Противники сталинизма не ограничивались населением лагерей. Их численность неуклонно росла и на воле.
Стимулируя непрерывную публикацию сообщений о всё новых «разоблачённых троцкистах», Сталин не смущался тем, что обилие таких сообщений создаёт впечатление о крайней многочисленности сторонников стократ заклеймённого Троцкого. Главной его задачей было нагнетание ужаса масштабностью возглавляемой Троцким заговорщической деятельности и чудовищностью преступлений участников этого всеобъемлющего заговора.
Однако, наблюдая, как из правящей тележки выпадают всё новые лица, простые люди не могли не спрашивать себя: кто правит нами? Почему люди, боровшиеся за Советскую власть и до вчерашнего дня ходившие в её фаворитах, внезапно оказались тяжкими преступниками?
Несмотря на неминуемость расправы, которая должна была последовать за малейшее выражение сомнений в правомерности репрессий, негодующие голоса протеста раздавались даже на партийных собраниях. В воспоминаниях О. Адамовой-Слиозберг рассказывается о её встрече в тюремной камере с ивановской ткачихой, старой большевичкой и участницей гражданской войны О. И. Никитиной, тридцать пять лет проработавшей у станка. Никитина получила десять лет за то, что со свойственной ей прямотой заявила на собрании: «„Говорите, все предатели. Что же Ленин-то совсем без глаз был, не видел людей, которые вокруг него жили?“ И вот сидела она и по целым дням шептала про себя — всё доказывала себе, что правильно поступила» [923].
Даже по поводу Троцкого, на протяжении многих лет изображавшегося официальной пропагандой в качестве вождя «авангарда контрреволюционной буржуазии», нередко публично высказывались слова сочувствия и уважения. Так, студент индустриального рабфака в Ростове-на-Дону Козлов говорил на партийно-комсомольском собрании: «Троцкий имеет колоссальные заслуги перед страной… он один из популярнейших вождей революции». Невзирая на требования «органов», помощник прокурора Старцев отказался санкционировать арест Козлова за это выступление, заявив: «Ведь занимал же Троцкий должности, о которых говорил Козлов на собрании» [924].
Подобные, пусть и разрозненные голоса протеста толкали Сталина на непрерывное расширение круга репрессируемых. Планируя показательные процессы, он, во-видимому, не предвидел тех последствий, к которым они приведут. Его первоначальная политическая цель состояла в истреблении наиболее ненавистных противников и в нанесении смертельного удара по IV Интернационалу. Однако он не рассчитал силы удара. Раскрывая внутреннюю логику последующих репрессий, Троцкий писал: «Непрерывные успехи Сталина (в борьбе с внутрипартийными оппозициями.— В. Р.), начиная с 1923 года, постепенно привели его к убеждению, что исторический процесс можно обмануть или изнасиловать. Московские процессы представляют собой высший пункт этой политики обмана и насилия. Вместе с тем… каждый новый обман требует двойного обмана для своего поддержания; каждое насилие расширяет радиус необходимых насилий… Мир поражается не столько силой воли и неколебимости, сколько низменными интеллектуальными ресурсами и политическими средствами. Ни обмануть, ни изнасиловать исторический процесс нельзя. Процессы, видимо, поразили всю бюрократию, за исключением ничтожной посвящённой кучки. Никто не понимал, зачем эти процессы понадобились, никто не верил, что опасность со стороны оппозиции так велика» [925].
Подтверждением этих слов служат доносительские реляции, хранящиеся в партийных архивах. В Коломне член партии с 1918 года Соминский на занятиях кружка партучебы высказал суждения, «направленные на защиту врагов народа, сожаления о них, восхваление их деятельности и противопоставлял настоящее сталинское руководство ленинскому». В той же Коломне рабочий сталелитейного цеха заявил, что «троцкисты и бухаринцы не такие уж плохие люди, как о них говорят». Запорожский шофёр Павлов назвал троцкистов «заслуженными революционерами». Рабочий запорожского спиртного завода, кандидат в члены ВКП(б), в беседе в товарищами говорил: «Очень жаль людей — Каменева и Зиновьева, которые невинно страдают». На допросах в НКВД он подтвердил эти слова и добавил: «Никто мне не запретит кого жалеть: вы — тех, а мы — тех» [926].
Член ВКП(б) с 1919 года Чёткий был исключён из партии за то, что «вёл явно троцкистские разговоры по делу привлечённых к суду Зиновьева и Каменева, опорочивая обвинительное заключение прокуратуры СССР». Такая же участь постигла московского инженера, члена партии с 1917 года Тыдмана, который на митинге по поводу суда над Зиновьевым и Каменевым выступил «с явно контрреволюционной речью, восхваляя этих бандитов и подчёркивая их положительную роль в революции» [927].
Аналогичные настроения находили выражение не только в городах, но и в сельской местности. Как сообщалось в сводках управления НКВД по Воронежской области, в одном из колхозов были зафиксированы следующие выступления: «Зиновьев и Каменев были видные люди и пользовались уважением в народе, их выбрали бы в правительство при тайном голосовании, но, чтобы этого не допустить, власть их расстреляла»; «жаль, что расстреляли зиновьевцев. Мы бы при новых выборах голосовали за них» [928]. В одном из сельских районов Курской области был исключён из партии тракторист Коробов за то, что на митинге, посвящённом итогам процесса 16-ти, заявил: «Троцкий имеет заслуги, которые необходимо занести в энциклопедию, а эти события нужно рассматривать как драку между членами ЦК» [929].
Данные факты, взятые выборочно лишь по некоторым регионам (а их число можно легко умножить только по имеющимся публикациям), убедительно доказывают отсутствие всеобщей «ослеплённости» или «молчания». Диссидентские, как мы сказали бы сегодня, выступления шли не только из среды рядовых коммунистов, на них отваживались и люди, пользовавшиеся широкой известностью в партии и стране. В книге Ю. Трифонова «Отблеск костра» приводится рассказ старого большевика Накорякова о выступлении А. А. Сольца, более десяти лет работавшего членом Президиума ЦКК, а в 1937 году занимавшего пост помощника прокурора СССР по судебно-бытовому сектору. На собрании районного партактива в Москве Сольц подверг резкой критике деятельность Вышинского и потребовал создать комиссию для её расследования. «Часть зала замерла от ужаса, но большинство стали кричать: „Долой! Вон с трибуны! Волк в овечьей шкуре!“ Сольц продолжал говорить. Какие-то добровольцы, охваченные гневом, подбежали к старику и стащили его с трибуны» [930]. Дальнейшая судьба Сольца несколько отличалась от судьбы его коллег и товарищей. Он был упрятан в психиатрическую больницу и после выхода из неё находился в состоянии глубокой депрессии вплоть до своей смерти в 1945 году.
Показательные процессы посеяли наибольшую тревогу в среде бюрократии, которая ближе всего стояла к их жертвам. До этого бюрократы, преданные «генеральной линии», могли быть уверены не только в своей личной безопасности, но и в сохранении своих постов и привилегий. Теперь же Сталин «затронул ножом жизненные ткани правящего слоя. Бюрократия испугалась и ужаснулась. Она впервые увидела в Сталине не первого среди равных, а азиатского тирана, Чингисхана, как его назвал некогда Бухарин. Под действием толчка, который он сам вызвал, Сталин убедился, что он отнюдь не является безапелляционным авторитетом для всего слоя партийной и советской бюрократии (которая помнит его прошлое и уже по тому одному не способна поддаться гипнозу). Сталину пришлось вокруг кружка очертить ножом следующий концентрический круг большего радиуса. Испуг и ужас возросли вместе с числом затронутых жизней и угрожаемых интересов. В старом слое никто не верил обвинениям, и под влиянием страшной встряски все заговорили об этом друг с другом» [931].
Разумеется, такие разговоры велись, как правило, наедине или же в тесном кругу людей, связанных узами взаимного доверия. Но встречались и исключения. Н. Запорожец вспоминает эпизод, происшедший летом 1937 года в доме отдыха для партийного актива. Во время обеда второй секретарь Ленинградского обкома партии, в прошлом — легендарный вожак комсомола П. И. Смородин обратился к сидящим за столом со словами: «Не пора ли задуматься над тем, что происходит в стране? Надо действовать, не то нас всех перехватают поодиночке, как кур с насеста!» Все сначала обомлели, а потом поспешно стали расходиться. Рядом со Смородиным остался только его старый друг П. Ф. Дорофеев (отчим Натальи Запорожец) [932].
Даже ближайшим приспешникам Сталина приходилось сталкиваться с выражением беспокойства, пусть робкого и косвенного, по поводу процессов. Хрущёв вспоминал, как он оказался свидетелем примечательного разговора Демьяна Бедного с Кагановичем и Орджоникидзе. Поэт признавался, что у него никак не получаются стихи по поводу процесса 16-ти: «Не могу, ну, не могу. Старался, сколько силился, но не могу, у меня вроде как половое бессилие, когда я начинаю о них думать». Хотя Демьян Бедный вскоре «пересилил» себя и написал немало отвратительных виршей с проклятьями по адресу жертв процессов, с многими из которых в прошлом он был лично близок, сам этот разговор симптоматичен. Не менее симптоматична и тогдашняя реакция Хрущёва на слова поэта: «Я был поражён такой откровенностью. Это значит, что у него существовало какое-то сочувствие к тем, кто находился на скамье подсудимых» [933].
Чтобы свести к минимуму подобные настроения, а тем более — их публичное выражение, Сталин проводил каждого бюрократа через каждодневный «экзамен на верность». Кривицкий, покинувший Советский Союз летом 1937 года, рассказывал Л. Седову: «Что касается борьбы с троцкизмом, то скажу Вам только одно. Впечатление такое, что Сталин ни о чём другом не думает, что для него не существует других вопросов… Когда возникает какой-нибудь вопрос, дело и пр.— к нему подходят прежде всего под углом зрения борьбы с троцкизмом. Хорошо ли, плохо ли человек ведёт работу — неважно. Важно, борется ли он с троцкизмом. Делаешь доклад по серьёзнейшему вопросу, видишь, что тебя почти не слушают. Под конец же спрашивают: а по части троцкистов как у тебя обстоит дело?» [934] Удовлетворительным ответом на этот «кардинальный» вопрос могли быть только доносы на своих сослуживцев, подчинённых или начальников.
Характеризуя то новое, что вошло в советскую жизнь после первых показательных процессов, Троцкий писал: «До 1936 года Сталин… лишь насиловал совесть людей, заставляя их говорить не то, что они думали. С 1936 года он начал открыто играть головами своих сотрудников. Открылся новый период! При помощи бюрократии Сталин подавил народ; теперь он терроризирует саму бюрократию… Ближайшие сотрудники Сталина переглядываются, спрашивая мысленно друг друга: чья очередь завтра?» [935]
После двух московских процессов наметился окончательный разлад между Сталиным и той частью партии, которая сохраняла приверженность традициям большевизма и Октябрьской революции. Опасность для Сталина стали представлять не только несгибаемые оппозиционеры, не только капитулировавшие участники бывших оппозиций, но и все старые большевики, за исключением нескольких человек, входивших в его ближайшее окружение. «Старая гвардия,— писал Троцкий в июне 1937 года,— политически ликвидирована давно. Её физическое истребление завершается ныне в сталинском стиле, сочетающем садическое зверство с бюрократическим педантизмом». Относительная лёгкость проведения этой расправы объяснялась тем, что «бюрократия в целом утратила контроль над собственными рефлексами самообороны. Новые преследования, перешедшие все границы постижимого, навязаны ей прогрессией старых преследований» [936].
Если бюрократия, давно передоверившая все решающие рычаги власти Сталину, утратила контроль над рефлексами самообороны, которые, казалось бы, должны были побудить к сопротивлению курсу на её тотальное истребление, то такой контроль в полной мере был присущ Сталину, сохранявшему в вакханалии большого террора удивительное самообладание. Он приступил к великой чистке, не предполагая тех масштабов, в которых она развернулась в дальнейшем. Но брожение, возникшее в кругах бюрократии, заставило его выбросить из правящего слоя, вслед за участниками бывших оппозиций и основной частью старых большевиков вообще, т. е. поколением пятидесятилетних, более молодое поколение, в своей массе не принимавшее участия в оппозициях 20-х годов. После расправы со старой партийной гвардией, писал Троцкий, «маузер ГПУ направлен на следующее поколение, которое начало своё восхождение с гражданской войны… Тысячи и тысячи чиновников и командиров, вышедших из большевизма или примкнувших к большевизму, поддерживали до недавнего времени Сталина не за страх, а за совесть. Но последние события пробудили в них страх — за судьбу режима и за свою собственную судьбу. Те, которые помогли Сталину подняться, оказываются всё менее пригодны для того, чтобы поддерживать его на головокружительной высоте. Сталин вынужден всё чаще обновлять орудия своего господства» [937].
Поколение сорокалетних — людей, находившихся в расцвете физических и духовных сил, было способно к действенному сопротивлению сталинизму в большей степени, чем бывшие деятели оппозиций, деморализованные долголетним отступничеством от своих убеждений. Как подчёркивал Троцкий, «проверка сорокалетних, т. е. поколения, которое помогало Сталину расправиться со старой гвардией, принимает систематический характер. Дело идёт уже не о случайных фигурах, а о звездах второй величины». Проверка этой «промежуточной формации» показала Сталину, что «верхний слой привилегированных возглавляется людьми, которые сами ещё не свободны от традиций большевизма». Поэтому Сталин не может не опасаться того, что «из среды самой бюрократии и особенно армии возникнет противодействие его планам цезаризма. Это значит, что… Сталин попытается истребить лучшие элементы государственного аппарата» [938].
Среди поколения сорокалетних наибольшую опасность для Сталина представляли руководители Красной Армии, которая, по словам Л. Треппера, была «последним, ещё не взятым им бастионом, только она одна ещё не подпала под его безраздельное влияние» [939]. В силу своей функциональной природы генеральский и офицерский корпус обладал высокой организованностью и материальными ресурсами для активного отпора Сталину. Надежды на такой отпор глубоко коренились в сознании многих старых большевиков. Как вспоминала М. В. Раскольникова-Канивец, «Раскольников удивлялся, почему Красная Армия, её маршалы и генералы не реагируют на кровавую „чистку“. В то время Федя ещё надеялся, что внутри СССР в конце концов найдётся сопротивление» [940].
Все советские и зарубежные историки, писавшие о 1937 годе, сходились на том, что такого сопротивления в СССР не было, а тотальная расправа над советским генералитетом была вызвана пресловутой беспричинной подозрительностью Сталина. Между тем «заговор генералов» представляет одну из самых драматических и загадочных страниц в истории большого террора. Поэтому при его освещении я буду в большей степени, чем в остальном изложении, прибегать к историческим гипотезам, надеясь, что дальнейшие архивные изыскания позволят полнее прояснить один из наиболее существенных вопросов, возникающих в ходе анализа событий 1937 года: существовал ли в этом году антисталинский военно-политический заговор.