усмехнулась супруга.

— Привереда! Случись голод, охминать любую картошку за обе щеки станете.

— Не мели ерунду. Какой голод? Не иначе мухоморной настойкой тебя Лизкин муж опоил. Все жалуется, что спина у него болит, а от болей, дескать, настойка из мухоморов помогает. Смотри…

Оба рассмеялись. Выпить в деревне бражки люди не чурались, но не отравой же лечиться.

* * *

Глубокие трещины избороздили речной покров на третье мая. Не прошло и суток, как льдины начали карабкаться друг на друга, и затрещало над рекой, забухало. Вкруг деревни зазвучало птичье многоголосье, что значило одно — истинное тепло. Мая пятого числа на Песьянке еще пошумело, но к вечеру все стихло, и спокойное течение понесло мимо деревни одинокие снежные шляпы, приплывавшие, очевидно, с самых верховьев. От этой звенящей поры до огородных забот по времени — один миг.

У Дорошевых между тем в загоне замычала корова.

Соседи Тютиковы уступили в цене за нехваткой кормов, и Григорий долго не раздумывал: «Молоко детишкам не помешает». Приносимое после дойки ведро с белой пеной поверху ставилось на лавку, и ребятня выстраивалась с кружками в очередь. Первой стояла Аленка:

— Молоська до клаев клузьки, мамаська, налей. У-у… сладкое!

В один из майских вечеров глава семейства вышел в огород и присел на землю. Через минуту хмыкнул: «Пора».

На следующий вечер перевернул на тракторе стальным лемехом все свои пятнадцать соток. Спрыгивая на землю, брал ее в пригоршню, мельчил меж пальцев: готова ли, родимая, принять семена? Субботний вечер перешел в ночь, но, как принято, пашню надлежало переборонить. С огорода выехал при свете фары. В груди гуляли волны радости: «Что, упрямец, взял свое!»

Наступившим утром Варя с ребятами обозначила на сотке земли гряды под посадку мелочи: моркови, лука, чеснока, репы, гороха. На оставшейся части пашни семья принялась высаживать картошку Взрослые резали ее, семенную, грузили в ведра и с помощью ребятни ровно прикапывали между борозд. Умаялись за день так, что Аленка уснула раньше обычного, прямо за столом во время ужина. Как ей было не устать после беготни по пашне с картофелинами в руках:

— Мамаська, я плавильно калтоску блосила?

Во время огородных забот босоногая Аленка успевала повертеться возле отца, братьев, а спрашивать о «калтоске» бежала к матери. Зеленоглазая рыжеволосая дочка разительно отличалась от сыновей. Те были русоволосы, почти без веснушек, а девчушка взяла себе в украшение все, чем могла одарить ее весенняя пора рождения: веснушки покрывали щечки, нос, лоб. Шестнадцатого мая справили дочери день рождения, отметив, что она мало изменилась за год к своим четырем.

В горячую майскую пору Григорий спал по четыре часа в сутки. После полевых работ на «Фордзоне-Путиловце» валился с ног. Ладно, Варя кормила чуть не с руки, хлебов пекла, чтобы муж в поле не впроголодь работал. Остатки от караваев, как и прежде, сушились. Когда Варя не успевала справиться с выпечкой, брала с полатей две-три пригоршни сухарей и готовила хлебную похлебку, разбавляя ее молодым щавелем. Наливала тюрю Григорию в бидон, привязывала крышку покрепче: «Ешь, не голодай! Сухарей в похлебку добавишь во время обеда». Наводила для детей новую порцию, звала: «Тюря! Пальчики оближешь!»

В начале июня посевная закончилась, а с ней закончились и суета, и бессонные ночи, и перебранки с бригадиром из-за несвоевременного подвоза солярки.

По заведенному давно правилу после посевной в бригадах начиналось политпросвещение колхозников. За тракторной бригадой закрепили Вероничку — молодую симпатичную девчушку, работавшую на почте. По утрам она приходила на тракторную станцию. Не столько приносила трактористам новые газеты, сколько исполняла почетную общественную нагрузку правления колхоза — вела политинформации. Рассказывала в основном о международной обстановке, в которой, с ее слов, «не хватало согласия между правительствами, из-за чего Германия топила английские корабли, Англия — немецкие. Правительства двух стран снова обменялись нотами».

— Руководители нашей партии и лично товарищ Сталин заверяют весь советский народ в полной готовности защитить наше государство от любого агрессора, — завершала выступление Вероничка.

Трактористы, их помощники, слесари-ремонтники дружно хлопали.

— Вероника, сколько лет этому Гитлеру? — спросил Иннокентий Бойцов на июньской политинформации. Был он небольшого роста и состоял в помощниках у Дорошева.

Девушка, наверно, знала все на свете. Ответила с ходу:

— В апреле исполнилось пятьдесят два. А зачем вам, товарищ Бойцов, знать, сколько лет предводителю немецких фашистов?

Начальник тракторной станции одобрительно кивнул.

Иннокентий встал, подбоченясь:

— Мне сорок два стукнуло неделю назад. Не шибко разница велика, верно? Думаю, встретил бы я этого супостата и об колено его — хрясь! Наступил бы в мире покой и порядок. Чешутся у меня кулаки на усатого прохвоста.

Стены станции содрогнулись от хохота колхозников. Начальник смеялся до посинения, пока не замахал руками перед сидевшим рядом Григорием:

— Григорий Михалыч, во-о-ды… Ну у тебя и по-о-мощ-ниче-е-ек…

Через две недели стало не до смеха. Двадцать второго июня по деревне пронеслась весть о нападении Германии на Советский Союз. В семьях, где сохранились иконы, начали расставлять их по божничкам. Из сундуков доставались молитвенники, люди листали страницы, отыскивая тексты со словами о защите от ворога. Женщины принялись лихорадочно вспоминать, что в таких случаях собирают в заплечный мешок рекруту.

* * *

В понедельник, двадцать третьего числа, Григорий повечеру отправился с тяпкой на огород. Один. Попросил Варю заняться стиркой: «Одежду готовь мне чистую. Никуда не деться. Призовут». Захотелось побыть в одиночестве, не привык прилюдно печали показывать.

Однако работа не клеилась. Григорий обнял руками огородную столбушку, погладил ее теплую шершавую поверхность. Задумался, ощущая в груди новое, незнакомое прежде чувство тоскливости: «Намеревался осенью обновить отдельные столбы. Что поделаешь…» Хозяйство он привык вести так, чтобы гниль не заводилась ни в одной жердочке, ни в одной доске. Самый строгий односельчанин не смог бы упрекнуть его, Григория, в лени, и вот — прозвучали днем слова председателя: «Собирайтесь, мужики».

«Гитлер, холера! — тоскливость вырвалась из груди ругательством. — Заявился со своей бандой. Сенокос на носу. Картошки мы густо насадили. Взошла дружно, урожай обещается отменный. Только кто его убирать станет? Справится ли Варенька в августе? Вся надежда на нее да на детей: Даня — помощник, Володя тоже. Егорка? Только-только шесть ему исполнилось, а Аленке и того меньше — всего четыре. Нет, туго Варе придется. Через день-другой принесут мне повестку, возраст-то по годам призывной. Проверить бы успеть, что из запасов в погребе на льду лежит? Много ли соли в туеске?»

Розовый цвет облачных тенет угасал, смещаясь к кромке неба. В вершинах недалекой березовой рощи успокоилось наконец воронье. Вечер заканчивался. За мучительными раздумьями не получилось окучить ни одного гнезда. Рука потеребила бородку, и в голове пронеслось: «Придется завтра наверстывать. А может быть, рано панику развел? Может, все обойдется. Говорила же Вероника, что наши руководители позаботились об укреплении страны. Глядишь, неделя минует, и войне конец. При другом раскладе призовут… разве что месяца на два-три». Рука погладила выпавший из-за ворота рубахи крестик на тесьме. «К октябрю беспременно вернусь», — почти успокоил себя Григорий.

Повестки колхозникам Дорошеву, Бойцову, Тютикову и другим вручили в правлении двадцать восьмого июня. К тому дню Григорий посчитал запасы: сколько чего хранилось по сусекам, а чего до осени, до его вероятного возвращения, Варе не хватит. Выходило, что мукой семья обеспечена до конца июля, мясом — недели на две-три, а вот сухарей осталось восемь мешков, и это порадовало — запас карман не тянет. Даня рыбки с реки иной раз принесет; грибы, ягоды по лету соберут, посушат… До октября-ноября семья голодать не будет. Беда, сена для скотины не заготовил…

Еще один вопрос не оставлял Григория. Как быть с дровами? Кто их рубить отправится, если сам на фронте задержится? Война за неделю не закончилась. Вдруг до зимы воевать? О том, что Григория могут убить или ранить, мысли в голову не приходило.

В правлении уходящим в Красную армию выплатили долги за трудодни: часть — деньгами, часть — рожью и ячменем. Через сутки рекруты прощались с родными у околицы деревни. Наверно, от этой же самой околицы уходили деревенские мужики воевать и в прошлом веке. Покосившиеся, почти черные от времени столбы несохранившихся въездных ворот повидали на своем веку всякое.

— Варенька, ты выдюжи, родная, до осени, — словно упрашивал Григорий жену. — Управишься до холодов, а там вернусь. Не может война долго продолжаться. Приеду, дров напилю-наготовлю. А пока ты с кое-какими запасами остаешься, — вздохнул и провел рукой по выбритому подбородку.

Она кивнула. В левом виске у нее затрепетал нерв, в голове пронеслось молнией: «О том, другом Гришенька позаботился. Искренне надеется на скорое возвращение. Пусть верит. Господи, верни мне его живым». Сердце женщины вещало: не отделаться от войны ее Грише до холодов, — но вслух произнесла успокаивающе:

— Да, конечно, к зиме поспеешь назад. Не думай даже, что дольше задержат. Все вернетесь к октябрю. Там и дровами займешься, и переправу по холоду откроешь.

Григорий благодарно кивнул. Лоб его чуть разгладился от морщин. Твердый голос жены не оставлял сомнений, она верила обещанию вернуться до зимы.

Варя рассматривала его лицо, запоминая зеленые глаза, густые ресницы, которыми он одарил всех детей. Бороду сбрил, из-за чего изменился. Может, зря сбрил. Глядишь, и с бородой бы служить разрешили. Куда повезут их? Накормят ли в дороге?

Рука ее поправила на шее мужа серую нить, к которой был привязан крестик. Оба замолчали. Григорий опять вздохнул, словно вспомнил что-то. Порывисто обнял Володю, потом — шестилетнего Егорку, пободал каждого своим лбом, чмокнул в щеки. Протянул руку, как взрослому, Данилу, не выдержав, прижал к себе. Затем поднял на руки дочь и ужаснулся от пронзившей только сейчас мысли, что может детей не увидеть больше. Война, говорят, не выбирает, кого оставить жить, кого нет. Неужели, уйдя от околицы, он не вернется сюда? Неужели найдет последнее пристанище где-нибудь на чужбине, даже не на родовом погосте? Холодок пробегал волнами у Григория внутри груди, а дети смотрели на него и ждали какого-то особенного успокоения. Что им сказать? Тем более когда все слова вылетели из головы.

— Егорка, узнаю, что хлебом бросаешься… Вернусь, будет тебе суровое наказание, — грозно сдвинул брови Григорий. — Даня, остаешься за меня. Не переусердствуй с ремнем только.

Ребята засмеялись. Варя через силу улыбнулась.

— Давайте, товарищи, на подводы садиться, — пронзительно закричал начальник тракторной станции, назначенный старшим колонны отъезжавших.

Никто головы на крик не повернул. Минута сродни целой жизни. Не кричи, дай проститься.

— В городе ждут нас, товарищи! По подводам рассаживайтесь, — начальник уже не кричал, просил негромко. — Товарищи, ждут нас.

От странной команды-просьбы все словно окаменели. Сразу прекратились разговоры, причитания, и в воздухе повисла гнетущая тишина. Через мгновение одиннадцать человек дружно развернулись и направились к трем подводам. Побросав в них дорожные заплечные мешки, торопливо зашагали от околицы по пыльной дороге в синие дали. Может быть, уходившие и впрямь спешили в город, а может, хотелось прервать прощальные вздохи. Долгие проводы, говорят, лишние слезы.

* * *

В девять часов вечера на правом фланге роты, в которой служил красноармеец Дорошев, раздались поначалу отдельные выстрелы. «Кому это на ночь глядя пострелять приспичило?» — подумал Григорий, с досадой выглядывая из окопа. Он еще не знал, да и откуда ему было знать, что боевое охранение заметило подозрительное движение противника по правому уклону возвышенности, утыканной столбами в колючке. Подсветить было нечем, осветительных ракет не давали уже с месяц. Пальнули бойцы из винтовок наугад, и пошло-поехало. Оказалось, в августовских сумерках немцы подобрались почти вплотную к окопам роты. Кривая нить обороны правого фланга — место уязвимое, поскольку располагалось оно ниже высоты, перед которой рота остановилась в боевом соприкосновении с противником. Григорий со своей нишей оказался на злосчастном фланге. Одним словом, гибельный участок.

— Тьфу! Какой дурак придумал здесь окопы рыть? — возмущался еще утром тридцатилетний командир роты Евстафьев. — Для немцев мы как на ладони. Тактика японская! Не товар же мы на прилавке! Нет, надо менять дислокацию.

Менять?! Не сапоги на базаре выбирали: левый — впору, правый — туго. Здесь другое. Наверно, в череде боев Евстафьев забыл, что сам же несколько дней назад приказал подчиненным: «Окопаться!» — а потом добавил: «Роте углубиться в землю. И ходы поглубже ройте, иначе не будет вам ни еды, ни санитара, а только одна вечная память». Что оставалось делать? Ворчали, но вгрызались в каменистый «прилавок». Бойцы побаивались высоченного роста комроты, горячего на руку. Не приведи боже разозлить его в пылу боя: разберется с виновником на месте по законам военного времени.

Под командованием своенравного Евстафьева бойцы отражали неожиданную вечернюю атаку «гостей» в темно-зеленых мундирах. Их явилось не счесть, как шершни налетели. Видимо, очень хотелось им в этот вечер заночевать в русских блиндажах, а не на продуваемой холодным ветром высоте.

Заняв позицию для стрельбы, Григорий повел огонь по замаячившим перед ним фигурам наступавших. Отдельные из них вдруг оказались совсем близко. «На, супостатина!» — буркнул Дорошев и срезал одного из набегавших. Вскоре услышал за спиной громкое пыхтенье. Подумал, что сосед по окопу, земляк Иннокентий Бойцов, в коротких обращениях между собой — Кенька, куда-то заторопился.

— Кень, куда ты? — бросил через плечо.

Земляк не ответил, и это молчание подтолкнуло Григория обернуться. Ах, вовремя! Фриц в угловатой каске, с завитушками усов на широком, как сковорода, лице, целился в него, Григория. Усатый держал, тяжело дыша, на уровне своих глаз немецкую длинностволку «Маузер» и отчего-то не жал на спусковой крючок. «Как он здесь очутился, холера? Пальнет мне прямо лоб!» — искрой пронеслось в мозгах вчерашнего тракториста, из-за чего он выстрелил сам, не целясь, навскидку. Не промахнулся. Не зря учили стрельбе под Горьким перед отправкой на фронт. Фашист дернулся, попятился назад и сполз по окопной стенке на землю, где замер со окрещенными на животе руками. «Фу-ты! Напугал», — подбородок Григория дрожал. Почему не выстрелил усатый немец, осталось загадкой. Может, и пытался, да осечка вышла.

Треск выстрелов, крики с привычными русскими выражениями, гортанные возгласы врагов разносились по всей линии обороны. Рядом мелькнула тень. Григорий насторожился, завертел головой. Никого. Присев на корточки, начал снаряжать магазин очередными пятью патронами. Поглядывал по сторонам, не подползает ли какой «таракан»? Нет, не видать. Только щелкнул затвором, как сверху кто-то бросил песком. Неужели опять оказался под вражьим прицелом? Вскочил. Повел стволом винтовки. Слева, по кромке бруствера, мелькнула чья-то нога в ботинке. Рядом показалась нога в сапоге. На краю окопа кряхтели, сплетясь телами, двое. Из-под них и летел песок. Кто с кем схватился? Поначалу Григорий даже растерялся. Попади в сумерках в своего, чем оправдываться после? Прислонив винтовку к стенке окопа, ухватился руками: правой — за чей-то воротник, левой — за подвернувшийся ремень одного из копошившихся. Дернул что было сил на себя: «Разберемся…» Вниз скатилась пара так и не расцепившихся тел.

У Дорошева даже рот раскрылся от удивления: на дне окопа продолжили барахтаться Иннокентий и немец с болтавшимся на шее воротничком. «Драный, — обозвал про себя Григорий немца. — Господи, да зачем же Кенька к нему вылез?» Но размышлять было некогда: фриц подмял земляка и замахнулся для удара. Григорий успел перехватить немца за рукав, раздался треск материи, и фриц ударил голой рукой по Кенькиному плечу. Земляк в долгу не остался, саданул снизу так, что противник охнул, сполз на окопное дно и попытался подняться. Не успел. Иннокентий, обхватив немца за колени, дернул того на себя. Неудачно. Драный снова оказался на Кеньке. Узко в окопе, помочь земляку не получалось. Поймав наконец ногу чужака, Григорий выдохнул: «Ах, холера!» — и потянул изо всех сил. Где там! Супостат, лягнув свободной ногой, чуть не заехал Дорошеву в самую скулу.

— Я тебя образумлю! — зарычал Григорий и снова кинулся к вражине. Умудрился зажать подмышкой ногу немца. Но тот снова вывернулся. В руках Григория осталась лишь земля с немецкого каблука. — Налим окаянный! — заскрежетал зубами вчерашний тракторист.

Но с подмогой земляку Кеньке следовало поспешить. Тот уже и сопротивляться перестал. В глаза Григорию бросилась прислоненная к стенке винтовка.

— Получи! — ударил в чужую шею прикладом так, что немец тотчас обмяк.

«Спасибо тебе…» — начал подбирать слова Григорий, но едва не лишился дара речи: вздумал жену в мыслях возблагодарить, да имя ее вылетело из памяти. Зато фамилия Евстафьева пришла на ум сразу. Не от того ли, что в уши ворвались отчаянные крики: «Не возьмешь, тактика японская! Прими-ка товарец! Голодным пришел? Ну так я тебя попотчую!» Верно, комроты с размаху огрел кого-то из непрошеных «гостей». Рядом озорно заматерился Иннокентий. «Ожил, значит…» — мелькнуло в сознании Григория.

Прильнув к брустверу, он заметил в трех метрах от себя темную фигуру. На фоне сумеречного неба огромной показалась чужая в странном изломе боков каска. Ладонь тут же мягко скользнула по затвору: чак! Патрон в патроннике: тинь! — винтовка качнулась в руках. Тинь! — другой выстрел. «Каска» пропала. Не прошло и нескольких секунд, левый глаз обожгло чем-то колючим. Правым глазом Григорий уловил столбики земли, поднявшиеся в полуметре от себя. Стреляли очередью. Мимо. Продробило снова. Земляной крошкой опять осыпало лицо. Бог с ним, с левым глазом, правый бы чего разглядел. Видимо, разглядел: тинь! — ответил боец выстрелом на вспышку в стороне неприятеля. Рядом под Кенькино «Накось, успокойся!» прострекотала звонким кузнечиком очередь. «Интересно, из чего стреляет? По звуку на немецкий автомат похоже».

Стрельба затихла поначалу в отдалении, там, где началась. Вскоре в тишину погрузилась вся линия обороны. Не разобрать в сгустившихся потемках, кто в окопах остался сидеть — свои, чужие, вперемешку. Удивительно, ни окрика вокруг, ни словечка. Все стихло. Одно огромное жгуче-черное небо раскинулось над окопами в звездных кольцах и линиях, будто застыли в нем трассирующие пули, перемигиваясь между собой.

На зубах, на небе Григорий почувствовал колючий песок. Вздохнул: «Господи! Неужели землю жевал от злости?» Принялся отплевываться: «Вроде бы и в грязи-то не валялся. А брызги те земляные откуда взялись? От них и глаз пострадал, и в рот, похоже, набилось. С разинутым ртом, наверно, стрелял, чтобы на уши меньше давило. Чтобы немцам этим в тартары провалиться! А может, ругался…»

Случалось с набожным солдатом и такое. Последнее время повторялось чаще. Осуждал себя Григорий, но в миг безумного противоборства на ум приходила такая брань, что сам позднее и стыдился, и удивлялся. А куда деться?! Ровно кипятком ошпарит, и голова — другая. Как в только что случившемся бою. Несколько минут назад мир сузился до отчаянного желания спасти земляка, даже если бы пришлось загрызть фашистского слизня собственными зубами. Снова вздохнул: «Дичаю. Пожалуй, станешь тут зверем беспамятным. Лопни, утроба! Эх…»

Глаз пылал, жгло до слез. Ладонь растирала зудящее веко. Водой бы промыть.

— Земляк, вода есть? — спросил глухо, не отрывая руки от лица.

— Ты не ослеп, Гриня? У тебя же на поясе фляга висит, — раздалось в ответ.

После минуты тишины Кенька продолжил:

— Выручил ты меня, должник твой! Слюной своей захлебываться я начал. С Таисьей разлюбезной распрощался: прощай, сказал ей, женушка! Не ты бы… Здоровый гад попался.

— Не просто, Кенька, здоровый, а слизкий какой-то, как налим. Я его за руку, он — круть-верть, освободился. За ногу его. Он опять — круть! Я от злости чуть зубами в него не впился. Не сразу про винтовку-то вспомнил в потемках; все руками оттаскивал налима драного, — Григорий пнул лежавшего под ногами немца.

Тот зашевелился и как-то по-человечески тяжело вздохнул.

— Слышишь, вроде живой, холера, — озабоченно пробормотал Григорий.

— Значит, Гриня, пленного взяли! — возбужденный голос Иннокентия не оставлял сомнений: исход дела его обрадовал. — С Евстафьева причитается!

Неподалеку зазвучала русская речь. Выходит, не отдали передовую. На второй месяц службы в окружении очутиться? Этого не хватало! Принялись связывать пленному руки бечевой, усадили его на землю. Мало же для счастья надо: промытый водой глаз перестал слезиться, во рту после полоскания больше не скрипел песок. Одним вопросом мучился Григорий: «Как же так получилось, что забыл, как Варю зовут? Кого почитают, того и величают, а тут! Что война вытворяет… Так, пожалуй, вовсе без памяти остаться можно. Это в тридцать-то пять?»

Вздохнул, затягиваясь самокруткой:

— Слышишь, Иннокентий? Такая история: запамятовал, пока стрелял, имя женушки. Что случилось? Вроде по голове меня никто не бил.

Из темноты хрипло прозвучало:

— Защищал ты, Гриня, без раздумий наших баб. Не время сопли жевать да вспоминать, как твою зовут, как — мою, — Иннокентий хмыкнул. — Если не защитить всех, то какая разница, как их зовут. Поменьше думай в драке. Хотя сам-то что навытворял… У моей винтовки ствол заклинило, и такая ярость мной овладела, что из окопа вылез. С голыми руками супостатам навстречу ринулся. Зачем вылез? В толк не возьму. Ну думать же надо! С другой стороны, если там, — земляк умолк, видимо, подбирал слова, — если там, на небесных скрижалях, начертано, что должен я Богу душу отдать за малых детей, за наших жен да матерей, за стариков, то и не стыдно смерть принять.

— Думаешь, все уже расписано? — спросил Григорий, удивляясь мудрым словам земляка. Про себя подумал: «Вот тебе и простой помощник тракториста!»

— Все не все? Откуда мне знать? Я о другом — о жизни и о погибели.

Рядом щелкнул металл.

— Ты посмотри, каким они оружием воюют, — пробормотал Иннокентий. — А где же наши-то автоматы, Гриня? На, подержи-ка немецкий. Разницу против винтовки чуешь? Сметливый я мужик, сразу в чужом оружии разобрался. Не за ним ли из окопа вылез? Правда, патронов в рожке с гулькин нос. Что делать? Достреляю, выброшу.

Григорий словно не слышал про автомат. Задумался, неужели и провал в памяти где-то записан?

— Понимаешь, у меня в жизни только жена да дети, а вспомнить имени не смог.

— Не печалься. Пройдет. Как немцы в гости поутру прибудут, так и обида того… вылетит из твоей головенки, — глубокомысленно рассудил Иннокентий. — Пишет Варя?

— Пишет.

— И как они там?

Дом превратился в воспоминаниях в «там». Где-то там, на краю земли, проходила другая жизнь. В далеких заоблачных краях смеялись и, наверно, справляли праздники. Здесь, на фронте, дни и ночи тянулись так, что радовались больше всего восходам и закатам: «Живой остался, радуйся!» Над «дырявой» памятью сослуживцы только посмеивались, как только что Кенька. «Что ответить Иннокентию, если за два месяца получил одно письмо?»

— Справляются, — проговорил Григорий.

Рука нащупала крестик под гимнастеркой: не оборвалась ли нить? Захотелось вдруг поделиться с другом мыслями:

— Перед войной, Кеня, я все полати сухарями завалил. Младший Егорка меня поругивал, бывало. Наверно, за счет похлебки из тех сухарей выживают. Продала корову Варя, не продала? Не знаю. Сена, думаю, не накосила. Картошка только-только под уборку поспела. Пусть справляется как-то. Помоги ей, Господи.

На этот раз в темноте вздохнул Иннокентий. Хотел что-то спросить ли, сказать ли. Не успел. Послышались близкие шаги. По окопу пробирался командир роты Евстафьев. Стало понятно по голосу.

— Товарищ командир, куда пленного деть? — обратился Иннокентий к Евстафьеву, как только тот поравнялся с бойцами.

— Какого еще пленного? — удивился комроты.

— Обычного. Мы с рядовым Дорошевым взяли в тяжелой, изнурительной схватке, — не без гордости объяснил ситуацию Иннокентий.

— Да кто сейчас вам скажет, куда деть? Тактики вы японские! Когда брали, о чем думали? Может, ты, Бойцов, немецкий знаешь? — озаботился перспективой допроса командир роты.

— Никак нет, — ответил Иннокентий.

Командир с полминуты молчал. Должно быть, пребывал в раздумье.

— Держите фрица пока при себе. Побежит — пристрелите его. Забот меньше, — вздохнув, произнес Евстафьев. — И что вы со своим командиром взвода про пленных не советуетесь? Где он?

— Не видели еще после боя, — пожал плечами Григорий. — Дальше где-то, коли живой остался.

В темноте полыхнул огонек самокрутки, высвечивая рыжие усы Евстафьева:

— Зачем брать товар, если он неходовой? — наверно, комроты пожимал в этот миг плечами, спрашивая, скорее, себя самого. Оценивал результаты схватки по своим особым меркам. До войны Евстафьев работал заведующим магазином и знал толк в прибылях и убытках. На роту был поставлен после того, как убили двух предшественников. Командир полка посчитал, что торгаш с семью классами образования с должностью справится. Так и получился военачальник с навыками продавца. — Ладно, приведите свою часть окопа в порядок. Трупы вражин — за бруствер, пусть там фрицев по светлому времени отпугивают нетоварным видом. Пошел я.

Вскоре в отдалении раздался крик командира роты:

— Вы что, с ума посходили? И тут пленным обзавелись! Я же русским языком объяснил: берем только продукцию спроса! Что значит какую? Спирт, печенье. На кой мне твой ганс сдался? Ну, меняй его на галеты. Стоять! Я же не в прямом смысле…

Григорий с Иннокентием расхохотались. Пленный помалкивал. Понимал, наверно, что его судьба зависела от настроения русских. Пока те смеялись, намерений расстрелять «ганса» у русских было меньше.

Иннокентий затянул вполголоса любимые слова песни: «Но от тайги до британских морей Красная армия всех сильней…»

— На, фриц, глотни, — Григорий поднес к лицу пленного фляжку. — Небось, шумит в голове от моего гостеприимства? Господи Иисусе, и кто вас сюда звал?..

* * *

Приближавшуюся зимнюю пору сорок первого — сорок второго годов люди ждали с тревогой, война забрала из хозяйств почти всех работников. Случались и прежде тяготы: неурожаи, на скотину нападали болезни, — но сообща справлялись, да и власти проявляли заботу. Но так сразу опустевшие избы, тишину на тракторной станции и в клетях конюшни, молчание наковальни в кузнице, отсутствие привычных переливов гармошки погожими осенними вечерами, — что-то подобное припоминали лишь пожилые сельчане, рассуждая о времени империалистической и гражданской войн. «В девятьсот четырнадцатом у нас сразу поубавилось в запасах мяса, муки, а в амбарах — фуража. И лошадей с подворий реквизировали. Думал, сроду такое не повторится», — вздыхал седой дед, сторож из колхоза «Свет Ильича».

Снега не было до начала ноябрьских праздников, потом словно расшалилась небесная мельница. Не остановить. Что ни день, то сверху сыпало, понизу вьюжило, устилая все вокруг толстым белым покрывалом. Нет бы столько к концу зимы выпало. Но случилось так, что декабрь только-только начался, а сугробов намело выше колена. Печи приходилось топить чаще.

Дров у людей к началу календарной зимы заметно поубавилось. У Дорошевых тоже. Помощь можно было искать только в правлении. Но и за помощь приходилось платить. У кого оставались деньги, платили деньгами, у кого зерно — зерном. У Вари с наступлением холодов в загоне мычала голодная корова. Сена заготовить не получилось, кормить скотину приходилось остатками прошлогодних запасов. Овечек пустила под нож по осени. Пришлось в начале зимы убирать и корову. Говядиной выполнила план по налогам, часть мяса оставила на еду, частью оплатила подвоз дров. «Господи, не в том ли самом и было предназначение буренки?» — страдала Варя.

Декабрь принес трескучие морозы, измаяв которыми, на новогоднюю ночь сжалился и подарил оттепель. Но через неделю благодать закончилась, и стужа растянулась до середины февраля. В марте завыли-завьюжили метели, словно первый весенний месяц поменялся местами с февралем. Деревню продолжило засыпать. Через день старший сын Данил забирался на крышу дома, не приставляя лестницы. Со двора залазил по поленнице на навес у сеней, оттуда поднимался с лопатой к печной трубе. Только чуть снег от нее огребал, как за сутки наметало снова.

Печь Варя протапливала раз в неделю, чаще — только в лютые стужи. Дрова жгла экономно, чтобы хватило до мая. Из-за ежедневных снегопадов опасалась, как бы не засыпало трубу: «Не приведи господи угореть всем в избе».

Жили ожиданием треугольников с фронта. Те приходили редко. Письма не отличались разнообразием: «Воюю. Не ранен. Иннокентий Бойцов угодил в госпиталь. Скучаю без него. Как, Варенька, справляешься с хозяйством? Помогают ли дети?»

Даже обида подступила однажды: «Ишь, „Иннокентий угодил в госпиталь“ и „скучает“ муж по земляку. А по семье, выходит, не скучает? О дровах ни одного вопроса не задал…»

Укорила в мыслях мужа, но совесть тут же взыграла: да что такое! Не в гости он уехал! Коли с кем-то на фронте в товарищеских отношениях, слава богу! Душа-то всегда ищет человеческого общения, участия, иначе и быть не может. «Вспомни-ка, — обратилась к себе Варя, — если бы не Гришина забота, как бы сейчас выживали? Война забрала его на поля сражений, и осталось из провианта лишь то, чем муж успел запастись впрок. Ели с детьми картошку от души до конца января. Мяска в варево добавляла. Лишь с февраля варить картошку поменьше начали с оглядкой на весну и лето. А тюря из сухарей как выручает! В других семьях давно голодали и большие, и малые. По деревне разговоры идут, удивляются люди Гришиной проницательности по запасам: „Как в воду Дорошев глядел!“».

Не зря в народе ходит молва: март — пустые щи. За обеденным столом дети все чаще посматривали на мать, как ей казалось, с укором. Как же так? Днем в супе мяса почти не видели, ужинают постненько, и тюри в тарелки не до краев налито! Варя лишь делала вид, что ест наравне со всеми, оставляя детям свою порцию похлебки. Качала головой в недоумении: «Откуда ты, Гриша, предвидел тяжкую годину? Случайно ли в том давнем разговоре упомянул про голод?»

До конца месяца оставалась неделя. Вечером Варя прибрала перемытую посуду, переложила с полки на полку почти пустой мешочек с сушеными грибами: «Как-то надо пережить апрель». Дети угомонились и легли спать. Не снимая фуфайки, села за стол и под свет огарка решила закончить начатое накануне письмо. Пробежала глазами начало: «Здравствуй, дорогой Гришенька! Повечеру перечитала вслух недельной давности твою весточку. Пусть детки знают, как их отец защищает страну. Пусть гордятся тобой и стараются походить на тебя. Мы живем потихоньку. С Аленкой дома сидит Егорка. Старшие ходят в школу, а после школы помогают мне на ферме. Оценки им за полугодие выставили хорошие. Слава богу, не стыдно за ребят. Я работаю все так же. Хотя и скотины много меньше стало, но ухаживать за ней приходится с утра до самого вечера. Кормов к ферме сейчас никто не подвозит. Осталась одна лошадка на весь колхоз, потому что других лошадей отправили куда-то. Что до пропитания, то могу сказать: если бы не тобой посаженная картошка и собранные в мешках сухари, то пришлось бы нам туго».

На этом месте вчера начала засыпать, сил никаких не осталось. Чем письмо закончить? Про еду надо дополнить, Грише приятно будет прочитать: «Сухарики выручают, однако едим их бережно. До лета должно хватить. В других-то семьях детишки от голода и в школу ходить уже не могут. Вот такие новости наши деревенские. Береги себя! Хоть бы в отпуск тебя отпустили. У Лизы муж приезжал. Сказал, что он числится геройским солдатом, уничтожил много немцев и заслужил побывку. Может, и ты как-то постараешься. Целую тебя сама и от всех детей целую! Варя».

Поставив точку, она перечитала письмо. Длинное получилось, а между тем про многое не рассказала, про те же болячки, что на семью набросились, не вспомнила. Успокоила себя: «Пусть на фронте меньше тревожится». Может, не надо было писать про Лизиного мужа? Получалось, что Гриша не геройски воюет. Варя вздохнула и замазала чернилами строчки про чужую побывку. Хватало в деревне забот, но что они значили по сравнению с фронтовыми? Разве не справилась с дровами? Вспомнились слова мужа: «Главное — выдержать тебе до холодов, а там вернусь. По осени дров напилю-наготовлю». Уходил в надежде вернуться до зимы. Вздохнула: «Март на дворе, а войне конца и края не видно. И все равно мирная жизнь не чета фронтовой. Услышь, Господи, мои молитвы, сохрани раба твоего Григория, спасителя нашего…»

Глаза слипались. В голове начали стучать молоточки, виски сдавило. Варя дунула на свечку, начала читать «Богородицу», но после первых же слов голова ее склонилась на стол. Так и уснула. Дети посапывали в кроватях, укутанные одеялами и наброшенными поверх старыми цигейками, фуфайками. Печь вторые сутки стояла непротопленной, изба выстыла.

* * *

Первая декада сентября сорок третьего года выдалась сухой и теплой, что не могло не порадовать тех, кому приходилось оставаться в землянках, отрытых в чистом поле. В такую благодать не хотелось думать ни о чем, кроме мирной жизни, отчего в окопах то и дело раздавалось: «Нет, братцы, и почему я на судьбу прежде сетовал, когда с утра литовочкой траву на лугах косил? Чего не хватало?» — «Не говори! Так и учишься ценить то, что теряешь…» — «Вернусь, токарный станок обниму, так скучаю!»

На бабье лето зачастил дождь; земля в окопах раскисла, не спасали даже настилы из досок. Под ногами хлюпала каша из черной жижи и опавшей листвы. Девятнадцатого числа дождь с утра прекратился, а пополудни в воздух взвились две зеленые ракеты. После того как они отшипели, началась атака на немецкую линию обороны.

Дыроватому полю в лужах с покосившимися столбушками не было конца и края, и Григорию каждый раз в такие моменты приходила одна и та же странная мысль: «Какие долгие бывают поля! Пока бежишь, время на них останавливается». Кучерявые столбы разрывов поднялись рядом. В дерганом полубеге-полуходьбе потерялась пилотка. Видимо, слетела в тот миг, когда Григорий пригнулся от разлетавшихся во все стороны осколков и комков земли. Жалко, вчера только постирал, но искать пропажу было не с руки — не отстать бы от верзилы, который перепрыгивал впереди через воронки. Опять ухнуло. «Успеть бы за верзилой». Фьюить! Через мгновение снова зловещее «фьюить»… Пули, казалось, посвистывали только возле Григория. Сглотнул слюну с привкусом железа: «Не к добру запнулся, когда из окопа вылазил. Плечо саднит, за виток колючей проволоки неудачно зацепился. Не к добру».

Со стороны немецкой линии обороны ударило несколько пулеметов, и двигаться пришлось, пригибаясь до самой грязи. Ноги скользили среди рытвин и воронок, глаза выискивали силуэты, что проявлялись в недалеком уже немецком окопе, палец нажимал на спусковой крючок, а в голове крутилась одна забота — «не отстать бы от верзилы». «Верзилой» двигался впереди всех Евстафьев, зазывно махавший рукой с пистолетом. Зло разобрало Григория: «Да где же этот торгаш так бегать наловчился?»

Рядом подпрыгивал над завитушками колючки Иннокентий. Поначалу земляк, как многие в шеренге наступавших, кричал «ура», но быстро смолк. Видно, пересохло в горле. Не очень-то накричишься на бегу. Мелькнуло не к месту удивление — странная у Кеньки фронтовая судьба: за два года боев трижды умудрился в госпитале поваляться.

Как случилось, что с приближением к линии немецких окопов они с Иннокентием остались вдвоем? Куда пропал Евстафьев? Испарился без следа. Даст бог, обнаружится живым. Пришлось на пару с земляком выписывать кренделя, пока не оказались близ чужой линии обороны. Вовремя. Дыхание перехватило так, что, случись и дальше молотить поле ногами, свалились бы. А бросишься в атаке наземь, считай, дезертир. Евстафьев, если живой, сам же и приговорит потом прилюдно. Глазом не моргнет, скажет: «Товар из вас неходовой».

— Но от тайги до британских морей… — прохрипел на радостях Григорий, увидев чужую проемину окопа.

Немецкий вояка успел на полтуловища выбраться на ее другую сторону. Удрать собрался?

— Красная армия… — подхватил земляк Кенька строчку из песни, стреляя на ходу.

Выстрел Иннокентия вернул немца обратно. Следом за ним, словно в преисподнюю, прыгнули вниз сами. Оказалось, глубже там было отрыто, чем в своем с хлюпавшим настилом. Удивительно, но удержались на ногах. Земляк снова выстрелил, Григорий, встав к другу спиной, тут же ткнул штыком в появившуюся рядом серую фигуру.

Пока разбирались с мелькавшими поблизости немцами, Григория грело чувство Кенькиной спины-защиты. Вдруг чувство спины пропало. Где? Григорий обернулся. Иннокентий возился с каким-то фрицем. «Вот человек… Стоит сойтись лицом к лицу с неприятелем, как обязательно надо поваляться. Боже ж ты мой!» — посетовал про себя Григорий.

Из глубины глотки Дорошева кто-то рыкнул:

— Мало штыка, дадим приклада!

И отработанным взмахом справа налево двинул наотмашь прикладом. Удар сковырнул фрица с груди Иннокентия.

— Кенька!.. — только и успел выдохнуть Григорий, как пришлось отбивать штыком наведенный на себя винтовочный ствол.

Оскалившийся немец отпрянул, винтовку из рук не выпустил и нажал на спусковой крючок. Прямо возле уха Дорошева раздалось оглушающее «бух-х!». «Мимо!» — не то произнес вслух, не то подумал про себя Григорий. Сжав зубы, выстрелил сам. Челюсти разжались: «Точно!»

Земляк поднялся на ноги и принялся озираться в поисках оружия.

— Да стреляй же ты! — едва не взмолился Григорий.

Блеснула сталью каска еще одного супостата. Сколько их здесь? Грудь холодил ледяной ком: тоскливо биться в чужом окопе, но не отступать же. Прикладом — швах! «Штыком коли!» Снова раздался звон отринутого чужого ствола, и напротив осталось лицо с выпученными в ярости глазами. Опять пришлось стрелять, едва не уткнув винтовку в тело вражины.

Что ты будешь делать? На друга навалился еще один немец. Мать честная, лупцевал он земляка в голову сверкающей длинной полоской! Махал, как молотилка. Выстрелом бы Кеню не зацепить. Стальной затылок приклада русской винтовки будто сам взметнулся и ударил немца по лысине.

— Живой, Кенька?

Земляк не отозвался. «Неужели?» — вопрос не успел родиться, как прервался криком собственной ярости: «А-а-а!.. Штыком коли…»

Шевелилась на окопном дне масса, похожая на перекрученный змеиный клубок. И каждая змея в нем оставляла за собой право закусать до смерти красноармейца Григория Дорошева, едва державшегося на ногах в центре схватки. Неужели вовсе один остался?

— Кенька!.. — пока кричал, успел садануть из винтовки в приблизившуюся фигуру в чужой форме. — Живой ты или нет? Кеня, жаба ты окаянная, не вздумай покидать меня! Мочи уже нет, — прохрипел Григорий.

В голове его мелькнуло страшное сомнение: может, зря они с Иннокентием в окоп запрыгнули? А ну как рота во главе с Евстафьевым залегла в поле, укрывшись в воронках, или, хуже того, отступила? Выходило по всему, бились Григорий с земляком одни против немецко-фашистских захватчиков. И никто к ним на выручку не торопился.

Еще один басурман выскочил из-за угла. Треск выстрела слился с выдохом: «Лови, холера…»

Обливаясь горячим потом, Григорий прошептал потрескавшимися до крови губами:

— Подмогни, Иннокентий… Умаялся я без тебя…

Друг лежал не отзываясь.

«И моя жизнь на волоске повисла», — поймал себя на мысли Григорий, ткнув штыком в ближнего фашиста. Тот, безусый еще, взвыл до звона в ушах. Белые пальцы его начали скрести стенки окопа, осыпая темные глиняные крошки. Широко открытым ртом немец хватал воздух, хрипел, пока, крутанувшись вокруг своей оси, не осел. Григорий успел заметить лицо, залитое слезами и измазанное красной глиной. Или кровью?..

«Прости меня, Господи!» — ком льда в груди начал плавиться, и показалось, что душа возрыдала. Череда ярости и безумных криков, обжигающего противостояния сменилась страданиями за Иннокентия, похоже, неживого, за убитого только что Григорием немецкого парня, пришедшего наводить порядки на русской земле, за себя — деревенского тракториста Гришку, погибающего в смертельной схватке на русской земле за эту самую землю, залитую по колено кровью. Но деться из окопа было некуда, и руки продолжили выполнять тяжкий труд — бить-колоть.

Палец нажал на спусковой крючок. Щелк. Выстрела не прозвучало. Патроны в магазине закончились, а перезаряжать винтовку уже некогда. Махать прикладом стало тесно, не развернуться. Осталось орудовать штыком. В груди полыхало, но дело свое солдат Дорошев знал. «И ты, в очках, получи!» Ноги поднимались вверх, как по лестнице, наступая на падавшие рядом тела. Где-то там, в основании страшной горы, лежал друг Иннокентий. Отвоевался. Только-только из госпиталя вернулся, залечив рану, и вот — отправился на смотрины к Господу Богу.

Рядом что-то лопнуло, и от окопной стены отвалился под ноги большой ком земли. В ушах Григория зазвенело так, что все другие звуки пропали. «Живьем засыплет», — мелькнуло в его голове. Всякие чувства превратились в пепел, оставив в груди ощущение сосущей пустоты. С метнувшимся по кромке сознания отчаянием: «Да когда все закончится? У всего же есть предел!» — исчезла последняя надежда на помощь: давно бы помогли, было бы кому. Одновременно из головы вылетели рассуждения — убьют ли самого через минуту или останется он жить и когда-то сможет рассказать, как геройски погиб Иннокентий Федорович Бойцов.

Новый перешаг на сваленное уколом штыка чужое тело позволил подняться выше. Показалось поле в сизых кольцах дыма, через которые мелькнул в небе синеющий диск солнца. Но солдатское счастье на этом закончилось. Беззвучно дрогнул в чужих руках направленный в грудь Григория немецкий «вальтер», и тупая сила бросила солдата на край окопа. Боец согнулся, будто сломленный пополам, замер на мгновение и покатился вниз с груды тел, застыв на окопном дне с вывернутой за спину левой рукой. Свет сменился темнотой.

* * *

— Так, фрица в ту сторону, к его подельникам тащите, а нашего — сюда. Осторожно! Не дожил до победы, но каков богатырь! Намолотил. Эх… Документ в кармане у него имеется? — сержант из похоронной команды вздыхал и одновременно давал распоряжения. Стоял он в метре от захваченного немецкого окопа.

Солдат из рядовых наклонился, открыл клапан кармана гимнастерки русского пехотинца:

— Есть! «Дорошев Григорий Михайлович, красноармеец».

Сержант кивнул головой:

— Ясно. Несите его к братской могиле. Документы передайте комроты. Вон тот, долговязый, топчется.

— Сделаем, товарищ сержант.

Два бойца не торопясь потащили носилки с погибшим.

Не очень далеко нести, что торопиться. Остановились на полпути, закурили. Через пару минут двинулись к конечной цели. Возле глубокой воронки уже лежал десяток тел. Неподалеку бегала серая овчарка. По команде санитара, стоявшего рядом с воронкой, она подбегала к очередному доставленному солдату, обнюхивала и отходила в сторону. Для санитара тем самым подавался знак — «мертвый».

В двух метрах от санитара стоял сутулясь Евстафьев. Он зачитывал осипшим голосом фамилии, после чего складывал в полевую сумку красноармейские книжки погибших:

— Светлов, Переверзенцев, Родин, Плотников…

Бойцы остановились возле комроты. Положили носилки на землю.

— Товарищ командир, документ возьмите. Велено передать. Из кармана вытащили у этого, что на носилках, — доложил санитар, протягивая смятое удостоверение.

— Дорошев…

Спина командира роты ссутулилась еще больше. Он слепо пошарил рукой в сумке, отыскивая место под книжку. Хрипло пробормотал:

— Судьба у тебя, Григорий, видно, такая. Все ты Бога поминал да перед атаками крестился. Что ж, брат, поделать. Не помог тебе твой Господь.

Овчарка подбежала к лежавшему на носилках красноармейцу Дорошеву, обнюхала его и, гавкнув, уселась рядом. Командир роты не поверил своим глазам. Санитар хлопнул рукой по сумке с красным крестом, подзывая, но собака не вскочила, осталась сидеть и сторожить солдата, подавая сигнал — «живой».

— Мать моя! — шепнул Евстафьев, закашлялся и через кашель прохрипел: — Санитар-р! Что пялишься, тактик ты японский! Быстро раненого в медсанбат!

На тех же носилках, на которых Дорошева притащили из забитого телами окопа, понесли его к палатке, размещенной в полукилометре от передовой. Бойцы из похоронной команды и санитар бежали по полю, поглядывая на «воскресшего». Их словно подгоняла серая овчарка, лаявшая на ходу. За минувшие с первой атаки двадцать часов пехотинец не преставился, но следовало поспешить. Кто знает, сколько терпения ему было отпущено…

* * *

Над широким, в нежной зелени полем висел жаворонок. Звенел, рассыпаясь песней, о ярких солнечных лучах, о парящих теплом просторах, видимых далеко вокруг. Но и с дороги, что бежала меж косогоров, ласкающие глаз красоты бросались в глаза. Среди молодой листвы ив, берез и рябин тянулись дымами роскошные кусты черемухи, обдавая терпким ароматом всех проходивших мимо путников. Пыльная дорога возле одного из белых облаков разделялась надвое — та, что пошире, вела прямо, другая, что в невысоких еще травах, поворачивала к реке.

Идущий этими краями человек, одетый в солдатское, подошел к развилке, вдохнул чарующие запахи и зашагал к берегу. Подойдя к кромке воды, остановился. Здесь воздух пропитался нагретой землей, речной тиной и сырым деревом. Потоки на перекате играли, шаловливо разбрасывая отражения солнечных бликов. Рядом запорхали две стрекозы, резко смещаясь то в сторону воды, то — берега. За спиной защелкал невидимый глазу соловей. Второй подхватил трели в ближнем лесу.

Путник поправил ремень, коснулся рукой пилотки. Взгляд скользнул по одному берегу, другому, остановился на перекате. Глубины в нем не прибавилось. Тихо сказал, словно обращаясь к кому-то:

— Такая, брат, история… Прибыл. До деревни, если напрямик, рукой подать.

Человек стоял на берегу не столько в сомнениях, идти ли в обход, по мосту, или перебираться через речку, сколько рассматривал то пространство, которое видел последние четыре года лишь во сне.

Шинель вскатку осталась на плече. Солдат снял сапоги, сунул их за лямки старого заплечного мешка, пригляделся к полупрозрачным струям и тихо произнес: «Вперед!» Шагнул в холодное течение, осторожно нащупывая дно. Босые ноги почувствовали скользкий галечник, камни покрупнее. Глубина на середине переката дошла до пояса. Водяные струи мягко толкали, словно звали за собой отправиться вниз по течению. Слизкая коряга шевельнулась под правой ступней, и едва не пришлось окунуться в реку с головой. Снова потянулось каменистое дно, и вот, наконец, песочное мелководье, а за ним и берег — твердь родной земли. Осталось перейти прибрежный луг.

Взгляд затуманился от привычных картин с домами на взгорке. Солдат положил сапоги и скатку на траву, рука скользнула по тесьме на грудь и достала из-за воротничка гимнастерки почти невесомый металлический крестик. Вслух вырвалось:

— Рай вижу, Господи. Спасибо тебе!

* * *

На травянистой зелени возле дома сидела Аленка. Рыжие косички смешно торчали у нее в разные стороны, веснушки на лице живо двигались вместе с улыбкой.

Бормотала тихонько:

— Какой же ты ленивый, муравей. Я тебе такую красавицу показываю, а ты убегаешь. Смотри, лентяй, какую мне мама на день рождения куклу сшила из лоскутков. Ахни от счастья и ступай себе дальше. Пока не ахнешь, будешь сидеть возле меня.

Рядом на траву легла чья-то тень. Аленка подняла голову. Незнакомый дядя возвышался над ней и каким-то странным взглядом рассматривал не то ее, не то куклу. Страх охватил: а как отберет! Нет, за мамин подарок Аленка вступится, никому не отдаст.

— Ты на куклу не засматривайся, — строго произнесла она. — Мне ее мама вчера на день рождения подарила. Если хочешь играть, попроси мою маму, пусть она тебе сошьет другую. Эта — моя!

Григорий, покусывая до боли губы, едва сдерживал себя от порыва схватить дочь в охапку, прижать к себе, зацеловать ее веснушчатые щеки. Нельзя. Напугается дочка. Надо бы гостинец достать, пусть полакомится. Он сел на траву рядом с Аленкой, принялся развязывать заплечный мешок. Вздохнул, не веря собственному счастью: «Дома…»

Пермь 2014 г.


Загрузка...