Алексей Варламов Попугай на Оке

Это было в тот год, когда я окончил университет и, уйдя из родительского дома, снимал однокомнатную квартиру в Тёплом Стане. Метро туда ещё не провели, и ехать приходилось от “Юго-Западной” или “Беляева” на вечно переполненном 196-м автобусе. Люди съезжались в эти края со всей Москвы в большие магазины “Лейпциг” и “Ядран”, и на линии ходил длинный жёлтый “икарус”, состоявший из двух салонов, в каждом из которых висела металлическая табличка с трудно прочитываемой надписью “Секешфехервар”. Это сочленённое чудо венгерского автопрома прозывалось в народе “гусеницей”, “гармошкой”, “колбасой” или “кишкой”, поручней в нём не хватало, на скорости машину нещадно трясло и раскачивало, заносило на поворотах, летом внутри было невыносимо душно, а зимой стёкла обмерзали на палец, и дыхание сотни бьющихся друг о друга пассажиров не могло обогреть вонявший соляркой и выхлопными газами салон. Но зато в “секешфехервар” всегда можно было влезть и ходил он довольно часто.

Под стать автобусу была и моя квартирка на предпоследнем этаже панельного дома на улице Генерала Тюленева, разве что в отличие от жёлтого “икаруса” очень маленькая. И до и после этого я сменил много разных адресов, но такого скверного жилища у меня не было никогда. Метров в пятнадцать комната с облезлыми обоями болотного цвета, затёртым полом, покрытым обшарпанным грязно-розовым линолеумом, с низкими потрескавшимися потолками и крошечной кухней, она накалялась в жару так, что открытые окна не помогали даже ночью. На кухне не было холодильника и табуреток, зато в изобилии водились тараканы, которых пытались травить прежние квартиросъёмщики, но прусаки выработали иммунитет и не боялись ничего. Что там тараканы – однажды ночью я проснулся от ужасной, точно кто-то зажигал спички между пальцами ног, боли и не понял, что происходит. Я включил свет и увидел маленьких, меньше спичечной головки насекомых, которые ползали по простыне. Никогда раньше я не видел клопов, но сразу догадался, что это они. Всю ночь я бродил по улице и вернулся домой лишь утром, когда солнце залезло в окно, суля ещё один несносный душный день в раскалённой клетке.

Казалось, всё изгоняло меня отсюда и спрашивало: что ты делаешь, безумный, зачем ушёл от добрых своих родителей, для чего покинул кирпичный отчий дом без клопов, с большим, набитым продуктами холодильником и окнами на север в хорошем московском районе возле почтенной станции метро “Парк культуры”? Или плохо тебе жилось с батюшкой и матушкой? Возвращайся, блудный сын, скорей пади к ногам их и проси прощения. Но я стойко держался за свою независимость.

Через неделю мне удалось извести клопов, хотя запах от той дряни, которой я их травил, не выветривался целый месяц. Холодильник мне подарила моя подружка Лена Северинова, перед тем как уйти от меня замуж. Осенним днём мы поехали к ней на дачу под Павловский Посад и протопали пешком четыре километра от станции до дощатого домика на четырёх сотках, но маленький агрегат под названием “Морозко”, в который можно было поставить разве что одну кастрюлю и пакет молока и который вопреки своему названию даже не имел морозилки, в “абалаковском” рюкзаке не поместился. Тогда я привязал ремни от рюкзака к задней стенке холодильника и надел “Морозко” прямо на спину. Ремни были коротковаты, и со стороны я походил на кентавра. Леночка отказалась меня сопровождать, садоводы и огородники смотрели с изумлением, а полная женщина лет пятидесяти с сумкой на колёсиках и букетом гладиолусов поворотилась к мужу и с упрёком сказала:

– Вот видишь, Толик, народ с дач холодильники на себе увозит. А тебе лень транзистор взять.

Однако когда с холодильником за спиной я добрался на “колбасе” до дому и включил “Морозко” в сеть, оказалось, что агрегат не работает. Я сидел на нём и только что не плакал от обиды и отчаяния. Силы мои были на исходе, а родительский дом казался оазисом. Он манил к себе, но я должен был выстоять.

К счастью, вскоре захолодало, измучившая меня жара в квартире сменилась лютой стужей и сквозняками, я вывешивал продукты за окно, а холодильник использовал в качестве табуретки. За это удовольствие я платил семьдесят рублей в месяц маленькому плешивому мужичку неопределённого возраста по имени Гена, который был уверен, что я приехал издалека и деваться мне некуда, а если бы узнал, что его квартиросъёмщик – интеллигентный москвич в третьем поколении – платит за свою свободу и право на одиночество, то принял бы меня за круглого идиота и был бы абсолютно прав. С учётом налога на бездетность на жизнь оставалось около тридцати рублей, из которых шесть я отдавал за единый билет, на остальные питался супом из плавленого сыра, жареной картошкой с майонезом и ливерной колбасой и внушал самому себе, что в этих жертвах есть смысл и когда-нибудь они себя оправдают.

В маленькой квартирке было тоскливо, после работы я бродил по центру, наматывая километры на московских улочках и бульварах, и возвращался домой поздно, когда “кишка” ходила пустая, но её не заменяли другой машиной. Иногда опаздывал на последний автобус и шёл пешком по проспекту Вернадского или по длинной Профсоюзной улице, но, в какой бы час я ни подходил к дому, в нём всегда светилось одно окно. Оно горело прямо над моей квартирой, и я гадал, кто может там жить на последнем этаже. Не то чтоб меня так это мучило или интересовало, но, когда жизнь пуста, какие только глупости не лезут в голову.

Однажды я вернулся с работы и увидел на полу в ванной лужу воды. Поднял голову – с потолка капало. Я подставил таз и пошёл наверх.

Дверь открыла высокая благообразная старуха с неподвижным лицом.

– У вас ничего не течёт?

– У меня ничего не течёт, – ответила старуха с готовностью.

– Откуда ж тогда у меня вода на потолке?

– Не знаю, батюшко, откуда у тебя вода. А ты вот пойди, сам посмотри.

У неё действительно было сухо и чисто. Я даже поразился тому, насколько по-другому может выглядеть точно такая же квартира, как моя. На аккуратной, украшенной полотенцами кухне бросалась в глаза икона с зажжённой лампадкой в углу – но не могла же она светить так ярко, чтобы я перепутал её с электрическим светом? Я хотел спросить старуху, однако не стал – да и какое мне было дело до того, кто залил чужую квартиру?

Но какое-то странное и разочарованное впечатление у меня осталось. До последнего момента это светящееся в ночи окно было тайной, которая мне что-то обещала, и теперь я почувствовал себя обманутым. Я плохо спал в ту ночь, несколько раз вставал курить, садился у окна на холодильник и смотрел на тёмную кольцевую дорогу, по которой днём и ночью ехали машины. Влезать снова в “гусеницу” и тащиться на работу не хотелось. Я вспомнил большую лабораторию, где нужно было заполнять и сверять бесконечные бумаги и радоваться тому, что тебя не посылают на овощную базу. Мысли о том, какого чёрта я пять лет учился в университете, покусывали меня, как клопы. Не то чтобы я был честолюбив и мечтал о карьере или необыкновенной жизни, но, глядя на сорокалетних сумрачных мужиков, которые много лет подряд ходили с девяти до пяти на одну и ту же работу и стреляли друг у друга деньги до зарплаты, я с ужасом спрашивал себя: неужели стану таким же?

Утром меня разбудил телефонный звонок. Звонил однокурсник Вася Норвегов. Он сообщил, что купил бутылку азербайджанского коньяка, и предложил её немедленно выпить. Я обрадовался тому, что нашёлся повод никуда не ходить, и позвал его к себе.

– А что, хорошо у тебя, – сказал Норвегов, оглядываясь. – Совсем другая жизнь.

– Чем другая?

– Женщин можно приводить когда хочешь.

– Ну можно, – сказал я кисло: признаваться в том, что никаких женщин после Лены Севериновой у меня не было, казалось стыдным.

– Сразу видно, ты, брат, в общаге не жил, – сказал Норвегов покровительственно и с чувством превосходства. – Я там чуть импотентом не стал. Только наладишься, как хрясь – в дверь стучат.

Вася приехал из Абакана, фиктивно женился и позвал меня в свидетели. После этого я вынес такое отвращение к загсу и нарядной служащей, глумливо объявившей моего сокурсника мужем, а сорокалетнюю высохшую женщину его женой, какое испытывал лишь в детстве к детскому саду, где меня заставляли есть гречневую кашу с молоком.

Жену свою Норвегов, с тех пор как заплатил ей тысячу рублей, а она его к себе за это прописала, не видел. Союз их строился на взаимном благородстве и честном слове: она обязывалась с ним не разводиться, а он – не претендовать на её жилплощадь. Вася страшными словами крыл москвичей и институт прописки. Я не совсем понимал, почему надо так клясть Москву и одновременно всеми правдами и неправдами в неё стремиться, а он ужасно сердился и кричал в ответ, что я ничего не понимаю, и что на всех москвичах стоит клеймо, и вообще он хочет в Питер.

– Ну так езжай.

– А прописка?!

Работал Норвегов экскурсоводом у трёх вокзалов, ездил по Москве на экскурсионных “икарусах” со случайными группами, состоявшими из ожидающих поездов людей. Поначалу Василий честно пытался заниматься их просвещением, но вскоре убедился, что ничего кроме могилы Высоцкого на Ваганьковском кладбище и Олимпийской деревни приезжих не интересует. Водителей красных “икарусов” – людей, по его мнению, циничных и высокомерных – Норвегов ненавидел так же, как и свою работу, и это нас сильно сближало. Мы оба думали, что всё у нас пока временно, пили коньяк и мечтали о другой жизни. Обитал Васька где-то на съёмной даче на станции «Платформа сто тридцать третий километр», куда он меня несколько раз звал, но я так ни разу туда и не добрался. Иногда мы уезжали с ним в путешествия по окрестным городам – он хорошо разбирался в таких мудрёных вещах, как расписание автобусов и поездов, и с ним я знал, что не пропаду. Но самой больной проблемой в нашей жизни, которую Норвегов умел решать, была добыча выпивки. Километровые очереди за водкой эпохи ранней перестройки сменились талонной системой времени первых съездов народных депутатов. Разделившись, мы гоняли по всей Москве, отоваривая талоны, звонили из автомата моей маме – она сообщала мне, где и в какой очереди стоит Норвегов, а я передавал через неё, где стою я; мама координировала наши передвижения, так что вдруг оказывалось, что надо срочно брать пустую тару и ехать с двумя пересадками с “Автозаводской” на “Фили”. Я нёсся туда сломя голову, очередь уже подходила, меня не хотели пускать, крепкие мордатые алкаши всех распихивали, терпеливо жались интеллигенты, стойко стояли старушки, и среди этого волнующегося человеческого моря возвышался, как памятник без постамента, худенький Вася Норвегов, который уже всех знал и со всеми перезнакомился. Не знаю, какие чувства испытывала диспетчер-мама, когда, счастливые, мы объявляли ей, что нам удалось взять четыре “Кристалла”, две имбирных и три портвейна, но Норвегов ей нравился. К тому же благодаря ему она чаще слышала мой голос.

Мы допили коньяк и поехали в таинственную квартиру на “Варшавской”, где норвеговские знакомые поэты читали стихи. Все они работали, как и мы, чёрт знает кем и где, все были необыкновенно талантливы, умны и уверены в своём блестящем будущем. К часу ночи поэты разошлись, пора было уходить и нам, но Норвегов никуда не торопился. Он сказал, что его электричка ушла, на такси у него денег нет, расположился на диване, пил кислое венгерское вино, ревниво передразнивал поэтов и пытался рассмешить хозяйку, миловидную кареглазую, но слегка заторможенную девицу, которая недавно вышла замуж, однако муж по какой-то причине отсутствовал. Васенька её дружески приобнимал, предлагал выпить на брудершафт, и я несколько изумлённо следил за его ухаживаниями. Институт брака представлялся мне в ту пору священным. Сперва девушка сбрасывала его руку довольно вяло, потом решительнее, но он был настойчив. Странное дело: мне хватило бы десятой доли той пренебрежительности, с какой она отмахивалась от его полупьяных приставаний, а он норовил её подпоить, но вместо этого подпоился сам до состояния невменяемого.

– Слушай, мать, а почему у тебя метро называется “Варшавская”, – с трудом выговорил Норвегов топоним, глотая гласные, как заправский поляк, – хотя Варшава совсем в другой стороне?

– Я почём знаю? – девица пожала плечами и зевнула.

– Нет, ты должна изучить вопрос.

Мне это всё надоело ужасно, и я сказал, что ухожу.

– Уходите оба! – запротестовала хозяйка.

– Ты меня выгоняешь?

– Заберите его, пожалуйста.

– Он не маленький, – буркнул я.

– Подожди меня минутку на улице, я сейчас, – заявил Норвегов и шёпотом добавил: – Иди, иди. С женщинами надо быть не гордым, а упрямым.

Я немножко постоял на улице, покурил, но из дома никто не вышел. Я не завидовал, не ревновал – я был разочарован. Девушка мне и самому понравилась, и то, что она не выгнала Норвегова, меня огорчило. Подошёл похожий на маленького динозавра первый утренний троллейбус, и мне стало так грустно, что, вернувшись домой, я выпил ещё водки и саркастически вспомнил маму, которая переживала из-за того, что я не женат.

Разбудил меня звонок в дверь. Спросонья я почему-то подумал, что это вернулась Лена Северинова, и стал торопливо надевать штаны и рубашку.

На пороге стояла старуха с верхнего этажа. Она смотрела на меня ясными глазами. Но что-то очень странное было в этих застывших глазах.

– Я, батюшко, повиниться пришла. Солгала я тебе. Это я тебя залила. Стирать стала и залила. А потом как наступила в ванной на пол, то всё и вытерла.

Я уже забыл про залитый потолок и смотрел на старуху недоуменно.

– А тут стала перед исповедью грехи перебирать и вспомнила. Ты прости меня старую.

– Бабушка, а почему у вас ночью свет всегда горит?

– А я его не вижу, – ответила старуха. – Я, батюшко, от рождения слепая.

Она твёрдо пошла по коридору, а я отправился спать. В дверь зазвонили снова. На пороге качался осиной трепетный Норвегов.

– Ты чего? – спросил я.

– Ничего, – сказал он и печально добавил: – Ничего.

Честность была его несомненной добродетелью. Вася никогда не приписывал себе недействительных побед.

– Хотя я уверен, что с мужем она несчастлива, – сказал он, снимая маленькие ботинки. – Счастливые женщины выглядят иначе. У меня на это нюх.

Я рассказал ему про старуху.

– Лопух ты, братец. Давно надо было у неё талоны на водку попросить, – сказал он, зевая.

Мы ещё немножко выпили и легли спать. А назавтра отоварили в винном отделе “Лейпцига” старухины талоны, взяли резиновую лодку, сели в электричку на Курском вокзале и поехали на Оку под Тарусу. Река кишела рыбой, но, сколько я ни закидывал спиннинг, у меня не брало. Палатки у нас с собой не было, мы спали под открытым небом, варили макароны с тушёнкой, слушали соловьёв, а на третий день, когда плыли метрах в пятидесяти от левого берега Оки, Норвегов увидел барахтающегося в воде попугая. Вода была ещё совсем холодная, попугай выбивался из сил, объёмистый мужик мощно загребал по направлению к нему против течения, и громко кричала на берегу маленькая остролицая девочка.

– Туда! – скомандовал Норвегов.

Мы успели вытащить попугая в последний момент. Ещё мгновение, и дурная птица, убежавшая от своих докучливых хозяев и вообразившая, что перед нею воды никак не меньше, чем Лимпопо, сгинула бы в Оке. Но схваченный Васей попугай извернулся и со всей дури клюнул своего спасителя в палец. Норвегов сжал его, попугай издал хриплый звук и обмяк.

– Эй, эй, потише там! – завопил подплывший к нам синий от холода мужик с круглыми бабьими плечами. – Он денег знаете каких стоит!

– Ничего себе! – возмутился Норвегов. – Мы ихнего попугая, рискуя жизнью, спасли, а нас же ещё и ругают. Может, его обратно выпустить?

– Я те выпущу! – сказал мужик, тяжело дыша, и уцепился за лодку.

Девочка на берегу хлопала в ладоши и приседала вокруг клетки, попугай открыл один глаз, потом другой и возмущённо заверещал, а Норвегов мрачно рассуждал:

– Вот если бы я рассказал этой крале с “Варшавской”, что в мае месяце меня укусил на реке Оке попугай, она бы меня точно не выставила. До крови, гад, куснул. А у него заразы никакой нету? Откуда ты знаешь?

В Пущине мы увидели на берегу девушку в белом платье. Она весело помахала нам рукой.

– До Варшавы далеко? – крикнул Норвегов.

– До куда?

– Ну, до Каширы.

Девушка принялась объяснять. Она разбиралась в географии так же слабо, как малахольная норвеговская хозяйка, не соображала, в какой стороне что находится и куда течёт река, говорила путано, но нам нравилось болтать с ней, а ей с нами, и мы все трое смеялись. На берегу появился смурной человек в майке и тренировочных штанах с пузырями на коленях.

– В чём дело, Света?

– Вот ребята не знают, куда им плыть. А ещё говорят, что Ока течёт через Польшу и в ней водятся попугаи. Представляешь?

– Представляю, – сказал он хмуро.

Он всё быстро и толково нам объяснил, девушка замахала нам рукой, но Норвегов сделался печален.

– И почему только они выходят замуж за таких уродов? Не знаешь? А я знаю. Потому что мы на них не женимся. Они хотят замуж. А мы хотим гулять. Ну куда нам жениться? Какой из меня или из тебя муж? Разве что фиктивный.

Мы плыли до поздней ночи, и приставать к берегу не хотелось. Ночь была тёплая, звёздная, какие редко случаются в начале мая. Вода тихо плескалась возле бортов лодки, соловьи в прибрежных кустах пели как сумасшедшие. Мы бросили вёсла, курили и смотрели, как нас уносит течение. В темноте мерцали огни бакенов, иногда нас обгоняли большие баржи с сигнальными огнями, и снова становилось тихо.

– А давай не вернёмся? – предложил Норвегов. – На хрен нам Москва? Через пару месяцев приплывём в Персию и, когда приедем домой, расскажем такое, что все девушки будут нашими.

– У нас нет денег и еды.

– Неужели ты думаешь, что на русской ферме нам откажутся дать молока?

С русской фермы нас прогнали на следующий день матюками. Я шёл вслед за Василием по нарядной приокской деревне, где дома, свежепокрашенные в весёлые голубые и жёлтые цвета, удивительно контрастировали с разбитыми дорогами и невысыхающими лужами. Вожатый мой не унывал – он зашёл в один дом, в другой, третий, и мало-помалу мы набрали себе на пропитание.

– Дойдём до Мурома, – объявил Норвегов. – Пошли матери телеграмму, пусть высылает деньги на обратную дорогу.

За Рязанью лиственные и хвойные леса отступили, Ока текла в пустынных глинистых берегах, кое-где из них выходя и заливая луга. Вокруг было множество птиц, они летали высоко над землёй, носились низко над водой, плавали, ныряли, сидели на островках, кричали. Всё зеленело и распускалось вокруг, воздух накатывался волнами и тёк, как ещё одна громадная, разлившаяся в половодье река. Иногда встречались деревни или одинокие избы, в которых жили бакенщики, но часто мы не видели за день ни души. С дровами было плохо, зато хорошо с комарами. Мы стали чёрными от солнца и опухшими от укусов.

Перед Касимовом погода испортилась: задул ветер и пошёл холодный дождь. Мы лежали под полиэтиленом, курили, раздражая дымом пустой желудок, и хотели домой. В Москву. А потом так же стояли и мокли на шоссе со своими рюкзаками и лодкой. Никто не останавливался. Холодно, голодно и плохо было так, что, мне казалось, это не кончится никогда и мы прямо тут помрём. Не шевелиться было невозможно, а стоило пошевелиться, как мокрая одежда от носков до воротника рубашки прилипала к телу. Норвегов махал руками, одной и двумя, вытягивал кулак с оттопыренным большим пальцем вниз, переворачивал его наверх, но ничего не помогало. Обдавая нас брызгами, тяжело гружённые машины проезжали мимо.

– Вот суки!

Сейчас бы любой автобус – кишку, гусеницу, колбасу, арбуз, каракатицу, – лишь бы уехать отсюда.

Уже смеркалось, когда из притормозившего “Камаза” высунулась чернявая рожа и, сверкнув зубами, сказала:

– Здэс нэ стойтэ, рэбята. Здэс рядом ГАИ. Далше, далше идытэ.

– Фигня! – воскликнул Норвегов и двинулся в сторону молодого белобрысого мента, должно быть, нашего сверстника. – Браток, помоги до Москвы добраться.

Гаишник в брезентовом плаще махнул палкой и остановил первого попавшегося дальнобойщика.

– Да куда я их двоих с хотулями в кабину посажу? – возмутился водитель.

– Залезайте, хлопцы. Остановят – скажешь, я разрешил, – лениво приказал служивый. Ему нравилось показывать свою власть.

Шофёр ругался и говорил, что ни в какую Москву он не едет.

– А нам, батя, хоть куда, только б под дождём не стоять. Ты же не с “икаруса” московского, посреди дороги людей не высадишь, правда?

В кабине было сухо, тепло, дворники смывали воду, водитель постепенно успокоился и стал рассказывать, как в Скопине к нему в машину попытались запрыгнуть на ходу двое шалопаев.

– Вроде вас шляются, не пойми кто. Я остановился. Выхожу из машины: мать честная, а весь борт у меня в крови. Ну всё, думаю, хана, сдаваться надо. Самого дрожь бьёт. Мент машину обошёл, посмотрел на меня и говорит: ну дыхни! Я дыхнул, он так разочарованно: “Не пьяный”. Это, говорит, арбузный сок… Вы чего бороды-то отрастили? Думаете, умнее будете казаться?

– Мы, дядя, в поиске, – сказал Норвегов меланхолично.

– В розыске? – Шофёр скосил на него ясные голубые глаза.

Руки у шофёра были толстые, жилистые, а из-под сиденья торчала монтировка.

Ночевали мы в городке строителей возле Спас-Клепиков. Дальнобойщик накормил нас консервами, положил спать в вагончике, а утром довёз до Рязани и дал денег на дорогу домой. Норвегов тотчас же потащил меня в привокзальный ресторан, и в Москву мы поехали зайцем и на рогах.

Последствия нашего путешествия были нехороши. Мне объявили в лаборатории строгий выговор и отправили на овощную базу в Солнцево. А Васю из его экскурсионного бюро погнали. Он слонялся без работы, а потом исчез, и долгое время я ничего о нём не слышал.

Опять настало лето. Полчаса в “кишке” до метро казались пыткой, и так же невыносимо было в квартире. Каждый час я залезал под холодный душ, потом, не вытираясь, ходил по комнате и пил воду. Однажды в сумерках мне в дверь позвонили. Я открыл как был, в одних трусах, и увидел Леночку Северинову.

– Не ждёшь? – спросила она строго.

Я пожал плечами:

– За холодильником пришла? Бери, он мне не нужен.

– Не ври, он не работает.

– Ты откуда знаешь?

– Он уже сто лет не работает. Мы не знали, куда его девать.

– А зачем же тогда ты его…

– Да надо было куда-то оттащить.

Она стояла и никуда не уходила. Лицо у неё было такое же красивое, только глаза погрустнели, и я чувствовал, как колыхнулось у меня сердце.

– Ну и развёл ты грязи! Тащи ведро с водой и тряпку.

На следующий день Леночка поехала в “Ядран” и купила жёлтые занавески.

– Шторы в квартире – как туфли на ноге женщины, это половина дела, – объявила мне она весело.

А ещё через месяц поздним вечером заявился хозяин квартиры. Был он выпимши.

– Всё, парень, жилплощадь я больше не сдаю, – объявил Гена мрачно.

– Ты бы хоть заранее предупредил, что придёшь, – сказал я, и все заныло у меня внутри.

– С чужого коня среди грязи вон, – ответил он и потопал на кухню. – Меня моя баба тоже не предупредила, что хахаля в дом приведёт.

Я был уверен, что Леночка этого не переживёт и исчезнет из моей жизни навсегда, но она спокойно сняла югославские шторы и поехала со мной на последней “гармошке” на Курский вокзал. Народу в салоне кроме нас не было, и добрый водила гнал раскачивающийся и виляющий задом “Секешфехервар” по пустой Профсоюзной улице, по Ленинскому проспекту и по Садовому кольцу до самого Курского вокзала. Мы успели вскочить в захаровскую электричку, уходившую в половине второго. Сто тридцать третий километр оказался Тридцать третьим, и ехать до него было меньше часа.

А потом долго ходили по ночному посёлку и искали норвеговский дом. Ночь была ветреная, тревожная, Леночка озябла, но, должно быть, прошедший год, о котором мы не обмолвились ни словом, дался ей не легче, чем мне, и она заметно присмирела и не говорила мне больше о моей никчёмности. Застеклённая терраса светилась на краю мрачного посёлка так же, как светилось одинокое окно слепой старухи на верхнем этаже.

С террасы на нас безо всякого смущения глядела краля с “Варшавской”. И глаза у неё действительно были совсем другие, чем в прошлый раз.

– В жизни всегда есть место для подвига, – промолвил Норвегов, доставая с подоконника большую бутыль самодельного вина из черноплодки. – А я, брат, съезжаю.

– Куда?

– Разводимся мы c ней, – сказал он, показывая на кралю. – А потом женимся и едем на Курилы.

– Почему на Курилы?

– Там икра, рыба красная, бамбук. Погранзона и ни одного “икаруса”.

Мы выпили вина, разожгли в саду костёр и стали рассказывать двум девушкам про шофёра-дальнобойщика и разбитый арбуз, про попугая на Оке и слепую старуху, они смеялись, охали, но верить нам не хотели. Ночь была ясная, звёздная, потом взошла ущербная луна, где-то лаяли собаки, падали в саду яблоки, и было слышно, как далеко гудит московская электричка.

Загрузка...