ВВЕДЕНИЕ

Кристофер Белшоу и Гэри Кемп

Наша идея была проста. Широкая публика мало понимает философию в том виде, в каком мы ею занимаемся. У нас есть жены, добрые друзья и коллеги на других кафедрах, которые не только не знают, что мы делаем, но и боятся об этом спрашивать. Наш предмет прячет от людей лицо и часто кажется устрашающим, изначально замкнутым на себе и намеренно затемняемым. Поэтому наша идея заключалась в том, чтобы пригласить группу философов и предложить им написать о других философах, обсудить их мысли и сочинения, подчеркнуть значение и актуальность их работы и направить обсуждение так, чтобы оно было интересно не только и не столько специалистам, но и людям, далеким от философии. Эта книга, как мы надеемся, послужит признанию важности нашего предмета и поможет философии обрести статус, какого она заслуживает.

Здесь представлены 12 философов. Все они писали или пишут на английском языке, и все активно работали в последней трети двадцатого века. Некоторых уже нет с нами, некоторые ушли на покой, а остальные находятся в расцвете сил. Все они — весьма важные фигуры в современной философии: их читают, они влиятельные инициаторы философских дебатов. Являются ли они самыми значимыми философами нашего времени? Естественно, мы этого не утверждаем. Но если кто-нибудь составит сегодня список двадцати ключевых игроков на философском поле, то наша дюжина скорее всего окажется среди них. Все это философы очень разные. Современная философия куда более разнообразна, чем всего полстолетия назад и чем обычно принято думать. Представленные в книге авторы, конечно, были отобраны в силу их достоинств, а не ради разнообразия, хотя каждый из них работает в своей достаточно узкой области. Всякий, кто знает большинство из них или их всех, будет иметь некоторое представление о том, что составляет предмет современной философии.

Если, как мы утверждаем, философию мало понимают, то отчего так происходит? Что не так? Многие считают, что философия имеет дело с логикой и аргументами или что она занимается формулированием и решением особого рода проблем. Конечно, многие думают — не вполне, правда, справедливо, — что эти аспекты философии совпадают, что философия пользуется разумом, логикой и аргументами, чтобы решать или пытаться решать эти частные проблемы. Одни великодушно полагают, что работа философов полезна, а решаемые ими проблемы велики и важны (люди так думают, даже ничего не зная о деталях применяемых методов и содержании проблем). Другие — менее великодушные — считают, что увлеченность философов логикой близка к патологической одержимости, решаемые проблемы тривиальны, высосаны из пальца и представляют собой простую игру словами. Нельзя просто отмахнуться от этой смеси истинного понимания, полуправды и откровенного неприятия. Наш долг — объяснить, что мы делаем, и показать нужность и ценность философии.

Прошлое

Обратимся к самому началу философии, к Анаксимандру и Фалесу, Сократу, Платону и Аристотелю, Эпикуру и Зенону. Если философом в те времена считали любителя мудрости, то он разбирался во всех без исключения вопросах, так как интересовался тем, что есть сущего во Вселенной, как эти вещи работают и как наилучшим образом устроить свою жизнь в универсуме. Предмет философствования простирался от того, что мы сегодня именуем наукой, до вопросов веры, а в промежутке помещались самые разнообразные предметы — обучение верховой езде, кулинария, театральная критика и этикет. Христианство тормозит развитие философии, фильтруя любое познание через веру в Бога (точнее, через мнения епископов), и второй период величия философии после длительного перерыва начинается в результате Реформации и Возрождения. Появляются возможность и необходимость задавать вопросы об окружающем мире, и если Декарт претендовал на то, чтобы давать ответы на них самостоятельно, то Локк довольствовался ролью подмастерья при таких людях, как Бойль, Гюйгенс, Ньютон и другие члены Королевского Общества, в совместном с ними предприятии, весьма приспособленном для работы в условиях буржуазной эпохи, когда положение человека стало определяться его способностями, а не происхождением. В то время наука начала обособляться от философии и занялась практическими или эмпирическими исследованиями, а философия обратилась к концептуальным вопросам. Наука искала ответы на такие вопросы, как «Что такое флогистон?», например, а философия на такие вопросы, как «Что такое знание?». Живший столетием позже Юм продвинулся по этому пути еще дальше. Этот явный скептик и атеист, живший в гораздо более светском обществе, призвал нас обратить пристальное философское внимание на самих себя — заглянуть внутрь себя, чтобы построить науку о человеке. Вместо того чтобы рассматривать человека как рациональную сущность, лишь временно заключенную в телесную оболочку и сотворенную по образу и подобию Бога, Юм видит в человеческом разуме как таковом лишь часть природы, которую следует изучать соответствующими средствами, считаясь с ее законами. Но недолго эта область оставалась новой философской отраслью, ибо точно так же, как вопросы, касающиеся внешнего мира, отделились от философии, чтобы образовать науку, так и зондирование внутреннего человеческого ландшафта вскоре породило новую научную дисциплину — психологию. Философия — многодетная мать, не любящая обременять себя семейными обязательствами, и дети философии разбредаются по белому свету с ее же благословения. Англоязычная философия, — а это доминирующая философия не только в одной Англии, но и в пределах всех Британских островов, — это философия, способствовавшая расцвету таких дисциплин, как экономика, лингвистика и политология, сама при этом обедняясь и съеживаясь, занимаясь все более узкой проблематикой с помощью неизбежно ограниченного числа методов.

Была, правда, в истории философии определенная пауза, во время которой она проявила себя весьма эгоистической мамашей. Дело в том, что если Юм рассматривал человеческий разум как часть природы, то Кант в конце восемнадцатого века заявил, что разум по необходимости, — и это утверждение до сих пор обсуждается последователями школы Канта, — включает в себя природу; ведь именно разум породил большинство абстрактных законов природы, о которой мы, собственно, только это и знаем. Таким образом, за философией закрепилось несвойственное ей ранее положение царицы наук, а вдохновленная Кантом идеалистическая философия господствовала в Германии и в меньшей степени в Великобритании вплоть до начала двадцатого столетия. Однако аргументы Канта настолько трудны для понимания, что, несмотря даже на отсутствие опровержения кантианских доказательств, в настоящее время в мире осталось чрезвычайно мало кантианцев (хоть это не означает, что нет ученых, изучающих его наследие). Кантианство никогда не занимало прочных позиций в Великобритании. Отчасти это объясняется невероятной сложностью аргументации, а отчасти тем, что существовали другие точки зрения, высказанные относительно некоторых практических предметов — таких, как мораль и общество. На каждого Т.Х. Грина или А.К. Брэдли, например, всегда находились Джон Стюарт Милль или Генри Сиджвик.

Некоторые ключевые моменты развития

Но на заре двадцатого века — и это многое определило — возникло новое и совершенно противоположное направление, набравшее силу в Британии и в меньшей степени в Германии, направление, назвавшее себя аналитической философией. Философы-аналитики обвинили идеалистов в том, что те являлись в буквальном смысле заложниками своего языка. Для Бертрана Рассела, Г.Э. Мура и их последователей лозунгом стал идеал ясности, а не глубины. Представители нового течения были полны оптимизма и предчувствия, чего можно теперь достичь — а не только провозгласить — в философии.

Парадоксальный факт: новое движение в некоторых отношениях способствовало потере философией былой популярности. Одна из причин, оттолкнувших людей от аналитической философии, заключается в трудности восприятия большинства сочинений. И эта претензия часто сочетается с протестом: в такой сложности нет якобы никакой необходимости — почему философ не может выразить то, что хочет сказать, на обычном английском языке, вместо того чтобы изъясняться на каком-то умопомрачительном жаргоне? В самом деле, не может ли этой сложностью языка прикрываться банальная нищета идей? Ибо (и этот вопрос задают как философы, так и сторонние наблюдатели) если существуют философские вопросы, которые следует задавать, то почему на них до сих пор не появилось ответов? Отсюда обвинение в том, что философия, покинутая своими детьми, превратилась всего лишь в примечания к Платону. Отсюда и устоявшийся образ философа: выпускник Оксбриджа в твидовом костюме с портфелем, упрямо твердящий, что обычные люди говорят то, что думают, но то, что они думают, есть либо путаница, либо бессмыслица. Многим нынешним выпускникам университетов приходится слышать, что философия — это всего лишь кабинетная словесная игра. Поэтому нет ничего удивительного, что у нашей дисциплины так мало поклонников.

На эти обвинения есть очень простой ответ, хотя, вероятно, он и не удовлетворит всех. Автор статьи по математике или биохимии тоже мог бы написать статью на обычном английском языке, но лишь ценой недопустимого увеличения объема написанного. То же самое относится и к философии. Определения и принципы, хорошо известные целевой аудитории, подразумеваются по умолчанию, имплицитно, благодаря чему автор добивается краткости и содержательности доказательств. По сути, в этом ровно столько же условности, сколько в обычае называть сына сестры или брата одного из твоих родителей «кузеном». Да, действительно, философские сочинения непроницаемы для большинства любителей, но такова цена теоретического прогресса. Идеал ясности, — мнение о том, что любое философское понятие можно перевести на язык улицы, — очень важен для самооценки господствующей в современной философии тенденции, и именно он противопоставляет философию некоторым другим ее тенденциям и традициям. Когда Мартин Хайдеггер пишет о «Dasein» («вот-бытии») или Жан-Поль Сартр о «бытии для себя», они, очевидно, не имеют в виду того, что может быть буквально и дословно передано обычным языком. Они имеют в виду нечто, требующее мыслительного акта, и необычный концептуальный нюанс такого акта служит по большей части его косвенным доказательством (иногда таким же образом воздействует язык религии). Многие философы подчас поддаются искушению двигаться в этом направлении (не только Сартр, Хайдеггер или Витгенштейн, писавший заключительный раздел «Логико-философского трактата» в окопах Первой мировой войны, но даже Ричард Рорти и Джон Макдауэлл, которым посвящены статьи в этой книге), но, как правило, философы все же воздерживаются от подобного словотворчества. В крайнем случае его считают простым наименованием, овеществленным и превращенным в объект изучения, что приводит к путанице.

Кто-то считает, что это не стилистический, а теоретический вопрос. Можно, конечно, принять требование директора школы «Выражайтесь ясно!», но если ученик спросит: «Что вы имеете в виду?», то директору останется лишь привести наглядные примеры, в надежде что ученик их поймет. Напротив, модель, предложенная Расселом и Готлобом Фреге в начале двадцатого века, была, по сути, анализом или теорией того, что есть ясность. Остов этого идеала ясности составляет основную часть символической логики Рассела и Фреге. Эта логика дает точку опоры лингвистическому самосознанию и позволяет с известной долей уверенности анализировать старые проблемы и отчетливо формулировать новые проблемы и теории. Так, в 1932 году Рудольф Карнап не без удовольствия проанализировал фразу Хайдеггера «ничто из ничего», утверждая, что это просто псевдовысказывание — а по сути, бессмыслица.

Это наступление новой логики на философию, так называемый логический позитивизм, поначалу привело к декларированию претенциозных целей и неуклюжим попыткам отделить смысл от бессмыслицы. Ведущие представители и отцы-основатели этой философии — Айер, Карнап, Витгенштейн — в последующие годы умерили прыть, так или иначе отойдя от увлечений ранней юности (хотя один только Витгенштейн полностью отказался от своих ранних идей). Но сама логика сохранила обретенный ею новый статус. В 1967 году оксфордский философ Майкл Дамметт воздал должное Фреге, поместив логику в центр философии: логика, основанная на вышеупомянутой системе Рассела и Фреге, способна служить фундаментом для всех форм рассуждений и стала непременной частью стандартной программы обучения студентов философских факультетов. Можно смело утверждать, что большинство книг и статей по философии, — включая статьи и книги авторов этой книги, — пишется в полном соответствии с такой тенденцией развития. Конечно, далеко не во всех современных философских трудах авторы открыто пользуются инструментарием символической логики. Делается это только в тех случаях, когда возникают проблемы, логическая суть которых либо слишком сложна, либо не может быть выражена идиомами обыденного языка, и тогда на помощь приходит язык символической логики. Влияние логики чаще всего ощущается как требование предельной ясности, на язык которой при необходимости можно перевести сказанное философом на обычном языке.

Ключевой фигурой второй половины двадцатого века в логике и ее различных ответвлениях является В.В. Куайн, первый из представленных нами здесь философов. Но если присмотреться внимательнее к его философии, возникает ощущение ее калейдоскопичности, а не просто приближенной к глазам версии прежних представлений с высоты птичьего полета. Сам Куайн не считал язык жестко детерминированной структурой для порождения высказываний, которой не хватает только философского разъяснения. Позиция Куайна в действительности намного сложнее. Да и многие другие философы (не только представленные в этой книге, но и столь авторитетные авторы, как Витгенштейн, Питер Строусон, Джон Остин и Хилари Патнэм) оспорили упрощенный взгляд на философию как на разновидность логики. Поэтому одна из целей настоящей книги — показать, что за мнимым единообразием, впечатление о котором возникает благодаря особой терминологии, скрывается богатое и разнообразное поле современной философии.

Настоящее

Во многих отношениях философия сегодня процветает, как никогда прежде. Последние пятьдесят лет наблюдается ее неслыханная экспансия. Во-первых, увеличилось количество университетов, а следовательно, и число их выпускников; во-вторых, увеличилось число философов, работающих не только в университетах (хотя преимущественно все-таки там), но и в промышленности, исследовательских институтах, медицине, юриспруденции, — причем работающих по специальности, как профессиональные философы. В-третьих, увеличилось число философских публикаций, — книг, журналов, энциклопедических статей, — как в печатном виде, так и в Интернете. Эти факторы тесно связаны между собой, и мы коснемся каждого из них, начав с конца.

Сократ совсем не писал книг. Юм написал несколько, но в каждой последующей все дальше уходил от собственно философских вопросов и, несмотря на многочисленные попытки, так и не смог добиться места на университетской кафедре. Витгенштейн написал тоненькую книжку в самом начале своей философской карьеры, а в конце жизни — еще одну, не намного толще. В промежутке им не высказывалось никаких новых идей, но Витгенштейну повезло хотя бы в том отношении, что он мог работать философом. Такое положение дел нельзя было назвать нетипичным. До недавнего времени философами считали людей, чьи сочинения — независимо от их количества или стиля — время от времени производили волнение в умах, а также тех, кто тихо и незаметно занимал университетскую кафедру и время от времени писал небольшие статьи. Ныне все изменилось. Сегодняшний философ почти наверняка работает в университете по основной специальности и обязан писать, причем писать достаточно много. Герои нашей книги являются настоящими профессионалами, известными и уважаемыми в кругу коллег, авторами книг и статей, активными лекторами и участниками научных конференций и симпозиумов, а также воспитателями молодого поколения философов. Они являются или являлись людьми амбициозными, причем не столько ради себя (хотя, конечно, и это имеет место), но ради философии, в которую они верят, которую воспринимают всерьез и считают достойной существования. Одна из причин называть их современными заключается в том, что они (да простят нам употребление устаревшего термина) преданы прогрессу — и философии как проводнику этого прогресса. Другая причина (производная от первой, но тем не менее вполне самостоятельная) — это их вера в рациональное познание (в логику, аргументацию, представление вещей в наиболее простом и понятном виде) как в движитель прогресса. Вероятно, англоязычную философию трудно порой понять, но, поверьте, она сама не испытывает от этого никакого удовольствия.

Очевиден контраст между идеально четким, аналитическим в широком смысле и, как мы смеем надеяться, многообещающим подходом — и соперничающей с ним, как считается, особой дисциплиной, более известной под названием континентальной философии. Большую часть двадцатого века, если не дольше (ибо многие считают, что разделение началось с Канта), здесь царили противоречия и вражда: мы видели в них капризных упрямцев и наивных мистификаторов, а они, в свою очередь, думали о нас как о людях, предпочитающих форму содержанию и доводящих до абсурда логику и анализ, но забывших обо всех вопросах, касающихся сути вещей. В этом есть доля правды: английская философия какое-то время выглядела скучноватой, плоской и в известной степени самодовольной и услужливой; но, отвернувшись от той ясности, что предлагали Фреге и Рассел, европейские коллеги проявили не только амбициозность, но и склонность к фальсификациям. А нам, особенно в период «холодной войны», казалось подозрительным, что континентальная философия так часто политизирована и неубедительна, а в более близкие к нам времена — что она погрязла в релятивизме, все чаще меняет свои взгляды и испытывает неуемную жажду новизны. В некоторых своих проявлениях современная континентальная философия выглядит более пессимистичной и более расположенной к игре, чем ее англоязычная соперница.

Правда, сейчас эти различия, похоже, сглаживаются. И хотя континентальная философия по-прежнему обладает большей популярностью у публики, — ее знаменитости собирают на своих лекциях аудиторию не меньшую, чем рокзвезды средней величины, — но ее влияние в целом, несомненно, идет на спад. Сосредоточенная преимущественно во Франции и части Германии, она теряет свои позиции даже на кафедрах литературы, сотрясается скандалами и в то же время не оставляет попыток вторгнуться в лагерь соперников. Один из нашей дюжины, Ричард Рорти, уже на склоне своей карьеры предпринял некоторые шаги к примирению. Противостояние между дисциплинами и внутри них, доходившее порой до полного разрыва, стало менее очевидным и бросающимся в глаза. Все больше становится конференций и журнальных публикаций, в которых высказываются не только заведомо пристрастные суждения. Вероятно, расцвет и закат континентальной философии были неизбежными; прозрачность европейских границ, доступность путешествий и неудержимое распространение английского и американского языка — все это способствует идейному примирению. Грубо говоря, с глобализацией экономики приходит гомогенность мышления. В итоге получается то, что мы называем современной философией, которая, и это невозможно отрицать, находится на подъеме.

Так выглядит картина в общих чертах. Но остаются более частные вопросы — о том, чем занимается эта философия, и о том, в каких отношениях она находится с наукой и гуманитарной культурой. Начнем с науки.

Наука

Вопрос отношения философии к науке издавна был предметом философских диспутов и решался только и исключительно самими философами, поскольку не занимал ни биологов, ни университетских чиновников, ни общественность. Декарт видел роль философии в создании априорного концептуального фундамента и отчасти содержательного материала для физики. Эмпирики начала двадцатого века считали философию герметично запечатанным сосудом с априорным содержанием, в то время как наука является целиком и полностью эмпирической и апостериорной. Куайн считал, что философия отличается от эмпирической науки только степенью абстрактности и обобщенности предмета своего рассмотрения. Существуют, правда, противоречивые взгляды на «научный метод», а в некоторых случаях и полное отрицание существования такового.

Но как бы ни решались эти серьезные проблемы, философия и наука сходятся сегодня в своих интересах гораздо ближе, чем когда-либо раньше. Далеко не полный список занимающих их предметов включает: вопросы эволюции и космологии, проблемы восприятия и сознания, интерпретации квантовой теории, теории вероятности и теории принятия решений, семантику и прагматику, основания математики и версии происхождения культуры и морали. И это не просто ради отчужденного философского камлания, когда философствующий жрец напыщенно рассуждает о том, реальна ли эволюция. Философ, интересующийся эволюцией, скорее займется математическим моделированием генетики популяций или попытается вскрыть и прокомментировать формальные основания эволюционистских рассуждений. Все эти вопросы обсуждаются и прорабатываются философами так же, как и учеными, и было бы пустой тратой времени отыскивать некие философские нити, которыми прошиты проводимые исследования.

Для конвергенции философии с наукой существует не одна причина, но достаточно уже и той, что, когда ученые сталкиваются с необъяснимым парадоксом или добытые данные противоречат здравому смыслу, им приходится звать на помощь философа. В последние годы эта тенденция усилилась. В пятидесятые и шестидесятые годы философия находилась под сильным влиянием позднего Витгенштейна, философии «обычного языка» Джона Остина, Гильберта Райла и других. В своих крайних формах философия держалась за постулат о том, что пока вопрос является философским, он никак не соотносится с наукой. Однако в семидесятые годы заявила о себе новая плеяда философов науки, возникшая не без влияния Куайна. То были Хилари Патнэм, Дэвид Льюис и многие другие, считавшие, что интерпретация данных естественных наук должна стать приоритетной задачей философии. В настоящее время появилось еще больше причин считать философию неразрывно связанной с наукой. Возросла необходимость регулярно публиковаться, посещать конференции и принимать в них участие, добиваться грантов и производить надлежащее впечатление на членов экспертных квалификационных комиссий. Все это стимулирует деятельность, похожую на прогресс, нацеливает на достижение конкретных результатов и вовлекает в сотрудничество. Так что по крайней мере в этом отношении это не что иное, как наука.

Возможно, что мы выдаем желаемое за действительное. Ученые уверенно надстраивают то, что было сделано до них, а достигнутые ими результаты вписываются в учебники для усвоения студентами. Вероятно, философы могли бы претендовать на такое же положение, отказавшись от посягательств на новые территории. Возможно, это было философской задачей, когда Фреге и другие избрали пропозициональную логику, но осознание того, что эта логика может быть применена для создания вычислительной техники, привело к постановке вопросов практического использования этой логики, а не вопросов чисто философских. Но философия по крайней мере может принять участие в негативном разрешении проблем. Например, проблемы картезианского дуализма: высказанной Декартом идеи, что разум — это не имеющая протяженности субстанция, существующая независимо от тела, — идеи, в целом, давно отвергнутой. Тем не менее требуется строгое философское рассуждение, чтобы понять, в чем состоит идея Декарта и в чем заключается ее ошибочность.

История и литература

Помимо неурегулированных отношений с наукой, философии необходимо разобраться с неопределенным отношением к своей собственной истории. В то время как континентальные философы вполне довольны своими историческими корнями и считают свои достижения имеющими солидное происхождение, а философские течения рассматривают как порождения соответствующих эпох, англоязычная философия не обладает такой же уверенностью в отношении собственного положения в исторической перспективе.

С одной стороны, есть те, кто, придерживаясь научной аргументации, попросту не проявляют интереса к прошлому философии, рассматривают его как цепь заблуждений и ошибок, о которых лучше всего забыть. С другой стороны, им противостоят подлинные любители философского антиквариата. Убежденные в мнимости проблем, они тем не менее считают, что лучше составить перечень ошибок, совершенных определенными философами в определенные эпохи. Однако большинство из нас пребывает где-то посередине и проявляет (отчасти благодаря учебе, отчасти благодаря природной склонности) определенный интерес к истории, хоть и не чрезмерный. Некоторые просто отдают должное крупным мыслителям прошлого, а некоторые — и это своего рода крайний вариант — пытаются рационально реконструировать их мышление, полагая, что им было что сказать потомкам, но, поскольку эти мыслители не владели арсеналом современной логики, они не сумели выразиться достаточно ясно. Показателен и удивителен в этом отношении пример Бернарда Уильямса, который проявил незаурядное усердие, проследив образ мыслей Декарта в своей немного ненормальной книге о нем. Но все представленные здесь нами философы придерживаются золотой середины и не впадают в подобные крайности. Они всерьез воспринимают прошлое философии и уверены, что у нее есть также будущее.

Стоит упомянуть еще об одном обстоятельстве, отличающем наш предмет от научной модели познания. На протяжении всей своей истории философия имела очевидное, хотя и не всегда признаваемое отношение к литературе. Со времен Платона светила философии отличались изящным и отточенным стилем письма. Это, как мы полагаем, не простое совпадение или подозрительная и достойная сожаления победа формы над содержанием. Ибо если философская беседа — это то, в чем мы действительно нуждаемся, если мы хотим с ее помощью исследовать некую проблему и получить ощутимый результат, а не просто провести время, то очень важно, чтобы участники беседы делали все необходимое для удержания внимания аудитории. В противном случае они рискуют остаться неуслышанными. Поэтому, хотя время от времени и раздаются призывы к равноправному сотрудничеству с другими науками и стиранию различий, философия остается все же — и мы считаем это правильным — дисциплиной глубоко личностной. Авторы-философы, как мы от души надеемся, являются не только умелыми пользователями языка, но и чем-то большим. Философ может эффективно работать, когда он владеет разными стилями для общения с разными слушателями. Он не чуждается образов и метафор и не боится привлекать биографические детали; отсюда, например, паук Нагеля, поэзия Парфита и ссылки на Шекспира у Дэвидсона.

Теперь пора сказать несколько слов о членении нашего предмета, о его основных разделах и о том, какое отношение к ним имеют наши авторы.

Метафизика, эпистемология и философия разума

Эти три слова способны повергнуть в трепет непосвященных, но сколь-нибудь популярное перетолкование этих терминов может ввести в заблуждение. Поэтому рассмотрим их не спеша и по порядку.

Метафизика не имеет ничего общего с паранормальными явлениями, астрологией или самолечением с помощью кристаллов и трав. Как следует из самого термина, метафизика — это нечто вроде рамы, обрамляющей наш физический мир. Таким образом, этот термин более абстрактный, чем физика. Ключевым для метафизики является понятие возможности. Физический мир таков, каким он предстает перед нами, но мы можем спросить, не мог ли он быть иным? Если да, то в каком смысле? В чем ограниченность реального мира? Другие понятия, которыми оперирует метафизика, — это экзистенция, время, причинность, объект, свойства; все эти понятия используются при описании мира, но что можно сказать о них самих? О природе этих вещей? Метафизику не жаловали логические позитивисты, и одно время метафизика была едва ли не ругательством. Но в последние пятьдесят лет можно наблюдать ее триумфальное возвращение. Связь метафизики с философией науки очевидна, но наибольшую роль в этом процессе сыграла новая постановка метафизических проблем, рассмотренных в сочинениях Дэвида Льюиса и Сола Крипке в шестидесятые годы.

Эпистемология, то есть теория познания, — дисциплина весьма уважаемая, восходящая по меньшей мере к Платону, который задал главный вопрос: что есть наше знание? Несколько обескураживает тот факт, что этот вопрос до сих пор остается без ответа. Но поскольку на него было дано так много ответов, зачастую выглядевших убедительно, но заводивших в тупик, то уже одно это — как упоминалось выше — можно считать прогрессом. Кстати, эти попытки ответов способны дать самое наглядное представление о методах работы философов. С одной стороны, у нас имеется теория, что знание есть X, где X — это нечто информативное (недостаточно, например, заявить, что знание — это то, что мы имеем, когда что-то знаем). С другой стороны, у нас есть то, что мы называем интуицией, и мы полагаем, что о знании можно говорить только в тех случаях, когда интуиция не принимается в расчет. Являются ли такие случаи, в соответствии с нашей теорией, случаями X или нет? Ответ прост: мы хотим, чтобы случаи X считались соответствующими знанию, а случаи не-Х соответствующими незнанию. Но — что достаточно удивительно — строгий способ их различать так и не был найден. Возможно, мудрее всех оказался Куайн, заявивший, что притязания ординарного знания (порожденного, как уже говорилось, нашей интуицией) настолько затуманены меняющимися интересами, что трудно, если вообще возможно, создать какую-либо связную теорию на этот счет. Возможно, занимаясь философией, нам следовало бы вообще отказаться от слова «знание», как от дурного приложения наших сил. Тем не менее эта область продолжает активно разрабатываться. Одна из самых интересных попыток была предпринята Робертом Нозиком в форме «отслеживания истины». В настоящее время большое значение придается вероятности, играющей заметную роль при оценке статуса различных форм знания.

Философия разума занимается не духовным пробуждением и не вопросами наиболее удачного и эффективного построения межличностных отношений. Эту отрасль философии можно проследить до фигуры ее основоположника Рене Декарта. Заострив внимание на простейшем аргументе «я мыслю — следовательно, существую», Декарт вывел отсюда, что разум — нечто, отличающееся от любого физического предмета. Это самый знаменитый тезис в системе и уже упоминавшегося выше картезианского дуализма. Далее Декарт утверждал, что поэтому нет препятствий для выживания разума после смерти тела. Такое утверждение порождает массу проблем, и Декарт отчетливо их представлял и пытался разрешить, но по большей части безуспешно. Главной здесь является проблема взаимодействия тела и разума. Я могу по своему произволу порождать физические события, а они, в свою очередь, будут влиять на меня посредством моего восприятия, — но если разум не имеет физических свойств, то как такое возможно? Сегодня большинство философов и психологов заявляют, что это невозможно. Начиная с пятидесятых годов началась гонка, целью которой стало отыскание такой теории разума, которая отвела бы головному мозгу подобающее ему место и так объяснила некоторые ментальные понятия — мышление, веру, восприятие, желание и так далее, — чтобы эти объяснения соответствовали современным физическим воззрениям: проще говоря, что во Вселенной не существует ничего такого, о чем не могла бы рассказать физика. Джерри Фодор, похоже, был первым, кто уподобил наш разум компьютеру. Однако картезианские сомнения все же снова возродились, хотя и в более изощренной форме, в работах Крипке и Нагеля. Тогда как Джон Макдауэлл предлагает не отвергать картезианство, а попытаться его вылечить.

В те времена — вплоть до семидесятых годов — проблемы этих трех категорий рассматривались сквозь линзу языка, и философия языка пользовалась гораздо большим авторитетом, нежели теперь. «Лингвистический переворот», связываемый с именами Витгенштейна, Айера, Карнапа и других, привел к воззрению, что все философские вопросы — на самом деле вопросы языка, и многие из них, такие как вопросы метафизики, просто исчезнут, будучи подвергнуты лингвистическому анализу. Но Рорти показал, что, как и в других эпизодах в истории нашей науки, это воззрение оказалось во многом спорным и не выдержало проверку практикой. Но если обратиться к предметам более лингвистическим — таким, как значение, означаемое, истинность, — то здесь дебаты остаются достаточно оживленными и вопрос, где провести разграничительную линию между объектами и понятиями остается животрепещущим вопросом лингвистической философии. Взгляды Куайна, Дэвидсона и Крипке, досконально разбиравших эти вопросы, и сегодня будут полезным чтением для тех, кто интересуется не только философией языка, но и метафизикой, философией разума и теорией познания.

Этика

Еще более заметным аспектом философии конца двадцатого века стал ее пристальный интерес к моральной и политической философии, а также к этике. Как это объяснить? Для начала надо отметить, что существует разница между нормативной этикой, с одной стороны, и дескриптивной этикой, или метаэтикой, — с другой. В то время как нормативная этика занимается содержанием моральных предписаний и решает вопрос о том, что мы должны делать и как жить, дескриптивная этика занимается формой: воплощают ли предписания истину или отражают вкусы, являются ли они моральным долгом? — и так далее. По правде говоря, последние сто лет упор делался именно на дескриптивную этику, и мы не погрешим против истины, если скажем, что до середины двадцатого века это был довольно скучный и бесплодный предмет. Под влиянием позитивизма, субъективистских или эмоциональных заявлений здание этики качалось, угрожая обрушением. При том, что все утверждения о том, что есть добро, были лишь замаскированными аллюзиями и намеками на то, что нам нравится в данный момент времени. Определенно, упорное противодействие таким взглядам и возрождение нормативной этики — это феномен сравнительно недавнего времени, шестидесятых — семидесятых годов двадцатого века. Произошедший сдвиг далеко не у всех встретил понимание и поддержку. Многие философы настаивали на том, что не дело философии указывать нам, как надо себя вести, что эту область надо оставить религии, давлению социума и семейному воспитанию. Но во-первых, эти утверждения далеки от очевидной истины — нам все же необходимы философские аргументы для того, чтобы определить границы предмета. А во-вторых, эти утверждения — по крайней мере сделанные необдуманно — говорят об отсутствии интереса к тому, отчего вдруг происходит возрождение этики. Объяснить это нетрудно. Религиозные взгляды, общественная стабильность, национальные и культурные границы уже многое сделали для создания единого содержания морали и нравственности. Не важно, согласны люди с тем, что надлежит делать, или они не способны внятно высказаться по этому вопросу, но считают неуместным выражать несогласие: результатом, во всяком случае, является достижение хотя бы видимости согласия (хотя, конечно, бывает и немало исключений).

Сегодня все обстоит уже не так — и согласия стало меньше, и никто больше не стесняется выражать несогласие. Более того, расширение университетов и модернизация образования привели к тому, что усилилось взаимодействие академического мира с окружающим миром. Возможно, мы станем свидетелями демократизации, которая породит вкус к дискуссиям вместо конфронтации, в ходе которых обсуждается, что именно надо делать. Дебаты о гомосексуальности и цензуре в Великобритании и о гражданских правах и последствиях вьетнамской войны в Соединенных Штатах стали поворотными и явили пример того, как вмешательство философов приводит иногда к существенному пересмотру взглядов на мораль. Существует, конечно, много других тем, — касающихся биоэтики, прав животных, окружающей среды, практического бизнеса, — сделавшихся теперь стандартными объектами философского анализа и философской критики. Заметное выдвижение на первый план проблемы морального несогласия и расширение самого понятия «этика», — этические инвестиции, этическая внешняя политика, научно-исследовательская этика, — привели к созданию ее нового облика и сделали частью современного стиля; научная философия внесла в этот процесс свой вклад, из чего извлекла для себя большую пользу. Возникло ощущение, что дело сдвинулось с мертвой точки. Одним из сюрпризов современности явились сопротивление религии и ее жизнестойкость. В сегодняшних дебатах о морали противоборствуют не столько различные направления светской этики, сколько имеет место конфронтация между светскими и религиозными взглядами на мораль, и в последнее время она усиливается. Нам остается только ждать, окажется ли эта тенденция устойчивой или, подобно вспышке потребления, станет лишь кратковременным всплеском. В настоящее время существующее противостояние является неким тормозом и очень многих сильно раздражает.

Из философов, представленных в этой книге, ярче других эту тенденцию представляет, конечно, Питер Сингер, но и другие — Уильямс, Нагель, Роулз, Нозик — систематически занимались данной темой и достигали значимых результатов. Парфит вообще заканчивает свою книгу на весьма оптимистической ноте, подчеркивая, что светская этика находится пока еще в пеленках, но подает большие надежды.

Философия и культура

Каково ныне место философии и философа в культуре в целом? Англо-американская философия во многих отношениях выглядит маргинальной, причем эта маргинальность — дело ее собственных рук. Сомнительно, чтобы хоть половина представленных в данной книге имен была знакома читателям «Лондонского книжного обозрения» или «Нью-Йоркского книжного обозрения». Такое положение разительно отличает философию от других дисциплин: истории, естественных наук и даже экономики. В каждой из этих отраслей найдется по крайней мере несколько видных представителей, повернутых лицом к миру и удачно сочетающих научную карьеру с обращением к широкой аудитории. В философии такое редкость. Существуют немногочисленные исключения, — Рассел, Чомский, Берлин, вероятно, Айер, может, кто-то помнит еще профессора Джоуда, — но все это фигуры более раннего периода. Правда, Нагель написал введение в философию, адресованное широкому кругу читателей, и недавно Парфит опубликовал в «Лондонском книжном обозрении» отрывок из своей работы о космогонии. Но куда чаще серьезные и авторитетные философы избегают обращаться к широкой публике.

Это довольно любопытное явление. Как уже говорилось, сам наш предмет переживает возрождение не только в университетах и других учебных заведениях, но и вызывает интерес у широкой публики, по крайней мере в вопросах, касающихся философии нравственности. Тем более такая профессиональная замкнутость прискорбно отличает англоязычную философию от континентальной философии, прочно вплетенной з интеллектуальную среду материковой Западной Европы и покуда воздерживающейся от опустошительного набега на своих сестер в Великобритании и Соединенных Штатах. Англоязычная философия либо сама тушуется, либо ее игнорируют. Почему так происходит?

Для объяснения этого, особенно в свете вышеупомянутого контраста между англо-американской и континентальной философией, сперва необходимо указать на антиэлитарный настрой, недоверие к интеллектуалам, всеобщее

уравнивание в правах, что крайне характерно для общественной жизни как в Соединенных Штатах, так и — возможно, даже в большей степени — в Великобритании. Эти тенденции заметно усилились за последние полстолетия. Они проявляются в стиле и содержании телевизионных передач и газетных статей, в постоянном давлении на людей, вкладывающих деньги в библиотеки и искусство, и в закономерно растущем, как нам кажется, скепсисе в отношении образования. Стоит ли удивляться тому, что в таких обществах философия не играет доминирующей роли? Да, похоже, одна из причин в этом, но есть еще три других фактора, которыми можно объяснить положение, в каком оказалась философия. Во-первых, возможно, дело в том, как мы уже допускали, что наша дисциплина зашла в тупик. Всем кажется, что философия погрязла в бесконечных и бесплодных дебатах. Сравните это с положением в других науках, в которых исследователи добиваются действительных и неоспоримых результатов. Словно довлеет некое родовое проклятие, подталкивающее звезду к падению. Вовторых, — и это «во-вторых» тесно связано с «во-первых», — такая ситуация обусловлена тем, что многие люди не расположены проводить резкую грань между фактом и мнением. Данный феномен тесно связан с тем, что в указанных странах имеет место договоренность относительно принципов и процедур демократии и противоположных принципов, господствующих в политике и юриспруденции. Вероятно, многие люди, чрезмерно очарованные рыночными моделями, полагают, что достаточно просто подсчитывать голоса по спорным вопросам, вместо того чтобы в дискуссиях открывать истину. Таким образом, они искренне считают, что там, где иссякают факты, мы можем опереться на обычное мнение. Словом, если философы не способны убедительно доказать свою точку зрения, то их высказывания лишены авторитетности. В-третьих, и это опять-таки связано с предыдущими пунктами, существует культ известных личностей. Даже в тех случаях, когда у публики возникает интерес к тем или иным философским вопросам, всегда найдется хорошо раскрученная персона, скорее всего уже заключившая контракт с телевидением, с которой и будут беседовать и консультироваться по тому или иному вопросу, и не важно, будет человек этот романистом, политиком или модным шеф-поваром.

Мы нарисовали весьма мрачную картину, но уже заметны признаки того, что ситуация меняется. Люди начинают понимать, что в нашем беспокойном и сложном мире есть место и философам, способным внести в развитие этого мира свой достойный вклад. Для того чтобы приблизить эти перемены, во-первых, необходимо признание того, что существуют стратегии обучения ясному мышлению, которое не является врожденным и ему можно, пусть и не всегда, успешно научить. Во-вторых, эти стратегии с большой пользой могут быть применены для решения целого ряда проблем, одни из которых, похоже, вечны, а другие, в силу тех или иных причин, требуют безотлагательного решения. Всякому, кто все еще сомневается в важности или эффективности философии, надо лишь поинтересоваться трудами двенадцати представленных в этой книге философов.

Загрузка...