С Владимирой Иеронимовной Уборевич мы познакомились, когда я работала над книгой «Война и мир Михаила Тухачевского» (Москва: Огонек, Время, 2005). Заниматься исследованием судьбы маршала было невозможно без изучения жизненного пути его соратников, единомышленников, тех, кто разделил его трагическую судьбу. Среди них был и командарм Гражданской И. П. Уборевич, личность сколь неординарная, столь же и противоречивая. Сын литовского хуторянина, блестящий студент Петербургского Политехнического института, во время Первой мировой войны Уборевич оставил студенческую скамью. Окончив Константиновское артиллерийское училище, ушел на фронт. В 1917 году вступил в РКП(б), был командиром знаменитой Двинской бригады, командовал армиями на Дальнем Востоке. Знаменитая песня «Штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни…» написана про армию Уборевича. Имел и куда менее романтические, но, еще более жестокие, эпизоды военной биографии, в частности, подавление Тамбовского крестьянского восстания. После Гражданской – военный министр Дальневосточной республики, начштаба Украинского военного округа, в 20-е годы зампред Реввоенсовета СССР и начальник вооружение РККА. Награжден тремя орденами Красного Знамени. В конце 20-х годов Уборевич обучался в академии германского генерального штаба и принимал активное участие в установлении и реализации секретных советско-германских военных контактов. Он еще в большей степени, чем Тухачевский, был сторонником «немецкой модели» советской военной доктрины, но, как и Тухачевский, категорический противник продолжения отношений с Германией после 1933 года – вопреки позиции Сталина и наркома обороны Ворошилова. 12 июня 1937 года расстрелян как участник «военно-фашистского заговора в РККА», вошедшего в историю как «Дело военных».
ЧСИР – член семьи изменника Родины – десяткам тысяч граждан Советского Союза эта мрачная аббревиатура известна не понаслышке. За ней трагедия неотвратимости, жесткого нравственного выбора: отречься от уже неизбежно обреченных родственников (жен, братьев, мужей, отцов) и предательством несколько облегчить собственную участь и участь детей, или нести свой крест, найдя в себе силы не поверить клевете на близких. За труднопроизносимой аббревиатурой ЧСИР в лучшем случае – искалеченные навсегда жизни, в худшем – смерть, обозначенная на прокурорском языке другим сокращением – ВМС (высшая мера наказания).
Эти люди стали просто статистическими единицами. Как мололи тупые жернова Системы, какой была повседневность отверженных ею? Что известно о них? В некоторых случаях – лагерные сроки и даты смерти и освобождения. В тени судеб наиболее известных героев процессов 30-х годов осталось «хождение по мукам», выпавшее на долю их семей.
Воспоминания выживших, переживших – лишь половина правды, которая кажется теперь никому не нужным пыльным достоянием старых домашних архивов. А вторая половина той правды – в материалах десятков сотен дел, хранящихся на Лубянке. Хроники сталинского театра абсурда и одновременно – как ни парадоксально это прозвучит – истина о том запредельном времени. Как функционировала уничтожающая человеческое достоинство и силы к сопротивлению «матрица» – об этом практически ничего неизвестно до сих пор. Из этой «матрицы» тоталитаризма выросли поколения, изменившие «генный код», разучившиеся знать, понимать, помнить. Поколения, научившиеся жить зажмурившись и соглашаясь. Со всем. Совсем.
На долю детей «врагов народа» выпало множество тяжких испытаний: расстрелы родителей, специальные детские дома «усиленного режима», по достижении совершеннолетия – лагеря, ссылки и, как казалось, пожизненное бесправие. Детям, носившим «громкие» фамилии, пришлось испытать больше чем другим: слишком «говорящими» они были, слишком значительными. Некоторых заставляли фамилии менять – в своем роде это было даже гуманно, так легче было «потеряться», раствориться в общей среде, несколько смягчив статус ЧСИР. Кто-то шел на это добровольно. Те и другие возвращали их уже после реабилитации – родителей и своей собственной. Владимира Уборевич фамилию не сменила даже после замужества. Она, как и многие ее товарищи по несчастью, имела мужество не предать отца и память о нем.
Общаясь с В. И. Уборевич, записывая ее воспоминания, я не могла избавиться от ощущения мистификации: настолько не вяжется облик этой элегантной, жизнелюбивой женщины с трагическим сюжетом всей ее жизни. Собственно, именно несгибаемое жизнелюбие помогло ей не сломаться, не опуститься. «Сноп ярких лучей», – так назвал Владимиру Уборевич ее институтский профессор Н. И. Вайефельд. Был прав.
Однажды вечером, сидя за чаем на уютной кухне, Владимира Иеронимовна сказала: «Знаешь, все это – о папе, о маме, о детстве – я уже рассказывала Елене Сергеевне Булгаковой, близкому другу моих родителей. Это было уже в 60-е, я писала ей письма, которые она потом мне вернула. Они и сейчас у меня». Так у меня в руках оказалась пачка писем на обычных листах школьной тетрадки в линеечку. В этих письмах – 20 лет «крутого маршрута» ее жизненного пути (в отличие от ставшего знаковым автобиографического романа Евгении Гинзбург они писались не для публикации).
Письма рождались как черновики, из всех них Е. С. Булгакова, вдова знаменитого писателя, должна была выбрать всего несколько абзацев для книги о командарме Уборевиче, которую готовил в хрущевскую оттепель «Воениздат». Она и сделала это, но даже коротенькая «выжимка» оказалась сокращенной до нескольких предложений, и «стерильно» переписанной. Составители отвергли истинные штрихи к биографии полководца, придумав свою. Мифологически елейную. Разумеется, о трагедии 37-го в той книге (она вышла многотысячным тиражом) не сказано ничего. О противоречивой правде жизненного пути командарма не могло быть и речи. Тем более не нашлось места и упоминанию о страшной судьбе его семьи.
Читая, я все больше проникалась мыслью, что эти чуть пожелтевшие листки не должны оставаться лишь в семейном архиве, что они представляют несомненный интерес и для историков, и для литературоведов. Эти эссе необычны по избранному стилю и великолепны по качеству воплощения. Письма Уборевич к Булгаковой вполне самостоятельное, законченное литературное произведение. Но «литературность» в нем не превалирует над историзмом, а личностность над обобщением.
Владимира Иеронимовна призналась, что письма к Е. С. Булгаковой были для нее главным образом возможностью высказаться, выплеснуть на бумагу «пережитое». Она писала «все подряд», день за днем восстанавливая мучительные детали «репрессированной» повседневности, и редкие, оттого гипертрофированно яркие, проблески радости – от писем близких, от встреч с друзьями, от учебы. Она надеялась, что «зацементированная боль» воспоминаний после этого отступит, станет легче. Не случилось: с каждым письмом она все больше возвращалась назад. Тяжесть оживающих воспоминаний не давала спать по ночам, напоминала о себе сердечными приступами, нервными срывами. (Такие ремарки вы найдете и в тексте: «С трудом сажусь за письмо. Настроение тяжелое, подавленное, а тут еще нужно вспоминать “лучшие” дни моей жизни»).
Письма автору вернула сама Елена Булгакова, справедливо предположив, что они будут нужны детям и внукам. Они пролежали в старенькой папке больше 40 лет. «Я не хотела их перечитывать, не хотела снова погружаться», – сказала Владимира Иеронимовна, когда я предложила опубликовать их. «Думаешь, они заслуживают публикации? Давай, все-таки перечитаю, может там какая-нибудь жалостливая ерунда». Ручаюсь, чего нет в этих 14-ти письмах, так это – «жалостливой ерунды». Нет жалоб на расстрелянное детство и исковерканную молодость. Владимира Уборевич не выделяет себя из общего потока своих ровесников, на которых сталинское «правосудие» поставило губительное клеймо детей «врагов народа». Но и «статистической» бесстрастности повествования в них тоже нет.
В письмах есть упоминания о лагерной повседневности, об изматывающем физически и психологически следствии и абсурдной жестокости допросов, и о тех, с кем Владимира Уборевич в течение 20-ти лет шла по этапу – в прямом и переносном смысле. Она, после расстрела отца и ареста матери, попала в детдом 13-летней, чудом избежала ареста по достижении совершеннолетия, пробыв на свободе почти два года. В 20 лет была арестована, получив пять лет лагерей. Некоторые детально описанные ею эпизоды даже специалисту по истории сталинизма порой кажутся запредельными. Увы, в них нет ни йоты преувеличения. Доказательства тому – приведенные в этой книге в качестве Приложений впервые публикуемые материалы следственных дел (из Центрального архива ФСБ РФ) на Владимиру Уборевич и ее родителей. С ними при подготовке этого издания я работала по доверенности от В. И. Уборевич (документы, касающиеся М. Н. Тухачевского, его жены и дочери, а также других участников событий, упомянутых в письмах, взяты из архивных материалов, использованных в моей книге «Война и мир Михаила Тухачевского», М.: Время, 2005).
Не менее ценным источником, дополняющим фактологию писем, стали сведения от людей, знавших Владимиру Уборевич в детстве, общавшихся с ее матерью (расстрелянной в 1941 году). Они появились в домашнем архиве Владимиры Иеронимовны в конце 50-х, после ХХ съезда.
Бесчеловечность косноязычия допросов, «достаточно изобличающих» В. И. Уборевич в том, что она «являлась дочерью врага народа и поддерживала с ним связь», а в тексте писем – повествование о том, как после них измученная девочка на тюремных нарах лепит из хлебного мякиша Кола Брюньона, едва придя в себя (о, непобедимая женственность!), сокрушается, что ее чудные косы превратились в колтун… За перестукивание из камеры в камеру с подругой Светланой Тухачевской их обеих сажают в карцер, на голодный паек. Но миску супа, полученную за мытье пола в коридоре, она отдает Светлане.
Между детским домом и арестом у Владимиры Уборевич была передышка – учеба в Ташкенте, куда во время войны эвакуировался Московский архитектурный институт. Там она жила у Елены Булгаковой. И воспоминания о встречах с эвакуированными Раневской, Ахматовой, пришедшим с фронта Симоновым, другими знаменитыми современниками, являются новыми интересными штрихами к казалось бы хорошо известным страницам их жизни.
В четырнадцати письмах – честный рассказ об одной из десятков тысяч судеб, перечеркнутых сталинской системой. Это документальное повествование о времени и о себе, как сказано классиком, «меморандум песчинки об оползне». Здесь вы не найдете «сгущенных ужасов» и пафосных обличений, как в модных нынче фильмах про сталинизм, где невежество соперничает с беспамятством.
В год трагического юбилея – 70-летия «большого террора», – подчеркнуто не замеченного Государством, на фоне вновь поднятых на щит реляций о необходимости изучать историю исключительно на героических примерах, у этой книги вряд ли будет массовый читатель. Она не для всех. Но для каждого, кому не безразлична подлинная история России во всей ее полноте. Эта книга – и дань памяти тех, чьи безвестные могилы эпохи «большого террора» некому оплакивать.
Юлия Кантор