Стояло солнечное февральское утро, когда О'Брайен, высокопоставленный офицер полиции мыслей, пригласил меня зайти к нему "по официальному делу". Речь идет о тайной полиции времен Старшего Брата — о страшной полиции мыслей (сокращенно — ПМ), иначе называвшейся "Управлением умами". Означают ли что-нибудь для сегодняшнего читателя слова "полиция мыслей"? Знает ли он названия четырех министерств, здания которых бетонными чудищами высились над приземистыми домами бывшей столицы Великобритании? Миниправ, минимир, минизо и минилюб… Вспоминая об этом сейчас, испытываешь некоторую растерянность: нынешнее поколение — наверное, к счастью — знает об этом лишь понаслышке. Я надеюсь, что мой скромный труд сделает более близкими и понятными судьбоносные события тех лет — крушение режима Старшего Брата, победу нашего Движения за реформу и революцию, а затем ее сокрушительное поражение, последствия которого мы испытываем на себе до сих пор.
Когда О'Брайен пригласил меня на вышеупомянутую беседу, я знал, что у меня нет оснований бояться худшего — нового ареста. Но я все еще помнил прошлогодние допросы, тюрьму, пытку электрическим током и так называемую крысиную камеру, где меня — я признаю это — сломили и заставили отказаться если не от своих взглядов, то от своих планов. На этот раз, однако, было ясно, что О'Брайен вряд ли вернется к своим злодействам. Внутренняя партия, которой принадлежала власть в Океании, была уже не та, что раньше. Смерть Старшего Брата и катастрофическое поражение Военно-воздушных сил Океании лишили наших правителей уверенности в себе. И по мере того как шла на убыль их гордыня, росла отвага членов внешней партии — например, моих коллег по миниправу. Мой коллега, экономист Уайтерс, которого незадолго до этого выпустили из тюрьмы, позволял себе самые рискованные шутки. В обеденный перерыв в столовой министерства он поднял на смех обязательную телевизионную физзарядку. "Нагнитесь ниже, — передразнивал он пронзительный голос преподавательницы, — это поможет вам сохранить молодость и свежесть". Все покатывались со смеха, глядя, как он, изображая на лице ужас, старается втянуть свое внушительное брюхо. И как ни странно, никто не боялся, что полиция мыслей за это его арестует.
О'Брайен принял меня в своем кабинете в министерстве правды. С прошлого года, когда он, высокопоставленный офицер полиции мыслей, пытал меня электрическим током и всевозможными способами добивался от меня ложных признаний, его внешность несколько изменилась. Правда, остались неизменными высокий рост, бульдожье лицо, умный, усталый взгляд — но теперь он сильнее сутулился, а в волосах стало больше седины. Он предложил мне кофе — не гнусного пойла «Победа», а настоящего, из магазинов для членов внутренней партии.
Прежде всего он попросил простить его за "прошлогодний эпизод" — так он назвал неописуемые страдания, которые мне причинил. В свое оправдание он сказал, что как младший офицер лишь выполнял приказ и что я могу ему поверить — он обращался со мной значительно мягче, чем предполагалось первоначально. Более того, добавил он многозначительно, я должен быть благодарен ему за то что сейчас вообще сижу перед ним.
Я молчал, с тревогой дожидаясь, когда он скажет, что ему на самом деле от меня нужно.
— Империя в смертельной опасности, — сказал он.
— Я знаю, — ответил я, хотя официально ничего не мог знать, потому что о поражении ходили только слухи. Моя осведомленность как будто не удивила О'Брайена.
— Океания должна заключить перемирие с Евразией, — продолжал он. — Если мы этого не сделаем, через две недели противник захватит Лондон. Но чтобы иметь возможность вести переговоры, мы должны укрепить страну изнутри.
— Разве мы недостаточно сильны? — спросил я с притворной наивностью.
— Если вы имеете в виду, можем ли мы положиться на безразличие народа, то да, можем, — отвечал он. — Но этого уже недостаточно. Раньше, во времена Старшего Брата, — он произнес это так, будто с тех пор прошло не каких-нибудь два месяца, а по меньшей мере пятьдесят лет, — нас устраивало, что народ нас боится. Сегодня мы хотим, чтобы народ нас поддерживал. И без принуждения — по своей воле и сознательно.
В его голосе зазвучали торжественные ноты.
— Мы открываем еженедельное издание, литературное приложение к газете «Таймс». Вы будете главным редактором. Задача газеты — внушить членам партии идею мира. Что такое мир? — спросил он как будто сам себя. — Раньше, конечно, мир означал войну. Теперь он означает поражение. Мы должны понемногу привыкать к мысли, что Океания больше не может оставаться такой, какой была, — продолжал он размышлять вслух. — Чтобы существовать дальше, мы должны измениться, приспособиться к новым условиям. А это означает, — он поднял указательный палец, — что должны прозвучать новые голоса. Немного критики, немного поэзии, а позже, может быть, и немного политики. Мы строим мост в будущее, прокладываем тропинку в более разумный мир. Я надеюсь, Смит, теперь вам ясны намерения партии?
Я спросил его, насколько можно быть уверенным, что это предложение серьезно. Не повторится ли "прошлогодний эпизод"?
— Да, да, — ответил он, грустно покачав головой. — Вы постоянно опасаетесь чего-нибудь в этом роде. Я, конечно, понимаю вас. Но на этот раз я предлагаю вам не заговор, а обычную журналистскую работу. Кроме того, мы будем работать вместе, потому что оба мы не заинтересованы в том, чтобы новая газета попала в руки партии. Вы будете поддерживать контакт со мной. Я уже подобрал вам сотрудников. Литературное приложение не может идти вразрез с основными принципами ангсоца и партии, но ангсоц — понятие достаточно широкое, — добавил О'Брайен, едва заметно подмигнув мне, — и его можно интерпретировать по-разному. Для начала мы напечатаем пять тысяч экземпляров. Четыре тысячи распространим среди членов партии в четырех министерствах, тысячу дадим студентам Университета аэронавтики. Несколько экземпляров, конечно, переправим в Евразию. Наши вчерашние противники должны увидеть, что Океания — не та варварская тирания, какой ее считают. Они должны поверить, что у нас, в сущности, демократический режим, — потому что в конце концов так оно и есть, правда ведь?
Меня могли бы спросить, как я мог принять какое бы то ни было предложение О'Брайена — этого чудовищного палача. Что ж, мне нечего скрывать. При существующих обстоятельствах у меня не было выбора. Я подумал, что, если я откажусь занять пост главного редактора, он достанется кому-то другому, и как знать, какой тогда будет газета? В такой ситуации я не мог принимать во внимание моральные соображения. Чтобы изгнать из Океании дьявола — призрак Старшего Брата, нужно было (по крайней мере, на первых порах) взять в союзники Вельзевула, то есть О'Брайена. И сегодня я могу сказать, что из этого союза, носившего лишь временный, тактический характер, мы извлекли больше пользы, чем О'Брайен.
Дорогие молодые друзья, юноши и девушки, выключите ненадолго ваши проигрыватели и подождите уходить на танцы — хотя я понимаю, как вам это трудно! Я не против того, чтобы развлекаться и весело проводить время: наше общество, освободившееся от сурового лжепуританства эпохи Старшего Брата, признает за молодежью право наслаждаться жизнью в тесном дружеском кругу. Но иногда важно и подумать, — со всей серьезностью и ответственностью подумать о героическом, а временами трагическом прошлом, из которого можно извлечь полезные уроки на настоящее и будущее. Эта книга предназначена именно для вас, дорогие сегодняшние молодые люди, которые на свое счастье не застали черных лет тирании, когда честные люди тем не менее выполняли свой долг, в том числе и ради вас!
Я не осуждаю это время целиком и полностью. Не забудем, что власть Старшего Брата означала не только застенки и тюрьмы, но и созидательный труд миллионов людей, которые силой своего разума и рук сделали Океанию великой. Но самое прекрасное время для нашей страны, самое человечное время наступило лишь после октября 1985 года, когда партия сделала выводы из горьких уроков прошлого, начала борьбу против допущенных ошибок, против анархии, воцарившейся в стране, и тем самым вернула себе авторитет в народе.
Исторические исследования покажут, что наше Движение за реформу началось с открытия «ЛПТ» — "Литературного приложения к газете «Таймс». Как известно, большую роль в этом сыграл Уинстон Смит, в то время мой друг и соратник, который позже, к сожалению, уклонился от истинного пути и стал врагом нашего государства. Но если бы я из-за этого стала отрицать его прошлые заслуги, это означало бы возврат к гнусным методам времен Старшего Брата. Оценка деятельности Смита — дело исторической науки; я же буду излагать лишь свои личные впечатления — в той мере, в какой это будет в данном случае необходимо.
Теперь я перехожу к другой ключевой фигуре того времени — к человеку по фамилии О'Брайен, высокопоставленному офицеру сил безопасности, которого наша партия позже изгнала из своих рядов, и за дело, ибо он играл ведущую роль в злоупотреблениях властью во время правления Старшего Брата. В конце концов он дошел до того, что бесстыдно оклеветал Океанию в злобном пасквиле, показавшем, что он опустился столь же низко, как Смит и иже с ним. Это еще одно доказательство того, что стоит человеку отойти от высоких принципов истангсоца,[8] как он рано или поздно, независимо от своих собственных намерений, окажется на мусорной свалке истории.
Однако не подлежит сомнению, что О'Брайен, пока его еще не охватила патологическая жажда власти, сыграл определенную положительную роль в начале нашего Движения за реформу. В качестве связующего звена между полицией мыслей и министерством правды он дал согласие на открытие «ЛПТ» и назначил членов редакционной коллегии. Здесь нужно упомянуть, что, когда в то холодное и ветреное февральское утро О'Брайен пригласил к себе Уинстона Смита, я испугалась — и неудивительно, потому что меньше года назад мы оба прошли через о'брайеновские застенки. К счастью, как оказалось, бояться не было оснований. В партии уже пробуждались здоровые силы, и после долгой страшной зимы уже появлялись первые предвестники весны.
Например, уже в начале января молодые женщины из Молодежного антиполового союза начали появляться в министерстве с накрашенными губами. Сначала это был едва заметный розовый тон, но мало-помалу слой помады становился все толще, а оттенки разнообразнее — от бледно-розового до демонического пурпурно-красного. Губную помаду они доставали, скорее всего, на складах внутренней партии или на черном рынке в пролетарских кварталах. До тех пор мы видели накрашенных женщин только в фильмах, бичевавших прежнее общество, или слышали об этом в связи с тайными оргиями внутренней партии, о которых много чего говорили. В то утро, когда Уинстон был приглашен к О'Брайену, я уже пользовалась косметикой. Я случайно встретила О'Брайена в коридоре министерства.
— Как вы красивы! — громко сказал мне этот кровавый пес.
— Это весна пришла! — смело бросила я ему в лицо.
На меня много и по-разному клеветали. Меня называли несдержанным, честолюбивым, циничным, но никто ни разу не сказал, что я труслив или глуп. На самом деле всеми своими успехами и неудачами я обязан двум качествам: мужеству и хладнокровию. И теперь, когда я уже больше полутора десятков лет как оттеснен от власти — мавр сделал свое дело, мавр может уйти, — я, как и прежде, могу признать: мне не о чем сожалеть!
Я родился в обычной английской семье.[9] Мой отец принимал участие в борьбе еще до Великой революции 1960 года, но не дожил до победы. Несмотря на серьезное сердечное заболевание, он не раз проводил по нескольку дней в тюрьмах старого режима. Наш дом часто подвергали обыску, и я испытал на себе преследования со стороны Королевской полиции Великобритании. У моей матери, оставшейся вдовой, не было средств на мою учебу, так что о высшем образовании я не мог и мечтать. С ранней молодости меня сжигала глубокая ненависть к любой разновидности угнетения и унижения. Это привело меня в ряды революционного движения, где я долго подыскивал для себя самую подходящую сферу деятельности. Так в 1965 году я стал офицером полиции мыслей, или, как ее презрительно называют теперь, тайной полиции.
Да, я стал сотрудником тайной полиции. Занимая все более и более высокие посты, я все чаще убеждался, что люди, которых я допрашивал, не обладают ни мужеством, ни умом, что они, наоборот, глупы до идиотизма и трусливы до обморока. В следовательских кабинетах полиции мыслей мне стало ясно, что всякий бесстрашный революционер способен на любую подлость, на любое предательство. В наших руках "великие теоретики" революции превращались в безобидных агнцев. И пусть никто не говорит, что это мы их морально калечили. Физическое воздействие, даже самое жестокое, может лишь вскрыть в подозреваемом те качества, которые ему уже присуши.
Каждый, кто сознается в преступлении, способен его совершить. Так что забудьте эти сказки!
Все это важно, ибо в 1985 году я испытал серьезное разочарование. Я понял, что трусость и глупость, которые, судя по всему, свойственны большинству людей, нередко могут охватывать целые государственные системы. Об этом свидетельствовала и история Движения за реформу, которое в конце концов привело страну к катастрофе.
Я не хотел бы, чтобы меня неправильно поняли. Реформы были необходимы! Но не для того, чтобы людям лучше жилось в нашем государстве, как утверждала в своих речах сентиментальная Джулия Миллер. Такую цель не может поставить перед собой ни один серьезный политик. Реформы были необходимы для того, чтобы лучше функционировало государство, ибо в конечном счете безопасность каждого отдельного гражданина может быть обеспечена только через безопасность государства. А для этого государство должно управляться сильной рукой. Конечно, в трудные времена государству следует проводить гибкую политику. Но и гибкость требует мужества и ума. В 1985 году ни того ни другого не хватило, и в результате при прорыве внешнего фронта пострадал и фронт внутренний.
Нельзя отрицать, что часть вины здесь лежит и на Старшем Брате. Он не должен был до такой степени пренебрегать вопросом преемственности власти. Кроме того, в последние годы жизни он все больше впадал в старческий маразм и не замечал, что все группировки, боровшиеся за право унаследовать его власть, едины лишь в одном — в надежде на его скорую смерть. И когда это случилось, начался великий дележ.
Противостояли друг другу две группы: так называемые алюминисты и клочкисты. Алюминисты, которых возглавляла Старшая Сестра — вдова нашего покойного вождя, требовали скорейшего перевооружения, прежде всего авиации, чтобы в кратчайшие сроки возобновить боевые действия против нашего противника — Евразии. Клочкисты, напротив, считали (и вполне справедливо), что восстановление нашей разгромленной авиации займет не меньше года. Потребуется, кроме того, вдвое уменьшить нормы выдачи продуктов, и в результате страна окажется полностью во власти нынешнего союзника — Остазии, которая ничуть не лучше нынешнего противника — Евразии. Поэтому фракция клочкистов предлагала любой ценой подписать с Евразией мирный договор ("клочок бумаги"). Поскольку в это время в Евразии шли забастовки, представлялось вполне вероятным, что наше предложение о перемирии будет принято.
В борьбе, разгоревшейся между этими фракциями, полиция мыслей и лично я на первых порах занимали нейтральную позицию. Однако когда выяснилось, что сторонники алюминистов в партии готовят переворот, направленный против клочкистов, я счел необходимым мобилизовать на противодействие этому плану внешнюю партию. Я подготовил свои предложения и представил их руководству ПМ.
Прежде всего, писал я, мы должны создать нечто вроде общественности, которая находилась бы, естественно, под нашим контролем. Если бы, например, существовала еженедельная газета, выражающая то, что в прежней Англии называли общественным мнением, то мы могли бы оказьшать давление на Старшую Сестру и ее окружение, и в первую очередь по важнейшему вопросу — о заключении мира. Таким путем мы могли бы привлечь к новой политической линии и внешнюю партию. Это представлялось мне нелегкой задачей, так как после десятилетий пропаганды люди были превращены в обезумевших фанатиков.
Но кто конкретно должен делать эту газету? Об умеренных из внутренней партии не могло быть и речи: они не согласились бы на руководство со стороны полиции мыслей. Сама полиция мыслей тоже не могла принять прямое участие в издании: это вызвало бы протесты обеих фракций. Оставался единственный выход — формально отдать газету в руки внешней партии.
Возник важнейший вопрос — кто из членов партии должен непосредственно участвовать в этом рискованном предприятии? Ни тупой бюрократ, ни поэт-мечтатель для такой задачи не годились. Идеальной была бы группа умных, но не слишком независимых редакторов. С этой точки зрения стоило подумать о тех членах внешней партии, которые в свое время побывали в заключении, — мы многое о них знали, и они никак не могли бы выскользнуть из-под нашего влияния. Вот как случилось, что я пригласил к себе для беседы Уинстона Смита.
Смит проявил большую гибкость. Он обещал тесно сотрудничать с нами. В помощники ему я дал лингвиста и философа Сайма, экономиста Уайтерса, поэта Амплфорта и историка Парсонса. Все они недавно вышли из тюрьмы и были очень рады своему новому назначению.
Первый номер еженедельника вышел в начале марта. Внешне газета была похожа на все другие органы печати Океании: в ней были официальные сообщения, шахматные задачи и кроссворды. Но в первом же ее номере был один материал, который не мог бы появиться без моего прямого одобрения. Это было произведение хорошо известного поэта Дэвида Амплфорта "Плач океанийского солдата".
Погибли твои самолеты, твои прекрасные птицы[10] —
СТРАНА МОЯ
Что будет теперь, какая судьба тебя ждет —
СТРАНА МОЯ
Подлый враг-евразиец одним ударом стер —
СТРАНА МОЯ
Над Канарскими островами весь твой воздушный флот —
СТРАНА МОЯ
Почему я все еще жив после такого удара[11] —
СТРАНА МОЯ
Я бы тоже хотел погибнуть в волнах огня —
СТРАНА МОЯ
Когда рвался металл и в море пылали обломки —
СТРАНА МОЯ
Они были герои и вера жива но как тягостно горе —
СТРАНА МОЯ
Что погибло уже не восстанет вновь —
СТРАНА МОЯ
Будь я гениальный поэт, всю жизнь я б описывал их —
СТРАНА МОЯ
Не надо мне говорить что затянется рана —
СТРАНА МОЯ
Не надо мне говорить что будут еще победы —
СТРАНА МОЯ
Не верьте тем кто вплетает алые пряди в наш траур —
СТРАНА МОЯ
Кто сегодня коварно вас утешает тот просто шпион[12] —
СТРАНА МОЯ
Увы — Океания —
СТРАНА МОЯ
Как мы предполагали и даже рассчитывали, стихотворение Амплфорта вызвало настоящую бурю. Секретариат Старшей Сестры потребовал, чтобы полиция мыслей немедленно арестовала всех, кто имел отношение к публикации стихотворения. Однако полиция мыслей впервые за всю историю Океании отказалась выполнить приказ внутренней партии. Наш полковник заявил, что в Океании существует конституция, согласно которой ни один гражданин не может быть арестован без санкции Государственной прокуратуры. Секретариат в гневе потребовал разъяснить, о какой конституции идет речь. "Я говорю об Основном законе 1965 года", — с невозмутимым спокойствием ответил полковник.
Этот благородный закон, принятый революционерами, как только они пришли к власти, не был отменен — он был просто забыт. Упомянутые в нем институты, в том числе и Государственная прокуратура, давно уже прекратили свое существование. Из этого следовало, что в Океании, по существу, невозможно было арестовать ни одного человека, потому что некому было дать на это законную санкцию. Правда, на протяжении двадцати лет, прошедших после 1965 года, в Океании, мягко говоря, время от времени все же кое-кого арестовывали. Однако благожелательный нейтралитет полиции мыслей объяснялся не просто нашей конституционной щепетильностью и не только тем, что мы сами были подлинными вдохновителями стихотворений Амплфорта, но и тем, что у нас были другие планы на этот счет. Мы собирались устроить публичную дискуссию по поводу этого стихотворения в кафе "Под каштаном". Дискуссия была назначена именно на тот понедельник, когда мы вместе с умеренными элементами в партии намеревались предпринять превентивные действия, чтобы помешать готовившемуся алюминистами перевороту.
А так как и среди сотрудников полиции мыслей было некоторое количество алюминистов, мы направили их в кафе переодетыми в штатское, чтобы присматривать за ходом дискуссии. Благодаря этому они не могли бы претендовать на то, чтобы разделить с нами честь предотвращения переворота, и на последующее продвижение по службе, зато могли принять участие в первом демократическом общественном действии за всю историю Океании.
Между прочим, полиция мыслей приняла необходимые меры предосторожности. Мы, естественно, не занимались организацией дискуссии сами. Мы даже не давали разрешения на ее проведение — мы просто ее не запретили. Участники оповещались только устно, и таким способом нам удалось собрать огромное количество народа.
Те, кто со мной знаком, знают, что я не люблю громких слов. Но, вспоминая ту мартовскую дискуссию в кафе "Под каштаном", я должна сказать, что она имела историческое значение. Центральную тему дискуссии подсказало стихотворение Амплфорта. В нем нашла свое выражение тревога, охватившая членов партии при известии о военном поражении, — тревога вполне обоснованная. В то время многие считали, что поэт не должен писать грустных, а тем более пессимистических стихов. Пропаганда Старшего Брата превозносила Океанию как империю безоблачного счастья. Поэтому главный вопрос, поставленный на обсуждение — "можно ли разрешить поэту писать грустные стихи", — был совершенно новым и имел принципиальное значение.
В битком набитом кафе "Под каштаном" стоял густой дым от сигарет «Победа» — казалось, его можно резать ножом. На столах стояли бутылки джина «Победа», который поддерживал присутствующих в состоянии душевного подъема. Многие не смогли попасть в большой зал — они заполнили бильярдные, гардероб и даже кабинеты администрации, из открытых дверей неслось зловоние. Организаторы не рассчитывали на такое количество публики и не приготовили микрофонов. Поэтому даже ораторы, выражавшие умеренные взгляды, вынуждены были кричать истошным голосом, чтобы их могли услышать. В итоге дискуссия казалась гораздо более горячей, чем была на самом деле.
Организаторы заняли места за кольцевым баром в центре зала. Чтобы всем было их видно, они прохаживались внутри круга. Первым выступил Смит. Выйдя вперед, он начал:
— Мир непрост…
Эти слова были встречены бурей аплодисментов и впоследствии стали лозунгом Движения за реформу.
Смит сказал, что, хотя не с каждой строкой товарища Амплфорта лично он может согласиться, тем не менее он убежден, что это художественное произведение колоссального значения и в патриотичности его содержания нет никаких сомнений. Партия учит нас смотреть в лицо трудностям, рассуждал Смит. В истории государства могут складываться ситуации, которые можно назвать печальными или еще хуже — трагическими. Но мы не должны, подобно страусу, прятать головы в песок.
После Смита попросил слова человек по фамилии Огилви, который назвался сотрудником министерства изобилия, но на самом деле работал в полиции мыслей. Он сказал, что не разбирается в поэзии, но осуждает крайний нигилизм Амплфорта. Такой нигилизм совершенно чужд партии. Не случайным совпадением является то, продолжал он, что Амплфорт и ему подобные начертали на своих знаменах лозунги печали и пытаются пробудить пораженческие настроения именно в тот момент, когда судьба отечества требует обратного. "Такие стихи, — прокричал Огилви, — не рождают героев, они рождают только военнопленных". Кроме того, добавил он, стихотворение никуда не годится и по чисто формальным причинам, потому что в нем нет рифм и полностью отсутствует традиционная для океанийской поэзии певучесть.
Человек, сказавший, что он работает на авиазаводе, потребовал исключить поэта из партии за измену родине. Это стихотворение, заявил он, не что иное, как удар в спину сражающимся воинам Океании. В этот момент явно хорошо срепетированный хор инженеров с авиазавода начал скандировать: "Прекрасна славная страна, печаль ей вовсе не нужна".
Это обвинение энергично отверг экономист Уайтерс. "Кто смеет утверждать, — возмущенно спросил он, — что автор таких классических произведений, как "Производство сахара" или "Упорно боритесь против общего врага — Евразии", способен изменить своей родине и принципам ангсоца? Даже стихотворение, которое сейчас подвергается критике, служит доказательством того, что поэт всей душой предан своей стране. Каждая его строчка кончается словами "Страна моя" — это лучше всяких рифм говорит о подлинной позиции автора. Печаль бывает разная. Есть люди, которые печальны против нас, и есть люди, которые печальны вместе с нами. Товарищ Амплфорт принадлежит к числу последних".
Но остроумнее всех выступил лингвист и философ Сайм. "Вы ошибаетесь, товарищ Огилви, — сказал он поучительным тоном, — так же, как ошибается этот стихийный хор (гром аплодисментов), если вы полагаете, что жизнь состоит только из радостей". В отличие от товарища Огилви он, Сайм, разбирается в поэзии и поэтому готов разъяснить некоторые технические нововведения автора. Стихотворение имеет нерифмованную структуру, построенную на параллелизмах. Автор почти не пользуется знаками препинания. Это формальное решение, может быть, и неудачно, но в действительности оно давным-давно завоевало себе право на существование в поэзии Старой Англии, особенно в произведениях прогрессивных поэтов. Стилисты последних десятилетий относились к этому нововведению, мягко говоря, неодобрительно. Но новое содержание — и это подчеркивал Старший Брат — требует новой формы. Новое содержание нужно не только поэзии, но и самой жизни. Трудности нужно разоблачать. "Скрывая катастрофу, вы усугубляете ее" — эти заключительные слова его речи стали крылатыми.
Даже историк Парсонс, робость и наивность которого были всем известны, смело выступил в защиту Амплфорта. "В действительности, — сказал он, — поводом для печали может стать не только катастрофическое поражение". Ошеломленные слушатели замерли. "Наша замечательная жизнь, которая с каждым днем становится все лучше, к несчастью, тоже имеет свою темную сторону, и это может опечалить каждого верного партии гражданина Океании". Все, затаив дыхание, ждали, что он скажет дальше, и опасались, что в своем увлечении он зайдет слишком далеко. Но он не сказал ничего тактически неверного. "Возьмите, например, нехватку продуктов. Есть ли хоть один товарищ, который может с удовлетворением видеть бесконечные очереди у магазинов?" Слушатели облегченно разразились аплодисментами, и он закончил: "Я считаю, что каждый, кто при этом не испытывает печали, каждый, кого это радует, может быть только предателем нашей страны и агентом врагов-евразийцев".
Огилви и его коллеги уже были готовы отступить, когда попросила слово какая-то несимпатичная женщина истерического вида. Как я узнала позже, это была жена Смита, с которой он давно разошелся. Она, конечно, тоже была агентом полиции мыслей.[13]
Бедная Кэтрин! Никогда бы не подумал, что она придет на эту дискуссию, а тем более примет в ней участие. От наших последних встреч у меня остались лишь тягостные воспоминания о нашей супружеской постели. Она работала совсем в другой отрасли — в отделе пропаганды оружия минимира и жила на другом конце Лондона. Мы были столь далеки друг от друга, что могли никогда больше не увидеться. И вот, к моему большому удивлению, она подошла к стойке бара. Ее немытые светлые волосы неряшливо падали на доверху застегнутую гимнастерку — официальную форму ее министерства. Она была худа, на лбу у нее выступили капли пота — впрочем, кислым запахом пота был пропитан весь зал, — а глаза ее чуть не вылезали из орбит от волнения. В руке она держала бумажку с текстом своей речи.
"Я говорю не только от своего имени", — начала она. Вслед за этим она привела слова Старшего Брата о том, что в мире существуют не только приятные чувства, не только любовь, энтузиазм и радость, но и ненависть, которая играет немалую роль в политике. "Подумайте только о двухминутках ненависти по телекрану, цель которых— поддерживать нашу ненависть к ренегату революции Эммануэлю Голдстейну, ставшему агентом Евразии. Или возьмите грандиозные Недели ненависти, которые помогли нам мобилизовать столько членов партии. Такая ненависть — необходимая составная часть нашей любви к партии и к ангсоцу".
Публика зашевелилась. Кое-кто усмехнулся, другие начали шептаться, кто-то сказал вполголоса: "Мы здесь не на партсобрании!" Кэтрин вдруг скомкала свою бумажку и завопила:
— Я прекрасно знаю, что это не партсобрание. Под видом дискуссии о трауре нас здесь пытались настроить против Старшего Брата! Но, товарищи и особенно нетоварищи, — тут она бросила в сторону бара взгляд, полный ненависти, — вы должны знать, что поражение над Канарскими островами — только незначительный эпизод в истории Океании. Океания еще поднимется. Напрасно кое-кто проливает крокодиловы слезы над судьбой нашей родины. Океания и ее партия восстанут из пепла, как феникс, и нанесут страшный удар по тем, кто сегодня стремится воспользоваться нашей минутной слабостью.
Я всегда знал, что Кэтрин отличалась ортодоксальностью, что она целиком принимала идеи партии и даже во сне оставалась непоколебимо правоверной. Страсть, с которой она защищала свои воображаемые истины, внушала ужас. Сначала мне пришла в голову игривая мысль — вот была бы она такой страстной в постели! Но потом я вспомнил, как Кэтрин снова и снова требовала, чтобы я с ней спал: "А теперь давай выполним наш партийный долг", — и у меня по спине побежали мурашки.
Речь Кэтрин близилась к концу. Казалось, она больше не может выдержать напряжение, которое сама создала, потому что внезапно она разрыдалась и прокричала во весь голос:
— Мы не позволим вам отнять у нас радость! Долой предателей-плакальщиков!
С лицом, залитым слезами, она начала пробиваться через толпу, которая с облегчением расступилась.
Я был весь мокрый от волнения, но мне было ясно, что дурацкая речь Кэтрин в корне изменила настроение собравшихся. «Плакальщики» бурно торжествовали. В порыве энтузиазма они подняли на руки героев этого вечера — Парсонса, Уайтерса, Сайма и меня. "Да здравствует траур!" — крикнул кто-то, и все подхватили новый лозунг. Раскрасневшиеся океанийские партийцы праздновали обретение ими права на печаль — первой из завоеванных свобод. А те, кто выступал за радость и оптимизм, покидали кафе "Под каштаном" пристыженные, низко опустив головы.
В то самое время, когда внешняя партия праздновала свою победу, отстояв в кафе "Под каштаном" право на траур, отборные подразделения полиции мыслей окружили штаб-квартиру Старшей Сестры. Первоначально мы предполагали обойтись без кровопролития — сама операция имела кодовое название «Спокойствие-85». К сожалению, старуха оказала сопротивление, а потом попыталась бежать через окно четвертого этажа. Наши врачи сделали все, чтобы спасти ей жизнь и впоследствии предать суду, но через пятнадцать минут Старшая Сестра скончалась от полученных увечий.
Тем временем умеренное крыло руководства партии приказало военным занять все общественные здания. До сопротивления дело дошло только на радиостанции, персонал которой поддерживал алюминистов. Солдатам пришлось уничтожить на месте 35 человек и арестовать 150. Все это было сделано не лучшим образом, полиция мыслей наверняка управилась бы лучше. Тем не менее в результате появилась возможность передать сообщение о происшедшем, а также обеспечить продолжение телевизионной трансляции физзарядки.
Ранним утром труп Старшей Сестры был сожжен, а пепел развеян над Темзой. Перед клочкистами открылся путь к власти.
Для празднования нашего торжества недостаточно было джина «Победа»! Мы чувствовали, что происходит нечто из ряда вон выходящее — такое может случиться только раз в жизни. Из кафе "Под каштаном" мы отправились к Сайму, который жил на верхнем этаже дома «Победа». Уайтерс раздобыл на черном рынке гонконгского виски и конфет из Браззавиля.
В нашу честь Сайм украсил свою квартиру двумя большими картинами. На одной стене висела репродукция с портрета Шекспира работы прошлого века, на другой — рекламный плакат 50-х годов с изображением женщины в нейлоновых чулках и с сигаретой. Всего три месяца назад за эти картины могли посадить.
А еще у Сайма стояли цветы — не знаю, откуда он их взял. Эти невероятные алые гвоздики поразили нас больше всего. Таких не было даже на самых секретных складах внутренней партии.
Мы снова и снова вспоминали прошедшее обсуждение и все еще не могли поверить, что это действительно случилось. Мы повторяли небывало смелые мысли, потешались над глупостью наших противников и без конца восхищались собственной хитростью и предусмотрительностью.
Ближе к утру мы с Саймом пошли пройтись по пустынному городу. Это был момент, незабываемый для нас обоих, — его не может перечеркнуть даже наш разрыв, последовавший некоторое время спустя. Мы стояли обнявшись на набережной Темзы. Где-то на востоке разгоралась бледная весенняя заря. А внизу, под нами, трескались и таяли льдины под напором внезапно наступившей оттепели.[14]
А. Вчера горстка заговорщиков во главе с некой стенографисткой Патрицией Тэйлор[15] совершила попытку захватить власть. Силами безопасности переворот подавлен. Виновные были преданы суду военного трибунала, приговор которого приведен в исполнение на месте. В стране восстановлены мир и спокойствие. Стало известно, что стенографистка Патриция Тэйлор в свое время проникла в ближайшее окружение Старшего Брата и обманным путем выдавала себя за жену, а позднее — за вдову нашего покойного вождя. Воспользовавшись ухудшением состояния здоровья Старшего Брата, она отдавала приказы об аресте и заключении в тюрьму ни в чем не повинных людей, в том числе честных членов партии. Этим она причинила большой ущерб горнодобывающей промышленности, общественному питанию, текстильному производству и искусству. Она не остановилась и перед тем, чтобы установить контакты с главным предателем революции — ренегатом Голдстейном.[16] К счастью, задуманное ею убийство Старшего Брата было пресечено, но только благодаря преждевременной кончине нашего любимого вождя. Она втянула Океанию в бессмысленные войны и преступными актами саботажа нанесла тяжелый урон Военно-воздушным силам государства.
В. Новые принципы законности:
1. Против лица, не виновного в преступлении, не должно возбуждаться преследование.
2. Лицо, против которого не возбуждено преследование, является невиновным в преступлении.[17]
Вдова дровосека[19] осуждена
За преступную вырубку леса[20]
Она сама навострила топор[21] —
Но разве не виновен и муж?
Вдова дровосека осуждена
И за дело — погибли три дуба[22]
Три лучших дуба страны!
Но разве муж непричастен?
Вдова дровосека осуждена
Но может ли вырасти новый лес
Подняться из юных ростков
Пока не осужден и муж?
Вдова дровосека осуждена
Но правда возьмет свое
Вся правда, полная правда
Дышите свободно, леса Океании!
Ситуацию, которая сложилась после устранения Старшей Сестры, я определил бы как обоюдоострую. Сотрудники полиции мыслей склонялись к тому, чтобы после дискуссии о трауре прикрыть всю эту затею и арестовать Смита вместе с его сотрудниками. Но последствия контрпереворота, то есть нашего заговора, оказались совсем не такими, на какие мы рассчитывали. Алюминисты действительно были ослаблены, но умеренные не осмелились довести дело до конца. Они шантажировали последователей покойной Старшей Сестры в руководстве партии, угрожая предать гласности «цифру» — численность людей, истребленных за время правления Старшего Брата. В тот момент не было, по-видимому, ничего опаснее этого. В результате сформировалось новое равновесие сил: алюминисты и клочкисты в партии, вынужденные сотрудничать между собой, контролировали министерства и армию, а нам пришлось довольствоваться прессой и карательной системой. Их поддерживали партийный аппарат и офицерство, нас — полиция мыслей и внешняя партия. Так получилось, что тайная полиция оказалась вынужденной объявить себя защитницей свободы совести. Нашим, естественно, было нелегко с этим примириться, недовольство росло.
Мы приняли меры, чтобы партия не использовала «цифру» против нас. В марте — апреле было выпущено из тюрем и лагерей сначала полмиллиона, а потом еще 800 тысяч человек. Мы заставили их дать подписку о неразглашении, сознавая, что требуем от них невозможного. Им было внушено, что своей свободой они обязаны исключительно нам и что от нашего хорошего отношения зависит их дальнейшая судьба. Они сыграли свою роль: спустя несколько недель по всей стране поползли не лишенные некоторых оснований слухи о лагерях, и в центре этих страшных историй все чаще и чаще оказывалась фигура Старшего Брата.
Появились на сцене и ветераны революционного движения, в том числе товарищ Поллит, которому было уже 102 года, но который, несмотря на несколько десятилетий тюремного заключения, прекрасно себя чувствовал. Ветераны забрасывали партийное руководство жалобами, в которых настаивали на немедленном пересмотре истории партии. Кроме того, они требовали официально признать (в соответствии с действительностью), что Старший Брат состоял в партии не с 1929, а только с 1947 года. Естественно, они хотели получить материальную компенсацию, жилье и пенсии. Партийное руководство, стремясь главным образом предотвратить лишнее копание в истории, приняло решение о первоочередном удовлетворении их нужд. Ветеранам было позволено раз в месяц покупать определенное количество продуктов в магазинах внутренней партии. Этот великодушный жест не мог не возыметь своего действия: большинство стариков примолкло. Но господа из внутренней партии теперь поняли, как неразумно выступать против тайной полиции.
Однако мятежные вожди внешней партии не могли больше контролировать скорость. Кони понесли.
Дорогие юные читатели! Удвойте ваше внимание, потому что до сих пор вы вряд ли что-нибудь слышали о знаменитых вечерах "Понедельничного клуба". Для меня они были важнейшей политической школой. Даже сегодня слезы появляются у меня на глазах, стоит мне только вспомнить атмосферу тех дней.
Неделю спустя после дискуссии о трауре, в понедельник, я сидела со Смитом и Уайтерсом в кафе "Под каштаном". Мы пили джин «Победа», качество которого по указанию правительства было несколько улучшено с помощью анисового экстракта. Народу в кафе было много: художники, писатели, студенты, служащие. Пухлый, общительный, всегда спокойный Уайтерс, который до своего ареста в 1983 году был директором партийного предприятия, только что изложил нам свою экономическую теорию.
— Продуктов так мало не потому, что мы плохо работаем, — сказал он. — Мы плохо работаем потому, что мало продуктов.
Мы с возрастающим вниманием слушали его рассуждения, не замечая, что вокруг нас собралась целая толпа. Так дружеская беседа в считанные минуты превратилась в настоящую лекцию. Уайтерса посадили на стойку бара, чтобы всем было видно и слышно. И когда подошло время закрывать кафе, всем нам было ясно, что сегодня родилось нечто новое и что мы должны встретиться в том же месте и в то же время в следующий понедельник. Так начинались вечера "Понедельничного клуба".
Чем был для нас этот клуб? Всем. Политической штаб-квартирой, публичной исповедальней, местом любовных свиданий, университетом и домом моды. Конечно, привлекали и обсуждавшиеся темы — экономическое положение и роль печати в обществе. Но интереснее всего было просто там находиться. Люди собирались на эти вечера, чтобы впервые в жизни поговорить в неофициальной обстановке. Здесь можно было спорить, перебивать, вставлять реплики, высмеивать, восторгаться или просто дремать в кресле. Единственным недостатком дискуссий оставалось то, что на самом деле все их участники были единомышленниками. И все равно никогда еще я не слыхала такого количества оригинальных мыслей!
Должна признать, что о тех днях у меня остались не только приятные воспоминания. "Понедельничный клуб" отчасти виноват в том, что пошла на убыль моя крепкая и глубокая дружба со Смитом. Как организатор и председатель клуба он был весьма популярен — и не упускал случая этим воспользоваться. Докладчиков окружало обожание и поклонение не только пожилых матрон из министерства изобилия, но и двадцатилетних девиц из Молодежного антиполового союза, из которых многие, скорее всего, были подосланы полицией мыслей. О, как слаб человек перед искушением! Смит не мог устоять перед соблазном этих легких побед. Каждый понедельник он уводил к себе домой новую девушку, и поговаривали, что очередь дожидавшихся своего часа не уменьшалась. Неважно, что этот пламенный революционер был уже не первой молодости, что у него были варикозные язвы на ногах и жена — во всяком случае, официальная…
Я пишу это с горечью, потому что все это, к сожалению, стало частью истории Смита — можно бьшо бы сказать, частью нашей истории. Низменные связи толкнули его на путь погони за дешевым авторитетом, — на путь, который привел этого высокоодаренного и ценного человека во вражеский лагерь.
Что касается слухов о моих любовных похождениях с различными сотрудниками «ЛПТ» — с Уайтерсом, Саймом, Амплфортом, то распространяться на эту пошлую тему у меня нет никакого желания. Амплфорт действительно был моим другом, и очень близким. Я испытывала к нему почти материнские чувства. Он был ко мне привязан как дитя, и я любила его почти как сына или — поскольку разница в возрасте была невелика — как младшего брата.
На вечерах "Понедельничного клуба" особенно выделялся лингвист и философ Сайм. Он высмеивал терминологию, которой пользовалась партия, — так называемый новояз и официальную идеологию режима — знаменитое двоемыслие. Он был признанным специалистом по этим двум составным частям океанийского мировоззрения. Слушая его издевательские рассуждения, мы нередко забывали, что не так давно он защищал терминологию и философию партии с тем же энтузиазмом, с тем же наслаждением, с какими теперь нападал на них. При его игривом складе ума и система Старшего Брата, и Движение за реформу были для него лишь поводом для демонстрации своих поистине блестящих интеллектуальных возможностей. Прекрасный импровизатор, он иногда не мог подобрать для иллюстрации той или иной своей мысли подходящую цитату из все еще официально признанных классиков ангсоца и в таких случаях сам сочинял нужную. Он был неистощимым кладезем не поддающихся проверке фактов, примеров и историй. Выступая, он обычно держал в руке очки и жестикулировал ими. Когда же его ловили на ошибке, он надевал очки и укоризненно говорил:
— Ну да, я ошибся. Радуйтесь. Вы так долго слышали только безошибочные высказывания.
Примитивному крючкотворству двоемыслия он противопоставлял свою собственную философию, которую называл "системой ошибочных воззрений". В блестящем докладе "Можем ли мы говорить о Старшем Братстве?" он сформулировал аксиому плодотворного скептицизма для новой исторической эпохи, которая впоследствии получила широкую известность: "Я ошибаюсь, следовательно, я существую".
Парсонс, когда-то заядлый спортсмен, вышел из тюрьмы почти развалиной. Но и он делал в клубе блестящие доклады. Держа в трясущейся руке бумажку со своими заметками и нервно закуривая сигарету за сигаретой, он постоянно откашливался и прочищал горло, но это не мешало слушателям с напряженным вниманием следить за ходом его мысли. Трудно было поверить, что этот человек с бесстрастным лицом чиновника способен на такое глубокое проникновение в прошлое страны, на такой блестящий его анализ, производивший на публику сильнейшее впечатление. Например, когда он говорил о войне Алой и Белой розы, все вспоминали ужасные гражданские войны 60-х годов в Океании, которые большинство присутствующих пережили в детстве. А когда он осуждал кровавый деспотизм Карла I, нельзя было не подумать о гораздо более близком историческом периоде. При этом слушатели погружались в очарование прошлого, даже самых страшных его эпох, — и, казалось, начинали ощущать свою принадлежность к английскому средневековью даже в большей степени, чем к своему собственному времени. Кто-то назвал эти доклады "туристскими вылазками в прошлое", и название было бы очень подходящим, если бы только у нас не вызывали такой ненависти "туристские вылазки", проводимые партией.
Интересные лекции читал экономист Уайтерс. Он не был ни блестящим оратором, как Сайм, ни глубоким аналитиком, как Парсонс. Его главным достоинством было добродушие. Рассматривая экономические взгляды Адама Смита, он уходил далеко в сторону и рассказывал всякие занятные истории: как в годы правления Старшего Брата процветал черный рынок, как он, Уайтерс, снабжал офицеров плавучих крепостей сигаретами и как они рассчитывались с ним контрабандой, которую, в свою очередь, получали путем тайных сделок с противником. Эти истории развлекали не только публику, но и самого докладчика — он лишь с большим трудом мог возвратиться к теме. Во всяком случае, из классической теории стоимости слушатели усвоили лишь малую часть, зато истории Уайтерса были в ходу еще десятилетия спустя.
Сегодня, будучи уже пожилым человеком, я могу признать, что у этих понедельничных вечеров была еще одна привлекательная сторона. После каждого заседания я уходил из кафе в сопровождении юных, восторженных девушек — активисток рождавшегося Движения за реформу. Наши отношения никогда не становились слишком близкими, но они доставляли мне большое удовольствие. И я был не единственным, кто пользовался таким успехом. Натиску девушек не могли противостоять ни сутулый Сайм, ни страдавший плоскостопием Уайтерс. Мы считали, что после десятилетий эмоциональных лишений и сексуальной задавленности мы заслужили эти скромные победы. Мы считали это и политически важным, ибо такие контакты способствовали нашей популярности. Больше того, они показывали, что и в новую эпоху люди имеют право на личную жизнь. В каком-то смысле мы создавали новую модель поведения. Я, например, лаская свою очередную подругу, целовал ее у всех на глазах в левое ухо. С того дня, когда я впервые воспользовался этой формой интимного приветствия с С.Т.,[23] поцелуй в ухо со скоростью эпидемии распространился среди лондонской внешней партии и даже, по слухам, вошел в моду на тайных оргиях полиции мыслей и внутренней партии в качестве особо возбуждающей ласки.
Впоследствии я с удивлением убедился, что эти связи вызывали недовольство у Джулии. В то время я полагал, что нам с ней только полезно время от времени немного отдаляться друг от друга, и был искренне рад, узнав, что она нашла себе утешение в лице поэта Амплфорта. Нужно признать, что это свидетельствовало о ее хорошем вкусе. Худощавый и стройный, похожий на мальчика, Дэвид был нашим общим любимцем.
Не скрыть от партии моей заветной страсти.
Увы, прощенья нет моей вине.
Ведь та, которая могла бы дать мне счастье,
О ком пишу я, — не невеста мне.
Я в муках одиночества томлюсь,
В мечтах ее лишь вижу день и ночь,
В своих объятьях сжать ее стремлюсь,
Но лишь очнусь — все улетает прочь.
Как долго мы свои влачили дни,
Сгорая страстью средь холодных толп,
Встречаясь мимолетно вновь и вновь.
Приди ко мне, яви свою любовь.
Закон суровый[25] мертв. Одежды сбрось
На тихом берегу, где мы одни.[26]
Народу было мало права на траур — он требовал и права на подлинные радости. Было бы ошибкой полагать, что это относилось только к партийной молодежи. Недовольство начали высказывать и члены внутренней партии, и даже полиция мыслей. Смотрите, говорили они, посетителям кафе "Под каштаном" разрешено открыто заниматься тем, что власть предержащие могут делать только тайком. Где же справедливость? — спрашивали нас молодые темпераментные сотрудники полиции мыслей. Ребятам нелегко давался привычный, пусть даже только внешне пуританский образ жизни.
В середине апреля на одном из обычных инструктивных совещаний лондонской полиции мыслей было объявлено, что отныне члены внешней партии могут пользоваться большей свободой в устройстве своих любовных дел. В то же время шеф дал понять, что элиты нашего общества это смягчение правил не касается.
— Власти, на которых держится государство, — сказал он, — не могут позволить себе жить в пьянстве и разврате.
Хотя я как холостяк находился в сравнительно выгодном положении, я счел эту новую доктрину любви несправедливой. Поэтому в качестве руководителя полиции мыслей Внутреннего Лондона я выступил против нее.
— Если новая политика позволяет наименее ответственным слоям населения совокупляться, когда им заблагорассудится, то почему она лишает такой возможности самых надежных и верных людей?
Высказывать такие мысли было не вполне безопасно. К счастью, меня поддержал один старый, уважаемый офицер полиции. Вот что сказал заведующий отделом терапевтического удаления ногтей:[27]
— Товарищи, вы должны понять, что сотрудник полиции мыслей — тоже человек. У него часто появляется желание переспать с кем-нибудь, кроме своей жены. Нам говорят, что этот сексуальный либерализм имеет целью поднять настроение масс. Я, естественно, помню, что не так давно лучшим способом успокоения населения считались лагеря. Ладно, эти времена прошли. Но неужели сейчас совсем уж ничего нельзя? "Совокупляйтесь!" — вот каким, по моему мнению, товарищи, должен быть лозунг дня.
Так даже в полиции мыслей победила здоровая линия сексуальной политики. Теперь оставалось сделать еще один решающий шаг, чтобы плотину прорвало. Новое законодательство о разводе еще с конца марта готовилось в кабинетах партийного руководства, но к нему нужно было подготовить общественное мнение.
Случай для этого представился, когда как раз в эти дни некто Литколл[28] напечатал в «ЛПТ» рассказ, привлекший к себе большое внимание.
Лесли Блэк была примерным товарищем. Она хорошо работала в одном из министерств и отличалась, по отзывам ее начальников, высокой политической сознательностью. Ее муж работал в другом министерстве.[30] Их дети — семилетний Чарли и девятилетняя Карола — активно работали в детской организации разведчиков.
Казалось, все идет у них так же упорядоченно и благополучно, как и у многих других счастливых жителей Океании. Они были детьми Революции и поэтому не знали ужасных времен угнетения и эксплуатации.
Одно только бросало, как облако, тень на их лица.
Отношения между Лесли Блэк и ее мужем становились все прохладнее. Каждый день они ссорились, устраивали друг другу сцены ревности. Никаких оснований для этого не было. Лесли была безнадежно влюблена в своего коллегу, передовика труда из того же министерства. А ее муж все чаще и чаще заглядывал в стакан, которым вливал в себя джин "Победа".
Будучи политически грамотными, ответственными товарищами, они пошли к одному партийному руководителю и попросили его похлопотать в высших партийных органах, чтобы им в виде исключения разрешили развестись. Этот представитель партии понял, что перед ним — честные люди, чье личное счастье к тому же повысит производительность их труда. Поэтому он поддержал ходатайство Блэков о разводе.
Но все это случилось в эпоху интриг и вражеских махинаций Старшей Сестры. Она нисколько не была заинтересована в том, чтобы граждане нашего отечества могли жить и работать в условиях гармонии. И она лично запретила им развод.
Лесли и ее муж лежали в постели в своей новой современной квартире в доме «Победа». Они лежали в постели и ничего не могли. Они грустно смотрели на своих детей, игравших в войну в другой комнате.
— Боже мой,[31] — вздохнула Лесли, показывая на детей. — Может быть, они будут еще счастливее нас; ведь и мы счастливее, чем были наши родители.[32]
В интересах укрепления социального сосуществования в соответствии с моральными принципами ангсоца партия разрешает расторжение тех супружеских взаимоотношений, которые более не способствуют миру и гармонии в семье. С этой целью в ближайшее время будут организованы отделы разводов, где супружеские пары смогут заявить о своем намерении развестись в присутствии двух свидетелей.
Во всех прочих аспектах партия ни в коей мере не намерена вмешиваться в личные взаимоотношения граждан, если они не вредят безопасности и моральному здоровью общества. Членам партии мужского пола разрешается вступать в добрачные отношения с целью освоения навыков, необходимых для дальнейшего роста народонаселения. Кроме того, они имеют право, в зависимости от производительности труда, до двух раз в месяц[33] вступать во внебрачные отношения с членами партии женского пола, имеющими аналогичные разрешения. Личная жизнь членов партии женского пола должна соответствовать порядку, установленному в настоящее время.[34]
Мы убеждены, что новое положение о личной жизни еще более повысит трудовой энтузиазм членов партии Океании.
Гражданин![35]
Наше государство великодушно разрешило гражданам заключать и расторгать брак по их усмотрению. Я человек «консервативных» взглядов, один из "мамонтов[36]", как сказал бы ты, и поэтому я против развода и вообще всяких нарушений морали. Думаю, если бы Старший Брат был жив, он бы со мной согласился, хотя я знаю, что тебя это совершенно не интересует. Но теперь я обращаюсь к тебе с просьбой пойти со мной в отдел разводов. У меня есть на это причины.
Ты, считающий себя хранителем и опекуном новой, «прогрессивной» эпохи, должен знать, что люди — рабы предрассудков. Например, известно, что я замужем за знаменитым Уинстоном Смитом. Поэтому люди думают, что я — женщина, воспитанная на моральных принципах ангсоца, во всем следую за своим мужем. Когда Уинстон Смит в кафе "Под каштаном" обливает грязью прошлое нашей партии, считается само собой разумеющимся, что эти «прогрессивные» взгляды разделяю и я. Когда Уинстон Смит подстрекает к мятежу против системы Старшего Брата — хотя он всем обязан этой системе, потому что партия сделала из него человека, — люди думают, что к этой кучке мятежников присоединилась и я. А когда Уинстон Смит каждую ночь спит с новым «товарищем», люди могут сделать легкомысленное заключение, что и я, Кэтрин, — всего лишь похотливая сучка. Вот почему я предпочитаю пройти через отвратительную процедуру развода, хотя и знаю, что сам этот глупый порядок появился в результате твоей коварной агитации.
Кроме того, есть одно-единственное извинение твоему поведению, которое я могу допустить, — то, что ты всего лишь пешка. Настоящие предатели сидят в партийном руководстве и в полиции мыслей. Все они — платные агенты полиции мыслей Евразии. Но они понесут за это наказание! Дух Старшего Брата еще жив! И что бы ни случилось, он восстанет на развалинах этого государства и этой партии.
Кэтрин
Первые номера «ЛПТ» выходили тиражом 5000 экземпляров. Что значила эта цифра для империи с более чем стомиллионным населением! Правда, пролы почти не умели читать,[37] но тем не менее каждую пятницу только в Лондоне свежий номер «ЛГТТ» спрашивали полтора миллиона взрослых читателей. Удвоить тираж нам запретил О'Брайен.
— Истина — не ширпотреб, — презрительно сказал он, когда я пришел к нему поговорить о газете. — Предметы роскоши не должны поступать в продажу в неограниченном количестве.
Хотя формально «ЛПТ» была приложением к газете «Таймс», выходившей миллионными тиражами, мы почти никогда не имели даже бесплатных экземпляров для авторов и сотрудников редакции. Но кое-чего мне все же удалось добиться от О'Брайена. Мы получили возможность платить гонорар некоторым авторам — в первую очередь поэтам и художникам. За стихотворение или рисунок они могли купить в магазине внутренней партии плитку шоколада или бутылку пива.
В столь примитивном способе издания газеты было нечто волнующее. Правда понемногу одерживала верх. Каждая новая тема — будь то запущенность лондонских улиц, или проблемы полового воспитания, или трудности в снабжении продуктами — одновременно означала расширение границ свободы. Естественно, нам приходилось избегать некоторых тем (например, подробностей военного разгрома или деталей революционного прошлого Старшего Брата), но как велика была разница между такой осторожностью и полной закостенелостью недавних лет! Да, не обо всем «ЛПТ» могло писать, но в конечном счете не кто иной, как мы сами решали, что может быть напечатано. Этим мы добились немыслимого раньше положения — мы сами смогли быть собственными цензорами. О правильности наших решений свидетельствовало то, что главный цензор министерства правды, которому я каждую среду после обеда должен был представлять копии всех статей, почти никогда не делал никаких поправок и заявлял, что читать «ЛПТ» куда приятнее, чем «Таймс», где ему вечно приходится исправлять опечатки, искажающие смысл.
Редакционные совещания проходили по вторникам. В этот день кафе "Под каштаном" было закрыто, так что мы занимали бильярдную и там составляли номер. Из десяти полос «ЛПТ» мы на первых порах располагали только двумя, позже — четырьмя и в конце концов — шестью. Остальное, как и в других газетах Океании, занимали официальные сообщения и перепечатки из «Таймс». Конечно, публика начинала читать «ЛПТ» с «наших» полос.
В создании лица газеты решающую роль играла в то время Джулия. Правда, формально она не входила в штат редакции, но постоянно вносила конструктивные предложения. Например, она изобрела метод двусторонней самоцензуры, который предусматривал и смягчение, и заострение трактовок. Когда автор разрабатывал официально разрешенную тему слишком осторожно, мы усиливали его чересчур мягкие формулировки. Но если нам казалось, что он выходит за рамки допустимого, тон статьи слегка смягчали. Заострение материалов было поручено Уайтерсу, который отличался склонностью к компромиссам, а за смягчение чересчур острых статей отвечал я, известный своими радикальными взглядами.
Только однажды дело дошло до того, что редакции пришлось снять целый материал. Это была моя статья "Картины морали 30-х годов". Где-то в середине апреля я повстречал на улице старого рабочего, с которым познакомился год назад в одной пивной в квартале пролов. Я привел его в бильярдную кафе "Под каштаном" и за бутылкой джина «Победа» расспросил о том, какой была повседневная жизнь до революции. Джин развязал ему язык, и он рассказал, как венчался во взятом напрокат цилиндре, как летними вечерами пил пиво и играл в карты. Он говорил, что в те дни прямо на улицах повсюду торговали апельсинами и бананами, и во всех подробностях припомнил благотворительный бал в Сохо. О забастовках же и классовой борьбе он тогда и слышать не хотел.
Я никогда не считал себя хорошим журналистом, но эта статья мне удалась. Тем не менее редакцию она не удовлетворила. Выступила против нее и Джулия.
— Суть статьи, — возмущенно говорила она, — сводится к тому, что один-единственный серенький день 30-х годов куда веселее, чем весь послереволюционный период!
Сайм заметил, что, по всей вероятности, так оно и было, но именно поэтому статью не пропустит цензор.
— Подожди еще месяц-другой, — дружески посоветовал он мне. — Будущее работает на прошлое.
Уайтерс высказался за то, чтобы вложить в уста старика хотя бы одну фразу об угнетении и эксплуатации в те времена, иначе материал будет воспринят как "абсолютно неправдоподобный". Парсонс ничего не сказал — как всегда в напряженной ситуации, он только нервно закашлялся. В конце концов я сам решил воздержаться от публикации статьи.
Наши отношения с Джулией ухудшились. У меня время от времени случались любовные связи. Джулия же, разойдясь с Дэвидом, перешла к Уайтерсу, а потом к Сайму. Была и другая причина ее отдаления от «ЛПТ» и от "Понедельничного клуба". Теперь она посвящала всю свою энергию и изобретательность организации театра, готовившего постановку шекспировского "Гамлета".
Последней великой заслугой Джулии была кампания против обязательной телевизионной физзарядки. Ей удалось привлечь на свою сторону одного тупоголового чиновника из министерства правды — некоего Тиллотсона. Он согласился подписать статью, хотя из-за его полной бездарности написать все пришлось Уайтерсу.
Как прекрасно чувствует себя человек, когда, рано встав и выпрыгнув из кровати, он разминает свои вялые члены! Раз-два, левой-правой — эти команды следуют ритму нашего сердца. Наш организм, как и наше сознание, нуждается в этих движениях. Природа требует свое.
Именно из этого исходила партия, обязав каждого партийца делать утреннюю физзарядку. Телекран, это великое достижение нашего времени, сделал возможным централизованное выполнение столь полезных для здоровья движений.
К несчастью, эта в сущности своей разумная мысль, как и многие другие, подверглась деформации в ходе ее исполнения.[38] Рабочие робко стоят перед экраном, с которого неизвестная товарищ женщина кричит на них воинственным, грубым, нередко даже оскорбительным тоном. Упражнения, которых она требует, для многих слишком утомительны. Это отнимает рождаемое приятным предвкушением предстоящего труда ощущение телесной радости, которое есть цель утренней физзарядки.
Не лучше ли было бы, скромно предлагаем мы, довериться инстинкту граждан и предоставить им самим выбирать время дня и характер упражнений, которые они хотели бы выполнять по велению долга? По моему мнению, подобная реформа не противоречила бы ни железным законам ангсоца, ни практике нашего общества.[39]
Э.Тиллотсон,
член партии, заслуженный спортсмен
В марте все мы были еще почти одинаковыми. Различия начали постепенно появляться позже. Сначала они не затрагивали наших взглядов: было очевидно, что все мы стремимся бороться с наследием Старшего Брата. Каждый в своей области делал одно и то же — мы понемногу расширяли брешь, которую приоткрыла перед нами власть. Но вскоре характер и темперамент каждого из нас начали меняться — или, может быть, они и раньше были разными, только мы это не сразу заметили? Веселый Уайтерс и всегда сонный Парсонс, саркастически настроенный Сайм и тщеславный Амплфорт прекрасно дополняли друг друга. Мне казалось, что и моя осмотрительность очень полезна рядом с безоглядным радикализмом Смита.
Со временем различия становились все более очевидными. Например, Парсонс в самые решительные моменты наших редакционных совещаний вставал и уходил. Он оправдывался тем, что должен ложиться спать не позже одиннадцати, иначе не помогает снотворное. Я думаю, что причиной этих уходов была деспотичность его жены. Как однажды сухо заметил Сайм, для контроля за Парсонсом не нужна никакая полиция мыслей: он и без нее находится под постоянным надзором. Кроме того, мы никогда не знали, где и как Парсонс пожинает плоды поклонения, которое он заслужил среди восторженных молодых девушек своим оригинальным историческим мышлением. В таких делах Парсонс был очень застенчив. "Вы, кроме этого, больше ни о чем не думаете", — отшучивался он, краснея.
Особый такт приходилось проявлять по отношению к Амплфорту. В отличие от Парсонса, он всегда докладывал о всех своих успехах у женщин, хотя на самом деле любил только себя самого. На наших редакционных заседаниях он иногда не желал говорить ни о чем, кроме своих стихов. Пространно, во всех подробностях он разъяснял скрытую внутреннюю красоту своей поэзии, считая, что без этого мы, дилетанты, ее не оценим. "Знаешь, Дэвид, — сказал ему как-то Сайм, — твои комментарии куда разнообразнее и интереснее, чем твои стихи". На следующее заседание Дэвид не явился. Позже мы все отправились в его маленькую однокомнатную квартирку, стены которой были оклеены фотографиями и его стихами, напечатанными в "ЛПТ".
— Найдите себе поэта получше! — крикнул он пронзительно, приоткрыв дверь. Впустил он нас только после того, как мы передали ему в знак глубокого раскаяния бутылку виски со складов внутренней партии.
Больше всего Дэвид боялся, что следующие поколения будут знать его только как поэта «ЛПТ». Он не любил, когда мы говорили о политических достоинствах его стихов, и глубоко завидовал тем своим коллегам-поэтам, кто при первом дуновении свободы отвернулся от политики и целиком посвятил себя так называемой "чистой поэзии". Особенно задевали его ядовитые замечания кое-кого из этих поэтов, будто его политическая агитация — всего лишь своеобразная компенсация за недостаток поэтического таланта. Он обижался и на Сайма, который хоть и был его другом, но предпочитал стихи Суинберна и Элиота.
— Я не желаю жертвовать своим талантом ради какой-то сомнительной политической славы, — заявлял он. Но отойти от политики, которой он был обязан своей популярностью, он не мог. Так он и жил в постоянных метаниях между поэзией и политикой, между преувеличенной самоуверенностью и чрезмерным слабодушием. Наверное, только мне удавалось немного успокоить его страхи. В сущности, он был несчастный человек.
Нашего старшего коллегу Уайтерса не волновали ни любовь, ни слава. Теперь, когда этого выдающегося человека и экономиста нет в живых, я, вероятно, могу сказать, не оскорбляя его памяти, что главной его страстью была еда. Прежние коллеги по партии регулярно присылали ему (а значит, и нам тоже) пакеты с пищей и одеждой. Благодаря им заседания редакции иногда заканчивались настоящим пиром, в котором Уайтерс принимал участие с большим воодушевлением. За едой он всегда надевал те очки, которыми обычно пользовался для чтения.
— Люблю видеть, что я ем, особенно если есть на что поглядеть, — говорил он.
С таким аппетитом он запихивал в рот копченые гусиные ножки и импортные бананы из Остазии, что старый циник Сайм как-то заметил: "В один прекрасный день, Уайтерс, тебя подкупят гусиной ножкой. Но прежде чем окончательно перейти на сторону врага, ты потребуешь заключить специальный контракт, где будет оговорено твое ежедневное меню".
Сайм всегда отличался легкомыслием. Изо рта у него вечно торчала сигара «Победа» самого низшего сорта. "Это сегодня единственное, что еще связывает меня со Старшим Братом", — говорил он, намекая на то, что покойного диктатора на портретах часто изображали с сигарой «Победа» во рту (хотя вкус, а значит, и сорт табака у того наверняка были получше).
Любимым и постоянным развлечением Сайма было нас пугать. В один прекрасный день, предсказывал он, в «Таймс» появится официальное заявление, что вся эта либеральная эпоха была всего лишь розыгрышем, что Старший Брат не умер, а просто хотел таким способом проверить, много ли у него в Океании подлинных приверженцев и кто окажется предателем. Сценарий такого "дня гнева" Сайм разрабатывал во всех подробностях, включая описание того, как члены внешней партии будут соперничать в оплевывании самих себя. Мы чуть не помирали со смеху, за исключением Парсонса, который не находил в пророчествах Сайма ничего остроумного и упрашивал его прекратить эти скверные шутки.
— Да тебе нечего бояться, — безжалостно отвечал ему лингвист. — Когда нас примутся пытать, мы дадим показания, что ты всегда уходил в половине одиннадцатого, а все самое важное начиналось позже. Так что тебе ничего не грозит; в худшем случае отрежут левую руку и правую ногу.
Не щадил Сайм и Уинстона.
— Слушай, конспиратор, — говорил он ему, изображая офицера полиции мыслей. — Отрицать бесполезно. У всех женщин, с которыми ты имел дело, подмышкой были установлены микрофоны, а ты не перестаешь говорить о политике, даже когда совокупляешься, так что мы слышали все, как по центральному радио. Жаль, что телевидение у нас еще несовершенно, а то мы могли бы и увидеть кое-что интересное.[40] Так вот, мы знаем, что ты, в сущности, неплохой человек, если бы не постоянное желание вернуться в материнскую утробу. Его ты и пытаешься замаскировать своими дикими высказываниями.
Это саркастическое замечание Сайма было не лишено смысла. Смит действительно отличался сентиментальностью. Например, он всегда преклонялся перед пролами, хотя не был знаком ни с одним из них. Конечно, это и помогало ему сохранять энтузиазм. Ему очень хотелось, чтобы кто-нибудь погладил его по головке за работу в «ЛПТ». Кроме того, он требовал нежности в обращении — настаивал, например, чтобы участники движения, независимо от пола, целовались при встрече и прощании.
— Нет ничего стыдного в том, что мы не бесчувственные люди, — говорил он.
Многие любили его, восхищались его энтузиазмом и рвением в вербовке новых и новых сторонников нашего дела. Но многие ему завидовали, а кое-кто осуждал его агрессивную мягкость. Когда он слышал, что кому-то не нравится, он мрачнел. Во всем он старался видеть только хорошее — даже в полиции мыслей. Один из самых больших радикалов в политике, духовный отец самых острых нападок на противников, он вдруг становился нерешительным и даже податливым, когда приходилось защищать свои взгляды. Однажды он признался мне, что по-человечески ему всего труднее дается постоянная агрессивность, которую навязывает политика.
— Как хорошо было бы, — сказал он, — если бы можно было бороться только в письменном виде!
Это прозвучало как глубокий печальный вздох, как мягкий, бессильный протест против политики, которая становится второй, худшей натурой всякого, кто занимается ею долго и всерьез.
В недалеком будущем театр «Победа» покажет пьесу староанглийского писателя Уильяма Шекспира. «Гамлет» был в свое время знаменитой драмой. В нем разоблачались злоупотребления властью, типичные для средневекового датского общества. Этим объясняется популярность пьесы среди английских рабочих той эпохи. Герой пьесы — буржуазный интеллигент, являвшийся в то время, в сравнении с его феодальным окружением, прогрессивным мыслителем. Шекспир, естественно, не видел выхода из кризиса своей эпохи, так как жил за несколько столетий до появления ангсоца.
Партия всегда относилась с уважением к Шекспиру и его творчеству.[41] Однако очень долгое время интриги Старшей Сестры препятствовали исполнению этого интересного и не лишенного известной ценности произведения. Мы надеемся, что сегодняшний зритель отнесется к нему с энтузиазмом и одновременно с должной критичностью.
Роль Клавдия мы поручили актеру, который раньше играл Старшего Брата в прославлявших его фильмах и пьесах о революции. Хотя грим был очень удачным, зрители сразу его узнали и встретили громом аплодисментов. Такой прием заранее предопределил настроение, царившее в зале на протяжении всей пьесы. Позже противники Движения за реформу обвиняли нас в том, что Полоний нарочно был сделан похожим на сотрудника полиции мыслей и что Гильденстерн и Розенкранц подражали жестам ответственных работников внутренней партии. Кое-кто даже узнал в тени отца Гамлета Эммануэля Голдстейна. Мы же, со своей стороны, приложили все усилия, чтобы представить пьесу как историческую драму, и для этого восстановили спектакль, шедший в 30-е годы.
Однако нужно сказать, что пьесу просто нельзя было играть перед этой публикой, не вызывая ассоциаций с текущими событиями. Как мудро заметил Сайм, бывают такие исторические периоды, когда ни сказка о Золушке, да что я говорю, ни даже лондонский телефонный справочник за 1958 год не могут быть поставлены на сцене иначе как в современной интерпретации.
Старый лондонский Национальный театр был набит битком. В ложах теснились сотрудники полиции мыслей — многим из них пришлось стоять, потому что всем мест не хватило. Партер заполнили служащие министерства и их семьи, а верхние ярусы были забиты студентами Университета аэронавтики — единственного высшего учебного заведения Океании. Аплодисменты неизменно начинались на галерке; публика в партере подхватывала их — вначале осторожно, но чем дальше, тем с большим воодушевлением. В ложах стояли или сидели, держа руки за спиной, — вероятно, полиции мыслей было запрещено аплодировать и вообще как бы то ни было обнаруживать свои чувства.
Первая буря аплодисментов разразилась во время большого монолога Гамлета, когда он жалуется на "гнет сильного" и "заносчивость властей". Кто-то из студентов крикнул: "Ай да Уильям! Молодец старик!" Это так развеселило публику, что даже актер, игравший Гамлета, засмеялся, сложил пальцы правой руки в виде буквы «V» и показал зрителям. Это было неописуемое ощущение!
Кто-то из сотрудников полиции мыслей завопил: "Это мыслепреступление!" Ответом было улюлюканье с галерки. А во время сцены, когда нанятые Гамлетом бродячие актеры разыгрывают перед Клавдием убийство отца Гамлета, произошла настоящая демонстрация. Король, борясь с уколами собственной совести, в ярости кричит: "Дайте сюда огня!" Несколько полицейских подхватили: "Дайте свет!" И тут разразилась буря. Студенты начали скандировать: "Клавдий, думаешь ты зря, что нет убийц страшней тебя". Потом послышалось: "Аронсон, Джонс, Резерфорд — ими каждый в сердце горд". Лишь с большим трудом удалось продолжить спектакль.
В последней сцене, где Фортинбрас отдает приказ похоронить Гамлета "как воина", публика вскочила и потребовала торжественных похорон трех революционеров. На этот раз партер выступил заодно с галеркой. Сотрудники полиции мыслей смотрели на это грандиозное проявление протеста бледные, дрожа от ненависти или страха. В зале как будто встретились два театра: слабая копия прежнего Королевского Шекспировского (хотя постановка была довольно примитивной) и театр повседневной жизни, неподвластный никакому режиссеру и питаемый спонтанным вдохновением своих актеров.
На площади Победы, перед театром, выстроилось не меньше двух тысяч сотрудников полиции мыслей в черных мундирах и касках. На краю площади истерический голос кричал из динамика, стоявшего на крыше грузовика: "Их всех арестуют!" Поэтому большая часть публики устремилась назад, в опустевший было театр. Происходившее снаружи как будто удивило даже сотрудников полиции мыслей, выходивших из лож. Только предводитель студентов, бородатый юноша в очках, услышав, что театр оцеплен, сохранил присутствие духа.
— Товарищи! — крикнул он. — Неужели мы дадим забрать себя поодиночке? Нет! Им придется дорого за это заплатить! Прорвемся на площадь! Вперед! Будем защищаться! Бей гадов!
Студенты набросились на полицейских. В несколько секунд оцепление было прорвано, и часть разбегавшейся публики смогла спастись. На некоторое время полиция мыслей оказалась бессильной. Впервые в истории Океании она встретила серьезное сопротивление. Это было совсем иное дело, чем орудовать в своих застенках, имея под рукой изощренные орудия пыток. Напрасно метался во все стороны луч прожектора, установленного на крыше большого дома напротив. Две противостоящие толпы безнадежно перемешались. Нельзя было даже открыть огонь: в свалке полицейские действовали только резиновыми дубинками и ножами.
В первый момент я решил сражаться плечом к плечу со студентами с твердым намерением убить хоть одного полицейского. Меня охватил страшный гнев, желание отомстить за все — за прошлогодние пытки, за десятилетия страха. Когда луч прожектора на мгновение осветил деревья, окаймлявшие площадь, я тут же подумал, сколько полицейских можно повесить на одном дереве. Но, разглядев их тоненькие стволы, я с грустью отказался от этой мысли. Во всей Океании не осталось столько деревьев, чтобы хватило на всех.
И тут я ощутил прилив стыда за то, что мне, культурному человеку, могут приходить в голову такие садистские планы. Я вспомнил о Джулии. Охваченный чувством бесконечной нежности, я понял, что она для меня — все. Я представил себе, как она, с ее хрупкой фигуркой, пробивается сквозь толпу полицейских, как зубами и ногтями отбивается от попыток ее схватить, как, наконец, ее за волосы волокут через улицу. Я бросился назад, в театр, взбежал на сцену и побежал за кулисы. Там Джулии уже не было: весь персонал театра был арестован.
Подошли пятеро сотрудников полиции мыслей, надели на меня наручники и заперли меня в шкафу. Полчаса спустя дверца шкафа открылась — передо мной стоял О'Брайен.
— Ну, вы и придумали штуку, — прошипел он с ненавистью.
— Где Джулия? — крикнул я.
— Заткнись! — рявкнул он в ответ, но в голосе его я не услышал прежней уверенности. — Послушайте, — сказал он чуть спокойнее, — я предлагаю вам пойти домой и лечь спать. Обещаю, что с вашей подругой ничего не случится. Пока не случится, — добавил он угрожающе. — Это был последний раз!
Он приказал полицейским освободить меня. Я запротестовал и потребовал, чтобы меня тоже арестовали. Они силой сняли с меня наручники и отвели к дому «Победа». Полицейские всю дорогу мрачно молчали, как если бы тот факт, что они не могут расправиться со мной на месте, преисполнял их чувством неминуемой опасности.
За неделю до состоявшейся в театре «Победа» (бывшем Национальном) премьеры «Гамлета» партийное руководство резко снизило ежедневную норму выдачи кофе и шоколада сотрудникам полиции мыслей.
Это было необходимо, как нам сказали, для уменьшения социального неравенства. В действительности готовилась тщательно продуманная провокация: им было прекрасно известно, что наша замечательная полиция мыслей ни в коем случае не стерпит, чтобы установление социальной справедливости начиналось с нее.
Некоторые высокопоставленные офицеры полиции мыслей решили, что, прежде чем умереть от голода (хотя такая опасность им непосредственно еще не грозила), они рассчитаются со своими врагами. Их план выглядел так: арестовать актеров и публику на премьере «Гамлета», потом окружить руководство внутренней партии и схватить его умеренную часть. Эти действия были согласованы с алюминистами внутри партии.
Но хотя все было подготовлено, путч провалился. В последний момент алюминисты испугались последствий. В это время в Лондоне находилась тайная делегация Евразии, которая вела предварительные переговоры о мире — на них партия должна была предстать единой. Да и вообще алюминисты были одержимы идеей единства. Поэтому они раскрыли план переворота клочкистам.
Определенную роль в неудаче путча сыграло и неожиданное сопротивление студентов. С военной точки зрения оно не представляло никакой опасности, но лишило полицию мыслей пяти очень важных минут. А внутренняя партия воспользовалась этими пятью минутами, чтобы мобилизовать против мятежных полицейских армию. Возвращаясь в свои казармы, полицейские были встречены огнем океанийской морской пехоты.
Попытка путча в конце мая, известная в истории как "Гамлетовский путч", или "Операция Эльсинор", была бессмысленным актом отчаяния и окончилась плохо. Среди жертв — казненных сотрудников полиции мыслей — оказались мои хорошие друзья, которые могли бы принести нам пользу в борьбе с анархией.
Я вполне сознательно не принял участия в этом безрассудном предприятии. Точнее, я ограничился тем, что поставил в известность о готовившемся вмешательстве полицию мыслей.
После премьеры «Гамлета» меня по телефону вызвали к театру «Победа». От того, что я там увидел, я пришел в ужас. Из пятидесяти трупов, валявшихся на площади, тридцать принадлежали офицерам полиции мыслей! Но в тот момент я не позволил себе руководствоваться чувством мести и последовал трезвому голосу разума. Я отдал приказ не трогать арестованных, в том числе Джулию Миллер. Этим я спас жизнь женщине, которой предстояло стать министром культуры Океании. Не могу сказать, что с ее стороны чувствовалась признательность… Благодаря моему вмешательству не был растерзан моими разъяренными товарищами и Уинстон Смит.
На следующий день состоялось заседание партийного руководства, длившееся восемь часов. Ввиду предстоящих мирных переговоров, которые находились в стадии подготовки, все тщательно соблюдали видимость единства. Поэтому был выработан компромисс. Из полицейских, участвовавших в попытке переворота, были приговорены к смертной казни только те, кто уже и так погиб накануне вечером, остальных же выпустили на свободу. Отпустили также исполнителей и зрителей «Гамлета». Полиция мыслей, вопреки требованиям клочкистов, не была распущена, но была поставлена в прямое подчинение партии. На следующий день в «Таймс» было напечатано сообщение об ошибках Старшего Брата — наряду, естественно, с его заслугами.
Достигнутое таким способом единство было лоскутным и ненадежным. Противоборствующие группы в структуре государственной власти удерживал вместе лишь страх, хотя оснований для паники в то время еще не было: с мятежниками из внешней партии и студентами можно было справиться одной волной арестов. Я предложил эту меру руководству,[42] но не встретил поддержки, хотя это был последний шанс стабилизировать ситуацию, пока не осознала свое существование и мощь та великая сила, которой партия преступно пренебрегала десятилетиями, — пролетариат Океании.
Агентство новостей Океании АНО уполномочено компетентными органами сделать следующее заявление. Некоторые средства информации Остазии высказывают мнение, будто делегация филателистов Евразии, недавно посетившая Лондон и принятая партийным руководством, доставила секретное послание, касающееся предполагаемых мирных переговоров между обеими странами.
Это мнение лишено каких бы то ни было оснований. В то же время правительство Океании придает большое значение связям между филателистами обеих стран, — связям, которые, независимо от взаимоотношений между обоими правительствами, в настоящий момент не вполне определенных, могут означать начало весьма плодотворного сотрудничества.[43]