ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Необходимое объяснение

«Для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. Но потребность отыскивать причины вложена в душу человека».

Лев Толстой

Трудное это дело — определять национальность человека. В «Герое нашего времени» Лермонтова есть примечательный пассаж: «Нынче поутру зашел ко мне доктор; его имя Вернер, но он русский. Что тут удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец».

Прошли целые века, и сколько было за это время всякого: различные войны (а стало быть, захваты и пленения людей), татаро-монгольское иго (полон, изнасилование), не говоря уже о мирных приглашениях, привлечениях иностранцев на русскую службу. Приезжали они, инородцы. Жили. Женились. Размножались. И в результате всех этих немыслимых сочетаний, браков и совместного проживания появлялись на свет какие-то странные русские, совсем не славянского вида: горбоносые, с узким разрезом татарских глаз, с тяжелыми тевтонскими подбородками, с живыми французскими манерами — галльские петушки от русских наседок…

К сожалению, нет под рукой атласа по генеалогии, да и существует ли такой? Не составляются нынче, увы, родословные, и все мы, как правило, — Иваны, не помнящие родства. И поэтому никак не решить кроссворда о происхождении того или иного человека, не докопаться до его первоначальных истоков. Одни вопросы: кто он и что он? А ответов нет.

И вот пришла мне в голову идея соединить вместе хотя бы крохи и осколки добытых сведений о происхождении некоторых деятелей русской истории и культуры, кто, без всякого сомнения, оказал влияние на духовное формирование русского народа.

Начнем с литературы. И, конечно, с «солнца нашей поэзии» — с Александра Сергеевича Пушкина.

Национальная святыня — Пушкин

Тебя ж, как первую любовь,

России сердце не забудет!..

Федор Тютчев

Он — и жрец и он — веселый малый,

Пророк и страстный человек,

Но в смене чувства небывалой

К одной черте направлен бег.

Москва и лик Петра победный,

Деревня, Моцарт и Жуан,

И мрачный Герман, Всадник Медный,

И наше солнце, наш туман.

Романтик, классик, старый, новый?

Он — Пушкин, и бессмертен он!

К чему же школьные оковы

Тому, кто сам себе закон?

Михаил Кузмин

Кто был по национальности кудесник русской речи? Народная молва гласит: русской крови в нем и капли одной не было; немецкая и арапская кровь была.

А я повеса вечно праздный,

Потомок негров безобразный,

— писал о себе Пушкин.

Юрий Тынянов проследил род Пушкиных от маленького абиссинца, который попал в Россию и женился на пленной шведке. Пошли дети, и 14 абиссинских и шведских сыновей все стали русскими дворянами. «Так началось русское Ганнибальство, веселое, сердитое, желчное, с шутками, озорством, гневом, свирепостью, русскими крепостными харемами, бранью, нежностью, любовью к пляскам, песням, к женщинам…»

Из того предпушкинского времени — в советское: «У моей России вывороченные негритянские губы, синие ногти и курчавые волосы — и от этой России меня отлучить нельзя… В ней, в моей России, намешаны тысячи кровей, тысячи страстей… Меня — русского поэта — «пятым пунктом» отлучить от этой России нельзя!..» (Александр Галич. «Генеральная репетиция»).

Может быть, Пушкин потому стал Пушкиным, что его далекие предки пришли в Россию, а не жили здесь, на российских просторах, испокон веков, где, как заметил историк Сергей Соловьев, «печальная, суровая, однообразная природа не могла живительно действовать на дух человека, развивать в нем чувство красоты, стремление к украшению жизни, поднимать его выше ежедневного, будничного однообразия, приводить в праздничное состояние, столь необходимое для восстановления сил…»

Это так называемый географический фактор, влияющий на характер и темперамент человека. Французский мыслитель Шарль Луи Монтескье утверждал, что характер народов меняется в зависимости от широты, на которой они живут, и от размеров занимаемой территории.

Это уж точно. Одно дело люксембуржец, живущий на крохотном участке Европы, величиной с носовой платок. И совсем иное — русский человек. Николай Бердяев отмечал, что «в душе русского народа остался сильный природный элемент, связанный с необъятностью русской земли, с безграничностью русской равнины».

«Мы — северные люди, — писал Василий Розанов. — У нас ни пальм, ни баобабов. Сосенки, березки…»

И он же: «По обстоятельствам климата и истории у нас есть один «гражданский мотив»: служи. Не до цветочков».

Этот диагноз российской действительности Василий Розанов поставил в 1913 году.

Итак, Россия — это бесконечные равнины, однообразные леса, так и тянет к лени и запою («Тебе скучно в Петербурге, а мне в деревне…» — писал Пушкин Рылееву в конце апреля 1825 года). А откуда пришли далекие предки Пушкина? Из страны жаркой, экзотической, буйной, своенравной. И передали своим потомкам по генному коду свой бунтующий африканский темперамент, кому досталась порция поменьше, кому — побольше, а Александру Пушкину — аж с лихвой!

«Нервы его ходили всегда, как на шарнирах», — давала характеристику Пушкину его родная сестра.

«Арап, бросавшийся на русских женщин», — сказал о поэте Федор Сологуб. А Анна Ахматова, процитировав это сологубовское определение, заметила Лидии Чуковской: «Вы не знали этого? Да, он Пушкина не выносил. Ненавидел. Быть может, завидовал ему: соперник!..» (Запись от 6 марта 1940 года). Но, может быть, действительно «бросался», и в результате рождались шедевры русской поэзии, и, конечно, «Я помню чудное мгновенье».

Но оставим в стороне донжуанский список поэта и поговорим немного о предках Александра Сергеевича. Среди них особой колоритностью выделялся прадед по материнской линии Абрам Петрович Ганнибал. Чернокожий прадед Пушкина заслужил звание генерала российской армии. Он строил крепости и фортификационные сооружения по всей империи. Служил шести русским императорам, от Петра I до Елизаветы Петровны. Его отец, а стало быть, прапрадед Александра Пушкина, был правителем народа лого в Эритрее (в прошлом — провинция Эфиопии) и по прямой линии происходил от знаменитого Ганнибала, грозы Рима.

И вот арапчонок Абрам в 1705 году очутился в России, да не у кого-нибудь, а у самого Петра I, который сразу оценил расторопного и горячего мальчика. После крещения юный африканец именовался то Абрам Петров, то Абрам Арап. В течение 10 лет он находился неотлучно при царе в качестве денщика, секретаря и камердинера одновременно. Затем был послан в Париж для обучения инженерному и фортификационному делу, участвовал даже в составе французской армии в войне за испанское наследство, в 1722 году вернулся в Россию и сразу включился в строительство крепости на острове Котлин в Кронштадте. В дальнейшем — то возвышение, то ссылка, обычные весы российской действительности. В звании генерал-аншефа Абрам Петрович Ганнибал вышел в отставку.

Это общественная сторона жизни Ганнибала в России, но была и частная, личная, где он показал себя истинным мавром, российским Отелло. Женился он на гречанке, красавице Екатерине Диопер, увел буквально из-под венца, оставив в дураках флотского поручика Кайсарова. Во время частых отлучек мужа Екатерина Ганнибал родила белую дочь Поликсену, с чем Абрам Петрович Ганнибал никак смириться не мог и начал подвергать бедную супругу всевозможным пыткам и истязаниям, вплоть до того, что вздергивал ее на дыбе. В свою очередь Екатерина пыталась отравить своего огненного и ревнивого мужа. Вторым браком Абрам Ганнибал женился на Христине-Регине, дочери капитана Матвея фон Шеберга (еще один иностранец на службе русской армии). Брак был удачный, и супруги нарожали кучу детей. Христиана Матвеевна, вспоминал Пушкин, так говаривала о муже: «Сам шорт, и делает мне шортовых детей». Букву «че» она не выговаривала.

Многие их дети пошли по военной части. Иван дослужился до чина генерал-фельдцейхмейстера, Петр закончил службу генерал-майором, Осип (дед поэта, его дочь Надежда Осиповна вышла замуж за Сергея Львовича Пушкина и стала матерью Александра Сергеевича) был капитаном второго ранга, а Исаак — капитаном третьего ранга. Все сыновья Абрама Ганнибала отличались необузданным нравом, так, Исаак Абрамович, когда понравившаяся ему поповна отвергла его «ганнибальские ласки», в гневе убил ее. Ну, прямо бешеные мавры-эфиопы эти Ганнибалы.

Но и по отцовской линии поэта страстей было не меньше. Прадед, Александр Петрович, зарезал неверную жену накануне родов. Дед, Лев Александрович, узнав, что его жена Мария Воейкова имеет француза любовника (он был гувернером у них в доме), повесил бедолагу в собственной усадьбе, а жену заточил в домашней тюрьме. Вот такие были предки у первого классика русской литературы.

Ну, а что «брат» Пушкин? Оставим за скобками растиражированную личную жизнь и коснемся немного общественной. «Я числюсь по России», — гордо говорил поэт. Возможно, это придуманная кем-то фраза из анекдотов о Пушкине, но она точна, она выражает пушкинскую суть.

Однажды Александр I, обходя лицейские классы, спросил: «Кто здесь первый?» Пушкин ответил: «Здесь нет, Ваше императорское величество, первых. Все — вторые».

Пушкин в жизни был противоречив и многозначен. Он и монархист, он и тираноборец, друг декабристов и верноподданный царя. Сочувствуя карбонариям-революционерам, в то же время он был на стороне либерального государственничества, или, как бы сказали сегодня, просвещенного либерализма. Пушкин — прежде всего законопослушник (бунтарь он только в стихах). Василию Жуковскому он писал из Михайловского 7 марта 1826 года: «… Каков бы ни был мой образ мыслей политический или религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости».

Хотя поэту многое не нравилось и со многим он не мог мириться. «Душа моя, меня тошнит с досады — на что ни взгляну, все такая гадость, такая подлость, такая глупость — долго ли этому быть?..» (из письма к Льву Пушкину, Одесса, январь 1824).

Еще раньше князю Вяземскому, Кишинев, конец 1822 года:

«Я барахтаюсь в грязи молдавской; чорт знает, когда выкарабкаюсь. Ты барахтайся в грязи отечественной и думай:

Отечества и грязь сладка нам и приятна.

А.П.»

И, наконец, хрестоматийно известный взрыд Александра Сергеевича: «Чорт догадал меня родиться в России с душой и талантом! Весело, нечего сказать».

Помимо множества проблем, поэта угнетало его материальное положение: «Словом, мне нужны деньги, или удавиться…» (Льву Пушкину, 28 июля 1825). «Деньги, деньги: вот главное…» (П. Плетневу, 13 января 1830).

Литература не приносила дохода: «Что мой «Руслан»? Не продается?..», «Цыгане мои не продаются вовсе» и т. д. А Николай I при встрече с поэтом говорил ему: «…Служи родине мыслью, словом и пером. Пиши для современников и для потомства. Пиши со всей полнотой вдохновения и с совершенной свободой, ибо цензором твоим — буду я!»

О загадке Пушкина как великого национального поэта говорит Фазиль Искандер: «Тяжелая глыба империи — и легкий, подвижный Пушкин. Тупость огромного бюрократического аппарата — и ненатужная мудрость Пушкина. Бедность умственной жизни — и пушкинский гейзер оригинальной мысли. Народ все почесывается да почесывается — а Пушкин действует, действует. Холодный пасмурный климат — а у Пушкина очаровательная средиземноморская теплота в описании зимы…»

«Я убежден, — писал Петр Чаадаев Пушкину весною 1829 года, — что Вы можете принести бесконечное благо этой бедной, сбившейся с пути России. Не измените своему предназначению, друг мой…»

Пушкин не изменил. Пушкин оказался даже более патриотом, чем Чаадаев. В неотправленном письме Чаадаеву (19 октября 1836) Пушкин писал:

«…Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с Вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы — разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие — печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, — как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина И, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел Вас в Париж? И (положа руку на сердце) разве не находите Вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли Вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к Государству, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал…»

Нет, Пушкин не хотел уезжать из России. Другое дело — выехать куда-то в Европу на короткое время. Побродить. Помыслить. Понаслаждаться… «Петербург душен для поэта. Я жажду краев чужих…» — писал Пушкин князю Вяземскому весною 1820 года. Эта мечта о «чужих краях» жила в Александре Сергеевиче с самой юности, с лицейских лет. Он свободно говорил по-французски, выучил английский, понимал немецкий язык. Он дышал воздухом европейского просвещения, Байрон был ему как брат.

В пушкинское время поехать на Запад было легко, но только не Пушкину. За свое свободомыслие и прочие грехи он был, выражаясь современным языком, невыездной. Не то что в Париж, а даже и в Пекин, куда направлялась российская дипломатическая миссия, его не пустили. Запретным местом был для него и Кавказ. Ему удалось доехать только до речки Арпачай, служившей границей между Россией и Турцией. «Арпачай! наша граница… — писал Пушкин не без волнения. — Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою… Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России».

Легко представить эту картину и печально разочарованного поэта. Россия как магический круг, за пределы которого нельзя выскользнуть. Конечно, служи Пушкин, скажем, по ведомству Бенкендорфа (что ему активно предлагали, но он все эти предложения отверг), то поэт увидел бы не только берег турецкий, но и бродил бы по набережным Сены и Темзы. Но… Как с горечью написал Василий Жуковский после смерти поэта всесильному Александру Христофоровичу Бенкендорфу о тяжелой участи Пушкина: «Ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу».

Но что теперь об этом толковать! Поговорим на другую тему: Пушкин в быту. Любопытно и вместе с тем грустно читать описание пушкинского быта, которое оставил нам барон Корф: «Дом их представлял какой-то хаос: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой пустые стены или соломенный стул, многочисленная, но оборванная и пьяная дворня с баснословной неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всем, начиная от денег до последнего стакана… Все семейство Пушкина взбалмошное. Отец приятный собеседник, но пустой болтун. Мать не глупая, но эксцентричная, до крайности рассеянная. Ольга из романтической причуды обвенчалась тайно. Лев добрый малый, но пустой, вроде отца…»

Прибавьте к этому сквернословие, мотовство, беззащитных и доступных челядинок… И так далее, и тому подобное… Короче, не самое удобное место для обитания юного гения.

А потом самостоятельная жизнь. Хорошо знавший Пушкина Павел Анненков пишет: «В Пушкине замечательно было соединение необычайной заботливости к своим выгодам с такой же точно непредусмотрительностью и растратой своего добра. В этом заключается и весь характер его». «Пушкин воображал себя практиком» (Петр Бартенев). «Великий Пушкин — малое дитя», — говорил Антон Дельвиг. Тот же барон Корф утверждал, что Пушкин в петербургский период своей жизни был «вечно без копейки, вечно в долгах, иногда почти без порядочного фрака».

Не отсюда ли стремление сорвать банк в карточной игре и поправить все свои дела (три карты, три карты, три карты!)?.. Но карты, как и литература, не могли решить всех материальных проблем, хотя Пушкин порой хорохорился и храбрился. Рассказывают, как однажды граф Завадовский, известный богач, подивился, увидев в руках Пушкина туго набитый бумажник: откуда, право?! «Да я ведь богаче вас, — ответил Пушкин, — вам приходится иной раз проживать и ждать денег из деревень, а у меня доход постоянный с тридцати шести букв русской азбуки».

Интересное определение нашел Пушкину писатель Амфитеатров: «святогрешный!». Святой и грешник одновременно, ибо «в народном представлении без греха живет только Господь Бог на небесах».

«Пушкин, — писал Амфитеатров, — тип русского святогрешного праведника: огромная широкая душа, смолоду бесстрашно открытая опыту всякой страстной земной греховности; а чем взрослее, чем зрелее, тем, шаг за шагом, ближе к просветленной жизни лучами самопознания, через моральную и религиозную поверку своего бытия. Поэт, написавший «Воспоминание» («Когда для смертного умолкнет шумный день»), уж не грешник, а сегодня покаянец, завтра — почти готовый беглец от мирской суеты и, может быть, уже искатель заоблачной кельи, в соседстве бога, на царственном шатре Казбека…»

Но до кельи Пушкин не дошел. На пути к ней вышла дуэль… Убитый во цвете творческих сил, Пушкин породил лавину легенд и мифов. Все бросились вспоминать и писать СВОЕГО Пушкина.

У Михаила Поздняева есть опус «Пушкин как американец»:

«…Сочиняю повесть в представлениях. Названия представлений, например, такие.

Пушкин как юродивый. Пушкин как Сальери. Пушкин как царь.

Пушкин как сочинитель. Пушкин как памятник. Пушкин как женщина.

Ах, русский, русский, для чего,

Не зная сердца твоего,

Тебе навек я предалася!..

Пушкин как русский. Пушкин как негр. Пушкин как еврей…

«Гуляет в городском саду, — это в 1822-м, в Кишиневе, — одетый то турком, то молдаванином, то евреем: то он в шинели, надетой «по-генеральски»: одна пола — на плече, а другая тянется по земле…»

Пушкин как генерал. Пушкин как бомж. Пушкин как революционер.

Пушкин как толпа.

Пушкин, справедливо сказано, — наше все».

М. Поздняев. Журнал «Столица», 1992, № 7

Пушкина давно нет. А версии, домыслы и слухи клубятся над тенью великого поэта.

— Во всем Гончарова виновата! Это несомненно. Она Пушкину четверых детей родила — чего еще надо? Не-е-т, француза ей захотелось!

Кто это говорит? Наша с вами современница, потомственная дворянка Аврора Гунько. Ее родной дядя — знаменитый русский актер Мамонт Дальский. Дальский — псевдоним, настоящая его фамилия — Неелов. Внучка пушкинского «арапа Петра Великого» Анна Абрамовна в свое время вышла замуж за генерал-майора Неелова — вот откуда идут корни… А Аврора Гунько тем временем в подземных переходах столицы читает стихи великого родственника и ненавидит его жену. Наталью Гончарову не любила и Анна Ахматова, но это совершенно другая тема.

Поговорим лучше о потомках. А так как их много, весьма выборочно.

Первый сын поэта — Александр, Сашка. 21 октября 1833 года Пушкин писал из Болдино в Петербург: «…A каков Сашка рыжий? Да в кого-то он рыж? Не ожидал я этого от него».

Со временем рыжий Сашка стал внешне походить на отца. Генерал, герой Болгарии, кавалер многих русских и трех иностранных орденов — посвятил свою жизнь служению родному Отечеству.

Дочь Александра Александровича Пушкина — Елена, внучка поэта, вышла замуж и стала по мужу Розенмайер. Собиратель пушкинских реликвий Серж Лифарь приобрел у нее печатку и гусиное перо ее великого деда. Умерла Пушкина-Розенмайер в Ницце 14 августа 1943 года от рака, умерла в большой нужде.

Старшей дочерью Пушкина была Мария (Машка), а самой младшей — Наталья, она родилась за несколько месяцев до смерти поэта — 23 мая 1836 года. А дальше почитаем воспоминания Евдокии Новосильцевой:

«Ей было шестнадцать лет, когда ее выдали за некоего Дубельта, человека несдержанного и грубого. По ее собственным словам, у нее на теле остались следы его шпор, когда он спьяну в ярости топтал ее ногами. Он хватал ее за волосы и, толкая об стену лицом, говорил: «Вот для меня цена твоей красоты». При такой супружеской жизни нельзя удивляться, что она увлеклась князем Евг. М. Львовым, который, стоя на коленях перед ней, твердил: «Я не хорош собой, я не богат, но я вас обожаю».

Начались хлопоты о разводе, и, пока они шли, Наталье Александровне донесли, что Львов прельстился богатством Зои Дмитриевны Бибиковой и женился на ней. Львов действительно променял свою любовь на деньги богатой невесты, про которую говорил: «Если эта блоха будет мне надоедать, я ее угощу персидским порошком».

Однако провидение направляет иногда удары судьбы к нашему благу: так случилось с Натальей Александровной. Вскоре после этого разочарования в нее безумно влюбился принц Николай Нассауский, брат герцога Адольфа, и женился на ней морганатическим браком. Она получила титул графини Меренберг, по названию графства, принадлежащего дому Нассаускому…

Поселились они в Висбадене. Вилла их находилась в самом очаровательном месте города. На Зонненбург-штрассе — «Сен-Жерменском предместье» Висбадена. Все там было красиво, нарядно и вместе с тем уютно… Много радостных часов проводила я в этом доме, так как старшая дочь графини от Дубельта, Наталья (уменьшительно Таша), окончив в Петербурге Екатерининский институт, приехала к матери. — Она обожала своего отчима, называла его «папа» и говорила про него «это ангел». Принц действительно был на редкость очаровательный человек. Главною прелестью его была его простота, что в немцах особенно редко. От прежнего величия осталось французское «монсеньор» и немецкое «ваша светлость», да и только…

Графиня была любезна, весела и остроумна… Про красоту ее скажу лишь одно: она была лучезарна. Если бы звезда сошла с неба на землю, то сияла бы так же ярко, как она. В большой зале становилось светлее, когда она входила, осанка у нее была царственная: плечи и руки очертаний богини, а бриллианты в волосах не ярче блестели, чем сияли ее глаза. К тому же она была до того моложава, что когда вывозила старшую дочь, мою приятельницу, то на каком-то общественном балу к ней стал приставать молодой офицер, приглашая ее на вальс. «Дуня, избавьте!» — сказала она мне. А ему: «Танцуйте с моей дочерью» — «Как, неужели у вас дочь?» — воскликнул он, удивленный. Все засмеялись…»

Итак, первым мужем до немецкого принца у Натальи Александровны был полковник Михаил Дубельт — родной сын начальника охранного отделения Леонтия Дубельта, который менее чем через час после смерти Александра Сергеевича перерыл и опечатал бумаги поэта. Он искал крамолу. И вот — ирония судьбы! — дети Пушкина и Дубельта соединились в браке. И в том, что брак этот в конечном счете распался, есть какая-то историческая закономерность.

В браке с Дубельтом у дочери Пушкина Натальи было трое детей: Наталья, Анна и Леонтий. Наталья переехала к матери в Германию, вышла там замуж и родила еще одну Наташу (Натали Анна Сибилла Луиза фон Вессель). Об этой правнучке поэта мало что известно.

Внук Пушкина, морской офицер Леонтий Дубельт, умер 30-летним, не оставив потомства.

Во втором браке у Натальи Александровны было тоже трое детей: дочери София и Александра и сын Георг Николай. Женой Георга Николая стала светлейшая княжна Ольга Юрьевская, дочь Александра II и морганатической супруги императора Екатерины Долгорукой. Итак, через своего внука Александр Пушкин породнился с династией Романовых.

Внук Пушкина Георг Николай, граф Меренберг, всю свою жизнь прожил в Германии, участвовал в сражениях первой мировой войны в чине ротмистра кайзеровской армии — еще один парадокс истории. Его потомки и сегодня живут в Германии и Швейцарии. В частности, в Висбадене живет семья внучки Георга Николая и правнучки российского императора Александра II Клотильды фон Меренберг, принявшей фамилию мужа — фон Ринтелен. У нее трое взрослых сыновей: Александр, Николас и Грегор.

Еще одна связь с Романовыми. Старшая дочь Натальи Александровны Софья, внучка поэта, в 1891 году вышла замуж за великого князя Михаила Михайловича Романова, внука Николая I. В замужестве она стала графиней де Торби. Эта София Николаевна унаследовала божественную красоту своей бабушки Натальи Гончаровой. В свою очередь она продолжила ветвь Пушкиных, родив двух дочерей — Надежду и Анастасию и сына Михаила.

Надежда (Нада), графиня де Торби, в 1916 году вышла замуж за жившего в Англии немецкого принца Георга Баттенбергского. Маркиза Нада (ей был пожалован этот титул) умерла в 1963 году во Франции в Канне, где за 50 лет до этого скончалась ее бабушка Наталья Александровна.

Брат Нады Михаил Романов, граф де Торби, потомства не оставил, а вот у Анастасии, или леди Зия, как ее называли, было трое детей: сын Александр (английский летчик, он погиб в годы второй мировой войны) и две дочери: Джорджина и Майра Элис, праправнучки поэта. В свою очередь у Джорджины есть дочь Наталья, герцогиня Вестминстерская, кстати говоря, крестная мать принца Уильяма, внука королевы Елизаветы И.

Возвращаясь к Анастасии Михайловне, надо отметить, что она создала в своем замке пушкинскую комнату, где собраны многие реликвии, связанные с именем поэта, а также портретную галерею потомков Александра Сергеевича.

О, эти потомки живут не только на берегах Британии. Где их только нет! Даже на Гавайских островах, в центре Тихого океана, проживают восемь потомков Александра Сергеевича, дедушка и отец которых были этнические китайцы, дети — китайцы наполовину, внуки соответственно — на четверть. Всего потомков около 300. Большинство — по женской линии. Врачи, переводчики, научные сотрудники, авиаконструктор, диктор. Все современные профессии. Нет только поэтов и писателей…

В Америке оказалась праправнучка поэта Вера Александровна. Ее отец — Александр Николаевич Павлов, правнук поэта, оставшийся после революции 1917 года во Франции, мать ханских кровей. Вера Овералл (Джон Овералл — ее второй муж) отмечает: «Я беру свое начало на трех материках нашей планеты: «Европа — Пушкин, Ганнибал — Африка и Хан Сазан — Азия».

О своей внешности Пушкин говорил: «Я малый некрасивый». Но другие считали иначе. Голубые, умные, вдохновенные, искристые глаза поэта привлекали многих. Его блеск глаз, а также подвижный, энергичный характер, как никто другой, унаследовала русская американка Вера Овералл. Она была и актрисой, и учительницей, и брокером, и редактором, и издателем. Ко всему этому она еще и летчик-любитель. Ох, уж эта пушкинская кровь! У Веры Овералл трое детей: Каролина, Марта Роллинс и Джон Генри III. Новая генерация людей. Короче:

Здравствуй, племя

Младое, незнакомое!..

До, во время и после

Среди архивных бумаг Владислава Ходасевича есть множество высказываний о Пушкине. Вот одно из них: ««Русская литература началась с Пушкина». Вздор. Она им кончилась. От былин и песен до Тредьяковского, Ломоносова — этап. От Ломоносова до Державина — другой. От Державина до Пушкина — третий. Уже «плеяда» ему сотрудничала — небольно. После него — одно вращение вокруг «солнца» все по тому же кругу. Ни у одного из последующих нет ничего, что, хотя бы в зародыше, не было уже в Пушкине…»

Не будем спорить с Ходасевичем, а воспользуемся цитатой, чтобы приглядеться к литературным фигурам до Пушкина, ну, а затем перейти к современникам Александра Сергеевича.

Василий Тредиаковский. Родился в Астрахани в семье священника. Православного ли?.. Ответа не знаю, известно лишь то, что учился юный Тредиаковский в школе католических монахов-капуцинов. Так что, наверное, о стопроцентной русской крови говорить не приходится. Но разве это важно? Важно то, что Тредиаковский внес большой, вклад в развитие русской литературы, достаточно вспомнить один из его ранних трактатов «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» (1735). А его «Разговор об ортографии» — первый в русской науке опыт изучения фонетического строя русской речи!

Поэтом нулевого цикла

Я б Тредиаковского назвал.

Еще строенье не возникло —

Ни комнат, ни парадных зал.

Еще здесь не фундамент даже —

Лишь яма, зыбкий котлован…

Когда на камень камень ляжет?

Когда осуществится план?..

Он трудится, не зная смены,

Чтоб над мирской юдолью слез

Свои торжественные стены

Дворец Поэзии вознес.

И чем черней его работа,

Чем больше он претерпит бед —

Тем выше слава ждет кого-то,

Кто не рожден еще на свет.

Так писал о Василии Тредиаковском наш современник Вадим Шефнер.

Еще один фундаменталист-строитель: Антиох Кантемир, сын молдавского господаря, писателя и ученого-энциклопедиста Дмитрия Кашемира. Антиох Кантемир — один из основателей русского классицизма и новой сатирической поэзии.

Василий Капнист, сын украинского помещика, русский поэт и драматург, прославился сатирической комедией «Ябеда» (1793) о суде и судейских, запрещенной цензурой. Капнист оказал влияние на Грибоедова.

Далее. Денис Фонвизин, драматург, автор бессмертного «Недоросля» и такого типично русского персонажа, как Митрофанушка. «Все в этой комедии кажется чудовищной карикатурой на все русское, — отмечал Гоголь в «Выбранных местах». — А между тем нет ничего в ней карикатурного: все взято живьем с природы…»

Ну, а сам-то он кто, Фонвизин? Свой род ведет с рыцаря-меченосца Фон-Визина, который при Иване Грозном в Ливонскую войну был пленен и затем сражался уже на стороне русских… Вот вам еще одно биографическое коленце!.. И все же, несмотря на немецкую частицу «фон», как писал Пушкин в письме к брату: «Он русский, из нерусских русский».

Попутно вспомним еще об одном «нерусском русском» — о немце Якобе Штелине (родился 9 мая 1709 года). Именно Штелин был первым историком русского государства.

Идем, как говорится, дальше. Кто благословил Пушкина? Кто открыл дорогу в русской поэзии живому «подлому» языку? Гаврила Державин. Он любил подчеркивать, что происходит от татарского мурзы Багримы. Пушкин критиковал Державина и писал, что «его гений думал по-татарски, а русской грамоты не знал за недосугом». Но это писал зрелый Пушкин, а вначале и он преклонял голову перед музой Державина.

Гром победы, раздавайся!

Веселися, храбрый Росс!

Это не могло не нравиться. В крови Державина явственно виден отблеск старых русско-татарских сеч и битв, да и характер у поэта был воинственный. Не без отваги Державин заявлял, что необходимо писателю «истину с улыбкой говорить…» И кому? Царям! На такое заявление нужна действительно солдатская доблесть, ибо сказал — и пал в бою. Хотя, конечно, «владыки света — люди те же».

Заглянем в родословную другого большого русского поэта XIX века Василия Жуковского. От кого произошла «небесная душа», как звал Жуковского Пушкин? Отец Жуковского — русский богатый помещик Афанасий Бунин, мать — пленная турчанка Сальха, взятая в полон русскими при штурме Бендер в 1770 году. Турчанку привезли в Россию и подарили (а что церемониться?!) помещику Бунину, ее крестили и нарекли Елизаветой Турчаниновой. Она жила в доме в качестве няньки при младших детях Бунина, а когда родила сына, то помещик распорядился, чтобы его усыновил Андрей Жуковский, живший на хлебах у Буниных. Когда Василий Жуковский подрос, то стоило немало сил причислить его к дворянскому званию. Первый учитель будущего русского поэта был немец-гувернер Яким Иванович, как его звали в доме.

Происхождение, национальные корни — все это, по всей вероятности, сыграло определенную роль в становлении характера Василия Жуковского, не отсюда ли минорные ноты в его творчестве?

Смотри… очарованья нет;

Звезда надежды угасает…

Увы! кто скажет: жизнь иль цвет

Быстрее в мире ичезает?

И, вообще, «мне рок судил брести неведомой стезей».

Жуковский пел про «Лаллу Рук», про «Освальда», но вместе с тем и живописал простые бытовые картинки:

Раз в крещенский вечерок

Девушки гадали:

За ворота башмачок,

Сняв с ноги, бросали…

Старше Пушкина были Карамзин, Гнедич, Греч, Булгарин, Вяземский…

Свои истоки Николай Карамзин находил у татарского мурзы Карамурзы. Как там у Блока?

Дико глядится лицо онемелое,

Очи татарские мечут огни…

Эти огни частенько зажигали русскую литературу и историю. Как историк и летописец Карамзин создал «Историю государства Российского», за которую у современников заслужил прозвище «Наш Тацит». Написанные Карамзиным «Страницы об ужасах Иоанновых» потрясали современиков. Сам Карамзин печально глядел на современный ему мир. «Наше время заставляет более мыслить, нежели веселиться», — отмечал он. И еще говорил: «Век конституций напоминает век Тамерланов: везде солдаты в ружье».

Карамзин не только историк, но и поэт, глава сентиментализма, сделавший открытие, что «и крестьянки любить умеют». Карамзин понимал искусство как средство перевоспитания «злых сердец». Наивный человек! Но он был именно таким. А главное, Карамзин много сделал для сближения русской и европейской культур.

Николай Гнедич — русский поэт и переводчик, несомненно, украинских корней, он даже родился в Полтаве. Двадцать два года своей жизни отдал Гнедич переводу «Илиады», перевел так, что Пушкин воскликнул: «Русская Илиада перед нами!» Был одним из первых в России, кто переводил Шекспира, в частности трагедию «Лeap» («Король Лир»). Обращаясь к Пушкину, Гнедич писал:

Пой, как поешь ты, родной соловей!

Байрона гений, иль Гёте, Шекспира —

Гений их неба, их нравов, их стран:

Ты же, постигнувший таинство русского духа и мира,

Пой нам по-своему, русский Баян!

Николай Греч, в отличие от Гнедича, был более «иностранным» человеком — сын онемечившегося чеха, протестанта. Греч завоевал популярность у читающей публики, будучи редактором знаменитого журнала «Сын отечества» и соредактором Булгарина по газете «Северная пчела». Пушкин относился отрицательно и к Гречу, и к Булгарину, считая их «грачами-разбойниками».

Фаддей Булгарин — литературный и политический противник Пушкина. Поляк по происхождению. Или, как говорили тогда, «поляк на русской службе». Булгарин сражался против русских в рядах польского легиона. Но потом сменил ориентацию и стал верноподданнически служить русскому двору, причем служил истово, донося на неблагонадежных III отделению. В одном из писем на имя Леонтия Дубельта Булгарин утверждал (и верил?), что «Ш-е отделение Собственной Его императорского Величества канцелярии всегда было сосредоточием и источником правды, благородства и защиты угнетенных».

Ни больше, ни меньше!.. Охранительный порыв Булгарина позволяет его считать родоначальником стукачества в России. И сразу вспоминаются строчки Александра Межирова:

Кураторы мои…

Полуночные звонки,

Расспросы про житье-бытье,

Мои родные стукачи россии,

Мои осведомители ее.

Но не надо забывать, что Булгарин был еще и литератором. Его роман «Иван Выжигин» — своего рода вызов «Евгению Онегину». России, по мнению Булгарина, нужны были не рефлектирующие и скучающие Онегины, а экономисты, свежие головы и руки, которые постоянно находятся в действии, в изыскании способов для процветания России. То есть Фадцей Булгарин мыслил прагматически. Но этот прагматизм, как считал в советские времена критик Игорь Золотусский, стал началом литературы обслуживания, бросил перчатку высокой духовности в лице Пушкина. Любопытно, продолжает ли так считать Золотусский ныне, или он изменил свое мнение? Высокая духовность и неумение действовать прагматически, вкупе с национальными пороками (лень, воровство, пьянство и т. д.), и привели Россию к жесточайшему кризису. Но, чур-чур, уйдем от этой опасной темы. Наша тема более узкая.

Один из друзей Пушкина — князь Петр Вяземский (он на 7 лет старше поэта). Тоже поэт, «с полным преобладанием ума над эмоцией», как заметил Вересаев. Более холодная кровь? Возможно, ибо прадед Андрей Федорович вступил в брак с пленной шведкой. Стало быть, по линии прабабки Петр Вяземский швед? Отец поэта, Андрей Иванович, много путешествовал и во время одного из путешествий познакомился с ирландкой по фамилии Квин (урожденная О’Рейли), страстно в нее влюбился, увез от мужа в Россию и, добившись для нее развода, решил венчаться. Его родители были, конечно, против подобного экзотического брака, но Андрей Иванович настоял на своем и в 1786 году женился на Евгении Ивановне О’Рейли. Через 6 лет родился сын Петр.

Современник Вигель писал о Петре Вяземском: «…с женщинами был он жив и любезен, как француз прежнего времени; с мужчинами холоден, как англичанин; в кругу друзей был он русский гуляка». И большой похабник, добавляет Вересаев.

Итак, русско-ирландский поэт с примесью шведской крови был все же истинно русским человеком и литератором. В стихотворении «Русский бог» он писал:

Бог голодных, бог холодных,

Нищих вдоль и поперек,

Бог имений недоходных,

Вот он, вот он, русский бог…

И в конце:

Бог бродяжек иноземцев,

К нам зашедших за порог,

Бог в особенности немцев,

Вот он, вот он, русский бог.

О, эти немцы! Одним из ближайших друзей Пушкина (к тому же они вместе учились в лицее, где, кстати, тоже было много иностранных преподавателей — де-Бадри, Гауэншильд, Петель, де-Ферпосон и т. д.) был Вильгельм Кюхельбекер, обрусевший немец. Его отец — Карл Кюхельбекер, настоящий немец, учился в Лейпцигском университете одновременно с самим Гёте. Его сын Виля, или Кюхля, был нескладным и смешным, и товарищи-лицеисты вечно над ним издевались. Помните знаменитое пушкинское «и кюхельбекерно, и тошно»? Но это был честнейший и умнейший человек, горевший мечтами о добре и красоте. Бедный Кюхля, как и другие полуиностранцы, инстинктивно стремился растворить чужеземную кровь в русской, чтобы еще более ассимилироваться, русифицировать своих детей, и с этой целью он женился на исконно русской женщине Дросиде Артемовой. Естественно, брак получился неудачным.

Рядом с Кюхельбекером стоит еще один «русский» поэт и друг Пушкина Антон Дельвиг. Свое происхождение Дельвиг вел от старинного, но обедневшего рода прибалтийских баронов. В лицейские годы прославился своей леностью.

Дай руку, Дельвиг! Что ты спишь?

Проснись, ленивец сонный!

— обращался к нему Пушкин.

Дельвиг любил сочинять элегии и идиллии. Писал он и русские песни. И это знаменитое:

Соловей мой, соловей,

Голосистый соловей!..

А его «Русская песня»: «Пела, пела пташечка…»? Умел прибалтийский барон Антон Дельвиг постигнуть русскую душу. Кстати говоря, Прибалтика — родина не одного русского деятеля. Сыном прибалтийского барона Остен-Сакена был Александр Востоков, работы которого являются классическими трудами по русской филологии.

Продолжим про пушкинскую эпоху. Кто стоял рядом с Пушкиным, помимо уже перечисленных? На год моложе были Баратынский и Вельтман.

О Евгении Баратынском Пушкин сказал: «Он у нас оригинален — ибо мыслит». И прозвал его «Гамлетом-Баратынским». Род Боратынских (затем «о» перешло в «а») происходил из польского города Боратынь. Древний дворянский польский род. Но это не все. В жилах поэта текла итальянская кровь. Может быть, и финал жизни закономерен: смерть в Неаполе, а не в Петербурге или Москве? Врач итальянец констатировал смерть «синьора поэта» в 44 года.

Немногим избранным понятен

Язык поэтов и богов,

— утверждал Баратынский.

Александр Вельтман — писатель. Белинский отмечал, что талант Вельтмана самобытен и оригинален в высшей степени. А советский критик Переверзев считал Вельтмана предтечей Достоевского. Роман Вельтмана «Странник» — это калейдоскопическая игра ума, шалость таланта… С национальными корнями писателя все ясно: наполовину швед, наполовину русский. Отец — шведский дворянин — в 1786 году принял русское подданство, а мать — русская женщина Колпачева.

Вельтман был популярен, но еще более популярным был Осип Сенковский, журналист, писатель, писал под псевдонимами «Барон Брамбеус», «Тютюнджю-оглу» и другими. Сенковский был полиглотом. Знал все европейские языки, а еще татарский, монгольский, китайский. Кроме лингвистики, увлекался историей, археологией, этнографией, философией, естествознанием, астрономией, медициной, политической экономией. Никитенко его характеризовал так: «Сенковский весьма замечательный человек. Немного людей, одаренных умом столь метким и острым. Но характер портит все, что есть замечательного в его уме. Нельзя сказать, чтобы он был совсем дурной человек, но он точно рожден для того, чтобы на всё и на всех нападать, — и это не с целью причинить зло, а просто чтобы, так сказать, выполнить предназначение своего ума, чтобы удовлетворить непреодолимому какому-то влечению…»

Короче, многие не любили Сенковского, но нас интересует другое: вклад Осипа Сенковского, поляка по происхождению, в русскую литературу. Сенковский старался приблизить литературный язык к разговорному, вел беспощадную борьбу с устарелыми языковыми формами — «сей», «оный», «упомянутый», «таковой», «младой», «глас» и т. п. После едких насмешек Сенковского, замечает Вересаев в книге «Спутники Пушкина», слова эти совершенно исчезли из журнального обихода.

Если уж мы заговорили о русском языке, то тут бесспорнейшим гигантом является Владимир Даль, «наш Магеллан, переплывший русский язык от А до Я» (выражение Андрея Битова). Даль потратил 35 лет своей жизни на составление словаря и совершил тем самым подвиг во имя русского народа. Сколько замечательных перлов, в которых выразился национальный характер русского народа, он собрал! Вот только некоторые:

«Русский Бог — авось, небось да как-нибудь». «Авось — вся надежда наша». «Наше авось — не с дуба сорвалось». «Иванов, что грибов поганых». «Русский народ — русый народ», «Мордва русеет» и т. д., и т. п. «Толковый словарь» Даля включил в себя около 200 тысяч слов. В нем собрано более 30 тысяч пословиц и поговорок, все эти «Авось да небось — так на Руси повелось».

Владимир Даль писал: «Смышленостью и находчивостью неоспоримо может похвастаться народ наш… он крайне понятлив и переимчив, если дело дойдет до промышленной и ремесленной части; но здесь четыре сваи, на которых стоит русский человек — авось, небось, ничего и как-нибудь…»

А кем был сам собиратель и певец русского языка? Владимир Даль родился в местности Лугань (ныне Луганск) в семье датского врача, впрочем, он был не только врач, но и талантливый лингвист. Екатерина II пригласила датчанина Иоганна Даля в Санкт-Петербург на должность библиотекаря. Приняв русское гражданство в 1799 году, он стал именоваться Иваном. Его жена, а стало быть, мать Даля, была немкой по отцу и француженкой по матери. И вот у них 10 (22) ноября 1801 года родился сын Владимир, Владимир Иванович, в жилах которого текла немецко-французско-датская кровь. Не разбираясь в тонкостях происхождения, недруги ругали Даля просто «немцем». Так было понятней, немец — значит, не наш, инородец. На что Владимир Даль спокойно отвечал:

«Ни прозвание, ни вероисповедание, ни сама кровь предков не делают человека принадлежностью той или другой народности. Дух, душа человека — вот где надо искать принадлежность его к тому или другому народу. Чем же можно определить принадлежность духа? Конечно, проявлением духа — мыслью. Кто на каком языке думает, тот к тому народу и принадлежит. Я думаю по-русски».

Даль — очень уважаемый человек, но, мне кажется, тут следует кое-что уточнить. Да, язык формирует национальную культуру человека. Но думать и говорить по-русски — еще не значит быть русским. На характер и темперамент человека существенное влияние оказывают гены близких и дальних предков. Они привносят в кровь определенную краску, оставляют оригинальные тропы в «энциклопедии наследственности» каждого человека. Кто знает, как завихривается двойная спираль ДНК, то бишь дезоксирибонуклеиновая кислота, носитель наследственной информации? Только специалисты-генетики могут определить влияние чужеземных кровей на формирование личности.

Не проявились ли в самом Владимире Дале при собирании и составлении его «Толкового словаря» типично датские и отчасти немецкие черты, такие, как целеустремленность, деловитость и аккуратность?..

Вот что, к примеру, говорила Софья Ковалевская, ученый, писатель, общественный деятель, профессор Стокгольмского университета: «Я получила в наследство страсть к науке от предка, венгерского короля Матвея Корвина; любовь к математике, музыке и поэзии от деда матери с отцовской стороны, астронома Шуберта; личную свободу от Польши; от цыганки прабабки — любовь к бродяжничеству и неумение подчиняться принятым обычаям; остальное от России».

Зададим вопрос: «остальное» — это много или мало?..

Иностранное влияние может сказываться не только через кровь, через передачу генетической информации, но и посредством воспитания. Батюшков, например, получил воспитание во французском пансионе в Петербурге. Иностранные гувернеры воспитывали в детстве Грибоедова. Французский гувернер учил Веневитинова. В иезуитском пансионе проходил воспитание и закалку князь Вяземский, а Полежаев — в пансионе швейцарца Визара в Москве…

И как все это отразилось на творчестве перечисленных русских поэтов (а этот список можно продолжить)? Какие внесло черточки, нотки, детальки, осколки от иностранных манер, привычек, вкусов и, главное, идей? Кто ответит?..

Непроницаемым туманом

Покрыта истина для нас,

— говаривал Карамзин. Увы, это так.

Три классика: Лермонтов, Гоголь, Тургенев

«Пушкин — дневное, Лермонтов — ночное светило русской поэзии», — так определил Дмитрий Мережковский. С Пушкиным мы разобрались. А каким далеким иноземным предкам обязана Россия появлению на поэтическом небосводе «ночного светила»?

Лермонтовы — выходцы из Шотландии. Основатель рода Лермонтовых в России Георг (Юрий) Лермонт Балькоми бьи «солдатом удачи», то есть военным наемником, и участвовал в польско-русской войне, а в 1613 году перешел на сторону русских и стал служить России. 9 марта 1621 года русский царь Михаил Романов (основатель династии Романовых) пожаловал Георгу Лермонту (записанному вначале как Лермант) титул дворянства и земли в «Чухломской посаде» Галицкого уезда Заболоцкой волости, что под Костромой. Так образовался в костромских краях род Лермонтовых, естественно, обрусевших и принявших православие. Лермонтовы пересеклись с различными костромскими родами — Перелишиных, Пушкиных, Елецких, Катениных, Волконских, Оболенских, фон Дервиз, Шиповых, Карцевых, Трубецких, фон-дер-Лауниц, Рузских и т. д.

Все пересеклось и перемешалось. Александр Пушкин был десятиюродным дядей Михаила Лермонтова, а бабушка Лермонтова, урожденная Столыпина, связывала родственными узами поэта и государственного деятеля.

Материнская ветвь Михаила Юрьевича — род Арсеньевых, берущих начало от золотоордынского князя Аслана Мурзы Челебея, который принял православную веру и получил имя Прокопий. Так что и тут национальный коктейль.

В настоящее время насчитывается около 200 представителей рода Лермонтовых, как в России, так и за рубежом. Отделения ассоциации лермонтовских родственников зарегистрированы в Нью-Джерси, Париже, Рио-де-Жанейро, Женеве… Когда-то Михаил Юрьевич жаловался:

И скучно и грустно, и некому руку подать

В минуту душевной невзгоды…

Мне кажется, многочисленные его потомки на одиночество не жалуются: есть кому подать руку и есть где встретиться на планете. Хотя, конечно, кто знает, может быть, и далеким потомкам бывает иногда невмоготу:

И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —

Такая пустая и глупая шутка…

Что касается самого Михаила Юрьевича, то он мечтал о далекой утраченной родине предков:

На запад, на запад помчался бы я,

Где цветут моих предков поля…

Мотивы свободы и воли, одиночества и странничества пронизывают творчество Лермонтова. Он сам подобно своему демону есть «дух изгнанья». Поэт называл себя странником, «но только с русскою душой». Не случайно и его своеобразное отношение к России:

Люблю отчизну я, но странною любовью!..

«Странною» потому, что отчизна — место, трудное для нормального обитания, где самодержавие душит свободное развитие народа, а у трона жадной толпой стоят «свободы, Гения и Славы палачи», именно они заправляют всем сущим, эти «наперсники разврата». Они надругались над историей и промотали богатство страны, и поэт пылает пламенным гневом против несостоявшихся отцов. Как сын, он возмущен доставшимся ему наследством, отсюда эта горькая лермонтовская тема: отец и сын.

Другое дело — русская природа, ее картины и ее печаль:

Но я люблю — за что, не знаю сам —

Ее степей холодное молчанье,

Ее лесов безбрежных колыханье,

Разливы рек ее, подобные морям;

Проселочным путем люблю скакать в телеге

И, взором медленным пронзая ночи тень,

Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,

Дрожащие огни печальных деревень.

Эти строки написаны в 1841 году. Прошло более чем полтора столетия, а русские деревни по-прежнему печальны и заброшены, лишь иногда по великим революционным праздникам, к которым ныне приравнивается выдача заработной платы и пенсий, можно увидеть «пляску с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков».

Пьяные мужички — это вроде забавы, национальная экзотика. А вот верхние, высшие слои русского общества не дают никакой надежды на цивилизованное устройство жизни, не позволяют дышать горним воздухом свободы, скрываться от «всевидящего глаза» и от «всеслышащих ушей» власти. Или, как мы говорим сегодня, властных структур. А раз так, то:

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые,

И ты, послушный им народ…

Удивительно, как эти строки не выкинули из собраний сочинений поэта в советские времена! Считалось, что эта инвектива относится лишь к николаевской царской России, но гении обычно прозорливы и видят ход дальнейших событий через толщу времени. Голубые мундиры сменили свой цвет, их украсили красные звездочки с эмблемой карающего меча другой властной организации и… Об этом «и» вы сами знаете не хуже меня.

А теперь обратимся к Николаю Васильевичу Гоголю, другому нашему классику. Собственно говоря, он не просто Гоголь, а Гоголь-Яновский. Один из предков писателя был поляк. Да и мать до замужества носила не очень русскую фамилию: она была Косяровской и, по преданию, слыла первой красавицей на Полтавщине. Вот такие генетические «арабески». Самого Гоголя в детстве звали «таинственным Карлом». Случайно ли?… Может быть, примесь разных кровей повлияла на характер писателя и сделала его «родоначальником иронического настроения в русской литературе». Позволим себе столь дерзкое домысливание.

Выстраивать парад гоголевских цитат вряд ли нужно, достаточно вспомнить один только ужас городничего из «Ревизора»: «Ничего не вижу. Вижу какие-то свиные рыла вместо лиц, а больше ничего…»

Чиновник министерства юстиции Лебедев, впоследствии сенатор, писал: «Читал «Мертвые души»… Содержание вздор. Он пародирует современный порядок, современный класс чиновников, он не совсем прав и местами немного дерзок. Это портит вкус».

Позднее Василий Розанов утверждал, что Гоголь «погасил» в русском сознании Пушкина — это воплощение нравственного здоровья. Гоголевские «карикатуры» на русское общество нанесли вред национальному самосознанию, способствовали развитию «нигилизма»…

После «сада» Пушкина — «исключительный и фантастический кабинет» Гоголя. После Пушкина, пишет Розанов, «дьявол вдруг помешал палочкой дно: и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков… Это пришел Гоголь. За Гоголем всё. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы…»

Вот так судил Гоголя ретивый Розанов. Несчастье России состояло не в том, что на ее земле родился Гоголь (чья метафизическая исключительность — его беда, а не России), а в том, что Россия поверила в искаженный образ — как в достоверный и реальный. Гоголь смутил Россию: «Самая суть дела и суть «пришествия в Россию Гоголя» заключалась именно в том, что Россия была или, по крайней мере, представлялась сама по себе «монументальною», величественною, значительною: Гоголь же прошелся по всем этим «монументам», воображаемым или действительным, и смял их все, могущественно смял своими тощими ногами, так что и следа от них не осталось, а осталась одна безобразная каша…» (В. Розанов. «Среди художников»).

Подробно обо всем этом когда-то написал Виктор Ерофеев в исследовании «Розанов против Гоголя» («Вопросы литературы», 1987, № 8).

Еще немножко — и Гоголь разбудил Герцена, а Герцен… А дальше пошло и поехало! Сам Николай Васильевич Гоголь считал, что российские дела запутал «чорт путаницы». Соблазнительно привести заключительную фразу из первого тома «Мертвых душ»: «Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих; что уже, мимо законного управления, образовалось другое правление, гораздо сильнейшее всякого законного».

А во втором томе у Гоголя сказано: «…как-то устроен русский человек, как-то не может без понукателя… так и задремлет, так и заплеснет».

Понукатель — это барин, который приедет и рассудит? Или, точнее: накажет? Да?..

Но как при Гоголе, так и после Гоголя, как при самодержавии, так и при социализме, в советские времена и постсоветские, Россия — это конгломерат проблем. И непонятно, как вырваться из «ее нынешних запутанностей», как выражался Николай Васильевич.

«…как полюбить братьев? Как полюбить людей? Душа хочет одно прекрасное, а бедные люди так несовершенны, и так в них мало прекрасного! Как же сделать это?» — вопрошал Гоголь в одном из писем. И сам же ответил: нужно возлюбить Россию.

Гоголь действительно любил Россию, но провинции русской не знал (это доказал Андрей Белый в книге «Мастерство Гоголя»). Семь часов провел в Подольске и неделю, по случаю, в Курске; и Курск его не привлек. Остальную Россию он видел из окошка кареты: по пути в Рим и обратно. Да, Гоголь любил Россию, но любил и путешествовать по Европе, а уж лечиться — и тем более. Но Швейцария и Германия казались ему «низкими, пошлыми, гадкими, серыми, холодными», а вот Италия!.. Он писал с дороги: «Не успел я въехать в Италию, уже чувствую себя лучше. Благословенный воздух ее уже дохнул…»

Через две недели по приезде Николай Васильевич отмечает: «Небо чудное, пью его воздух и забываю весь мир».

И окончательный вывод: «Этот Рим увлек и околдовал меня».

Как отмечает Павел Муратов в «Образах Италии», Гоголь открыл в русской душе новое чувство — ее родство с Римом. Писатель Борис Зайцев подтвердил: существует «вечное опьянение сердца» Италией.

А другой титан русской литературы Иван Сергеевич Тургенев обожал Францию. Но не думайте, что в связи с этим я обрушу на вашу бедную читательскую голову тяжелый груз цитат о Франции и Париже. Нет, только одну-две, не более. Лидия Нелидова в воспоминаниях о Тургеневе писала:

«Были случаи, когда, по словам его близких друзей, что-то будто бы и налаживалось.

Тургенев начинал заговаривать о том, чтобы подольше остаться в России, пожить в Спасском. Молодые и интересные женщины гостили в его деревенском доме.

Затевались общие литературные предприятия, начинались усовершенствования по усадьбе и по школе…

Но достаточно было малейшего подозрения там, в Париже, довольно было одного письма оттуда, из Les Frênes в Буживале, или из Rue de Douai в Париже — и все завязавшиеся связи мгновенно разрывались, и Тургенев бросал все и летел туда, где была Виардо».

Ах, эта сильнейшая страсть русского писателя к иноземке Полине Виардо! Но, справедливости ради, следует отметить и другую причину — политическую. Тургенев был неугоден высшим властям России.

«Приезжал флигель-адъютант его величества с деликатнейшим вопросом: «Его величество интересуется знать, когда вы думаете, Иван Сергеевич, отбыть за границу».

— А на такой вопрос, — сказал Иван Сергеевич, — может быть только один ответ: «Сегодня или завтра», — а затем собрать свои вещи и отправиться.

Тургенев уехал».

Г. Лопатин. Воспоминания

Но что об этом?! Тема книги требует упоминания о национальных корнях первого русского поэта поэтической прозы. По происхождению Тургенев «был наполовину монгол, наполовину славянин, ариец, но какой русский!» — восклицал Бальмонт.

Корень рода «Турген» — татарский, в переводе означает: отважный. В 1440 году из Золотой Орды к великому князю Василию приехал татарский мурза Лев Турген. Он принял русское подданство, а при крещении и русское имя Иван. От него и пошла дворянская фамилия Тургеневых. С 1 мая 1848 года род Тургеневых перестает быть «иностранным» родом и вносится в VI часть Родословной дворянской книги, в ту часть, куда обычно вносили русские «древние благородные дворянские роды». Однако герб рода сохранил знаки татарского происхождения: золотую звезду — символ Орды, серебряную рогатую Луну, олицетворяющую магометанский закон.

Далекий потомок татарских тургаев, Иван Тургенев лучше многих других понимал русскую душу, умел проникать в самые отдаленные ее потайные уголки.

Проникал и удивлялся безмерно: «Не учился я как следует, да и проклятая славянская распущенность берет свое. Пока мечтаешь о работе, так и паришь орлом: землю, кажется, сдвинул бы с места, а в исполнении тотчас ослабнешь и устанешь…»

Как это верно и по нынешний день: планы грандиозные, а исполнение — никудышное. И не парит орел в вышине, а лишь кудахчет по земле, наподобие ощипленной курицы. А среди кудахтанья можно различить и гортанные крики: «Караул, братцы! Погибаем!..» А если прислушаться, то можно услышать и другое: «Во всем виноват Запад!» И далее крик-клекот про тех, кто виноват во всех российских несчастьях и несовершенствах: евреи, масоны, сионисты…

В статье «Возле «русской идеи»» (1911) Василий Розанов утверждает, что все русские писатели — Тургенев, Толстой, Достоевский, Гончаров — «возводят в перл нравственной красоты и духовного изящества слабого человека, безвольного человека, в сущности — ничтожного человека, еще страшнее и глубже — безжизненного человека, который не умеет ни бороться, ни жить, ни созидать, ни вообще что-либо делать: а вот видите ли, — великолепно умирает и терпит!!! Это такая ужасная психология!.. И что страшно, она так правдива и из «натуры», что голова кружится…»

И далее Розанов продолжает: «…через безвольных героев Тургенева, — проходит один стон вековечного раба: о том, откуда бы ему взять «господина», взять «господство» над собою… Это еще от Новгородской Руси: «приходите володеть и княжити над нами»…»

Жестокие слова! Но и Тургенев находит далеко не лестные слова по отношению к русскому человеку. В письме графине Ламберт он пишет в 1861 году: «История ли нас сделала такими, в самой ли нашей натуре находятся залоги всего того, что мы видим вокруг себя, — только мы действительно продолжаем сидеть на виду неба и со стремлением к нему по уши в грязи…»

И где же надежда? В чем спасение?

«Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый, свободный русский язык! — не будь тебя — как же не впасть в отчаяние, при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому русскому народу!»

Как считает Бальмонт, Тургенев был откинут на чужбину, на Запад, «русской грубостью и русским кривопониманием». Но русский язык остался с ним…

Ненаглядные наши критики

У Тургенева, по собственному признанию, было только два истинных друга: в России — Белинский, а во Франции — Гюстав Флобер.

Итак, Белинский. Неистовый Виссарион, «отец русской интеллигенции», как считал Сергей Булгаков. Вроде бы чистых русских кровей. Отец — священник из села Белынь Пензенской губернии. Отсюда и фамилия, правда, в студенческие годы Виссарион Белинский ее «смягчил»: не Белынский, а Белинский. Мать — Мария Иванова, дочь матроса. Стало быть, классик критической мысли — русак. Не будем спорить. Только вот потомки Белинского все испортили: покинули Россию и укатили жить в Грецию. Туда отправилась вдова с дочерью Ольгой. Внуки и правнуки Белинского и теперь живут в Афинах.

Виссарион Белинский — весьма интересная фигура с точки зрения российских проблем. Он, например, считал, что «наш век есть по преимуществу век рефлексий». Таким был XIX век, нисколечко не изменился XX, и в XXI век мы входим, рефлектируя нещадно. Гейзеры чувств! Фонтаны слов!..

«Во мне развилась какая-то дикая, бешеная, фанатическая любовь к свободе и независимости человеческой личности… — писал Белинский Боткину в письме от 28 июня 1841 года. — Я понял и французскую революцию… Понял и кровавую любовь Марата к свободе… Гегель мечтал о конституционной монархии, как идеале государства: — какое узенькое понятие! Нет, не должно быть монархов… Люди должны быть братья».

Свои горячительные идеи Белинский излагал на бумаге. Белинский, по выражению Вяземского, «не имея возможности бунтовать на площадях, бунтует в журналах». Ну, и — это уже как считал Розанов — в конечном счете поджег Россию. Россия была горюча, и текстом могли ее поджечь.

Пророк и учитель для многих, Белинский ошибался, противоречил себе, менял свои точки зрения. «У него шаткий ум», — отмечал Юлий Айхенвальд. И продолжал: «Белинский повинен в том, что русская культурная традиция не имеет прочности, что бродит и путается она по самым различным дорогам…» Ну, и далее Айхенвальд разделывает Белинского под орех: «Рассудок несамостоятельный… Рыцарь только на час» и т. д.

Белинский высказал мысль, что «…настало для России время развиваться самобытно, из самой себя».

Оригинальная ли это мысль? Или заимствованная? Но, впрочем, не столь уж и важно.

Еще один пророк России — Николай Чернышевский (русский, без всяких примесей?): запутался в личной жизни, многое прощал своей жене Ольге Сократовне и невозмутимо писал роман «Что делать?».

«Великий мыслитель», «социалистический Лессинг» — так называли Чернышевского Маркс и Энгельс. Любил Чернышевского и Владимир Ильич. Крупская утверждала, что «между ним и Чернышевским было очень много общего».

В советские годы ученикам в школе все уши прожужжали: Чернышевский — революционный демократ. Ах, «Что делать?»! А какой замечательный сон приснился Вере Павловне!… и т. д. Короче, из Чернышевского сотворили миф. Создали культовую личность, впрочем, как из Феликса Дзержинского, Николая Островского и Павлика Морозова. Каждая власть выдвигает своих героев, ну а советской были крайне нужны именно такие, как Николай Гаврилович и ему подобные: великие разрушители и великие жертвенники одновременно. Сжечь себя во имя большой идеи! Уже в поздние советские времена подобная идея даже воплотилась в массовой песне: «Раньше думай о родине, а потом о себе…»

Но вот миф разрушен. Пыль осела. И что же осталось от Николая Гавриловича Чернышевского? Стилистически бездарный и художественно слабый роман «Что делать?». Сотни пламенных статей и угарных прокламаций, призывающих к бунту и топору. Да еще критика национального характера. «Жалкая нация, жалкая нация! — нация рабов, — снизу доверху, все сплошь рабы», — думал он и хмурил брови». Это — Волгин из романа Чернышевского «Пролог».

И еще у Чернышевского в статье «Апология сумасшедшего» есть любопытная характеристика: «…в каждом из нас маленький Наполеон или, лучше сказать, Батый. Но если каждый из нас Батый, что же происходит с обществом, которое состоит из Батыев?..»

Что происходит? Происходит произвол, «азиатчина», «Ташкент», про который Салтыков-Щедрин сказал: «Ташкент — страна, лежащая всюду, где бьют по зубам».

Ну ладно, не будем отвлекаться, а то мы так и до Чечни дойдем. Кто там на очереди из могучих критиков? Александр Герцен, смелый вольнодумец, взрыватель общественного мнения, «патетический в своем западничестве», как заметил Мандельштам. Мать Герцена — Генриетта Луиза Гааг в 16-летнем возрасте была вывезена из Штутгарта богатым русским барином Иваном Яковлевым, когда тот от скуки разъезжал по Европе и встретил там приглянувшуюся ему молоденькую немочку. Но немочку ли? Розанов утверждал, что «мать Герцена была еврейкой»; «Герцен был удивительно талантлив: но, конечно, все черты его характера и таланта, и вся роль его чисто и типично еврейские…»

Может быть, может быть… Неоспоримо одно: Герцен — гремучая смесь Востока и Запада. Герцена, пожалуй, больше других писателей тревожила судьба России.

«…Россия — отчасти раба и потому, что она находит поэзию в материальной силе и видит славу в том, чтобы быть пугалом народов».

Еще цитата:

«Мне всякий раз становится не по себе, когда я говорю о народе.

В наш демократический век нет ни одного слова, смысл которого был бы так извращен и так мало понятен. Идеи, которые связываются с этим словом, по большей части неопределенны, исполнены риторики, поверхностны. То народ поднимают до небес, то топчут его в грязь. К счастью, ни благородное негодование, ни восторженная декламация не в состоянии выразить верно и точно понятие, обозначенное словом «народ»: народ — это мощная гранитная основа, скрепленная цементом вековых традиций, это обширный первый этаж, над которым надстроен шаткий балаган современного политического устройства…»

(из статьи «Русское крепостничество»).

Хлестко писал Герцен. И звучно бил в свой «Колокол». Многие из его современников считали Герцена изменником России, попрекали в том, что он не любит своей родины, которая его вскормила, укоряли за то, что не хочет возвращаться с Запада домой. На последнее обвинение Герцен отвечал: «…Я остаюсь здесь не только потому, что мне противно, переезжая через границу, снова надеть колодки, но для того, чтоб работать. Жить сложа руки можно везде; здесь мне нет другого дела, кроме нашего дела».

Своим обвинителям Герцен бросал: «Да, я люблю Россию… Но моя любовь — не животное чувство привычки; это не тот природный инстинкт, который превратили в добродетель патриотизма; я люблю Россию потому, что я ее знаю, сознательно, разумно. Есть также многое в России, что я безмерно ненавижу, всей силой первой ненависти. Я не скрываю ни того, ни другого…»

Любопытно, что в 1995 году русские патриоты издали два тома сочинений «…Из русской думы», в которой представлены многие мыслители, от Пушкина до Бахтина. Но… нет Герцена. Очевидно, Ганичев и его единомышленники до сих пор считают, что Александр Иванович Герцен — фигура не русская. И не он бил в «Колокол», и не он задал чисто русский вопрос «Кто виноват?».

Остается вздохнуть и вспомнить слова Герцена: «Гений — роскошь истории».

А кто был другом Герцена и вместе с ним давал знаменитую клятву на Воробьевых горах и сдержал ее: всю жизнь они оба боролись за свободу народа? Николай Огарев.

Если говорить о национальных корнях Огарева, то они не совсем чистые (это не мое мнение, это любимые игры нынешних ревнителей чистоты крови, им подавай только чисто русское!..). Так вот, Николай Огарев — дальний потомок выходца из Золотой Орды мурзы Кутлу-Мамета, прозванного Огарь. Это по линии отца. Мать поэта, публициста и революционного деятеля из рода Баскаковых (не тюркских ли кровей?). Воспитывали маленького Николя гувернантки француженка Ноэль и англичанка Гарсетгер.

О революционной деятельности Огарева говорить не будем, укажем лишь, что он вместе с Герценом выпустил итоговый сборник «Русская потаенная литература XIX столетия» (Лондон, 1861). Вспомним и любовную лирику:

Вблизи шиповник алый цвел,

Стояла темных лип аллея…

Замечательные слова, и не случайно они покорили Ивана Бунина, но о нем речь впереди. А мы тем временем вспомним главу философского кружка, сыгравшего большую роль в идейной жизни России 30-х годов XIX века, поэта Николая Станкевича. Как писали в советские времена, в кружках Станкевича и Герцена, «отыскивая пропавшие» после 1825 года «пути мысли», вызревала «Россия будущего».

Ну, и пришла эта «будущая» Россия. Интересно, как бы к ней отнеслись Герцен со Станкевичем?

К сожалению, у меня нет возможности по каждой персоналии лезть в архивы и копаться в родословных. Я лишь даю ориентиры, и пусть другие, более ретивые, продолжат начатое мной исследование.

Итак, Станкевич. Фамилия явно польская. Мать его, как написано в одной биографии, дочь врача Крамера. Был ли врач Крамер русским? Наивный вопрос.

Герцен, Станкевич — явные западники, а вот вспомним фигуру другого направления — Александра Ивановича Кошелева, славянофила старшего поколения, публициста, журналиста, мемуариста, общественного деятеля. Кошелев неоднократно заявлял, что «путь Герцена, его средства, слова и пр. никогда не будут одобрены мною». Задолго до Солженицына, с его идеей, как нам обустроить Россию, Кошелев написал статью «В чем мы всего более нуждаемся?» Одно из его предложений: резко ослабить высшую бюрократию, оскудевшую нравственно и умственно… Когда это было предложено? В 1871 году. Однако!..

Лично мне Кошелев интересен своей фразой: «Всегда любил Россию, но, посетив «гнилую Европу», я обожаю свое отечество».

Непримиримый критик Запада. Самое смешное, что его мать Дарья Николаевна, — дочь обрусевшего французского эмигранта. Стало быть, наш славянофил Кошелев — почти француз?..

Свободно с детства говорил по-французски Дмитрий Писарев, яркая звезда российской критики. Хотя что в этом удивительного? Дворяне почти все знали французский. У генеалогического древа Писарева явно западные корни. Род Писаревых происходит от Семена Писаря, выехавшего из Польши в первую половину XV столетия для службы у князя Василия Темного.

«Хрустальная коробочка», как звали Дмитрия Писарева в детстве, со временем стала железным прутом, которым критик нещадно бил по спине отечественной литературы. Писарев породил идею «ультиматума»: подвергать все тотальной критике. «Ультиматум» и стал девизом русского «нигилизма». Все подвергнуть критике и все осмеять! Эстетика разрушения. Смеясь над эстетикой, Писарев в один ряд выстраивал водку, музыку, слоеные пирожки, живопись, кулинарное искусство и бильярд. Не по этому ли принципу монтируются нынче клипы на телевидении?..

Но не будем бродить в литературоведческих джунглях а ля Писарев. Лишь цитата из творчества критика: «Русская жизнь в самых глубоких своих недрах не заключает решительно никаких задатков самостоятельного обновления: в ней лежат только сырые материалы, которые должны быть оплодотворены и переработаны влиянием общечеловеческих идей…»

И еще одна сверхточная по наблюдательности выдержка: «Только сытые люди могут быть свободными гражданами; толпа голодных… пойдет за тем человеком, который покажет ей… кусок хлеба».

Как знать, что написал бы дальше Писарев? Он утонул в 27 лет. Некрасов, обращаясь к троюродной сестре Писарева Марко Вовчок, писал:

Не рыдай так безумно над ним,

Хорошо умереть молодым…

А теперь поэты, поэты, поэты

Раз упомянули Некрасова, с него и начнем. И никуда не денешься от хрестоматийных строк Николая Алексеевича:

Назови мне такую обитель,

Я такого угла не видал,

Где бы сеятель твой и хранитель,

Где бы русский мужик не стонал?..

Читаешь этот трубный глас российской поэзии и вздрагиваешь от боли:

Выдь на Волгу: чей стон раздается

Над великою русской рекой?..

Ох, этот стон — как был он, так и остался. Раздается стон. Несется. Грохочет. Переливается. А что толку?!

Говорить о творчестве Николая Алексеевича Некрасова не будем, не наша задача. А вот о происхождении поэта… Открываем книгу Николая Скатова «Некрасов» из серии ЖЗЛ (1994) и читаем:

«Историю рода Некрасовых не писали, хотя кое-что, конечно, передавалось, а до нас дошло и совсем уж в клочках и отрывках воспоминаний отца поэта, тетки… Во всяком случае, мы знаем, что род этот был чисто русский, как раньше говорили, великорусский, коренной, можно было бы назвать мужицким словом — кондовый…»

Отец — Алексей Сергеевич Некрасов — отставной майор, помещик среднего достатка, по характеристике сына, «едва грамотный». А вот мать… И снова Скатов: «Поэт всю жизнь романтизировал образ матери. Дополнительно служило тому и убеждение, что она была полька. Тем более что и вся русская литература создавала и поддерживала одно из своих чаяний, устойчивый и почти символический образ гордой ли, нежной ли, но почти неизменно романтичной красавицы польки, полячки, как чаще говорили тогда. Ведь это «за полячкой младой» отправились сыновья пушкинского Будрыса. Наперекор отцу. А «прекрасная полячка» в «Тарасе Бульбе»? И тоже — наперекор. Наши великие знали толк в таких символах, чувствовали, как и почему они рождаются.

Молодая украинская (малороссийская) дворяночка Леночка Закревская (потом Елена Андреевна Некрасова. — Ю. Б.) была и хороша, и мила, и добра, и музыкальна, и довольно образованна. Трудно сказать, что привлекло юную семнадцатилетнюю Закревекую в грубоватом почти тридцатилетием великороссе, русском армейце: может быть — «от противного», именно необузданность, напор, энергия, властность и страстность, удаль — все же был военный, и, видимо, не из последних…»

Расклад, значит, такой: отец — яростный крепостник, невежественный, грубый человек. Мать — полька, женщина образованная и свободолюбивая по натуре. То есть несочетаемое сочетание. Не в этом ли надо искать истоки Некрасова как поэта рыдающей России? Этот взрыв был запрограммирован как бы генетически.

Некрасов устами «убогого странника» спрашивает: «…мужик, ты тепло ли живешь?», «хорошо ли ешь, пьешь?», «что в кабак ты идешь?» И вообще горестные размышления: «Кому на Руси жить хорошо».

Во времена Некрасова все обозначено. А в наши дни? Кому жить хорошо-распрекрасно? Банкирам и олигархам? Членам Семьи? Тем, кто владеет нефтяной трубой или алюминиевым предприятием? Вдосталь прикормленным народным избранникам?.. Наверное, так. Точно одно: не простому народу. Ему по-прежнему и голодно, и холодно, и тревожно, и больно. Видимо, такова уж участь великого русского народа.

В столицах шум — гремят витии,

Кипит словесная война,

А там — во глубине России —

Там вековая тишина…

Что касается самого Некрасова, то Юлий Айхенвальд в «Силуэтах русских писателей» отмечал:

«Быть певцом великого народа и сострадальцем великих страданий захотел Некрасов; объектом своей поэтической работы он избрал целую страну, целую нацию. Он мечтал бросить хоть единый луч сознания на путь русского народа, озарить его тьму, быть для него солнцем и песнью. Вот какая грандиозная задача, посильная только для героя и святого, оказалась непосильной для него. Он, как и все, был прикован к минутным благам жизни, он был рабом среды и привычек, рабом большого города. Он был человеком перемирия; в свои завода манила его «робкая тишина», он «к цели шел колеблющимся шагом и для нее не жертвовал собой» — к цели не житейской, а возвышенной… Все время он чувствовал, что только рыцарем на час, на один мечтательный час лунной ночи дано ему быть, а не тем вечным паладином и освободителем народа, какой рисовался ему в его идеалистически окрашенном воображении… Так плетется по жизни усталый от нее и от самого себя, колеблясь между добром и злом, между верой и недоверчивостью, перемежая искры воодушевления рутиной и скукой, не достигая цельности…»

Сдается мне, что это портрет не только Некрасова…

Современник Некрасова — поэт Лев Мей. Он родился в семье офицера, обрусевшего немца. Усталый, унылый, обессиленный трудом литературный поденщик.

В стихотворении «Вечевой колокол» Мей писал:

Для чего созывает он Новгород?

Не меняет ли снова посадника?

Ох, этих посадников столько поменяли! Да что толку: российский воз и ныне там!..

Но возьмем себя в руки. Не будем скатываться в вульгарную социологию, а вернемся к разговору о поэтах.

Афанасий Фет — «русский Петрарка». Прекраснейший лирик, поэт мгновения. Одни возносили Фета, другие его изничтожали. Тот же Некрасов писал: «У нас, как известно, водятся поэты трех родов: такие, которые «сами не знают, что будут петь», по меткому выражению их родоначальника, г. Фета. Это, так сказать, птицы певчие…»

«Птица певчая» Фет был прекраснейшим лириком и недальновидным политиком: он обличал нигилистов и евреев, в которых видел первопричину зла. Сам Фет всю жизнь мучился из-за своей семейной драмы.

Происхождение Фета — самое темное место в его биографии. В немецком Дармштадте лечился русский отставной гвардеец Афанасий Шеншин. Там он познакомился с молоденькой Шарлоттой Беккер, красавицей еврейкой, бывшей замужем за мелким чиновником Иоганном Фётом и имевшей дочь Каролину. Шарлотта бросила семью и сбежала с Шеншиным в Россию. Здесь у нее родился сын, названный Афанасием. Однако неизвестно, кто на самом деле был отцом будущего поэта. Он не был сыном Шеншина, но и брошенный муж не считал Афанасия своим сыном. Загадка происхождения Афанасия Фета окончательно не решена до сих пор. Скорее всего, отцом поэта был некий гамбургский еврей, любовник Шарлотты до встречи ее с русским гвардейцем. Выходит, что русский поэт, который так настойчиво домогался русского мундира, был стопроцентным евреем? Чудеса, да и только!..

Чтобы ребенку не быть незаконнорожденным, Шеншин и Шарлотта (ставшая в России Елизаветой) добились, чтоб он стал «сыном умершего асессора Фёта». Потом он стал называться не Фёт, а Фет — фамилия немецкого мещанина превратилась в псевдоним русского поэта.

Всю жизнь в нем жили два человека — Фет и Шеншин. Создатель прекрасных стихов. И жестокий помещик. «Я не видел человека, которого бы так душила тоска…» — отмечал Аполлон Григорьев. Сам Афанасий Афанасьевич писал:

Я между плачущих Шеншин,

И Фет я только средь поющих.

Однажды из-под пера Фета вырвались такие строки:

Я плачу сладостно, как первый иудей

На рубеже земли обетованной…

И еще:

Не спрашивай, над чем задумываюсь я:

Мне сознаваться в том и тягостно и больно;

Мечтой безумною полна душа моя

И в глубь минувших лет уносится невольно…

Фет считал себя русским человеком. Еврейское происхождение очень огорчало его. Но что делать, Афанасий Афанасьевич, что делать?.. Мы не вольны в самих себе, как сказал какой-то другой поэт.

Фет и Тютчев — эти имена стоят всегда рядом. Оба они — ярчайшие представители русской философской лирики. С Фетом мы немножко разобрались, а вот как быть с Тютчевым, ведь он, вне сомнений, входил в «славянов род»? Да, входил. Но с маленьким «но». Один из предков поэта, Захарий Тютчев, имел итальянские корни. Его отец или дед носил имя Дуджи или Тутчи. Типичное итальянское имя, два варианта — или звонкий, или глухой звук. Эту версию разработал в монографии о Тютчеве Вадим Кожинов.

Федор Иванович Тютчев — русский человек, но по стилю всей своей жизни истинный европеец. Долго жил в Германии, вел французскую переписку. Только вот страдал и радовался, печалился и ликовал по-русски.

Я вспомнил, грустно-молчалив,

Как в тех странах, где солнце греет,

Теперь на солнце пламенеет

Роскошный Генуи залив…

О Север, Север-чародей,

Иль я тобою околдован?

Иль в самом деле я прикован

К гранитной полосе твоей?..

Возвращаясь в Россию из заграничного путешествия, Тютчев писал жене из Варшавы: «Я не без грусти расстался с этим гнилым Западом, таким чистым и полным удобств, чтобы вернуться в эту многообещающую в будущем грязь милой родины».

«Грязь милой родины» — очень мило. Федор Иванович был большим остроумцем и если говорил, то высказывался всегда четко.

Как-то одна прекрасная дама сказала Тютчеву:

— Я читаю историю России.

— Сударыня, — ответил на это Тютчев, — вы меня удивляете.

— Я читаю историю Екатерины Второй.

— Я уже больше не удивляюсь.

Тютчеву принадлежат крылатые слова, полные таинственного мистицизма:

Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить:

У ней особенная стать —

В Россию можно только верить.

И он же однажды полушутливо заметил: «В России нет ничего серьезного, кроме самой России».

В письме к Петру Вяземскому (март 1848 года) Тютчев писал: «Очень большое неудобство нашего положения заключается в том, что мы принуждены называть Европой то, что никогда не должно бы иметь другого имени, кроме своего собственного: Цивилизация. Вот в чем кроется источник бесконечных заблуждений и неизбежных недоразумений. Вот что искажает наши понятия…»

Да, цивилизации — вот чего нам не хватает. Не хватало в середине XIX века, не хватает, увы, в конце XX и в начале XXI.

Эти бедные селенья,

Эта скудная природа —

Край родной долготерпенья,

Край ты русского народа!..

Иностранец маркиз де Кюстин восклицал: «Что за страна! Бесконечная, плоская, как ладонь, равнина, без красок, без очертаний; вечные болота, изредка перемежающиеся ржавыми полями да чахлым овсом; там и сям, в окрестностях Москвы, — прямоугольники огородов — оазисы земледельческой культуры, не нарушающие монотонности пейзажа; на горизонте — низкорослые жалкие рощи, вдоль дороги — серые, точно вросшие в землю лачуги деревень, и каждые тридцать-пятьдесят миль — мертвые, как будто покинутые жителями города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам, в сотый раз, Россия, какова она есть».

Тютчев спорит с книгой маркиза Астольфа де Кюсти-на «La Russie en 1839» («Россия в 1839 году»), но и он не может не признать скудость российской жизни. И остается только надежда на подъем или возрождение.

Ты долго ль будешь за туманом

Скрываться, Русская звезда,

Или оптическим обманом

Ты обличишься навсегда?

Ужель навстречу жадным взорам,

К тебе стремящимся в ночи,

Пустым и ложным метеором

Твои рассыплются лучи?

Все гуще мрак, все пуще горе,

Все неминуемей беда —

Взгляни, чей флаг там гибнет в море,

Проснись — теперь иль никогда…

(20 декабря 1866)

Проснется не проснется — вопрос риторический, и на него трудно ответить, ответят далекие наши потомки, а вот о Тютчеве можно говорить вполне определенно. У нашего любимого русского поэта была еще одна странность, среди прочих других. Если не считать последнюю любовь — бедную Елену Денисьеву, Федор Иванович отдавал предпочтение иностранным женщинам перед русскими. Первая жена Тютчева — Элеонора Петерсон, вторая — Эрнестина Дернберг. Кроме официальных возлюбленных, с которыми был связан супружескими узами, поэт питал пылкие чувства к другим иностранкам: Амалии Крюденер (ей, в частности, посвящены знаменитые строки: «Я помню время золотое…»), Гортензии Лапп, баронессе Услар и т. д. Словом, писал Тютчев стихи русские, а любил женщин исключительно немецких. Увы, Денисьева — как исключение…

А вот и немецкая по крови поэтесса Каролина Карловна Яниш, более известная как Каролина Павлова. Она родилась в семье медика, обрусевшего немца (дед получил русское дворянство в 1805 году). Павловой она стала по мужу после неудачной любви к Адаму Мицкевичу («Боялась, словно вещи чумной, / Я этой горести безумной / Коснуться сердцем хоть на миг»).

Свою литературную родину Каролина Павлова ощущала так:

Нас Байрона живила слава

И Пушкина известный стих.

Обращаясь к своим «грустным стихам», Каролина Павлова прекрасно сформулировала свое призвание:

Моя напасть! Мое богатство!

Мое святое ремесло!

Поэтессе не были чужды и социально-политические мотивы, в этом смысле интересно ее пространное стихотворение «Разговор в Кремле» (1854). В диалоге между Англичанином, Французом и Русским жертвенно-героические мотивы русской истории сопоставляются с блестящими историко-культурными достижениями Запада как равнодостойные. Кстати, многие так считают: у России — героика, у Запада — культура.

Каролина Павлова была вынуждена уехать из России и последние свои годы провела в Германии, там ей тоже пришлось не сладко, но она была мужественной женщиной и говорила, что «страдать и завтра я готова; / Жить бестревожно не пора»:

Нет, не пора! Хоть тяжко бремя,

И степь глуха, и труден путь,

И хочется прилечь на время,

Угомониться и заснуть.

Нет! Как бы туча ни гремела,

Как ни томила бы жара, —

Еще есть долг, еще есть дело:

Остановиться не пора!

Кроме Каролины Павловой, еще есть несколько русских поэтов немецкого происхождения, поэтов третьего-четвертого ряда. Это — Эдуард Губер, Михаил Розенгейм, Николай Берг. Губер перевел на русский язык «Фауста» Гёте, но царская цензура нашла произведение вредным и печатание запретила. Сочинения Губера издавались в 1859–1860 годах в трех томах. Михаил Розенгейм печатался в «Сыне отечества», «Русском вестнике», «Библиотеке для чтения», «Русском слове» и других популярных изданиях. Мнил себя пророком, хотя таковым и не был, однако торжественно заявлял:

Не кроюсь, пусть в меня каменья

Бросают ближние мои, —

Иду без злобы и смущенья,

Во имя правды и любви.

Николай Берг родился в Тамбовской губернии, учился в Москве, а в конце жизни был лектором русского языка и литературы в варшавской Главной школе, преобразованной позднее в университет. В хрестоматию «Русские поэты XIX века» внесено стихотворение Николая Берга «Песня Ярославны»:

Омочу в реке студеной

Я бобровый мой рукав,

И на милом теле рану,

Нанесенную врагом,

Омывать я долго стану

Тем бобровым рукавом…

Был в истории еще один Берг — Федор, поэт и журналист. Работал в «Русском вестнике», редактировал московскую газету «Русский листок» (1898–1899).

Но мало кто знает Бергов, а вот Семена Надсона уж точно знают, по крайней мере любители поэзии. Как не помнить:

Друг мой, брат мой, усталый

страдающий брат,

Кто б ты ни был, не падай душой:

Пусть неправда и зло полновластно царят

Над омытой слезами землей;

Пусть разбит и поруган святой идеал

И струится невинная кровь —

Верь, настанет пора — и погибнет Ваал

И вернется на землю любовь!..

(1881)

В старые царские времена на вечерах в гимназии, когда читали про «страдающего брата», все кричали от восторга и плакали от жалости. Ныне, конечно, не восторгаются и не плачут. Считают Надсона надрывным лириком, элегиком, а он себя, между прочим, называл «сыном раздумья, тревог и сомнений».

Ну, а чьим сыном он был не в метафизическом, а просто в физическом смысле? Отец из крещеной еврейской семьи. Умер в лечебнице для душевнобольных, когда будущему поэту было всего два года. Матери из дворян, урожденной Мамонтовой, пришлось туго с двумя маленькими детьми. Впрочем, рассказывать про Семена Надсона — довольно грустное занятие. Прожил всего 24 года. Более страдал, чем жил, или, как он говорил сам: «Как мало прожито — как много пережито!» Стихи Надсона высоко ставили Чехов и Салтыков-Щедрин, Мережковский считал себя продолжателем поэтической традиции Надсона. Нравился Надсон и Ленину, к примеру, вот такие строки:

Дураки, дураки, дураки без числа,

Всех родов, величин и сортов,

Точно всех их судьба на заказ создала,

Взяв казенный подряд дураков.

Если б был бы я царь, я б построил им дом

И открыл в нем дурацкий музей,

Разместивши их всех по чинам, за стеклом,

В назиданье державе моей.

В работе «Очередные задачи Советской власти» Владимир Ильич безапелляционно утверждал: «Русский человек — плохой работник по сравнению с передовыми нациями. Наша задача — учиться государственному капитализму у немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов».

Жестким прагматиком был вождь. Жаждал дела, а не слов.

«Нам очень много приходится слушать, мне в особенности по должности, — говорил Ленин на XI съезде РКП(б), — сладенького коммунистического вранья, «комвранья», кажинный день, и тошненько от этого иногда убийственно».

Больше дела.

Больше крови!..

Но вернемся к поэтам.

Итак, среди русских поэтов есть евреи, немцы… перечислять можно долго. И даже греки — Николай Щербина и Александр Баласогло. Щербина — грек по материнской линии. Всю жизнь испытывал некое психологическое раздвоение между двумя родинами. Тосковал о том, что ему «не сойти в Пирее с корабля…»

Поэт, в представлении Александра Баласогло, должен «смягчать нравы, образумлять, упрашивать, чтоб полюбили истину… имея в вицу уже не классы или звания, не лица или титулы, а одного человека». Сам Баласогло оставил след в русской истории, издав «Памятник искусств», представлявший собой всеобщую энциклопедию искусств. А еще он входил в кружок петрашевцев.

Нельзя не вспомнить и двух украинцев: Евгения Гребенку и Ивана Котляревского. Именно Гребенка создал одну из самых популярных русских песен, обжигающие

Очи черные, очи страстные,

Очи жгучие и прекрасные!

Как люблю я вас! Как боюсь я вас!

Знать, увидел вас я в недобрый час…

Иван Котляревский в 1794 году начал писать свою знаменитую «Энеиду» в стиле традиции старого украинского бурлеска и сатиры. Наша книга подчас выглядит, наверное, серьезно, поэтому разбавим ее лихими строчками из «Энеиды»:

Харча как три не поденькуешь,

Мутердце так и засердчит;

И враз тоскою закишкуешь,

И в бучете забрюхорчит.

Зато коль на пол зазубаешь

И плотно в напих сживотаешь,

Враз на веселе занутрит,

И весь свой забуд поголодешь,

Навеки избудо лиходешь,

И хмур тебя не очертит.

Улыбнулись? Ну и прекрасно. А были еще Котляревские — Александр, славист, историк литературы, и Нестор, литературовед, публицист, первый директор Пушкинского дома, сын Александра Котляревского. Все они из дворян Полтавской губернии. Но не поэты, а мы вроде говорили о поэтах. Тогда вдогонку — Платон Ободовский — из старинного шляхетства польского. В 1840 году Ободовский был награжден золотой медалью «За успехи в Российской словесности».

Так что представители многих национальностей активно трудились на ниве русской поэзии. А теперь вернемся к прозаикам.

Мастера пера

Не трогаем Салтыкова-Щедрина, Аксаковых, Хомякова, Писемского и других русских писателей без примеси иностранной крови. И все же трудно удержаться, чтобы не привести отрывочек из «Писем к тетеньке» Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина: «Ах, тетенька, тетенька! Как это мы живем! И земли у нас довольно, и под землей неведомо что лежит, и леса у нас, а в лесах звери, и воды, а в водах рыбы — и все-таки нам нечего есть!»

Сатирик убойной силы.

А вот выдержка из письма Ивана Аксакова (1855 год): «Ах, как тяжело, как невыносимо тяжело порой жить в России, в этой вонючей среде грязи, пошлости, лжи, обманов, злоупотреблений добрых малых-мерзавцев, хлебосолов-взяточников… Чего можно ожидать от страны, создавшей и выносящей такое общественное устройство, где надо солгать, чтобы сказать правду, надо поступить беззаконно, чтобы поступить справедливо, надо пройти всю процедуру обманов и мерзостей, чтобы добиться необходимого законного…»

Суровые слова. Жестокие. Такие же, как и у Александра Сухово-Кобылина: «Богом, правдою и совестью оставленная Россия — куда идешь ты в сопутствии твоих воров, грабителей, негодяев, скотов и бездельников…»

Это только часть критических высказываний в адрес России и русских, но даже они, я это чувствую кожей, вызывают у многих раздражение, а то и просто гнев. Гнев, по их мнению, праведный, ибо патриоты видят в своей родине только прекрасное, они считают, что русские — самые лучшие люди в мире, и хвалят страну и восхваляют самих себя безмерно.

В «Словаре сатаны» Амброза Бирса сказано: «В знаменитом словаре доктора Джонсона патриотизм определяется как последнее прибежище негодяев. Со всем должным уважением к высокопросвещенному, но уступающему нам лексикографу, мы берем на себя смелость назвать это прибежище первым».

Но что Бирс! Наш Гоголь в не менее знаменитой «Переписке» отмечал, что в «обыкновенной любови к отечеству» есть опасность «отозваться притворным хвастаньем»: «Доказательством тому наши так называемые квасные патриоты: после их похвал, впрочем, довольно чистосердечных, только плюнешь на Россию!»

Действительно, если переложишь сахару да возьмешь еще мармеладу и добавишь изюма, то во рту станет горько.

Однако продолжим прогулку по залам национальной галереи, протянувшейся от «Белых вод до Черных», «от потрясенного Кремля до стен недвижного Китая».

Алексей Константинович Толстой, писатель, драматург, поэт. Да, тот самый, который написал стихотворную историю России:

Послушайте, ребята,

Что вам расскажет дед.

Земля наша богата,

Порядка только нет…

В 1869 году А. К. Толстой написал о себе: «Я западник с головы до ног, и настоящий славизм западный, а не восточный». Бунин в очерке о Толстом отмечает: «Это в его устах значило: Русь Киевская, с Святогором, с Феодосием Печерским. «Собирание» земли, — писал Толстой, — …собирать хорошо, но что собирать? Когда я вспоминаю о красоте нашего языка, когда я думаю о красоте нашей истории до проклятых монголов, мне хочется броситься на землю и кататься от отчаяния!»

В одном из стихотворений Алексей Константинович восклицал:

Нет, шутишь! Жива наша святая Русь,

Татарской нам Руси не надо!

Романтик, ничего не скажешь. Да и жизнью своей он подтвердил это, отказавшись от большой карьеры.

«Вся наша администрация и общий строй — явный неприятель всему, что есть художество, начиная с поэзии и до устройства улиц… Я никоща не мог бы быть ни министром, ни директором департамента, ни губернатором, — писал он Анне Миллер. — С раннего детства я чувствовал влечение к художественному и ощущал инстинктивное отвращение к «чиновнизму» и «капрализму»».

Вот и Иван Гончаров очаровал всех русских читателей своим Обломовым, но оттолкнул дельцом Штольцем. Русская лень восторжествовала над немецкой деловитостью.

Итак, Обломов, «…он бы желал, чтоб это (чистота в доме. — Ю. Б.) сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой…»

«Он терялся в приливе житейских забот и все лежал…»

«…в примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашел целый ковчег надежд и утешений».

«…Что ему делать теперь? Идти вперед или остаться? Этот обломовский вопрос был для него глубже гамлетовского… «Быть или не быть?» Обломов приподнялся было с кресла, но не попал сразу ногой в туфлю и сел опять…»

Превосходный писатель Иван Александрович Гончаров, но и на солнце есть пятна: неприятен его антисемитизм.

Письмо Гончарова из Риги к великому князю Константину Романову:

«Жиды здесь, по своему обыкновению, присосались всюду. Это какой-то всемирный цемент, но не скрепляющий, как подобает цементу, а разъедающий основы здания! Они и слесари, и портные, и сапожники, и торгуют чем ни попало, в ущерб, конечно, местной, не только Латышской, но и Немецкой промышленности! Ох, я боюсь, как бы их здесь не побили! Их же развелось много: в одной Риге, на 200 тыс. жителей, их считается до 30 тысяч! Да кроме того, они наползают сюда из Витебска, Динабурга, Полоцка — как гости, на летний сезон».

(21 июня 1884)

Из другого письма тому же адресату:

«Есть еще у нас (да и везде — кажется — во всех литературах) целая фаланга стихотворцев, борзых, юрких, самоуверенных, иногда прекрасно владеющих выработанным, красивым стихом и пишущих обо всем, о чем угодно, что потребуется, что им закажут. Это — разные Вейнберги, Фруги, Надсоны, Минские, Мережковские и прочие. Они — космополиты… (жиды, может быть, и крещеные, но все-таки по плоти и крови оставшиеся жидами). Откуда им взять этого драгоценного качества — искренности, задушевности? У их отцов и дедов не было отечества, они не могли завещать детям и внукам любви к нему. В религии они раздвоились: оставили далеко за собой одряхлевшее иудейство, а воспринять душою христианство не могли…

Оттого эти поэты пишут стихи обо всем, но пишут равнодушно, хотя часто и с блеском, следовательно, неискренно… Как бы они блестяще ни писали, никогда не удастся им даже подойти близко и подделаться к таким искренним, задушевным поэтам, как, например, Полонский, Майков, Фет, или из новых русских поэтов — граф Кутузов».

(сентябрь 1886)

Получается, что Фет — русский поэт, а Надсон — еврейский? Гончаров сам себе противоречит. Кто хороший поэт, искренний, кто плохой, искусственный — это дело вкуса, не более того. А вот упомянутого Гончаровым поэта Арсения Голенищева-Кутузова приведем строчки:

Гляди на мир спокойным оком.

Бесстрастен будь, чтоб никогда

Уста не осквернить упреком

И душу казнию стыда!

И еще строки, сильно напоминающие нашего современника, режиссера-депутата Говорухина:

Так жить нельзя! В разумности притворной,

С тоской в душе и холодом в крови,

Без юности, без веры животворной,

Без жгучих мук и счастия любви,

Без тихих слез и громкого веселья,

В томлении немого забытья,

В унынии разврата и безделья…

Нет, други, нет — так дольще жить нельзя!..

Когда это было написано? 7 декабря 1884 года.

Сделали перебивочку, а теперь все та же тема. Антисемитизмом грешил не один Гончаров. Иван Аксаков последовательно выступал против евреев, считая, что «от них всякое зло пошло у нас на Руси» (ну прямо бравый генерал Макашов!). В 1867 году в газете «Москва» Иван Аксаков опубликовал статью «Не об эмансипации Евреев следует толковать, а об эмансипации Русских от Евреев». В подобном же духе высказывались Катков, Достоевский, Самарин и другие значительные фигуры.

У Николая Лескова есть работа «Евреи в России: несколько замечаний по еврейскому вопросу». Работа эта не случайная, а заказная. Дело в том, что в 1883 году провела свое первое заседание «Высшая комиссия для пересмотра действующих о евреях в Империи законов», учрежденная императором Александром III после прокатившейся по России волны еврейских погромов. Комиссия за пять лет провела 32 заседания, но так и не смогла прийти к единому мнению. Решено было обратиться к третейскому судье, в качестве которого выбрали уважаемого писателя Николая Семеновича Лескова, известного своим крайне неодобрительным отношением к нигилистам, революционерам и евреям. Очевидно, от Лескова ждали одного мнения, а он выразил на 50 страницах своего заключения совсем другое.

Лесковское резюме звучит так: «Говоря по совести, чистоту которой отрадно соблюсти для жизни и для смерти, мы не видим в нашей картине ничего, способного отклонять просвещенный и справедливый ум от того, чтобы не считать евреев хуже других людей».

Если отбросить лесковскую витиеватость, то суть следующая: оставьте евреев в покое, они такие же люди, как и все остальные, а России вообще стоит относиться к евреям получше, потому как ей от оных польза.

Как замечает исследовательница Наталья Белевцева, «для Лескова евреи имеют самоценность как таковые и для пользы государству (экономической и нравственной). Он не исходит из условия их тотальной христианизации».

Ну что ж, и на том спасибо. А теперь добавим несколько слов о самом Лескове. Основную коллизию жизни писатель видел в вопиющем несоответствии между неограниченными возможностями развития страны, обладающей огромными природными богатствами, и ее нищетой и отсталостью по сравнению с передовыми странами Западной Европы.

В России «что ни шаг, то сюрприз, и притом самый скверный», — говорит Лесков устами одного из своих героев.

«У нас на Руси происходят иногда вещи гораздо мудренее всякого вымысла», — он же. Но мне кажется, что Лесков и не предполагал, что в XX веке будут происходить вещи еще мудренее и уже за гранью всякого вымысла. Запредел один, за гранью всякой фантазии.

Но вернемся опять к затронутой теме. В 1890 году религиозный философ и писатель Владимир Соловьев составил «Декларацию против антисемитизма», которую предложил подписать известным деятелям отечественной культуры. Одним из первых подписал ее Лев Николаевич Толстой.

Третий пункт этой Декларации гласил:

«Усиленное возбуждение национальной и расовой вражды, столь противной духу истинного христианства, подавляя чувства справедливости и человеколюбия, в корне развращает общество и может привести его к нравственному одичанию, особенно при ныне уже заметном упадке гуманных чувств, при слабости юридического начала в нашей жизни».

И концовка «Декларации»:

«На основании всего этого мы самым решительным образом осуждаем антисемитское движение в печати, перешедшее к нам из Германии, как безнравственное по существу и крайне опасное для будущности России».

Естественно, цензура не позволила напечатать «Декларацию против антисемитизма» в России, она была опубликована в Париже и Вене.

В письме к Файвелю Гецу Лев Толстой писал: «Я жалею о преследованиях, которым подвергаются евреи, считаю их не только несправедливыми и жестокими, но и безумными» (26 мая 1890).

В другом письме: «Для меня равенство всех людей — аксиома, без которой я не мог бы мыслить.

Есть люди более или менее разумные (и потому свободные) и добрые, и чем разумнее и добрее, тем они теснее и органичнее сливаются друг с другом воедино, будь то германцы, англосаксонцы, евреи или славяне, тем они дороже друг другу. И чем они менее разумны и добры, тем более они распадаются и становятся ненавистны друг другу. И потому кажется, что еврею и русскому более нечего делать и ни к чему иному стремиться, как к тому, чтобы быть как можно разумнее и добрее, забывая о своем славянстве и еврействе, что давайте с вами делать» (5 июня 1890).

Кажется, устами великого старца глаголет сама истина.

Говорить о Льве Толстом, о его родословной, о многочисленном клане, пожалуй, не будем: на этот счет существует множество книг и монографий. Сделаем лишь одно исключение. В декабре 1998 года в Россию приехала праправнучка Льва Толстого — Виктория Толстая. Она шведка, родилась в университетском городе Упсале, живет в Стокгольме, увлекается джазом и… не говорит по-русски.

Откуда она взялась? Один из сыновей классика русской и мировой литературы, Лев Львович Толстой, женился на шведке Доре Вестерлунд, которая одарила своего русского мужа десятью детьми. Один из детей — Никита Львович — дед юной шведской джазистки, Мария Никитична — ее мама. В семье трое детей: Николас, Хелена и Виктория, та самая, что приехала к нам.

Юная шведско-русская графиня Виктория Толстая не надувает щеки по поводу своего великого предка. Дело ее жизни — музыка, и за счет ее она собирается сделать себе имя. Так она и сказала московским журналистам. Что ж, вполне графский ответ.

Оставим правправнучку Толстого, самого Толстого, тему антисемитизма, мы к ней еще вернемся не раз (а что делать, если евреи составляют часть, и весьма важную, в русской культуре и истории), а сейчас вновь обратимся к национальным корням некоторых российских писателей.

В 1885 году в Петербурге вышла книга «История новейшей русской литературы. От смерти Белинского до наших дней». Ее написал Семен Венгеров, историк русской литературы и общественной мысли. Каковы его корни? Наполовину немецкие: его мать Паулина — немецкая писательница, автор «Воспоминаний бабушки».

Семен Венгеров большое внимание уделял биографиям писателей, считая, что они отражают жизнь целого общества и могут служить «прекрасным подспорьем для составления картины известного круга людей». Добавим от себя, что национальный аспект тоже имеет немаловажное значение.

Возьмем Павла Катенина, поэта, драматурга, литературного критика. Отец его — русский, мать Дарья, урожденная Пурпур, полугреческого происхождения. Стало быть, чуточку греческой крови. Не отсюда ли радикализм свободолюбивых взглядов Катенина, репутация «большого вольнодумца»? Катенин — страстный оратор и полемист. Считал, что следует «стоять за себя и за правое дело, говорить истину, не заикаясь, смело хвалить хорошее и обличать дурное, не только в книгах, но и в поступках».

По соседству с Катениным в библиографическом словаре примостился Михаил Катков, русский реакционный публицист, имя которого в советские времена было символом монархической реакции. Откуда такой ярлык? Дело в том, что Катков рьяно защищал самодержавие, но ведь так же рьяно поддерживал советскую власть, к примеру, Александр Фадеев. Они оба были ангажированы властью, вот и все. Катков редактировал «Московские ведомости» и «Русский вестник». Боролся против нигилизма. С опаской наблюдал за обновлением общества. «На смену безбородым социалистам идут двенадцатилетние коммунисты. Это нравственная проказа во втором поколении», — писал Катков в «Московских ведомостях» 11 июня 1876 года. Выступал за репрессивные меры против террористов и установление диктаторской власти. Борис Чичерин считал, что деятельность Каткова — «грязный союз наглого журнализма с беззастенчивой властью», а сам Катков — такое же зло для России, как и Чернышевский.

«Государственный человек» Михаил Катков был полукровкой. Мать Варвара Тулаева по происхождению грузинка.

А у Дмитрия Григоровича, автора таких известных произведений, как «Антон Горемыка», «Проселочные дороги», «Гуттаперчевый мальчик», и других, мать — француженка, Сидония де Вармон, говорила только по-французски. Не случайно, наверное, русский «француз» Дмитрий Григорович был избран сопровождать Александра Дюма, когда французский романист в 1858 году совершал путешествие по России.

Еще один Григорович — Виктор Григорович, один из основоположников славянской филологии: отец — украинец, мать — полька.

Григорий Данилевский — чистый украинец, наиболее читаемый его роман «Сожженная Москва».

Владимир Гиляровский — из запорожцев.

Всеволод Гаршин из дворян, происходивших от мурзы Гарши, вышедшего из Золотой Орды при Иване III.

Мать Николая Гарина-Михайловского до замужества носила фамилию Цветинович. Польская? Еврейская?

Некогда знаменитый прозаик Марко Вовчок (она же Мария Вилинская) писала свои произведения на трех языках — на украинском, русском и французском.

Поэт Петр Бутурлин родился во Флоренции, и родным языком был у него итальянский. В Россию он приехал в 15-летнем возрасте. Бутурлин — автор изумительных по тонкости сонетов. Он мечтал привить сонетную форму в русской поэзии. Бутурлина звали «русским парнасцем». Он писал:

Родился я, мой друг, на родине сонета,

А не в отечестве таинственных былин, —

И серебристый звон веселых мандолин

Мне пел про радости, не про печали света…

Игорь Северянин восторженно воспринимал все, что сделал Бутурлин:

Петрарка, и Шекспир, и Бутурлин

(Пусть мне простят, что с гениями рядом

Поставил имя скромное парадом…)

Сонет воздвигли на престол вершин.

Кто еще трудился на ниве российской словесности? Вот Яков Грот, языковед, историк литературы, академик Петербургской Академии наук — он внук немецкого пастора и духовного писателя И. X. Грота, переехавшего в Россию в 1760 году. Труд Якова Карловича Грота «Русское правописание» (первое издание вышло в 1885 году) установил нормы русского правописания. Правописание «по Гроту» с небольшими изменениями сохранилось до орфографической реформы 1918 года. В 1891 году Яков Грот возглавил издание академического «Словаря русского языка». Успели дойти только до буквы «Д».

Устали от перечислений? Ну, еще немного. Одно из последних изданий «Русские писатели. 1800–1917. Биографический словарь» (4-й том, 1999). Навскидку из персоналий на букву «О».

Владимир Обручев, публицист, переводчик, к тому же один из организаторов саперных войск в России. Отец русский, мать — полька, урожденная Тимковская.

Владислав Озеров. Все те же польские корни. При крещении ему дали имя Василий, так как имя Владислав отсутствует в русских святцах. Служил в шляхетском кадетском корпусе. Был близок с Гавриилом Державиным. Своей литературной славы Озеров достиг после успеха трагедии «Димитрий Донской» (1806).

Поэт, переводчик Дмитрий Ознобишин, дед по матери — грек, Иоаннис Варвакис.

Николай Олигер, прозаик, драматург. Сын военного аптекаря Фридриха Рейнгольда и Наталии Августы, урожденной Шенберг. То есть чистый немец? В начале XX века вышло три тома «Рассказов» Николая Олиге-ра. Каждый его рассказ — это «кровавая драма», отмечал один критик.

Илья Оршанский. Наум Осипович. Антон Осседовский… Да, мало ли было подобных литераторов, у которых с чистотою русской крови было не все в порядке! Ведь это нисколько не мешало им работать и творить на благо России!

Кто написал слова двух популярнейших русских песен, которые вошли в фольклор, — «Во поле березонька стояла…» и «Вечерком красна девица…»? Николай Мисаилович Ибрагимов, татарин по отцу. Ибрагимов учился в Московском университете. Составил «Славяно-российскую грамматику», но в начале XIX века Российская академия ее отклонила. А вот «Березоньку» отклонить не удалось. Стоит она, сердечная, в поле и тоскует. Может быть, по какому-нибудь молодому патриоту?..

Чехов, Бунин, Куприн

Ну вот наконец добрались и до автора ^Вишневого сада». Пролетает «Чайка». Ворчит «Дядя Ваня». Мечутся «Три сестры» — все в Москву им хочется, в Москву! А что Москва? Это только часть России. Везде «Скверная история», куда ни глянь, людское расслоение — «Толстый и тонкий», а то и просто — «Палата № 6». «Увы! — писал Чехов. — Ужасны не скелеты, а то, что я уже не боюсь этих скелетов». Заметка в записной книжке Антона Павловича. Короче, мир Чехова…

Привести высказывания о Чехове? Боже упаси: их килограммы или даже целые тонны на вес. Только одно. Вот что сказал Роберт Л. Джексон, профессор русской литературы Йельского университета:

«Четыре ключевых слова ведут к Чехову и озаряют для меня морально-философское значение этого писателя в наши дни: понимание ответственности, связь времен. «Не смеяться, не плакать, а понимать», — учил великий философ Спиноза. Чехов тоже не позволял себе смеяться или плакать над жизнью, людьми, судьбою. Он всегда стремился к пониманию и призывал нас искать источники личных и общественных бедствий не в ком-нибудь другом, а в самих себе.

Творчество Чехова, как олицетворенная память, придает нашей жизни чувство единства со всем человечеством, с высшими стремлениями наших предков, с еще не рожденными надеждами тех, кто последует за нами и будет, как путешественники в степи, взирать на вечно удаляющийся горизонт» («Московские новости», 1990, № 6).

С творчеством Антона Павловича ясно, а вот с корнями, с родословной? Дядя писателя Митрофан Егорович рассказывал:

«Несомненно, что наш предок был чех, родом из Богемии, бежавший вследствие религиозных притеснений в Россию. Здесь он, естественно, должен был искать покровительства кого-нибудь из сильных людей, которые его и закрепостили впоследствии, или же, женившись на крепостной, он тем самым закрепостил и прижитых от нее детей, сам, по своей воле или же в силу требований закона».

Однако фамилии Чех в ревизских сказках нет. «Моя фамилия… — писал Антон Павлович А. Эртелю, — ведет начало из воронежских недр, из Острогожского уезда. Мой дед и отец были крепостными у Черткова, отца того самого Черткова, который издает книжки».

«Во мне течет мужицкая кровь», — часто повторял Чехов. Но вместе с тем Чехов — это эталон русской интеллигентности. Скромный. Постоянно недовольный собой и тем, что он сделал. Писатель Сергиенко вспоминал, как он хотел отвезти Чехова к Толстому, а Антон Павлович яростно отпирался: «Как же я к нему поеду! Он написал «Анну Каренину», а я к нему, видите ли, с визитом. Как можно!»

Ныне таких Чеховых нет — ни по таланту, ни по человеческим качествам.

Чтобы закончить лаконичное представление Чехова, приведу одну реплику из повести «Скучная история»: «…Я не скажу, чтобы французские книжки были и талантливы, и умны, и благородны. Но они не так скучны, как русские, и в них не редкость найти главный элемент творчества — чувство личной свободы, чего нет у русских авторов… Умышленность, осторожность, себе на уме, но нет ни свободы, ни мужества писать как хочется, а стало быть, нет и творчества…»

От Чехова легко перейти к Бунину. Мой любимый Бунин! И одна из моих любимых книг — «Жизнь Арсеньева». И непременно цитата оттуда:

«Ах, эта вечная русская потребность праздника! Как чувственны мы, как жаждем упоения жизнью, — не просто наслаждения, а именно упоения, — так тянет нас к непрестаннному хмелю, к запою, как скучны нам будни и планомерный труд! Россия в мои годы жила жизнью необыкновенно широкой и деятельной, число людей работающих, здоровых, крепких все возрастало в ней. Однако разве не исконная мечта о молочных реках, о воле без удержу, о празднике была одной из главнейших причин русской революционности? И что такое вообще русский протестант, бунтовщик, революционер, всегда до нелепости отрешенный от действительности и ее презирающий, ни в малейшей мере не хотящий подчиниться рассудку, расчету, деятельности невидной, неспешной, серой? Как! Служить в канцелярии губернатора, вносить в общественное дело какую-то жалкую лепту! Да ни за что, — «карету мне, карету!»».

Иван Алексеевич Бунин — «великий знаток механизма человеческой памяти», как определил Твардовский. В его происхождении тоже были свои «темные аллеи». Род Буниных восходит к какому-то давнему литовцу, перешедшему на ратную службу к именитому русскому князю. Дворянский род Буниных каким-то образом соприкасался и с Василием Жуковским.

Бунин нежно любил Россию, но при этом говорил:

Грустно видеть, как много страданья

И тоски и нужды на Руси…

И он же в другом стихотворении признавался:

Я не люблю, о Русь, твоей несмелой,

Тысячелетней, рабской нищеты…

Повесть «Деревня» (1910) — начало, по словам Бунина, «целого ряда произведений, резко рисующих русскую душу, ее своеобразные сплетения, ее светлые и темные, но почти всегда трагические основы».

«Есть два типа в народе, — писал Бунин. — В одном преобладает Русь, в другом — Чудь, Меря. Но и в том и другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, «шаткость», как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: «Из нас, как из древа — и дубина, и икона», — в зависимости от обстоятельств, от того, кто древо обрабатывает».

За обработку «древа» взялись большевики, да так основательно и решительно, что та Россия, которую пестовал в своем сердце Бунин, погибла в «волшебно краткий срок».

«…Что мы вообще знаем! Рос я, кроме того, среди крайнего дворянского оскудения, которого опять-таки никогда не понять европейскому человеку, чуждому русской страсти ко всякому самоистреблению. Эта страсть была присуща не одним дворянам. Почему в самом деле влачил нищее существование русский мужик, все-таки владевший на великих просторах своих таким богатством, которое и не снилось европейскому мужику, а свое безделье, дрему, мечтательность и всякую неустроенность оправдывавший только тем, что не хотели отнять для него лишнюю пядь земли от соседа помещика, и без того с каждым годом все скудевшего? Почему алчное купеческое стяжание то и дело прерывалось дикими размахами мотовства с проклятиями этому стяжанию, с горькими пьяными слезами о своем окаянстве и горячечными мечтами по своей собственной воле стать Иовом, бродягой, босяком, юродом? И почему вообще случилось то, что случилось с Россией, погибшей на наших глазах в такой волшебно краткий срок?» — такие вопросы ставил Бунин в «Жизни Арсеньева».

Бунин эмигрировал. Советская власть его долгое время не признавала, потом стала обхаживать на предмет возвращения на родину, но возвращение это так и не состоялось…

К 80-летию Бунина Андре Жид прислал русскому писателю, лауреату Нобелевской премии, письмо: «…Мне казалось почти невероятным видеть из окон вашей виллы в Грассе пейзаж французского юга, а не русскую степь, туман, снег и белые березовые рощи. Ваш внутренний мир брал верх и торжествовал над миром внешним: он-то и становится подлинной реальностью. Вокруг вас я ощущал ту необычайно притягательную силу, которая позволяет братски сближаться человеку с человеком, вопреки границам, общественным различиям и условностям».

Бунин не увидел больше России, а вот Александр Иванович Куприн клюнул на приманку и вернулся. «Я готов был пойти в Москву пешком, по шпалам», — заявил он. Оно и понятно: несладко было Куприну в эмиграции, приходилось вкалывать изо дня в день — «ради насущного хлеба, ради пары штанов, пачки папирос».

Но отвлечемся от судьбы писателя и в русле данной книги коснемся его родовых корней. Отец — безземельный дворянин, письмоводитель в канцелярии мирового посредника, мать — из обедневшего рода татарских князей Куланчаковых. Стало быть, полукровка…

А теперь несколько штрихов к творчеству писателя. Борис Евсеев пишет: «…Там, где есть изображение, а не побулькивание пустеньких идей, — Куприн неподражаем. Даже велик. Велик — как чистый беллетрист-изобразитель, а вовсе не как пророк-мыслитель. Он — Репин прозы. Его славянско-тюркский «хищный глазомер» — не слабей бунинского. А вот слог — доходчивей, теплей, потаенней, стремительней. В этом тайна стремительной доступности — секрет особой любви русского читателя к Куприну…» («Книжное обозрение», 1999, № 26).

Куприн был истинно русским человеком, с пристрастием к вину, склонным к загулам. Ресторан «Вена» в Петербурге — любимейшее пристанище писателя, не случайно про него сочиняли подобные строчки:

Ах, в «Вене» множество закусок и вина,

Вторая родина она для Куприна.

И вот после российской славы («Поединок», «Гранатовый браслет», «Суламифь», «Яма» и другие блистательные вещи), после сытости и хмельных пиров — тяжелое эмигрантское похмелье. По воспоминаниям Н. Рощина, Куприна безбожно обкрадывали, перепечатывали, не платя ничего, давали гроши за переводы, писали пошлейшие предисловия к книгам. Куприн нуждался, ходил в рваных башмаках, часто полуголодный…

«Существовать в эмиграции, да еще русской, да еще второго призыва — это то же, что жить поневоле в тесной комнате, где разбили дюжину тухлых яиц… Почему-то прелестный Париж (воистину красота неисчерпаемая!) и все, что в нем происходит, кажется мне не настоящим, а чем-то вроде развертывающегося экрана кинематографа».

И Куприн вернулся…

Мне кажется, читателям будет интересно познакомиться с мыслями Куприна не только о судьбе России, но и о тенденции развития всего цивилизованного общества, о последствих научно-технического прогресса. Обо всем этом размышлял Куприн в статье «Ущерб жизни», опубликованной в парижской газете «Утро» в декабре 1922 года. Вот только отрывок из нее:

«Из жизни почти совсем ушла прелесть новых встреч и знакомств. Нет дорожных спутников. Вагонные пассажиры склонны более ненавидеть друг друга. В общении между людьми совсем вывелся рассказ, потому что пропало умение и желание слушать, его заменил анекдот в четыре строчки и специальная, все более растущая литература: для вагона, после обеда и в кровати. Теперь уже немыслима очаровательная простота Мериме, аббата Прево и пушкинской «Капитанской дочки». Литература должна им приятно щекотать нервы или способствовать пищеварению.

Потребность в газете стала так же настоятельной, как потребность в хлебе, кофе и вине, и трудно сказать — в каком отношении находятся между собой власть, приобретенная прессой, с вредом, который она причиняет. Подобно тому, как пуговичный станок опошлил работу, так газета переполнила весь грамотный мир общими, ходячими, штампованными мыслями и выражениями. Прислушайтесь к разговору двух современных культурных людей. Через какие бы этапы ни проходил диалог, вы всегда, на каждом месте можете предугадать не только то, что скажет один и что ответит другой, но и форму и интонацию их реплик.

Нервы у современного человека постепенно и быстро перерождаются, а с ними перерождаются и характеры, что особенно сказывается в повсеместном исчезновении взаимной вежливости, уступчивости, терпения, снисходительности…»

Обрываю цитату, и так все ясно. Близко соприкоснулись мы и с купринским прогнозом: «Человечество погрузится в тихий, послушный, желудочно-половой идиотизм». Этот «желудочно-половой идиотизм» нам лихо демонстрируют сегодня ТВ и пресса.

Но, с другой стороны, идиотизм не идиотизм, а куда денешься от секса, от создания семьи, коли на то человек, считай, запрограммирован? И тут выстраивается любопытный ряд. Оказывается, некоторые наши российские деятели культуры с превеликим удовольствием смотрели на западный огород, если выражаться образно. Как будто не было рядом своих овощей и фруктов. Только не ругайте меня, ради Бога, за вульгаризм. Вот примеры.

Лев Толстой выбирает себе в жены не совсем чистокровную русскую женщину — Софью Андреевну Берс. Илья Репин тоже предпочел в спутницы жизни полуиностранку — Наталью Борисовну Нордман. Вышеупомянутый Александр Куприн был женат на Марии Карловне Иорданской. Потом развелся с ней и женился вторично. И опять непатриотическая оказия — Лиза Гейнрих (Елизавета Морицевна, незаконная дочь писателя Мамина-Сибиряка).

Западник Тимофей Грановский взял в жены женщину по фамилии Мюльгаузен. В данном случае это как-то оправдано: западник есть западник, но почему златокудрый певец российских полей Сергей Есенин, выражаясь современным сленгом, запал на Айседору Дункан? Захотелось прикоснуться к мировой славе танцовщицы? Вопросец…

Но всех русских «переплюнул» Миклухо-Маклай, взял да и женился в Австралии на местной Маргарите. Вот это настоящий мастер!..

А теперь снова припадем к национальным корням.

Вот мелькнуло имя Мамина-Сибиряка. Тайну «Приваловских миллионов» раскрыл сам писатель, а вот каковы генетические тайны его самого? Имя-отчество писателя Дмитрий Наркисович. Предки — из белого духовенства. Но смущает имя Наркис — русское ли оно?..

У Александра Шеллера-Михайлова тайн нет. Он родился в семье обрусевшего эстонца. В 60–80-е годы прошлого столетия Шеллер-Михайлов пользовался популярностью у русского демократического читателя: романы «Господа Обносковы», «Голь», «Алчущие» и т. д. Шеллер-Михайлов считал, что интеллигенция призвана руководить народом.

Мода на Шеллера-Михайлова давно прошла, а вот популярность Леонида Андреева дожила до наших дней.

В воспоминаниях Бориса Зайцева сказано, что Леонид Андреев как-то сразу поразил, вызвал восторг и раздражение… его имя летало по России. Слава сразу открылась ему. Но и сослужила плохую службу: вывела на базар, всячески стала трепать, язвить и отравлять… Следует вспомнить и знаменитый отзыв Льва Толстого: «Он пугает, а мне не страшно».

Если бы довелось писать монографию о Леониде Андрееве, то тут есть где развернуться: личность Леонида Андреева весьма яркая и оригинальная. Работал тяжело («Перья мне кажутся неудобными, процесс письма — слишком медленным»). Читать не любил (««Капитанская дочка» надоела: как барышня с Тверского бульвара»). Его жестоко мучил наследственный алкоголизм. Свое отношение к политическим событиям выразил наиболее искренне в рассказе «Так было — так будет», 1906 год. Две реплики из этого рассказа:

«— Нужно убить власть, — сказал один.

— Нужно убить рабов. Власти нет — есть только рабство».

«Жизнь Василия Фивейского», «Жизнь человека», «Царь-голод», «Иуда Искариот и другие» — интереснейшие вещи, вышедшие из-под пера Леонида Андреева. В отличие от Максима Горького он не писал, что «человек — это звучит гордо», напротив, был пессимистом, относился к жизни как к хаотическому и иррациональному потоку бытия, в котором человек обречен на одиночество. Считал, что человек — «сплетенный из непримиримых противоречий инстинкта и интеллекта… навсегда лишен возможности достичь какой-либо внутренней гармонии». Эти взгляды Леонида Андреева выражены в рассказе «Проклятие зверя» (1908) и в повести-памфлете «Мои записки» (1908).

Лучшей, на мой взгляд, книгой Леонида Андреева стали изданнные в 1994 году его дневники и письма под заголовком «S.O.S». Обжигающая, страстная книга, в которой писатель воспринял Октябрьскую революцию как гибель России. Главным виновником он считал Ленина, который «без колебаний… подписал бы смертный приговор». Но мы-то с вами знаем, что частицей «бы» вполне можно пренебречь: Ленин таки подписал этот гибельный приговор истории.

Вот только три выдержки из книги:

«…Мучает меня Вадим (сын Леонида Андреева. — Ю. Б.) своим характером. В нем есть чистое золото, но золото это в грязи, в говне, в вонючих наслоениях ила. Грубость и дикое самомнение, баронский тон и жесты, твердая память даже о мнимых правах и частое забывание долга. Откуда это? Много читает, много и я с ним говорю, и как будто нет иных влияний, а вот поди — дует в какую-то щель, просачивается из какой-то всероссийской глубины.

И когда я смотрю на них, я понимаю все: и поражение наше, и большевиков, и гибель России. Ведь это у меня, в моей семье, в самой, так сказать, солонке — а что же у рядовых?..»

(дневник, 3 июня 1918)

«…Из разговоров добрых людей вытекает, что я сейчас — единственный голос России, который может быть всюду слышим. Поверить им — на мне одном лежит задача быть герольдом новой возрождающейся России… Даже в истории они не могут найти ни лица, ни момента, когда один человек и значил бы и мог бы так много. Допустим: я знаю, что других нет. Но здоровье? Но силы? Вот где мой ужас…»

(дневник, 4 марта 1919)

Леониду Андрееву шел только 48-й год, но ему было «трудно жить и дышать». Он собирался в Америку («Мне надо заработать денег — вот что заставляет меня, домоседа, тронуться в путь и, как многих других, искать счастья в Америке»). В письме к Г. Бернштейну 28 июля 1919 года он писал:

«Основная цель моей поездки — это бороться словом с большевиками, сказать о них правду со всей силой и убедительностью, на какие я способен, и пробудить в Америке чувство приязни и сочувствия к той части русского народа, что героически борется за возрождение России. Борьба трудна и мучительна, и сочувствие великого народа ускорит победу и уменьшит страдания тех, кто ежечасно гибнет в мрачной, распутной и кровавой Совдепии. Так как большевизм страшен не для одной России, то разоблачение его имеет значительный интерес и для самой Америки».

В Америку Леонид Андреев не успел поехать: через 15 дней после этого письма, 12 сентября 1919 года, писатель скончался, едва переступив порог своего 48-летия.

Ну, а теперь о национальных корнях. Отец Леонида Андреева — русский, Николай Иванович, землемер, внебрачный сын орловского помещика. Мать Анастасия Николаевна, урожденная Пацковская, — дочь разорившегося польского помещика. Мать очень любила своего первенца Леонида, и он отвечал ей любовью, называя ее «неизменный полувековой друг».

Дети Леонида Андреева, тоже деятели литературы, Вадим и Даниил, стало быть, имели и частицу польской крови.

И в заключение выдержка из письма Леонида Андреева к Ивану Шмелеву, отрывок, явно вписывающийся в круг тем данной книги:

«Люблю Москву, — писал Андреев, — но люблю и Рим, и без Рима мне труднее прожить, чем без Москвы; люблю Орловскую губернию и Волгу, но люблю и шхеры и Норвегию — и все, что есть жизнь. Я и немца-подлеца временами люблю. И в литературе: люблю вас — и Блока, и Сологуба (не всего), и Ваничку Бунина (не всего). Мечта моя: жить во всем. Иной раз до того захочется стать гвардейцем!..» (23 марта 1916).

Мне лично гвардцейцем стать совсем не хочется (но милитар!..), а вот энциклопедистом, эдаким Д’Аламбером или Дидро, жутко хочется быть, ведь и эта книга есть собрание исторических набросков или заметок, но, впрочем, подождем, что скажут критики. А они скажут все!..

Но пока они молчат, мы с вами двинемся далее. Следующая персона, которая нас интересует: Михаил Арцыбашев. Своим романом «Санин» (1907) он прогремел на всю Россию. О «Санине» не будем распространяться; честно говоря, боюсь этих боковых ходов, ибо из-за них книга может выйти из берегов, и «коктейль» прольется на скатерть, а это явно плохой тон.

У Арцыбашева, как и у Леонида Андреева, отец русский, из оскудевшего рода «дворян московских», а вот мать — полька. Польская гордая кровь.

Со знаменитым литературным критиком Юлием Айхенвальдом совсем просто, и гадать не нужно, каких он кровей. Юлий Исаевич Айхенвальд родился в Балте Подольской губернии, в семье раввина. Еврей, но какой замечательный русский! Мало кто из чистокровных патриотов умеет так прекрасно владеть русским языком. Айхенвальд — один из лучших наших стилистов. В энциклопедическом словаре Гранат он писал статьи в разделе «История русской литературы». Непреходящую ценность составляют книги Айхенвальда «Силуэты русских писателей» и «Слова о словах».

Вот как, к примеру, начал Айхенвальд очерк о Николае Помяловском, том самом, у кого «есть сатира и реализм, которые напоминают Гоголя»:

«Помяловский — большая литературная возможность, которая не успела осуществить себя вполне, но проявилась уже все-таки во многом и ценном. Одновременно бурсак и романтик, писатель безобразия и поэт Леночки, изобразитель грубого быта и тонкий психолог, он был жестоко надломлен жизнью, впечатлениями «кладбищенства» и бурсы, и потому на его произведениях осталась печать нецельности…»

Викентий Вересаев. Викентий Викентьевич. Настоящая его фамилия Смидович. У него не мать полька, а отец поляк, — другая комбинация. Отец писателя, Викентий Смидович — сын польского помещика, лишенного, по семейным преданиям, состояния за участие в Польском восстании 1830–1831 годов и умершего в бедности.

Викентий Вересаев начал писать в дореволюционном XIX веке, а закончил в советском XX. Он прожил 78 лет и умер 3 июня 1945 года. Книги Вересаева о Пушкине и его спутниках, о Гоголе, о Достоевском, Толстом очень информативны и интересны.

И последний писатель, завершающий эту главку, — Борис Зайцев. В «Литературной энциклопедии» (1964) о нем сказано: «Для 3. характерно мистич. восприятие жизни, внеклассовый христ. гуманизм…» Далее перечисляются книги Бориса Зайцева 20-х годов и сказано, что они-де выражают «враждебное отношение к революции». Сегодня, слава Богу, подобных оценок не дают.

О корнях. В автобиографии Борис Зайцев писал: «Происхождение нашего рода — татарское; имеется и примесь польской крови. Мать моя, Татьяна Васильевна, — дочь малоросса и великоросски».

Большое формирующее влияние оказала на Бориса Зайцева Италия. «С ней впервые я встретился в 1904 г. — а потом не раз жил там (в 1907–1911) — и на всю жизнь вошла она в меня: природой, искусством, обликом народа, голубым своим ликом. Я ее принял как чистое откровение красоты» (Б. Зайцев. «О себе»).

Через всю жизнь Бориса Зайцева проходит тема Данте. Интерес Зайцева к «высокому» в мировой культуре отмечал Георгий Чулков: «Мне нравилось в Зайцеве то, что он постоянно искал каких-то больших встреч — то с Гёте, то с Данте, то с Италией раннего Возрождения… Сердце у него лирное…»

Почти все произведения эмигрантской поры Бориса Зайцева связаны с памятью о России: по его словам, революция «дала созерцать издали Россию, вначале трагическую, революционную, потом более ясную и покойную — давнюю теперь — легендарную Россию моего детства и юности. А еще далее в глубь времени — Россию «Святой Руси» (сб. «В пути», Париж, 1951).

Достоевский и Розанов

«Признаюсь, я с некоторою торжественностью возвещаю об этом новом лице» («Село Степанчиково и его обитатели»). Это новое лицо — великий Достоевский.

Герман Гессе вообще полагал, что «Достоевский… стоит уже по ту сторону искусства», что, будучи великим художником, он был им все-таки «лишь попутно», ибо он прежде всего — пророк, угадавший исторические судьбы человечества…

Оскар Уайльд говорил, что после Достоевского нам остались только эпитеты.

И третье мнение со стороны Запада — мексиканский писатель Октавио Пас: «Мир Достоевского — это мир мужчин, женщин и детей, одновременно заурядных и необычных. Одних обуревают заботы, других сладострастие, одни бедны и веселы, другие богаты и печальны. Это мир святых и злодеев, идиотов и гениев, благочестивых женщин и терзаемых своими отцами детей-ангелочков. Это мир преступников и добропорядочных граждан, но врата рая открыты всем. Они могут спастись или обречь себя на вечное проклятье…»

После такой небольшой увертюры поговорим о том, из каких национальных недр появился этот гений. В одном из писем к дочери Анна Григорьевна, жена писателя, писала из Италии:

«Вчера пришлось в первый раз в жизни отказаться от собственной фамилии. Часов в 11 утра, когда я еще не была готова, слышу стук в дверь. Спрашиваю, кто? — «Вы пани Достоевская?» — Я, у вас телеграмма? — «Ничуть». — Так что же вам нужно? (Все это по-немецки). — В ответ слышу продолжительную польскую речь. Я отвечаю, что не понимаю по-польски и прошу говорить по-немецки. Незнакомец отвечает по-русски довольно скверным выговором: «Но ведь вы пани Достоевская — значит, полька». — Ничуть, я русская. — «Но ведь Достоевский — польская фамилия?»

— Нет, не польская, а русская. — «Нет, польская». — Говорю вам, русская! Вот был писатель Достоевский, так был он русский, а не поляк… — «Он не родственник вам?» — Нет, — однофамилец!.. — Очевидно, это какой-нибудь полячок, разыскивающий соотчественников, чтобы попросить помощи».

Так Достоевский — русский или поляк? Что он русский писатель, тут сомнений, конечно, нет.

Игорь Волгин написал книгу «Родиться в России. Достоевский и современники: жизнь в документах» (1991). Первая глава в книге называется «Родословное древо». Из главы вытекает, что сам Достоевский ничего не говорит о своих предках. Его брат Андрей и дочь Любовь повествуют о литовском происхождении предков и ссылаются на Стефана Достоевского, жившего в начале XVII века. Волгин отмечает, что это справедливо скорее в территориальном, нежели в этническом смысле, ибо боярин Данило Иртищ (гипотетический предок Достоевского), по-видимому, ведет свое происхождение от великорусского рода Ртищевых. А корни этого Ртищева идут от Аслан-Челеби-мурзы, выехавшего в конце XIV века из Золотой Орды и крещенного великим князем московским Дмитрием Донским. В начале XVI века боярину Иртищу было пожаловано «вечно и непорушно» село Достоево, отсюда и фамилия Достоевских. Отсюда, из-под Пинска, пошел род Достоевских. Это белорусское Полесье, «огромный, полный тайн край в самом центре Европы».

Игорь Волгин предполагает, что в жилах Федора Михайловича Достоевского смешались три братские крови — русская, украинская, белорусская, а может быть, еще польская и литовская. «Сколь бы тщательно ни вычерчивать генеалогические таблицы, они не проясняют ни тайну личности, ни тайну творчества. Природа предпочитает свою игру. Она простодушно раскладывает пасьянс, верует в удачу, в случай, в слепую и нечаянную тасовку, в лотерею». Таково мнение Игоря Волгина. Я с ним не согласен. Я как раз считаю, что «генеалогические таблицы» влияют на характер и психику человека и даже на его творчество. Где истина? Ее не знает никто.

Мать писателя, Мария Федоровна, урожденная Нечаева, из рода купцов. И таким образом, в великом писателе как бы слились две линии: западнорусская — стародворянская, украинская — духовная и московская — купеческая и интеллигентская. А имя «Феодор» по-гречески означает «дар Божий», хотя родители будущего классика об этом не думали и назвали сына в честь деда — «московского купца 3-й гильдии» Федора Тимофеевича Нечаева.

Сам о себе Достоевский говорил так: «Я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки» (из письма Н. Фонвизиной, январь — февраль 1854).

Рассказывать о личности Достоевского, о его болезнях и припадках? Не буду, об этом есть специальные исследования. Упомяну лишь одну черту Федора Михайловича: «Ничто не было труднее для него, как садиться писать, раскачиваться, — вспоминает Анна Достоевская и добавляет: — Писал чрезвычайно быстро».

Оценивать творчество Достоевского? Тоже не моя задача. Гений есть гений. Федор (Фридрих) Фидлер, немец по происхождению, создал уникальный литературный музей — «Фидлеровский музей русских литераторов» (вырезки из газет и журналов, автографы, записи бесед и высказываний и т. д.). Есть в этом музее, разумеется, и материалы о Достоевском. И вот такая любопытная запись: «Венгеров однажды навестил его и завел речь о Свидригайлове (из «Преступления и наказания»), на что Достоевский удивленно спросил: «А кто это, Свидригайлов?» Оказывается, он часто забывал фамилии своих основных персонажей. Странно, не правда ли?..»

Россия по Достоевскому, его отношение к Западу — вот что нас интересует. Так вот, к Западу русский гений относился отрицательно, Гегеля называл «немецким клопом».

В «Записках из подполья» Достоевский писал:

«…Да оглянитесь кругом: кровь рекою льется, да еще развеселым таким образом, точно шампанское… И что такое смягчает цивилизация? Цивилизация вырабатывает в человеке только многосторонность ощущений и… решительно ничего больше. А через развитие этой многосторонности человек еще, пожалуй, дойдет до того, что отыщет в крови наслаждение…»

И — нашел. Весь XX век подтверждает это.

А вот прямо про нынешнюю Россию. В романе «Подросток» Версилов говорит: «Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало…»

И ключевая реплика Подростка: «Моя идея, это — стать Ротшильдом».

В своей поздней публицистике («Дневник писателя») Достоевский выступал против как обуржуазивать, так и против революционного изменения «лика» России. Им он противопоставлял почвенническую программу «русского социализма», уповая на мирное, согласное с национальными традициями преобразование России под эгидой «земского царя», действующего в союзе с основной массой народа и народной интеллигенцией, с чистым сердцем и стремящегося к одной лишь правде.

Голубая мечта. Чистая утопия. За эти взгляды, за эту «достоевщину» писателя критиковали очень многие — от Салтыкова-Щедрина до Максима Горького. Какой «земской царь»?! Ленин называл Федора Михайловича «архискверным Достоевским». Во времена культа личности Сталина Достоевский был вне русской литературы. Критик Кирпотин называл его «злобным, махровым врагом революции и революционеров-демократов».

А между тем, как справедливо замечает Людмила Сараскина, будущее России было угадано Достоевским с пугающей силой предвидения. Россия стала той самой страной для эксперимента, о котором мечтали Шигалев и Верховенский; и эта «мечта» была реализована их преемниками (Лениным и Сталиным) в масштабах, доступных в XIX веке только воображению Достоевского: «сто миллионов голов».

Угаданные Достоевским «бесы» вышли на историческую сцену России и в 1917 году окончательно победили старую Русь.

«Достоевский, — писал Бердяев, — …открыл какую-то метафизическую истерию русской души, ее исключительную склонность к одержимости и бесованию…»

Рассказывают, что однажды нарком просвещения Луначарский спросил одного недобитого русского интеллигента: какая надпись могла бы быть уместной на памятнике Достоевскому, если бы его поставили большевики? Интеллигент ответил: «Ф. М. Достоевскому от благодарных бесов».

О, Достоевский!.. «Жестокий талант», — сказал о нем Михайловский. Достоевский, по Томасу Манну, — больной гений, ясновидец сатанинских глубин, преступник.

Евгений Сидоров, будучи министром культуры России, в одном из интервью сказал: «…Читаю то, что мне необходимо для подпитки. То, что мне мешает, я инстинктивно откладываю в сторону. Например, я не читаю Достоевского, потому что Достоевский — это истерия, попытка дегармонизироватъ духовную жизнь человека. Он не помогает понять то, что происходит сейчас в России. И не помогает установить мир в собственной душе. Поэтому я откладываю его книги». («Книжное обозрение», 1995, 10 января.)

Как говорится, без комментариев!..

А вот молодой публицист и метафизик Александр Дугин заявляет другое: Достоевский — главный русский писатель, а «Преступление и наказание» — главная книга русской литературы. И обосновывает свою точку зрения следующим образом:

«Дело Родиона Раскольникова — это акт русской Революции, фундаментальный жест русской истории… Вся наша история делится на две части — до убийства Раскольниковым старухи-процентщицы и после убийства. Но, будучи мгновением призрачным, сверхвременным, оно отбрасывает свои сполохи и назад во время. Оно проглядывает в крестьянских бунтах, в ересях, в восстаниях Пугачева, Разина, в церковном расколе, в смуте, во всей стихии, сложной, многоплановой, насыщенной метафизикой Русского Убийства, которая растянулась от глубин славянских первородов до красного террора в ГУЛАГе.

Мы, русские, народ богоносный. Поэтому все наши проявления — высокие и низкие, благовидные и ужасающие — освящены нездешними смыслами, лучами иного Града, омыты трансцендентной влагой. В избытке национальной благодати мешается добро и зло, перетекает друг в друга, и внезапно темное просветляется, а белое становится кромешным адом. Мы так же непознаваемы, как Абсолют. Мы — апофатическая нация. Даже наше Преступление несопоставимо выше ненашей добродетели». («Независимая газета», 1996, 26 июня).

Вот вам и бесовщина в нынешнем ее виде. Апология крови, преступления, топора. Мы особые. Нам все можно. Наши светлые очи «омыты трансцендентной влагой».

И все же послушаем самого Достоевского: «Я никогда не мог понять мысли, что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке. Я не хочу мыслить и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов русских… будут все, когда-нибудь, образованны, очеловечены и счастливы…»

Благородные мысли… Но были у Достоевского и мысли неблагородные. Если читать «Дневник писателя», то в нем проявляется один «пунктик» Федора Михайловича: если где-то происходит какая-нибудь гадость или что-то нехорошее, то Достоевский ищет в качестве ее причины… евреев и доходит в своем стремлении докопаться до истины до комического эффекта — в случае торговли неграми особенно и работорговли вообще.

Антисемитизм Достоевского, конечно, неприятен и отталкивает. Но простим гению все его выверты, или, как выразился Леонтьев, «собственные душевные извороты». Как пишет еще один исследователь Достоевского, Юрий Карякин:

«Противоречия Достоевского — это не противоречия прогноза погоды; +1 или —1 градус. Все равно слякоть, что на улице, что в мозгах. Противоречия Достоевского — это плюс-минус бесконечность. Достоевский — это перевод Апокалипсиса на человеческий язык. Спроси, что такое Апокалипсис, и 99 человек из 100 ответят, что это конец света, абсолютная безысходность. Но ведь это не так! Апокалипсис по-древнегречески — это откровение…» («Комсомольская правда», 1996, 30 марта).

Но, может быть, хватит? Достоевский велик и многогранен, и обо всем накоротке и не напишешь. Конечно-конечно, вот только вдогонку отрывок из эссе Павла Муратова «О Достоевском». Он любопытен:

«Слава Достоевского среди иностранцев застала нас за границей. Она даже несколько удивила нас, и напрасно. Литературная сторона Достоевского есть в той же мере наследие иностранной литературы, в какой она наследие и русской. Очень многим обязанный Пушкину и Гоголю, Достоевский был обязан немало Гофману, Диккенсу, Бальзаку. Его манера писать не фразами, а «кусками», это, скорее, манера французской прозы старой традиции, нарушенной Флобером и Мопассаном, но не забытой и ныне. Писания Пруста все же больше похожи в этом смысле на писания Достоевского, нежели на писания Толстого. Сам Достоевский всю жизнь читал гораздо чаще по-французски, чем по-русски. Не лишенная дарования писательница Микулич, автор «Мимочки», рассказывает, что Достоевский сам ей сказал это, в разговоре, происходившем за два года до его смерти. Микулич спросила его, кого ей читать из русских авторов. Достоевский пожал плечами: «Читайте Бальзака», — сказал он и повторил: «Читайте Бальзака»… (Париж, 1931).

Вот теперь поставим точку и перейдем к В. Розанову. Если не мировая величина, то по крайней мере превеликая русская величина. «Русский Ницше», как назвал его Мережковский. «Публицист с душой метафизика и мистика» — это отзыв Фатеева.

Василий Розанов — русский человек, без примесей и вкраплений и вроде бы не очень подходит для данной книги, но обойтись без Розанова, без его высказываний о России просто невозможно. Да к тому же я лично питаю к нему слабость. Василий Васильевич — мой любимец.

Эрих Голлербах (искусствовед, литературовед) так описывает свою первую встречу с Розановым в июле 1915 года (первые слова Розанова, обращенные к гостю, были: «Ну, рад с Вами познакомиться… Вы — немец, лютеранин?»):

«В Розанове все показалось мне тогда необычайным, кроме внешности. Внешность у него была скромная, тусклая, тип старого чиновника или учителя; он мог бы сойти также за дьячка или пономаря. Только глаза — острые буравчики, искристые и зоркие, казались не «чиновничьими» и не «учительскими». Он имел привычку сразу, без предисловий, залезать в душу нового знакомого, «в пальто и галошах», не задумываясь ни над чем.

Вот это, «пальто и галоши», действовало всегда ошеломляюще и не всегда приятно. В остальном он был восхитителен: фейерверк выбрасываемых им слов, из которых каждое имело свой запах, вкус, цвет, вес, — нечто незабываемое. Он был в постоянном непрерывном творчестве, кипении, так что рядом с ним было как-то трудновато думать: все равно в «такт» его мыслям попасть было невозможно, он перешибал потоком собственных мыслей всякую чужую и, кажется, плохо слушал. Зато слушать его было наслаждением…» (Э. Голлербах. «В. В. Розанов. Жизнь и творчество», 1991).

О себе Розанов написал в «Опавших листьях»: «Всегда в мире был наблюдателем, а не участником. Отсюда только томление».

Розанова часто изучают в трех направлениях: Розанов — Толстой, Розанов — Владимир Соловьев, Розанов — Достоевский. Вот и вернемся снова к Федору Михайловичу. В статье «Возле «русской идеи»» Розанов так препарирует идеи и мысли Достоевского:

«Можно с ума сойти… Может бьггь, бред есть все, что мы думаем о великом призвании России… И тогда — удар в висок свинцового куска… И вечная Ночь… Ибо для меня вечная Ночь переносимее, нежели мысль, что из России ничего не выйдет… А кажется, — ничего не выйдет».

И еще из той же статьи — обращение Розанова к Достоевскому:

«— Вот мы же и говорили, Федор Михайлович, что все дело — в Западе, а Россия — пустое место. А вы нервничали; оскорбляли нас за эту прозаическую истину. Проза всегда сильнее стихов… Вы стишки очень любите, и это вредно, а главное — затемняет истину». И Достоевский якобы в ответ:

«Нет, лучше пулю в висок… Лучше мозги пусть по стенам разбрызгиваются, чем эта смердяковщина…»

Слова Розанова — как удар бича. Он все критикует: и современую ему Россию, и ее славное прошлое.

«Русь, сравнительно с Западом, прожила бесшумную историю: вместо крестовых походов — «хождение игумена Даниила во св. Град Иерусалим», вместо Колумба — странствование купца Коробейникова в Индию, вместо революций — «избрание Михаила на царство»… Все — тише, глаже. Без этих Альп… Всё «Валдайские возвышенности», едва заметные даже для усталой лошади…» — это писал Розанов по поводу живописи Нестерова в 1907 году.

«Русская жизнь и грязна, и слаба, но как-то мила», — это в «Опавших листьях».

«Мертвая страна, мертвая страна, мертвая страна Все неподвижно, и никакая мысль не прививается».

«Русский «мечтатель» и существует для разговоров. Для чего же он существует. Не для дела же».

«Какие же мы зябкие. Какие же мы жалкие».

Интересно, какое впечатление производит Розанов на тех, кто его читает впервые? Возмущение? Шок? Ярость? Но Розанов есть Розанов.

««Мы ленивы и не любопытны», — сказал Пушкин. Всякое исследование есть труд, а мы ленивы; всякая правда есть труд души, иногда страдание души, — для чего же будут беспокоиться Обломовы?..»

«Право, русские напоминают собою арабов, странствующих по своей земле».

Выходит: одни сидят сиднем, а другие странствуют? Но те и другие никуда не годятся? «Розановское письмо — это зона высокой провокационной активности», — справедливо заметил Виктор Ерофеев.

Василий Розанов начинал как славянофил. Гоголя считал роковой, вредоносной для России фигурой. «С Гоголя именно, — писал Розанов, — начинается в нашем обществе потеря чувства действительности, равно как от него же идет начало и отвращения к ней» («Легенда о Великом инквизиторе»).

Характерно, что Розанов не переваривал сатириков: Фонвизина, Грибоедова, Салтыкова-Щедрина. «Как матерый волк, — писал Розанов о последнем, — он наелся русской крови и сытый отвалился в могилу».

Но с годами Розанов менялся, переосмысливал свои прежние взгляды и в этой переоценке ценностей реабилитировал Гоголя как первого сказавшего правду о России: «…все это были перепевы Запада, перепевы Греции и Рима, но особенно Греции, и у Пушкина, и у Жуковского, и вообще «у всех их». Баратынский, Дельвиг, «все они». Даже Тютчев. Гоголь же показал «Матушку Натуру». Вот она какова — Русь; Гоголь и затем — Некрасов».

Переоценка Гоголя произошла после революции. И кстати, как Розанов относился к революции? «Революции основаны на энтузиазме, царства — на терпении», — писал он.

«Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на «завтра»… И опять всякое «завтра» ее обманет и перейдет в «послезавтра».

Это написано Розановым в 1913 году, за 4 года до Октябрьской революции, которая каждое десятилетие обещала народу счастливую жизнь. Помните обещание Хрущева о том, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме? Не верил Розанов ни в какие революции и ни в какие социализмы с коммунизмами.

«Взойдет солнышко и осушит все. И будут говорить, как о высохшей росе: — «Неужели он (социализм) был?» «И барабанил в окно град: братство, равенство, свобода»?

— О, да! И еще скольких этот град побил!

— «Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?»

Вот вам и ответ Василия Розанова.

И последнее. Нельзя обойти молчанием антисемитизм Розанова (книга «Сахарна», 1913, и другая — «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови», 1914). К сожалению, в «деле Бейлиса» Василий Васильевич встал на сторону неправых и постепенно заряжался густым антисемитизмом. Ему казалось, что в России «все затянуло жидом». Что евреи в России — это «собачья свадьба» в семь миллионов человек. «Конечно, она съест всех и разорвет всякого, кто встретится… Стая бежит. Воет. Преуспевает. Все одолевает. И вот «весь еврейский вопрос»».

Что это? Какой-то вывих? У Розанова есть уникальное признание о том, как работает его мысль: «Что пишу? Почему пишу? А «хочется». Почему «хочется»? Господи, почему Ты хочешь, чтобы я писал? А разве без Твоего хотенья я написал бы хоть одну строку?» (это из предисловия к книге «Сахарна»).

«Еврей всегда начинает с услуг и услужливости и кончает властью и господством», — делал вывод Розанов в «Опавших листьях».

Но вот что примечательно: Розанов перед смертью, как написал Флоренский в письме Нестерову, мирился с евреями, то есть хотел уйти на тот свет с неотягченной душой. Однако не будем зацикливаться на Розанове, нас ждут и другие персоналии.

Мыслители, философы, публицисты

Но опять же вспомним Розанова: «Почти не встречается еврея, который не обладал бы каким-нибудь талантом, но не ищите среди них гения… Около Канта, Декарта и Лейбница все евреи-мыслители — какие-то «часовщики-починщики «».

Опять парадокс? Ну да ладно. Начнем наш обзор с Чаадаева и Леонтьева, которых нельзя причислить к «часовщикам-починщикам».

Петр Чаадаев — автор «Философических писем». Его идеи и мотивы можно найти в ряде литературных персонажей — Евгении Онегине, Чацком, Версилове, в «Герое нашего времени», в лирике Лермонтова. Однако на этом остановимся и вернемся к Чаадаеву позже, в третьей части книги.

Константин Леонтьев, как и Петр Чаадаев, русских корней. До конца жизни тревожился судьбой России, ее будущим и культурной самобытностью. В статье «Над могилой Пазухина» (1891) Леонтьев писал:

«…Европеизм и либеральность сильно расшатали основы наши за истекший период уравнительных реформ. В умах наших до сих пор царит смута; в чувствах наших — усталость и растерянность. Воля наша слаба; идеалы слишком неясны. Ближайшее будущее Запада — загадочно и страшно… Народ наш пьян, лжив, нечестен и успел уже привыкнуть, в течение 30 лет, к ненужному своеволию и вредным претензиям. Сами мы в большинстве случаев некстати мягки и жалостливы и невпопад сухи и жестки. Мы не смеем ударить и выпороть мерзавца и даем легально и спокойно десяткам добрых и честных людей умирать в нужде и отчаянии. Из начальников наших слишком многие робки, легально церемонны и лишены горячих и ясных убеждений. Духовенство наше пробуждается от своего векового сна уж слишком нерешительно и медленно…»

Читайте, дорогие читатели, читайте. Читайте и вникайте: этим наблюдениям Леонтьева более ста лет, а вот никак не устарели. Никакого нафталина. Строки возникают как свеженькие. Вот она, Святая Русь, царская империя, Советский Союз, нынешняя РФ — а все в основе народной жизни едина.

Из письма Леонтьева к Розанову:

«Ну, а ряд блестящих торжеств еще будет у России бесспорно в ближайшем будущем…» (13 июня 1891 г., Оптина пустынь).

А что понимать под «торжеством»?.. Мечтал Леонтьев об историческом периоде «цветущей сложности». И где он? Напротив, посмотрите кругом — одна увядающая простота.

Интересно предвидение Леонтьева о том, что «осуществление социализма в жизни будет выражением потребности приостановить излишнюю подвижность жизни (от 89 года XVIII столетия)». (Из письма от 20 сентября 1891 года Л. Тихомирову.)

С тревогой писал Леонтьев о грядущей «всеземной катастрофе» в результате «прогрессивного физико-химического баловства».

Леонтьев умер в ноябре 1891 года, а через 26 лет, в ноябре 1917-го, «забаловались» в России большевики. И они же спустя десятилетия привели страну к экологической катастрофе.

Интересную характеристику Леонтьеву дал Осип Мандельштам:

«Из всех русских писателей он более других склонен орудовать глыбами времени. Он чувствует столетия, как погоду, и покрикивает на них».

Ну а теперь перейдем к другим представителям творческой мысли, к тем, кто не совсем чист, с точки зрения ультрапатриотов.

Николай Костомаров. Историк, поэт, прозаик, критик. Внебрачный сын русского помещика и крепостной крестьянки-украинки.

Владимир Печерин. Поэт, переводчик, мыслитель. Предки Печерина были выходцами из Польши.

Сам он родился в Киеве, а умер в Дублине. Отказался от блестяще начинавшейся карьеры и в 1836 году навсегда покинул Россию.

Позднее об этом шаге писал так: «Мне не в чем раскаиваться, нечего жалеть… я исполнил священный долг самосохранения, оставаться в России было бы равносильно самоубийству».

В своих «Замогильных записках» Печерин отмечал, что к решению остаться в Европе его подтолкнуло отвращение, которое внушала ему «грубо-животная жизнь» русских людей, «живущих лишь для того, чтобы копить деньги и откармливаться…»

Эх, как всё изменилось в России нынче! Не откормиться, а лишь бы прокормиться кое-как! Вот в чем нынешний ужас!..

Еще раз вернемся к тому, почему уехал Печерин.

«Я родился в стране отчаяния…» — приводит строки Печерина его биограф В. Мильдон (Биографический альманах «Лица», т. 4, 1994). И еще: «В России сделать себя человеком — не только не одно с жизнью, но едва ли не противоположное: чем больше ты человек, тем «меньше» живешь, ибо тем невыносимее твое существование. От этого и бегут не к жизни, а от не-жизни».

Владимир Печерин бежал из России, проклиная ее. Перешел в католичество и окончил свои дни патером больничной церкви в Ирландии.

«Сфинкс XIX века» — Елена Блаватская. Отец — Петр Ган из рода мекленбургских князей, мать — русская, Елена Фалеева. Подробно о Блаватской я писал в книге «Вера, Надежда, Любовь» и не хочу повторяться.

Петр Лавров. Публицист, философ, социолог, один из идеологов революционного народничества. Отец из старинного русского дворянского рода, мать (урожденная Гандвиг) — из обрусевшего шведского рода. Сам Петр Лаврович Лавров женился на вдове с двумя детьми, титулярной советнице Ловейко, урожденной Капгер, немке по происхождению. И все почему? Красавица она была, а ежели женщина красива, то национальности у нее не спрашивают. Красота вненациональна.

В своих «Исторических письмах» (опубликованы в 1868–1869 годах) Лавров теоретически обосновал особую роль интеллигенции в истории. Как вспоминал один из современников Лаврова, Н. Русанов, книга Лаврова лежала под изголовьем, и на нее «падали при чтении ночью наши горячие слезы идейного энтузиазма, охватившего нас безмерною жаждою жить для благородных идей и умереть за них».

«Исторические письма» Лаврова способствовали движению «хождения в народ», повлияли на формирование мировоззрения революционной интеллигенции. Издавал Лавров журнал «Вперед!». Ох, это — «вперед», а может быть, иногда лучше и назад?..

Еще один «смутьян» русской души — Николай Михайловский. Публицист, социолог, критик, общественный деятель. Отец из дворян Калужской губернии, мать — Юлия Васильевна, урожденная Фишер, по происхождению немка. Михайловский нападал на Гегеля. Защищал Маркса. Ряд его статей посвящен проблемам массовой психологии: «Герои и толпа» (1882), «Еще о героях» (1891). Анализируя склонность толпы к бессознательному подражанию героям, Михайловский считал, что коллективному автоматизму поддаются ущербные индивидуальности, готовые подчиняться внешней власти. Мы с вами не раз видели телевизионную картинку, на которой беснуется толпа, подогретая нынешними вождями, несущая портреты Сталина. Он их герой, тиран и злодей. Как не вспомнить «Жизнь Галилея» Бертольта Брехта:

«Андреа: Несчастна страна, в которой нет героев.

Галилей: Нет! Несчастна та страна, которая нуждается в героях».

От Брехта — снова к Михайловскому. В одном из писем он писал: «Я не знаю, доживет ли человечество до счастия, знаю только, что это неведение или сомнение не упраздняет обязанности и счастия борьбы».

Весь вопрос — как бороться? Михайловский был противником цареубийства, фабричных и аграрных бунтов, экспроприации и т. д. «Став на, этот скользкий путь, легко докатиться до грабежа и разбоев». Увы, так оно и случилось!

Михайловский выступал против «бесов» национализма, толкующих о вредоносности европейского просвещения и политических форм, усматривающих «новое слово» всемирного братства в великодержавных амбициях России, о чем он полемизировал с «Дневником писателя» Достоевского.

Михайловский принципиально отрицал «грядущие блага» человечества, если для них нужно принести в жертву «здоровье, жизнь, честь современников», которые «до радостного утра» не доживут. Разумеется, подобная позиция не устраивала ультрарадикалиста Ленина, готового ради будущего пожертвовать половиной жителей России. Ленин называл Михайловского «эпигоном умиравшей эпохи». Когда Николай Константинович скоропостижно скончался, то, как писал Короленко жене, «толпа была такая, что, говорят, не было с похорон Тургенева…» Вот вам и эпигон…

А теперь перейдем к следующей личности. Николай Федоров, московский «Сократ». Отец — князь Гагарин, мать — плененная черкешенка. Экзотическая генетическая икебана!.. Может быть, поэтому сам Николай Федоров был экзотическим человеком. В своем неприятии Запада он даже превзошел славянофилов. Решительно осуждал цивилизацию с ее милитаризмом, избыточным производством «мануфактурных игрушек». Он оставил язвительную критику обезличивания человека, голову которого забивают пошлым популярным знанием и примитивной культурой. Так и хочется дать современную ремарку: забивают! Еще как забивают!

Николай Федоров был предшественником космических идей Циолковского. Верил в идею бессмертия человека. И выдвигал задачу возвращения к жизни отцов и объединения небесных пространств. Мечтатель все же русский человек, большой мечтатель!..

Еще один оригинал-философ — Иван Ильин. Сразу о корнях: отец русский, мать — немка, урожденная Швейкерт фон Штадион, лютеранка, перешедшая в православие. Будучи профессором Московского университета, Иван Ильин осенью 1922 года был арестован, судим и выслан за границу вместе с большой группой философов, ученых и литераторов — большевики изгоняли всякую не угодную им мысль из России! Умер Ильин в Цюрихе, в день рождения Сталина, 21 декабря 1954 года.

Одна только цитата: «Человек есть по существу своему живой, личный дух. Дух есть самое главное в человеке. Каждый из нас должен найти и утвердить в себе свое «самое главное» — и никто другой заменить его в этом нахождении и утверждении не может. Дух есть сила личного самоутверждения в человеке…»

Еще один изгнанник — Федор Степун, религиозный философ, культуролог, теоретик искусства, публицист и т. д. Родился Степун в Москве, но его предки появились далеко от Московии, они владели земельными угодьями между Тильзитом и Мемелем. Кроме литовской и немецкой крови, у Степуна были примеси французской и шведско-финской крови по линии матери, в роду которой (Аргеландер) встречаются уважаемые имена протестантских пасторов. И все же Федор Степун — именно русский философ.

В 1910–1914 годах, будучи членом «Бюро провинциальных лекторов», Степун объездил почти всю Россию, выступая со своими лекциями и участвуя в работе различных кружков и семинаров. В 1922 году Степун составил сборник «Освальд Шпенглер и закат Европы» и в том же году был выдворен из советской России.

Интересную трактовку давал Федор Степун человеческой личности в работе «Жизнь и творчество» (Берлин, 1923):

«Каждый человек, осознающий себя на достаточной глубине, неизбежно осознает себя в раздвоении, каждый дан себе как бы двояко, дан себе как несовершенство, как то, что он есть, и как совершенство, как то, чем он должен стать, дан себе как факт и задан себе как идеал, дан себе как хаос и задан себе как космос… Жизнь, изживаемая нами изо дня в день, — не жизнь вовсе. В ней господствует слепой случай, в ней царит обман…»

Вы ошеломлены? Вы протестуете против обмана? Тогда получайте от Степуна по полной программе. Он утверждает, что подлинная жизнь — «это жизнь как содержание трагедии».

Тщательно поразмыслив, можно прийти к выводу: возможно, философ и прав. Жизнь в России — трагедия для человека.

В своей фундаментальной работе «Идея России и формы ее раскрытия» (1934) Степун, в частности, отмечал, что «русскость есть качество духовности, а не историософский политический и идеологический монтаж», и потому раскрытие русской идеи «требует не формул, а тщательной живописи исторического пути и лица России». Большевизм Степун трактовал как результат «ложного направления религиозной энергии русского народа, псевдоморфозу русской потребности верить», и потому большевизм «не может быть преодолен ничем иным, как возрождением веры в Распятого».

Читая подобное, невольно хочется представить: а как выглядел Федор Августович Степун? Ведь из советской истории философии и литературы он был вычеркнут, никаких портретов и снимков. Современник Степуна рисует такой облик философа: «Степун меня поразил: в нем было что-то львиное, при этом благосклонное, приветливое, открытое; глубокая серьезность соседствовала с милой шутливостью, глаз иногда прищуривался, лукаво подмигивал. Это был с головы до пят русский барин, но вместе с тем несомненно и ученый, одновременно и человек с некоторыми чертами театральности, — светский человек, офицер и хороший наездник».

«Русский барин» Степун стяжал славу одного из лучших ораторов Германии и к своему 80-летию в 1964 году был удостоен высшим знаком отличия. Россия его ничем не наградила. России он был не нужен.

Не устали? Тогда продолжим дальше наши «философские игры».

Николай Лосский. Его отец был обрусевшим поляком, православным. Мать, Аделаида Антоновна, польского происхождения, католичка. Несмотря на преобладание польской крови, семья считала себя русской, и воспитание 15 (!) детей было проникнуто русским национальным сознанием. О философских работах Николая Лосского умолчим за недостатком места. Отметим лишь, что Николай Лосский эмигрировал из России и скончался в Париже в 1965 году.

В историю русской культуры и философии попали еще два Лосских: сыновья Николая Онуфриевича — Владимир (родился в 1903 году), религиозный философ, богослов, и Борис (1905), искусствовед, историк архитектуры, мемуарист.

Питирим Сорокин. Тот самый, кто впервые высказал идею конвергенции в своей книге «Россия и Соединенные Штаты» (1944). В ней Сорокин отмечал, что во всех сферах жизни «сходство» обеих сторон перевешивает их различие, и делал вывод, что советское и американское общества «сходятся к одному и тому же».

Вклад Питирима Сорокина в науку оценивается в мировом научном сообществе как «коперниковская революция в социологии», «решительный поворот в истории социальной мысли».

А каковы корни знаменитого русско-американского социолога? (В Америку Сорокин приехал в 1923 году, американское гражданство получил в 1930-м.) Отец — русский, золотых и серебряных дел мастер. Мать — обрусевшая зырянка (коми). Российская жизнь ученого — почти детектив. Был правым эсером, попал в Петропавловскую крепость, откуда писал: «Как ни темна ночь, все же впереди огни. Не умрет трудовая Россия». Вышел из заключения. Добровольно явился в ЧК и был приговорен к расстрелу, по ходатайству Ленина был освобожден, но своими сочинениями разозлил вождя, который заявил, что таким людям, как Сорокин, «не место в Советской России». Ученый с трудом избежал нового ареста и в сентябре 1922 года выехал в Берлин. Далее Прага и Америка.

Петр Бернгарцович Струве — один из лидеров русского марксизма. Корни немецкие: внук астронома Василия Струве (точнее — Фридриха Георга Вильгельма). Петр Струве участвовал в издании знаменитого сборника «Вехи» (1909). Февральскую революцию 1917 года назвал «величайшим мировым событием», однако Октябрь встретил с разочарованием и горечью: русская революция «есть не торжество социализма, а его попрание и крушение». Петр Струве характеризовал большевизм как «смесь интернационалистского яда со старой русской сивухой».

Анализируя историю России, Струве пришел к выводу: «…подготовлялась и творилась революция с двух концов, — исторической монархией с ее ревнивым недопущением культурных и образовательных элементов к властному участию в устроении государства и интеллигенцией страны с ее близорукой борьбой против государства».

В эмиграции Петр Струве возглавлял издание журнала «Русская мысль».

Сын Петра Струве Глеб, родившийся в Петербурге, тоже известная личность. Литературовед, журналист. Работал в различных зарубежных изданиях — «Русская мысль», «Россия», «Россия и славянство». Читал лекции в Гарвардском, Вашингтонском и других американских университетах. Крупнейший исследователь русской и советской литературы. Одна из знаменитых работ Глеба Струве — «Russian Literature under Lenin and Stalin» (1971). Неустанно собирал материал о жизни и деятельности русских писателей-эмигрантов, итогом этой работы явился труд «Русская литература в изгнании: опыт исторического обзора русской литературы» (первое издание — Нью-Йорк, 1956). Заслугой Глеба Струве является и то, что он способствовал изданию на Западе «гонимых» в Советском Союзе поэтов, в частности Гумилева, Мандельштама, Пастернака, Ахматовой, Клюева и других. Умер Глеб Струве в Беркли (США) 4 июня 1985 года.

А теперь вернемся непосредственно к «часовщикам-починщикам», как выразился Василий Розанов. Кто они такие и что чинили? Самый крупный из них и мастеровитый, конечно, Лев Шестов. Настоящая фамилия его и имя — Шварцман Иегуда Лейб. Родился он в Киеве, в традиционной еврейской семье. Отец будущего философа имел собственное дело «Мануфактурные склады Исаака Шварцмана» и к тому же интересовался зарождающимся сионистским движением, в отличие от сына. Как вызов отцу была женитьба Льва Шестова на православной русской девушке Анне Березовской, студентке-медичке. Одну из своих первых книг Лев Шестов посвятил Толстому и Ницше. В 1911 году в Петербурге вышло собрание сочинений Шестова в 6 томах. К революции отнесся без всякого энтузиазма и уехал во Францию. Жил в Париже, где и скончался 20 ноября 1938 года в возрасте 72 лет.

Шестов предвосхитил идеи позднейшего экзистенциализма. Его главная тема — трагизм человеческого существования. Человек, по Шесгову, жертва законов разума и морали, жертва универсального и общеобязательного, если выражаться философским языком.

«Никакая гармония, никакие идеи, никакая любовь или прощение, словом, ничего из того, что от древнейших времен придумали мудрецы, не может оправдать бессмыслицу и нелепость в судьбе отдельного человека», — так писал Лев Шестов. И еще:

«Трагизм из жизни не изгоняют никакие общественные переустройства, и, по-видимому, настало время не отрицать страдания, как некую фиктивную действительность, а принять их, признать и, может быть, понять».

Любимые герои и собеседники Льва Шестова — Ницше, Достоевский, Лев Толстой, Шекспир, Паскаль, Лютер, Кьеркегор. Отменная компания, ничего не скажешь.

Семен Франк — религиозный философ и психолог. В книге «Русское зарубежье. Золотая книга эмиграции. Энциклопедический биографический словарь» (1997) читаем про Франка: «Родился в интеллигентной еврейской семье. Его отец — Людвиг Семенович — доктор, был удостоен дворянства в связи с награждением его орденом Св. Станислава 3-й степени за службу во время русско-турецкой войны 1877–78. После смерти отца (1882) Семен, его брат и сестра воспитывались матерью Розалией, дедом со стороны матери (приобщившими их к еврейским религиозным традициям), позднее их отчимом — Василием Заком, народником, отбывшим в 1870-е ссылку в Сибири…»

Таковы корни Семена Франка. Вместе с Петром Струве, Бердяевым, Сергеем Булгаковым и Туган-Барановским Франк входил в группу «критических марксистов». Участвовал в создании сборника «Вехи». В «Вехах» представлена статья Франка «Этика нигилизма». В ней философ писал:

«Нравственность, нравственные оценки и нравственные мотивы занимают в душе русского интеллигента совершенно исключительное место. Если можно было бы одним словом охарактеризовать умонастроение нашей интеллигенции, нужно было бы назвать его морализмом. Русский интеллигент не знает никаких абсолютноых ценностей, никаких критериев, никакой ориентировки в жизни, кроме морального разграничения людей, поступков, состояний на хорошие и дурные, добрые и злые…»

«…Писарев, с его мальчишеским развенчанием величайшего национального художника (Пушкина. — Ю. Б.), и вся писаревщина, это буйное восстание против эстетики, были не просто единичным эпизодом нашего духовного развития, а скорее лишь выпуклым стеклом, которое вобрало в одну яркую точку лучи варварского иконоборчества, неизменно горящие в интеллигентском сознании…»

«…Символ веры русского интеллигента есть благо народа, удовлетворение нужд «большинства». Служение этой цели есть для него высшая и вообще единственная обязанность человека, а что сверх того — то от лукавого. Именно потому он не только просто отрицает или не приемлет иных ценностей — он даже прямо боится и ненавидит их…»

Трудно удержаться от дальнейшего цитирования Семена Франка: «Русская интеллигенция не любит богатства… [русского интеллигента] влечет идеал простой, бесхитростной, убогой и невинной жизни; Иванушка-дурачок, «блаженненький», своей сердечной простотой и святой наивностью побеждающий всех сильных, богатых и умных — этот общерусский национальный герой есть и герой русской интеллигенции. Именно потому она и ценит в материальной, как и в духовной области, одно лишь распределение, а не производство и накопление, одно лишь равенство в пользовании благами, а не самое обилие благ; ее идеал — скорее невинная, чистая, хотя и бедная жизнь, чем жизнь действительно богатая, обильная и могущественная…»

Нет, стоп! Пора остановиться. А то Семен Людвигович Франк еще и не такое обидное наговорит, обидное, естественно, для наших воспаленных патриотов.

Остается только добавить, что скончался Франк 10 декабря 1950 года, близ Лондона. Он немного не дожил до 73 лет.

Еще один участник сборника «Вехи» — Александр Изгоев (Арон Лянде). Родился в городе Ирбит, отец — учитель Виленского раввинского училища. Начинал Изгоев как легальный марксист, позднее социал-демократ. После нескольких арестов был выслан из советской России. Проживал в Праге, затем в буржуазной Эстонии. В «Вехах» Изгоев опубликовал статью «Об интеллигентской молодежи».

Если идти по пути, проложенному «Вехами», то обойти Михаила Гершензона нельзя. Михаил Осипович Гершензон родился в Кишиневе. Историк литературы и общественный деятель. Окончил Московский университет. Выступал как публицист. В отличие от других «веховцев» после Октября остался в советской России. Занимался поисками иррационального начала в творчестве (книги о Пушкине и Тургеневе). Интересна его книжка «Грибоедовская Москва». На его похоронах на Ваганьковском кладбище в феврале 1925 года какой-то большевик в кожанке сказал, что, хотя Гершензон был «не наш», все же пролетариат чтит память этого пережитка буржуазной культуры.

Вот и у Корнея Чуковского можно встретить не очень лестные строки:

«…Сейчас я читал Гершензона «Видение поэта» — книжка плоская и туповатая, несмотря на свой видимый блеск. Почему, не знаю, но при всем своем образовании, при огромных заслугах, Герш. кажется мне человеком без высшего чутья — и в основе своей резонером (еврейская черта), и тем больнее, что он высказывает мысли, которые дороги мне». (Дневник К. Чуковского, запись от 6 авг. 1921 г.).

Может быть, взаимная неприязнь? По крайней мере Корней Иванович делает запись в феврале 1929 года (когда Гершензона уже не было в живых), как он, Михаил Осипович, в Саратове на собрании библиотекарей и педагогов швырял книги Чуковского с криком: «Вот какой дрянью мы пичкаем наших детей».

Владислав Ходасевич вспоминает о том, как Гершензон жил на Арбате (Никольский переулок, 13): «Маленький, часто откидывающий голову назад, густобровый, с усами, нависающими на пухлый рот; с глазами навыкате; с мясистым, чуть горбоватым носом; с волосатыми руками — наружностью был он типичный еврей. Много жестикулировал. Говорил быстро, почти всегда возбужденно… Те, кто прожил в Москве самые трудные годы, — 1918, 1919 и 1920-й, — никогда не забудут, каким хорошим товарищем оказался Гершензон. Именно ему первому пришла идея Союза писателей, который так облегчил тогда нашу жизнь и без которого, думаю, многие писатели просто пропали бы. Он был самым деятельным из организаторов Союза и первым его председателем… Он умел и любил быть подмогою. Многие обязаны ему…»

Ну, а теперь все же вернемся к «Вехам», к статье Михаила Гершензона «Творческое самосознание». Вот наиболее интересные, на мой взгляд, отрывки по теме данной книги:

В самом начале: «Нет, я не скажу русскому интеллигенту: «верь», как говорят проповедники нового христианства, и не скажу также: «люби», как говорит Толстой. Что пользы в том, что под влиянием проповедей люди в лучшем случае сознают необходимость любви и веры. Чтобы возлюбить или поверить, те, кто не любит и не верит, должны внутренне обновиться, — а в этом деле сознание бессильно. Для этого должна переродиться самая ткань духовного существа человека, должен совершиться некоторый органический процесс в такой сфере, где действуют стихийные силы, — в сфере воли.

Одно, что мы можем и должны сказать русскому интеллигенту, это — постарайся стать человеком. Став человеком, он без нас поймет, что ему нужно: любить или верить, и как именно…»

«…Нигде в мире общественное мнение не властвует так деспотически, как у нас, а наше общественное мнение уже три четверти века неподвижно зиждется на признании этого верховного принципа: думать о своей личности — эгоизм, непристойность; настоящий человек лишь тот, кто думает об общественном, интересуется вопросами общественности, работает на пользу общую…»

«…Дома — грязь, нищета, беспорядок, но хозяину не до этого. Он на людях, он спасает народ, — да оно легче и занятнее, нежели черная работа дома…»

«…Наша интеллигенция на девять десятых поражена неврастенией; между нами почти нет здоровых людей, — все желчные, угрюмые, беспокойные лица, искаженные какой-то тайной неудовлетворенностью; все недовольны, не то озлоблены, не то огорчены. То совпадение профессии с врожденными свойствами личности, которое делает работу плодотворной и дает удовлетворение человеку, для нас невозможно, потому что оно осуществляется только тогда, когда личность выражена в сознании; и стоят люди на самых святых местах, проклиная каждый свое постылое место, и работают нехотя, кое-как…»

Ну как? Узнаете себя? Ну, если не себя, то тех, кто вас окружает. Действительно, почти все желчны, угрюмы, беспокойны, и всех что-то гложет внутри. Прошло почти сто лет со дня появления сборника «Вехи» и этого нелицеприятного анализа, а что изменилось с тех пор?

Читаем дальше: «…Общественное мнение, столь властное в интеллигенции, категорически уверяло, что вся тяжесть жизни происходит от политических причин: рухнет полицейский режим, и тотчас вместе со свободой воцарятся и здоровье, и бодрость. Настоящей болезни никто не подозревал; все слепо верили этому утверждению, снимавшему с личности всякую вину. Это было одною из причин, придававших надеждам на революцию характер религиозного хилиазма…»

Но вот свершилась в 1917 году революция, и что? В 1991 году произошла еще одна и дали наконец-то свободу, и опять что? Да ничего! Снова русская интеллигенция хмурая и желчная, опять что-то не так; теперь она оказалась в прямой зависимости от мамоны, от денежного мешка, от нового божества — Доллара. Но это тема явно боковая, по ней мы не пойдем.

Не будем рассказывать и представлять других интеллектуалов — Сергея Гессена, Георгия Гурвича, Марка Слонима и других. Интеллектуальное пиршество закончено. Ах, десерт? Ну, на десерт — Николай Бердяев. Он — представитель старого русского рода, но вот незадача! По признанию самого Бердяева, он не любил семьи как таковой, он «никогда не ощущал, что родился от родителей». Женился Бердяев на Лидии Юдофовне, урожденной Трушевой, по первому мужу Рапп (Юдофовна — это что за отчество?). В 1917 году жена Бердяева перешла в католичество. «Я жадно искала и обрела мой дом, родину мою… — писала она другу семьи Евгении Герцык. — Я стала католичкой, обрела в католичестве Путь, Истину и жизнь, по которым так томилась моя душа».

Лидия Юдофовна вела дневник и записывала высказывания своего мужа, знаменитого философа.

«За обедом разговор: «Многие наслаждаются сознанием своей принадлежности к «умственной элите». А меня это сознание мутит. Вся эта «элита» — навоз! А она претендует решать мировые вопросы, судьбы мира…» (6 мая 1939).

«В мире не было никогда настоящей революции. Были лишь переодевания, приспособления к ней. Подлинная революция есть революция сознания, переоценка всех ценностей», — говорит Ни (так жена звала мужа. — Ю. Б.) сегодня за завтраком…» (9 мая 1939).

«Я под впечатлением мысли, как-то пронзившей меня. Я вдруг ясно почувствовал себя продолжателем основной русской идеи, выразителями которой являются Толстой, Достоевский, Вл. Соловьев, Чаадаев, Хомяков, Федоров. Основа этой идеи — человечность, вселенскость… И мысль, что я являюсь продолжателем этой русской идеи, меня глубоко радует…» (15 апреля 1940).

И все же — философия философией, а что делать нам, бедным читателям, которые далеки от высоких материй и барахтаются в прозе жизни? И как тут не вспомнить снова Василия Розанова:

««Что делать?» — спросил нетерпеливый петербургский юноша. — Как что делать: если это лето — чистить ягоды и варить варенье; если зима — пить с этим вареньем чай».

Блистательный совет, исполненный глубокой жизненной мудрости. И далее в книге «Уединенное» (1912) Розанов рассуждает об «общественности»:

«Отчего же я так задыхаюсь, когда говорят об «общественности»?»

И сам же отвечает:

«А вот точно говорят о перелете галок — «полетели к северу», «полетели к югу».

— Ах, летите, магушка, куца угодно: мне-то какое дело».

Вот она, русская усталость от проклятых вопросов бытия. На этом закончим и перейдем к другой теме, по которой у меня давно руки чешутся, — мои любимые поэты Серебряного века. В 1983 году вышла антология «Судьбы поэтов Серебряного века». Пойдем по ней, по алфавиту, но, так как поэтов много, разобьем их на две группы. Вот первая:

От Анненского до Лифшица

Открывает список «серебристое» Иннокентий Анненский. Во всех биографиях поэта отмечают отца, но умалчивают о матери, да и мне самому не удалось, и в этом следует признаться, добраться до корней Кена — так звали Анненского в детстве. Или, как он сам себя представлял, «Ник. T-о.» Существует, правда, версия, что бабушка Анненских — урожденная Ганнибал. Так вот этот «Ник. T-о», «десяток фраз, пленительных и странных, как бы случайно уроня» (Гумилев), был Учителем многих поэтов Серебряного века. Вот что писала Анна Ахматова:

А тот, кого учителем считаю,

Как тень прошел и тени не оставил,

Весь яд впитал, всю эту одурь выпил,

И славы ждал, и славы не дождался,

Кто был предвестьем, предзнаменованьем

Всего, что с нами после совершилось,

Всех пожалел, во всех вдохнул томленье —

И задохнулся…

«Он принадлежал к породе духовных принцев крови», — вспоминал Сергей Маковский. — Ни намека на интеллигента-разночинца. Но не было в нем и наследственного барства. Совсем особенный с головы до пят — чуть-чуть сановник в отставке и… вычитанный из переводного романа маркиз».

И далее: «Анненский был апологетом средиземно-морской культуры не только в общем смысле (мир для него начинался с Эсхила), но и в отношении своем, например, к судьбе русского языка и к вопросам версификации. Больше, чем кто-либо из русских поэтов, он любил неологизмы и галлицизмы… Западником, франкоманом был он и в отношении к стихотворному благозвучию. Французская поэзия была его любимей-шей. Он раз навсегда очаровался ее чеканной формой, аллитерациями, ассонансами… Однако словесное западничество не мешало Анненскому пользоваться словарем простонародной речи, прозаизмами, уменьшительными и бытовыми словечками, отдающими подчас некрасовским колоритом: ишь ты, ну-ка, где уж и т. д. Сочетаниями иностранных заимствований и народных оборотов он особенно дорожил, и это характерно для всего склада его личности, пронизанной средиземноморской культурой и вместе такой до предела русской!..»

Приводить стихи Иннокентия Анненского, к громадному сожаленью, не буду, ибо это вообще заведет нас в непролазные дебри поэзии. Единственно, что отметим: у Анненского очень мало гражданских стихов, и вместе с тем его мучил вопрос больной совести:

Какой кошмар! Все та же повесть…

И кто, злодей, ее снизал?

Опять там не пускали совесть

На зеркала вощеных зал…

«Бессонные ночи»

Вслед за Иннокентием Анненским по алфавиту идет Анна Ахматова. Настоящая фамилия Горенко. Знаменитый псевдоним идет от прабабушки — татарской княжны Ахматовой. Да и имя-отчество матери звучит не очень-то по-русски для того времени: Инна Эразмовна. Но татарская кровь, видимо, была самая сильная, достаточно посмотреть на гордый профиль поэта (поэтессой Ахматову никак не назовешь).

Ты черную насылаешь метель на Русь,

И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы,

— так писала Марина Цветаева в цикле «Ахматовой» (1916). А у Николая Клюева есть иные строки:

Ахматова — жасминный куст,

Обложенный асфальтом серым,

Тропу утратила ль к пещерам,

Где Данте шел и воздух густ,

Где нимфа лен прядет хрустальный?

Средь русских женщин Анной дальней

Она как облачко сквозит

Вечерней проседью ракит…

Для данной книги можно подобрать разные стихотворения Ахматовой, но, наверное, лучше всего взять то, что было написано в 1961 году в больнице и называется «Родная земля»:

В заветных ладанках не носим на груди,

О ней стихи навзрыд не сочиняем,

Наш горький сон она не бередит,

Не кажется обетованным раем.

Не делаем ее в душе своей

Предметом купли и продажи.

Хворая, бедствуя, немотствуя на ней,

О ней не вспоминаем даже.

Да, для нас это грязь на калошах,

Да, для нас это хруст на зубах,

И мы мелем, и месим, и крошим

Тот ни в чем не замешанный прах.

Но ложимся в нее и становимся ею,

Оттого и зовем так свободно — своею.

На этой родной земле Анна Андреевна жила, любила, страдала, подвергалась хуле и гонению, теряла близких, но выстояла и не прогнулась.

Мне голос был. Он звал утешно,

Он говорил: «Иди сюда,

Оставь свой край глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид».

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух,

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернился скорбный дух.

Это было написано в 1917 году. Ахматова не эмигрировала, осталась в советской России. И что в итоге? В 1934-м она пишет стихотворение «Последний тост»:

Я пью за разоренный дом,

За злую жизнь мою,

За одиночество вдвоем,

И за тебя я пью, —

За ложь меня предавших губ,

За мертвый холод глаз,

За то, что мир жесток и груб,

За то, что бог не спас.

Юргис Казимирович Балтрушайтис родился в небогатой и многодетной семье литовского крестьянина. Он — русско-литовский поэт. Был женат на Марии Оловянишниковой, дочери богатого московского промышленника, владельца фабрик церковной утвари и доходных домов. Стихи Балтрушайтиса по глубокой философичности и космическому размаху сродни тютчевским. В конце жизни Балтрушайтис более дипломат, чем поэт, и много сделал для развития добрососедских отношений и культурного обмена между Литвой и Советским Союзом.

Пока дитя не знает речи,

Оно не говорит и лжи —

Ты, взрослый, в час житейской встречи

Язык немного придержи…

— такой совет давал Юргис Балтрушайтис.

Константин Бальмонт — «вечно вольный, вечно юный» (Брюсов). Разобраться в его национальных корнях довольно трудно. По семейным преданиям, предками со стороны отца были шотландские или скандинавские моряки, переселившиеся в Россию. По другой легенде, корни поэта литовские. Мать Константина Бальмонта, Вера Лебедева, происходила из древнего татарского рода, шедшего от князя Белый Лебедь Золотой Орды. Не отсюда ли «необузданность и страстность», пожалуй, самого громкого поэта Серебряного века?..

Бальмонт вслед за Тургеневым восславил русский язык, дерзко заявив:

Я — изысканность русской медлительной речи,

Предо мною другие поэты — предтечи,

Я впервые открыл в этой речи уклоны,

Перепевные, гневные, нежные звоны.

Я — внезапный излом,

Я — играющий гром,

Я — прозрачный ручей,

Я — для всех и ничей…

Ведь правда завораживающе прекрасно? И как же ужасно говорим сегодня мы с вами, без «звонов» и «уклонов», на одном тарабарском депутатском и криминальном языке. Бальмонт говорил на ином. Марина Цветаева заметила, что Бальмонт, изучив 16 иностранных языков, говорил и писал на особом семнадцатом — «на бальмонтовском». Как вспоминает Тэффи, Россия была влюблена в Бальмонта. «Все от светских салонов до глухого городка где-нибудь в Могилевской губернии знали Бальмонта. Его читали, декламировали и пели с эстрады. Кавалеры нашептывали его слова своим дамам, гимназистки переписывали в тетрадки:

Открой мне счастье,

Закрой глаза…»

После революции Бальмонт — эмигрант. «Изгнанник ли я? — спрашивал он себя. — Вероятно, впрочем, я и не знаю. Я не бежал, я уехал. Я уехал на полгода и не вернулся. Зачем бы я вернулся? Чтобы снова молчать как писатель, ибо печатать то, что я пишу, в теперешней Москве нельзя, и чтоб снова видеть, как, несмотря на все мои усилия, несмотря на все мои заботы, мои близкие умирают ог голода и холода? Нет, я этого не хочу…» (К. Бальмонт. «Где мой дом?» Прага, 1924).

Мне кажется, что я не покидал России

И что не может быть в России перемен.

И голуби в ней есть. И мудрые есть змии.

И множество волков. И ряд тюремных стен.

Грязь «Ревизора» в ней.

Весь гоголевский ужас.

И Глеб Успенский жив.

И всюду жив Щедрин…

Это строки из стихотворения Бальмонта «Дурной сон». И разящие заключительные строки:

Жужжат напрасные, как мухи, разговоры.

И кровь течет не в счет. И слезы — как вода.

Еще одна знаменитость — Андрей Белый. Судя по всему, русак: отец Николай Бугаев, мать Александра Егорова. Хоть и русский, но какой-то странно русский: противоречивый и разнозначный. Андрей Стебелев давал такую характеристику Андрею Белому:

«Сам того не подозревая, он проторил дорогу целому направлению в отечественной и зарубежной словесности. Маяковский, Цветаева и даже знаменитый Джойс со своим «Улиссом» могут быть отнесены к его ученикам. Белый со своими грандиозными замыслами спешил реализоваться. И что ни вещь из-под его пера — то событие, главное из которых стал самый авангардный роман XX века «Петербург».

Легкой, танцующей походкой, с венчиком белесых кудерков, с «сапфировыми глазами», Белый мотыльком порхал между российскими столицами и по заграницам то среди эсхатологов-соловьевцев, то в обществе антропософов-штейнерианцев, всех удивлял и очаровывал. Многие считали его просто сумасшедшим…» («Серебряный век». Киев, 1994).

Я — просторов рыдающих сторож,

Исходивший великую Русь,

— так представлял себя сам Андрей Белый. И в сборнике «Пепел» можно найти такие сверхжесткие слова, обращенные к родине:

Те же росы, откосы, туманы,

Над бурьянами рдяный восход,

Холодеющий шелест поляны,

Голодающий, бедный народ…

Те же возгласы ветер доносит;

Те же стены несытых смертей

Над откосами косами косят,

Над откосами косят людей.

Роковая страна, ледяная,

Проклятая железной судьбой, —

Мать Россия, о родина злая,

Кто же так подшутил над тобой?

Для контраста можно сравнить с тем, что писалось в сталинскую пору. У меня есть книжечка «Песни Страны Советов», изданная в 1940 году, и там все совсем иное: «Шумят плодородные степи, текут многоводные реки…» (слова М. Исаковского), «На просторах родины чудесной, закаляясь в битвах и труде…» (А. Сурков) и вообще: «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер…» (В. Лебедев-Кумач). У Андрея Белого все другое, пессимистическое и мрачное:

Довольно: не жди; не надейся —

Рассейся, мой бедный народ!

В пространство пади и разбейся

За годом мучительный год!

Века нищеты и безволья,

Позволь же, о родина-мать,

В сырое, в пустое раздолье,

В раздолье твое прорыдать…

Вот вам два подхода к жизни: ликованье и рыданье. «Вся страна ликует и смеется, и весельем все озарены…» (песня «Спасибо» на слова Н. Добровольского) — и все тот же Андрей Белый:

Туда, — где смертей и болезней

Лихая прошла колея, —

Исчезни в пространство, исчезни,

Россия, Россия моя!

Так что у каждого из нас есть выбор, как смотреть на Россию — со взрыдом и всхлипом или, напротив, с умилением и восторгом. Кому что ндра…

А пока вы пытаетесь определиться, предстает в своем величии и блеске, несколько окутанный «цветным туманом» Александр Блок.

«Нравится мне его строгое лицо и голова флорентийца эпохи Возрождения», — признавался в своих воспоминаниях Максим Горький. Откуда «голова флорентийца» и «античный локон над ухом» (это уже Ахматова)? Мать поэта из русского рода Бекетовых, отец — Александр Львович Блок — юрист, профессор Варшавского университета, из семьи обрусевших немцев. Полунемец, выходит? «Он был похож на германских поэтов — собирательное из Гёте и Шиллера», — вспоминает о Блоке актриса Веригина.

Друг Блока поэт Вильгельм Зоргенфрей (отец — немец, мать — армянка) так представлял Александра Блока: «В сочетании прекрасного лица со статною фигурой, облаченной в будничный наряд современности — темный пиджачный костюм с черным бархатом под стоячим воротником, — что-то говорящее о нерусском севере, может быть — о холодной и таинственной Скандинавии».

Ах, эти гены! Прапрадед поэта Иоган фон Блок, родом из Мекленбурга-Шверина, был медиком и поступил на русскую службу полковым врачом в середине XVIII века. Отец Александр Львович был сложным человеком и в этой своей сложности не раз бил мать поэта, Александру Андреевну. Они разошлись, и мать Блока вышла замуж во второй раз за Франца Феликсовича Кублицкого-Пиоттуха, поручика лейб-гвардии.

Родовое гнездо матери — Шахматово, где было удивительное сочетание барственности и «народолюбия». Дед поэта, Бекетов, отрицательно относился к немцам, хотя и признавал великие заслуги их писателей, философов и ученых. «То ли дело французы! — восклицает Мария Бекетова, тетка Блока, в своих мемуарах «Шахматово. Семейная хроника». — Этих он любил страстно, а к Парижу питал особую нежность», что и зафиксировал в стихах Александр Блок:

Деды дремлют и лелеют

Сны французских баррикад.

Мы внимаем ветхим дедам,

Будто статуям из ниш:

Сладко вспомнить за обедом

Старый пламенный Париж.

Для внука, то есть для Александра Блока, на первом месте была любимая и обожаемая Россия. Судьба Блока и судьба России слились воедино. Об этом писал в своих воспоминаниях Борис Зайцев:

«В предвоенные и предреволюционные годы Блока властвовали смутные миазмы, духота, танго, тоска, соблазны, раздражительность нервов и «короткое дыханье». Немезида надвигалась, а слепые ничего не знали твердо, чуяли беду, но руля не было. У нас существовал слой очень утонченный, культура привлекательно-нездоровая, выразителем молодой части ее — поэтов и прозаиков, художников, актеров и актрис, интеллигентных и «нервических» девиц, богемы и полубогемы, всех «Бродячих собак» и театральных студий — был Александр Блок. Он находил отклик. К среде отлично шел тонкий тлен его поэзии, ее бесплодность и размывчивость, негероичность. Блоку нужно было бы свежего воздуха, внутреннего укрепления, здоровья (духа).

Откуда бы это взялось в то время? Печаль и опасность для самого Блока мало кто понимал, а на приманку шли охотно — был он как бы крысоловом, распевавшим на чудесной дудочке — над болотом».

А кругом, куда ни кинешь взгляд, —

Ночь, улица, фонарь, аптека.

Бессмысленный и тусклый свет.

Живи еще хоть четверть века —

Все будет так. Исхода нет.

Многие стихи Блока — о России, которая предстает то женой («О, Русь моя! Жена моя!..»), то подругой, то девушкой «разбойной красы», но всегда этот женский образ в слезах, в страдании, в борении и плаче:

О, нищая моя страна,

Что ты для сердца значишь?

О, бедная моя жена,

О чем ты горько плачешь?

А плакать и маяться есть, конечно, о чем, это — сама история России с ее кровью и трагизмом.

Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?

Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма!

Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться…

Вольному сердцу на что твоя тьма?

Знала ли что? Или в бога ты верила?

Что там услышишь из песен твоих?

Чудь начудила да Меря намерила

Гатей, дорог да столбов верстовых…

Лодки да грады по рекам рубила ты,

Но до Царьградских святынь не дошла…

Соколов, лебедей в степь распустила ты —

Кинулась из степи черная мгла…

За море Черное, за море Белое

В черные ночи и белые дни

Дико глядится лицо онемелое,

Очи татарские мечут огни…

Тихое, долгое, красное зарево

Каждую ночь над становьем твоим…

Что же маячишь ты, сонное марево,

Вольным играешься духом моим?

Все кончилось, как известно, кровавой революцией. Старая культура была разрушена, а мечты Блока о превращении «России в новую Америку» не осуществились. Вместо Америки — подвалы ЧК, экономическая разруха, новая бюрократия, цинизм и аморальность,

И вечный бой!

Покой нам только снится

Сквозь кровь и пыль…

Летит, летит степная кобылица

И мнет ковыль…

Вечное поле Куликово и вечный бой — какое прозрение поэта! Бой с врагами, бой за коллективизацию, за индустриализацию, федерацию-хренацию и еще бог знает за что, но только бой и бой, сражение за сражением, битва за битвой (за урожай, за Сталинград, за технический прогресс и т. д.).

И черная, земная кровь

Сулит нам, раздувая вены,

Все разрушая рубежи,

Неслыханные перемены,

Невиданные мятежи.

Вот историческое «Возмездие» за гордыню, за имперские амбиции, за русскую национальную идею, за третий Рим… А Блок?

А это кто?

Длинные волосы

И говорит вполголоса:

— Предатели!

— Погибла Россия!

Должно быть, писатель —

Вития…

Автору «Двенадцати» в новой жизни не нашлось места: он оказался ненужным новой власти. Перед смертью Блок записывал в дневнике: «Слопала-таки, поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка».

Слопала матушка Блока, слопала.

И не поперхнулась даже…

Но что посыпать голову пеплом?..

Не он первый, не он последний…

А мы с вами всматриваемся в новую фигуру — в лидера русского символизма Валерия Брюсова. Брюсов без всяких там немецких корней. Чисто нашенский. Русский. Дед поэта Кузьма был крепостным графа Брюса, у которого много лет состоял буфетчиком. Отец Яков Кузьмич. Мать — Матрена Александровна, женщина русская, но обожавшая читать французские романы.

Валерий Брюсов гордился:

Я — твой, Россия, твой по духу!

Мой предок вел соху в полях.

Люблю твой мир, твою природу,

Твоих творящих сил размах!..

Конечно, возникает маленький вопрос: что вел предок? Соху или буфет? Но что возьмешь с поэта? Поэты всегда преувеличивают, возвеличивают, переиначивают и вообще чего-то придумывают, на то они и творцы-сочинители. Вот и Брюсов в стихах по-разному себя представляет: то он «сын греха», то «ловец в пучине бытия стоцветных перлов ожиданья», то «искатель островов, скиталец дерзкий в неоглядном море», то… Не будем перечислять.

«Когда мне становится слишком тяжело от слишком явной глупости моих современников, — признавался Брюсов, — я беру книгу одного из «великих», Гёте или Монтеня, или Данте, или одного из древних, читаю, вижу такие высоты духа, до которых едва мечтаешь достигнуть, и я утешен…

Мне Гёте — близкий, друг — Вергилий,

Верхарну я дарю любовь…

Февральскую революцию Брюсов встретил восторженно:

Освобожденная Россия, —

Какие дивные слова!..

Поэт активно сотрудничал с новой властью, уже большевистской, и будущее России рисовалось ему в весьма радужных тонах:

В стозарном зареве пожара,

Под ярый вопль вражды всемирной,

В дыму неукрощенных бурь, —

Твой облик реет властной чарой:

Венец рубинный и сапфирный

Превыше туч пронзил лазурь!

Россия! в злые дни Батыя

Кто, кто монгольскому потопу

Возвел плотины, как не ты?

Чья, в напряженной воле, выя,

За плату рабств, спасла Европу

От Чингисхановой пяты?

Но из глухих глубин позора,

Из тьмы бессменных унижений,

Вдруг, ярким выкриком костра, —

Не ты ль, с палящей сталью взора,

Взнеслась к державности велений

В дни революции Петра?

И вновь, в час мировой расплаты,

Дыша сквозь пушечные дула,

Огня твоя хлебнула грудь, —

Всех впереди, страна-вожатый,

Над мраком факел ты взметнула,

Народам озаряя путь.

Что ж нам пред этой страшной силой?

Где ты, кто смеет прекословить?

Где ты, кто может ведать страх?

Нам — лишь вершить, что ты решила,

Нам — быть с тобой, нам —

славословить

Твое величие в веках!

«России», 1920

К сожалению, следует отметить риторику и напыщенность подобных песнопений в честь России. Ангажированность Брюсова в данном стихотворении чувствуется весьма явственно. Любовь к родине, к России все же чувство интимное, скрытое, а когда его выставляют напоказ и тем более начинают о нем кричать, то это всегда подозрительно и отдает явной фальшью.

Никакой ангажированности не было в творчестве другого поэта Серебряного века — Максимилиана Волошина.

Вышел незванным, пришел я непрошенным.

Мир прохожу я в бреду и во сне…

О, как приятно быть Максом Волошиным —

Мне!

Поэт и художник, критик и историк, человек энциклопедических знаний, страстный путешественник, объездивший и обошедший пол-Европы. Волошин — «продукт смешанных кровей», как он писал сам о себе. По отцовской линии он имеет первокорни в Запорожской сечи, по материнской — в Германии. Мать — Елена Оттобальдовна Глазер. В статье «Живое о живом» Марина Цветаева писала:

«Скрытых родников у Макса было два: Германия, никогда не ставшая явным, и Россия, явно ставшая — и именно в свой час… Начнем с самого простого бытового — аккуратность, даже педантичность навыков, «это у меня стоит там, это здесь, и будет стоять», но — страсть к утренней работе, функция утренней работы, но культура книги, но культ книжной собственности, но страсть к солнцу и отвращение к лишним одеждам, но — его пешеходчество, его одиночество: 8 месяцев в году один в Коктебеле со своим ревущим морем и собственными мыслями, — но действенная страсть к природе, вне которой физически задыхался, равенство усидчивости за рабочим столом и устойчивости на горных подъемах… Но — прочность его дружб, без сносу, срок его дружб, бессрочных, его глубочайшая человеческая верность, тщательность изучения души другого, были явно германские…»

А некоторые утверждают, что национальные корни ничего не значат! Значат, еще как значат!..

Послушаем Максимилиана Волошина: «Французов поражает в русских больше всего наше духовное бесстыдство… К основным чертам русского характера относится это непреодолимое стремление душевно обнажиться перед первым встречным. Сколько есть людей, которые не могут сесть в вагон железной дороги, чтобы через несколько часов пути не начать подробно рассказывать случайному дорожному спутнику всей своей жизни с самыми сокровенными подробностями семейных и сердечных историй… Французы дико стыдливы во всем, что касается переживаний…»

Волошин и Россия — тема необъятная. Как реагировал поэт на события на своей родине? Когда произошла революция 1905 года, Волошин написал своего «Ангела мщенья», в котором грозно предупреждал:

Народу русскому: Я скорбный Ангел мщенья!

Я в раны черные — в распаханную новь

Кидаю семена. Прошли века терпенья,

И голос мой — набат. Хоругвь моя, — как кровь.

На буйных очагах народного витийства,

Как призраки, взращу багряные цветы.

Я в сердце девушки вложу восторг убийства

И в душу детскую — кровавые мечты…

(Париж, 1906)

Октябрь 17-го Максимилиан Волошин резко не принял, ибо сразу понял всю пагубность пути, предложенного красными комиссарами — Лениным и Троцким:

О Господи, разверзни, растопчи,

Пошли на нас огнь, язвы и бичи,

Германцев с Запада, монгол с Востока.

Отдай нас в рабство вновь и навсегда,

Чтоб искупить смиренно и глубоко

Иудин грех до Страшного суда.

Это вам не холодная риторика Валерия Брюсова, это крик души, строки, насыщенные горячей апокалипсической энергией. В огненные годы гражданской войны Волошин пытался удержаться «над схваткой», равно осуждая и «красных» и «белых» за творимые ими насилие и кровопролитие.

А я стою один меж них В ревущем пламени и дыме И всеми силами своими Молюсь за тех и за других.

Но не только молился, но и пытался что-то сделать и кому-то реально помочь:

И красный вождь, и белый офицер,

Фанатики непримиримых вер,

Искали здесь, под кровлею поэта,

Убежища, защиты и совета.

Я ж делал все, чтоб братьям помешать

Себя губить, друг друга истреблять.

И сам читал, в одном столбце с другими,

В кровавых списках собственное имя.

Бедная, бедная Россия со своей кровавой историей! Как не болеть за нее! Как не молиться! Свою боль и молитву Максимилиан Волошин изливает в стихах:

Расплясались, разгуделись бесы

По России вдоль и поперек.

Рвет и крутит снежные завесы

Выстуженный северо-восток.

Войте, вейте, снежные стихии,

Заметая древние гроба:

В этом ветре вся судьба России —

Страшная, безумная судьба.

В этом ветре гнет веков свинцовых:

Русь Малют, Иванов, Годуновых,

Хищников, опричников, стрельцов,

Свежевателей живого мяса,

Чертогона, вихря, свистопляса —

Быль царей и явь большевиков.

Что менялось? Знаки и возглавья.

Тот же ураган на всех путях:

В комиссарах — дурь самодержавья,

Взрывы революции в царях.

Вздеть на виску, выбить из подклетья

И швырнуть вперед через столетья Вопреки законам естества —

Тот же хмель и та же трын-трава.

Ныне ль, дале ль — все одно и то же:

Волчьи морды, машкеры и рожи,

Спертый дух и одичалый мозг.

Сыск и кухня Тайных Канцелярий,

Пьяный гик осатанелых тварей,

Жгучий свист шпицрутенов и розг,

Дикий сон военных поселений,

Фаланстер, парадов и равнений,

Павлов, Аракчеевых, Петров,

Жутких Гатчин, страшных Петербургов,

Замыслы неистовых хирургов

И размах заплечных мастеров.

Сотни лет тупых и зверских пыток,

И еще не весь развернут свиток

И не замкнут список палачей,

Бред разведок, ужас Чрезвычаек —

Ни Москва, ни Астрахань, ни Яик

Не видали времени горчей.

Бей в лицо и режь нам грудь ножами,

Жги войной, усобьем, мятежами —

Сотни лет навстречу всем ветрам

Мы идем по ледяным пустыням —

Не дойдем и в снежной вьюге сгинем

Иль найдем поруганный наш храм?

Нам ли весить замысел Господний?

Все поймем, все вынесем любя.

Жгучий ветр полярной преисподней,

Божий Бич! приветствую тебя.

Это стихотворение «Северовосток» Волошин написал в 1920 году. Он умер через 12 лет, в 1932-м, не дожив 5 лет до апофеозного террорного 37-го. Но поэт его предчувствовал: «И еще не весь развернут свиток, / И не замкнут список палачей…» Ягода-Ежов-Берия, ну и, конечно, главный палач России в мягких кавказских сапогах.

Если вас затронули строки Макса Волошина, то возьмите его книгу и сами прочитайте поэму «Россия», а я не имею права замыкаться на одном поэте Серебряного века: уже анонсирован список, и надо ищи по нему…

Зинавда Гиппиус. Зеленоглазая наяда российской поэзии. Но по складу души и характера Зинаида Николаевна отнюдь не лирик, ее, как Волошина, волновала судьба России и судьба русской интеллигенции. Вынужденная уехать в эмиграцию, Зинаида Гиппиус, как сказано в Литературной энциклопедии (1964), «выступала в статьях и стихах с резкими нападками на сов. строй».

Это точно. Она ненавидела этот «сов. строй». В адрес большевиков она писала:

Рабы, лгуны, убийцы, тати ли —

Мне ненавистен всякий грех.

Но вас, Иуды, вас, предатели,

Я ненавижу больше всех.

Для Гиппиус октябрьская революция — это «блудо-действо», «неуважение к святыням», «разбой». Но не будем приводить многочисленные инвективы в адрес новой власти в России. Не будем кипеть. И лучше вспомним об истоках этой удивительной, умной, интеллектуальной женщины, этой «безумной гордячки», как выразился Блок. Родилась Зинаида Николаевна в заштатном городе Белеве Тульской губернии, куда ее отца занесло после окончания юрфака Московского университета. Отец — выходец из старинной Немецкой колонии в Москве (примечательно, что один из его предков в 1534 году открыл в Немецкой слободе первый книжный магазин — вот откуда тянутся книжные истоки Зинаиды Николаевны). Мать поэтессы — Степанова, родом из Сибири, дочь уездного полицмейстера.

Попутно следует вспомнить и еще двух Гиппиусов — Василия и Владимира (Вольдемара), связанных дальним родством с Зинаидой Николаевной. Василий Гиппиус — поэт, переводчик, литературовед. Ахматова называла его «поэтом нежным». Владимир Гиппиус, старший брат Василия, — поэт, прозаик, критик, педагог. Венгеров писал о Владимире Гиппиусе, что «он — один из самых выдающихся петербургских преподавателей русской словесности, один из тех не забываемых учениками учителей, которых можно назвать Грановскими средней школы».

Но оба Гиппиусы — и Василий, и Владимир — не вошли в основной список поэтов Серебряного века, а вот Сергей Городецкий вошел. По отцу он явно русский — Митрофан Иванович, куда русее. А вот мать? Надо поискать по источникам, и это право я предоставляю любознательным читателям. Интересная по кровям была жена Сергея Городецкого: в 1908 году он женился на женщине по имени Анна, носящей странную фамилию — Бел-Конь-Любомирская, урожденная Козельская. Философов вспоминал о Городецком: «Весь какой-то белый, светлый… Постоянная улыбка. Что-то очень русское, задорное. Какой-то Васька Буслаев». А Репин назвал Городецкого «певцом национальных восторгов».

Первая книга Городецкого «Ярь» явилась отражением увлечения фольклором. «Ярь — все то, что ярко». В 1910 году появился сборник «Русь».

Русь! Что больше и что ярче,

Что сильней и что смелей!

Где сияет солнце жарче,

Где сиять ему милей?

Ну прямо Россия — родина слонов! А потом пришла революция, и Городецкий выпустил свою первую советскую книгу «Серп» — «сплошной гимн советской власти». Городецкому, в отличие от многих поэтов, повезло: его не расстреляли. Он умер в 1967 году на 84-м году жизни.

Николаю Гумилеву не повезло: его поставили к стенке, ему шел 36-й год. Гумилев — незаживающая рана российской поэзии. Если говорить о его корнях, то тут, кажется, все чисто, по крайней мере если не скрести глубоко. Отец — морской офицер Степан Гумилев, хотя более правильное его имя — не Степан, а Стефан. Мать — Анна Ивановна Львова. Прадед по матери носил фамилию Викторов, и о нем писал Гумилев: «Мой прадед был ранен под Аустерлицем…»

Из груды высказываний о Гумилеве приведем только одно: «Неисправимый романтик, бродяга-авантюрист, «конквистадор», неутомимый искатель опасностей и сильных ощущений…» (Эрих Голлербах). В стихах Гумилева много экзотики и много иностранного (ягуары и жирафы, озеро Чад, Семирамида и Китай, занзибарские девушки и укротители змей, Флоренция и Генуя, Стокгольм и Мадагаскар…). В этом смысле Гумилев не очень русский поэт, не чета, скажем, Есенину:

Да, я знаю, я вам не пара,

Я пришел из иной страны,

И мне нравится не гитара,

А дикарский напев зурны…

Но в то же время Гумилев утверждает, что

Золотое сердце России

Мерно бьется в груди моей.

Может быть, Николай Гумилев — всего лишь «заблудившийся трамвай» в стране патриотизма, где не везде проложены рельсы, где подчас все тонет в бездорожье?..

Если вас не шокировало сравнение Гумилева с «заблудившимся трамваем», то Есенин — «красногривый жеребенок», «милый, милый, смешной дуралей», который не выдержал гонок не только с чугунным поездом, но и с новой властью, никак не мог вписаться в новый поворот, его и вышибло при первом же серьезном испытании, впрочем, он сам уже чувствовал: «хладеет кровь, ослабевают силы».

Сергей Есенин не только русский поэт по своим национальным корням, но стопроцентно русский по своему поэтическому духу, мироощущению, творчеству… И когда он говорит: «Я люблю родину, Я очень люблю родину», — то это не ангажированность, не поза, это его суть, суть сердца и души.

Если крикнет рать святая:

«Кинь ты Русь, живи в раю!»

Я скажу: «Не надо рая,

Дайте родину мою».

Никакие Мадагаскары, никакие Занзибары не прельщали Сергея Александровича: Русь — и только! Побывав в Америке, Есенин от нее взвыл.

«Милый Толя! — писал Есенин Мариенгофу 12 ноября 1922 года. — Как я рад, что ты не со мной^ здесь в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься… Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва. В чикагские «сто тысяч улиц» можно загонять только свиней… Раньше подогревало то при всех российских лишениях, что вот, мол, «заграница», а теперь, как увидел, молю Бога не умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужно… И правда, на кой черт людям нужна эта душа, которую у нас в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа… С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это так же неприятно, как расстегнутые брюки… В голове у меня одна Москва и Москва. Даже стыдно, что так по-чеховски…»

Чуть раньше, 9 июля, тому же Анатолию Мариенгофу: «Сейчас сижу в Остенде. Паршивейшее Гель-Голландское море и свиные морды европейцев. От изобилия вин в сих краях я бросил пить и тяну только сельтер… Там, из Москвы, нам казалось, что Европа — это самый обширнейший рынок распространения наших идей в поэзии, а теперь я вижу: Боже мой! до чего прекрасна и богата Россия в этом смысле. Кажется, нет такой страны еще и быть не может…»

Короче, «лицом к лицу — лица не увидать. Большое видится на расстоянье».

На родине Есенину все видится иначе, в драматическом разломе, в трагическом противоречии:

Полевая Россия! Довольно

Волочиться сохой по полям!

Нищету свою видеть больно

И березам и тополям.

Я не знаю, что будет со мною…

Может, в новую жизнь не гожусь,

Но и все же хочу я стальною

Видеть бедную, нищую Русь…

Сергею Александровичу хотелось верить в хорошее, но разве можно обмануть поэтическое чувство, интуицию?

Я утих. Годы сделали дело,

Но того, что прошло, не кляну.

Словно тройка коней оголтелая

Прокатилась на всю страну.

Напылили кругом. Накопытили.

И пропали под дьявольский свист…

Поэт хоронил себя при жизни. И, уходя, расставался с надеждой:

А месяц будет плыть и плыть,

Роняя весла по озерам…

И Русь все так же будет жить,

Плясать и плакать у забора.

То есть не верил ни в какое возрождение «голубой Руси»? Похоже, не верил, не отсюда ли крик-боль:

Ты, Рассея моя… Рас…сея…

Азиатская сторона!

Временно простимся с Сергеем Есениным и обратим взоры на Вячеслава Иванова. Он говорил: «Я очень… люблю слово «слава» и ценю свое славянское имя Вячеслав… Я нахожу, что сия фамилия, в связи с моим «соборным» мировоззрением, мне весьма подходит. «Иванов» встречается среди всех наших сословий, оно внерусское, старинное, и вместе с моим именем и отчеством звучит хорошо: Вячеслав — сын Иванов.

Итак, Вячеслав Иванов — русский человек. Бердяев называл его «наиболее культурным человеком, какого он когда-либо встречал». Сергей Маковский писал так:

«Вячеслав Иванов — редчайший представитель средиземноморского гуманизма, в том смысле, какой придается этому понятию, начиная с века Эразма Роттердамского, и в смысле расширенном — как знаток не только античных авторов, но и всех европейских культурных ценностей. Он владел в совершенстве латынью и греческим… Образцово знал он и немецкий, итальянский, французский, несколько хуже — английский; философов, поэтов, прозаиков всего западного мира он читал в подлиннике и перечитывал постоянно; глубоко понимал также и живопись, и музыку…»

Почти двадцать лет, с 1886-го по осень 1905 года, Вячеслав Иванов бывал в России лишь наездами: он учится в семинаре крупнейшего специалиста по античности Т. Моммзена в Берлине, затем работает в Риме, в Британском музее, пишет диссертацию, живет в Париже, во Флоренции, в Афинах, посещает Иерусалим…

Попытался сотрудничать с советской властью — не получилось. Перебрался на Кавказ, а в августе 1924 года уехал в Италию. Последние годы преподавал в ватиканских учебных заведениях. Принял итальянское подданство, перешел в католичество и умер, не выдержав римской жары, 16 июля 1949 года, в возрасте 83 лет. Дж. Папини назвал Вячеслава Иванова одним из «семи стариков» (наряду с Бернардом Шоу, Гамсуном, Метерлинком, Клоделем, Ганди и Андре Жидом), в лице которых минувший век жил еще в культурной реальности послевоенного мира, семи великих из плеяды поэтов и мифотворцев, на ком лежала, хотя бы частично, ответственность за катастрофу XX века.

Сын поэта Вячеслава Иванова Дмитрий Иванов (пвсевдоним Жан Невсель) — журналист, писатель, живет в Риме. Об отце он вспоминает: «Отец был патриотом, но особой формации. Без «эпидермической», сенсорной, фольклорной ностальгии, которая рассчитана на внешнюю демонстрацию, публичные проявления. Он приветствовал победу в Отечественной войне, но под влиянием восторга, как Бердяев и многие другие мыслители, не был репатриирован. Отец не мог ожидать чего-либо, вроде падения Берлинской стены в ноябре 1989 года, но, конечно, он думал и понимал, что коммунизм, как и любой другой тоталитарный режим, не вечен. Он всегда говорил: «Россия обретет свою суть только во Христе». А это без падения коммунистического режима невозможно» («Век», 2000, 10 марта).

Стихи о России? У Вячеслава Иванова их почти нет. Отметим лишь одно, написанное в 1906 году:

Сатана свои крылья раскрыл, Сатана

Над тобой, о родная страна!

И смеется, носясь над тобой, Сатана,

Что была ты Христовой звана:

«Сколько в лесе листов, сколько в поле крестов:

Сосчитай пригвожденных христов!

И Христос твой — сором: вот идут на погром —

И несут Его стяг с топором»…

И ликует, лобзая тебя, Сатана, —

Вот, лежишь ты, красна и черна;

Что гвоздиные свежие раны — красна,

Что гвоздиные язвы — черна.

Георгий Иванов, напротив, писал о России часто. Его душило эмигрантское отчаянье:

По улицам рассеянно мы бродим,

На женщин смотрим и в кафе сидим,

Но настоящих слов мы не находим,

А приблизительных мы больше не хотим.

И что же делать? В Петербург вернуться?

Влюбиться? Или Опера взорвать?

Иль просто — лечь в холодную кровать,

Закрыть глаза и больше не проснуться…

Вернуться куда? Некуда. Как отмечал Завалишин, «поэзия Георгия Иванова воспринимается как траурный марш, под скорбную и величественную музыку которого уходит в сумрак былая Россия…» А новая?..

Россия, Россия «рабоче-крестьянская» —

И как не отчаяться! —

Едва началось твое счастье цыганское,

И вот уж кончается.

Деревни голодные, степи бесплодные…

И лед твой не тронется —

Едва поднялось твое солнце холодное

И вот уже клонится.

То есть Георгий Иванов крайне пессимистически, без всякой надежды, смотрел в будущее России. А она его не отпускала, она ему снилась:

Московские елочки,

Снег. Рождество.

И вечер, — по-русскому, — ласков и тих…

«И голубые комсомолочки…»

«Должно быть, умер и за них».

И как заклинание, как крик:

Но я не забыл, что обещано мне

Воскреснуть. Вернуться в Россию — стихами.

Он и вернулся. И мы читаем стихи Георгия Иванова и вместе с ним испытываем грусть-печаль, ибо

Что мечтать-то? Отшумели годы,

Сны исчезли, сгнили мертвецы.

Но, пожалуй, рыцари свободы,

Те еще отчаянней глупцы:

Снится им — из пустоты вселенской,

Заново (и сладко на душе)

Выгарцует эдакий Керенский

На кобыле из папье-маше.

Чтобы снова головы бараньи

Ожидали бы наверняка

В новом Учредительном собраньи

Плети нового Железняка.

Но вернемся к основному — к родительским корням. Отец Георгия Иванова — русский дворянин, бывший военный, мать — из голландского рода Бир-Брац-Брауер ван Бренштейн. Из-за матери поэта в молодые годы звали «баронессой».

Как ни странно, но стоящий рядом по алфавиту с Георгием Ивановым Рюрик Ивнев (его настоящее имя Михаил Ковалев) по матери тоже имеет голландские корни. Мать Анна Принц из потомственной семьи военных голландского происхождения, приехавших в Россию еще во времена Петра, и — «Веселитесь! Звените бокалом вина!»

Я надену колпак дурацкий

И пойду колесить по Руси…

— писал Рюрик Ивнев в 1914 году. Колесить ему пришлось и по советской России — он прожил 90 лет и умер в феврале 1981-го.

О, как мне жить? Как мыслить?

Как дышать?..

Следующий поэт Серебряного века — Василий Каменский. Никто из его предков не имел отношения к Голландии. Русский человек. «Ядреный лапоть». О себе Каменский писал, что он — «машинист паровоза Союза» и «поэт, зажигатель планет».

Сергей Клычков — русский, из старообрядческой семьи. В стихах признавался:

Грежу я всю жизнь о рае

И пою всё о весне…

Я живу, а сам не знаю —

Наяву али во сне?..

Писал, может быть, и во сне, но жил наяву. Наяву Сергея Клычкова и поставили к стенке большевики-коммунисты в черном 1937 году. За семь лет до гибели Клычков в стихотворении «До слез любя страну родную…» написал такую христианскую концовку:

Вот потому я Русь и славлю

И в срок готов принять и снесть

И глупый смех, и злую травлю,

И гибели лихую весть!

В том же 37-м погиб и другой крестьянский поэт — Николай Клюев. Мать поэта Прасковья Дмитриевна — «былинщица, песельница» — обучила сына «грамоте, песенному складу и всякой словесной мудрости». Своей русскостью Клюев не кичился, более того, прославлял слитность культур разных племен и народов:

В русском коробе, в эллинской вазе

Брезжат сполохи, полюсный щит,

И сапфир самоедского князя

На халдейском тюрбане горит.

Это строки из стихотворения «Я потомок лапландского князя…» 1918 года. Революцию Николай Клюев встретил с радостными надеждами: «Пролетела над Русью Жар-птица…» Народные чаянья выразил в стихах:

Из подвалов, из темных углов,

От машин и печей огнеглазых

Мы восстали могучей громов,

Чтоб увидеть небо в алмазах…

Ну, и народу показали «алмазы», так что искры из глаз посыпались. Хуже всех пришлось крестьянам, казакам, служителям культа и интеллигенции — подвалы ЧК, ссылки в Сибирь, ГУЛАГ…

Михаил Кузмин — один из самых изящных поэтов Серебряного века. «Русский дэнди», «жеманник», «принц эстетов», «Санкт-Петербургский Оскар Уайльд» — как его только не называли. Отец Кузмина — русский морской офицер. В роду матери (урожденной Федоровой) был французский актер Офрен (настоящее имя и фамилия Жан Риваль), живший и выступавший в конце XVIII века в Петербурге. Через него, через Жана Риваля, своего прадеда, Кузмин считал себя родственником Теофиля Готье. Так ли это? Не берусь судить, но ясно одно: частица французской крови бродила в Михаиле Кузмине. Недаром он — поэт и прозаик, критик и драматург, переводчик и композитор. Музыка в стихах.

Светлая горница — моя пещера,

Мысли — птицы ручные: журавли да аисты;

Песни мои — веселые акафисты;

Любовь — всегдашняя моя вера.

Кузмин — один из светлых поэтов. Современники отмечали, что его лицо и фигура напоминали помпейские фрески. Кузмин вынашивал идею русского «Плутарха». Книгу о Калиостро он написал, но дальше не пошел: опять же революция помешала…

Декабрь морозит в небе розовом,

Нетопленый темнеет дом,

И мы, как Ментиков в Березове,

Читаем Библию и ждем…

Однако вернемся назад, к деду матери Кузмина Ривалю, который много играл в трагедиях Вольтера и упоминался в письмах знаменитого философа и писателя. Его считали одним из лучших французских актеров XVIII века. В Россию его пригласила Екатерина. В Петербурге он играл и обучал молодых актеров до самой своей смерти. Здесь следует заметить, что французская культура была для Кузмина почти родной, столь же важной, как и русская. Алексей Ремизов вспоминает: «В метро (парижском. — Ю. Б.) вошла женщина с девочкой, я взглянул на мать и вдруг понял, откуда эти знакомые «вифлеемские» глаза — в роду матери Кузмина французы». Вот и Марина Цветаева писала о глазах Кузмина: «Два зарева! — Нет, зеркала!»

Но Кузмина привлекала не только французская культура, но и итальянская и немецкая. Юный Кузмин записывал в дневнике: «Учу немецкий, чтобы читать Гофмана, Гёте, Шиллера, Вагнера. Целый мир! И какой! Даже сквозь туман переводов и то я всегда бываю очарован и ослеплен. Особенно Гофман и Гёте» (3 авг. 1892).

Короче, полиглот, интернационалист, ценитель мировой культуры, гражданин мира. Разумеется, такой Кузмин был не нужен советской власти, его утонченный эстетизм был чужд пролетарской культуре:

Наверно, нежный Ходовецкий

Гравировал мои мечты:

И этот сад полунемецкий,

И сельский дом, немного детский,

И барбарисные кусты.

В последнем сборнике, «Форель разбивает лед» (1929), Кузмин писал:

А поэмы, а романы,

Переписки, мемуары, —

Что же, это все обманы

И приснилось лишь во сне?

Поэтические пары —

Идиотские чурбаны?

И пожары и угары —

Это тоже всё во сне?..

Вот и другой поэт, Бенедикт Лифшиц, пытался вырваться за рамки классической поээии. Писатель Дейч вспоминал о Лифшице: «По самой природе своей поэт романтического духа, он особенно любил строгий и чеканный стих античных поэтов, французских парнасцев и италианской классики… Чувствовалось его тяготение к античности, древней мифологии…» Бенедикт Лифшиц считал себя учеником «проклятых», из которых больше всего ценил Рембо.

Бенедикт Лифшиц (названный в честь Спинозы?) родился в Одессе и был обычным еврейским вундеркиндом: в 7 лет знал наизусть почти всю «Полтаву» Пушкина, а в школе (т. е. в ришельевской гимназии) переводил Горация и Овидия. Маленькая деталь: его гувернер был бельгиец.

В 1937-м вышла подготовленная Лифшицем антология «Французские лирики XIX и XX веков». В том же году реалисты с Лубянки «замели» Лифшица, через два года он погиб. И не от «девицы Осьминог и госпожи Вампир», как он писал в стихотворении «Магазин самоубийства», а от чекистов с ромбами в петлицах.

И последнее: Бенедикт Лифшиц начинал как поэт-футурист, а впоследствии тяготел к русскому классицизму.

«Когда я была у Блока, — вспоминает Анна Ахматова, — я упомянула ему, что Бенедикт Лифшиц жаловался на то, что он, Блок, одним своим существованием мешает ему писать стихи. Блок не засмеялся, а ответил вполне серьезно: «Я понимаю это. Мне мешает Лев Толстой».

Бедный Лифшиц. «Литературный неудачник, я не знаю, как рождается слава», — горько писал он. Действительно, слава к нему так ни разу и не пришла. Но он не огорчался. Он верил в свое высокое предназначение, этот интеллектуал XX века:

Затем, что в круг высокой воли

И мы с тобой заточены.

И петь и бодрствовать, доколе

Нам это велено, должны.

На этом закончим первую часть — чуть не написал «сказаний» о поэтах Серебряного века. Перейдем ко второй.

От Мандельштама до Цветаевой

Осип Эмильевич достиг и постиг музыку сфер. Анна Ахматова сказала: «Мы знаем истоки Пушкина и Блока, но кто укажет, откуда донеслась эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама».

Откуда этот «шум времени», который так точно уловил Мандельштам? «Страшно подумать, что наша жизнь — это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлюэнцного бреда», — так писал Осип Эмильевич в «Египетской марке».

Так откуда взялся этот вольный стрелок истории и культуры, Осип Мандельштам? Родился в Варшаве. Отец Эмиль Вениаминович — «мастер перчаточного дела и сортировщик кож». Мать, Флора Осиповна Вербловская, — из виленской интеллигентной семьи, состоявшая в родстве с Венгеровыми, музыкантша. То есть два социальных слоя, два разных языка. Слово Осипу Мандельштаму:

«В детстве я совсем не слышал жаргона, лишь потом я наслушался этой певучей, всегда удивленной и разочарованной, вопросительной речи с резкими ударениями на полутонах. Речь отца и речь матери — не слиянием ли этих двух питается всю долгую жизнь наш язык, не они ли слагают его характер? Речь матери, ясная и звонкая, без малейшей чужестранной примеси, с несколько расширенными и чрезмерно открытыми гласными, литературная великорусская речь… Мать любила говорить и радовалась корню и звуку прибеднен-ной интеллигентским обиходом великорусской речи. Не первая ли в роду дорвалась она до чистых и ясных русских звуков? У отца совсем не было языка, это было косноязычие и безъязычие… Совершенно отвлеченный, придуманный язык, витиеватая и закрученная речь самоучки, где обычные слова переплетаются со старинными философскими терминами Гердера, Лейбница и Спинозы… По существу, отец переносил меня в совершенно чужой век и отдаленную обстановку, но никак не еврейскую. Если хотите, это был чистейший восемнадцатый или даже семнадцатый век просвещенного гетто где-нибудь в Гамбурге. Религиозные интересы вытравлены совершенно. Просветительная философия претворилась в замысловатый талмудический пантеизм. Где-то поблизости Спиноза разводит в банке своих пауков. Предчувствуется — Руссо и его естественный человек. Всё донельзя замысловато и схематично. Четырнадцатилетний мальчик, которого натаскивали на раввина и запрещали читать светские книги, бежит в Берлин, попадает в высшую талмудическую школу, где собирались такие же упрямые, рассудочные, в глухих местечках метившие в гении юноши; вместо талмуда читает Шиллера и, заметьте, читает его как новую книгу; немного продержавшись, он попадает из этого странного университета обратно в кипучий мир семидесятых годов, чтобы запомнить конспиративную молочную лавку на Караванной, откуда подводили мину под Александра, и в перчаточной мастерской и на кожевенном заводе проповедует обрюзгшим и удивленным клиентам философские идеалы восемнадцатого века…»

Таковы генеалогические истоки Осипа Мандельштама. И еще один знаменательный штрих — в 20-летнем возрасте, 14 мая 1911 года, поэт крестился в методической кирхе города Выборга. Другими словами, принял христианство в малораспространенной в России протестантской конфессии.

И гораздо глубже бреда

Воспаленной головы

Звезды, трезвая беседа,

Ветер западный с Невы,

— строки 1913 года. Приводить другие? Значит, поддаться очарованию Осипа Эмильевича и цитировать строки за строками: «Где милая Троя?..», «Соборы вечные Софии и Петра…», «Ассирийские крылья стрекоз…», и это — «Век мой, зверь мой, кто сумеет / Заглянуть в твои зрачки…» Вот этот век, «век-волкодав», и кинулся на плечи Мандельштама. Он это четко себе представлял:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

И слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи смеются глазища,

И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Кто свистит, кто мяучет, кто хнычет,

Он один лишь бабачит и тычет.

Как подкову, дарит за указом указ —

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него — то малина,

И широкая грудь осетина.

Написано это в ноябре 1933-го. 13 мая 1934 года Мандельштам был арестован. Последовала воронежская ссылка. Новый арест в ночь с 1 на 2 мая 1938-го. И… Как там у Мандельштама? «А флейтист не узнает покоя…» «Флейтисту» уготовили смерть в 47 лет.

Той же росписи новые раны —

Неоконченной вечности мгла.

А какой был зажигательный, жизнелюбивый поэт-флейтист! Прочитайте «Стихи о русской поэзии» —

Дай Языкову бутылку

И подвинь ему бокал.

Я люблю его ухмылку,

Хмеля бьющуюся жилку

И стихов его накал.

Гром живет своим накатом —

Что ему до наших бед?

И глотками по раскатам

Наслаждается мускатом

На язык, на вкус, на цвет.

(4 июля 1932)

Судьба Осипа Мандельштама трагична в контексте темы «Художник и власть». Свободолюбивый Мандельштам никак не смог вписаться в систему режима. Вписался другой поэт — Владимир Маяковский. Он бодро зашагал левой и заявил: «Очень правильная эта, наша советская власть». И еще: «Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье». Бросился Владимир Владимирович «с небес поэзии» в коммунизм и… разбился. Флирт, заигрыванье с властью оказалось роковою игрою.

Известно, что Маяковский родился в грузинском селе Багдада и о себе говорил так:

Я — дедом казак,

другим — сечевик,

а по рожденью

грузин.

Отец поэта из вольных казаков Запорожской сечи, мать — из кубанских казаков. Словом, казак. Но оказался Маяковский не вольным, лихим казаком, а казаком служивым, «мобилизованным революцией». Да к тому же отчаянным патриотом:

Я хотел бы жить

и умереть в Париже,

Если б не было

такой земли —

Москва.

И, вообще, «у советских собственная гордость». С этой гордостью и пустил себе пулю в грудь.

У Маяковского осталась американская дочь Патрисия Томпсон, внешне очень похожая на поэта, такая же тяжелая и монументальная. О родстве с отцом Патрисия говорит: «Я была слишком мала, чтобы с ним общаться. Но я общаюсь с его генами, которые стали моими генами. У меня такое же сильное «эго», как у него» («Книжное обозрение», 2000, 25 апреля).

По алфавиту далее — Дмитрий Мережковский. Поэт, прозаик, критик, публицист, философ, литературно-общественный деятель. Его отец, Сергей Иванович, — потомок украинского рода Мережки, столоначальник и действительный тайный советник. Мать, Варвара Васильевна, урожденная Чеснокова, дочь управляющего канцелярией петербургского обер-полицмейстера. Словом, из хорошей состоятельной семьи. Еще в гимназии начал писать стихи, прослушав которые Достоевский сказал: «Слабо, плохо, никуда не годится. Чтобы хорошо писать, — страдать надо, страдать!»

Дмитрий Сергеевич в дальнейшем и страдал. Страдал за народ, за Россию (сборник статей «Больная Россия»), предупреждал в 1906 году о близящейся революции в статье «Грядущий хам». После прихода к власти большевиков не уставал призывать к борьбе с большевизмом как с абсолютным злом. «Большевизм никогда не изменит своей природы, как многоугольник никогда не станет кругом, хотя можно увеличить до бесконечности число его сторон… — писал Мережковский. — Основная причина этой неизменности большевизма заключается в том, что он никогда не был национальным, это всегда было интернациональное явление; с первого дня его возникновения Россия, подобно любой стране, была и останется для большевизма средством для достижения конечной цели — захвата мирового владычества».

Задолго до революционных вихрей Мережковский писал в стихотворении «Родина» (поэма «Конец века», 1891):

И все-таки тебя, родная, на чужбине

Люблю, как никогда я не любил доныне.

Я только здесь, народ, в чужой земле постиг,

Как, несмотря на все, ты — молод и велик, —

Когда припоминал я Волгу, степь немую

И песен Пушкина мелодию родную,

И вековых лесов величественный шум,

И тихую печаль малороссийских дум.

Я перед будущим твоим благоговею

И все-таки горжусь я родиной моею.

За все страдания еще сильней любя,

Что б ни было, о Русь, я верую в тебя!

Но потом пришел «грядущий хам». Мережковский с Зинаидой Гиппиус вынужден был уехать в эмиграцию. А там, в Париже, его пыталась достать карающая рука из Москвы, но, слава Богу, не успела дотянуться. Мережковский умер в своей постели. А вот Владимиру Нарбуту не повезло: его арестовали на родине в 37-м, и он погиб где-то в дальневосточном лагере.

Владимир Нарбут родился на Черниговщине на хуторе Нарбутовка. Его предки упоминаются в окружении гетмана Мазепы. Нарбут начинал свою творческую деятельность с этнографических очерков о своей родной Малороссии. Любопытна и его студенческая работа (он учился в Петербургском университете) — «Характер разных наций в пословицах и поговорках русского народа» (прямо по теме нашей книги!). Одну из первых книг Нарбута, «Аллилуйя» (1912), Брюсов назвал поиском «залихватского» русского стиля. В дальнейшем Нарбут увлекся экстатической утробной эротикой. Физиологизмы, тлен, распад и прочее. Одним словом, карнавал плоти. Надежда Мандельштам выразилась иначе: «хохлацкая хохма».

Нарбут — это все-таки низина русской поэзии, а вот вершина — Борис Пастернак. К ней и приступать как-то боязно. Но «страх берет меня за руку и ведет», как выразился Осип Мандельштам. Мандельштам и Пастернак — два великих русских поэта еврейского происхождения.

Отец Пастернака, Леонид Осипович Пастернак, — из еврейской семьи содержателя постоялого двора в Одессе, известный художник. Мать, Розалия Исидоровна Кауфман, — из семьи еврейского инженера-самоучки в Одессе, пианистка. В семье, помимо Бориса, были еще другие дети: Александр (он стал архитектором), Жозефина, поэтесса, писала под псевдонимом Анна Ней; Лидия (в замужестве Слейтер), биохимик, но тоже писавшая стихи.

Как выглядел Борис Пастернак? Цветаева отмечала сходство поэта с арабом и лошадью одновременно… Но какая лошадь! Скакун! И он мчался во весь опор по просторам лирической России.

Сквозь прошлого перипетии

И годы войн и нищеты

Я молча узнавал России

Неповторимые черты.

Превозмогая обожанье,

Я наблюдал, боготворя,

Здесь были бабы, слобожане,

Учащиеся, слесаря.

В них не было следов холопства,

Которые кладет нужда,

И новости и неудобства

Они несли как господа…

Конечно, соблазнительно привести поэтические зарисовки, гениальные стихо-акварели Бориса Леонидовича… «Опять Шопен не ищет выгод…», «Любимая, безотлагательно…», все эти простые стихи с простыми названиями: «Хлеб», «Стога», «Тишина», «Осенний лес», «Ночной ветер», «Пахота» и т. д. Пастернак не кричал о любви к родине, как это делают поэты-патриоты, он просто ее любил. Тихо. Лирически.

И родина, как голос пущи,

Как зов в лесу и грохот отзыва,

Манила музыкой зовущей

И пахла почкою березовой…

Борис Пастернак — наш Гамлет, который «вышел на подмостки, прислонясь к дверному косяку». За свой талант он и поплатился гонением и преждевременной смертью. Власть и коллеги-завистники устроили травлю поэта, и он покинул этот свет, недоумевая:

Что же сделал я за пакость,

Я, убийца и злодей?

Я весь мир заставил плакать

Над красой земли моей.

У Игоря Северянина судьба сложилась тоже драматически. Сначала шумный успех, присуждение звания «короля поэтов», а потом эмиграция, нищета, забвение, болезни…

Игорь Лотарев, взявший псевдоним Северянин, о своем рождении написал: «Родился я, как все, случайно…» Отец — Василий Лотарев. Мать — Наталия Шеншина, из дворянского рода, к которому принадлежал Карамзин. Следовательно, немножко татаро-монгольской крови. О своих родителях Игорь Северянин писал:

Отец мой, офицер саперный,

Был из владимирских мещан.

Он светлый ум имел бесспорный,

Немало в духе англичан…

А мать моя была курянка,

Из рода древнего дворянка,

Причем до двадцати двух лет

Не знала вовсе в кухню след…

Ранний Северянин — это ананасы в шампанском, изысканные сюрпризы, капризнейшие слова, женские груди а-ля дюшесс, алы-губы-цветики и прочий грезо-фарс. А зрелый Северянин (или поздний) — это сплошная печаль, тоска, мука, ностальгия по покинутой России. А между двумя этими периодами — революция, которую сначала Северянин принял восторженно:

И это — явь? Не сновиденье?

Не обольстительный обман?

Какое в жизни возрожденье!

Я плачу! Я свободой пьян!..

И в конце стихотворения, написанного 8 марта 1917 года:

Поверить трудно — вдруг всё ложно?!

Трепещет страстной мукой стих…

Но невозможное — возможно

В стране воможностей больших!

Какие пророческие строки! Туг тебе и индустриализация с сумасшедшим размахом, и победа над Гитлером после провала и поражения, первый спутник, полет Гагарина, фантастические космические успехи и неспособность накормить, одеть и обуть народ при колоссальных материальных ресурсах, отсюда и продовольственная программа, и талоны и очереди. Замечательно, что этот позорный период российской истории прошел, но начались новые фокусы. Словом, и «невозможное — возможно в стране возможностей больших!»

А почему так все происходит в России? Северянина этот вопрос тоже волновал:

Как знать: отсталость ли европья?

Передовистость россиян?

Натура ль русская — холопья?

Сплошной кошмар. Сплошной туман…

В 1924 году Северянин навзрыд писал стихотворение «Моя Россия», начинающееся словами:

Моя безбожная Россия,

Священная моя страна!..

17 января 1941-го Игорь Северянин обратился к Георгию Шенгели, в тоске и нищете, из эстонской Пайды: «…Последние силы иссякают в неопределенности, в сознании своей ненужности. А я мог бы, мне кажется, еще быть во многом полезным своей обновленной родине! И нельзя жить без музыки, без стихов, без общения с тонкими и проникновенными людьми. А здесь — пустыня, непосильный труд подруги и наше общее угасание. Изо дня в день. Простите за этот вопль…»

Я сделал опыт. Он печален.

Чужой останется чужим.

Имея свой, не строй другого.

Всегда довольствуйся одним.

Чужих освоить бестолково:

Чужой останется чужим.

И сам себя Северянин уговаривал:

Вернись домой, не дело для поэта

Годами жить без Родины своей!

Это написано в 1937 году. Самое время возвращаться!.. Ох, уж этот «стареющий поэт… наивный, нежный, кроткий…»

За Северяниным по алфавиту — Владимир Соловьев. Сын знаменитого историка Сергея Соловьева, семья которого отличалась приверженностью к старо-московскому быту. И, конечно, русский. Но русский, который тянулся познать весь мир.

Моей мечтой был Музей Британский,

И он не обманул моей мечты.

Владимир Соловьев всю жизнь искал Вечную Женственность и страдал от несоответствия между своими представлениями (увы, иллюзорными) и горькой действительностью. Жил жизнью бесприютного скитальца. Был поэтом-пророком и пророчествовал о неизбежной гибели государства, основанного на рабстве и деспотизме «третьего Рима»:

Судьбою павшей Византии

Мы научиться не хотим,

И все твердят льстецы России:

Ты — третий Рим, ты — третий Рим.

Пусть так! Орудий Божьей кары

Запас еще не истощен.

Готовит новые удары

Рой пробудившихся племен…

— так писал Владимир Соловьев в стихотворении «Пан-монголизм» (1894). К горькому сожалению, следует признать, что Россия последних четырех веков, начиная с Иоанна Грозного, страдает имперским синдромом, идея третьего Рима не дает ей покоя. Но эту идею почему-то всегда воплощают топорно и грубо, и, как восклицал Соловьев:

Благонамеренный

И грустный анекдот!

Какие мерины

Пасут теперь народ!

Федор Сологуб (он же Федор Тетерников), пожалуй, тоже русский, хотя возможна примесь украинской крови: отец был крепостным полтавского помещика. Всероссийскую славу Сологубу принесли не стихи, а роман «Мелкий бес». Федор Кузьмич видел вокруг себя «безвременье», «хаос преисподней», «дьявольский лик» и одновременно признавал, «как у нас очаровательны печали».

День только к вечеру хорош,

Жизнь тем ясней, чем ближе к смерти.

Критик Волынский сказал о Сологубе: «Какой-то русский Шопенгауэр, вышедший из удушливого подвала». Подвальный Шопенгауэр затаенно завопил, когда произошла революция 17-го года:

Умертвили Россию мою,

Схоронили в могиле немой!

Я глубоко печаль затаю,

Замолчу перед злою толпой…

Ну, и почти замолчал… Еще раз надо отметить, что революция расколола поэтов на два лагеря: одни бурно приветствовали свободу («Свобода приходит нагая…»), другие замолкли от страха, забились в угол или бросились вон из России. Сологуб не уехал, а притих.

А вот Велимир Хлебников расцвел и с удовлетворением принял пост Председателя Земного Шара.

О, рассмейтесь, смехачи!

О, засмейтесь, смехачи!

Хлебникова называли «новейшим Колумбом словесных Америк», «ведуном наших дней», «поэтом-эпиком XX века». «Хлебников возится со словами, как крот, между тем он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие», — заметил Мандельштам. Отсюда все эти «свиристели», «полупопо», «окопад», «никогдавель» и прочие «зангези». Но среди всей зауми Хлебникова у него прорывалось и чисто-ясное, без всяких выкрутасов, слово:

Мне мало надо!

Краюшку хлеба

И каплю молока.

Да это небо,

Да эти облака!

В этих простеньких словах Хлебникова заключена, на мой взгляд, вся русская ментальность: созерцательность и довольство самым малым. Это у народа. У властей другие ориентиры. У властей — всеохватная идея громадной империи, и чем больше, тем лучше.

Каковы истоки Велимира (Виктора) Хлебникова? «Родился, — писал о себе, — в стане монгольских исповедующих Будду кочевников — имя «Ханская ставка», в степи — высохшем дне исчезающего Каспийского моря… При поездке Петра Великого по Волге мой предок угощал его кубком с червонцами разбойничьего происхождения. В моих жилах есть армянская кровь (Алабовы) и кровь запорожцев (Вербицкие)… Принадлежу к месту встречи Волги и Каспия-моря (Сигай). Оно не раз на протяжении веков держало в руке весы дел русских и колебало чаши…»

Точное место рождения поэта — село Малые Дербеты Астраханской губернии.

А Владислав Ходасевич родился в Москве, в Камергерском переулке. «Печальный Орфей» — так я назвал свой очерк о поэте. И сразу о корнях.

Отец Ходасевича Фелициан Иванович — сын обедневшего польского дворянина, одной геральдической ветви с Мицкевичем. После подавления польского восстания дед поэта лишился дворянства, земель и имущества. Поэтому отец Ходасевича вынужден был зарабатывать на жизнь сам. Мать София Яковлевна — еврейка. Ее отец Брафман известен как составитель «Книги Кагала» и «Еврейского братства». Однако она не захотела идти по стопам своего отца, отринула иудаизм и перешла в христианство, став ревностной католичкой.

Маленький Владя часто говорил с вызовом: «Я жиденок, хоть мать у меня католичка, а отец поляк». Но это была всего лишь бравада. Истинной культурой, в которой Ходасевич воспитывался, была культура русская. София Яковлевна не смогла кормить его грудью, и для этого наняли тульскую крестьянку Елену Кузину.

И вот, Россия, «громкая держава»,

Ее сосцы губами теребя,

Я высосал мучительное право

Тебя любить и проклинать тебя…

— патетически воскликнул Ходасевич в одном из своих стихотворений. И, обращаясь к России, добавил:

Учитель мой — твой чудотворный гений,

И поприще — волшебный твой язык.

Россия, русский язык, русская культура — все это вздыбилось в революционную пору, и Владислав Ходасевич стал одним из сотни тысяч эмигрантов. И он покинул «Россию, изнурительную, убийственную, смертельную, но чудесную и сейчас, как во все времена свои», — написал он сразу после отъезда, находясь в Берлине в июле 1922 года.

А дальше началась «Европейская ночь». Ночь эмиграции.

Он все забыл. Как мул с поклажей,

Слоняется по нашим дням,

Порой просматривает даже

Столбцы газетных телеграмм.

За кружкой пива созерцает,

Как пляшут барышни фокстрот, —

И разом вдруг ослабевает,

Как сердце в нем захолонет…

Ностальгия? Тоска по утраченной родине? Ошибка выбора?..

Да, меня не пантера прыжками

На парижский чердак загнала.

И Вергилия нет за плечами, —

Только есть одиночество — в раме

Говорящего правду стекла.

Одиночество и русский язык — его знатоком и жрецом был Ходасевич, ценитель благодатного ямба, который «с высот надзвездной Музикии к нам ангелами занесен». А еще Ходасевич экспериментировал с «тяжелой лирой» и немного гордился:

И, каждый стих гоня сквозь прозу,

Вывихивая каждую строку,

Привил-таки классическую розу

К советскому дичку.

Ходасевич привил, а Цветаева вырывала с корнем классические стройные тополя стихосложения и насаждала свой, цветаевский сад с причудливыми словами, необычными рифмами и неведомым доселе ритмом стихов.

Марина Цветаева — не поэтесса, а поэт, поэт-гигант русской поэзии, подлинное украшение пантеона российской словесности. Ее сестра Анастасия писала: «Варшава! Польша, страна наших предков! Марина и я — наполовину русские по отцу. По матери на четверть польки, на одну восьмую — германки, на одну восьмую — сербки».

Ну, как букет? Сколько цветов, оттенков, запахов!.. Не это ли разноцветье породило все цветаевские изломы, надломы, перепады и взрыды?

За городом! Понимаешь? За!

Вне! Перешед вал.

Жизнь — это место, где жить нельзя:

Еврейский квартал.

Гетто избранничеств! Вал и ров.

Пощады не жди!

В сем христианнейшем из миров

Поэты — жиды!

На характер Марины Цветаевой наложились особенности трех народов: от отца она унаследовала твердость воли, усидчивость, любовь к русскому языку и к русскому прошлому; от матери — романтичность и восхищение всем немецким; от бабушки — чувство чести и сознание собственного достоинства — «польский гонор».

«Не ошибетесь, во мне мало русского, — признавалась Цветаева в письме к Иваску (12 мая 1935), — да я и кровно слишком смесь: со стороны матери у меня России вовсе нет, а со стороны отца — вся. Так и со мною вышло: то вовсе нет, то — вся. Я и духовно — полукровка».

Отец — Иван Владимирович Цветаев — родился во Владимирской губернии в бедной семье сельского священника. Выбился в люди и перешел из духовного сословия в дворянское, стал «дворянином от колокольни», как он однажды не без иронии выразился. Возглавлял кафедру теории и истории искусств Московского университета и создал Музей изящных (ныне изобразительных) искусств, которым мы гордимся.

Мать Цветаевой — Мария Александровна Мейн, была моложе своего мужа, т. е. отца поэтессы, на 21 год. Вышла замуж за вдовца с двумя детьми и родила ему двух дочерей — Марину и Анастасию. Ее мать, а соответственно бабушка Марины — Мария Бернацкая происходила из старинного, но обедневшего польского дворянского рода. Это дало повод Марине Цветаевой отождествлять себя с «самой» Мариной Мнишек Отец (и соответственно — дед) — Александр Мейн был из остзейских немцев с примесью сербской крови.

Мария Мейн была человеком незаурядным, наделенным умом, большими художественными способностями, глубокой душой. Ее мир — это музыка и книги. Подверстаем к этому признания Марины Цветаевой: «Любимые вещи в мире: музыка, природа, стихи, одиночество».

У Цветаевой есть строки:

Нетоптанный путь,

Непутевый огонь —

Ох, Родина-Русь,

Неподкованный конь!

Это о России. Но и сама судьба Марины Цветаевой — «нетоптанный путь» с «непутевым огнем». В ней много всего, и не только драматизма, но порой и трагизма. Тех, кто плохо знает жизнь Марины Ивановны, отошлем к книгам Виктории Швейцер «Быт и бытие Марины Цветаевой» (1992) и Марии Разумовской «Марина Цветаева. Миф и действительность» (1994). Скажем одно: в ее жизни все было сложно и запутанно, в том числе и отношения с мужем, Сергеем Эфроном.

Кстати, о нем она писала в письме к Розанову: «В Сереже соединены — блестяще соединены — две крови: еврейская и русская. Он необычайно и благородно красив, он прекрасен внешне и внутренне. Прадед его с отцовской стороны был раввином, дед с материнской стороны — великолепным гвардейцем Николая I».

Революция и гражданская война явились тяжким материальным и моральным испытанием для Цветаевой. Естественно, она была на стороне «белых»:

— Где лебеди?

— А лебеди ушли.

— А вороны?

— А вороны — остались.

11 мая 1922 года Марина Цветаева простилась с родиной и отправилась в эмиграцию (сначала в Берлин). Вернулась она 18 июня 1939 года, спустя 17 лет.

«Не быть в России, забыть о России — может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри, — тот потеряет ее вместе с жизнью», — так утверждала Цветаева.

До Эйфелевой — рукою

Подать! Подавай и лезь.

Но каждый из нас — такое

Зрел, зрит, говорю, и днесь,

Что скушным и некрасивым

Нам кажется ваш Париж.

«Россия моя, Россия,

Зачем так ярко горишь?»

— писала Цветаева в июне 1931 года. Ностальгия? Тоска по родине?

Тоска по родине! Давно

Разоблаченная морока!

Мне совершенно все равно —

Где совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой

Брести с кошелкою базарной

В дом, и не знающий, что — мой,

Как госпиталь или казарма.

Не обольщусь и языком

Родным, его призывом млечным.

Мне безразлично, на каком

Не понимаемой быть встречным!..

Но так ли все равно? Иногда цепляет за душу какая-то сущая мелочь, и хочется выть от потерянного:

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,

И всё — равно, и всё — едино.

Но если по дороге куст

Встает, особенно — рябина…

На этом мнозначительном «если» Цветаева обрывает свое стихотворение «Тоска по родине…»

«Все меня выталкивает в Россию», — писала Марина Цветаева Анне Тесковой в начале 1931 года, имея в виду сложность своего положения в среде эмигрантов, свое отторжение и невозможность заработков, — в которую я ехать не могу. Здесь я не нужна. Там я невозможна».

Вдумайтесь: «Здесь я не нужна. Там я невозможна». Какой пронзительный холод «на трудных тропках бытия»!..

Возвращаться — не возвращаться? — этот вопрос мучил Цветаеву. «Ехать в Россию? Там этого же Мура (сына Цветаевой. — Ю. Б.) у меня окончательно отобьют, а во благо ли ему — не знаю. И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей — там мне их и писать не дадут».

Ко всем мучительным переживаниям добавились события в Германии, приход фашистов к власти, агрессия Гитлера… Германия для Цветаевой — вторая родина (читайте эссе «О Германии»); с некоторым вызовом она даже писала: «Во мне много душ. Но главная моя душа — германская. Во мне много рек, но главная моя река — Рейн». Как отмечает в своей книге Виктория Швейцер:

«В Цветаевой действительно жило несколько душ, древняя Эллада соседствовала с древнегерманскими Зигфридом и Брунгильдой, тем не менее русская была первой — врожденной. Германская — вторая, впитанная с душой матери. Дело не сводится к тому, что в детстве ее учили немецкому языку, пели песенки и рассказывали сказки по-немецки — это могло оказаться блестящим, но чисто формальным знанием языка. Мария Александровна со всей присущей ей страстностью из души в душу переливала дочери свою любовь к Германии, «всю Германию», как впоследствии сама Цветаева «всю Русь» «вкачивала» в своих детей…

Цветаева считала немецкий язык и культуру наиболее близкими не только себе лично, но и русскому языку, культуре, русскому духу в целом. Вслед за Мандельштамом она находила общие корни России и Германии. Размышляя о «германстве» Волошина, она пришла к общему рассуждению об отношении России к европейским странам, противопоставляя близость с Германией — внешней и поверхностной «влюбленности» во Францию: «Наше родство, наша родня — наш скромный и неказистый сосед Германия, в которую мы — если когда-то давно в ее лице лучших голов и сердец нашей страны и любили, — никогда не были влюблены. Как не бываешь влюблен в себя. Дело не в историческом моменте: «в XVIII веке мы любили Францию, а в первой половине XIX Германию»; дело не в истории, а в до-истории, не в моментах преходящих, а в нашей с Германией общей крови, одной прародине, в том вине, о котором русский поэт Осип Мандельштам, в самый разгар войны:

А я пою вино времен —

Источник речи италийской,

И в колыбели праарийской

Славянский и германский лен.

Гениальная формула нашего с Германией отродясь и навек союза…»

И вот эта любимая Цветаевой Германия напала на Россию, в которую Цветаева вернулась в июне 39-го.

Полкарты прикарманила,

Астральная душа!

Встарь — сказками туманила,

Днесь — танками пошла.

Цветаева вернулась, но не в старую, милую ей Россию, а в Советский Союз.

Можно ли вернуться

В дом, который — срыт?

Той, где на монетах —

Молодость моя,

Той России — нету.

— Как и той меня.

Марина Цветаева вернулась, а через 2 года, 2 месяца и 13 дней — 31 августа 1941 года — повесилась… Спонтанное решение? Нет, ее смертельное отчаяние, агония, умирание растянулось во времени. Она сознательно уходила из жизни потому, что больше не видела смысла и необходимости жить. Ее жизнь исчерпалась до самого донышка.

Была Марина Цветаева — и нет Марины Цветаевой. Остались только стихи «как драгоценные вина». Поэты умирают. А народ?

Не умрешь, народ!

Бог тебя хранит!

Сердцем дал — гранат,

Грудью дал — гранит.

Процветай, народ, —

Твердый, как скрижаль,

Жаркий, как гранат,

Чистый, как хрусталь.

(21 мая 1939)

Новые знакомства в стране поэзии

Поэтам Серебряного века несть числа. Это какой-то могучий поток искрящейся поэтической мысли. Фейерверк сравнений, метафор, эпитетов. Забытые терпкие слова и пряные, острые неологизмы. Множество различных школ и направлений. Символизм. Акмеизм. Футуризм. Имажинизм.

Вспомним Николая Минского, который «колебался от тем гражданской скорби к искусству модернизма и обратно». Минский писал и лирические, и философские стихи. Минский — это псевдоним Николая Виленкина, он родился в Виленской губернии, в небогатой еврейской семье. В 1886 году, в 31 год, принял православие. Призывал «любить других, как самого себя…» и умер вдали от родины, в Париже.

В своих стихах Минский все же традиционалист, а вот Давид Бурлюк — одна из самых ярких фигур русского авангарда. «Футуризм — не школа, — провозглашал Бурлюк, — это новое мироощущение. Футуристы — новые люди. Если были чеховские — безвременны, нытики-интеллигенты, — то пришли — бодрые, неунывающие…»

Бодрые — это Бурлюк, Маяковский, Хлебников, Каменский, Крученых и другие, которые велели, как выразился Бурлюк, «на трапециях ума словам вертеться вверх ногами», и вообще —

Душа — кабак, а небо — рвань,

поэзия — истрепанная девка,

а красота кощунственная дрянь.

Откуда явился такой громкий ниспровергатель? Давид Давидович Бурлюк родился в Харьковской губернии, он из семьи «вольных казаков, рубивших во славу силы и свободы». Украинец по рождению. В школе страдал из-за своего еврейского имени Давид. Мать — урожденная Михневич, из дворян, художница-любительница. Ее очень неодобрительно встретил дед Бурлюка, отцу поэта он заявил: «Ишь, ученую привез… Скубенты… Нигилисты…»

Давид Бурлюк пережил своего друга Маяковского на 37 лет и умер в возрасте 82 лет, в Лонг-Айленде, США.

Вслед за футуризмом наиболее популярным в начале XX века был имажинизм. К нему примыкал Сергей Есенин. И Рюрик Ивнев:

Черный вечер. Русская судьба.

Скрип повозок. Голоса степные.

Вот коснулись пламенного лба

Ледяные губы Византии…

Но главным, пожалуй, имажинистом был Вадим Шершеневич, сын профессора-юриста Габриэля Феликсовича Шершеневича и оперной певицы Евгении Львовой. Разумеется, не русских кровей. Вадим Шершеневич — наш отечественный Маринетти. Сначала футурист, а затем один из основателей «Ордена имажинистов». «Мы — имажинисты… с самого начала не становились на задние лапки перед государством. Да здравствует отделение государства от искусства!» (1919).

В воздухе душном от душевных поллюций,

От фанфар, «Варшавянки», сотрясавших балкон,

Кто-то самый безумный назвал революцией

Менструацию этих кровавых знамен.

Так эпатирующе писал Шершеневич. Странно, что в дальнейшем он избежал ареста и репрессий и умер мирно на больничной койке в 1942 году (в армию его не призвали из-за плохого состояния здоровья).

Соратник Шершеневича и большой друг Есенина — Анатолий Мариенгоф. Его отец — крещеный еврей. С детства Мариенгоф писал стихи, вел дневник и даже сочинял пьесы (первая — «Жмурки Пьеретты»). В 1928 году вышел его роман «Циники».

Революцию Мариенгоф встретил восторженно, как долгожданную месть за вековое рабство. «Кровью плюем зазорно Богу в юродивый взор…» В стихотворении «Октябрь» (1918) в революционном раже спрашивал:

Кто на земле нас теперь звонче?..

Говорите — Бедлам,

Ни столбов верстовых, ни вех, —

К дьяволу!

На паперти великолепен наш красный канкан.

Мы! мы! мы всюду

У самой рампы, на авансцене,

Не тихие лирики,

А пламенные паяцы.

Не тихий лирик, а пламенный паяц Анатолий Мариенгоф, вместе с другими такими же паяцами от поэзии, бушевал в те годы вовсю:

Тут и тут кровавые сгустки,

Площади как платки туберкулезного, —

В небо ударил копытами грозно

Разнузданный конь русский…

Именно то, чего опасался когда-то Пушкин: бессмысленный и беспощадный русский бунт.

Каждый наш день — новая глава Библии.

Каждая страница тысячам поколений будет Великой.

Мы те, о которых скажут:

«Счастливцы, в 1917 году жили».

А вы все еще вопите: «Погибли!»

Все еще расточаете хныки!

Глупые головы,

Разве вчерашнее не раздавлено, как голубь

Автомобилем,

Бешено выпрыгнувшим из гаража?!

Читать такое в наши дни страшно. Упоение насилием. Восторг пролитой крови. Большевистская вакханалия. Коммунистическая бесовщина…

В середине 20-х годов Анатолий Мариенгоф трижды побывал в Европе и выступал там с чтением своих стихов. И что же?

Я матюгал тогда Германию

И все чужбинные края.

А что же мило? Оказывается, «Пенза толстопятая и косопузая Рязань». Выходит — патриот, и еще какой!

Что родина?

Воспоминаний дым.

Без радости вернусь.

Ушел не сожалея.

Кажись,

Пустое слово — Русь,

А всё же с ним

Мне на земле жилось теплее…

(1925)

И еще одно прелюбопытное признанье — это уже 1939 год (37-й Мариенгоф благополучно проскочил):

Не умеем мы (И слава Богу),

Не умеем жить легко,

Потому что чувствуем глубоко,

Потому что видим далеко.

Это дар, и это наказанье,

Это наша русская стезя.

Кто родился в Пензе и в Рязани,

Падают, бредут,

Но не скользят.

И не будем,

Мы не будем жить иначе,

Вероятно, многие века.

Ведь у нас мужчины плачут,

Женщины работают в ЧК.

Да, Мариенгоф плакал. Писал воспоминания, мемуарил и лил слезу, вспоминая своего повесившегося друга. «Сергун чудесный! клен мой златолистый…», «А какое сердце! Что за сердце было!..»

Еще одна фигура — Александр Кусиков (настоящая фамилия — Кусикян). Родился в Армавире в многодетной армянской семье.

Обо мне говорят, что я сволочь,

Что я хитрый и злой черкес…

— так начинает Кусиков «Искандар-намэ. Поэму меня».

О, родина,

О, степь в долине бурок.

Есть сладость в том,

Чтобы познать себя,

Есть сладость в том,

Чтобы вернуть потерю. —

Кубань и Волга, Енисей и Терек

В меня впадают как один приток…

Из поэмы «Джульфикар»:

Есть у меня и родина — Кубань,

Есть и отчизна — вздыбленная Русь.

Еще в имажинистах ходил Матвей Ройзман. Его дед был большим знатоком Талмуда. В цикле «Россия» Ройзман писал:

Еще задорным мальчиком

Тебя любил и понимал,

Но ты была мне мачехой

В романовские времена.

А разве ты не видела,

Что золотой пожар возник

От зависти и гибели

И человеческой резни?..

Я не буду спрашивать вас, что ответила Россия. Я хочу спросить: не устали ли вы от поэтов, «хороших и разных»? Если нет, тогда продолжим наш список, в который попали некоторые (я подчеркиваю: некоторые) русские поэты разных направлений.

Константин Случевский. /«А Ярославна все-таки тоскует/В урочный час на каменной стене…»

Василий Курочкин, известный поэт и переводчик Беранже. Мать — урожденная Екатерина Маркович. По всей вероятности, не очень чистый русский по крови. Но почему-то мил Курочкин, а не его типичный оппонент, о котором писал поэт:

Тише, тише, господа!

Господин Искариотов,

Патриот из патриотов —

Приближается сюда.

И, значит, пойдут густопсовые речи о якобы проданной России…

Григорий Мачтет, прославившийся революционной песней «Замучен тяжелой неволей». Любопытны корни замученного: он из семьи уездного судьи — потомка англичанина, служившего в шведской армии и взятого в плен под Полтавой. Мать Мачтета — украинско-польского происхождения.

Еще один поэт-революционер. Аркадий Коц, точнее — Аарон Коц из Одессы. Начал писать с подражаний Надсону, а потом жахнул (другого глагола не подберу) «Интернационал»! Да, тот самый:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов!

Кипит наш разум возмущенный

И в смертный бой вести готов…

Слава Богу, что следующий наш поэт, Константин Фофанов, никого не призывал на «последний и решительный бой». Фофанов был истинным лириком, нежным и чуть тоскливо-печальным («Звезды ясные, звезды прекрасные/Нашептали цветам сказки чудные…»). «Я родом финн», — представлял себя Фофанов.

А вот национальную принадлежность Константина Льдова выдают его настоящие имя и фамилия: Витольд-Константин Розенблюм.

Я не могу смотреть с улыбкою презренья

На этот грешный мир, мир будничных забот, —

Я сам его дитя.

Как в небе звездочет,

Ищу я на земле святого откровенья, —

И тайна бытия мучительно гнетет

Колеблющийся ум…

Вопросы русского Гамлета, поэта Константина Льдова:

Зачем проходим мы ареною земною?

К чему шумливою толпой

Напрасно длим жестокий бой?..

«Спрашивайте, мальчики, спрашивайте…» Это — Александр Галич. Советская эпоха. А мы пока с вами бродим в досоветской. Кого еще следует упомянуть? Виктора Гофмана, к сожалению, рано ушедшего из жизни: покончил жизнь самоубийством в 27 лет. Произошло это в Париже, а родился Гофман в Москве, в семье австрийского подданного, мебельного фабриканта и декоратора. Полное его имя: Виктор-Бальтазар-Эмиль.

Юлий Айхенвальд в своих «Силуэтах русских писателей» пишет: «Виктор Гофман — это, прежде всего, влюбленный мальчик, паж, для которого счастье — нести шелковый шлейф королевы, именно голубого платья, в каком он представляет себе свою молодую красавицу. Даже не королева она, а только инфанта, и для нее, как и для весеннего мальчика, который ее полюбил, жизнь и любовь — еще пленительная новость…»

О дева, нежная, как горние рассветы,

О дева, стройная, как горный кипарис,

О, полюби любви моей приветы,

О, покорись!

Так обращался к молодым женщинам Виктор Гофман. Он обещал:

У меня для тебя столько ласковых слов и созвучий,

Их один только я для тебя мог придумать, любя.

Их певучей волной, то нежданно-крутой, то ползучей, —

Хочешь, я заласкаю тебя?..

Виктор Гофман не успел полюбить Россию. Он любил только Любовь.

Любопытно, что в русской поэзии еще был один Гофман — Модест Людвигович Гофман, но, в отличие от Виктора Гофмана, «милого принца поэзии», насильственно не обрывал нить своей жизни. А вот Муни это сделал на 21-м году. Еще один самоубийца.

Настоящее имя и фамилия Муни — Самуил Киссин. Он — сын еврея, Виктора Израилевича Киссина, купца второй гильдии из Орши, получившего «промысловое свидетельство на торговое предприятие второго разряда». Однако Муни не пошел по стопам отца. Он стал поэтом, хотя его близкий друг Владислав Ходасевич отмечает, что он «в сущности, ничего не сделал в литературе. Но… он всем своим обликом выражал нечто глубоко характерное для того времени, в котором протекала его недолгая жизнь. Его знала вся литературная Москва конца девятисотых и начала девятьсот десятых годов». Муни обладал острым умом, или, как сказал один современник, у него был «ум, выжигавший все вокруг, как серная кислота».

Леонцц Каннегисер — сын не еврейского купца, а видного инженера Иоакима Самуиловича Каннегисера, — свел счеты с жизнью другим способом: он застрелил кровавого большевика Урицкого и в 22 года сам погиб в застенке ЧК. «Роковой избранник».

Иван Коневский никого не убивал, он просто утонул, купаясь в реке. Ему шел 24-й год. Его настоящая фамилия Ореус. Предки — выходцы из Швеции. Иван Коневский писал:

Я — варяг из-за синего моря,

Но усвоил протяжный язык,

Что, степному раздолию вторя,

Разлетавшейся негой велик.

И велик тот язык, и обилен:

Что ни слово — увалов размах,

А за слогом, что в слове усилен,

Вьются всплески и в смежных слогах…

Последний поэт поколения акмеистов Михаил Зенкевич прожил долгую горемычную жизнь: 87 лет! Он не дал себе права пойти поперек судьбы и следовал завету Достоевского: «Смирись, гордый человек!» Возможно, этот стоик, как отмечает Лев Озеров, сам перешел себе дорогу и не дал свободно развиваться заложенному в нем дару?..

Русский по своим предкам Зенкевич или не русский, в конце концов, не столь важно. Важно, что он русский поэт.

Мы творцы разумные Вселенной,

Мира, осознавшего себя.

Разум человеческий нетленный

Нас ведет дорогой неизменной,

По-отечески уча, любя…

так писал Михаил Зенкевич в 1963 году. А в 1908 году он писал иные строки:

Мы носим всё в душе — сталь и алтарь нарядный,

И двух миров мы воины, жрецы…

Сдается мне, что и Константин Линекеров — поэт не совсем чистых русских кровей. Его отец, Абрам Яковлевич, был редактором-издателем московской газеты «Новости дня». Константин Липскеров вышел из кружка молодых поэтов, объединенных вокруг Брюсова, позднее входил в группу неоклассиков. Тяготел к экзотическим темам.

Зачем опять мне вспомнился Восток!

Зачем пустынный вспомнился песок!

Зачем опять я вспомнил караваны!

Зачем зовут неведомые страны!

Зачем я вспомнил смутный аромат

И росной розы розовый наряд!..

Еще одно имя — Алексей Лозина-Лозинский. Из старинного рода дворян Подольской губернии, по матери внук героя Севастопольской обороны генерал-лейтенанта К. Ф. Шейдемана (из немцев?). Русский поэт, но с русским ли духом?

Мы были дебоширы, готтентоты,

Гвардейцы принципа: всегда назло!

А в ней был шарм балованной маскоггы,

Готовой умирать при Ватерло…

Владимир Пяст (настоящая фамилия — Пестовский)… Эллис (Лев Львович Кобылинский)… Георгий Шенгели…

Стоп! Тут надобно сделать остановку, ибо Георгий Шенгели принадлежал к младшему, последнему поколению Серебряного века русской поэзии. Этим веком был взращен и воспитан.

Кто он по национальности? В 1997 году издали солидный том его стихов «Иноходец», но при этом умудрились проигнорировать национальные корни поэта. Сказано лишь, что родился в станице Темрюк, в устье Кубани, в семье адвоката, что рано остался сиротой, воспитывала его бабушка, М. Н. Дыбская, сумевшая дать внуку прекрасное образование… И все! Легко, однако, предположить, что Шенгели — это обрусевшие грузины. В Москву Георгий Шенгели переехал в 1922 году. За его плечами были не только стихи, но и «Трактат о русском стихе», за который он был избран действительным членом Государственной академии художественных наук. В Москве Шенгели скандально прославился тем, что издал хлесткую книжечку «Маяковский во весь рост» (1927). В ней он развенчал Маяковского, всю его якобы революционность. Шенгели писал:

«В большом городе психика люмпен-мещанина заостряется до последних пределов. Картины роскоши, непрестанно встающие перед глазами; картины социального неравенства — резче подчеркивают неприкаянность люмпен-мещанина и напряженнее культивируют в нем беспредметно-революционные тенденции. Подлинная революционность пролетариата знает своего противника, видит мишень для стрельбы. Революционность люмпен-мещанина — разбрасывается: враг — крупный буржуа, но враг и интеллигент, — инженер или профессор. Враги — книги; враги — чистые воротнички; враги — признанные писатели и художники, — и не потому, что они пишут «не так», а потому, что они — «признанные». Враги студенты и гимназисты, — потому что они «французский знают», а люмпен-мещанин не успел оному языку научиться… И при наличии некоторой активности и жизненной цепкости люмпен-мещанин выступает борцом против всех этих своих врагов… Люмпен-мещанин создает свою поэзию, — поэзию индивидуализма, агрессивности, грубости, и при наличии некоторого таланта, при болезненной общественной нервности критической эпохи порой добивается заметного успеха. Поэзия Маяковского и есть поэзия люмпен-мещанства…»

Замахнувшись на первого советского поэта, Шенгели поставил себя на самый край опасности, тем более что многие еще умели читать между строк. И прочитали, что Шенгели полемизирует не только с «поэтом революции», но разоблачает саму природу этой самой революции. Боялся ли Шенгели? Конечно. Как вам нравится такая проговорка о Пушкине:

«Ты образумился, надеюсь, там в селе?»

«Сам буду цензором…» Поцеловать ли руку?

Пять черных виселиц в адмиралтейской мгле!

Сто двадцать — в рудники, на каторжную муку!

Георгий Шенгели вытащил счастливый лотерейный билет: пронесло!.. В 1949 году он писал:

Я горестно люблю Сороковые годы.

Спокойно. Пушкин мертв. Жизнь как шоссе пряма…

Конечно, все это писалось в стол, как и поэма «Повар базилевса» — о Сталине, «лучшем друге поэтов».

Послезавтра — жизнь!.. А пока

Дайте адрес гробовщика.

Мрачно? А что вы хотите? Светлая советская эпоха: «Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет». Георгий Шенгели умер 16 ноября 1956 года, в возрасте 62 лет. О себе он написал жестко:

На этой могильной стеле,

Прохожий добрый, прочти:

Здесь лег на покой Шенгели,

Исходивший свои пути.

Исчез в благодатной Лете

Тревожный маленький смерч.

А что он любил на свете?

Нинку, стихи и Керчь.

В 1918-м Георгий Шенгели в стихотворении «Поэтам» писал:

Друзья! Мы — римляне. Мы истекаем кровью.

Владетели богатств, не оберегши их,

К неумолимому идем средневековью

В печалях осени, в томлениях ночных…

Поэт еще в молодые годы разобрался в шагах Истории и понял собственную суть:

Я не боец. Я мерзостно умен.

Не по руке мне хищный эспадрон,

Не по груди мне смелая кираса.

Но упивайтесь кровью поскорей:

Уже гремят у брошенных дверей

Железные ботфорты Фортинбраса.

Шенгели — антипод Маяковского. Ни грана ангажированности. Никаких партийных книжек. Никакого услужения и целования руки. Только лирик и серебрист. И еще — неисправимый романтик:

Нам всегда хотелось «иначе»,

Нам сквозь «это» виделось «то»;

Если жили просто на даче,

Улыбались: «живем в шато».

Каждый дом на горе — «закрополь»,

«Монтезума» — каждый цыган;

Называется: Севастополь,

Ощущается «Зурбаган».

В мире всё, «как на той картине»,

В мире всё, «как в романе том», —

И по жизни, серой пустыне,

За миражем вечным бредем.

И прекрасной этой болезни,

Удвояющей наши дни,

Мы кричим, исчезая в бездне:

«Лама, лама, савахфани!»

Это — стихотворение «Романтика» (1942). А «Лама, лама, савахфани!» — восклицание Иисуса Христа на кресте: «Господи, Господи, зачем Ты покинул меня!»

Что ж, по некой ассоциации надо поговорить и о девах Мариях и о Магдалинах русской поэзии. Итак:

Поэтессы

Мирра (Мария) Лохвицкая. В конце прошлого века была весьма популярной («Мне нет предела, нет границ…», «Это счастье — сладострастье…» и т. д.). «Русская Сафо» писала главным образом о любви. Судьба России ее интересовала как-то меньше. Мать поэтессы — обрусевшая француженка. В семье Лохвицких царил культ книги.

Ирана Владимировна Одоевцева — псевдоним Ираиды Густавовны Гейнике. Она родилась в Риге в семье преуспевающего адвоката. С национальными корнями тут все предельно ясно. Из Риги переехала в Петербург и — «Да, бесспорно, жизни начало много счастья мне обещало в Петербурге над синей Невой…» Она училась поэзии у Николая Гумилева. Ждала похвал, а услышала критику своих первых поэтических опытов и обиделась.

Нет, я не буду знаменита,

Меня не увенчает слава,

Я — как на сан архимандрита —

На это не имею права.

Ни Гумилев, ни злая пресса

Не назовут меня талантом.

Я маленькая поэтесса

С огромным бантом.

Уже в Париже, в эмиграции, Ирину Одоевцеву увидел Владимир Набоков и сказал: «Эта Одоевцева, оказывается, такая хорошенькая! Зачем только она пишет?»

Но… писала. И у нее получалось. Однако петербургский период кончился, и началась эмиграция, в которой Одоевцева оказалась со своим мужем, Георгием Ивановым. Одоевцева вспоминает:

«Георгий Иванов обожал Россию и безумно страдал от разлуки с ней. Он говорил, что хороши только русские, к моим французским знакомым не ходил, отговаривался, что голова болит, нос, уши, что угодно. Хотя много переводил французов — и переводил замечательно! — стихи для него существовали только русские.

Когда я уезжала из Петербурга, Федор Сологуб советовал мне непременно писать по-английски или по-французски, потому что иначе никакого признания там не получить. Это страшно возмутило Георгия Иванова: «Тургенев говорил, что нельзя русскому писателю писать не по-русски».

Ирина Одоевцева оказалась более жизнестойкой в отличие от своего Жоржа, более приспособленной к чужеземной жизни, она прожила большую жизнь, искупавшись, если говорить метафорически, в трех реках времени, и свои циклы стихов она назвала так: «На берегах Невы», «На берегах Сены» и «На берегах Леты». «На берегах Сены» Одоецева горестно писала:

В чужой стране,

В чужой семье,

В чужом автомобиле…

При чем тут я?

Ну да, конечно, были, были

И у меня

Моя страна,

Мой дом,

Моя семья

И собственный мой черный пудель Крак.

Всё это так.

Зато потом,

Когда февральский грянул гром —

Разгром и крах,

И беженское горе, и

Моря — нет — океаны слез…

И роковой вопрос:

Зачем мы не остались дома?..

И далее вырывается крик боли:

Мгновение, остановись!

Остановись и покатись

Назад:

в Россию,

в юность,

в Петроград!..

И она вернулась на родину в возрасте 92 лет первой ласточкой свободы, легко и безоглядно. Спецкор «Литературки» Александр Сабов этот приезд описывал так:

«Прошли паспортный контроль. Затем сидящую в кресле-каталке И.В. Одоевцеву увезли в соседнюю комнату — там, в зависимости от ее ответов, решалось, вылетит она или нет. Эти шесть минут были для нас сущей пыткой. И вот она появляется снова. Сияет улыбкой. «Последний вопрос мне задали, с каким чувством я возвращаюсь в Советский Союз. Но с радостью, мосье!» — ответила я».

11 апреля 1987 года, спустя 65 лет (!), Ирина Одоевцева вернулась на родину. Первое интервью: «Я очень счастлива… вернуться в Петербург… в Ленинград…»

И тут напрашивается параллель. Когда вернулась на родину Марина Цветаева, ее приезд не был обставлен никак: она была не нужна, более того — чужда советской власти. Но времена изменились, и Одоевцева была желанна всем — и власти, и коллегам по перу, и читателям. Ей дали квартиру, снабдили секретарем, обеспечили уходом и всем необходимым для продолжения работы над воспоминаниями. На родине все было замечательно, кроме утяжеляющегося советского быта с его продуктовыми нехватками и дефицитом.

— Неужели нельзя купить хорошей ветчины? — спрашивала Одоевцева.

— У нас же революция, перестройка, — отвечали ей.

— Как, опять? — в ужасе спрашивала она.

Дама Серебряного века прожила на родине три с половиною года. Две ее книги, «На берегах Невы» и «На берегах Сены», вышли огромными тиражами: 250 тысяч — первая и 500 тысяч — вторая. Ирина Владимировна была счастлива. Она вообще была на удивление светлым, почти лучезарным человеком.

Хоть бесспорно жизнь прошла,

Песня до конца допета,

Я все та же, что была,

И во сне, и наяву

С восхищением живу.

Разумеется, у каждого свое отношение к жизни. Свое мнение и свое участие. Ирина Одоевцева бежала от революции, а Лариса Рейсиер ее делала. Она — поэт и комиссар. Короче, лира и маузер. Лариса родилась в Люблине (Польша) в семье профессора права Михаила Рейснера, человека явных немецких кровей. В правильных, словно точеных чертах ее лица, вспоминает Всеволод Рождественский, было что-то нерусское и надменнохолодное, а в глазах острое и чуть насмешливое.

Процитирую отрывок из собственной книги «Вера, Надежда, Любовь»:

«Как в вожделенную стихию, бросилась Рейснер в революцию. Она нашла себя не в поэзии и не в искусстве, а именно в огне и крови тех страшных событий 1917-го, когда надо было повелевать и рисковать жизнью, — все это так будоражило ее кровь. Видно, рождена она была не русалкой, не музой, а отважным комиссаром…»

Отсюда и «Песня красных кровяных шариков»:

Вечно гонимый ударом предсердий,

Наш беззаботный народ

Из океана вдыхаемой тверди

Солнечный пьет кислород…

Следующая дама — Мария Шкапская (до замужества — Андреевская), но, увы, дамой она не была. Родилась в Петербурге в семье бедного чиновника, росла в трущобах. И из петербургских трущоб видела Россию:

Лай собак из поникнувших хижин

Да вороний немолкнущий крик,

И высоко взнесен и недвижен

Твой иконный неписаный лик.

Ты идешь луговиной степною,

Несносим одичалый твой взгляд,

И под жаркой твоею ступнею

Опаленные травы горят…

Елена Гуро — поэтесса, прозаик, художница. Ее настоящее имя Элеонора, ее отец — полковник, а затем генерал Генрих-Гельмут Гуро (немец, разумеется). Наиболее значительная книга Елены Гуро «Небесные верблюжата» (1914), о которой Хлебников писал: «Эти страницы с суровым сильным слогом, с их гафизовским признанием жизни особенно хороши дыханием возвышенной мысли…»

Елена Гуро прожила всего 36 лет и умерла за четыре года до революции.

Аделаида Герцык прожила чуть больше, скончалась на 51-м году 25 июня 1925 года. Родилась она в обедневшей дворянской семье, в которой переплелись польско-литовские и германо-шведские корни. Ее отец, Казимир Лубны-Герцык, был инженером-путейцем, начальником участка строящейся Московско-Ярославской железной дороги и по роду своей деятельности часто переезжал с места на место. Поэтому семья жила то в Москве, то в Александрове, то в Севастополе, то в Юрьеве-Польском…

Духовным учителем Аделаиды Герцык был… Франциск Ассизский. «Я только сестра всему живому…» Увлекалась она также и личностью Бетгины фон Арним. Американская исследовательница Диана Бургин отмечает. «Для Герцык и других женщин-поэтов ее времени Бетгина фон Арним становится фигурой поклонения, символом женственности, духом амазонки. Герцык особенно была очарована эротизмом женской дружбы, как он проявлялся в близости фон Арним и Каролины фон Гюндероде…» Словом, Аделаида Герцык с удовольствием срывала цветы немецкого романтизма.

Но затем пришлось собирать и горькие ягоды. Революция, гражданская война, арест и трагический цикл стихов «Подвальные».

Утешной музы не зову я ныне:

Тому, чьи петь хотят всегда уста, —

Не место там, где смерть и пустота…

И другие пронзительные строки: «Поддержи меня, Господи Святый! Засвети предо мною звезду…»

И теперь, среди голых окраин,

Я колеблема ветром трость…

Господи, ты здесь хозяин,

Я — только гость…

Аделаида Казимировна Герцык похоронена на старом кладбище в Судаке. Могилы не найти: кладбище снесено.

Еще одна судьба: София Парнок. Точнее фамилия — Парнох. Отец Яков — владелец аптеки в Таганроге, мать — врач. Нерусские корни. Но тут дело осложнялось и сексуальной ориентацией. «Я никогда, к сожалению, не была влюблена в мужчину», — признавалась София Парнок. В литературном творчестве София Парнок достигла «альпийских высот», но нас интересует только отношение Парнок к истории, к России. Первую мировую войну молодая Парнок встретила резко отрицательно:

По нивам и по горным кряжам

Непостижимый свист ядра…

Что скажете и что мы скажем

На взгляд взыскующий Петра?

Никакой патриотической радости «чугунный фейерверк» принести не мог. Парнок по-своему видела роль России в мировой истории:

Люблю тебя в твоем просторе я

И в каждой вязкой колее.

Пусть у Европы есть история, —

Но у России: житие.

В то время, как в духовном зодчестве

Пытает Запад блеск ума,

Она в великом одиночестве

Идет к Христу в себе сама.

Порфиру сменит ли на рубище,

Державы крест на крест простой, —

Над странницею многолюбящей

Провижу венчик золотой.

«Венчик золотой» комментировать не будем, лучше приведем еще одно стихотворение Парнок по теме нашей книги, вот оно:

О тебе, о себе, о России

И о тех тоска моя,

Кто кровью своей оросили

Тишайшие эти поля.

Да, мой друг! В бредовые, в эти

Обеспамятовавшие дни

Не избранники только одни, —

Мы все перед ней в ответе.

Матерям — в отместку войне,

Или в чаяньи новой бойни,

В любви безуметь вдвойне

И рожать для родины двойни.

А нам — искупать грехи

Празднословья. Держать на засове

Лукавую Музу. Стихи

Писать не за страх, а за совесть.

Остается лишь добавить, что София Яковлевна Парнок умерла 26 августа 1933 года, в возрасте 48 лет. Похоронена на Немецком кладбище в Лефортово.

Упомянем еще и русскую поэтессу Елизавету Ивановну Дмитриеву, принявшую по воле Макса Волошина иностранный псевдоним: Черубина де Габриак. Нельзя не привести поэму Черубины «Россия» (1922). Вот ее начало:

Господь, Господь, путей России

Открой неведомый конец…

Наш первый храм — был храм Софии,

Твоей Премудрости венец.

Но дух сошел в темницу плоти

И в ней доселе не потух.

В языческом водовороте

Блуждает оскорбленный дух.

И восхотела стать крылатой

Землею вскормленная плоть, —

И младший брат восстал на брата,

Чтоб умереть иль побороть!

И шли века единоборства,

И невозможно сочетать

Земли тяжелое упорство

И роковую благодать.

В двойном кощунственном соблазне

Изнемогали времена,

И, вместе с духом, — лютой казни

Была земля обречена.

И мы пошли «тропой Батыя»,

И нам не позабыть нигде,

Как все места для нас святые

Мы желтой предали орде…

Сделаем пропуск и далее читаем про Россию:

Господь, Господь, наш путь — неправый.

В глазах — любовь. В ладони — нож!

Но облик наш двойной, лукавый,

Весь, до глубин, лишь ты поймешь.

Мы любим жадною любовью,

И, надругавшись до конца,

Мы припадаем к изголовью,

Целуя губы мертвеца…

Земной наш облик безобразен

И навсегда неотвратим…

Кто наш заступник — Стенька Разин

Иль преподобный Серафим?

Никто из нас себе не верен,

За каждым следует двойник…

Господь! Ты сам в любви безмерен,

В нас исказился Твой же лик!

Ты нам послал стезю такую,

Где рядом с бездной — высота,

О вечной радости взыскуя,

Твердят хуления уста.

Перед крестом смятенный Гоголь

Творит кощунственный обет

И жжет в огне, во имя Бога,

Любовь и подвиг многих лет.

Мы все на огненной купели,

Мы до конца себя сожжем.

Приди. Приди! Мы оскудели,

Скорбя об имени Твоем…

И последний выкрик из поэмы:

Россия — скорбная невеста,

Ее возьмет один Господь.

И последняя женщина-поэтесса в этой главе — Вера Инбер. Родилась в Одессе в семье владельца научного издательства. Можно предположить, что и у нее нерусские корни. В двадцатилетием возрасте Вера Инбер жила в Париже и в некотором отчаянии писала:

Уже своею Францию

Не зову в тоске;

Выхожу на станцию

В ситцевом платке.

Фонари янтарные

Режут синеву,

Поезда товарные

Тянутся в Москву…

Ах, Москва-Москва — мечта всех чеховских сестер, как будто Москва — это мед. В 1929 году Вера Инбер написала иронично-шуточное стихотворение «Европейский конфликт» — о любви, о родине, о двух мирах:

Через год ли, два ли

Или через век,

Свидимся едва ли,

Милый человек.

По различным тропам

Нас судьба ведет:

Ты — продукт Европы,

Я — наоборот.

У тебя завидный

Бритвенный прибор.

У тебя невиданной

Красоты пробор.

Вьешься вкруг да около,

Подымая пыль.

У тебя ль, у сокола,

Свой автомобиль.

У тебя ль, у молодца,

Загородный дом.

Солнечное золотце

Бегает по нем.

Позвонишь — и в горницу

Мчат во весь опор

Шелковая горничная,

Кожаный шофер, —

Из-за каждой малости,

Из-за всех дверей.

Ты же им: «Пожалуйста,

Только поскорей».

И несут, не слушают,

Полно решето:

Тут тебе и кушанье,

Тут тебе и што.

А и крепку чарочку

Ты мне подаешь.

А и нежно за ручку

Ты меня берешь.

Погляжу на губы те,

На вино абрау.

«Что ж вы не пригубите,

Meine Liebe Frau?

За весну немецкую,

Нежную весну!» —

«Мне пора в Советскую,

Говорю, страну.

С ласковыми взорами,

В холе да тепле,

Долго жить нездорово

На чужой земле.

По Европе бродишь, как

Призрак, взад-вперед.

У меня работишка,

Говорю, не ждет.

У меня угарище

Стало в голове.

У меня товарищи,

Говорю, в Москве».

И, услышав эдакий

Деловой язык,

Как щегол на ветке,

Сокол мой поник.

Не сказал ни слова мне,

Обратился в бег,

Светский, образованный,

Любезный человек.

Такой вот «европейский конфликт», пропитанный, естественно, пропагандистским душком. А что оставалось делать бедной Верочке Инбер, которая, по собственному признанию, была «растением с недостаточно крепкими социальными корнями», родившейся не в рабоче-крестьянской семье, как тогда полагалось для движения вперед по дороге жизни. Приходилось перековываться, отмазываться, открещиваться. На пленуме писателей в 1932 году Вера Михайловна говорила: «Я тут должна сказать, что меня просто изумило выступление товарища Залки. Выходит мужчина, выходит человек, украшенный орденом Красного Знамени, очевидно, привыкший к боям, и с дрожью в голосе говорит, что Фадеев назвал его недостаточно одаренным. А что же тогда должна делать такая хрупкая попутчица, как я?..»

Сначала травили Веру Инбер, а потом, заматерев, она сама стала участвовать в травлях, в этих излюбленных забавах советских писателей, и в частности травила Пастернака. В воспоминаниях Лидии Чуковской можно прочитать: «Злобные реплики подавали дамы: В. Инбер, Т. Трифонова, Р. Азарх». И как тут не вспомнить старую эпиграмму Александра Архангельского:

У Инбер — детское сопрано,

Уютный жест.

Но эта хрупкая Диана

И тигра съест.

Эта Диана прожила долго и умерла осенью 1972 года, в возрасте 82 лет. В одной из дневниковых записей Веры Инбер можно прочитать: «…Вещь написана. Это главное… А в общем — жить одиноко и трудно».

Но хватит женских слез и переживаний…

Эмиграция и эмигранты

А теперь о тех, кто вынужден был покинуть Россию навсегда, об изгнанниках, об эмигрантах. О тех, кто страдал вдали по отчему дому. «Я серьезно болен, болен по отчизне…» — как писал Михаил Шиповников. А если кто-то не болел, то постоянно грустил.

Красный, тревожный ночной огонек.

Запах полыни и мокрой овчины.

Терпкая грусть — очень русский порок.

Грусть без какой-либо ясной причины.

Эти строки написал барон Анатолий Штейгер. Выходцы из Швейцарии, предки барона переселились в Россию в начале XIX века. Детство Штейгера прошло в родительском имении Николаевка Киевской губернии. Когда грянула революция, Анатолию Штейгеру было 10 лет, и он, став юным эмигрантом, покинул с родителями Россию. Умер в Швейцарии в 1944 году.

Также ребенком уехала из России Аглавда Шиманская, родившаяся в Москве. О Москве и России она сохранила память на всю жизнь, хотя и понимала, что

Нам не встретиться и не проститься,

Не сказать, что ты моя страна…

И что же в итоге для Аглаиды Шиманской и других, уехавших и покинувших Россию?

Окно мое на крышу,

Внизу — веселый бал.

Знакомый вальс я слышу —

Он в старину звучал

У Лариных, быть может, —

Татьяна, ты не спишь?

Для слез одно и то же —

Москва или Париж.

В 1995 году в Москве вышла антология 200 поэтов эмиграции. Сбылось желание Георгия Иванова: «Воскреснуть. Вернуться в Россию — стихами». Эти строки и стали названием антологии. О некоторых наиболее значительных эмигрантах-поэтах мы уже рассказывали. Пора вспомнить и менее крупных.

Открывает антологию 200 поэтов эмиграции Георгий Адамович. По отцу поляк. Родился в Москве, учился в Петербургском университете. В 1923 году эмигрировал из России. Жил в Париже. Умер и похоронен в Ницце. Часто в мыслях и стихах возвращался к теме России:

Что там было? Ширь закатов блеклых,

Золоченых шпилей легкий взлет,

Ледяные розаны на стеклах,

Лед на улицах и в душах лед.

Разговоры будто бы в могилах,

Тишина, которой не смутить…

Десять лет прошло, и мы не в силах

Этого ни вспомнить, ни забыть.

Тысяча пройдет, не повторится,

Не вернется это никогда.

На земле была одна столица,

Все другие — просто города.

Перекличка с Анатолием Штейгером: «По сравнению с предвоенным Петербургом все это «чуть-чуть провинция…»».

У Георгия Адамовича есть стихотворение-взрыд. Оглядываясь на прошлое, он восклицал:

За все, за все спасибо. За войну,

За революцию и за изгнанье,

За равнодушно-светлую страну,

Где мы теперь «влачим существованье».

Нет доли сладостней — все потерять,

Нет радостней судьбы — скитальцем стать,

И никогда ты не был к Богу ближе,

Чем здесь, устав скучать, устав дышать,

Без сил, без денег, без любви,

В Париже…

В эмиграции Адамович более прославился как критик и эссеист, нежели как поэт. По словам Юрия Терапиано: «Почти все молодые поэты, начавшие в эмиграции, думали по Адамовичу». В своих нашумевших «Комментариях» Адамович выступает как собеседник. Он говорит на «разные темы», вольно философствует о Боге и мире, о Христе и христианстве, о России и Западе в их противостоянии друг другу, о культуре как вечном заимствовании и продолжении — не подражании, а продолжении. Адамович рассуждает о католичестве и социализме, о равенстве и свободе и вечном, неустранимом конфликте между свободой и равенством. Пишет об аристократизме красоты и несовместимости ее со справедливостью…

В своих воспоминаниях об Адамовиче Кирилл Померанцев отмечает, что «Георгий Викторович остро чувствовал неблагополучие и зло мира, в котором жил и частью которого он был сам. Отсюда его пессимизм… «Пора смиряться, сэр», — любил он повторять знаменитую блоковскую строку: «Пора смириться».

Иногда события, происходившие в мире, так угнетали его, что он прерывал своего собеседника: «Да, да, знаю — Индия, Пакистан, новая напряженность на Среднем Востоке… Ну и?.. Вот расскажите что-нибудь «за жизнь»».

Но что рассказать? Разве есть что-нибудь новенькое, кроме людских страданий и любви? Сам Георгий Адамович как-то написал:

Там, где-нибудь, когда-нибудь,

У склона гор, на берегу реки,

Или за дребезжащею телегой,

Бредя привычно под косым дождем,

Под низким, белым, бесконечным небом,

Иль много позже, много, много дальше,

Не зная что, не понимая как,

Но где-нибудь, когда-нибудь, наверно…

За «А» следует «Б». Нина Берберова — поэт, прозаик, переводчик. Отец происходил из армянского рода.

Мать, Караулова, — дочь тверского помещика. Интересно, что в гимназии учительницей французского языка у Нины Берберовой была Тиана Адамович, сестра Георгия Адамовича. Тесен мир!.. Став женой Ходасевича, Берберова вместе с ним уехала в эмиграцию: Берлин — Париж. В 1989 году впервые за 67 лет побывала на родине, посетила Москву и Ленинград. Ей был оказан горячий прием. Ныне книги Нины Берберовой широко издаются в России. Об этом в махровые советские времена она не могла и мечтать:

Хотела бы ты вернуться обратно?

Куда? Мне некуда. Все — безвозвратно.

И только в памяти свист голосов:

Адресов, адресов, адресов, адресов.

Берберову и о Берберовой можно ныне прочитать много, а вот об Александре Биске — не очень. Он родился в Одессе, в семье ювелира. В 1912 году в Петербурге опубликовал свою первую книгу стихов «Рассыпанное ожерелье». В 1919 году эмигрировал в Европу, а затем перебрался в Америку. Умер в 1973 году в штате Нью-Йорк. Вот стихотворение Александра Биска «Русь»:

Вот Русь моя: в углу, киотом,

Две полки в книгах — вот и Русь.

Склонясь к знакомым переплетам,

Я каждый день на них молюсь.

Рублевый Пушкин; томик Блока,

Все спутники минувших дней —

Средь них не так мне одиноко

В стране чужих моих друзей.

Над ними — скромно, как лампада,

Гравюра старого Кремля

Да ветвь из киевского сада —

Вот Русь моя.

Раиса Ноевна Блох, очевидно, тех же кровей, что и Александр Биск. Родилась в Петербурге. В начале 20-х эмигрировала в Берлин, затем переехала в Париж и работала в Парижской национальной библиотеке. Погибла в 1943 году в нацистском концлагере, в возрасте 44 лет. Сохранилось письмо Раисы Блох, наудачу выброшенное из вагона и случайно подобранное. На стихи Блох Александр Вертинский написал печальную песенку «Чужие города», которую он пел с легким, но выразительным надсадом души:

Принесла случайная молва

Милые, ненужные слова:

Летний сад, Фонтанка и Нева.

Вы, слова залетные, куда?

Здесь шумят чужие города

И чужая плещется вода.

Вас не взять, не спрятать, не прогнать.

Надо жить — не надо вспоминать,

Чтобы больно не было опять.

Не идти ведь по снегу к реке,

Пряча щеки в пензенском платке,

Рукавица в маминой руке.

Это было, было и прошло.

Что прошло, то вьюгой замело.

Оттого так пусто и светло.

Когда я слышал эту печальную ариэтку, то неизменно спазм схватывал горло.

Нина Бродская. До эмиграции жила в Киеве. Явно имела еврейские корни. Но вот что удивительно (хотя не для меня). Эти полукровки (или кровки) по-настоящему, искренно и нежно любят Россию, а если пишут о ней стихи, то они получаются как подлинные алмазы, а не как поддельные стекляшки у многих поэтов-патриотов с предельно ясными русскими корнями. Загадка? Нет, одни просто любят страну, в которой родились. Другие бравируют своей русскостью и жаждут дивидендов со своих лжегимнов во славу России. Фальшивая любовь — фальшивые песни… Ну, а теперь Нина Бродская:

Нам, пощаженным, нам, полуспасенным, нам, полусытым, — позор.

Грозы — другим, но удушие — всем нам: жуть междугрозий и нор.

Мы убегали от красных и бурых и прибежали — в тупик.

Не уберечь ни души нам, ни шкуры. Ужас настигнет. Настиг.

Мы отреклись от былого, смирились, хлебом чужбины живя.

В памяти мы схоронили России ветры, напевы, поля…

Все за обманчивый призрак покоя, непринужденья, труда…

— Больше теперь не прошу ничего я и не бегу никуда.

Что мне осталось, проси, не проси я, пусть разорится дотла…

Только б Россия, Россия, Россия, только б Россия жила.

Это стихотворение Нина Бродская написала в Тулузе (Франция) в 1941 году. О самой поэтессе известно мало. Свой единственный сборник стихотворений «Напролет» она издала в 1968 году.

Следующий эмигрант — Владимир Дэтерихс фон Дитрихштейн из старинного дворянского рода, в генеалогическом древе которого есть крестоносцы. И тем не менее — русский поэт. Родился под Петербургом. Служил в лейб-гвардии гренадерском полку. Будучи монархистом, февральскую революцию пережил как личную трагедию. Дальше гражданская война и эмиграция. Жил во Франции и Бельгии; в глуши бельгийских деревень, среди «чужих», по его собственным словам,

В нашей, чужой нам деревне

Только природа близка.

В дневнике Веры Буниной есть запись от 18 июня 1948 года: «Дитерихс приезжал на полковой праздник. Такой же милый и немного блаженный человек из ушедшего мира». Ему все время снилось прошлое:

Со стен глядят фамильные портреты.

Я узнаю знакомые черты.

Вы в жизни были милые эстеты,

Поклонники бессмертной красоты.

В глухом поместье жили старым строем,

Свидетели российских славных дел.

Объятый вашим благостным покоем,

Приемлю просто горький наш удел.

Как вам нравится выражение «милые эстеты»? Как раз на очереди Владимир Набоков, эстет, нет, мастер, гроссмейстер эстетизма (тут тебе и поэзия, и коллекционирование бабочек, и футбол, и Лолита). Летом 1993 года в Коктебеле проходил Первый всемирный конгресс по русской литературе. В одной из его секций шла оживленная работа — дискуссия под названием «Владимир Набоков — русский писатель:??? или!!!». К окончательному выводу, с каким знаком оставить писателя — с вопросительным или восклицательным, специалисты не пришли. По корням Владимир Владимирович Набоков процентов на 90, а то и больше — русский. Мать — Елена Рукавишникова из рода сибирских золотопромышленников. Отец — Владимир Набоков — потомок старинного княжеского рода, корни которого восходят, очевидно, к обрусевшему татарскому князю Набоку Мурзе из XIV века. Но вот по творчеству — русский писатель или не русский — тут яростные споры. Не будем в них участвовать. Не наша задача.

В 1919 году 20-летний Набоков со своей семьей на греческом судне «Надежда» покинул Россию. И больше Владимир Владимирович в нее не возвращался. Сначала была «дымка оптимизма», что он вернется. «Думаю, что мы расстались с мыслью о возвращении как раз в середине тридцатых, — писал Набоков. — И это не имело большого значения, ибо Россия была с нами. Мы были Россией. Мы представляли Россию. Тридцатые были довольно безнадежными. Это была романтическая безысходность».

Вот только начало стихотворения Набокова «Россия» (1919):

Не все ли равно мне — рабой ли, наемницей иль просто безумной тебя назовут?

Ты светишь… Взгляну — и мне счастие вспомнится…

Да, эти лучи не зайдут!

Ты в страсти моей, и в страданьях торжественных, и в женском медлительном взгляде была…

В полях озаренных, холодных и девственных, цветком голубым ты цвела…

В другом стихотворении «Панихида» написано иначе: с болью…

Сколько могил,

Сколько могил,

Ты — жестока, Россия!..

Но чем больше отдалялась Россия от Набокова, тем сильнее он по ней тосковал.

Это было в раю…

Это было в России…

Подобные строки можно множить и множить.

О прошлое мое, я сетовать не вправе!

О родина моя, везде со мною ты!

Есть перстень у меня: крупица красоты,

Росинка русская в потускнувшей оправе…

Однако, как замечает критик Константин Кедров, «в отличие от Герцена Набоков оплакивает не покинутую, а навсегда потерянную Россию. Не Россию, которую мы потеряли, а Россию, которой уже никогда не будет (а следовательно, и не было). В «Бледном пламени» в видениях короля-изгнанника возникает некий снежноледяной рай уже не как нечто существовавшее, а скорее как игра воображения».

Мне чудится в Рождественское утро

мой легкий, мой воздушный Петербург…

Чудится… Видится… Мерещится… Все как во сне, недаром Набоков однажды сказал: «Вся Россия делится на сны».

И ныне: лепет любопытных,

прах, нагота, крысиный шурк

в книгохранилищах гранитных;

и ты уплыл, Санкт-Петербург…

Вместо старой России — новая. Советская. Неведомая и чужая. Интересно, что Набокова тем не менее раздражали антисоветские анекдоты. «Лакеи украдкой смеются в лакейской над господами».

В эмиграции с 1922 по 1936 год Набоков проживал в Берлине, «но представьте себе, — замечал писатель, — я совершенно не говорю по-немецки, потому что не любил немцев до Гитлера и после Гитлера».

Три года Набоков жил в Париже. А 28 мая 1940 года сошел с парохода «Шамплэн» в нью-йоркском порту — и начался американский период жизни. В Нью-Йорке Владимир Владимирович сразу почувствовал себя «своим». «Все-таки здесь нужно научиться жить, — рассказывал он. — Я как-то зашел в автоматический ресторан, чтобы выпить стакан холодного шоколада. Всунул пятак, повернул ручку и вижу, что шоколад льется прямо на пол. По своей рассеянности я забыл подставить под кран стакан. Так вот, здесь нужно научиться подставлять стакан!»

Да, еще как научился он «подставлять стакан»! Англизированный с детства, Владимир Набоков без всякого труда стал американцем и американским писателем. Он писал по-русски и по-английски и свой английский переводил на русский. Америка стала для него «вторым домом в самом реальном смысле этого слова». В отличие от подавляющего числа русских эмигрантов, Набоков не страдал и не мучился и не пытался при первой возможности рвануть обратно. Нет, страна изгнания стала его родиной, и он был вполне удовлетворен своей судьбой, а ностальгические стихи — для пряности жизни.

Из рассказов Набокова:

«Как-то я зашел к парикмахеру, который после нескольких слов со мной сказал: «Сразу видно, что вы англичанин, только что приехали в Америку и работаете в газетах». — «Почему вы сделали такое заключение?» — спросил я, удивленный его проницательностью. «Потому что выговор у вас английский, потому что вы еще не успели сносить европейских ботинок и потому что у вас большой лоб и характерная для газетных работников голова».

«Вы просто Шерлок Холмс», — польстил я парикмахеру.

«А кто такой Шерлок Холмс?»

В 1961 году Набоков поселяется в Монтрё (Швейцария) в отеле «Монтрё-Палас» — в своем последнем пристанище. «Череда занимаемых комнат находится на шестом этаже, отсюда открывается вид на Женевское озеро, звуки которого слышны сквозь растворенные двери маленького балкона».

Швейцария! «Безупречная почтовая служба. Отсутствие докучных демонстраций и злостных забастовок. Альпийские бабочки. Сказочные закаты прямо на запад от моего окна — озеро в блестках, расколотое солнце! Не говоря уже о приятном сюрпризе метафорического заката в столь очаровательной обители». Так писал Владимир Набоков. Именно здесь, в этой тихой красоте, он и закончил свой жизненный путь 2 июля 1977 года. Если быть точным, он умер в больнице в Лозанне.

В 1999 году в Америке шумно, а в России скромно отмечали 100-летие со дня рождения Владимира Набокова, занявшего достойнейшее место на мировом литературном Олимпе. Вот некоторые заголовки отечественных газет:

«Последний дворянин в русской литературе» («Литературная газета»).

«Творчество Набокова можно рассматривать как прощальный парад русской литературы XIX века» (журнал «Итоги»).

«Свирепый маэстро головокружительного искусства» («Век»).

«Сердитый мастер слова» («Независимая газета»).

«Он в Риме был бы Брут…» («Московские новости»).

Критик Александр Вяльцев замечает: «Романы (да и рассказы) Набокова не легко запомнить. Ибо в них нет ничего, кроме приключений языка («…я-то сам лишь искатель словесных приключений»), пестро раскрашенного воздуха…»

Кому-то нравится Набоков, кому-то нет. Не будем спорить и навязывать свои вкусы. Кому — Набоков, а кому — Бубеннов с Бабаевским и прочие кавалеры Золотой Звезды. А вот был несколько странный поэт 60-х годов Сергей Чудаков, он посвятил Набокову стихи, и в них есть такие строчки:

Ты — здоровый подросток, ты нимфа

не нашего быта,

я прочел о тебе в фантастической

книге «Лолита».

Засушите меня, как цветок,

в этой книге на сотой странице,

застрелите меня на контрольных следах

у советской границы…

Что ж, кажется, наш рассказ о Владимире Набокове затянулся, и пора его прерывать (пропорциональность рассказов о героях этой книги — моя головная боль). Но чем закончить? У Набокова есть строки: «Откуда прилетел? Каким ты дышишь горем?..» Поставим вопрос и мы: откуда прилетел, из какого родового древа? О корнях Набокова упомянуто вскользь в самом начале, а вот что писал сам Владимир Владимирович, цитата по сборнику его статей и интервью «Strong Opinions» (1973), что в переводе означает как «Резкие мнения»:

«РОДОВОЕ ДРЕВО. Мой отец, Владимир Набоков, был либеральным государственным деятелем, членом первого российского парламента, защитником справедливости и закона в весьма непростой империи. Он родился в 1870 году, отправился в изгнание в 1919-м, а три года спустя был убит двумя фашистского толка громилами, стараясь заслонить от них своего старого друга профессора Милюкова.

Родовые владения Набоковых соседствовали в Санкт-Петербургской губернии с родовыми владениями Рукавишниковых. Моя мать, Елена (1876–1939), была дочерью Ивана Рукавишникова, сельского барина и филантропа.

Мой дед с отцовской стороны, Дмитрий Набоков, в течение восьми лет (1878–1885), при двух царях занимал пост министра юстиции.

Предки с отцовской стороны моей бабушки, фон Корфы, прослеживаются до четырнадцатого века, между тем как в женской линии присутствует длинная вереница фон Тизенхаузенов, одним из предков которых был Энгельбрехт фон Тизенхаузен из Лифляндии, около 1200 года принимавший участие в третьем и четвертом Крестовых походах. Еще одним прямым моим предком был Кангранде делла Скала, князь Вероны, который некогда дал приют изгнаннику Данте Алигьери и герб которого, две большие собаки, держащие лестницу, украшает «Декамерон» Бокаччо (1353). Внучка делла Скала, Беатриче, вышла в 1370 году за Вильгельма, графа Оттингена, правнука толстяка Болко Третьего, графа Силезского. Их дочь стала женою фон Вальдбурга, между тем как трое Вальдбургов, отец Киттлиц, двое Полензе, десяток Остен-Сакенов и, наконец, Вильгельм-Карл фон Корф и Элеонора фон дер Остен-Сакен произвели на свет деда моей бабки с отцовской стороны, Никола, павшего в бою 12 июня 1812 года. Его жена, бабушка моей бабушки, Антуанетта Граун, приходилась внучкой композитору Карлу-Генриху Грауну…»

Это не родовые корни, это целая летопись европейской истории. А где же обрусевший князь Набок Мурза? Почему его не упомянул Владимир Набоков? Ему Запад был милее Востока?..

От Набокова — к Оцупу. Николай Оцуп о своих корнях, в отличие от Набокова, ничего не писал. Известно лишь, что родился он в Царском Селе. Отец был придворным фотографом (и, по всей вероятности, нерусским). О матери совсем ничего не известно. Николай Оцуп кончил историко-филологический факультет в Петербурге, защитил докторскую диссертацию о Гумилеве, а дальше — а дальше Париж, Высшая школа «Эколь Нормаль», где с удовольствием слушал лекции Анри Бергсона. Возвращение в Россию: «…Петербург уже с красными флагами, ошалевшими броневиками, я тоже ошалел…» В 1922 году Оцуп эмигрировал — и 36 лет «тягчайших эмигрантских зол». И кончина в Париже 28 декабря 1958 года.

Эмигранту тоже дан заказ

Родиной: расширь мои владенья,

Там, вдали, на месте нужен глаз,

Нужен слух, великие творенья

И дела народов, мне чужих,

Раскрывающие, чтобы слово

Русское запечатлело их.

Так писал Николай Оцуп. Он многое сделал: издавал журнал «Числа», писал стихи и статьи, в 1950 году опубликовал «Дневник в стихах. 1935–1950», который насчитывал 12 тысяч стихотворных строк — по оценке Юрия Иваска, «памятник последнего полувека». Вот строчки из «Дневника»:

Рано мы похоронили Блока,

Самого достойного из нас,

Менестреля, скептика, пророка

Выручил бы голос или глас…

А его лиловые стихии

С ней и с Ней (увы, «Она» была

Отвлеченной) и любовь к России,

Даже и такая, не спасла…

Разве «та, кого любил ты много»…

Но молчу, не надо эпилога.

Опорой поисков Николая Оцупа была русская литература и христианство. Пушкин для Оцупа — мерило всех духовных ценностей. Фальшивому патриотизму «с претензией подчинить себе чужие культуры» он противопоставлял национализм Пушкина, «насквозь пронизанный свободой».

Как себя чувствовал Оцуп в эмиграции? У него есть стихотворение, которое называется «Эмигрант»:

Как часто я прикидывал в уме,

Какая доля хуже:

Жить у себя, но как в тюрьме,

Иль на свободе, но в какой-то луже.

Должно быть, эмиграция права,

Но знаете, конечно, сами:

Казалось бы — «Вот счастье, вот права»:

Европа с дивными искусства образцами.

Но изнурителен чужой язык,

И не привыкли мы к его чрезмерным дозам,

И эта наша песнь — под тряпкой вскрик,

Больного бормотанье под наркозом.

Но под приказом тоже не поется,

И, может быть, в потомстве отзовется

Не их затверженный мотив,

А наш полузадушенный призыв.

Все в точности так и вышло… Пожалуй, хватит? Нет, вспомним еще одно стихотворение Оцупа:

Конкорд и Елисейские поля,

А в памяти Садовая и Невский,

Над Блоком петербургская земля,

Над всеми странами Толстой и Достоевский.

Я русскому приятелю звоню,

Мы говорим на языке России,

Но оба мы на самом дне стихии

Парижа, и Отана, и Оню.

Душой присутствуя и там и здесь,

Российский эмигрант умрет не весь,

На родине его любить потомок будет,

И Запад своего метека не забудет.

Еще один эмигрант — Борис Поплавский. Ему было 16 лет, когда он со своим отцом оказался в Константинополе. В мае 1921 года Борис Поплавский переехал в Париж, где и прошла вся его последующая жизнь, вплоть до загадочной смерти (самоубийство?) 9 октября 1935 года. Борис Поплавский прожил всего 32 года. Писал стихи и прозу, ввел в оборот определение «парижская нота». Был заметной фигурой поэзии русской эмиграции. О себе он писал: «Мы, лирические поэты, поэты субъективного, всегда останемся несозвучными эпохе, и люди правильно делают, когда загоняют нас в подполье или доводят до дуэлей или самоубийства».

Мир был темен, холоден, прозрачен,

Исподволь давно к зиме готов.

Близок к тем, кто одинок и мрачен,

Прям, суров и пробужден от снов.

Думал он: смиряйся, будь суровым,

Все несчастны, все молчат, все ждут,

Все, смеясь, работают и снова

Дремлют, книгу уронив на грудь.

Скоро будут ночи бесконечны,

Низко лапы склонятся к столу.

На крутой скамье библиотечной

Будет нищий прятаться в углу.

Станет ясно, что, шутя, скрывая,

Всё ж умеем Богу боль прощать.

Жить. Молиться, двери закрывая.

В бездне книги черные читать.

На пустых бульварах, замерзая,

Говорить о правде до рассвета,

Умирать, живых благословляя,

И писать до смерти без ответа.

Монпарнас, наркотики и — «иначе это кончиться не могло», так сказал Гайто Газданов о Поплавском, которого все считали первым и последним русским сюрреалистом. «Бедный Боб! — писал Газданов. — Он всегда казался иностранцем — в любой среде, в которую попадал. Он всегда был — точно возвращающимся из фантастического путешествия, точно входящим в комнату или в кафе из ненаписанного романа Эдгара По… Поплавский неотделим от Эдгара По, Рембо, Бодлера, есть несколько нот в его стихах, которые отдаленно напоминают Блока. Поэзия была для него единственной стихией, в которой он не чувствовал себя как рыба, выброшенная на берег… Он родился, чтобы быть поэтом…»

И приведем дальнейшее рассуждение Газданова: «О нем трудно писать еще и потому, что мысль о его смерти есть напоминание о нашей собственной судьбе, — нас, его товарищей и собратьев, всех тех всегда несвоевременных людей, которые пишут бесполезные стихи и романы и не умеют ни заниматься коммерцией, ни устраивать собственные дела; ассоциация созерцателей и фантазеров, которым почти не остается места на земле. Мы ведем неравную войну, которой мы не можем не проиграть, — и вопрос только в том, кто раньше из нас погибнет… В этом никто не виноват… Но это чрезвычайно печально…»

И все же, возвращаясь к Борису Поплавскому… Каковы его корни? Отец Юлиан Поплавский — журналист и предприниматель из польских крестьян. Мать, урожденная Кохманская, — из дворянской семьи, скрипачка. И все ясно — откуда «легкость слова и легкость пера».

Юрий Терапиано — мне неизвестно, каких он кровей, итальянских или еще каких-либо. Точно известно: родился в Керчи, учился в Киевском университете, участвовал в белом движении. Большую часть жизни прожил во Франции. Поэт, прозаик, критик, переводчик французской поэзии на русский язык, журналист и мемуарист. Его наследие составляет 12 книг. Что процитировать из стихов?

Сияет огнями Париж,

Кончается нежное лето,

Луна над квадратами крыш

Ослепла от яркого света…

Или что-то более грустное, ночное?

Снова ночь, бессонница пустая —

Час воспоминаний и суда.

Мысли, как разрозненная стая,

В вечность улетают навсегда.

Полночь бьет. Часы стучат, как прежде,

В комнате таинственная мгла.

Если в сердце места нет надежде —

Все-таки и тень ее светла.

На этом, пожалуй, пора и остановиться. И назвать хотя бы имена и фамилии еще некоторых эмигрантов русского зарубежья с несколько «иностранным оттенком»: Михаил Амари (Цетлин), Ирина Бем, Анна Берлин, Николай Божидар, Александр Браиловский, Илья Британ, Вера Вулич, Владимир Вейдле, Мария Визи, Вадим Гарднер, Карл Гершельман, Евгений Гессен, Владимир Диксон, Борис Закович, Михаил Кантор, Ирина Кнорринг, Юстина Крузенштерн-Петерец, Гизелла Лахман, Вера Лурье, Анна Ней, София Прегель, Даниил Ратгауз, Сергей Рафалович, Екатерина Таубер, Ольга Тельтофт, Михаил Форштетер, Ирина Яссен…

Все они были русскими. Все писали русские стихи. И как считает Эммануил Райс, «многое из созданного в области литературы за рубежом становится значительным вкладом в общерусскую культуру и находит широкий отклик в сердцах и умах нашей подрастающей, духовно освобождающейся российской интеллигенции».

Я целиком согласен с литературным критиком из русского зарубежья. Именно так.

А теперь от поэтов перейдем к мастерам сатирического цеха.

Смехачи и язвители

Первый в этом ряду — Аркадий Аверченко, у которого была слава короля русского юмора. Прямые родственники: отец Тимофей Аверченко, разорившийся севастопольский купец, мать Сусанна Романова — из мещан. Писателя часто донимали вопросом: «Аркадий Тимофеевич, вы, наверное, еврей?» В ответ он только вздыхал и говорил: «Опять раздеваться?..»

Ответ юмориста. Аркадий Аверченко начинал, однако, не с юмора, а с прозаических занятий конторщика и бухгалтера. «Вел себя с начальством настолько юмористически, что после семилетнего их и моего страдания был уволен». А дальше — юмор и сатира как профессия и полный успех у российской публики. Не только читателем, но и почитателем книг Аверченко был Николай II.

О цензорах Аверченко говорил так: «Какое-то сплошное безысходное царство свинцовых голов, медных лбов и чугунных мозгов. Расцвет русской металлургии».

Февральскую революцию 1917 года Аверченко встретил восторженно: свобода! А октябрьский переворот его удручил, он сразу догадался, что с большевиками пришел конец и России, и всему старому быту. Власть большевиков Аверченко сравнивал с «дьявольской интернационалистской кухней, которая чадит на весь мир». В сатирическом памфлете «Моя симпатия и мое сочувствие Ленину» писатель восклицал: «Да черт с ним, с этим социализмом, которого никто не хочет, от которого все отворачиваются, как ребята от ложки касторового масла».

Опасаясь ареста, Аркадий Аверченко уехал на юг, к белым. В октябре 20-го вместе с войсками генерала Врангеля эмигрировал в Константинополь. Из насмешливого созерцателя писатель превратился в непримиримого врага советской власти. Но, оглядываясь вокруг себя, видел тоже мало радостного, а все больше «константинопольский зверинец». С июня 1922 года Аверченко поселился в Праге. Много писал. И горько сетовал: «Какой я теперь русский писатель? Я печатаюсь, главным образом, по-чешски, по-немецки, по-румынски, по-болгарски, по-сербски, устраиваю вечера, выступаю в собственных пьесах, разъезжаю по Европе, как завзятый гастролер».

Аркадий Аверченко умер в марте 1925-го, в возрасте 44 лет. Похоронен в Праге, на Ольшанском кладбище. В некрологе Тэффи писала: «Многие считали Аверченко русским Марком Твеном. Некоторые в свое время предсказывали ему путь Чехова. Но он не Твен и не Чехов. Он русский чистокровный юморист, без надрыва и смеха сквозь слезы. Место его в русской литературе свое собственное…»

А теперь о самой Тэффи. Тэффи — псевдоним, она — урожденная Надежда Александровна Лохвицкая, в замужестве Бучинская. Младшая сестра Мирры Лохвицкой. Соответственно еврейско-французская кровь (мать де Уайе). Сестры поделили поэзию: Мирра Лохвицкая взяла себе лирику, а Тэффи — юмор и сатиру. Тэффи признавалась: «принадлежу к чеховской школе, а своим идеалом считаю Мопассана…»

Тэффи писала стихи, рассказы и в дореволюционной России была в числе самых читаемых авторов. По свидетельству Одоевцевой, Тэффи восхищались буквально все, от почтово-телеграфных чиновников до императора Николая II. По выражению Зощенко, она владела «тайной смеющихся слов».

«… Потом сели обедать. Ели серьезно и долго. Говорили о какой-то курице, которую тогда ели с грибами. Иван Петрович злился. Изредка пытался заводить разговор о театре, литературе, городских новостях. Ему отвечали вскользь и снова возвращались к знакомой курице…» (рассказ «Отпуск»).

Тэффи была так популярна в России, что ее именем называли духи и конфеты. Однако слава писательницы померкла с эмиграцией, точнее сказать, уменьшилось число ее читателей, но она по-прежнему оставалась блестящим остроумным литератором, и в 1929 году даже дала такое объявление: «Н. А. Тэффи расскажет о счастливой, вызывающей всеобщую зависть, жизни русской эмиграции».

«Жизнь над бездной» — так называла она эмигрантскую жизнь. Ирина Одоевцева вспоминает, как Тэффи выглядела на чужбине: «Бархатный берет, обычно кокетливо скошенный на левый глаз, строго и прямо надвинут на лоб до самых бровей, скрывая затейливые завитки на висках. От этого черты ее лица как будто заострились и приняли строгое, серьезное выражение… я смотрю на нее, соображая, кого, собственно, она мне напоминает?.. И вспоминаю: на портрете моего прадеда, гейдельбергского профессора начала XIX века, висевшем когда-то в кабинете моего отца. До чего же она сейчас похожа на него!

— Надежда Александровна, — начинаю я и на минуту останавливаюсь: а вдруг она обидится? — У вас сейчас такой серьезный, умный, ученый вид! Ну прямо ни дать ни взять немецкий профессор.

— Разве?

Она подходит к большому зеркалу на стене и внимательно рассматривает себя в нем.

— А ведь правда! Ни дать ни взять старый профессор. И, конечно, немецкий, не то Вагнер, не то сам доктор Фауст. А то и сам Кант. Впрочем, я его портрета никогда не видела…»

Эту выдержку — открою секрет — я привожу специально, ибо эмигрантская тема — очень печальная тема, и читателю надо дать возможность чуточку расслабиться и улыбнуться. И еще один пассажик из воспоминаний Одоевцевой:

«Женские успехи доставляли Тэффи не меньше, а возможно, и больше удовольствия, чем литературные. Она была чрезвычайно внимательна и снисходительна к своим поклонникам.

— Надежда Александровна, ну как вы можете часами выслушивать глупейшие комплименты Н. П.? Ведь он вдиот! — возмущались ее друзья.

— Во-первых, он не идиот, раз влюблен в меня, — резонно объясняла она. — А во-вторых, мне гораздо приятнее влюбленный в меня идиот, чем самый разумный умник, безразличный ко мне или влюбленный в другую дуру».

Ни в логике, ни в остроумии отказать Тэффи невозможно.

Тэффи умерла в Париже 6 октября 1952 года, в возрасте 80 лет. Она намного пережила другого блистательного сатирика — Сашу Черного.

Саша Черный — это тоже псевдоним. Настоящее имя — Александр Михайлович Гликберг. Родился в Одессе. Сын еврейского аптекаря, провизора. Раннее детство Саши Черного прошло в Белой Церкви в тяжелой обстановке нищеты и семейного неблагополучия. Для того чтобы мальчик мог учиться в Житомирской гимназии, его крестили в 10 лет. Ему было уготовано судьбой стать заурядным «Надсоном из Житомира», но он преодолел самого себя и превратился в едкого сатирика, продолжил сатирическую линию русской литературы, подхватил эстафету от Козьмы Пруткова, Минаева и Курочкина.

Революционное брожение в русском обществе начала XX века ярко выявило социальные и политические контрасты. Кастрюля закипела, и пар сдвинул крышку — тем для сатирика хоть отбавляй! Золотое время для пера Саши Черного: смута, разлад, эпоха, когда «люди ноют, разлагаются, дичают». Россия — как «Желтый дом» (1908):

Семья — ералаш, а знакомые — нытики,

Смешной карнавал мелюзги,

От службы, от дружбы, от прелой политики

Безмерно устали мозги.

Каждый день по ложке керосина

Пьем отраву тусклых мелочей…

Под разврат бессмысленных речей

Человек тупеет, как скотина…

Есть парламент, нет? Бог весть.

Я не знаю. Черти знают.

Вот тоска — я знаю — есть,

И бессилье гнева есть…

Люди ноют, разлагаются, дичают,

А постылых дней не счесть…

Саша Черный — ярый обличитель российских мещан с их пустыми разговорами, вечным нытьем и таким же не менее вечным пьянством.

Не умеют пить в России!

Спиртом что-то разбудив,

Тянут сиплые витии

Патетический мотив

О наследственности шведа,

О началах естества,

О бездарности соседа

И о целях божества.

Анекдоты, словоблудье,

Злая грязь циничных слов…

Кто-то плачет о безлюдье,

Кто-то врет: «Люблю жидов».

Кстати, о последних. Саша Черный был свидетелем еврейских погромов и бесчинств «черной сотни», которую ненавидел и презирал. Среди ста юдофобов, считал Саша Черный, полсотни мерзавцев и полсотни ослов. В 1909 году поэт написал стихотворение «Еврейский вопрос»:

Не один, но четыре еврейских вопроса!

Для господ шулеров и кокоток пера,

Для зверей, у которых на сердце кора,

Для голодных шпионов с душою барбоса

Вопрос разрешен лезвием топора:

«Избивайте евреев! Они — кровопийцы.

Кто Россию к разгрому привел? Не жиды ль?

Мы сотрем это племя в вонючую пыль.

Паразиты! Собаки! Иуды! Убийцы!»

Вот вам первая темная быль.

Для других вопрос еврейский —

Пятки чешущий вопрос:

Чужд им пафос полицейский,

Люб с горбинкой жирный нос,

Гершка, Сруль, «свиное ухо» —

Столь желанные для слуха!

Пейсы, фалдочки капотов,

Пара сочных анекдотов:

Как в вагоне, у дверей

В лапсердаке стал еврей,

Как комично он молился,

Как на голову свалился

С полки грязный чемодан —

Из свиной, конечно, кожи…

Для всех, кто носит имя человека,

Вопрос решен от века и на век —

Нет иудея, финна, негра, грека,

Есть только человек.

У всех, кто носит имя человека,

И был, и будет жгучий стыд за тех,

Кто в темной чаще заливал просеки

Кровавой грязью, под безумный смех…

Но что — вопрос еврейский для еврея?

Такой позор, проклятье и разгром,

Что я его коснуться не посмею

Своим отравленным пером…

Конечно, такой поэт-сатирик, как Саша Черный, звезда «Сатирикона», не мог вписаться в советский пейзаж, и он, разумеется, эмигрировал. Жил немного в Берлине, немного в Италии. По выражению Михаила Осоргина, Саша Черный был одним из тех, кто «имеет две родины: родину духа оседлого с облачными и дождливыми далями — Россию, и родину духа блуждающего — Италию, где, в вечности Рима и в глубокой думе Флоренции, в этом чужом, — свое и родное найдет — если хочет — пытливый дух русского непоседы».

Непоседа и скиталец. Но по своей ли воле?..

Чужие, редкие леса,

Чужого неба полоса,

Чужие лица, голоса,

Чужая небылица…

В конечном счете Саша Черный осел во Франции. Сотрудничал в эмигрантских изданиях: в «Русской газете», в журнале «Иллюстрированная Россия», в парижских «Последних новостях». Пишет поэму «Кому в эмиграции жить хорошо». И кому? Как вы догадались — ни наборщику, ни конторщику, ни уборщице, ни таксисту, никому… Не обрел счастья на чужбине и Саша Черный.

О, если б в боковом кармане

Немного денег завелось, —

Давно б исчез в морском тумане

С российским знаменем «авось».

Давно б в Австралии далекой

Купил пустынный клок земли.

С утра до звезд, под плеск потока,

Копался б я, как крот в пыли…

Завел бы пса. В часы досуга

Сидел бы с ним я у крыльца…

Без драк, без споров мы друг друга

Там понимали б до конца.

По вечерам в прохладе сонной

Ему б «Каштанку» я читал.

Прекрасный жребий Робинзона

Лишь Робинзон не понимал…

Из Парижа поэт сбежал на юг Франции, в поселке Ля-Фавьер купил домик, почти карточный, но сил жить и бороться уже не было. Саша Черный скончался 5 августа 1932 года, в возрасте 51 года. Сбылись его пророческие слова:

Земная жизнь ведь беженский этап.

Лишь в вечности устроимся мы прочно.

Саша Черный так окончательно и обосновался в вечности — в русской литературе, в двух ликах — насмешливым ядовитым сатириком и нежным, почти тихим лириком. Поэт выразил российский менталитет: бесконечно мечтать, мало делать и вечно быть недовольным. Вот почему «в буфете сочувственно дребезжат стаканы и сырость капает слезами с потолка». Вечные мечты о молочных реках и о кисельных берегах. Тоска по порядку и справедливости, что «вот приедет барин, барин нас рассудит» (это уже Некрасов) и т. д.

Что будет? опять соберутся Гучковы

И мелочи будут, скучая, жевать,

И мелочи будут сплетаться в оковы,

И их никому не порвать…

Это строки из стихотворения «Опять» (1908). Помните, как гениально признался наш незабвенный премьер Виктор Черномырдин: «Хотели, как лучше, а вышло, как всегда». То есть пресловутое «Опять…» Все так же наступаем на все те же российские грабли. Кажинный раз на эфтом месте!..

«Скучно жить на белом свете!» — это Гоголем открыто,

До него же Соломоном, а сейчас — хотя бы мной.

«Бирюльки», 1910

И почти крик от невыносимости российского бытия:

Мой близкий! Вас не тянет из окошка

Об мостовую брякнуть шалой головой?

Ведь тянет, правда?..

Еще одна звезда «Сатирикона» — Валентин Горянский. Это псевдоним. Носил фамилию Иванова, но какой он Иванов, когда он — внебрачный сын художника Эдмона Адамовича Сулиман-Грудзинского, явно «коктейльного» отца. В 1916 году в Петербурге вышел сборник Горянского «Мои дураки». Октябрьскую революцию решительно не принял. Разруху и бытовые лишения, гибель культуры воспринимал как эсхатологическую катастрофу. Горянский мечтал о тихой спокойной жизни в «городе зеленых крыш», куда запрещено входить «политикам и героям». Этого «города зеленых крыш» не нашел в эмиграции — ни в Турции, ни в Хорватии, ни во Франции. Тосковал о России? Конечно. Вот стихотворение Горянского «Россия»:

Россия — горькое вино!

Себе я клялся не однажды —

Забыть в моем стакане дно,

Не утолять смертельной жажды,

Не пить, отринуть, не любить,

Отречься, сердцем отвратиться,

Непомнящим, безродным быть, —

И все затем, чтоб вновь напиться,

Чтоб снова клятву перейти

И оказаться за порогом.

И закачаться на пути

По русским пагубным дорогам,

Опять родное обрести.

Признаться в имени и крови,

И пожелать цветам цвести,

И зеленеть пшеничной нови,

И птицам петь, и петухам

Звать золотое солнце в гости,

И отпущенье взять грехам

В старинной церкви на погосте

У батюшки. И снова в путь

По селам, долам и деревням,

Где, в песнях надрывая грудь,

Мужик буянит по харчевням:

Где, цепью каторжной звеня

И подгоняемый прикладом,

Он зло посмотрит на меня

И, походя, зарежет взглядом;

Где совий крик и волчий вой,

В лесах таинственные звуки,

Где ночью росною травой

Ползут нечистые гадюки;

Где рабий бабий слышен плач,

И где портной, в последнем страхе,

Для палача кроит кумач

И шьет нарядные рубахи.

Ах, не хочу! Ах, не могу!

Пускай замрут слова признанья,

Пускай на чуждом берегу

Колышатся цветы изгнанья…

В 1956 году Валентин Горянский опубликовал в Париже роман в стихах «Парфандр и Глафира». В нем он классическим пушкинским стихом представил историю трагической любви Парфандра (русской либеральной интеллигенции) и прекрасной Глафиры, символизирующей Россию. Парфандр в порыве чистого идеализма мечтает о счастливом браке с Глафирой, но ею овладевает затянутый в черную кожу брандмейстер Гросс, весьма напоминающий большевистского комиссара. Интеллигенция плачет по России, а Россия отвернулась от интеллигенции. Все это напоминает раннюю сатириконовскую публикацию Горянского про «Таню-изменницу»:

Таня вышла за виолончелиста,

Презирает теперь мою гитару семиструнную.

«Я, — говорит, — как жена артиста,

Серьезную музыку люблю и умную;

Я, — говорит, — люблю Баха и Грига,

А не романсы какие-нибудь грязные…

«Серьезная музыка» — это марксизм-ленинизм, что ли?.. Пока вы раздумываете над вопросом, представлю еще двух сатириконовцев — Аркадия Бухова и Петра Потемкина. В данном случае корни их, скажем так, нормальные. Нормальное и творчество — сатирическое, болеющее за судьбу России и ее народа. И как писал Аркадий Бухов:

Мучительно наше сегодня,

Где все — наболевший вопрос…

«Письмо редактору», 1913

Петр Потемкин — тоже уехавший. Эмигрант. У него было «очень острое чутье русскою быта, старого Петербурга, былой провинции». На его могилу (он скончался в Париже в 1926 году) друзья принесли розовую герань, которую Потемкин так любил вспоминать.

А теперь попробуем завершить разговор об эмиграции. Какие имена! Шаляпин, Рахманинов, Коровин, Бальмонт и т. д. и т. д. «Весь этот русский Ампир подавлял изобретательностью, игрой воображения, оригинальностью, новизной, пробуждал умы и веселил души», — так писал в книге «Поезд на третьем пути» блистательный сатирик и сочинитель Дон Аминадо. Читаем дальше:

«Ничего подобного история Европы до сих пор не видела. Никакой параллели между французской эмиграцией, бежавшей в Россию, и русской эмиграцией, наводнившей Францию, конечно, не было.

Французы шли в гувернеры, в приживалы, в любовники, в крайнем случае в губернаторы, как Арман де Ришелье или Ланжерон и де Рибас.

А русские скопом уходили в политику и философию, а главным образом в литературу…»

Дон Аминадо вспоминает 1917 год:

«Жизнь бьет ключом, но больше по голове.

Утром обыск. Пополудни допрос. Ночью пуля в затылок.

В промежутках спектакли для народа в Каретном ряду, в Эрмитаже. В Эрмитаже поет Шаляпин. В Камерном идет «Леда» Анатолия Каменского…

Швейцар Алексей дает понять, что пора переменить адрес.

— Приходили, спрашивали, интересовались.

Человек он толковый и на ветер слов не кидает.

Выбора нет.

Путь один — Ваганьковский переулок, к комиссару по иностранным делам, Фриче.

У Фриче бородка под Ленина, ориентация крайняя, чувствительность средняя.

— Пришел я, Владимир Максимиллианович, насчет паспорта…

— И ты, Брут?!

— И я, Брут.

Диалог короткий, процедура длинная. Бумажки, справки, подчистки, документики….

Фриче поморщился, презрел, министерским почерком подмахнул и печать поставил:

— Серп и молот, канун да ладан.

Вышел на улицу, оглянулся по сторонам, читаю паспорт, глазам не верю: «Гражданин такой-то отправляется за границу…»

Так оказался за границей «новый Козьма Прутков» Дон Аминадо. Его настоящие фамилия и имя Аминодав Пейсахович Шполянский, родом из Елизаветграда. Поэт, прозаик. Помимо псевдонима Дон Аминадо, у него была еще масса других, в том числе и Идальго. Он продолжил классическую русскую традицию юмора с его состраданием к «маленькому человеку».

«Победителей не судят, — говорил Дон Аминадо. — Их ненавидят».

Из Одессы Дон Аминадо сначала эмигрировал в Константинополь. «Все молчали. И те, кто оставался внизу на шумной суетливой набережной. И те, кто стоял наверху на обгоревшей пароходной палубе. Каждый думал про свое, а горький смысл был один для всех: «Здесь обрывается Россия над морем черным и глухим».

Дон Аминадо и за рубежом был весьма популярен. Его стихи вырезали из газет, знали наизусть, повторяли его крылатые словечки. А его афоризмы и аксиомы!

«Начало жизни написано акварелью, конец — тушью».

«Ложась животом на алтарь отечества, продолжай все-таки думать головой».

«Вставайте с петухами, ложитесь с курами, но остальной промежуток времени проводите с людьми».

Дон Аминадо жил с людьми, но люди эти были эмигрантами и отчаянно спорили о способах спасения Руси. Они оставались в плену иллюзий. А «из далекой Советчины доносились придушенные голоса…» Дон Аминадо внимательно следил за советской литературой, за коллегами пера. Они были в основном какие-то новые, какие-то уж чересчур рабоче-крестьянские. Об одном из таких он написал:

Такая мощь и сила в нем,

Что, прочитав его творенья,

Не только чуешь чернозем,

Но даже запах удобренья.

Кажется, пришло время проститься с писателями-эмигрантами и переключиться на советскую литературу. Там тоже множество имен. Много разных кровей. И много различных ароматов. Напоследок еще раз вспомним Дон Аминадо:

«…советский Космос, как и библейский Космос, возник из распутного и разнузданного Хаоса, из первобытного, бесформенного месива солдатни и матросни, и сотворение ленинского мира хотя и произошло в один день, но такие высокоценные детали, как миропомазание Маяковского, раскаяние Эренбурга и удвоенные пайки для Серапионовых братьев — все это появилось не сразу…»

Евреи открытые и скрытые

Итак, советский литературный Космос. Как его разглядывать? В телескоп — крупно или в микроскоп — с мельчайшими деталями? По жанрам? Поэзия, проза, сатира… Всех чохом по алфавиту? А, может быть, выделить литераторов еврейского происхождения? Тем более что они уже мелькали на предыдущих страницах — Саша Черный, Николай Минский, Михаил Гершензон, Лев Шестов, Владислав Ходасевич, Бенедикт Лифшиц, Анатолий Мариенгоф и многие другие. Список длинный, так и хочется вспомнить Александра Куприна, который в письме от 18 марта 1909 года к Ф. Батюшкову писал, что каждый еврей родится на свет Божий с предначертанной миссией быть русским писателем. Поэт Лев Щеглов с пьяных глаз однажды сочинил:

Москва давно не третий Рим,

Она — второй Иерусалим.

С кого начать? Кто первый? Начнем, пожалуй, с российского патриарха XX века Корнея Ивановича Чуконского. Мать — украинка, отец — еврей, петербургский студент, оставивший семью, отсюда и родословные страдания бедного Корнея Ивановича:

«…A в документах страшные слова: сын крестьянки, девицы такой-то. Я этих документов до того боялся, что сам никогда их не читал. Страшно было увидеть глазами эти слова. Помню, каким позорным клеймом, издевательством показался мне аттестат Маруси-сестры, лучшей ученицы нашей Епархиальной школы, в этом аттестате написано: дочь крестьянки Мария (без отчества) Корнейчукова — оказала отличные успехи. Я и сейчас помню, что это отсутствие отчества сделало эту строчку, где вписывается имя и звание ученицы, короче, чем ей полагалось, чем было у других, — и это пронзило меня стыдом. «Мы — не как все люди, мы хуже, мы самые низкие» — и, когда дети говорили о своих отцах, дедах, бабках, я только краснел, мялся, лгал, путал. У меня ведь никогда не было такой роскоши, как отец или хотя бы дед. Эта тогдашняя ложь, эта путаница — и есть источник всех моих фалыней и лжей дальнейшего периода. Теперь, когда мне попадает любое мое письмо к кому бы то ни было — я вижу: это письмо незаконнорожденного, «байструка». Все мои письма (за исключением некоторых к жене), все письма ко всем — фальшивы, фальцеты, неискренни — именно от этого. Раздребезжилась моя «честность с собою» еще в молодости. Особенно мучительно мне было в 16–17 лет, когда молодых людей начинают вместо простого имени называть именем без отчества. Помню, как клоунски я просил всех даже при первом знакомстве — уже усатый — «зовите меня просто Колей», «а я Коля» и т. д. Это казалось шутовством, но эта была боль. И отсюда завелась привычка мешать боль, шутовство и ложь — никогда не показывать людям себя — отсюда, отсюда пошло все остальное. Это я понял только теперь».

Какое горькое признание! Сколько душевных страданий приносят эти родовые меты! У Корнея Чуковского они были одни, у других — другие. Помню, как смущался и пылал от стыда один абитуриент на приемных экзаменах и как хихикали все вокруг.

— Ваше имя-отчество? — строго спросил преподаватель.

— Саша Срульевич, — ответил юноша, и щеки его залила краска.

Но вернемся к Корнею Ивановичу. Двое его детей — Николай Чуковский и Лидия Чуковская — подались в писатели. Подмывает что-то подверстать под эти имена, но рамки книги не позволяют. Поэтому перехожу, с места в карьер, к маститому и увенчанному, но в то же время критикуемому и гонимому Илье Эренбургу. «Лохматый Илья», как называл его Ленин.

Илья Григорьевич Эренбург родился в Киеве, в буржуазной еврейской семье. Отец — Герш Гершанов Эренбург, киевской 2-й гильдии купеческий сын; мать — Хана Берковна, урожденная Аринштейн. Илья Эренбург вспоминает:

«В 8 лет я хорошо знал, что есть черта оседлости, право жительства, процентная норма и погромы…»

В мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург упоминает обоих дедов — по отцу («Отец мой принадлежал к первому поколению русских евреев, попытавшихся вырваться из гетто. Дед его проклял за то, что он пошел учиться в русскую школу. Впрочем, у деда был вообще крутой нрав, и он проклинал по очереди всех детей; к старости, однако, понял, что время против него, и с проклятыми помирился») и по материнской линии: «Дед по матери был благочестивый старик с окладистой серебряной бородой. В его доме соблюдались все религиозные правила… В доме деда мне было всегда скучно».

Отец писателя вопреки воле своего отца окончил русскую школу и фактически ассимилировался. Все его звали Григорием Григорьевичем. Ну, а теперь о сыне, об Илье.

Рос Эренбург в Москве, играл с русскими детьми, потом полюбил русскую гимназистку Надю, затем за революционную деятельность попал во вполне русскую тюрьму. В общем, рос в русской среде… Еврей по крови, русский по духу, мировоззрению и укладу жизни. «Я люблю Испанию, Италию, Францию, но все мои годы неотделимы от русской жизни».

Характерно, что когда Эренбург впервые приехал в Париж, то французы показались ему «чересчур вежливыми, неискренними, расчетливыми». «Здесь никто не вздумает раскрыть душу, душу случайному попутчику, — констатировал Эренбург, — никто не заглянет на огонек; пьют все, но никто не запьет с тоски на неделю, не пропьет последней рубашки. Наверно, никто не повесится…»

Нет, Франция — не Русь, не те национальные страсти-мордасти!..

Эренбург женился на Любови Козинцевой, немке по национальности. В дочери Ирине было удивительное сочетание европейского рационализма и русской интеллигентности, рассудка и страсти, строгости и щедрости. И еще штрих к биографии Эренбургов: Илья Эренбург привез с фронта спасшуюся из гетто еврейскую девочку, а Ирина Эренбург ее удочерила… Еврейская кровь отца и немецкая кровь матери в ней не боролись — она вовсе не была человеком эксцентричным, напротив, была цельной и чрезвычайно к себе строгой, — вспоминает Людмила Улицкая, знавшая Ирину Эренбург («Московские новости». 1998, № 43).

У блестящего журналиста и писателя Ильи Эренбурга можно найти много высказываний на тему России и еврейской проблемы. Вот одна из давних публикаций о Василии Розанове:

«…Стройны и величавы готические соборы, и в торжественных нефах душа идет к творцу. А русские в своих церквах любят закоулки, затворы, тайники, часовенки, подземелье и кривые коридорчики. Уйдешь и заблудишься. И душу Розанова, русскую душу, в которой сто тайников да триста приделов, напоминает Софийский собор. Темно, и вдруг ослепительным контрастом буйный луч играет на черном лике у угодника, и снова ночь. Не таков ли был Розанов? Там, где зацветали Шартрский собор и Авиньонская базилика, не поймут его. Но мы, блуждая в киевской Софии или в Василии Блаженном, путаясь в заворотах, томясь тьмой и солнцем, чуя дьявольский елей в Алеше Карамазове и мученический венец в хихикающем Смердякове, — мы можем сказать о Розанове — он был наш.

Был похож Розанов на Россию. Был он похож на Россию беспутную, гулящую и покаянную. На черное дело всегда готов, но и с неизменным русским «постскриптумом» — я тоскую и каюсь, Господи, да будет воля Твоя!

Его книги порой жутко держать в комнате — не то общая баня, не то Страшный Суд, и хихикает он воистину страшно. Но все кощунство лишь от жажды крепко верить…

Распад, развал, разгул духа — это Розанов, но это и Россия. В последние месяцы, в томлении и в нужде, всеми покинутый, Розанов глядел на смерть отчизны. И в последний раз «зловеще хихикнул» — «как пьяная баба, оступилась и померла Россия». Смешно? А все-таки сие апокалипсис…» («Утро», 1918, 12 декабря).

Осень 1919 года. Жуткие темные ночи, вой и плач «пытаемых страхом жидов». Вот что писал в газете «Киевская жизнь» Илья Эренбург в статье «О чем думает «жид»:

«…Кто любит мать свою за то, что она умна и богата, добра или образованна? Любят не «за то», а «несмотря на то», любят потому, что она мать. Помню, как спорил я с Бальмонтом, когда написал он в 1917 году прекрасное стихотворение «В это лето я Россию разлюбил». Я говорил ему о том, что можно молиться и плакать, но разлюбить нельзя. Нельзя отречься даже от озверевшего народа, который убивает офицеров, грабит усадьбы и предает свою отчизну. В годы большевизма мне часто приходилось слышать такие понятные и вместе с тем такие невозможные рассуждения: «Ах, Россия, дикая, отвратительная страна!.. Если бы перейти хоть бы в бразильское подданство!.. Хотя бы прислали сюда негров, что ли?» Я видел тысячи Петров, отрекшихся от своей родины; я познал, что многие любили Россию, как уютную квартиру, и прокляли ее, как только громилы выкинули из нее мягкие кресла. Может быть, и все муки приняла наша земля оттого, что любили ее не жертвенно, но благодарственно, за сдобные булки и хорошие места.

Я благословляю Россию, порой жестокую и темную, нищую и неприютную! Благословляю некормящие груди и плетку в руке! Ибо люблю ее и верю в ее грядущее восхождение, в ее высокую миссию. Не потому люблю, что верю, но верю, потому что люблю.

Есть оскорбления трудно забываемые, и мне тягостно вспоминать рыжий сапог, бивший меня по лицу. В первый раз это был сапог городового, изловившего меня «за революцию», во второй раз красноармеец избил меня за контрреволюцию… Я не потерял веры, я не разлюбил. Я только понял, что любовь тяжела и мучительна, что надо научиться любить…»

И о России Эренбург пишет (и удивительно, как это читается сегодня, в наши дни, почти сто лет спустя!):

«Я верю и знаю — она воскреснет, она просыпается. Этот маленький флажок трехцветный перед моими окнами говорит о том, что вновь и вновь открыт для жаждущих источник русской культуры, питавший все племена нашей родины. Ведь не нагайкой же держалась Россия от Риги до Карса, от Кишинева до Иркутска! Из этого ключа пили и евреи, без него томились от смертной жажды…

…Любить, любить во что бы то ни стало! И теперь я хочу обратиться к тем евреям, у которых, как у меня, нет другой родины, кроме России, которые все хорошее и все плохое получили от нее, с призывом пронести сквозь эти ночи светильники любви. Чем труднее любовь, тем выше она, и чем сильнее будем все мы любить нашу Россию, тем скорее, омытое кровью и слезами, блеснет под рубищем ее святое, любовь источающее сердце».

Эти строки Эренбурга были напечатаны 22 октября 1919 года. Статья мгновенно получила отклик, Эренбургу ответил «открытым письмом» журналист Самуил Марголин, вернувшийся в Россию, как и Эренбург, из парижской эмиграции в 1917 году:

«…Я прочитал, г. Эренбург, Вашу блестящую статью «О чем думает «жид»». И сразу же решил: нет, еврей так не думает. Да, и я знаю эту привязанность и любовь к России, которая обуревает еврея и здесь, на русской земле, и на чужбине. Гонимые, без права на жительство, не попавшие в русскую школу и в русский университет из-за процентных ограничений, пережившие погромы в нескольких поколениях, мы не устали любить Россию. Мы ее любили и любим — в этом Вы правы, И. Г., — но в этом не наше благословение, а наше проклятие.

Еврейская интеллигенция в России слилась в чаяниях и действиях с русской интеллигенцией и вместе с нею не за «развал», не за «разрушение», но за освобождение и своей родины отдавала свою жизнь. Вместе с русской интеллигенцией мы мечтали о народовластии, а не о «комиссародержавии», о братстве и равенстве, а не о «чрезвычайках», вместе с нею считаем первыми «контрреволюционерами», мракобесами и предателями освобождения целой страны людей эшафота и «чрезвычайки», вышедших, может быть, и из ее и нашей среды.

Развал, боль, крушения из-за держиморд большевизма — мы переживаем общие.

Но ведь у нас, евреев, есть еще одна боль, своя отдельная драма жизни, которой мы не желали замечать прежде, которую не желаете и сейчас видеть Вы, г. Эренбург, но которая шипами колет еврейское сердце…»

Далее в своем ответе Марголин цитирует слова Эренбурга: «Благословляю некормящие груди и плетку в руках», и возмущению его нет конца:

«Кто это пишет в таком исступлении, с надрывом в душе, кто выкрикивает эти нервные слова надорванным голосом, почти в истерике? Это говорит поэт Эренбург, у которого есть только одна молитва о России и нет другой для еврея. До какого слияния с чужой культурой нужно дожить, до какой ступени рассеять свой дух по чужой земле, чтобы сказать эти слова, звучащие, как псалом исступленного?..

…Мы слыхали проклятия русскому народу за «плетку» и «сапог» от Герцена и Чаадаева. И вдруг благословение, приятие, оправдание плетки — от еврея — поэта Эренбурга!

В годы, когда Ив. Бунин пишет свои огненные проклятия родине, когда Ал. Ремизов в адской тоске вырывает из сдавленной груди стон: «Нет, я не русский… не русский…», в эти дни еврей Эренбург забывает обо всем на свете, кроме своей любви к России, любви во что бы то ни стало, хотя это от психологии раба, но вовсе не от психологии сына великого народа и гордой страны.

Очевидно, ассимиляция еврейской интеллигенции стала рабством. Поэт Эренбург выразил это так ясно.

Мы живем на лестнице, а не в доме, и я даже думаю, что мы живем в подворотне среди сутулых и согбенных людей — и там у нас рождаются смиренные благословения и извращенная психика. На чужбине в Америке старые евреи — выходцы из России, пережившие по нескольку погромов, тоскуют и плачут по родине. В Париже, в суете и сумбуре Латинского квартала, еще не так давно и я бродил среди эмигрантов и безумно тосковал по России. Еще раньше я осенними холодными ночами расхаживал по петроградским улицам, не имея пристанища за отсутствием «права на жительство». Но и тоща я тосковал и любил только Россию.

Сейчас я стою на лестнице. Возле меня — евреи. Я пережил всю боль за поругание революции большевиками, весь ужас — озверения масс, весь гнет — мести и ярости расколовшихся групп народа. Но ведь самое болезненное, самое гнетущее, самое кровавое я пережил как еврей.

И вот почему я думаю, что грех — убить в своей душе чувство сродства с евреями, и что для всей еврейской интеллигенции открылось непреложное жизненное дело — мыслить об исходе еврейских масс. Куда? Не знаю… Но для меня ясно, что лестница не дом, не родина. И понял, что нужно, непременно нужно еврею отдать все свои силы, мысли, чувства и действия, сейчас, евреям».

Вот такой ответ Илье Эренбургу дал Самуил Марго-лин. Два противоположных взгляда на еврейскую проблему. Эренбург — сторонник ассимиляции, ему это было легко и безболезненно реализовать, ибо он не знал еврейского языка, никогда не изучал всерьез еврейскую культуру и традиции. Всю жизнь Эренбург оставался убежденным противником еврейской автономии, как своего рода гетто. Марголин, напротив, был за сохранение еврейства в евреях. Никакой ассимиляции. Евреи есть евреи, и им нужен исход. В 20-е годы не было Израиля. В 1948 году Израиль был образован. И появилось конкретное понятие сионизма.

Но оставим всю эту сложную и страстную проблематику. Лучше обратимся к словосочетанию: поэт Эренбург. Для многих оно непривычно. Писатель, публицист — да. Но поэт? И поэт тоже. И вот подтверждение, — одно из ранних стихотворений Эренбурга:

В одежде гордого сеньора

На сцену выхода я ждал,

Но по ошибке режиссера

На пять столетий опоздал.

Влача тяжелые доспехи

И замедляя ровный шаг,

Я прохожу при громком смехе

Забавы жаждущих зевак.

Теперь бы, предлагая даме

Свой меч рукою осенить,

Умчаться с вернымии слугами

На швабов ужас наводить…

А после с строгим капелланом

Благодарить святую Мать

И перед мрачным Ватиканом

Покорно голову склонять.

Но кто теперь поверит в Бога —

Над ним смеется сам аббат,

И только пристально и строго

О нем преданья говорят.

Как жалобно сверкают латы

При электрических огнях,

И звуки рыцарской расплаты

На сильных не наводят страх.

А мне осталось только плавно

Слагать усталые стихи.

И пусть они звучат забавно, —

Я их пою, они — мои.

Эренбург опоздал с рождением, но, как говорит другой поэт, «времена не выбирают». Раз выпал XX век, значит, пришлось жить и бороться в нем. Эренбург дважды получал Сталинскую премию, но находился и на грани ареста, так как был «активным борцом за мир». Ходил в космополитах. Подвергался нещадной критике. Но выжил, не сломался. Его перу принадлежат три, на мой взгляд, знаковые вещи: сатирический роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито» (1922), повесть «Оттепель» (1954) и грандиозные мемуары «Люди, годы, жизнь» (1961–1966).

Сначала Эренбург воспевал Россию, затем по-своему любил и защищал Советский Союз. «В 1949 году в Париже во время Первого конгресса сторонников мира один журналист спросил меня, как я отношусь к статье, напечатанной в советской газете, где Мольер назван слабым драматургом, что особенно ясно, когда смотришь пьесы Островского. Я ответил: «Мы говорим, что уничтожили в нашей стране эксплуатацию, — это правда. Но мы никогда не утверждали, что уничтожили дураков…» («Люди, годы, жизнь»).

Россия Россией, но и Парижа писатель не забывал. В 1945 году Илья Эренбург написал стихотворение «Ты говоришь, что я замолк…». Концовка его такая:

Прости, что жил я в том лесу,

Что все я пережил и выжил,

Что до могилы донесу

Большие сумерки Парижа.

Но хватит об Эренбурге, не диссертация ведь. Надо и о других замолвить словечко.

Семен Юшкевич. До революции вышло его полное собрание сочинений в 15 томах. «Певец человеческого горя» — так называл Юшкевича Корней Чуковский. В основном он писал об евреях, о жизни в «черте оседлости». Одну из его пьес, «В чужом городе» (1905), поставил Мейерхольд. Критики считали, что Юшкевич в свое творчество вложил «еврейскую душу, еврейское сердце, еврейские нервы и еврейский ум». По словам Павла Милюкова, это было «служение русской литературе», так как писатель «дал понять и почувствовать жизнь еврейского народа».

Но, конечно, больше, чем Юшкевич, отразил еврейскую жизнь Шолом-Алейхем (Шолом Рабинович). Одна только фраза, вложенная в уста мальчика Мотла, чего стоит: «Мне хорошо — я сирота…»

Как выразился нарком Луначарский: «…вместе со своими героями Шолом-Алейхем разрешал внутренние противоречия жизни в смехе».

А внешние?..

«Евреи ведь и сами не станут отрицать, что они народ поставщиков, принявших на себя миссию поставлять всему миру знаменитостей, отдавая все, что у них есть лучшего и прекраснейшего…»

Спиноза, Гейне, Кафка, Марсель Пруст, Модильяни, Стефан Цвейг, Фрейд, Нильс Бор, Жак Оффенбах, Сара Бернар, Эжен Ионеско и другие звезды первой величины.

В Америке Шолом-Алейхема звали сначала еврейским Марком Твеном, а затем еврейским Шекспиром.

«— Что вы поделываете, пане Шолом-Алейхем?

— Что нам поделывать? Пишем.

— Что пишем?

— Что нам писать? Что видим, про то и пишем».

«Какие-то «птичьи» профессии, — улыбался Шолом-Алейхем. — Маклеры, агенты, сваты, менялы, журналисты… Вы слышите? Менахем-Мендл — «писатель»! Разговаривать уговаривать, переговаривать, заговаривать…»

О, Шолом-Алейхем — тоже необъятная тема. Он обожал шутки. Шутил, чтобы люди не плакали. И еще — задавал вопросы.

«А что такое еврей и нееврей? И зачем Бог создал евреев и неевреев? А уж если он создал и тех и других, то почему они должны быть так разобщены, почему должны ненавидеть друг друга, как если бы одни были от Бога, а другие — не от Бога?»

Простенький вопрос. А ответа практически нет. Почему Иван ненавидит порой Абрама? И откуда взялся этот неприятно, дурно пахнущий антисемитизм?..

Максим Горький, друживший со многими евреями, писал: «Я убежден, я знаю, что в массе своей евреи — к изумлению моему — обнаруживают больше разумной любви к России, чем многие русские».

В годы первой мировой войны, отмечает историк Владлен Сироткин, немало крещеных евреев храбро сражалось «за веру, царя и отечество» и было награждено орденами и медалями («Иностранец», 1995 № 7).

А есть ли плохие евреи? Австрийский журналист, основоположник политического сионизма Теодор Герцль говорил: «Все народы имеют своих подонков. Почему же вы отказываете в этой привилегии евреям?»

Еще раз вернемся к Максиму Горькому. Он писал: «Идиотизм — болезнь; для больного этой неизлечимой болезнью ясно: во всем виновен еврейский народ. А посему… честный и здоровый русский человек снова начинает чувствовать тревогу и мучительный стыд за Русь, за русского головотяпа, который в трудный день жизни непременно ищет врага своего где-то вне себя, а не в бездне своей глупости…»

У Евтушенко есть иронические строки:

Так случилось когда-то,

что он уродился евреем

в нашей издавна нежной к евреям

стране.

Если вспоминать царские времена, то вспомним и такое: представители еврейства в России просили Григория Распутина (по воспоминаниям Феликса Юсупова) замолвить о них словечко царю, на что Распутин ответил: «Просят все меня свободу евреям дать… чего ж, думаю, не дать? Такие же люди, как и мы, — Божья тварь…»

Кстати, о тварях…

Каждая тварь

По душе,

По крови,

Кто бы он ни был

И что бы он ни был —

Просит

Немного тепла,

И любви,

И голубого,

Хорошего неба…

Кто это написал? Иосиф Уткин, советский поэт, в поэме «Милое детство». О себе Уткин писал: «Любителей «хороших биографий» я огорчу. Я не сын «папы у станка» и не «отпрыск сиятельного дворянина».

Старый барон

Генерально суров.

Главное — глазки:

Не смотрит, а греет!

— Ну-с, — говорит, —

Ты — из жидов?

— Нет, — говорю, —

Из евреев.

О бедном еврейском юноше Иосиф Уткин рассказал в другой поэме «Повесть о рыжем Мотэле», который, к своему несчастью, полюбил дочь раввина Риву:

А раввин говорит часто

И всегда об одном:

— Ей надо Большое счастье

И большой Дом.

Так мало, что сердце воет,

Воет, как паровоз.

Если у Мотэле все, что большое,

Так это только нос.

— Ну, что же?

Прикажете плакать?

Нет так нет! —

И он ставил заплату

И на брюки

И на жилет…

Положим, рыжий Мотэле — литературный персонаж, хотя и напоенный автобиографической печалью. Но вот герой живой и всеми нами любимый (хотя в этом я могу сильно ошибаться) — писатель Исаак Бабель.

«Я не выбирал себе национальности. Я еврей, жид, — горько признавался Бабель Паустовскому. — Временами мне кажется, что я могу понять все. Но одного я никогда не пойму — причину той черной подлости, которую так скучно зовут антисемитизмом».

Свою русскую жену, сибирячку, Антонину Пирожкову Бабель в шутку называл жидовочкой.

В письме, написанном в поезде, к А. Слониму от 16 марта 1929 года Исаак Бабель писал: «Какая протяженная страна — Россия, сколько снегу, осоловелых глаз, обледенелых бород, встревоженных евреек, окоченевших шпал — как мало пассажиров 2 класса, к которым я имею честь принадлежать…»

Еще мальчиком Бабель прочел все 11 томов «Истории государства Российского» Карамзина. Он всегда считал: «Человек должен всё знать. Это невкусно, но любопытно».

В письме к Лифшицу 23 ноября 1928 года Бабель писал из Киева: «Исачок… Объясни мне толком: где ты служишь, что рационализируешь, где плачешь и кому даешь фиги в кармане? Я, как говорится, тяну лямку и поживаю очень превосходно».

Через одиннадцать лет лямка натянулась и оборвалась: 16 мая 1939 года Исаак Бабель был арестован, а в январе 40-го погиб в заключении…

Если бы только он один… Скольких их убили! 12 августа 1952 года в подвалах Лубянки были расстреляны поэты Перец Маркиш, Давид Бергельсон, Ицик Фефер… Впоследствии на Западе 12 августа стали отмечать как «ночь убитых поэтов».

За четыре года до гибели Перец Маркиш писал:

Мы седеем. Ну и что же!

Нами век наш славно прожит,

Отдан родине сполна —

Так налей еще вина!

Пусть, завидуя по праву,

Помнят внуки нашу славу!

Все убитые любили Россию и служили ей. Но ее палачи по-черному отблагодарили поэтов за любовь и службу. Такая же участь постигла и еще одного еврейского поэта — Льва Квитко, а он еще, по своей наивности, писал «Письмо Ворошилову» («Товарищ Ворошилов, поверь, ты будешь рад, когда к тебе на службу придет мой старший брат…»).

За что арестовывали? Ссылали? Убивали?.. Так было угодно кровавой власти, действовавшей по принципу: бей своих, чтобы чужие боялись. И, действительно, Запад трепетал перед диктатором Сталиным, перед «империей мирового зла», как выразится позднее президент США Рейган.

Террор и страх в стране шел под ручку с государственным и бытовым антисемитизмом. Многие писатели, чтобы скрыть свое еврейство, сменили фамилии и спрятались за псевдонимы, как за спасательный щит: авось защитит от свистящих камней. И вот Илья Файнзильберг стал Ильей Ильфом. Согласитесь: звучит уже лучше, нейтральнее: Ильф!..

Из записной книжки Ильи Арнольдовича: «Он посмотрел на него, как царь на еврея. Вы представляете себе, как русский царь может смотреть на еврея?»

Всенародно любимые романы Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» и главный герой — «великий комбинатор» Остап Бендер, «сын турецко-подданного».

«— Я с детства хочу в Рио-де-Жанейро. Вы, конечно, не знаете о существовании этого города.

Балаганов скорбно покачал головой. Из мировых очагов культуры он, кроме Москвы, знал только Киев, Мелитополь и Жмеринку…»

Ильф и Петров. Магические имена.

Ах, Моссовет! Ну как тебе не стыдно?

Петровка есть,

А Ильфовки — не видно,

— как писал Александр Безыменский. Но вернемся к псевдонимам.

Фридлянд становится Кольцовым. Совсем хорошо! Прекрасная русская фамилия, и вспоминается сразу русский поэт-пахарь Алексей Кольцов. Стало быть, в литературе отныне два Кольцовых: Алексей и Михаил. Куперман уже не Куперман, а Юрий Крымов. Герман вовсе не Герман, а Даниил Гранин. Волянская предстает свету как Галина Николаева, Крейн — как Александр Крон, Изольд Замберг — как Илья Зверев.

Илья Шлемович Гуревич — звучит неважно, приниженно, местечково. А Леонид Первомайский — это здорово, не правда ли? Бодрит! Хочется ликовать и ликующим выходить на улицы, вливаясь в праздничную демонстрацию.

Прекрасный детский писатель Анатолий Алексин («Мой брат играет на кларнете») — Гоберман. Выехал из СССР в Израиль. Виктор Ардов — Зильберман. Аркадий Арканов — Штейнбок. Ирина Велембовская — Шухгалтер. Александр Володин — Лифшиц. Ирина Грекова — Ветцель. Юлиан Семенов — Ляндрес. Самуил Алешин — Котляр.

Михаил Шатров раньше был Маршаком. Леонид Лиходеев, который когда-то заявил, что «у нас произошло перепроизводство гордости различными достижениями», — это Лидес. Георгий Владимов — это бывший Волосевич, Наум Коржавин — Мандель. И как сказал последний:

Но кони все скачут и скачут,

А избы горят и горят.

Недавно, к сожалению, умерший Григорий Горин в школе звался иначе: Гриша Офштейн. Но Горин звучит увереннее, с такой фамилией смело можно идти в гору. Хотя сам писатель говорил: «В спектакле «Поминальная молитва» есть персонаж (его играл Леонов), который высказывает свое кредо: «Я русский человек еврейского происхождения иудейской веры». Я не хочу отказываться ни от одной из этих составляющих» (МК, 1997, 31 декабря).

— За что вас не любят? — спросили Горина в другом интервью. И он ответил:

— За удачливость…

Если б знать!..

Драматург Дворецкий сменил всего лишь имя, но какое! Израиль — это как ожог, маленький пожар. А Игнатий — это уже отрада, патриархальная тишь и гладь. По этой причине поэт Сельвинский уже не французский Карл, а русский Илья, почти Муромец. Илья Сельвинский, Игнатий Дворецкий — все очень простенько, на русофильский вкус.

Кто еще сменил фамилию? Превосходнейший мастер русского размышляюще-сердечного стиха Давид Самуилович Кауфман известен как Давид Самойлов.

Господи, я ни в коей степени не хочу судить тех, кто сменил имя и фамилию, это дело сугубо личное, я сам когда-то раздумывал на эту тему: сменить ли фамилию и стать вместо Юрия Безелянского, скажем, Юрием Кузнецовым (по фамилии матери). Но удержался. Тем более сегодня никоим образом не хочу, чтобы меня путали с патриотически настроенным поэтом Юрием Кузнецовым. И все же природа псевдонимов не только в благозвучии; из псевдонима, хотят этого или нет те, кто меняет фамилию, торчат боязливые уши антисемитизма. Вот что писал по этому поводу в своих дневниках Давид Самойлов:

«30.09.1979. В современной российской мракобесной мысли, которая воистину завладела массами, антисемитизм играет непомерно большую роль.

Свидетельство скудости этой мысли.

Но, кажется, дело дошло уже до стенки.

Отрезвляющееся общество, естественно, должно задать себе вопрос: неужели нация настолько ничтожна, что кучка иудеев могла разложить царизм, другая кучка — произвести революцию в великой стране, а третья — устроить тридцать седьмой год или коллективизацию, разрушить церковь и т. д. и до сих пор разрушает экономику, традицию, культуру, нравы и т. д.

Что же это за нация?

Англичане или французы никогда не позволят себе думать так».

Они не позволят. А мы себе очень позволяем. И горько-скорбное увы..

Вся эта смена фамильных вывесок напоминает известный анекдот. Одесса. Порт. Белоснежные корабли. Мальчик на причале спрашивает у бабушки: «А кто такой Сергей Есенин?» Бабушка отвечает: «Не знаю». Тогда стоящий рядом пожилой человек в шляпе обращается к ней: «Мадам, то, что не знает мальчик, ему простительно, ибо он слишком молод. Но мы-то с вами должны помнить, что «Сергей Есенин» — это «Лазарь Каганович».

Это анекдот. А вот что говорил Юрий Олеша: «Я не удивлюсь, если завтра увижу на первой полосе «Правды» официальное сообщение: «Разоблачена еще одна группа антипатриотов: Шолохов Михаил Александрович (он же Шоломович Мойша Абрамович), Катаев Валентин Петрович (он же Катайкер Вуд-Пинкус-Эля Бенционович), Симонов Константин Михайлович (Симанович Кива Миня-Шлоймо Зусманович), Твардовский Александр Трифонович (Твардовер Аарон Тевьевич)…».

Очередная шуточка Юрия Олеши, тоже, кстати, не очень русского по происхождению писателя. Он — сын обедневшего польского дворянина.

Но если отставить анекдоты и шутки в сторону и вернуться в всамделишную жизнь, то в ней, в этой реальной жизни, евреям всегда приходится прибегать к различным видам маскировок, чтобы выжить в этом далеко не благостном для них мире. Евреи постоянно находятся начеку, в боевой готовности, не дают себе возможность расслабиться. Об этом до революции писал Василий Розанов:

«Сила еврейства в чрезвычайно старой крови… не дряхлой: но она хорошо выстоялась и постоянно полировалась (борьба, усилия, изворотливость). Вот чего никогда нельзя услышать от еврея: «Как я устал» и — «Отдохнуть бы».

И еще в «Опавших листьях» Розанова можно прочитать: «Сила евреев в их липкости. Пальцы их — точно с клеем. И не оторвешь».

А вот Осип Мандельштам в «Четвертой прозе» писал так: «…Мне и самому подчас любопытно: что это я все не так делаю. Что это за фрукт такой этот Мандельштам, который столько-то лет должен что-то такое сделать, и все, подлец, изворачивается?.. Долго ль он еще будет изворачиваться? Оттого-то мне и годы впрок не идут — другие с каждым годом все почетнее, а я наоборот — обратное течение времени. Я виноват. Двух мнений здесь быть не может. Из виноватости не вылезаю. В неоплатности живу. Изворачиванием спасаюсь. Долго ли мне еще изворачиваться?..» И уж совсем от отчаяния:

«Я китаец, никто меня не понимает. Халды-балды! Поедем в Алма-Ату, где ходят люди с изюмными глазами… Халды-балды! Поедем в Азербайджан…»

«Четвертую прозу» Осип Эмильевич закончил в 1934 году, а в 1938-м поэт погиб.

Мандельштам мечтал съездить к греческим островам — Саламину и Лесбосу… А умер он в лагере где-то под Владивостоком от голода…

С колокольни отуманенной

Кто-то снял колокола…

Эти манделыитамовские строки звучат как реквием. В 1996 году вышел справочник в серии «Во славу России» — «Евреи в русской культуре». Редактор-составитель А. Козак выпустил его за свой счет («Безумству храбрых поем мы песню…»). В разделе «Литература» представлено 128 человек, и сразу вспоминается параллель с 38 снайперами, о которых так красочно рассказывал Борис Ельцин во времена первой чеченской войны. Но тут не снайперы, а писатели, и что ни фамилия, то звезда. Хочется зажмуриться от ярких лучей. Однако без некоторого перечисления никак не обойтись. Итак:

Василий Аксенов, Марк Алданов, Юз Алешковский, Маргарита Алигер, Григорий Бакланов, Борис Балтер, Агния Барто, Аркадий Беленков, Александр Борщаговский, Владимир Войновцч.

Небольшая подверсточка к Войновичу:

«Отец мой был журналистом, мать — учительница математики. По национальности мать — еврейка, отец — русский сербского происхождения. Одна парижанка русско-татарских кровей, узнав о моих корнях, была крайне изумлена и спросила, как же я могу считать себя русским писателем. На что я ответил, что не считаю себя русским писателем, я есть русский писатель…»

Алексацдр Галич. Не хочу повторяться, о нем я писал в книге «Страсти по Луне». Вот только стихи о России:

Эта — с щедрыми нивами,

Эта — в пене сирени,

Где родятся счастливыми

И отходят в смиреньи.

Где как лебеди — девицы,

Где под ласковым небом

Каждый с каждым поделится

Божьим словом и хлебом.

Эта картина мечты в стихотворении «Русские плачи», а дальше горькая явь:

То ли сын, то ли пасынок,

То ли вор, то ли князь —

Разомлев от побасенок,

Тычешь каждого в грязь!

Переполнена скверною

От покрышки до дна…

Но ведь где-то, наверное,

Существует — Она?!..

Да, все мечтают и грезят о граде Китеже, о распрекрасной Руси, о тишине и благости, а не о бедах и пожарищах. И тот же Галич:

А что до пожаров — гаси не гаси,

Кляни окаянное лето —

Уж если пошло полыхать на Руси,

То даром не кончится это!..

«Разогревшись» стихами, пойдем по списку дальше. Анатолий Гладилин, Фридрих Горенштейн, Василий Гроссман, Леонид Гроссман, Семен Гудзенко, Сергей Довлатов. И снова остановка.

В интервью Виктору Ерофееву Сергей Довлатов говорил:

«Единственная страна на земном шаре, где человек непонятного происхождения, владеющий восточноевропейским языком, будет чувствовать себя естественно, — это Америка. Нью-Йорк — это филиал земного шара, где нет доминирующей национальной группы и нет ощущения такой группы. Мне так надоело быть непонятно кем — я брюнет, всю жизнь носил бороду и усы, так что не русский, но и не еврей, и не армянин… Так что я знал, что там буду чувствовать себя хорошо…» («Книжное обозрение», 1997, № 4).

И он чувствовал себя хорошо? О, раскройте лучше томик Довлатова!.. А мы двигаемся дальше. Юрий Домбровский, Владимир Дыховичный, Леонид Зорин, Эммануил Казакевич…

В 1947 году Казакевич написал коротенькую повесть «Звезда». Она очень ярко засветилась на литературном небосклоне. Сейчас об Эммануиле Казакевиче мало кто помнит и вспоминает, а лично мне он мил и близок. В своем дневнике он признавался: «Надо учиться графомании. Не будучи в некоторой степени графоманом, нельзя много написать, а хочется написать много…»

И о Моцарте и о себе: «Чего греха таить, я находил в этом гениальном ребенке свои собственные черты — странную смесь лености и необычайного трудолюбия, любви к разгулу и страсти к творчеству, скромности и чудовищного самомнения…»

Это от национальных корней или что-то сугубо личное, индвидуальное?..

И кто дальше? Лев Кассиль со своей веселой Швамбранией. Семен Кирсанов со своими «никудариками». Павел Коган, Юрий Левитанский, Инна Лиснянская, Семен Липкин. Интервью с последним «Неделя» (1998, № 17) назвала так: «Еврей в окопах Сталинграда». Фронтовой журналист был калмыцким кавалеристом, тонул в ледяной Ладоге и отказывался считать себя коммунистом. Это все Липкин. Он был не совсем типичным советским мальчиком: «Я не был ни пионером, ни комсомольцем — я этого всего терпеть не мог». Писать начал Семен Липкин с детства: «И не писать мне трудно. Я не знаю, физический это процесс или духовный, но писание стихов — это и есть я» («Московские новости», 1997, 16 сент.).

Липкин считает, что в России было три гения: Пушкин, Тютчев и Лермонтов.

Приведу одно стихотворение Семена Израильевича, которое имеет отношение к автору данной книги, называется оно «Историк»:

Бумаг сказитель не читает,

Не ищет он черновиков,

Он с былью небыль сочетает

И с путаницею веков.

Поет он о событьях бранных,

И под рукой дрожит струна…

А ты трудись в тиши,

в спецхранах,

Вникай пытливо в письмена,

И как бы ни был опыт горек,

Не смей в молчаньи каменеть:

Мы слушаем тебя, историк,

Чтоб знать,

что с нами будет впредь.

Продолжаем список. Еремей Парнов, Иосиф Прут, Эдвард Радзинский…

Отец Радзинского, Станислав Радзинский, до революции жил в Польше, где матери Эдварда принадлежали дома и фабрики. Об отце Эдвард Радзинский пишет: «Он был интеллигентом, помешанным на европейской демократии. Почему не уехал за границу — он, блестяще образованный, свободно говоривший на английском, немецком и французском? Обычная история: он любил Россию…» («Огонек», 1998, № 22).

Как тяжело перечислять, не рассказывая какие-то интересные подробности, детали, не приводя цитат, но объем, объем! Книга не должна быть распухшей от страниц, а посему только фамилии и имена: Анатолий Рыбаков, Галина Серебрякова, Лев Славин, Юрий Трифонов, Юрий Тынянов, Рувим Фраерман, Александр Чаковский, Евгений Шварц, Лев Шейнин, Исцдор Шток, Натан Эйдельман, Борис Эйхенбаум, Бруно Ясенский…

Неужели докатились до «я»? Но многих и пропустили. Братья Вайнеры: Аркадий и Георгий. Гранаты: Александр и Игнатий (какой замечательный памятник — энциклопедический словарь!). Братья Стругацкие: Аркадий и Борис…

Нет, видимо, надо возвратиться к великолепному списку. Самуил Маршак — замечательный поэт и великий переводчик.

Давно стихами говорит Нева,

Страницей Гоголя ложится Невский.

Весь Летний сад — Онегина глава.

О Блоке вспоминают Острова,

И по Разъезжей бродит Достоевский…

Павла Антокольского советские литературоведы воспели в основном за патриотическую поэму «Сын» (1943), в которой «создан обаятельный образ сов. юноши-комсомольца, павшего смертью храбрых». Но Антокольский прежде всего поэт, пропитанный западным духом (поэмы «Франсуа Вийон», «Робеспьер» и другие). Его кусали критики и пародисты за «хор мегер, горгон, эриний, фурий, всех стихий полночный персимфанс». Архангельский так представил монолог Антокольского в своей пародии:

— Жизнь моя — комедия и драма,

Рампы свет и пукля парика.

Доннерветтер! Отвечайте прямо.

Не валяйте, сударь, дурака!

Что там рассусоливать и мямлить,

Извиняться за ночной приход!

Перед вами Гулливер и Гамлет.

Сударь, перед вами Дон-Кихот!

Я ландскнехтом жрал и куролесил,

Был шутом у Павла и Петра.

Черт возьми! Какую из профессий

Выбрать мне, по-вашему, пора?..

Так же зло спародировал Архангельский и Михаила Светлова: «Не надо, не надо, не надо стихов!» Узнаете ритм «Гренады»?

Я хату покинул,

Пошел воевать,

Чтоб землю в Гренаде

Крестьянам отдать.

Прощайте, родные!

Прощайте, друзья!

Гренада, Гренада,

Гренада моя!

Кстати говоря, чисто русский менталитет: дома, на родине, разор, куча проблем, надо обустраиваться, приводить все в порядок — нет, это скучно, надо вот помочь дальнему соседу, в какой-то там далекой Гренаде. Айда туда, там веселее, и «Яблочко»-песня понеслась в Испанию!

Вот и ранний Эдуард Багрицкий (Цзюбин) вместе с птицеловом Диделем с большой охотой мечтал пройтись

По Тюрингии дубовой,

По Саксонии сосновой,

По Вестфалии бузинной,

По Баварии хмельной…

Куда это всех тянуло? От чего? Жуткий российский быт. Семья Дзюбиных была классической мещанской еврейской семьей, жившей в Одессе на Ремесленной улице. Громадные комоды. Темные углы. Давящий неуют жилища.

Еврейские павлины на обивке,

Еврейские скисающие сливки,

Костыль отца и матери чепец, —

Все бормотало мне:

— Подлец! подлец!

Так Багрицкий изобразил свое детство в стихотворении «Происхождение». Отсюда яростный романтизм юности. Вот почему Багрицкому хотелось воли, простора, ветра, соленых морских брызг.

Ранним утром я уйду с Дарницкой,

Дынь возьму и хлеба в узелке.

Я сегодня не поэт Багрицкий,

Я — матрос на греческом дубке…

Дореволюционный Багрицкий — это настоящий «фламандец», сочный, яркий, романтичный. А советский… натужный, приспособляющийся, с глуховатым звуком…

Такая же история произошла с Ильей Сельвинским. Родители мечтали, что он станет фармацевтом. Какая замечательная еврейская профессия: банки-склянки-порошки-лекарства. Крым. Райские места. Тишина и комфорт. И много неги. Но грянула революция, и Сельвинского обожгла новизна событий. Сам он писал в «Нашей биографии»:

Мы путались в тонких системах партий,

Мы шли за Лениным, Керенским, Махно,

Отчаивались, возвращались за парты,

Чтоб снова кипеть, если знамя взмахнет…

Взмахивали. И кипели… Под старость, когда Сельвинского прибило «к берегу письменного стола», он размышлял о пройденном пути и думал о будущем:

Какие трусы и врали

О нашей гибели судачат?

Убить Россию — это значит

Отнять надежду у земли…

Илья Сельвинский писал о России всегда скупо и сдержанно, а вот поэты-песенники Евгений Долматовский, Марк Лисянский и Михаил Матусовский — громко, радостно и на весь белый свет. Тут тебе — «Родина слышит, Родина знает,/Где в облаках ее сын пролетает…», и «Дорогая моя, столица,/Золотая моя Москва!» и, конечно,

Не слышны в саду даже шорохи,

Все здесь замерло до утра.

Если б знали вы, как мне дороги

Подмосковные вечера…

Скажу горькую для нынешних патриотов чистого разлива фразу: ни один из них не написал столь простых и глубоко запавших в русскую душу строк. Возможно, потому, что их сердца сжигает ненависть. Но не будем отвлекаться на «Молодую гвардию» и «Наш современник»: у них свои песни. А кого мы пропустили в нашей справочной песне? Вениамина Каверина! Вениамин Каверин однажды сказал Анатолию Рыбакову:

«— Какие мы с вами евреи? Русские мы, русские…

— Попадись мы Гитлеру, — ответил Рыбаков, — он бы разобрался, кто мы такие.

— Да, конечно… И у нас антисемитов хватает… Астафьев, Белов, Распутин… И как писатели раздуты… Златовратский, Каронин, Левитов тоже о деревне писали, разве хуже были? И я говорю не о них, а о себе, о своем самоощущении, я не мыслю себя вне русской литературы. Да и вы, Анатолий Петрович, не существуете вне ее.

— Безусловно. Но с пятым пунктом в паспорте.

— Паспорт… Это внешнее, не обращайте внимания. Мыслима русская культура без Левитана, Рубинштейна, Антокольского, Мандельштама?..»

Этот диалог привела «Независимая газета» в номере от 10 июня 1997 года. По поводу Виктора Астафьева не соглашусь.

Борис Васильев — еще один замечательный прозаик с больной совестью. В «Общей газете» от 20 мая 1999 года он опубликовал свои заметки под кричащим заголовком «Мне стыдно!» За что стыдно старому писателю и фронтовику?

«Мне стыдно за нашу армию. За раздавленных 9 апреля 1989 года девочек и женщин в Тбилиси… Мне до боли стыдно за нашу Государственную Думу… Мне мучительно стыдно за то, что мы натворили в Чечне… стыдно за наших генералов. Стыдно за их матерщину, антисемитизм, грубость, недалекость, ура-патриотическое шапкозакидательство… Мне стыдно за наших демократов, разменявших энтузиазм конца 80-х на амбициозные, узкогрупповые интересы…»

«Опомнись, пьяная, побирающаяся, матерящаяся, вполсилы работающая Россия, — призывает Борис Васильев. — Я знаю, ты неповинна в бедах своих. Зверски изнасилованная, оплеванная, разутая и раздетая большевиками душа твоя надломилась под тяжестью жертв, принесенных тобою на алтарь безумной идеи. Мы до оскомины вкусили с Древа Коммунистического познания Добра и Зла. Пора уходить из Коммунистического рая в нормальную жизнь, и я, старый русский писатель, заклинаю тебя сделать наконец-то этот последний, решающий шаг.

Хватит демонстрировать всему миру бесстыдную наготу своей хмельной души. С Завета — «И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили себе смоковные листья, и сделали себе опоясание» — началась жизнь человеческая. Вторым Заветом был долг: трудиться в поте лица своего ради хлеба насущного».

К прозаикам Каверину и Васильеву добавим блистательное трио петербургских поэтов — Иосифа Бродского, Евгения Рейна и Александра Кушнера. Самый старший из них — Евгений Рейн, ему и первое слово:

«Я — еврей. Но если разбираться, то еврейская во мне только кровь. Я, как и мои родители, не знаю языка — по-еврейски говорил только дедушка. Целиком вырос внутри русской культуры, в обществе, где русские и евреи были всегда смешаны на совершенно равноправных началах. Конечно, в каком-то мистическом смысле имеет значение то, что Пастернак и Мандельштам были евреями. Но между тем они остаются величайшими русскими поэтами. Еврейство — это только нечто метафизическое, голос крови. Но по содержанию, по насыщению — все русское. Русские традиции, русский язык, русская история. Я не считаю себя менее русским поэтом, чем Станислав Куняев…» («Сегодня», 1994, 12 февраля).

Ну, а теперь стихи, разумеется. Евгений Рейн подарил мне свой сборник «Сапожок» — книгу итальянских стихов.

За вокзалом в закатном кармине

я сидел, опрокинувши джус.

Никакой ностальгии в помине,

о, проклятый Советский Союз!..

И приведу концовку стихотворения Рейна «Утренние размышления в кафе «Греко»» (и мне довелось, к счастью, там побывать):

…И надо мной меж ламбрекенами висела в рамочке страница, которой бы аборигенам бы всех больше надо бы гордиться.

И вмиг узнал я почерк Гоголя про подлецов и департамент, и завитушки те, что около, пера гусиного орнамент.

И эти яти, эти ижицы и росчерк гениально острый, как флот, что по проливу движется в Страну Великого Господства.

Вот здесь, за этими диванами, как папуасы и разини, они и нежились с Ивановым и говорили о России.

Тогда холмы сникали римские, бледнели папы в Ватикане, ее просторы исполинские в кафе сивухой затекали.

Сюда входили люди лютые, и нарастал здесь гомон русский, пил граппу Иоанн с Малютою,

«Курвуазье» — Филипп и Курбский.

Кто объедался кремом приторным, кто падал головой об столик, пророки, каторгой обритые, лежали навзничь возле стоек.

Один сидел, ликер заглатывая, единственный был в равновесье, все время на брегет поглядывая, поскольку собирался к мессе.

А в глубине, гуляя бедненько, где эмиграция припухла,

Мицкевич ждал себе соперника из ледяного Петербурга.

Вдруг кто-то подошел панически и протянул ко мне бумагу, и я, безумный, но практический, всю сразу потерял отвагу.

Был этот счет исчислен лирами и должен был оплачен лирой, и я его в досаде выронил рукой безденежной и сирой,

Поскольку я проел в безумии штаны себе, жене костюмчик.

И я вздохнул с такою думою:

«Куда ты делся, мой подстрочник?»

Ну, что ж, судьбы не изнасилуешь, она гуляет не впервые.

Давайте, Николай Васильевич, оставим вместе чаевые.

Вы улыбнулись? Если да, то я весьма рад. Дело в том, что порою и меня начинает угнетать эта тема «Россия», всякие там ее национальности, а тут еще «евреи, евреи, кругом одни евреи», — все это безусловно тяжелит текст, и поэтому я стараюсь, не знаю, насколько получается, но приводить что-то легонькое, житейское, улыбчивое. А тема, вернее, темы книги продолжают крутиться по кругу, как «Болеро» Равеля, с нарастающим напряженным темпом. Кстати, а чистый ли француз Морис Равель? Это уже профессионально. Как мне признавался один врач-стоматолог, он ходит в театр и всегда обращает внимание на зубы актеров: все ли в порядке и где стоят какие пломбы. Вот и я туда же — в национальные корни. Посмотрел справочник и выяснил, что Морис Равель родился в семье швейцарского инженера Жозефа Равеля. Так-то.

Однако вернемся на брега Невы, к Александру Кушнеру. И сразу поэтические строки:

Не спрашивают нас, где лучше нам родиться.

Отмеренная жизнь — волшебный, чудный дар.

Спасибо, что Нева, что грозная столица, —

Могли быть Мозамбик, Найроби, Занзибар.

«У ленинградской школы замечательные предшественники, и даже не с Пушкина нужно начинать, а еще раньше, с Батюшкова, с «Прогулки в Академию художеств», — пишет Кушнер. И добавляет: — Эта школа с «архитектурным уклоном»». Кто спорит? Но вот Давид Самойлов, сравнивая Петербург (Ленинград) и Москву, заметил:

Поэты с берегов Невы!

В вас больше собранности точной.

А мы пестрей, а мы «восточней»

И беспорядочней, чем вы.

Да! Ваши звучные труды

Стройны, как строгие сады

И царскосельские аллеи.

Но мы, пожалуй, веселее…

Это уже к теме «Восток и Запад», но она впереди. Вот Иосифу Бродскому, Нобелевскому лауреату, повезло (а, может, не повезло?!): он жил и здесь и там, в России и на Западе — в горячо любимой им Италии и в Америке. А нашел он свое упокоение в Венеции, на Острове Мертвых, неподалеку от могил Стравинского и Дягилева. Друзья на гроб Бродского положили бутылку его любимого виски и пачку любимых сигарет.

Илья Кутик писал: «Бродский не был ни иудеем, ни христианином, он хотел бы быть кальвинистом, по той причине, что человеку, считал он, может быть, воздастся за деяния его. Но в конце концов ни к какой конфессии он так и не примкнул, хотя его вдова Марина хоронила его по католическому обряду. У Бродского было два определения себя: русский поэт и американский эссеист. И все» («Независимая газета», 1999, 28 января).

Лично для меня Иосиф Бродский начался с «Рождественского романса»:

…Плывет в тоске необъяснимой певец печальный по столице, стоит у лавки керосинной печальный дворник круглолицый, спешит по улице невзрачной любовник старый и красивый, полночный поезд новобрачный плывет в тоске необъяснимой.

Плывет в тоске замоскворецкой пловец в несчастие случайный, блуждает выговор еврейский по желтой лестнице печальной, и от любви до невеселья, под Новый год, под воскресенье, плывет красотка записная, своей тоски не объясняя…

(28 декабря 1961)

В «Речи о пролитом молоке» (1967) Бродский писал:

Либо нас перережут цветные,

Либо мы их сошлем в иные миры.

Вернемся в свои пивные.

Но то и другое — не Христианство.

Православные! это не дело.

Что вы смотрите обалдело?!

Мы бы предали Божье Тело, расчищая себе пространство.

Я не воспитывался на софистах.

Есть что-то дамское в пацифистах.

Но чистых отделять от нечистых — не наше право, поверьте.

Я не указываю на скрижали.

Цветные нас, бесспорно, прижали.

Но не мы их на свет рожали, не нам предавать их смерти…

Последний сборник поэта «Пейзаж с наводнением» (1995). Выбрать оттуда что-то одно — крайне трудно. Пожалуй, «Ответ на анкету»:

По возрасту я мог бы быть уже

в правительстве. Но мне не по душе

а) столбики их цифр, б) их интриги,

в) габардиновые вериги.

При демократии, как и в когтях тирана,

разжав объятия, встают министры рано,

и отвратительней нет ничего спросонок,

чем папка пухлая и бантики тесемок.

И, в свой черед, невыносим ковер с узором

замысловатым и его подзолом

из микрофончиков, с бесцветной пылью смешанных,

дающих сильные побеги мыслей бешеных…

И концовка стихотворения:

Лишь те заслуживают званья гражданина,

кто не рассчитывает абсолютно ни на кого —

от государства до наркотиков

— за исключением самих себя и ходиков,

кто с ними взапуски спешит, настырно тикая,

чтоб где — естественная вещь, где — дикая,

сказать не смог бы, даже если поднатужится,

портрет начальника, оцепенев от ужаса.

Сложно? Тогда читайте Михаила Жванецкого, он из того же списка. Или «гарики» Игоря Губермана:

Российской власти цвет и знать

Так на свободе вскипели,

Что стали с пылом продавать

Все, что евреи не успели.

Слышу смех. Тогда продолжим:

Густы в России перемены,

Но чуда нет еще покуда;

Растут у многих партий члены,

А с головами очень худо.

Вопрос корреспондента к Губерману:

— Говорят же, что в любом народе доля умных и козлов примерно одинаковая.

— Не знаю, — отвечал Губерман. — В Израиле дикое число идиотов! Как говорил Остап Бендер, это медицинский факт. Отто Вейнингер, еврей-антисемит (у нас такое случается!), написал книгу «Пол и характер», в которой на фактах доказал, что евреи гораздо более других народов разбросаны по оси «нормальный — сумасшедший», «гений — дебил». У нас середнячков поменьше. В этом смысле во мне живет прочная националистическая гордость.

Сделаем уточнение: поэт-сатирик Игорь Губерман эмигрировал из России и приехал на Землю обетованную 24 марта 1988 года. В Израиле он еще раз убедился, что все евреи разные:

«Немецкие евреи — абсолютные немцы, а мы — чистые россияне. Мы даже общаемся очень по-русски: собираемся и бухаем. Помногу. Это мы привезли сюда обыкновение хлестать спиртное. Здесь никто из евреев не пьет — ни немцы, ни испанцы, ни французы или йеменцы какие-нибудь. Только мы — россияне… К примеру, за огромным столом собирается толпа сабров, коренных израильтян. Вечер просидят, а на столе — едва початая бутылка сухого вина. Пьют, шумят, будто уже захмелели. А мы — по-другому…»

В номере «Общей газеты» от 14 января 2000 года напечатана статья Игоря Губермана, присланная им из Иерусалима, она называется «Евреи в уходящем веке». В ней по поводу евреев Губерман говорит:

«Нашему народу свойственны невероятная пластичность, невероятная способность проникаться тем духом и тем сознанием, которые присущи народу, на земле которого евреи живут. Я вот читал, какими невероятными испанцами были евреи в Испании до изгнания: писатели, художники, артисты, юристы, торговцы. Все это были чистые испанцы по проявлениям. Поэтому мне кажется, что Ягода был таким же палачом и убийцей, как Молотов и Берия, как десятки других с разными фамилиями и разных национальностей. Но кто-то сказал однажды очень хорошо: революции делают русские, а отвечают за них бронштейны…»

Все споры вспыхнули опять

И вновь текут, кипя напрасно;

Умом Россию не понять,

А чем понять — опять не ясно.

Но вернемся к нашему «списку Шиндлера». Надо заметить, что в него попали еще не все, в частности, представитель «новой волны» русской литературы — Михаил Веллер с его прикладистым «Самоваром» и Виктор Шендерович с его политическими «Куклами».

Корреспондент «Комсомольской правды» (номер от 19 ноября 1999 года) пытал Виктора Шендеровича:

— Многие сейчас говорят о засилье евреев на телевидении…

— Мне кажется, если говорить о телевидении, то надо говорить о засилье непрофессионалов, среди которых есть и евреи, и неевреи. Можно говорить о засилье людей, не вполне этически развитых, среди которых тоже есть как евреи, так и неевреи. А еще мне кажется, что в цивилизованном обществе этот разговор совершенно непозволителен. Если кого-то раздражают евреи, я им могу посоветовать отправиться в Уганду, там совсем нет евреев. Они все оттуда уже уехали. Поэтому эти раздраженные граждане могут смотреть угандийское телевидение совершенно спокойно.

— А вы еврей, извините?

— Это не обязательно извиняться, — мягко, с улыбкой, наверное, ответил Шендерович. — Ну, еврей.

— Верующий еврей?

— Нет, я не принадлежу ни к какой конфессии, хотя некоторое количество заповедей соблюдаю свято. Но я и не крещеный, и не обрезанный. Так живу.

Прочитав это, я не выдержал и вслух заявил, хотя в комнате рядом со мной никого не было: и чтобы все жили так!..

И наконец — Лев Аннинский, блистательный критик, литературовед, писатель, человек, который, по его собственному утверждению, всю жизнь стоит на голове внутри перевернутого с ног на голову мира — лишь бы иметь возможность сказать свое слово: точное, умное, неожиданное, порой парадоксальное. Но всегда свое. О своих корнях Аннинский написал исследование «Моя биография», в которой проследил линию отца, казачью, и линию матери, еврейскую. О своей еврейской ветви он пишет: «Это ведь непостижимая загадка — как сумела диаспора в изоляции, сквозь тысячелетия сохранить память. Как сумел народ столько тясячелетий помнить, кто он и откуда. Это же такой вызов небытию!..»

Есть такая поговорка: на ловца и зверь бежит. Так вот, пока я бился со справочником «Евреи в русской культуре», на тему этого справочника выступил со статьей «О вкладе евреев в русскую культуру» в «Литературной газете» (19 января 2000) Лев Аннинский. Вот уж воистину одни и те же идеи витают в воздухе!.. Очень советую достать статью и перечитать, а я не могу не привести несколько выдержек из нее.

«Когда вы определяете, еврей или не еврей (русский или не русский, татарин или не татарин — подставляйте кого угодно), вы что определяете? Состав крови? Но кровь смешивается, полукровок полно, «чистых» нет. Кстати, еврейские справочники сплошь и рядом включают в число евреев людей, у которых «половинка»; я сам такой; попав в один подобный справочник, не протестовал; дело не в том, что еврейская кровь «сильнее» (гитлеровцы считали, что даже осьмушка «портит»); дело в том, насколько я в себе эту кровь признаю и познаю. Дело в самоопределении…»

Далее Аннинский приводит список корифеев 60-х годов: Василий Аксенов, Анатолий Кузнецов, Юрий Трифонов, Анатолий Гладилин, Владимир Войнович, Георгий Владимов… И спрашивает, что общего у всех перечисленных? И отвечает:

«Евреи?! Нет. Полуевреи.

Тут важно, что «полу…». Прибавлю еще Сергея Довлатова (которого опять-таки армяне у евреев могут оспорить) и Владимира Корнилова… впрочем, его вклад скорее в поэзию, чем в прозу…

Итак, «полу…». Еще: все это люди полузападные-полусоветские. Все бежали от тоталитаризма (не через границу, так в диссидентство), и все — внутренне остались «в плену» у русской культуры. Так, может, именно встреча противоположных начал (коммунизм — демократия, еврейство — русскость) сделала их душу особо чуткой?..»

И еще отрывок:

«Вклад евреев в русскую культуру конкретно определяется в каждом индивидуальном случае тем, и только тем, что именно вложено…»

Аннинский утверждает, что Иосиф Бродский «несомненно входит в историю русской словесности, но русская культура вряд ли сможет извлечь из его дара что-либо, кроме ненависти к Советской Державе и ее русской почве; все остальное в наследии великого поэта — предчувствие всеобщей гибели и обжигающе-ледяное одиночество перед Роком, — принадлежит скорее все-таки миру, чем русской культуре».

Свою статью Аннинский заканчивает так:

«Еврейство отходит на Землю обетованную. Кто не отойдет, останется русским. Независимо от корней и генов. Сюжет завершается. Занавес близко».

Да, и заголовок, помимо «вклада евреев в русскую культуру», набран вопросом крупно: «Занавес близко?»

Но близко — далеко… «Нам не дано предугадать…»

Нескончаемый поток литераторов

Устали? Уже нет сил продираться сквозь заросли национальных корней? Согласен, джунгли, тут легко затеряться и погибнуть, а нам всем хочется совсем иного —

Все нас тянет в лесную прохладу,

В неуют, к родниковой воде…

Кто это сказал? Вадим Шефнер. Кто он? Не знаю, не знаю, уже ничего не знаю, сам запутался. Вот Наум Коржавин — дело другое, ясное. В послевоенные годы не было Коржавина, а был Мандель — «Эмка Мандель», как ласково-фамильярно называла его вся литературная Москва. Великий шестидесятник, русский идеалист XX ^века, как определяет Коржавина Аннинский. Еще в далеком 1944 году Коржавин обращался к русской интеллигенции:

Трижды ругана, трижды воспета.

Вечно в страсти, всегда на краю…

За твою необузданность эту

Я, быть может, тебя и люблю.

Я могу вдруг упасть, опуститься

И возвыситься, дух затая,

Потому что во мне будет биться

Беспокойная жилка твоя.

У Наума Коржавина много стихов посвящено России, и это не только «Вся Россия — во мгле». В «Поэме причастности», говоря о старых кремлевских правителях, поэт спрашивал:

Не с того ль они сила,

Что себе мы не внятны?..

Ах, Россия, Россия —

Прорубь… Голубь плакатный.

Где ж вы, голуби… Нет их.

Даже помнить нелепо.

Есть венец пятилеток —

Огнемет среди неба.

Советский период России, когда, по выражению Коржавина, «шли в навоз поколенья». В поэме «Абрам Пружинер» («Сказание о старых большевиках Новороссии и новых московских славянофилах») Коржавин не снимает вины и с народа:

Стыд — на всех. Мы все такие,

Все от Бога мы ушли.

Все друг друга и Россию

Мы до ручки довели.

Все стремились мы капризно,

Уплотив судьбу свою,

Подменить всю ценность жизни

Упоением в бою.

Наслаждаться верой чистой,

Бдеть, чтоб пламень не потух…

Нам покаяться бы, люди, —

Раскопать в душе ключи…

Недосуг. Все лезем в судьи,

А иные — в палачи…

В 1973 году 48-летний Наум Моисеевич Коржавин (Мандель), дед которого был цадиком, ощутив «нехватку воздуха для жизни» после допроса в прокуратуре, подал заявление на выезд. И поселился в Бостоне (США). И в Америке писал: «Мы виновны все вместе/Пред Россией и с нею»:

Мы — кто сгинул, кто выжил.

Мы — кто в гору, кто с горки.

Мы — в Москве и Париже,

В Тель-Авиве, Нью-Йорке.

Мы — кто пестовал веру

В то, что миру мы светим,

Мы — кто делал карьеру

И кто брезговал этим.

Кто, страдая от скуки

И от лжи — все ж был к месту.

Уходя то в науки,

То в стихи, то в протесты…

Это «Поэма причастности» (1981–1982). Вслед за Коржавиным надо вспомнить и еще одного корифея — Юрия Нагибина, который не эмигрировал, не покинул России, но тем не менее, как человек амбициозный, испытывал постоянное неудовлетворение. «Раздражает вечная неполнота успеха», — записал он в дневнике. Вообще, нагибинский «Дневник» — это нечто такое по своей откровенности и обнаженности, что его следует назвать литературным взрывпакетом. Вот только некоторые выдержки:

«Почти все советские люди — психически больные.

Их неспособность слушать, темная убежденность в кромешных истинах, душевная стиснутость и непроветриваемость носят патологический характер. Это не просто национальные особенности, как эгоцентризм, жадность и самовлюбленность у французов, это массовое психическое заболевание. Проанализировать причины довольно сложно: тут и самозащита, и вечный страх, надорванность — физическая и душевная, изнеможение души под гнетом лжи, цинизма, необходимость существовать в двух лицах: одно для дома, другое для общества. Самые же несчастные те, кто и дома должен носить маску. А таких совсем не мало. Слышать только себя, не вступать в диалог, не поддаваться провокации на споры, на столкновение точек зрения, отыскание истины, быть глухим, слепым и немым, как символическая африканская обезьяна, — и ты имеешь шанс уцелеть..»

Эти строки Юрий Нагибин писал в советские времена, когда молчание действительно было золотым («Промолчи — попадешь в первачи! Промолчи, промолчи, промолчи!» — как писал Александр Галич). Но сегодня, в эпоху гласности, демократии и полнейшей вседозволенности, все разом разговорились. И такое несут! И народ. И народные избранники, говоруны-политики из Охотного ряда!..

А вот совсем недавно!.. Запись от 10 августа 1983 года: «Почему я в таком ужасе от «окружающей действительности»? Разве нынешняя Россия настолько хуже той, какой она была во времена Гоголя, Герцена, Салтыкова-Щедрина? Хуже, конечно, куда хуже. Россия всегда была страшна. Но во мраке горели костры, те же Гоголь, Герцен, Салтыков-Щедрин. Сейчас костры потухли. Сплошной непроглядный мрак».

Времена Брежнева, Андропова, Черненко… В одном из позднейших интервью (уже при Ельцине) Нагибин сказал: «Мы были марионетками, которыми кто-то все время манипулировал. И вот теперь нас отпустили, и мы повисли бессмысленными куклами. Люди не умеют распоряжаться собственной жизнью. Отсюда растерянность, страх, апатия».

В последнем своем интервью «Московским новостям» (1994, № 26) Нагибин сказал:

«Есть замечательное философское учение — экзистенциализм. Оно говорит, что все в руках самого человека. Что за жизнь отвечает он сам. Не общество, не меценаты, не правительство, не партия. Ты в ответе за каждый свой поступок, и за дурное, и за хорошее. Проникнитесь этим, и все станет ясно. Просто отвечайте за себя, считайте, что вот от вас зависит жизнь всего мира. Когда человек это поймет, у него определится сразу отношение ко всему — к людям, близким и далеким, деревьям, траве, воздуху. Не надо целей и идеалов: цель жизни — жизнь…»

Юрий Нагибин умер 17 июня 1994 года, в возрасте 74 лет. Он оставил нам свой «Дневник» с редким исповедничеством, которое имеет, как выразился критик Золотоносов, «достоевско-ставрогинский привкус».

Известный своей ненавистью к «инородцам» Станислав Куняев писал: «На протяжении всех мемуаров автор тщательно и мучительно выясняет: кто же он на самом деле — еврей или русский. То внутренний голос кричит ему, что он «жид», то страдания Юрия Марковича становятся невыносимыми. То, выяснив в конце концов, что его отец — русский, автор впадает в другую шизофреническую фазу и стонет: «Боже мой, почему я не могу быть просто евреем, как все?»

Н-да… Вот так пишут Куняев и другие ему подобные литераторы. Бог им судья! Лично я не могу читать страницы, насыщенные ненавистью. Хватит ненависти. Хватит проливать кровь. Хватит враждовать. Лучше дружить. Что может быть лучше дружбы?!..

Вот жили три замечательных человека, оставивших большой след в русской литературе: Виктор Шкловский, Юрий Тынянов и Борис Эйхенбаум. Умницы, интеллектуалы, специалисты. Они нежно дружили между собою, виделись и переписывались в течение длительных 40 лет. В 20-х годах Шкловский переехал в Москву, а Тынянов и Эйхенбаум до конца жизни остались в Ленинграде, но письма-размышления по-прежнему связывали их, ибо, как написал Юрий Тынянов Виктору Шкловскому: «Ты знаешь, как я тебя люблю, мне очень трудно представить свою жизнь без тебя. А новых друзей в нашем возрасте уже не приобретают, только соседей в поезде…» (31 марта 1929).

Шкловский — Тынянову: «Пиши мне. Старайся жить легко, европеизировать быт. Не сердиться. Часто бриться. Весною носить весеннее пальто и покупать сирень, когда она появится» (25 марта 1929).

Шкловский — Тынянову: «…Нужно непременно разрушать свою жизнь. Иначе она склеротизируется, и мы захлебнемся в добродетели…» (5 декабря 1928).

Тынянов — Шкловскому. «…Целую тебя крепко. Со статьей о Хлебникове не согласен. Но согласен с одним: нам жить друг без друга невозможно. И насколько мы беднее оттого, что здесь нет Якобсона» (23 марта 1929).

Примечание: Роман Якобсон эмигрировал.

Эйхенбаум — Шкловскому (строчки о Тынянове): «Юра замкнулся, окружен книгами, живет воображением, гордостью и иронией. У тебя сложнее… К тебе и к Юрию приближется проклятый пушкинский возраст — мне очень больно за вас. Толстой отделался от него «Войной и миром» и Ясной Поляной. За Юру я боюсь, за тебя — меньше, хотя его может поддержать гордость и ирония, а тебе в этом отношении труднее, потому что ты — фанатик и не только русский еврей, но и еще русский немец. В тебе бурлит кровь, а в Юре — сворачивается…» (28 апреля 1929).

Прервем эпистолярный поток и в паузе заметим: все трое — Шкловский, Тынянов и Эйхенбаум (а заодно и «Ромка Якобсон») — с различной долей примеси нерусской крови. Но какие талантливые!..

Эйхенбаум — Шкловскому: «…A ты — совсем лирик: Жуковский, Пушкин и Лермонтов вместе. Живи, по крайней мере, так же долго, как Жуковский. А я постараюсь подражать в этом отношении Толстому. А в других отношениях я — незнамо кто: Иван Аксаков, что ли? Юра слегка Катенин, слегка Грибоедов, слегка Эдгар По, слегка «Слово о полку Игореве»…» (10 июля 1932).

Юрий Тынянов умер в декабре 1943 года на 50-м году жизни. Борис Эйхенбаум, старый Эйх, как называли его друзья, всемирно известный профессор-литературовед, скончался в ноябре 1959, он прожил 73 года. Эйхенбаум, этот выдающийся историк литературы, говорил: «Творчество… есть акт осознания себя в потоке истории». Он выступил на литературном вечере и скончался, едва успев сойти со сцены…

Виктор Борисович Шкловский — долгожитель, он немного не дотянул до 92 лет, покинул белый свет 5 декабря 1984 года. Шкловский с болью писал:

«Как рано я все увидел, как поздно начал понимать… Еще одна страница весны — семьдесят шестая. Прошла молодость, прошли друзья. Почти что некому писать писем и показывать рукописи. Осыпались листья, и не вчерашней осенью… Старость любит перечитывать… Думаю, пишу, клею, переставляю; умею только то, что умею…»

В знаменитой книге «Третья фабрика» (1926) можно прочесть такое признание: «Жизнь не выходит, если думать, что она для тебя».

И в той же «Фабрике»: «Не хочется острить. Не хочется строить сюжет. Буду писать о вещах и мыслях. Как сборник цитат».

Мне вот, как и Виктору Шкловскому, тоже не хочется строить сюжет, писать какой-то длинный роман. Совсем иное — взять тему (Россия, национальности, народ) и строить его «как сборник цитат». Так что дело Шкловского живет и издается!..

В соревновании по долгожительству Виктора Шкловского переиграла (пережила) Мариэтта Шагинян: 94 года! Когда она выезжала за рубеж и предъявляла свой паспорт, то пограничники возмущались: «Бабуся, и что вы все ездите? Пора бы костям отдых дать!»

Мариэтта Сергеевна Шагинян из армян, тут почва твердая. Начинала как поэтесса и была прехорошенькой, что очень трудно вообразить в ее старости. Анна Ахматова вспоминала, что Василий Розанов «моих стихов не любил, зато очень любил Мариэтту Шагинян: «Девы нет благоуханней»».

Мариэтта Шагинян прожила долгую жизнь и показала пример умелой социальной мимикрии, писала то, что надо, о семье Ульяновых, к примеру, или о каких-то нейтральных путешествиях. Она была всеми уважаемой и умерла в собственной постели. Михаил Дудин написал на нее эпиграмму:

Железная старуха Марьетга Шагинян —

Искусственное ухо Рабочих и крестьян.

В советские времена все жили, как могли и как умели, согласно своим внутренним принципам: кто был первым учеником в классе, а кто отсиживался на «Камчатке» и регулярно получал двойки. Одним из благополучных писателей был Лазарь Иосифович Гинзбург (корни в Витебске, нищая еврейская семья). Что, не знаете такого? Тогда псевдоним: Лагин! Узнали? Еще бы: автор суперзнаменитого «Старика Хоттабыча». Жена Лагина признавалась, как она, уходя на работу, запирала писателя в комнате и оставляла ему килограмм конфет (он был страшный сладкоежка!), а вечером требовала написанные страницы.

Мало известно имя Сергея Колбасьева. В 1937 году он был арестован и соответственно вычеркнут из советской литературы. Интересны его корни: отец Адам, очевидно, из поляков. Мать Эмилия Каразна, итальянка, предки которой — коренные жители острова Мальта.

Ираклий Андроников, литературовед, рассказчик, с «абсолютно художественным вкусом» (Чуковский). Он — потомок княжеского рода, и какого! Грузинского княжеского рода Андроникашвили, древо которого восходит к династии византийских императоров Андроников, последним был Комен. Отец Луарсаб родился в глухой деревне Ожио близ Телави, а сын Ираклий — уже в Петербурге. Теткой Ираклия Андроникова была весьма известная княжна Саломея Андроникова, о которой Мандельштам писал: «Византийской славы дочь!»

Арсений Тарковский (о его корнях в рассказе об Андрее Тарковском). И что-то мы давно не цитировали стихи о России. Обратимся к Арсению Александровичу:

Русь моя, Россия, дом, земля и матерь!

Ты для новобрачного — свадебная скатерть,

Для младенца — колыбель, для юного хмель,

Для скитальца — посох, пристань и постель.

Для пахаря — поле, для рыбака — море,

Для друга — надежда, для недруга — горе…

Как душе — дыханье, руке — рукоять.

Хоть бы в пропасть кинуться — тебя отстоять.

Эти строки Арсений Тарковский написал в годы войны. А вот другие, поздние, какие-то особенно русские:

…Жизнь брала под крыло,

Берегла и спасала,

Мне и вправду везло.

Только этого мало.

Листьев не обожгло,

Веток не обломало…

День промыт, как стекло,

Только этого мало.

Прибавим сюда и строки чисто русского Виктора Бокова:

Скажу — Россия — вздрогнет лес кудрявый

И опахнет дыханием своим.

И запоют могучие дубравы,

И скажут:

— За Россию постоим!

И еще, почти на женской ноте:

Скажу — Россия — и порой заплачу…

Плакать некогда, надо работать, надо вкалывать и продолжать, как выразился Аннинский, «расфасовку национальных вкладов».

Михаил Зощенко. Некогда бешено популярный писатель: читатели были от него в восторге, а женщины — без ума. Слабый пол буквально гонялся за Зощенко, и ему приходилось отбиваться от милых дам: «Вы не первая совершаете эту ошибку. Должно быть, я действительно похож на писателя Зощенко. Но я не Зощенко, я — Бондаревич».

Михаил Михайлович по национальности украинец. «Когда я узнал, что он родом полтавец, я понял, — пишет Корней Чуковский, — откуда у него эти круглые, украинские брови, это томное выражение лица, эта спокойная насмешливость, затаенная в темно-карих глазах… Нелюдимый, хмурый, будто надменный, садился он в дальнем углу, сзади всех, и с застылым, почти равнодушным лицом вслушивался в громокипящие споры… Хандра душила его с детства, но стоило ему взять в руки перо — и угнетавшие его мрачные чувства сменялись со странной внезапностью необузданно-бурным весельем… Между двумя этими крайностями он постоянно метался: между «угрюмством» и смехом. Метался и в жизни и в творчестве…»

Читать Зощенко — одно удовольствие. Его лексикон Горький называл бисером. Он переливается всеми цветами радуги.

«Рисуется замечательная жизнь. Милые, понимающие люди. Уважение к личности. И мягкость нравов. И любовь к близким. И отсутствие брани и грубости…» — так писал Зощенко в рассказе «Страдание молодого Вертера» (1933). Идиллия российской жизни, которая так и остается идиллией. Мечтой. Розовой фантазией. А в нашей с вами реальной жизни все далеко не так…

«Главная причина — народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане…»

«Лежит, знаете, на полу скучный. И кровь вокруг…»

«Вышел ему перетык».

Это все из зощенковского бисера. От бисера — к «Алым парусам». От быта — к романтике. Александр Грин — неисправимый романтик. Его отец — Степан Гриневский (Степан — русификация от Стефана?) — поляк, повстанец 1863 года, сосланный царским правительством в 16-летнем возрасте в Сибирь.

Еще один романтик — Константин Паустовский. И тоже иностранная примесь: «Моя бабушка была чистокровная турчанка родом из Казанлыка во Фракии», — признался однажды Паустовский.

Владимир Амлинский вспоминал:

«Я очень любил тогда Паустовского. Он был одним из самых любимых писателей моего поколения; в казенном и скучном книжном мире он был островом с цветущей травой. На этом островке творилось чудо человеческих отношений, разлук, встреч… Он был своего рода инъекцией прекрасного, романтического. Мир вокруг был труден. Неокрепшая душа, видимо, нуждалась в приподнятости, в том, что Атаров позднее назвал «ветром с цветущих берегов». Кроме всего прочего, у него был уникальный дар популяризатора литературы. Толкователя ее. Человека, умеющего передать вкус и цвет чужого слова…»

Романтизм в советской России — парадокс из парадоксов. Диктатура партии под прикрытием рабоче-крестьянской власти, все прочие классы объявлялись буржуазными и подлежали уничтожению или унижению. Приходилось хитрить. Ловчить. Изворачиваться, как Мандельштаму. Шифровать свои мысли и дневники. Вот Юрий Олеша пробовал писать дневник от чужого имени: «16 апреля 1934 года. Я — советский служащий. Сегодня я решил писать дневник. Моя фамилия Степанов…»

Одна-из записей Юрия Олеши, похожая на крик боли:

«Я не знаю, где я родился. Я вообще не родился. Я не я. Я не не. Не я не. Не, не, не. Я не родился в таком-то году. Не в году. Году в не. Годунов. Я не Годунов».

Все это крайне печально. В действительности Юрий Карлович Олеша польского происхождения (разве можно было тогда этим гордиться?), и родился он в Одессе.

«Я детство и юность провел в Одессе. Этот город сделан иностранцами. Ришелье, де Волан, Ланжерон, Маразли, Диалегмено, Рапи, Рено, Бонифаци — вот имена, которые окружали меня в Одессе — на углах улиц, на вывесках, памятниках и оградах. И даже позади прозаической русской — Демидов — развевался пышный парус Сан-Донато».

«Я был европейцем, семья, гимназия — было Россией».

Судьба Юрия Олеши очень печальна Его не репрессировали. Но он был раздавлен страхом. Как и что? Читайте «Книгу прощания» Юрия Олеши, выпущенную издательством «Вагриус».

Ну, а мы продолжим наши «игры»?

Детство Ефима Зозули прошло в Польше, в Лодзи.

Вместе с Михаилом Кольцовым Зозуля в 1922 году основал журнал «Огонек». В литературных кругах говорили, что Зозуля — это «тип русского американца».

Исследовательница жизни Карла Маркса писательница Галина Серебрякова наполовину полька: ее мать Бронислава Красуцкая, сокращенно Бронка.

Писатель Александр Бек (когда-то кипели бури по поводу его романа «Новое назначение»). Его дочь Татьяна Бек пошла по отцовским писательским стопам. В одном из интервью она призналась:

«Всю жизнь мечтала побывать в Скандинавии. Гены. Мой отец, Александр Альфредович Бек, был обрусевшим датчанином. Для меня родовые корни вовсе не пустые слова. Верю в мистику происхождения. От скандинавов досталась по наследству странная во мне обязательность, даже занудливый педантизм. Подчас отчетливо дает о себе знать еврейская горячность, пассионарность. Это от мамы — Наталии Лойко. На эту тему у меня есть строки:

Родословная? Сказочный чан.

Заглянувши, отпрянешь в испуге.

Я, праправнучка рослых датчан,

Обожаю балтийские вьюги.

Точно так же мне чудом ясны

Звуки речи, картавой как речка.

Это предки с другой стороны

Были учителя из местечка.

Узколобому дубу назло,

Ибо злоба — его ремесло,

Заявляю с особенным весом:

Я счастливая. Мне повезло.

Быть широким и смешанным лесом,

Между прочим — российским зело.

Нежданно-негаданно выпала удача месяц погостить в Швеции… почувствовала там необычайный прилив энергии — словно в меня снова вдохнули жизнь. Стали записываться стихи…» («Сударушка», 1999, 22 сентября).

Ах, корни, корни!.. Сначала вычеркнутый из советской литературы, а затем в нее возвращенный (сначала убили, потом реабилитировали) Борис Пильняк. Его отец носил фамилию Вогау и происходил из немцев-колонистов Поволжья. Писателем Борис Пильняк был звонким, «первым трубачом революции» (Н. Тихонов).

«От Москвы до Питера, от городов и машин, шли красные в рабочих куртках, со звездами и без молитв…»

Пильняка кусали критики, а журнал «На посту» (был такой) в 1923 году так представлял писателя: «порнографически-славянофильствующий Пильняк». Крепко, да?

Борис Пильяк считал, что большевики — «из русской рыхлой корявой народности — лучший отбор».

В романе «Машины и волки» (1924) Пильняк поэтизировал индустриальную мощь:

«Коммунисты, машинники, пролетарии, еретики… Шли по кремлям, к заводам, — заводами, — к машинной правде, которую надо воплотить в мир; шли от той волчьей, суглинковой, дикой, мужичьей Руси к Расеи — к России и к миру, строгому, как дизель. Заменить машиной человека и так построить справедливость».

Справедливость? А было это всего лишь «Приглашение на казнь», если вспоминать другого писателя, Набокова. В 1937 году она состоялась и для Пильняка. Ему было всего 47 лет.

Но личная судьба писателей — это вроде бы совсем другая тема. А наша: генеалогия, корни, гены… Кстати, совсем недавно ученые обнаружили в матрице ДНК, в этой «машине жизни», 350 незаменимых генов, которые всё и определяют: личность, характер, эмоциональный окрас.

Все началось далекою порой…

— пишет Белла Ахмадулина и создает поэму «Моя родословная». В ней она говорит: «Девичья фамилия бабушки по материнской линии — Стопани — была привнесена в Россию итальянским шарманщиком, который положил начало роду, ставшему впоследствии совершенно русским, но все же прочно, на многих поколениях украшенному яркой чернотой волос и глубокой, выпуклой теменью глаз…»

Уж я не знаю, что его влекло:

корысть, иль блажь, иль зов любви неблизкой,

но некогда в российское село — ура, ура!

— шут прибыл италийский.

А кстати, хороша бы я была,

когда бы он не прибыл, не прокрался…

— резонно замечает Ахмадулина и продолжает:

«Дед моего деда, тяжко певший свое казанское сиротство в лихой и многотрудной бедности, именем своим объясняет простой секрет моей татарской фамилии…»

Предки Ахмадулиной — пример встречи, сшибки Запада и Востока, пусть частный, но весьма характерный случай.

Итак, есть итальянец-шарманщик. «Одновременно нужен азиат». Итальянец и татарин находят своих женщин, а дальше эти две линии пересекаются, и в каком-то там очередном колене появляется на свет русская поэтесса Белла Асхатовна Ахмадулина, в крови которой бродит и играет некая итало-татарская комбинация из стрел и лютни. Как все это в конечном итоге отражается на творчестве? Замечательно. Чеканно и музыкально.

Сны о Грузии — вот радость!

И под утро так чиста

виноградовая сладость,

осенившая уста.

Пусть всегда мне будут в новость

и колдуют надо мной

родины родной суровость,

нежность родины чужой.

Срочно прощаемся с Беллой Ахмадулиной, ее можно цитировать без конца и без края. А нам нужно заканчивать наш панорамный обзор русской литературы.

А каковы национальные корни Ольги Берггольц, Юнны Мориц? По поводу последней Андрей Вознесенский сказал так: «Ее муза — бешеная амазонка, чуть осаженная иронией». В подобной оценке явно не славянский колорит, а какой-то иной.

Или вот молодая поэтесса, из новой волны: Инна Кабыш. У нее есть близкое нам тематическое стихотворение, вот оно:

Москва моя златокоронная,

базар, перекресток, вокзал:

ты — русская? ты —

чистокровная?

Да кто тебе это сказал?

Ты — горница, девичья, детская,

заваленный хламом чердак,

монголо-татаро-советская,

бардак, чехарда, кавардак.

Народы, как семечки, лузгая,

их плотью питала свой дух.

Я чай, мое имя нерусское

тебе не порезало слух?

Москва, мы великие грешники,

и нам ли копаться в кровях!

…По всей-то России орешники

горят и рябины кровят.

Видно, не одного меня волнуют и терзают эти национальные проблемы. Мы пьем этот коктейль «Россия», и голова идет кругом от него.

Побродим еще немного по поэтическому цеху. Эдуард Асадов, в отличие от Инны Кабыш, старое имя. Тиражи его поэтических сборников не уступали когда-то Евтушенко и Рождественскому. По национальности Эдуард Асадов — карабахский армянин. Кстати, дед поэта был секретарем у Николая Чернышевского, — вот такая интересная подробность!

Григорий Поженян. О себе сказал: «Я человек нерусский, но так как я пишу на величайшем языке, я чувствую себя абсолютно русским, и я русский человек. Я становлюсь армянином, когда говорят дурно об армянах. У меня мама еврейка, и, когда говорят плохо о евреях (хотя я ни одного слова не знаю по-еврейски, и мама не знала), я вдруг начинаю ненавидеть всех антисемитов…» (МК, 1996, 24 июля).

Борис Слуцкий. Сначала стихи. Стихотворение «Отечество и отчество»:

— По отчеству! — учил Смирнов Василий,

— их распознать возможно без усилий!

— Фамилии сплошные псевдонимы,

а имена — ни охнуть, ни вздохнуть,

и только в отчествах одних хранимы

их подоплека, подлинность и суть.

Действительно: со Слуцкими князьями

делю фамилию, а Годунов —

мой тезка и, ходите ходуном,

Бориса Слуцкого не уличить в изъяне.

Но отчество — Абрамович. Абрам —

отец, Абрам Наумович, бедняга.

Но он — отец, и отчество, однако,

я, как отечество, не выдам, не отдам.

Браво, Борис Абрамович, браво! Я не могу удержаться. Я аплодирую.

И вот на эту же самую тему, может быть, кому-то она, наверное, и набила оскомину, но — «надо, Федя, надо!» Стихотворение называется «Черные брови»:

Дети пленных турчанок,

как Разин Степан,

как Василий Андреич Жуковский,

не пошли они по материнским стопам,

а пошли по дороге отцовской.

Эти гены турецкие — Ближний Восток,

что и мягок, и гневен, и добр, и жесток —

не сыграли роли значительной.

Нет, решающим фактором стали отцы,

офицеры гвардейские ли, удальцы

с Дону, что ли, реки той медлительной.

Только черные брови, их бархатный нимб

утверждали без лишнего гнева:

колыбельные песни, что пелись над ним,

не российского были распева.

Впрочем, что нам копаться в анкетах отца

русской вольности и в анкетах певца

русской нежности.

Много ли толку?

Лучше вспомним про Питер и Волгу.

Там не спрашивали, как звалась твоя мать.

Зато спрашивали, что ты можешь слагать,

проверяли, как можешь рубить,

и решали, что делать с тобой и как быть.

Рубить — значит воевать? Борис Слуцкий воевал. Он — поэт-фронтовик. Награжден боевыми орденами и медалями. Он выделялся среди всех своей честностью, нелицеприятностью, умом и строгостью. Когда он умер, то его друг Давид Самойлов сказал о Слуцком: «Он кажется порой поэтом якобинской беспощадности. В действительности он был поэтом жалости и сочувствия».

В душе Бориса Слуцкого разыгрывалась большая драма:

Когда мы вернулись

с войны,

я понял, что мы не нужны…

Захлебываясь

от ностальгии,

от несовершенной вины,

я понял: иные, другие,

совсем не такие нужны.

Один раз он поддался и участвовал в общем хоре, точнее, в общей травле Бориса Пастернака, а затем долго переживал этот свой грех:

Я был в игре. Теперь я вне игры.

Теперь я ваши разгадал кроссворды.

Я требую раскола и развода.

И права удирать

в тартарары.

«Впрочем, если кто считает, что сохранил свои ризы в первозданной белизне, не замарал их ни единым пятнышком, у того есть право никому ничего не прощать и считать, что этот грех не отмолим», — так считал Слуцкий.

Хватит Слуцкого? Нет, еще немного. Все о тех же долях крови:

Польский гонор и еврейский норов

вежливость моя не утаит.

Много неприятных разговоров

мне еще, конечно, предстоит.

Будут вызывать меня в инстанции,

будут голос повышать в сердцах,

будут требовать и, может статься,

будут гневаться или серчать.

Руганный, но все-таки живой,

уличенный в дерзостном обмане,

я уйду с повинной головой

или кукиш затаив в кармане.

Всё-таки живой! И воробьи,

оседлавшие электропроводку,

заглушат и доводы мои,

и начальственную проработку.

И о Родине. О России. Борис Слуцкий написал очень кратко, но как емко и выразительно и даже — экзистенциально:

Зачем, великая, тебе

Со мной, обыденным,

считаться?

Не лучше ль попросту

расстаться?

Что значу я в твоей судьбе?

Булат Окуджава тоже много писал о России и стихами, и прозой.

Исторический роман сочинял я понемногу,

пробиваясь, как в туман, от пролога к эпилогу…

Но так как свирепствовала тогда цензура, Булат Шалвович писал эзоповым языком, перенося события или в отечественное прошлое, или во Францию, или во времена Римской империи:

Римская империя времени упадка

сохраняла видимость твердого порядка:

Цезарь был на месте, соратники рядом,

жизнь была прекрасна, судя по докладам…

Римляне империи времени упадка,

если что придется, напивались гадко,

а с похмелья каждый на рассол был падок —

видимо, не знали, что у них упадок…

Юношам империи времени упадка

снились постоянно то скатка, то схватка:

то они — в атаке, то они — в окопе,

то вдруг — на Памире, а то вдруг — в Европе…

Как жаль, что нет с нами больше Булата, что он больше не перебирает струны своей гитары и не поет неспешно, с хрипотцой, свои, казалось бы, на первый взгляд легонькие песенки, но только на первый… На одном из последних концертов у Булата Шалвовича спросили:

— Чувствовали ли вы себя когда-нибудь евреем?

— Чувствовал, — ответил Окуджава. — И грузином, и армянином, и русским — чувствовал себя тем, к кому была проявлена несправедливость. Даже чукчей, о котором рассказывают унизительные анекдоты. Вот начальником, слава Богу, ощущать себя не доводилось. — И Булат тихонечко тронул струну… — «Я выселен с Арбата. Арбатский эмигрант…»

Возникла тема бардов. Высоцкий, Окуджава, Галич… Александр Городницкий, про которого Аннинский написал: «А «чистый» еврей Городницкий стал автором русейших песен…» И далее: «Но что еврейские корни есть у Юрия Визбора, это вам и в голову не приходит…»

А вот у Юлия Кима — корейские. Тут все видно, как говорится, невооруженным глазом. Сам Юлий Ким этого не скрывает (Боже, а есть и прозаик — Анатолий Ким):

Позвольте, братцы, обратиться робко:

Пришла пора почистить наш народ,

А я простой советский полукровка

И попадаю в страшный переплет.

Отчасти я вполне чистопородный,

Всехсвятский, из калужских христиан, —

Но по отцу — чучмек я инородный

И должен убираться в свой Пхеньян…

Одна защита от наших громких патриотов: юмор, ирония, смех, хотя смех порой смешан явно со слезою. Юлий Ким как бы кивает на наших доблестных ревнителей чистоты крови и соглашается с их утверждениями, кто портит генофонд. И Ким предлагает: устроить резервацию для поэтов-полукровок: «там где-нибудь… в Одессе, например».

Там будет нас немало полукровных:

Фазиль… Булат… Отец Флоренский сам!

Нам будут петь Высоцкий и Миронов!

Вертинский также будет петь не вам…

Господи, чуть не забыл про Фазиля Искандера, а это еще одна глыба русской литературы! Дед Фазиля был персом, который приехал в XIX веке в Россию, женился на абхазке и жил в Сухуми. Писать об Искандере не имеет смысла, он сам много пишет и говорит.

Рустам Ибрагимбеков — фигура менее знаменитая, но тоже весьма знаковая: вместе с Валентином Ежовым он написал сценарий фильма «Белое солнце пустыни» и подарил всем жителям России крылатую фразу: «За державу обидно!»

Ибрагимбеков родился в Баку. Работает в Москве. Все, кто его знает, говорят: «Рустам — обаятельнейший космополит». Он воплощенный девиз американцев: «Трудное — это то, что можно сделать сейчас, а невозможное — это то, на что потребуется немного больше времени».

Ибрагимбеков — азербайджанец, и тут срочно надо вспоминать и перечислять других литераторов из бывших республик Советского Союза (и нынешних России): белорусы Светлана Алексиевич и Алесь Адамович, калмык Даввд Кугультинов, чуваш Геннадий Айги, киргиз Чингиз Айтматов, башкир Анатолий Генатулин. таджик Тимур Зульфикаров и т. д. и т. п., почти до бесконечности.

А вот еще один ряд писателей, расшифровать генетический код которых у меня уже нет сил (отдаю безвозмездно!): Эмиль (Эммануэль) Брагинский, Николай Браун, Нина Воронель, Александр Гельман, Лев Гинзбург, Вадим Делоне, Любовь Кабо, Феликс Кандель (тот, который «Ну, погоди!»), Бахат Кенжеев, Владимир Кормер, Владимир Леонович, Аркадий Львов, Израиль Меттер, Анатолий Найман, Фридрих Незнанский, Людмила Петрушевская (Людмила Стефановна), Ирина Ретушинская, Александр Рекемчук, Нина Садур, Генрих Сапгир, Эфраим Севела, Константин Финн (Финн-Хальфин), Борис Хазанов, Захар Хацревин, Эдуард Шим (Шмидт), Юлиу Эдлис, Борис Ямпольский… Все? Нет, конечно. Еще на «я»: Василий Ян (Янчевецкий). А Вера Кетлинская? Она — Вера Казимировна. Полька?

Нет, стоп. Притомился. Полистаем-ка лучше книгу стихов под названием «Парафразис». Ее автор — молодой и талантливый Тимур Кибиров. Ни слова о корнях. Тимур — так Тимур (Тамерлан — было бы хуже). К себе и о себе, наверное, писал Кибиров?

Не умничай, не важничай!

Ты сам-то кто такой?

Вон облака вальяжные

проходят над тобой.

Проходят тучи синие

над головой твоей.

А ты-то кто? — Вот именно!

Расслабься, дуралей!

Тимур Кибиров — поэт-ироник, но и он вынужден сказать:

…Язык мой веселый немеет.

Клубится Отечества дым.

И едкими полон слезами мой взгляд.

Не видать ни хрена.

Лишь страшное красное знамя

ползет из фрейдистского сна.

И пошлость в обнимку со зверством

за Правую Веру встает,

и рвется из пасти разверстой

волшебное слово — «Народ!»

Как я ненавижу народы!

Я странной любовью люблю

Прохожих, и небо, и воды,

язык, над которым корплю.

Тошнит от народов и наций,

племен и цветастых знамен!

Сойдутся и ну разбираться,

кем именно Крым покорен!

Семиты, хамить, арийцы —

замучишься перечислять!

Куда ж человечеку скрыться,

чтоб ваше мурло не видать?

Народы, и расы, и классы

страшны и противны на вид,

трудящихся мерзкие массы,

ухмылка заплывших элит.

Но странною этой любовью

люблю я вот этих людей,

вот эту вот бедную кровлю

вот в этой России моей.

Отдельные лица с глазами,

отдельный с березой пейзаж

красивы и сами с усами!

Бог мой, а не ваш и не наш!..

А дальше Тимур Кибиров, или его лирический герой, успокаивает самого себя: «авось проживем понемножку. И вправду — кому мы нужны?» Главное: «В Коньково-то вроде спокойно…» В Коньково — возможно, да. А на Кавказе? Или в других горячих точках России? Из интервью Светланы Алексиевич:

«По статистике, за пределами России живет 25 миллионов русских. После распада империи они изгои. Их гонят, им кричат: русские, убирайтесь домой, на свою землю. Женщина, которая приехала в чернобыльскую зону с пятью детьми, плакала: «Кто я? Мама украинка, папа русский. Родилась и выросла в Киргизии. Муж — татарин. А дети мои — метисы. Где наша родина? Нет такой страны — Метистан. Была родина — Советский Союз. Теперь наша родина — Чернобыль. Тут много пустой земли, пустых домов. Теперь здесь будем жить, отсюда нас никто не прогонит» («Литературная газета», 1996, 24 апреля).

Взрыв национализма рассеял народы бывшего СССР. Но мало этого — национальная грызня продолжается и внутри давно осевших и вновь появившихся. И что самое прискорбное — среди интеллигенции и особенно среди господ сочинителей. Кто-то продолжает вычислять и вычленять нерусских, инородцев, чужаков, которые якобы все портят в России. Кричат о жидомасонах, сионистах, «воинствующем космополитизме». В ноябре 1999 года на X съезде писателей России клеймили коллег из другого союза, возносили себя и топтали других — мы, мол, умы, а они — увы… «Увы» — это Евтушенко, Вознесенский, Битов, Окуджава, Искандер, Жванецкий и другие, действительно популярные, любимые и читаемые в России. А «умы» — это Михаил Алексеев, Лыкошин, Бондаренко и прочие «истинные патриоты».

Корреспондент «Литературки» Радзишевский нападки патриотических писателей обозначил словом «чужебесие»: «Древнее и точное слово, характеризующее главного врага русского человека. Проявляется чужебесие в ущемлении кормилицы, в проникновении латинского шрифта в рекламу, на телеэкран. Это, по Белову, уже погубило Югославию и угрожает России».

Мне кажется, что за всеми этими разборками «свой — чужой», «русский — нерусский» стоит еще деление на умных, одаренных и бездарных, серых. Серые жаждут вкусить от пирога популярности, жаждут наград и привилегий и никак не могут дотянуться до лакомого куска, отсюда возмущение, ярость, крик и желание измазать счастливых конкурентов и соперников в грязи, а национальная краска весьма годится для этого заборного дела. Как выразился председатель Союза Ганичев: вы там кто в чем, а мы тут все исключительно в большом белом жабо. Добавлю: при сарафане и лаптях.

В итоге — у одних жабо, а у других клеймо?! Таким положением давно возмущен Евгений Евтушенко (его это задевает и лично, ибо в детстве он носил немецкую фамилию Гангнус):

Любой из нас — мозаика кровинок.

Любой еврей — араб, араб — еврей.

И если кто-то в чьей-то крови вымок,

то вымок сдуру, сослепу — в своей…

В одном из стихотворений 1998 года Евтушенко восклицает:

Нам пошлость изменила гены.

Да какого ей рожна политики-интеллигенты?

Россия-дура ей нужна.

Залечь героям неуместно, как уголовникам, на дно.

Россия — это наше место, хотя и проклято оно…

На Евтушенко постоянно нападают за то, что он большее свое время проводит в Америке, а не в России. «Что значит «редко бываю в России?» — возмущается поэт, — когда она у меня под кожей. Наше сердце — это тоже территория нашей родины. «Мертвые души» написаны в Риме, лучшие стихи Тютчева — в Германии…»

В июле 1998 года Евтушенко исполнилось 65 лет. Его спросили:

— Чего вам больше всего не хватает в США?

Он ответил:

— Антоновских яблок…

Другой наш корифей. Скоростной локомотив русской поэзии — Андрей Вознесенский доказывает, глотая архивную пыль, что он потомок грузина, но при этом оговаривается:

«У меня хватает юмора понимать, что по прошествии стольких поколений грузинская крупица во мне вряд ли значительна. Да и вообще не очень-то симпатичны мне любители высчитывать процентное содержание крови. Однако история эта привела меня к личности необычной, к человеку во времени. За это я судьбе благодарен».

Необычный человек — дальний предок Андрея Вознесенского Андрей Полисадов.

Стихов Вознесенского о России не привожу, и так уже меня упрекают в том, что я — горячий поклонник Андрея Андреевича, особенно раннего — Андрюши (все-таки учились в одной школе).

Неважно — русский или еврей,

быстрей, миленький, быстрей!..

Это уже поздний Вознесенский. Осенний. Но как удивительно по-весеннему прыток и быстр — завидую ему по-хорошему. Вознесенский старается не шагать, а бежать со временем. Быть суперсовременным. Архи-модным. В подтверждение этого тезиса все же приведу одно стихотворение из сборника поэта «Casino «Россия» (1997) — «Русская playmate»:

Жрите, русские пельмени, соплеменников!

Но по сердцу страшно, если рашпилем.

Пой мне, Маша, первая плеймейт,

made in Russia!

Над страной, бронежилетной и ножовой,

как одежду и надежду, сбросив тело,

плачет голос, абсолютно обнаженный —

голый голос, чистый голос, голос белый!

Здравствуй, пламя молодое, незнакомое!

«Абсолюта» дети, телки и плейбои.

Я такой не видел обнаженной

русской боли!

Боль за наши годы беззакония

и за ноту абсолютной боли, что ли…

Заоконное, слезою самогонною

плачет небо. Плачет ангел. Плачет поле.

Ты живешь безоблачней небес.

Одеваешься от Кензо. Бесишь скептиков.

Но душа предпочитает

без контрасептиков.

Ну что, ставим наконец-то точку? А Андрей Битов? А Георгий Гачев?! Тоже ведь мои любимцы. Сначала — Андрей Битов:

«Недавно приезжал из Израиля замечательный еврейский писатель Арон Апельфильд, встретились мы на приеме израильского посла, ощутили симпатию друг к другу, разговорились. И он, конечно, задает извечный вопрос — не еврей ли я? Я был вынужден ответить, что нет, поскольку по всем дознаниям не получал никаких соответствующих свидетельств… Хотя с возрастом, к 60-ти годам начинаешь понимать, что генеалогия — такая великая вещь, туманная даже там, где она прослеживалась, допустим, в царских родах… Потому что кто, и с кем, и когда, и при каких обстоятельствах — это такая темнота, и биологически так оправданно… Я, прожив всю жизнь без сомнения, что я русский человек с примесью немецких кровей, могу за собой заподозрить кого угодно — татар, монголов, евреев, кыпчаков… И я говорю Арону Апельфильду: либо «били», либо — редуцированное восточное. А он: так у нас, говорит, очень много Битовых!.. А недавно я увидел на витринах одно библиографическое издание и купил ею, потому что там был — Юлий Битовт! А уж этот-то точно еврей. Так что, может быть, у меня редуцирование и не от восточной фамилии. Но, в общем, эта непривычность ее звучания, она явно куда-то указывает. Но куда?..» («Литературная газета», 1996, 18 декабря).

Ну, а теперь очередь обнажаться Георгию Гачеву. Но все ли ею знают — вот в чем вопрос. Знатоки — да, массы — нет. Поэтому представим: доктор филологических наук, ученый-культуролог и писатель. Вот что говорит сам Георгий Гачев:

«Национальная проблема для меня — проблема самопознания. Я родился в Москве, и родной мой язык — русский. Отец — болгарин, соратник Димитрова, политэмигрант, учился в Московской консерватории. Там он познакомился с моей матерью — еврейкой из Минска. Конечно, я человек русской культуры, но в моей крови — горючая смесь».

Долгое время Георгия Гачева не выпускали за границу и он путешествовал по ней, как он выразился, интеллектуально, по книгам, и писал свои, «национальные космосы». Написал Гачев и русский «космос» — книга «Русский Эрос» вышла в 1994 году.

«В России «усталая природа спит», страстность переходит в душевность, — утверждает Гачев. — Любовь у нас скорее психологическая, чем чувственная. Вектор ее в России переходит вкось — в разлуку. Жизнь разводит наших влюбленных, как мосты над Невой. «Дан приказ ему на Запад…» И вот они уже на расстоянии хорошо любят друг друга. Телесное наслаждение переключается на более духовные радости. «Не та баба опасна, которая держит за…, а которая — за душу», — сказал однажды Толстой Горькому.

Малозначителен акт физического соединения… Место объятий, метаний, страстных поз занимает у нас свистопляска духовных страстей: кто кого унизит? В поддавки играют: Ну-ка, возьми! Слабо? Любовь — как взаимное истязание. Страдание, и в этом — наслаждение…»

Это уже о характере русского человека. К нему мы еще вернемся. А сейчас вновь обратимся к национальным корням.

«Меня раздражают наши СМИ, — говорит Георгий Гачев. — Зачем они несчастную фразу Макашова тиражируют сто раз в сутки? Никакой новой волны антисемитизма в России нет. Это моя концепция. В русском народе антисемитизма нет. Просто в сравнении с русским медлительным медведем евреи необычайно юрки и активны. Благодаря своей психодинамике они, появившись в России после раздела Польши, быстро захватили журналистику, посты, деньги, банки. В ужасе перед этим был Василий Васильевич Розанов. А потом появились революционеры, социал-демократы, террористы. Все наши главные идеологи были евреи. ЧК — тоже…» («Книжное обозрение», 1999, № 23).

Так считает Гачев. Конечно, можно с ним спорить, но лично мне недосуг. Надо довести затянувшуюся главу до конца. И приведу весьма любопытный взгляд Георгия Гачева на проблему русские — иностранцы из его книги «Русский Эрос»:

«…Щедрин в «Приключении с Крамольниковым» писал о России как стране волшебств, а ныне и рационалистические немцы ублажают это наше самочувствие кинофильмом «Русское чудо».

Таким образом, русский мужчина в отношении к своей родной земле оказывается нерадивым — т. е. полуимпотентом, недостаточным, полуженщиной, пассивным, несамостоятельным, а вечно чего-то ожидающим, безответственным иждивенцем, ребенком, пьяненьким сосунком водочки на лоне матери-сырой земли: т. е. святым и блаженным, которого можно жалеть, но который уж совершенно реализует и развивает лишь материнскую сторону в русской женщине. А надо же ей когда-то хоть раз в кои-то веки почувствовать себя вожделенной супругой! И вот для этого является время от времени Чужеземец — алчущий, облизывающийся на огромные просторы и габариты распростершейся женщины — Руси, России, Советской России. То варяг, то печенег и половец, то татаро-монгол, то поляк, то турок, то француз, то немец: всасывает их всех в себя, соблазняет, искушает русская Ева — видимо, легкой, кажущейся доступностью и сладостью обладания: «Земля наша велика и обильна. Приидите и володейте нами», — просят русские послы-полуженщины самцов-варягов от имени России. «Земля наша богата,/Порядку только нет», — то же слово и в XIX веке Россией возвещено через поэта Алексея К. Толстого.

Значит, опять какой-то другой Мужчина нужен, чтобы порядок навести: немец ли, социализм ли, нэп ли, совет ли, колхоз ли, еврей ли, грузин ли и т. п. — и все опять тяготеет к тому, чтобы сбагрить, отбояриться, сдать иностранцу на откуп, в концессию: нехай он возится! — или позаимствовать иностранный опыт… Тяга отмахнуться от дела: подписано — так с плеч долой. Потому столь героические усилия надо было предпринимать цивилизаторским силам в России: Петр I, партия большевиков, — чтобы приучить брать на себя ответственность, свои опыт и самочувствие вырабатывать. А то до сих пор легкая самокритика в русских: «А, русский человек — самый дурной, буёвый! — говорил мне грузчик Володя в Коломне, сам чистокровный русский и бывший блатной. — Вон евреи, грузины, латыши, любые малые — как друг другу помогают, а у нас хоть дохни — не пошевелятся!»…

Но оттого и помогают, что малые народы плотно (т. е. плоть к плоти) привыкли жить, так что зияние — то, что упал кто-то рядом, — остро ощущается. А в России земли вдоволь, эка невидаль! — добра сколько хочешь, бери — не надо; простор каждому, люди привыкли к зияниям, к неприлеганию — и пассивность к земле и в пассивность друг ко другу оборачивается…» (Г. Гачев. «Русский Эрос»).

Вернемся к выражению простого работяги: «А у нас хоть дохни — не пошевелятся!» Именно об этом и писал Михаил Светлов в своей «Гренаде»:

Отряд не заметил

Потери бойца…

Не из той ли бесчувственной «серии» — десятки тысяч не похороненных до сих пор бойцов Красной Армии, защитников Родины? Великое русское равнодушие и наплевательство — это уже на государственном уровне. «Родина слышит, Родина знает…» — это только в песнях. Но это, кажется, уже политическая публицистика.

В заключение послушаем мнение чистопородного русского писателя Федора Абрамова:

«Историческая беда России — мы раньше научились умирать, чем жить» (май 1975).

Запись от 29 октября 1973 года:

«Россия нуждается в утверждающем слове. В положительном идеале. Идеалы славянофилов непригодны. А официальная идеология давно уже скомпрометировала себя. Нужно новое знамя. Новое знамя».

Добавим от себя: знамя солидарности и братства всех народов и наций, населяющих Россию, а не поднятие на щит исключительно русских по крови людей. Это — роковой тупик.

Но хватит говорить о писателях и русской литературе. Литература — «такая штука — в ней так легко пропасть, зарыться, закружиться, затеряться…» — перефразируем Булата Окуджаву. Литература — это чащоба. Дремучий лес, где бродят разные шундики.

А можно привести и другое сравнение. Литература — это огромный чугунный чан, в котором плавятся и томятся различные национальные корни, корешки и коренья. В итоге получается не то какая-то амальгама, не то какая-то каша. Лучше — каша. Каша из русской печки. Она упрела основательно. Рассыпчата. Вкусна. Аппетитна. И легкий дымок вьется над ней…

Пожалте к столу и приятного аппетита. Поели. Насытились. Теперь можно послушать и другие истории.

Театральные истории

Театр уж полон; ложи блещут;

Партер и кресла, все кипит…

Александр Пушкин

Обратимся к театру. Казалось бы на первый взгляд, на театральной сцене можно было бы обойтись одними русскими талантами (опять же исконные скоморохи). Но не тут-то было!..

Первая пьеса на Руси была сыграна 17 октября 1672 года. В подмосковном селе Преображенское в только что отстроенной «Комедийной храмине» шла пьеса на сюжет библейской «Книги Есфирь». Спектакль был поставлен по специальному указу царя Алексея Михайловича: «…иноземцу магистру Ягану Годфриду учинити комедию… а на комедии действовати из Библии «Книгу Есфирь».

Кто ставил спектакль? Немецкий пастор Иоганн Готфрид Грегори, ему помогали его соотечественники из Немецкой слободы — Юрий Гивнер и Яган Пальцер.

Представление шло на немецком языке, и около царя расположился толмач (переводчик). Но Алексей Михайлович хорошо знал библейский сюжет и в течение 10 часов (столько шла пьеса) с увлечением следил за действом. Любопытно, что царь свдел перед сценой в кресле, а царица и все царское семейство по татарскому образцу наблюдали за действом через щели особого, досками отгороженного помещения. Так начинался русский театр, «потеха государева».

Заметим, что премьера прошла спустя 56 лет после того, как умер Шекспир, и соответственно Европа уже давно была знакома и с ревностью Отелло, и с терзаниями Гамлета, и с мучительным одиночеством короля Лира. Но это так, по ходу нашей с вами пьесы, тема которой: Россия между Западом и Востоком, и кто в России русский, а кто нет. Или совсем нет. И вообще — огненный коктейль «Россия»!

А теперь зададим вопрос: кто основал нашу национальную гордость — Большой театр? Англичанин Майкл Мэдокс. С одобрения Екатерины II Мэдокс организовал московскую версию лондонского парка «Воксхолл гарденс», где проводились различные публичные представления. Это было на том месте, которое сейчас занимает Эрмитаж в Каретном ряду. Ну, а потом Большой «переехал».

Первым великим русским актером по праву считается Михаил Щепкин, но его угораздило жениться на гречанке, которую по-русски звали Еленой, то есть Щепкин взял и «испортил» кровь своих русских потомков.

Ну, а кто явился реформатором современного театра? Одним из них, безусловно, был Станиславский, другим, конечно, Мейерхольд. И что же? Любопытное совпадение: у обоих была французская бабушка. «Возможно, что они повинны в том, что их внуки без колебания променяли солидные отцовские дела на такую пустую забаву, как сцена. Кто знает? На всякий случай с благодарностью поклонимся далеким француженкам, подарившим внукам галльскую кровь…» — пишет критик Константин Рудницкий в книге о Мейерхольде.

«Моя бабушка по матери, — писал в своих воспоминаниях Константин Сергеевич Станиславский, — французская актриса (комедия и оперетта) Мари-Аделаида Варле. Приехала в Санкт-Петербург, вышла замуж за владельца каменоломни в Финляндии (поставившего Александровскую колонну в СПб) Василия Абрамовича Яковлева. От него родилась дочь Елизавета Васильевна, вышедшая замуж за моего отца, Сергея Владимировича Алексеева».

Константин Алексеев (сценический псевдоним — Станиславский) в письме к своей будущей жене артистке Марии Лилиной писал в 1896 году: «Я практическая душа и француз…»

Что касается другого гениального режиссера — Всеволода Эмильевича Мейерхольда, то он был с примесью не только французской, но в основном немецкой крови. Да и именовался он с младенческих лет иначе, прежде чем сменил свое имя и облагозвучил фамилию, — Карл Мейергольд. Всеволод Мейерхольд — как-то мягче и более по-русски.

Возьмем другие основополагающие имена для русского театра, блистательных режиссеров Евгения Вахтангова, Константина Марджанова (Котэ Марджанишвили), Александра Южина-Сумбатова, сына грузинского князя. Кто напитал их талантом? Кто наградил бурлящим южным темпераментом? Кавказ!.. Кстати, в Грузии родился и провел детство в Тифлисе Владимир Немирович-Данченко. И кем был по национальности этот корифей и реформатор русской сцены, не-разлей-вода со Станиславским? По отцу украинец, по матери армянин. Отец Иван Васильевич Немирович-Данченко, подполковник в отставке, помещик из Черниговской губернии. Мать — Александра Каспаровна Ягубова, армянских кровей. И жену себе Владимир Иванович Немирович-Данченко выбрал не очень-то русских корней — Екатерину Корф (1886 год — «в последние дни мая меня объявили женихом и пропивали Екатерину Николаевну»).

И все же прославленный режиссер Немирович-Данченко — исключительно русский человек, хотя и без единого намека на обломовщину: «Бросая еще раз взгляд назад, замечу, что рос я, вообще говоря, одиноко, а жить, как говорится, «вовсю» начал очень рано, лет с 16. Работать же над самим собой начал, строго говоря, очень поздно, лет с 25…» — писал он.

В письме к Станиславскому Немирович-Данченко признавался: «Я с 13 лет зарабатывал каждый день своего существования и оставался независим» (7 ноября 1914).

Можно смело утверждать, что подобное отношение к жизни — типично западная черта характера Немировича-Данченко, а во всем остальном он — типичный представитель русской культуры, которую высоко ценил и любил. В записной книжке (1926) он записывал: «Часто думаю, что Америка еше не нашла своей красоты. Она все еще строится, строит». Может быть, именно в этом и есть разгадка того, что ни Станиславский, ни Немирович-Данченко не остались за рубежом, а продолжали служить России, несмотря на все выверты и выкрутасы культурной политики советской власти.

Назовем еще нескольких представителей режиссерской профессии, руководителей театра: Рубен и Евгений Симоновы, Георгий Товстоногов, Анатолий Эфрос, Михаил Левитин, Лев Додин, которых тоже нельзя отнести к стопроцентным русским. Замес иной.

От режиссеров — к актерам. Дореволюционный талантливый актер, а еще драматург и журналист, Василий Далматов был по национальности сербом, его настоящая фамилия Лукич.

Корифеями Художественного театра были Василий Качалов и Леонцц Леонидов. До сцены они носили менее сладкозвучные для русского уха фамилии — Шверубович и Вольфзон. У Василия Ивановича Качалова, кумира многих поколений театральных зрителей, была непростая смесь эстонских, польских и русских кровей. Может быть, именно отсюда его неповторимость и кумирность? Его голос, весь в блестящих и матовых переливах?

Там царь девичьих идеалов

В высоких ботиках Качалов…

— писал Сергей Соловьев. А вот в романе Анатолия Мариенгофа «Мой век» есть любопытный пассаж-воспоминание:

«Качалов — это псевдоним. Настоящая фамилия Василия Ивановича — Шверубович.

Когда Художественный театр гастролировал в Америке, нью-йоркские евреи, прослышав про это, взбудоражились:

— Вы знаете, мистер Абрамсон, что я вам скажу? Великий Качалов тоже из наших.

— Ой, мистер Шапиро, что вы думаете? Вы думаете, что знаменитый Качалов гой? Дуля с маслом! Он же Шверубович…

— Как, вы этого не знаете, мистер Коган? Вы не знаете, что этот гениальный артист Качалов эхс нострис?

— Подождите, подождите, мистер Гуревич! Ведь он же Василий Иванович.

— Ах, молодой человек, сразу видно, что у вас еще молоко на губах не высохло! Это ж было при Николае Втором, в то черное время, скажу вам, очень многие перевертывались… Из Соломона Абрамовича в Василия Ивановича. Так было немножечко полегче жить. В особенности артисту…»

Позвонили супруге Качалова.

«— Будьте так ласковы, не откажите в любезности. Это говорит Лифшиц из магазина «Самое красивое в мире готовое платье». А кто же был папаша Василия Ивановича?

— Отец Василия Ивановича был духовного звания, — сухо отозвалась Нина Николаевна.

— Что? Духовного звания? Раввин? Он был раввин?

— Нет!.. Он был протоиерей.

— Кем? Кем?

— Он был протоиереем…

— Ах, просто евреем! — обрадовался мистер Лифшиц…

А через неделю нью-йоркские Абрамсоны, Шапиро, Коганы, Соловейчики и Лифшицы устроили грандиозный банкет «гениальному артисту Качалову, сыну самого простого еврея, вероятно, из Житомира».

Василий Иванович рассказывал об этом пиршестве, с фаршированными щуками, цимесом и пейсаховкой, где были исключительно «все свои» (А Мариенгоф. «Мой век. Мои друзья и подруги»).

Н-да, разобраться порой, кто есть кто в национальном плане, довольно трудно. Замечательная актриса Художественного театра Ольга Авдровская в девичестве носила фамилию Шульц. Кто она? Немка или русская? А может быть, кто-то еще?..

Примадонна МХАТа — Ольга Книппер, после замужества Книппер-Чехова. А у нее какие национальные корни? Владимир Книппер в книге «Пора галлюцинаций» пишет:

«Наша фамилия — Книппер, по всей вероятности, не только немецкая, но и шведская. «Книппер» по-шведски и по-немецки означает «щипалыцик» (от «книппен» — щипать)… А в историю отечественного театра вошел наш предок Карл Книппер — заводчик, негоциант и крупный судовладелец. Со слов современников, он имел большое «знание и охоту к театральным действиям». С 1787 года он начинает содержать немецкую труппу. Затем он отобрал 50 наиболее одаренных сирот-подростков, привез в Петербург и начал учить их в своей театральной школе. Молодые актеры Карла Книппера составили труппу первого в стране общественного Вольного российского театра, открывшегося на царицынском лугу (Марсово поле). Руководителем этого театра был Иван Дмитревский, соратник Федора Волкова — создателя первого русского постоянного театра…»

Что следует добавить? Предками Владимира Книппера был Август Книппер, слесарь из Саарбрюккена, прабабушка — венгерка Марта Эллингер.

Дед Леонард Книппер уехал в Россию искать счастья. Служил у князя Гагарина на Какманском заводе. Затем Леонард Книппер вместе со шведским инженером Анрепом открыл собственную фирму по торфяному делу. Женился он на Анне Зальц, немке, ведущей свое происхождение от основателя Ливонского ордена. С брата Анны — Александра Зальца, офицера гренадерского полка, Чехов «списал» своего доктора Чебугыкина в пьесе «Три сестры». В музее Ялты висит портрет русского офицера немецкого происхождения с надписью «Сяду я за стол, да подумаю… Антону Павловичу Чехову от А.Зальца».

У Леонарда Книппера были дети, среди них — Константин и Ольга, которая вышла замуж за Антона Павловича. Так вот, автор книги Владимир Книппер — сын Константина и соответственно племянник актрисы Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой. Кроме Владимира, у Константина Книппера было еще двое детей: Ольга и Лев. Ольга вышла замуж за актера Михаила Чехова и стала Ольгой Чеховой. Покинув Россию, она превратилась в звезду немецкого кино и театра. К ней благосклонно относился сам Адольф Гитлер. Утверждают, что неравнодушен к Ольге Чеховой был и советский диктатор — Иосиф Сталин. Итак, любимица двух тиранов!..

Ну, а Лев Книппер никуда не уезжал из России, стал советским композитором и написал сверхзнаменитую песню (на слова Виктора Гусева) «Полюшко-поле»:

Полюшко-поле,

Полюшко, широко поле!

Едут по полю герои,

Эх, да Красной армии герои…

И так далее. «Девушки, гляньте, гляньте на дорогу нашу…» Так что с трудом и грехом пополам, но разобрались с семейством Книпперов.

А что там и кто там, в Художественном театре, еще? «Есть в России театр с горьким именем МХАТа…» — этот перифраз появился в конце октября 1998 года, когда две разделенные труппы, два театра — Ефремова и Дорониной — справляли свое 100-летие. И доронинцы посыпали голову пеплом:

Враги сожгли

единство в МХАТе…

В отчете о юбилее в «Независимой газете» сформулирована горестная мысль: «Странная и тяжкая доля России: у нас если реформатор — так обязательно вор, а если патриот — так непременно антисемит».

Нет, покинем Художественный и отправимся лучше в Малый, в исконно русский театр. Интересно, что когда работаешь над какой-нибудь темой, то материал начинает сам к тебе бежать. Вот и при первом наброске этой книги, устав от машинки, включил телевизор аккурат 21 апреля 1986 года, а там передача об актерской династии Бороздиных-Музилей-Рыжовых. И вдруг ведущий Владимир Лакшин, как будто специально для моего исследования спрашивает народного артиста СССР Николая Рыжова:

— Ну, вы всегда такой русак?

— Нет, — отвечает Рыжов, — я — гибрид. В нашем роду, помимо русской, еще чешская, французская и даже испанская кровь.

Вот те на! — Я даже подпрыгнул на диване. А Рыжов тем временем продолжал свой рассказ об истории династии. Наполеоновский солдат Жан-Жак Пино остался в России. Его сын Пьер Пино стал машинистом в Большом театре и женился на Варваре Бороздиной. Стало быть, Пьер Пино — дед нынешнего Николая Рыжова, одного из самых, казалось бы, русских актеров, великолепного исполнителя героев пьес Островского, француз из французов.

Играя Амоса Барабашева в пьесе «Правда — хорошо, а счастье — лучше», Рыжов тягуче-жеманно (уж не французская ли «кровя» играет в нем?) произносит:

— Намедни сидим мы в трактире, пьем мадеру, потом пьем лафит «Шато ля роз», новый сорт, мягчит грудь и приятные мысли производит.

Заметьте, русский купец (или купчик) не водку глушит, а ликер сладкий потягивает. Не странно ли?..

Славная театральная ветвь Бороздиных-Музилей. Все от того же машиниста Пино? Среди них выдающийся актер Малого театра Николай Музиль.

Гордость Камерного театра, овеянная легендой Алиса Коонен тоже имела сложные национальные корни: польские и бельгийские. «Помни, ты — фламандка!» — говорил маленькой Алисе ее отец. Он не добавлял слова о пепле Клааса, который непременно должен был стучать в ее сердце, но тем не менее Алиса Коонен бесстрашно сыграла роль комиссара в некогда нашумевшей «Оптимистической трагедии».

Идем дальше. Народная артистка СССР Софья Владимировна Гиацинтова. Прославилась в истории советского театра тем, что сыграла роль матери вождя Марии Александровны Ульяновой. Кто же сама артистка? Разумеется, славянка. Но открываем том ее воспоминаний «С памятью наедине» и читаем о некоей общественной или исторической среде, под воздействием которой росла «Фиалка», как ее звали.

«Начну все по порядку, — пишет Софья Гиацинтова. — В XVIII веке поселились в Немецкой слободе выходцы из Англии по фамилии Гарднер. Франц Яковлевич, чей портрет и сейчас висит в моей комнате, разбогатев, основал ставшую потом знаменитой фарфоровую фабрику. Судя по дошедшим до меня рассказам, он был предприимчив, деловит, одарен и со вкусом… В ту еще пору, на той же Немецкой слободе, обосновался то ли взятый Петром I в плен, то ли просто вывезенный им шведский офицер-дворянин Венк-Стерне (в переводе «вечерняя звезда»). Уж не знаю почему, но в Швецию он не вернулся, был как-то самим Петром отмечен и стал родоначальником русских Венкстернов…»

Дальнейший сценарий судьбы таков: сын Венкстерна знакомится с дочкой Гарднера, женится на ней, и появляется на свет маленькая Елизавета, мать будущей советской актрисы Гиацинтовой. Вот вам и корни еще одной русской-прерусской актрисы.

Судя по воспоминаниям, Гарднеры были красивы, ласковы, бурно веселы. Венкстерны скептически умны, философичны и лишены какой бы то ни было деловой хватки. Вот исходные позиции (или скажем по-другому: материал) для последующих головокружительных генетических комбинаций и характеров потомков Гарднеров-Венкстернов.

Книга Гиацинтовой своего рода клад по генеалогическим связям. Описывая эскапады своего дяди Алексея Венкстерна, Гиацинтова замечает, что «к его и маминому роду Венкстернов примыкали очень известные люди: художник Перов, декабрист Волконский, академик Тимирязев и по двум линиям — сам Лев Толстой. Поэтому моего дядю постоянно приглашали в дома, где бывал, выезжая в Москву, граф Лев Николаевич…»

О, ужас! И Лев Николаевич тоже! Впрочем, об этом мы уже с вами читали раньше…

«Было у Венкстернов еще одно почетное и прямое родство по линии деда мамы и дяди — Петр Яковлевич Чаадаев…»

Нет, да эти Венкстерны просто спруты! Они охватили щупальцами почти всех корифеев русской культуры.

Что же в итоге выходит — что все «синие птицы» русского театра прилетели из-за моря?..

Тогда расскажем еще одну историю. Илья Сад, автор музыки к знаменитому мхатовскому спектаклю «Синяя птица», в молодости ухаживал за дочкой генерала Щастного. Генерал, естественно, свирепел от подобной дерзости: «Я не для того прожил такую долгую жизнь, — говорил он, — чтобы отдать любимую дочку еврею, да еще, как говорят, по матери с цыганскими кровями».

Генерал сказал «нет!», дочка сказала «да!» В результате этого авантюрного брака появилась на свет Наталья Сац. Да, та самая, которая создала уникальный детский театр.

Кстати, об евреях, коли затронули Илью Саца. Не будем вспоминать дореволюционный театр, а вспомним только советский. Какие замечательные звезды сияли, а некоторые и продолжают сиять, на сцене: Соломон Мнхоэлс, Вениамин Зускин, Серафима Бирман, Марк Прудкин, Осип Абдулов, Фаина Раневская, Зиновий Гердт, Элина Быстрицкая, Владимир Этуш, Сергей Юрский… — всё это люди, предки которых пришли с берегов Иордана, а значит, они — дети Сиона. Хотя бы в символическом смысле.

Михоэлс (а точнее — Шлиома Вовси) родился в Двинске 16 марта 1890 года в семье управляющего имением графа Зибельблатера — одного из самых видных аристократов Польши середины XIX века. Примечательно, что выдающийся артист и блистательный шекспировский король Лир, Соломон Михоэлс мечтал о пьесах Гоголя и Островского, но, увы, ему так и не удалось в них сыграть.

Осенью 1943 года Михоэлс, как председатель Еврейского антифашистского комитета, приехал в США, чтобы собрать материальную помощь для Советского Союза. В один из дней Михоэлса пригласили бывшие русские князья, эмигрировавшие из России после революции. Они приветствовали его на еврейском языке: «Шолом алейхем, реб Михоэлс», — и затем по-русски сказали: «Мир Вам, господин Михоэлс, мир всей борющейся России, всем ее народам. Сейчас не время вспоминать зло. Мы передаем для спасения России все, что можем. Не знаем, ступит ли когда-нибудь наша нога на родную землю, но сделайте все, чтобы ее не топтали враги. И мы готовы помочь всем, что в наших силах» (цитата по книге Матвея Гейзера «Соломон Михоэлс», Москва, 1990).

Михоэлс собрал для Красной Армии десятки миллионов долларов. Чем отплатил артисту режим, мы знаем: 13 января 1948 года Соломона Михоэлса подло убили.

У Фаины Раневской была более счастливая судьба: ее не убивали, ее даже награждали орденам, присвоили ей звание Народной артистки СССР. Но была ли она счастлива в своей творческой судьбе? «Я — кладбище несыгранных ролей», — говорила Раневская. Одной из этапных ролей могла стать боярыня Ефросинья Старицкая в картине «Иван Грозный». Эту роль Сергей Эйзенштейн изначально готовил для Фаины Григорьевны. Сделанные пробы были великолепны. Но вмешался большой чиновник от искусства, который запретил брать на роль Раневскую из-за семитского разреза ее глаз.

В 1989 году к нам в Россию пожаловал гражданин США Евгений Фельдман, сотрудник одной из частных фармацевтических фирм, сносно говорящий по-русски, и кто-то, естественно, его спросил:

— Остались ли у вас родственники в России?

— Была тетка. Я только слышал от родителей, что она мечтала стать актрисой. Поэтому и отказалась уехать со всеми. Сказала, что русской актрисой можно стать только в России. С тех пор мы больше ничего о ней не слышали. Теперь уже умерла, наверное.

— А как ее звали?

— Фаня Григорьевна Фельдман.

— Так это же Раневская! Вы — племянник Раневской?!

— А кто такая Раневская?

— Ваша тетка! Великая артистка Раневская…

Да, Фаня Фельдман, будущая Раневская, родилась в еврейской семье, в Таганроге. Когда грянула революция, все Фельдманы, опасаясь насилия и разбоя, немедленно уехали. Фаня осталась. «При чем тут революция? — рассуждала она. — Главное — театр».

Главным партнером Фаины Раневской по кино и театру был Ростислав Янович Плятт. Польских кровей?..

А Михаил Козаков? Чуть не забыл Михаила Козакова! Форменное безобразие: любимый актер. В замечательной книге «Третий звонок» Козаков признавался, что до своей поездки в Израиль он сам не употреблял и не слышал от своих товарищей еврейских слов, кроме общеизвестных: «тухес», «поц» и «бекицер».

«Я, «полужидок» из атеистической семьи, в 16 лет крестился в маленькой церквушке в Питере», — пишет Михаил Козаков. И далее: «Я не историк, не сионист… Я даже плохо знаю, точнее, почти не знаю истории идишской культуры в России, я просто один из многих. Я — обыватель. Что-то читал, о чем-то слышал. Читал поэзию Переца Маркиша, разумеется, в переводах, люблю прозу Шолома Алейхема, бывал на выставках Шагала, интересовался историей театра Михоэлса, разглядывал эскизы Тышлера и Альтмана…

Мой отец, еврей по национальности, родившийся в Лубнах под Полтавой, не знал идиш. Так что же говорить обо мне? Понятие «еврейские корни» для меня, полуеврея, — это скорее ощущение принадлежности к другим, почему-то не вполне своим в России. Даже пресловутый пятый пункт лично меня почти не волновал: в паспорте по матери-дворянке я русский, хотя предки ее были обрусевшие греки и сербы. Однако ни греком, ни сербом я себя никогда не чувствовал. Евреем? Да нет, скорее подмоченным русским. Я принадлежал к довольно распространенной в художественных кругах России группе населения. Как ее определить — право, не знаю. Галина Волчек, Игорь Кваша, Ефим Копелян, Зиновий Гердт, Александр Ширвиндт, Марк Розовский, Анатолий Эфрос… Фамилии и примеры позволительно множить в зависимости от процента еврейской крови, вероисповедания или атеистического направления ума…»

Что интересно и печально одновременно: Михаил Козаков уехал в Израиль, где играл роли на выученном им иврите и… вернулся назад в Россию.

Еще один беглец — Валентин Никулин (помните, как он талантливо сыграл Смердякова в «Братьях Карамазовых?): он тоже в тяжелые времена, в 1991 году, уехал в Израиль. По возвращении Валентин Никулин рассказывал:

— Россия — театральная страна, Израиль — нет… Хотя я наполовину еврей, но я не ощутил там духа еврейского государства. Прежде в Москве я жил на одной лестничной площадке с Ландау, Ойстрахом, Гилельсом. Эти великие люди — кумиры многих. В Израиле кумиры другие — Ротшильд, например… («Сударушка», 1998, 14 окт.).

Из книги Михаила Козакова можно кое-что узнать из частной жизни Иннокентия Смоктуновского. Он много лет был женат на Суламифи, которая родилась в Израиле, «может, поэтому он счел нужным именовать себя братом победивших израильтян».

На самом деле «брат израильтян» Иннокентий Смоктуновский родился в Сибири, в Томской области, и являлся потомком ссыльных поляков. Его называли «аристократом духа». От его души расходилось «лирическое эхо». В каждом персонаже, сыгранном Смоктуновским, всегда есть какая-то таинственная «недосказанность». Заметим, черта явно не славянская.

Еще одна современная театральная звезда — Олег Табаков. Корреспондент «Вечерней Москвы» в августе 1997 года в связи со спектаклем «Матросская тишина» пытал Олега Павловича:

«— Почему вы с таким упорством возвращаетесь к теме сталинских репрессий?

— О, это очень важно для меня, — ответил Табаков. — Это связано и с антисемитизмом, который сейчас еще есть в нашей стране. Это одно из самых отвратительных проявлений фашизма… Дело в том, что имение моего деда и бабушки находилось в черте оседлости. Это был Балтский уезд Одесской губернии. Я довольно хорошо знаю, как это страшно — погромы, трехпроцентный или пятипроцентный доступ в учебное заведение. Да просто само по себе деление людей по расовым признакам — это паскудство. Вот, наверное, это круг причин или мотивации, по которым я так настырно возвращаюсь к этой пьесе».

В том же 1997 году в ноябре в «Известиях» Олег Табаков представил себя так: «Я — Олег Табаков из Саратова. Безнадежно испорченный русский». Журналист удивился и возразил актеру:

— Вы один из наших европейцев. Вы умеете держать спину, работать, в вас есть абсолютно не свойственная русскому человеку четкость…

На что последовал ответ Табакова:

— Все дело в том, что во мне четыре крови. Я русский, мордвин, украинец и поляк. Довольно взрывчатая смесь.

Вот, оказывается, откуда появился русский Штольц с приятной внешностью и вальяжностью Обломова!..

Знаменитая Маргарита Терехова. Отец — русский человек, Борис Терехов, мать — полька, Галина Томашевич. Не отсюда ли особая пылкость и взрывчатость Дианы в громкой постановке «Собака на сене»?..

Олег Басилашвили. Любопытно происхождение этой фамилии. В свое время Грузия была колонией древнеримской империи. На латинском языке «базила» означает «начальник». А окончание «швили» в грузинском языке — это все равно что «ов» в русском. Как, например, Иванов — сын Ивана. Так и Басилашвили — «сын начальника». Такое вот сочетание: с одной стороны, какой-то древнеримский начальник, а с другой — русские православные священники. Так поведал о своих корнях сам Олег Басилашвили.

Или три грации — Татьяна Лаврова, Наталья Варлей и Евгения Симонова.

— Вас чем-нибудь поразила заграница? — спросили Лаврову.

— У меня никогда не было шока, — ответила артистка. — Может быть, это генетически? Мой отец родом из Парижа. Мои предки по отцу — знаменитые купцы Морозовы.

С Лавровой все ясно, а как с Натальей Варлей? Родилась она в Румынии. Это виноват ее отец, капитан корабля. Свои родным городом Варлей считает все же Москву. Фамилия Варлей пришла из Уэльса. Оттуда русский фабрикант привез конюшню и двух жокеев по фамилии Варлей. Так что Варлей Наталья по отцу, а по матери она — Бармот-де-Марин. История такова: в XVII веке из Франции в Россию приехал офицер Бармот-де-Марин, в России он женился, и от него пошли две ветви — уральская и петербургская. А еще один из дедов у Натальи Варлей носил фамилию Сенявин, это уж наверняка чисто русская. «Но по своей природе и по воспитанию, — утверждает Наталья Варлей, — я человек очень русский».

Еще бы — «комсомолка, спортсменка, красавица»!

Рассказывает Евгения Симонова: «У нас большой семейный клан. Я стараюсь не потерять этих связей. Есть ветвь родственников моего деда — историка Петербурга Сергея Михайловича Вяземского. Всю жизнь он создавал архив, который так и называется — Архив Вяземского… Папина мама, моя бабушка, была Мария Карловна Гейслер. То есть в отце намешаны литовская, польская и русская кровь. Да еще и шведская, потому что мой прадед, Карл Карлович Гейслер, был обрусевшим шведом…» («Весь мир», 1998, № 3).

Мало имен? Тогда еще — Олег Даль, Валентин Гафт, Спартак Мишулин, Сергей Шакуров и т. д. и т. п. Велик русский театр, и велик потому, что он весьма многонациональный, пестрый и разностильный, как собор Василия Блаженного на Красной площади. Иностранцы смотрят и тихо млеют.

Ба! Забыл упомянуть еще один театр — театр «Летучая мышь». Его основал Никита Балиев, артист Художественного театра, раскрывший свой талант в капустниках, где выступал в роли конферансье, демонстрируя свое остроумие, находчивость и способность к импровизации. Балиев вместе со своими коллегами снял подвал в доме Перцова напротив Храма Христа Спасителя и открыл ночное кабаре артистов МХТ «Летучая мышь». Сначала это был закрытый клуб для общения людей искусства. А уже потом в Милютинском переулке, 16, кабаре стало общедоступным и имело грандиозный успех. Свою заслугу Балиев видел в том, что перевел жанр западноевропейского кабаре «на язык русских осин». Естественно, после революции Балиеву и «Летучей мыши» пришлось эмигрировать. Последовали успешные гастроли за рубежом. В Париже Балиев пытался организовать «Театр русской сказки». Но удержать театр не удалось, он закрылся в 1934 году. Через два года Балиев скончался в Нью-Йорке.

О корнях Никиты Балиева гадать не нужно. Его настоящее имя и фамилия — Мкртич Асвадурович Балян. Он родом из купеческой армянской семьи.

Возродил «Летучую мышь» уже в наше время Григорий Гурвич, замечательно талантливый человек, к сожалению, рано ушедший из жизни.

Как пошутил однажды Борис Брайнин: «Всё вятичи, кривичи, гурвичи…»

Побольше бы России таких гурвичей!..

Опера и балет

Зато мы делаем ракеты

И покоряем Енисей,

И даже в области балета

Мы впереди планеты всей.

(почти фольклор)

Начнем все-таки с балета, здесь у нас достижений больше. В советские годы балет стал настоящим экспортным товаром. Но, увы, балет — не русское изобретение. Само слово balletto произошло от итальянского глагола «танцевать». Из Италии балет покатился по Европе и докатился до Руси. В 1673 году (по другим данным, в 1675-м) в основном силами юношей из Немецкой слободы был исполнен «Балет об Орфее и Евридике». Шведский инженер Николай Лим, специалист по фортификационным сооружениям, стал первым в России хореографом.

5 мая 1738 года в Петербурге была основана танцевальная школа, которая впоследствии стала Академическим хореографическим училищем имени Агриппины Вагановой. Основал училище опять же, естественно, иноземец — француз Жан Батист Ланде. Ланде в «частном порядке» обучал танцам придворных императрицы Анны Иоанновны и учил танцевальному искусству и будущую императрицу Екатерину. Затем наступила эра другого француза — Шарля Луи Дидло. Именно с балетмейстером Дидло связан расцвет нашей балетной гордости — Авдотьи Истоминой, про которую Пушкин написал в «Евгении Онегине»:

И вдруг прыжок, и вдруг летит,

Летит, как пух от уст Эола;

То стан совьет, то разовьет

И быстрой ножкой ножку бьет.

Дидло поставил на петербургской сцене свыше 40 балетов и дивертисментов.

Еще одно иностранное имя — Жюль Жан Перро. Этот французский хореограф поставил в Петербурге 18 балетных спектаклей (часть из них была перенесена в Москву). Многие свои балеты Перро воссоздал в России заново — «Жизель», «Фауст», «Корсар». Француз Сен-Леон (какое засилье!) в 1864 году поставил балет «Конек-Горбунок», первый балет на русскую национальную тему по сказке Ершова. Автором музыки «Конька-горбунка» стал Цезарь Пуни, итальянский композитор (родился в Генуе, умер в Петербурге). Пуни служил в Петербурге с 1851 года в должности «сочинителя балетной музыки» при петербургских императорских театрах. И сочинил — страшно сказать! — 312 балетов!

Перечислять всех французских и итальянских балетмейстеров и хореографов бессмысленно — их было много. Очень много. Чрезмерно много. Но еще одного необходимо выделить — это француз Мариус Петипа, ставший величайшим русским балетмейстером, «29 мая 1847 года прибыл я на пароходе в Петербург и с тех пор состою на службе при Императорских театрах. Шестьдесят лет службы на одном месте, в одном учреждении, явление довольно редкое, выпадает на долю не многих смертных… Я имел честь служить четырем императорам: Николаю I, Александру II, Александру III и Николаю II…» — так начинает свои мемуары Мариус Петипа.

Интересно, что Петипа никто не приглашал в Россию: он приехал сам, по собственному почину, подстегиваемый врожденной жаждой деятельности и почувствовавший, что именно в России можно развернуться вовсю. Шаг за шагом он взбирался на балетный Олимп и в конечном итоге стал безраздельным повелителем, диктатором балета в России. Вершина его хореографического искусства — это балеты «Дон Кихот», «Баядера», «Спящая красавица», «Раймонда», «Корсар»… А классический дуэт Одиллии и принца в «Лебедином озере» — вообще непревзойденный шедевр русской хореографии.

По словам великой балерины Екатерины Гельцер, Петипа обладал прежде всего отменным вкусом. Танцевальные фразы у него были неразрывно слиты с музыкой и образом. Другая знаменитость — Тамара Карсавина отмечала, что Петипа был современником романтизма. «В своих возобновлениях он спас от забвения стиль и аромат лучших произведений той поры, возродил в своем творчестве то, что являлось их непреходящей ценностью».

«Выше всех мастеров» — так отозвался о Петипа Джордж Баланчин.

В быту Мариус Петипа был человеком милым и деликатным, но в работе на сцене был суров, наводил железную дисциплину и никогда не имел любимчиков в труппе.

По приезде в Россию, как вспоминал Петипа, у него украли картуз. Но что такое эта потеря по сравнению с тем, чего он добился благодаря своему великолепному таланту и умению трудиться без остатка! За первое представление балета «Пахита» Петипа получил от Николая I кольцо, украшенное рубином и восемнадцатью бриллиантами. Далее награды посыпались, как из рога изобилия: золотые медали, ленты, ордена. А главное — успех у публики.

Многого, очень многого добился Петипа, но только одного не смог он сделать за свое более чем 60-летнее пребывание в России — это выучить русский язык. Говорил он по-русски нескладно, отчего частенько выходил комический эффект, типа распоряжения актерам: «Мужчин, гирлянд накладут, дам подберут!» Или обращение к актрисе: «Будь миленька, на гаоблик». Что означало: «Имей, милая, объектом внимания публику». Но простим мастеру эти маленькие «недоработки». Его русский язык в быту был плохой, несвязный, но его балетный язык на сцене был великолепно отточенным.

И в заключение отметим, что Мариус Иванович Петипа стал родоначальником целой династии русских актеров: его дети и внуки пошли по актерской стезе. И, стало быть, продолжают радовать «гаоблик».

Если говорить о XX веке, то прежде всего надо отметить Михаила Фокина. Именно Фокин прославил русский балет, создав «Умирающего лебедя» и «Половецкие пляски». В отличие от театра Петипа, читаем мы в энциклопедии «Русский балет», взаимоотношения добра и зла у Фокина не подчинялись счастливым сказочным законам. Жизнь в его балетах представала вакхическим праздником, в который диссонансом врывались темы одиночества, крушения иллюзий, обреченности страстей. Действительность оказывалась инфернальной и губительной, а прекрасное — обманчивым и недостижимым…

Но мы с вами уже вторглись в чисто искусствоведческую тему, а нас изначально интересует нечто узкое и специфическое: национальные корни мастеров и корифеев России. Так как быть с Михаилом Фокиным? Русский он или не русский? Конечно, русский, хота мать его немка, урожденная Екатерина Кинд из Мангейма, передавшая сыну фантастическую любовь и театру.

Джордж Баланчин — звучное имя в мире балетной хореографии. Его отец — Мелитон Баланчивадзе, грузин. Мать — русская, петербурженка Мария Васильева. В 20-е годы Джордж Баланчин, будучи еще русским хореографом, поставил танцы в русских национальных костюмах под чтение стихов Блока из поэмы «Двенадцать». Баланчин работал у Дягилева, а затем, в 30-х годах, возглавил труппу «Американский балет» (название не раз менялось). Джордж Баланчин прожил 81 год и скончался в Нью-Йорке 30 апреля 1983 года.

Такой же прыжок из России на Запад проделал Сергей Лифарь, ставший Сержем Лифарем. Но примечательно, что на парижской сцене Лифарь продолжал утверждать принципы русской хореографии.

Не покинули Россию и остались в ней работать такие знаменитые хореографы, как Касьян Голейзовский и Игорь Моисеев. Голейзовский — один из столпов современного балета. По одной из версий, его отцом был оперный певец Ярослав Гладик, чех по национальности. По другой — князь Радзивилл. Сомнений в матери не было — Елена Дашкова. Игорь Моисеев о своих корнях говорит так: «Мама моя француженка и полурумынка. Отец чисто русский дворянин. Такой у меня коктейль. Матушка в Париже была модисткой. Отец только после лицея приехал в Париж. И влюбился… Я родился уже в Киеве… Я по-французски — как по-русски говорю…»

Из современных хореографов оставим в покое Юрия Григоровича (никогда не интересовался его биографией), а вот — «танцующий мальчик» Борис Эйфман, автор более чем 40 балетных спектаклей, в том числе нашумевший «Мой Иерусалим», поставивший балет «Русский Гамлет» о Павле I на музыку Бетховена, кто он, Борис Эйфман? Оставим вопрос без ответа.

От балетмейстеров к артистам балета, хотя некоторые начинали как артисты и затем переходили к педагогической и постановочной деятельности.

Династия Легатов. Ее истоки в Швеции. Густав Легат учился у Петипа в Петербурге, был технически сильным классическим танцовщиком. Его сын Николай, артист, педагог, балетмейстер. Среди его учеников — Анна Павлова и Тамара Карсавина. Еще следует упомянуть брата Николая Легата Сергея и его дочь Татьяну Легат.

Долгое время звездой Мариинки был Фридрих (по-русски его называли Павел) Гердт. Блистала и его дочь Елизавета. Тут явно немецкие корни. А Вера Коралли — из обрусевшей греческой семьи. Сначала прима-балерина, а затем кинозвезда.

Матильда Кшесинская — ярчайшая звезда русского балета. Она первой из отечественных балерин потеснила итальянок. Она заставила отступить приезжих знаменитостей и открыла дорогу целой плеяде русских танцовщиц — Преображенской, Трефиловой, Павловой, Карсавиной, Спесивцевой. У Матильды Кшесинской — польские крови, да к тому же настоянные на культуре. Ее дед Иван Феликс был знаменитым скрипачом времен Паганини. Малечка (так звали ее в юности) была одарена изначально культурологически.

Вацлав Нижинский, еще одна гордость русского балета, тоже оттуда — из Польши, из династии польских балетных артистов в четырех поколениях. Его родители танцевали в Варшавском императорском театре. Мать — Элеонора Береда. Нижинский гениально воплотил на сцене своих героев — Принца, Фавна, Петрушку, Тиля, но, к горькому сожалению, судьба его сложилась трагически.

Впрочем, так же, как и у Рудольфа Нуреева, — имеется в виду конец его жизни. Сама сценическая карьера Нуреева была феерической — он выступал на сценах лучших театров мира. Если касаться темы данной книги, следует отметить, что «великий Руди» совсем не русский: по рождению он наполовину башкир, наполовину татарин. В конечном счете состав крови ничего не решает (или многое, но далеко не всё), главное все же талант. А национальный окрас лишь расцвечивает природную одаренность.

Майя Плисецкая. Пламенная еврейка из клана Мессереров, этот «Мефистофель в юбке», как выразился один из критиков. А Андрей Вознесенский вздыхал: «Природа одарила ее необыкновенными данными. В удлиненных линиях тела, рук, шеи она несла переизбыток певчества»…

Но задолго до Майи Плисецкой, в конце 20-х годов, примой Большого театра была Суламифь Мессерер (там же блистал ее брат Асаф). У Суламифи Мессерер, так же, как и у всех Мессереров, была страстная тяга к совершенству. Моторчик успеха, без которого нельзя достигнуть никаких результатов и не взять никаких вершин. Владимир Симонов писал: «Будь моя воля, я писал бы это имя не Суламифь, а Суламиф — без мягкого знака. Вся династия Мессереров — это миф, легенда артистической Москвы. Слава коснулась своим крылом не только Майи, Асафа, самой Суламифи. Борис Мессерер, сын Асафа, известнейший художник театра и кино. Балетную связь поколений продолжает Михаил Мессерер, сын Суламифи, некогда солист Большого, а теперь хорошо известный на Западе постановщик и балетмейстер» («Общая газета», 1998, № 38).

Почти все Мессереры сейчас на Западе, ибо — опять горчайшее сожаление — основное развитие балета происходит в настоящее время не в России, а на Западе. «Балетные классы Суламифи Мессерер, где преподается классический русский стиль, — самые популярные и наиболее посещаемые в Лондоне», — писала британская газета «Обсервер».

Кого бы еще не забыть из балетных звезд? Латыш Марис Лиепа. Его дети — Авдрис и Илзе. Из совсем новеньких звезд — «божественная» Диана Вишнева (мать татарка, отец русский), грузинка Нина Ананиашвили.

А теперь послушаем рассказ Екатерины Максимовой: «О своих предках знаю мало. Да, моя прабабушка — двоюродная сестра Рахманинова и сестра композитора Александра Зилоти. Конечно, в семье их имена как бы витали в воздухе. Но были трудные годы, когда этим не гордились. У нас половина родственников — эмигранты. До войны Рахманинова вообще нельзя было ни исполнял, ни упоминать. Только после войны его имя вернулось в нашу культуру…» («Общая газета», 1998, 23 июля).

Что еще известно о корнях Екатерины Максимовой? Ее дед — философ Густав Шпет. Мать — Татьяна Густавовна, стало быть, немецкое вливание. Как-то в Париже на русскую балерину Катю Максимову пришла посмотреть родная сестра прабабушки Зилоти и удовлетворенно сказала: «Да, меня не обманули. Держите высоту».

Что ж, корни обязывают держать высоту. Глубокие корни — высокая крона.

Но хватит о балете, немного об опере. Нашествие итальянцев на Россию началось в XVIII веке. Первая группа итальянцев прибыла во главе с композитором Ф. Арайя при Анне Иоанновне. В 1776 году была поставлена в Петербурге опера «Сила любви и ненависти». Затем полтора столетия засилье на оперной сцене сладкозвучных итальянцев: Аделины Патти, сестер Гризи — Джудитты (меццо-сопрано) и Джулии (сопрано), Франческо Таманьо и Антонио Тамбурини и так далее.

Одной из заезжих звезд была Полина Виардо, явно оставившая след в русской культуре благодаря тому, что на долгие десятилетия покорила Ивана Тургенева. И не только его одного. Поэты Аполлон Григорьев, Плещеев и Мятлев писали в честь Полины Виардо стихи, а Карл Брюллов создал ее портрет. Ну, а Иван Сергеевич!.. «Вы знаете то чувство, которое я посвятил Вам и которое окончится только с моей жизнью», — писал Тургенев Полине Виардо весною 1853 года. Так оно и вышло…

Еще один наш корифей, «русское чудо» Федор Шаляпин не выдержал и остался у ног иностранки — итальянской балерины Иолы Торнаги:

Онегин, я клянусь на шпаге,

Безумно я люблю Торнаги.

Тоскливо жизнь моя текла,

Она явилась и зажгла…

Иола Торнаги стала первой женой Шаляпина и родила ему шестерых детей. Стало быть, у потомков великого русского артиста течет итальянская кровь.

Среди басов советского времени в Большом театре выделялись три: Михайлов, Пирогов и Рейзен. У Марка Осиповича Рейзена был особый бас, бархатный, нежный, обволакивающий. Марк, как и его многолетняя супруга Рашель, происходил из еврейского рода. Учился в гимназии в украинском городе Бахмуте. Пережил еврейский погром 1905 года. Воевал, награжден двумя Георгиевскими крестами. В 1925 году попал в Ленинградский академический театр оперы и балета. В 1930 году произошла неожиданная встреча певца с вождем. Сталин сказал:

— Так вот, Марк Осипович, с завтрашнего дня вы артист не Мариинского, а Большого театра города Москва. Вы меня поняли?

Вождь был большим меломаном и не терпел возражений. Марк Рейзен пел в Большом по 1956 год, а в последний раз выходил на сцену в день своего 90-летия и в «Евгении Онегине» блестяще исполнил партию Гремина. «Любви все возрасты покорны!..» — гремел Гремин, и все собравшиеся в зале с восторгом ему внимали.

Да, Рейзен был большой артист, и его знали все. А сколько было других, не очень известных, с туманными иностранными корнями! Один лишь пример из сотни — Гуальтьер Боссе, тоже советский певец (бас). Пел в Мариинке и Кончака, и Мефистофеля, и Дона Базилио. В 1927 году удостоен звания заслуженного артиста РСФСР. И кто же родители Гуальтьера Боссе? Отец — француз, мать — шведка. Ни намека на русскую кровь, а вот однако же — русский человек и русский артист.

И на десерт: Дебора Пантофель-Нечецкая, явно польских кровей. Виртуозно исполняла «Соловья» Алябьева. Однажды ее представили «шикарному барину» Немировичу-Данченко, и тот сказал: «Со времени Патта я первый раз слышу настоящего соловья».

Так что соловьи бывают разных национальностей.

Ну, а теперь поговорим о создателях музыкальных произведений — композиторах.

Волшебный мир музыки

Опять Шопен не ищет выгод…

Борис Пастернак

И что мы имеем в этом мире? Тут, кажется, русские стоят крепко: Чайковский, Глинка, Бородин, Мусоргский, Даргомыжский, Римский-Корсаков… Но сдается мне, что стоят они крепко лишь до первого глубокого выема в их биографических пластах.

С кого начнем? С Николая Римского-Корсакова? Пожалуйста. Итак, автор опер «Снегурочка», «Боярыня Вера Шелога», «Сказка о царе Салтане», «Золотой петушок» и прочие. Короче, «Невидимый град Китеж». И откуда град, то бишь род композитора? Открываем книгу Иосифа Кунина «Римский-Корсаков», серия ЖЗЛ (1964) и читаем про дальнего предка композитора: «При Петре I в Тихвине появился в качестве полномочного начальника отпрыск старинного чешско-литовского по происхождению рода Корсаковых, одна из ветвей которого получила наименование Римских-Корсаковых».

Дальние, но все же нерусские корни — чешско-литовские. Не аукнулась ли эта смесь кровей в фантазиях на темы сербских народных песен, в «Испанском каприччио», наконец, в «Шехерезаде»? Я понимаю, что вызываю гнев музыковедов, но это так, просто риторический вопрос. Ведь никто не изучал влияние генов на творчество и на отдельные всплески вдохновения. А вдруг в какой-то миг из подсознания всплывает нечто давнее и зашифрованное?..

Ника, то есть будущий композитор Николай Андреевич, родился в Тихвине 6 (18) марта 1844 года. Дед его был «великий весельчак, едун и любодей», славился на весь Тихвинский уезд шумными пирами.

Хорошенькое старое словечко «любодей», то есть склонный к шалостям с женским полом, ну, а дальше, как правило, на свет появляется побочный продукт любви: незаконнорожденное дитя. В дворянской среде и в XVIII, и в XIX веке это случалось сплошь и рядом. Например, русский композитор Александр Даргомыжский (триумфальная «Русалка», популярные романсы — и «Старый капрал», и «Ночной зефир»). Национальные корни композитора вычислить невозможно, так как его отец Сергей Николаевич был незаконнорожденным ребенком, и до сих пор неясно, кто же в действительности являлся его отцом. В книге Михаила Пекелиса «Даргомыжский» (1966) рассматриваются три версии.

Первая, связанная с графом Иваном Рибопьером, представителем швейцарской ветви рода Рибопьеров, приехавших в Россию в 1778 году. Может быть, он был отцом? То есть дедом композитора. Во всех воспоминаниях говорится так: «Отец Александра Сергеевича — Сергей Николаевич был незаконным сыном одного вельможи и назван по имени села Даргомыжска Смоленской губернии». По второй версии, родителями отца композитора были артиллерийский подполковник Ладыженский и воспитательница его детей Анна Карловна, баронесса фон Штоффель. И наконец, третья версия: родителями считаются племянница Алексея Ладыженского Елисавета и помещик Николай Строев.

Так что — то ли швейцарские, то ли немецкие примеси, но они были. Любопытна женитьба отца Даргомыжского. Ему приглянулась княжна Марья Козловская, и, вопреки сопротивлению ее родителей, а возражения были связаны с его «сомнительным происхождением», Сергей Даргомыжский похитил княжну из отчего дома и венчался с ней тайно. Первого сына назвали Эрастом, второго — Александром, который и стал знаменитым русским композитором. Русским, но с иностранными корнями.

В контексте нашей книги небезынтересно привести отрывок из письма Александра Даргомыжского одному из своих друзей с пожеланием не затягивать заграничных поездок: «А шестимесячного путешествия для тебя довольно будет, чтоб убедиться, что нет в мире народа лучше русского и что ежели существуют в Европе элементы поэзии, то это в России. А раны России когда-нибудь да залечатся…»

Композитор-патриот! Ничего не скажешь. К тому же Даргомыжский, как и Глинка, был титулярным советником, но это так, к слову. Продолжим наши национальные изыскания на предмет состава крови.

Один из первых русских композиторов Дмитрий Бортнянсквй по национальности украинец. Про Глинку ничего не могу сказать — Глинкой не занимался. А вот Александр Бородин с его могучим «Князем Игорем» — тут есть некие «тайны». Дело в том, что композитор — незаконнорожденный сын князя Луки Гедианова (Гедианишвили) из рода князей Имеретинских. Что касается матери, то она была женщиной русской — Авдотья Антонова служила экономкой в доме князя. Когда случился барский «грех», то мальчика записали законным сыном камердинера Порфирия Бородина и его жены Татьяны. Да небось и денежку немалую подкинули, чтобы пикнуть не могли дальше.

Бородин сочинил, помимо прочего, и несколько романсов. Один из них на стихи Пушкина «Для берегов отчизны дальной». Интересно, какие берега в глубине души композитор считал своими? Берега Невы или Куры? Об этом нам ничего неизвестно.

Краса и гордость России — Петр Ильич Чайковский. О его музыкальных творениях написаны тысячи статей и книг, а вот в биографии долгие годы зияли белые пятна, особенно замалчивались причины ранней смерти. Точки над «i» расставила Нина Берберова в своей книге «Чайковский»: «Грехи его были страшны, и он уносил их с собой».

Но меня, как автора, в своей книге интересует не «голубизна» Петра Ильича, а его генные корни: какие они? Я пролистал несколько книг советского периода о Чайковском. И что же? Полное игнорирование родителей композитора, как будто йх и не было и родился мальчик Петенька из воздуха,' появился из-за гардин, внезапно. Нет, был у композитора отец — Илья Петрович Чайковский, подполковник царской армии. Была и мать — Александра Андреевна Ассиер. Именно она, «мамашечка», которую сын горячо и нежно любил, преподала ему первые уроки на рояле. А уж в пять лет сам Петенька «фантазировал» на рояле. Мать Чайковского скончалась от холеры в 1854 году, когда сыну было всего 14 лет. Мать оказала на него огромное влияние.

Отец матери, следовательно, дед композитора, родом из семьи француза-католика, бежавшего от террора французской революции 1799 года. От прадеда, по признанию близких, Петру Ильичу досталась не только французская кровь, но и утонченность и изысканность натуры. А еще Петр Чайковский отличался повышенной возбудимостью и эмоциональностью. Однажды, по воспоминаниям гувернантки, сидя за атласом, Чайковский принялся целовать карту России. Он очень любил Россию. Но у него была и вторая страсть — Франция. Эта любовь шла от воспитания. Чайковский, как практически и все русские дворяне, воспитывался на двух культурах — русской и французской. Опера «Орлеанская дева» — это дань любви композитора к любимой героине его юности Жанне д’Арк.

Да, еще раз о корнях. По деду отца Петр Чайковский имел корни от украинских казаков. Вот такой музыкальный коктейль!..

Любопытны и «иностранные» увлечения композитора. В детстве он пылал любовью к француженке-гувернантке Фанни Дюрбах. Маленькое сердце Чайковского разрывалось от мучительных и сладких чувств к молодой женщине. Она гладила его по головке и называла «стеклянным мальчиком». Спустя почти полвека они — Чайковский и Фанни Дюрбах — встретились по ее просьбе во Франции. Толстая старушка 70 лет бросилась на шею маститому композитору. «О, Пьер!..» Она сохранила его детские дневники и записочки.

Будучи модным композитором, Чайковский влюбился в примадонну итальянской оперы, француженку по происхождению, ученицу Полины Виардо, Дезире Арто. Петр Ильич даже намеревался жениться на ней, но Дезире, судя по всему, не очень прельстил русский гений. Почему? Тайна.

А еще была длительная история с Надеждой фон Мекк, романтическая дружба с меценатским уклоном. Мать Надежды Филаретовны происходила из рода Потемкиных, а вот муж… Впрочем, о семействе фон Мекк мы уже рассказывали.

Однако пора сворачивать с боковой дороги и переходить на главную, чисто композиторскую. Один из организаторов «Могучей кучки» Цезарь Кюи. Он родился при пересечении двух линий: по отцу — французской, по матери — литовской. Кучка могучая, да не вполне русская!..

Пожалуй, без загадок происхождение двух Рубинштейнов — Антона и Николая. Из купеческой семьи, но с сильными немецкими корнями. Именно Антон Рубинштейн основал Московскую консерваторию и был ее директором. Многие современники из числа ретивых патриотов говорили, что и директор в ней немец, и казначей немец, и большинство профессоров — немцы, и уроки даются только на немецком, а о русском и даже французском и итальянском — все пфуй!.. Даже коллеги, Серов и Балакирев, упрекали Антона Рубинштейна, что он недооценивает русские национальные традиции, копируя иностранные (Мендельсон, Шуман). Не поладив с консерваторской профессурой, Антон Рубинштейн уехал и долго жил в Западной Европе. Его творческое наследие огромно, но особенно известен мятущийся, неудовлетворенный «Демон».

Ну, а теперь обратимся к Александру Серову, русскому композитору и критику. Он… тут я слышу злобное шипение: «Ну, знаете, батенька, а нет ли у вас самого какого-нибудь недалекого предка в ЧК или НКВД: что это вы всех подозреваете? Что вы все там копаете? Сказано вам: Серов — русский классик, к иностранцам относился подозрительно, у него есть опера с очень, я вам скажу, выразительным названием «Вражья сила». Словом, композитор-патриот…»

«Вы так полагаете?» — спрашиваю я в свою очередь. Впрочем, так думал и сам Александр Серов. Но однажды… Об этом «однажды» вспоминает критик Владимир Стасов, который пришел в дом к Серовым, чтобы играть в четыре руки:

«Я нашел его со старшей и любимой сестрой его Софьей, столь же даровитой и многоспособной, как он сам, в необыкновенном, еще невиданном состоянии духа. Они прыгали и били в ладоши около фортепиано, на котором только что играли, и громко кричали мне: «Вольдемар, какое счастье! Какое счастье! Вообразите — мы жиды!..» Они подбежали ко мне и, продолжая хлопать в ладоши, объяснили мне, что вот только сейчас мама рассказала им, чтЬ они оба такие способные и живые прямо в дедушку Карла Ивановича (ее отца), а он был еврей родом…»

Вот это пируэт! Дедушка Серова — Карл Таблиц, еврей, человек больших способностей и один из главных помощников князя Потемкина по устройству вновь присоединенного тогда Крыма.

В советское время о еврейских корнях Серова, конечно, ни гугу. Впрочем, как и о Ленине. Все это умолчание очень напоминает историю вокруг короля вальсов Иоганна Штрауса. Вот что пишет по этому поводу один из биографов Штрауса Франц Майлер: «Более 170 лет мало кто обращал внимание на запись в книге бракосочетаний собора Святого Стефана от 11 февраля 1762 года, где о деде композитора Иоганне Михаэле Штраусе сказано, что он крещеный еврей. Семейство Штраус, правда, прекрасно знало, что не принадлежит к коренным венцам, но предпочитало вести свое происхождение от некой таинственной бабки, принадлежащей к старой испанской аристократии, а не от еврейской семьи из Буды, которая, вероятно, переселилась на Дунай с берегов Рейна или Майна (судя по всему, лишь после изгнания турок из Венгрии). Да и венцам, которые хорошо знали истинное положение дел, было, в сущности, безразлично, откуда взялась семья, возведенная в ранг «династии чародеев вальса». Лишь когда Австрия в 1938 году стала частью «великогерманского рейха», этим вопросом занялись официальные инстанции, и тут сразу выяснилось, что с точки зрения новых расовых законов популярный композитор не был чистокровным. Если бы власти были последовательны, они должны были запретить его музыку как «неполноценную», что было сделано, например, с сочинениями Мендельсона и Оффенбаха. Но поступить так они не решились — зато нашли странный выход из положения. Книга бракосочетаний собора Святого Стефана была изъята, и имперское ведомство по чистоте расы в Берлине сняло с нее полную фотокопию. Оригинал был упрятан в архив; копия же, переданная приходу, содержала подделку, компрометирующую запись опустили. Штрауса превратили в арийца…»

В Советском Союзе таких «арийцев» было немало. Однако «поехали» дальше.

Сергей Рахманинов. Замечательный композитор 24 декабря 1917 года вместе с семьей покинул Россию, как оказалось, навсегда. Двадцать шесть лет прожил он в эмиграции и не уставал говорить: «Я русский композитор, и моя родина наложила отпечаток на мой характер и мои взгляды». Но однажды Рахманинов написал удивительную фразу своему секретарю Е. Сомову: «Несчастная эта нация — русская! Ничего не умеет и ничего не может! К этой категории и себя включаю!»

Еще один композитор-эмигрант Игорь Стравинский. «Стравинский — истинно русский композитор… — писал о нем Шостакович. — Русский дух неистребим в сердце этого настоящего, подлинно большого, многогранного таланта, рожденного землей русской и кровно с ней связанного»…

Национальные корни Стравинского? Не будем их трогать, скажем лишь, что девичья фамилия его матери Холодовская. А вот с женой композитора Верой Боссэ все более чем прозрачно. Ее отец — выходец из старинного французского дворянского рода, а мать — шведка Мёльмгрен. Познакомился Стравинский с Верой в феврале 1921 года на обеде, устроенном Сергеем Дягилевым. Сначала она была спутницей и подругой Стравинского, в начале 40-х годов — уже официальная жена.

Если вспоминать совсем старых композиторов, то непременно надо упомянуть Михаила Виельгорского (автора популярных романсов). Он был сыном польского посланника при дворе Екатерины II. Мало этого — еще взял да и женился (и причем тайно!) на Луизе Бирон, фрейлине императрицы Марии. Виельгорский предпринял одно очень благое дело: в 1838 году вместе с Василием Жуковским устроил лотерею и на вырученные средства выкупил из крепостной зависимости Тараса Шевченко.

Алексей Верстовский, автор оперы «Аскольдова могила». Отец композитора был внебрачным сыном генерала Селиверстова и пленной турчанки, и потому фамилия его — Верстовский — образована от части родовой фамилии, а сам он был приписан к дворянскому сословию как выходец из польского шляхетства.

Ну, а теперь целая россыпь советских композиторов, представляющих многонациональный Советский Союз: Арам Хачатурян, Рейнгольд Глиэр, Кара Караев, София Губайдулина… Посмертно признанный великим Альфред Шнитке.

На вопрос корреспондента «Новых известий», считает ли он себя русским или немецким композитором, Альфред Шнитке ответил:

— Сам я зачислил бы себя скорее в русские композиторы, хотя во мне нет ни капли русской крови. И я знаю почти так же хорошо немецкий язык, как русский… Я начал говорить по-немецки, а потом по-русски. Но вся моя жизнь прошла в России, и поэтому независимо от всего остального я ощущаю себя русским.

Шнитке ощущал себя русским, но из-за его сложной музыки многие воспринимали композитора как пришлого, почти неземного человека. Основная масса народа тяготеет к примитиву, и тут уже ничего не поделаешь, именно это деление народа на элиту и массу выразил молодой современный поэт Тимур Шаов:

По реке плывут калитки

Из села Кукуева…

Моя милка не любит

Шнитке,

Говорит «Да ну его!»

По алфавиту перед Шнитке стоит Исаак Шварц, родом из украинского города Ромны. Написал музыку более чем к 100 фильмам. Маленького Шварца сестра в Ленинграде постоянно брала на концерты в Филармонию, и там он услышал, запомнив на всю жизнь, таких мастеров, как Михаил Полякин, Яша Хейфец, Артур Шнабель, Артур Рубинштейн… Уже в юношеском возрасте Исаака Шварца учила музыке (дело происходило во Фрунзе, куда семья Шварцев отправилась после ссылки) графиня Марья Эдуардовна Ферре, хорошая знакомая семьи Льва Толстого, и ее сын композитор Владимир Ферре. Перечисление этих всех фамилий оставим без комментариев. Как в песне: догадайся, мол, сама…

От Шварца легко перейти к песням, к композиторам-песенникам, На российском лужку паслась и продолжает пастись целая отара сочинителей со специфическими именами и фамилиями, впрочем, они настолько любимы в народе, что никто, пожалуй, и не задумывается об их анкетных данных. Это Исаак Дунаевский, Матвей Блантер, Ян Френкель, Марк Фрадкин, Владимир Шаинский, Давид Тухманов…

Что меня умиляет порой до слез, так это умение еврейских музыкантов удивительно точно и полно выразить душу русского народа. Хотя что тут удивляться? Они же русские композиторы. И вот идет Катюша по русскому полю, в руках тонкий колосок. Или ландыши.

Исаак Дунаевский — почти трагическая фигура. Он мечтал об опере, симфонии, скрипичном концерте. А сочинял бодрые песни и марши во славу советского режима. Сталину нравилась музыка Дунаевского (в особенности мелодии из «Волги-Волги»), но самого композитора вождь недолюбливал за его маловыразительную «Песню о Сталине». («От края до края, по горным вершинам…), она явно была вымученной и никак не могла сравниться с вдохновенной и могучей «Песней о Родине»:

Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек!

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек…

И вообще —

Над страной весенний ветер веет,

С каждым днем все радостнее жить,

И никто на свете не умеет

Лучше нас смеяться и любить!..

Умел любить Россию и родившийся в Киеве Ян Абрамович Френкель. «Журавли», «Русское поле», «Калина красная», «Текстильный городок», «Я спешу» — без преувеличения, эти песни пела вся страна, каждый русский человек. Бывало, что Френкеля кусали критики. Так, о «Текстильном городке» говорили: «Розово, товарищ композитор, с бантиками, очень уж чувствительно…» А он лишь улыбался в свои пышные усы.

Кстати, коллегу Яна Оскара Фельцмана за сверхпопулярные «Ландыши» склоняли аж 23 года: «Растление молодежи, преклонение перед Западом». Это у нас умеют — бить под дых. Но критика забывается, а песни остаются, и вот уж их поют на новый лад, как это случилось с песнями Марка Фрадкина. «На тот большак» вышло новое поколение next.

А теперь зададим вопрос: «С чего начинается Родина»? Все, конечно, помнят эту замечательную песню, некогда очень популярную и заставляющую трепетать сердце (о Господи, всех нас воспитывали когда-то патриотами своей страны). А «На безымянной высоте»?

«Березовый сок»? Эти и другие песни написал композитор Вениамин Ефимович Баснер. Кто он по национальности? Именно то, что вы подумали, да иначе и не может быть: откуда бы взялась такая щемящая нота в песне «С чего начинается Родина»? Хотя, увы, для некоторых она начинается с бранных слов и погромов. Но не будем педалировать эту тему.

Поговорим лучше о тех, кто исполняет музыку. Как там у Осипа Мандельштама:

Жил Александр Герцевич,

Еврейский музыкант,

Он музыку наверчивал,

Как чистый бриллиант…

Удивительное дело, как много среди скрипачей, пианистов, виолончелистов и прочих исполнителей представителей детей Израиля, ассимилированных в России, разумеется, но все же, все же…

Очень короткий перечень (он может быть значительно расширен): пианист Владимир Ашкенази, альтист Юрий Башмет, пианист Эмиль Гилельс (он же Самуил), пианист и педагог Александр Гольденвейзер, скрипач Борис Гольдштейн, виолончелистка Наталья Гутман, органист Гарри Гродберг, пианистка Белла Давидович, трубач Тимофей Докшицер, пианист Яков Зак, скрипач Леонид Коган, скрипач Гвдеон Кремер, скрипач и дирижер Владимир Спиваков, пианист и педагог Яков Флиер, виолончелист Даниил Шафран…

А сколько музыкальных гениев дала Одесса! В городе царил культ «фоно» и «скрыпочки». Как вспоминает Оскар Фельцман, в Одессе было правило: пять лет исполнилось — пора к Столярскому. Петр Соломонович Столярский был выдающимся педагогом. Среди его учеников: Давид Ойстрах, Буся Гольдштейн, Лиза Гилельс, Миша Фихтенгольц… Столярский говорил своим ученикам: «Сыграй, как вкусный борщ». И они играли вкусно, искристо и остро.

Не будем мешать солистам. Будем удаляться тихо. На цыпочках. Все! Нас уж нет. Но забыли сказать о дирижерах. Среди них тоже есть специфический ряд: Самуил Самосуд, Юрий Файер… Иногда подобных фамилий становится как бы чересчур много, и тогда кто-то начинает бунтовать (такое бывало не раз). Так, знаменитый дирижер Большого театра Николай Голованов выступал за русский театр яростно и агрессивно, да так, что пришлось его осаживать самому вождю — Сталин пожурил Голованова в письме (оно опубликовано в собрании сочинений вождя) за то, что Голованов хочет в Большом театре творить искусство только русскими руками (и ногами, если говорить о балете), чистокровными русскими. Но Сталин понимал, что это невозможно. И дело тут не только в дружбе народов…

А что в заключение главы?

На арфе? Нет! Сыграй на лире

Какой-нибудь не пустячок…

Ну, например, полет валькирий…

И краска схлынула со щек…

— как писал самиздатовский поэт Николай Шатров. Полет валькирий — это серьезно, это не танец под скрипочку. Это — Рихтер и Ростропович по меньшей мере.

Великий пианист Святослав Рихтер детство и юность провел в Одессе. А его отец Теофил Рихтер родился в Житомире, в семье музыкального мастера и настройщика, обрусевшего немца. Многие его родственники погибли, сражаясь за Россию: дядя — в Севастопольской кампании, старший брат Лука — в русско-турецкой войне, племянник Карл — в 1914 году, в первую мировую. Обнаружившего выдающиеся музыкальные способности Теофила Рихтера отправили в Венскую консерваторию. Затем, по возвращении, в Житомире он женился на русской девушке Анне, и в 1915 году у них появился сын Святослав, Светик, как его называли. В 1916 году семья переехала в Одессу, где Теофил Рихтер стал органистом в лютеранской кирхе. Маленького Светика Теофил Рихтер стал обучать музыке с трех лет. Одаренный отец — гениальный сын.

А потом грянула война, и Теофила Рихтера, как немца, расстреляли в ночь с 6 на 7 октября 1941 года. В застенках НКВД Теофил Рихтер умолял не трогать жену и сына. Спустя 20 лет дело отца Рихтера подняли и пересмотрели — невиновен. Всю свою жизнь Святослав Теофилович Рихтер помнил, какую цену заплатил его отец за то, чтобы сын жил и творил. Сам он чудом избежал ареста.

Итак, великий Рихтер из немцев. Не только. Одна из его родственниц — шведская певица Женни Линд. Святослав Рихтер был женат на Нине Дорлиак, которая по матери происходила из дворянской семьи Феляйзенов, по отцу — из французов (Лев Дорлиак).

Второй великий Слава — Ростропович имеет польско-литовские корни. Его прадед Иосиф, похороненный в Варшаве, недалеко от могилы родителей Шопена, носил фамилию Ростроповичюса.

«Таинственный, дьяволический, женственный, мужественный, непонятный, всем понятный трагический Шопен», — так сказал о Фредерике Шопене Святослав Рихтер.

Это было у моря, где ажурная пена,

Где встречается редко городской экипаж…

Королева играла — в башне замка — Шопена,

И, внимая Шопену, полюбил ее паж…

К чему бы это возник вдруг Игорь Северянин? А просто так, по ассоциации. И из страстного желания: давайте не враждовать. Давайте любить друг друга, не заглядывая в паспорт и особенно в графу «национальность». А Шопен и Северянин — всего лишь декор возникшего из головы текста.

Как все в этом мире связано и как все перекликается, воистину все мы дети одного мира — русские, евреи, немцы, поляки… Все сплавлено в едином котле, и все полно парадоксов. И замечательно сказал Мстаслав Ростропович: «Я ощущаю солидарность со всяким человеческим существом. Будь то сербы, негры или евреи, мне все равно. Для меня существуют только две расы и два класса — люди добрые и злые» («Вечерний клуб», 1999, 22 мая).

Черно-белое и цветное кино

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое

кино!

Кем написан был сценарий?

Что за странный фантазер,

Этот равно гениальный и безумный

режиссер?

Как свободно он монтирует различные

куски

ликованья и отчаянья, веселья и тоски!..

Юрий Левитанский

Итак, черно-белое и цветное кино — искусство миллионов, любовь всех — от малого до старого. Живое и понятное. И априори: кино не может быть замкнутым, сугубо национальным, оно интернационально по составу создателей и своему духу. Кино — это общепланетарное явление. Правда, и на него наши отечественные патриоты имеют виды, и его они хотят очистить от иноземной «скверны». Но возможно ли это?

Пройдемся по списку актеров. У истоков русского кинематографа сияют две звезды: Вера Холодная и Иван Мозжухин. У Веры Холодной родители носили фамилию Левченко, и отец актрисы Василий Андреевич был родом из Полтавы. Украинец?.. У Ивана Мозжухина наводит на сомнение происхождение матери, она — Рахиль Ласточкина. Спрашивается: из какого гнезда?.. Так что у самых первых звезд не все чисто с русской кровью. Но, естественно, это отнюдь не мешает их яркому сиянию.

Конечно, в советском кино выступало много артистов из различных республик Советского Союза: Банионис, Кикабидзе, Мкртчян и многие другие. Тут вопросов нет. Вопросы возникают с русскими артистами — до конца ли русские они? На выборку: Копелян (Ефим Закадрович, как звали его после «Семнадцати мгновений»), Владислав Стржельчик, Вацлав и Владислав Дворжецкие, Бруно и Алиса Фрейндлих, Евгений Урбанский, Лев Наумович Свердлин, Владимир Этуш, Андрей Миронов, Вениамин Смехов… Длинный список. По каждой фамилии можно проводить генеалогические изыскания. Иногда актеры это делают сами.

Знаменитая Журавушка — Людмила Чурсина. Как-то призналась: «Знаете сколько во мне кровей намешано? Кроме русской — греческая, турецкая, польская, латышская… Жила в Грузии, и характер взрывной…» («Комсомольская правда», 1998, 14 января).

Елена Соловей, несравненная «Раба любви». Актриса Милостью Божьей. Успешно снималась в России и вдруг уехала в Америку. Но вдруг ли? В одном из интервью Елена Соловей признавалась: «Дело не в экономическом уровне существования. Честно говоря, я никогда не думала о том, что не будет хлеба. Не этого я боялась, и не это меня пугало. Было ощущение незащищенности и страха, что всегда тебя могут ударить, обидеть… Я даже не могу это объяснить, но ты становишься в определенном смысле изгоем…»

Сразу последовал вопрос:

«— В силу того, что вы себя не ощущали русской?

— У меня никогда не было такой проблемы, — отвечала Соловей. — Я никогда не ощущала себя нерусским человеком. То есть я никогда об этом даже не думала, и, может быть в этом моя беда. Мой муж — еврей, я наполовину еврейка, но я всегда считала себя русским, советским человеком. Я всегда была еврейкой, и я всегда была русской. Но у меня не было ощущения, что я изгой, что мне это может мешать жить, что это может мешать жить моим детям…

— И когда это ощущение появилось?

— Когда? Мне кажется, что каждый человек, имеющий отношение к еврейству, где бы он ни жил — в России, в Германии, даже в Америке, — всегда это несет в себе, всегда чувствует себя изгоем. Независимо ни от чего. Может быть, я не имею право обобщать, но я знаю, что это тебя преследует и это тебя как бы противопоставляет всем. Подсознательно, не на осознанном уровне…. Когда началась вся эта нестабильность в России, невольно возникли какие-то исторические параллели… Естественно, я боюсь, что меня постигнет участь моих предков…

— Вам когда-нибудь приходилось сталкиваться с открытыми проявлениями антисемитизма?

— Были какие-то случаи… Я не могу это даже назвать антисемитизмом… Когда-то, еще когда я училась, я никогда не афишировала, что я еврейка или я русская. Это не важно было. Не то что важно, но это то, что никого не касается. Это факт моей биографии, моя личная жизнь, и больше ничья. Но когда, предположим, вдруг кто-то там мне говорит: «Соловей, а ты не еврейка?» — Я отвечала: «А это что, плохо?» Я никогда не думала о том, что моя еврейская фамилия может мне мешать. Однажды в первом отделе КГБ меня кто-то спросил, что значит отчество моего отца.

— А какое у него отчество?

— Абрамович. Яков Абрамович. Что это значит? Вроде бы там-то должны были знать — как же так? Понимаете? Но я действительно не считаю, что это было проявлением антисемитизма. Но когда появилось пресловутое общество «Память», оно было очень активно в Ленинграде. Составлялись какие-то списки — евреев, скрытых евреев, полуевреев, которые работали на «Ленфильме». Я не знаю, была ли я в этом списке. Но однажды я шла по Конюшенной площади, и какой-то молодой человек вдруг подошел ко мне и сказал: «Жидовка». Почему? Откуда? Каким образом? Конечно, не это толкнуло меня на этот поступок, который я совершила… Это только капля… Но это все было не случайно. И самое главное — это осознание того, что ты беззащитен. Не я, Лена Соловей. Все беззащитны. И не только евреи, русские люди — они так же беззащитны… («Вечерний клуб», 1998, 27 августа).

Вот такая вот горячая исповедь. И самое ужасное, что под ней могут подписаться десятки, сотни тысяч людей, с разной степенью русской крови. Они тоже чувствуют себя в нынешней России неспокойно и тревожно. Они также ощущают гнетущее состояние страха. Это касается всех — знаменитых и незаметных, популярных и безвестных.

Вспомним Зиновия Гердта, о котором Михаил Мишин написал: «Абсолютный голос. Абсолютный слух. Абсолютный вкус. Гений интонации. Которая и есть суть личности. Он был защищен самоиронией, и поэтому он был знаменит красиво».

Усмешки горестной просвет.

Бессмертной страстью был согрет

в гетеросексуальный век

сердечно-гениальный Гердт,

— написал о нем Андрей Вознесенский. А Давид Самойлов по-домашнему, по-простому:

Не люблю я «Старый замок» —

Кисловатое винцо.

А люблю я старых Зямок,

Их походку и лицо…

Сам Гердт рассказывал, что, когда он с театром был на зарубежных гастролях, за ним «ходили и наблюдали». И далее: «… Однажды один со мной подружился, хороший парень был. В Мадриде мы сидели на парапете у фонтана, и он мне сказал: «Старик, ты знаешь, я как-то взял твое досье. Это как двухтомник из Советской энциклопедии. Я пошел к генералу. Сказал, что Гердг — нормальный человек, хороший артист. Он наш, он советский человек, он патриот». Генерал и говорит: «Ну ладно, сожги и напиши объективку». Два кирпича он сжег…»

Офицер-наблюдатель из КГБ оказался нормальным парнем. Но не все нормальные. Есть ненормальные. С патологическим вывихом. Бешеные, к примеру, такие, как Виктор Анпилов. Гердт вспоминал: «Анпилов сказал, что «мне, русскому человеку, неприятно, противно, когда в эфире Зиновий Гердт» («Комсомольская правда», 1996, 28 декабря).

Анпилов и Гердг! Какие разные величины! Зиновий Гердт всю жизнь служил красоте и добру, а Анпилов — певец ненависти и разжигания межнациональных страстей. Гердт очень много сделал для русского кино и театра. А что конкретно сделал «товарищ Анпилов» и его боевые подруги по «Трудовой России»? Что?! Они даже не владеют нормальным русским языком (чуть открывают рот — несутся шипящие звуки и течет слюна злобы).

Да, по происхождению Гердт не русский. О себе он говорил так: «Я из местечковых евреев. Это то, что называется «необразован совсем»». (МК, 1994, 10 марта). Но он много достиг благодаря самообразованию. «Если спросить меня: «Гердт, а у тебя хобби есть?» — Я скажу: «Конечно, у меня есть хобби. Мое хобби — русский язык, родная речь». Моя библиотека в основном состоит из стихов и русских словарей. Словари — мое любимейшее чтение. Это замечательное занятие. Хватило мне на целую жизнь» («Общая газета», 1996, 19 сентября).

«— Что вам больше всего ненавистно? — спросили Гердта.

— Хамство, — ответил он. — Рассказать вам случай про волшебную силу искусства? У нас в прошлом году кто-то ежедневно мочился в лифте. Ежедневно! А что можно сделать? Как поймать? И я сочинил маленькую поэму и приклеил ее в лифте. Поэма в двух строчках с прекрасной рифмой:

Дорогие! Осчастливьте!

Перестаньте писать в лифте!

Это висело примерно три недели, но все это безобразие прекратилось. Вот я считаю, что я что-то сделал для своего народа» («Вечерний клуб», 1997, 13 марта).

Зиновий Гердт — остроумец и острослов. Однажды в Иерусалиме он стоял у гробницы царя Давида вместе с женой Татьяной и Игорем Губерманом. Губерман, знавший Израиль как свои пять пальцев, рассказывал о местных достопримечательностях. Вдруг из густой тени от стены отделяется мальчик и на чистейшем русском языке говорит:

«Зиновий Ефимович, можно взять у вас автограф?» — «Нельзя, — отвечает Гердт, — а то дядя Додик обидится». — «Кто-кто?» — переспрашивают его. — «Царь Давид».

О Зиновии Гердте можно рассказывать бесконечно. Но есть определенные рамки книги, а посему перейдем к другому не менее любимому народом артисту — к Савелию Крамарову. У него была своеобразная внешность с косинкою в глазе, и он гениально играл простофиль, дурачков и недоумков. Зрителю это очень нравилось: всегда приятно, что есть на свете кто-то глупее и невезучее тебя, — это греет!.. Крамаров смешил, а самому ему подчас было горько. Как по песне: «А мне опять чего-то не хватает, зимою — лета, осенью — весны». Как пишет Варлен Стронгин, «ему не хватало многого — разнообразных ролей, а в детстве — маминой теплоты, обида жгла его сердце за невинно погибшего отца. Даже его реабилитация мало смягчила сердце Савелия…»

Отец Крамарова, известный московский адвокат, был арестован в 1937 году и погиб в лагере. Он был евреем, как и мать Савелия, так что любимый русский актер был абсолютно еврейских кровей. Его дядя одним из первых уехал в Израиль. Когда захотел уехать Савелий, его мытарили несколько лет в ОВИРе. Оставшись без работы, он создал домашний театр, где играл с друзьями-отказниками пьесу «Кто последний? Я — за вами!». Показывал ее иностранным журналистам и, видимо, настолько надоел властям, что они в конце концов отпустили его на все четыре стороны. Савелий Крамаров осел в Америке, и там произошел его окончательный поворот к иудаизму. Исправно посещал синагогу и ел лишь кошерную пищу. Он умер 13 октября 1995 года. На мраморном надгробии на иврите выбиты слова: «Последний дар — вечный покой душе твоей». В центре мемориала стоит столик, на нем раскрытая книга с названиями фильмов, наиболее любимых Крамаровым: «Друг мой Колька», «Приключения Неуловимых», «Двенадцать стульев», «Большая перемена»… Перемена кончилась. Наступил вечный сон.

Грустно? Конечно, грустно. Но кто сказал, что жизнь — это веселая штука? Грустной жизнь получилась у Анатолия Солоницына, любимого артиста Андрея Тарковского. Настоящее имя Солоницына — Отто. Из немцев? По крайней мере лицо у него было далеко не славянское. В автобиографии Анатолий Солоницын написал: «Природа наделила меня чертами аристократизма — я был нервен, вспыльчив, замкнут, впечатлителен».

И еще одно автопризнание: «Наверное, осень наступила мгновенно после моего рождения, потому-то я такой грустный и вечно увядающий».

Анатолий Солоницын ушел из жизни, немного не дотянув до 48 лет.

Еще меньше отпустила судьба Олегу Далю: 39 лет и 9 месяцев с несколькими копейками дней. Когда на встрече со зрителями ведущая представила Олега Даля как народного артиста, он очень удивился и тут же поправил:

— Я артист не «народный», а «инородный»…

В этой шутке — большая доля истины, ибо Олег Даль не был похож ни на кого. Принц и рыцарь. А еще Иванушка-дурачок. Обладал бешеным темпераментом. Но при этом был интеллигентен и аристократичен. «В него влюблялись женщины, а он как бы только позволял любить себя» (Людмила Гурченко). О себе в дневнике Даль записал: «Я — суть абстрактный мечтатель. Таким родился, таким был всегда и, видимо, таким останусь».

Ему пришлось жить в системе, и он ненавидел ее. Из дневника Даля: «Соцреализм — и что из этого… Самое ненавистное для меня определение. Соцреализм — гибель искусства. Соцреализм — сжирание искусства хамами, бездарями, мещанами, мерзавцами, дельцами, тупицами на высоких должностях. Соцреализм — определение, не имеющее никакого определения. Соцреализм — ничего, нуль, пустота…»

Олег Даль ссорился с режиссерами, конфликтовал с партнерами по театру, был неуживчив, вечно метался, пил, отчаивался. Слова критика Александра Свободина: «В генах нашего актера живет вирус вечного неблагополучия» — это «десятка» для Олега Даля. Ну, а если перевести все на национальный состав? Кто он, Олег Даль? Какая-нибудь дальняя ветвь великого датчанина Владимира Даля? Или что-то другое? Увы, никаких ссылок не нашел. Жаль. Но ясно, что в этом изящном и хрупком артисте бродили какие-то явно нерусские гены. Что-то байроническое прорвалось в нем, минуя несколько поколений. Так бывает. Природа отдыхала — и вдруг взрыв давно минувших волнений и страстей.

Отважная Любка из «Молодой гвардии» — Инна Макарова — уж наверняка чистокровная русачка. Ан нет, тоже промах: дед подкачал, Йоган Арман, поляк, сосланный в Сибирь и переименованный в более понятного Ивана Германа. В итоге польские гены у народной артистки СССР.

От актеров перейдем к режиссерам (оставим в покое операторов во главе со знаменитейшим Эдуардом Тиссэ). Все-таки именно режиссеры — главные колдуны кинематографа, именно они готовят все эти киноснадобья, от которых исходит сладкий дурман.

Первый игровой русский фильм, как известно, вышел на экраны в октябре 1908 года, и назывался он «Стенька Разин». А далее за ним пошли коммерческие, кассовые ленты: «Скальпированный труп», «Хвала безумию», «Женщина с кинжалом», «Сатана ликующий» и т. д. Среди первых российских режиссеров — Яков Протазанов, Евгений Бауэр, Владислав Старевич…

Ну, а потом — советское кино. Длинный ряд режиссеров с не очень русскими фамилиями: Сергей Эйзенштейн («Броненосец «Потемкин», «Александр Невский», «Иван Грозный» и другие классические фильмы), Фридрих Эрмлер («Великий гражданин», «Она защищает родину» и т. д.), Борис Барнет (первый звуковой фильм «Окраина», «Подвиг разведчика») Михаил Ромм («Пышка», «Ленин в Октябре», «Мечта», «Девять дней одного года», «Обыкновенный фашизм»), Леонид и Илья Трауберги («Юность Максима», «Возвращение Максима», «Выборгская сторона»), Григорий Львович Рошаль, про которого Эйзенштейн однажды пошутил: «Рошаль был весь открыт, и струны в нем дрожали» («Петербургская ночь», «Зори Парижа», «Хождение по мукам»), Абрам Роом («Третья Мещанская», «Нашествие», «Гранатовый браслет»). Но этим перечень не исчерпывается. Великий документалист Дзига Вертов, зачинатель географического кино Владимир Шнейдеров, классик юношеского кино — Илья Абрамович Фрэз со своей «Первоклассницей», Васьком Трубачевым, «Слоном и веревочкой»…

Более поздняя волна — Марлен Хуциев, Сергей Параджанов, Михаил Калатозов, Леонид Гайдай, Григорий Чухрай.

В «Устных рассказах» Михаила Ильича Ромма есть один на интересующую нас тему: «К вопросу о национальном вопросе, или Истинно русский актив». Устный рассказ записан и напечатан, поэтому воспользуемся возможностью прочитать его, освежить кое-что в памяти:

«До сорок третьего года, как известно, не было у нас, товарищи, антисемитизма. Как-то обходились без него.

Ну, то есть, вероятно, антисемиты были, но скрывали это, так как-то незаметно это было. А вот с сорок третьего года начались кое-какие явления. Сначала незаметные. Например, стали менять фамилии военным корреспондентам: Канторовича — на Кузнецова, Рабиновича — на Королева, а какого-нибудь Абрамовича — на Александрова. Вот, вроде этого.

Потом вообще стали менять фамилии.

И потом еще появились признаки. Появились ростки. Стал антисемитизм расти. Вот уже какие-то и официальные нотки стали проскальзывать…»

8 января 1943 года Михаил Ромм написал большое письмо Сталину о катастрофическом состоянии советской кинематографии и о появившихся национальных мотивах в ней.

«Проверяя себя, — писал Ромм, — я убедился, что за последние месяцы мне очень часто приходилось вспоминать о своем еврейском происхождении, хотя до сих пор я за 25 лет Советской власти никогда не думал об этом, ибо родился в Иркутске, вырос в Москве, говорю только по-русски и чувствовал себя всегда русским, полноценным советским человеком. Если даже у меня появляются такие мысли, то, значит, в кинематографии очень неблагополучно, особенно если вспомнить, что мы ведем войну с фашизмом, начертавшим антисемитизм на своем знамени…»

Ответа от вождя Михаил Ромм не дождался, зато через полгода грянуло большое совещание кинематографистов, оно проходило с 14 по 16 июля 1943 года (идет война, а у киношников происходят свои сражения). Председатель Комитета по делам кинематографии Иван Большаков сделал обширный доклад, в котором выдвинул на первый план тематику, связанную с русским народом, с его историей и культурой. Большаков подчеркнул, что «русский народ является первым из равноправных народов нашего многонационального Советского Союза».

Далее совещание вылилось в очередную идеологическую кампанию. Тон задал Иван Пырьев: «Мне кажется, что, как ни странно, но в нашей кинематографии очень мало русского, национального. Вот есть украинская кинематография… в лице Александра Довженко. Он является настоящим певцом, художником своего народа… Есть кинематография грузинская. Там имеется Чиаурели, был покойный Шенгелая… Есть армянская кинематография — Бек-Назаров. Есть, конечно, и русская кинематография, но ее очень мало… Я не говорю, что русская кинематография должна выражаться в показе села или избы, — вопрос гораздо глубже…»

Что было дальше? Дальше рассказывает Михаил Ромм:

«Центральным было выступление Астахова, имя-отчество не помню. Хромой он был, уродливый, злой и ужасающий черносотенец. Был он директором сценарной студии. Вышел он и произнес великое выступление:

— Нужно создавать русскую кинематографию. И в русской будут работать русские кинорежиссеры. Вот, например, Сергей Герасимов. Это чисто русский режиссер.

Не знал бедный Астахов, что у Герасимова-то мама еврейка. Шкловский у нас считался евреем, потому что отец у него был раввин, а мать поповна, а Герасимов русский, потому что Аполлинариевич. А что мама — еврейка, это как-то скрывалось.

— Вот Сергей Аполлинариевич Герасимов. Посмотрите, как актеры работают, как все это по-русски. Или, например, братья Васильевы, Пудовкин (и так далее). Это русские режиссеры, и от них Русью пахнет, — говорит Астахов. — Русью пахнет. И мы должны собрать эти русские силы и создать русскую кинематографию.

Вслед за ним выступил Анатолий Головня. Тот тоже оторвал речугу, так сказать… Вот есть, мол, режиссеры и операторы, которые делают русские картины, но они не русские. Вот ведь и березка может быть русская, а может быть не русской — скажем, немецкой. И человек должен обладать русской душой, чтобы отличить русскую березку от немецкой. И этой души у Ромма и Волчека нету. Правда, в «Ленине в Октябре» им удалось как-то подделаться под русский дух, а остальные картины у них, так сказать, французским духом пахнут.

Он «жидовским» не сказал, сказал «французским». А я сижу, и у меня прямо от злости зубы скрипят.

Правда, после Головни выступил Игорь Савченко — прекрасный парень, правда, заикается… и отбрил Головню так:

— К-о-о-гда я, — сказал он, — э… сде-е-лал пе-ер-вую картину «Гармонь», пришел один человек и ска-азал мне: «Зачем ты возишься со своим этим де-дерь-мом? С березками и прочей чепухой? Нужно подражать немецким экспрессионистам». Этот человек был Го-Го-Головня, — сказал Савченко под общий хохот.

Ну, конечно, ему сейчас же кто-то ответил, Савченке. Так все это шло, нарастая, вокруг режиссеров, которые русским духом пахнут.

Наконец дали слово мне. Я вышел и сказал:

— Ну что ж, раз организуется такая русская кинематография, в которой должны работать русские режиссеры, которые русским духом пахнут, мне, конечно, нужно искать где-нибудь место. Вот я и спрашиваю себя: а где же будут работать автор «Броненосца «Потемкин», режиссеры, которые поставили «Члена правительства» и «Депутата Балтики», — Зархи и Хейфиц, режиссер «Последней ночи» Райзман, люди, которые поставили «Великого гражданина», Козинцев и Трауберг, которые сделали трилогию о Максиме, Луков, который поставил «Большую жизнь»? Где же мы все будем работать? Очевидно, мы будем работать в советской кинематографии. Я с радостью буду работать с этими товарищами. Не знаю, каким духом от них пахнет, я их не нюхал. А вот товарищ Астахов нюхал и утверждает, что от Бабочкина, и от братьев Васильевых, и от Пырьева, и от Герасимова пахнет, а от нас не пахнет. Ну, что ж, мы, так сказать, непахнущие, будем продолжать делать советскую кинематографию. А вы, пахнущие, делайте русскую кинематографию.

Вы знаете, когда я говорил, в зале было молчание мертвое, а когда кончил, — раздался такой рев восторгов, такая овация, я уж и не упомню такого. Сошел я с трибуны — сидят все перепуганные…»

Судя по всему задуманный пожар не удалось разжечь. Или, скажем по-другому, пробный шар лопнул. Задуманная сверху киностудия «Русфильм» создана не была. Смельчаку Михаилу Ромму присвоили даже персональную ставку. При обсуждении «наград» в ЦК партии Георгий Маленков сказал: «Имейте в виду, товарищи, что Ромм не только хороший режиссер, но еще и очень умный человек».

Но тем не менее, как писал критик Ефим Левин, грязная волна не спадала. Кинематографисты-евреи продолжали работать, но отношение к ним руководства на всех уровнях резко изменилось, атмосфера становилась все более удушливой…

В 1946 году последовало зубодробительное постановление ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», об опере Мурадели «Великая дружба», о второй серии фильма «Большая жизнь»… Началась борьба с «безродными космополитами» — врагами Отечества: тайными агентами мировой буржуазии, любыми ненавистниками всего подлинно русского. Была сделана еще одна попытка создать «Русфильм», но снова она окончилась провалом. Но идея продолжала тлеть… Кто-то грозился очистить кино от разных там Траубергов и прочих. С трибуны совещаний Леонида Трауберга называли «откровенным агентом Голливуда». Тогда, в те времена, слово «Голливуд» звучало как жуткая брань.

Не будем живописать все мучения и терзания отечественного кино, оно находилось в цепких объятиях вождей и их прислужников и не могло ни пошевельнуться, ни пикнуть. Когда Григорий Чухрай хотел поставить документальную ленту «Сталинград», начальник Главпура Епишев ответил ему: «Нам не нужна окопная правда, и мы лучше вас знаем, как воспитывать армию и народ. Необходимо сосредоточить внимание зрителей на победах!»

Ну, а цена побед не имеет никакого значения!..

В тяжелейших условиях приходилось работать всем, маститым и начинающим. Вот и Марку Донскому, который попал в каталог ЮНЕСКО, изданий в 1956 году, в число 28 великих кинематографистов вместе с Эйзенштейном, Пудовкиным и Довженко, приходилось несладко. В 1949 году он выпустил картину «Алитет уходит в горы», в которой рождение советской страны приписал Ленину, а не Сталину, чем вызвал гнев всесильного Лаврентия Берии: «На небе не может быть два солнца!» И после этого Донской был «сослан» работать на Киевскую студию.

Любимчику Кремля, Марку Семеновичу приходилось играть по правилам власти, и когда вспыхнула кампания против евреев и космополитов, он в ней активно участвовал. В 1956 году провел антиизраильскую акцию в ответ на войну, начавшуюся между Израилем и Египтом. Правда, Марк Донской был в этой акции не первой скрипкой. Первым скрипачом и дирижером был литературовед Александр Львович Дымшиц. Про эту группу поддержки говорили так: «Дымшиц с группой дрессированных евреев».

Что было, то было…

Кстати, о евреях. Режиссер Александр Митта (первый фильм «Друг мой Колька») говорит: «На Западе к евреям несколько иное отношение. Во всяком случае, я это почувствовал, когда работал в Голливуде. Там быть евреем почетно. Почетно! Это даже предмет зависти: если ты еврей, то перед тобой открываются огромные пути…» («Вечерний клуб» 1999, 11 июня).

По поводу своей редкой фамилии режиссер отвечал так: «Митта — это от древних евреев. Когда они кого-то хоронили, то заворачивали покойника в белые ткани и несли его на двух палках, между которыми были натянуты ремни. Это приспособление для похорон и называлось «митта»».

Возвращаясь к истории киностудии «Русфильм», процитируем статью безвременно скончавшегося Ефима Левина: «Но сама идея отбора по национальному признаку, легко переходящая в манию чистокровности и в погромные лозунги «Россия — для русских», «Украина — для украинцев», «Грузия — для грузин» и так далее, живет и кое-где едва ли не побеждает, чему мы являемся, к стыду и ужасу, свидетелями» («Искусство кино» 1994, № 9).

И вот четыре года спустя — на дворе стоял 1998 год — Николай Бурляев предложил возродить русское кино, на что перепуганный председатель Госкино Армен Медведев спросил: «Что у вас, одни русские будут работать?» Бурляев на чистом голубом глазу ответил:

«Естественно, нет! Не надо так узко понимать наши задачи! Понятие «русский» имеет многогранный смысл, в первую очередь духовный. Где сейчас отыщешь чисто русского по крови? У меня, например, в роду намешано много кровей, но я русский… Работа найдется всем: и русским, и татарам, и евреям, и калмыкам. Главное — мы сами будем выбирать свой путь развития, а не кланяться чиновникам из Госкино…» («Независимая газета», 1998, 16 октября).

Все смешалось в доме Облонских: борьба с евреями, с чиновниками, с Госкино, с Америкой и Голливудом!.. Прямо по Гоббсу: борьба всех против всех!

Так что идея «Русфильма» не умерла. Она бродит в воспаленных головах патриотов. Снова загнать всех в тоталитарный лагерь. Затоптать сто цветов и установить унылое, но привычное однообразие.

Начали с Левитанского и закончим им:

И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.

Ах, механик, ради Бога, что ты делаешь со мной!..

Эстрада без парада

Был на мне платок простой,

Потому такой уж строй,

Времена теперь не те,

Покупаю декольте…

Частушка начала 20-х годов

Оперные арии, балетные номера, соло на «скрыпочке»… да это же все исполняется на эстраде, в рамках «сборных» концертов. А раз так, то поговорим об эстраде.

Наверное, предтечей эстрады следует считать старинные романсы, которые исполнялись на аристократически-помещичьих сборищах в ту далекую пору старой России. Любительский театр, вечера, балы, приемы, на которых было популярно музицирование и пение. Мы знаем семейство Булаховых («Не пробуждай воспоминаний», «Гори, гори, моя звезда» и прочее), Александра Гурилева («Грусть девушки», «Не шуми ты, рожь», «Колокольчик» и другие песни и романсы); но были в прошлом и другие сочинители и исполнители, например француз Алексавдр Иванович Дюбюк (1812–1898). Не будем ничего выдумывать, а процитируем статью-исследование Анны Вербиевой о забытом короле старинного русского романса:

«Дюбюк, известный московский гуляка, завсегдатай литературно-артистической кофейни при Железном трактире, неистощимый острослов и весельчак, друг и собутыльник Островского и Аполлона Григорьева, которому не без намека посвятил две свои песни на народные стихи: «Голова ль моя головушка» и «Жаль мне добра молодца похмельного». Отец большого семейства, хозяин дома, о его радушии и гостеприимстве ходили легенды, настоящий москвич и истинный француз — добродушный и ироничный. Пианист, ученик прославленного Фильда… Автор около 200 салонных, городских и цыганских романсов — половину репертуара всех московских хоров составляют романсы и песни Дюбюка. «Рядом с некрасовской «Тройкой» распевают какую-то «Ваньку-Таньку», — сетовали газеты, не зная, что обе песни сочинил уважаемый профессор консерватории (в ней он прослужил всего 6 лет) Дюбюк. Как и «Крамбамбули»: «…отцов наследство, питье любимое у нас и утешительное средство, когда взгрустнется нам подчас! Тогда мы все, люли, люли, готовы пить крамбамбули…» («Независимая газета», 1999, 21 мая).

Русский француз Дюбюк сочинил и фривольную песенку «Сарафанчик-рассгеганчик», и трагически-надрывную песню «Не брани меня, родная». Что касается личной жизни Александра Ивановича, то кто-то из позднейших мемуаристов меланхолически заметил: «А детей у Дюбюка за его долгую жизнь было 16, в два с половиной раза больше, чем у всех наших композиторов-классиков от Глинки до Скрябина, вместе взятых…»

Писал Александр Дюбюк и для цыган. Кстати, повальная любовь москвичей к цыганам началась с московских гастролей Ференца Листа в 1843 году, продемонстрировавшего свое пылкое почтение к цыганскому искусству.

Цыгане, «Яр» — сразу возникают ассоциации. А кто играл у «Яра», и чья гитара «до сих пор в ушах звенит»? Русский гитарист-виртуоз с нерусским именем и нерусской фамилией — Марк Соколовский, он же Марек Конрад. Вопросы есть?..

Если вспоминать эстрадных звезд, то следует обратиться к книге Бориса Савченко «Эстрада Ретро». Красавец Юрий Морфесси пел не без цыганской грусти и удали:

Что так грустно… Взять гитару,

Запеть песню про любовь.

Иль поехать лучше к «Яру»

Разогреть шампанским кровь.

И далее: «Эй, ямщик, гони-ка к «Яру»…» То есть опять упираемся в тот же некогда популярный ресторан «Яр». Юрий Морфесси пел не только в ресторанах, но и в театрах, в залах кинематографа — куда бы его ни пригласили. Он много гастролировал и часто записывался на пластинки и всегда с неизменным успехом. Не раз его приглашали к особам царской фамилии.

«Царю нравилось пение Морфесси, — отмечает Савченко в своей книге. — Его тембр голоса — «со слезой», сама манера исполнения, отвечающая представлению монарха о широте характера русского человека, умеющего и от души веселиться, и глубоко переживать, и терзаться мыслию по поводу собственного предназначения. Николай II считал, что лучшего исполнителя романсов и народных песен на Руси не сыскать, и стал приглашать Юрия Спиридоновича чуть ли не на каждый высокопоставленный прием…»

Юрий Морфесси — «баян русской песни» (так называл его сам Федор Шаляпин), откуда он появился, из каких рязаней и суздалей? Да не из каких — родился он в Греции, в семье Спиридона Морфесси и Марии Капари. Когда Юрию исполнился год, родители покинули Афины и в поисках лучшей доли перебрались на постоянное жительство в Одессу, где имелась небольшая греческая колония. Так что грек, да к тому же по материнской линии имел в роду отчаянного морского пирата, который со своими дружками-пиратами ходил на бригантине по Средиземному морю и бесцеремонно потрошил встречные суда.

Ай, греческий парус!

Ай, Черное море!

Ай, Черное море!..

Вор на воре!..

Это уже Эдуард Багрицкий.

Про Черное море и бандитов-контрабандистов Юрий Морфесси не пел, он пел другое:

Задремал тихий сад,

Ночь повеяла томной прохладой…

В 1916 году в одном из октябрьских номеров «Петроградского листка» появилась не язвительная, а вполне положительная эпиграмма:

Развеселый человек,

С баритоном без изъяна.

И поет, хоть он и грек,

Лучше всякого цыгана.

Но хватит о Морфесси — были и другие знаменитости. Та же Иза Кремер (отец — Креймер?). Ее партнер по сцене, опереточный премьер Митрофан Днепров, сказал о ней: «Если и не была Иза Кремер равна Анастасии Вяльцевой, то она была ярким явлением, сверкнувшим в музыкальном мире». И откуда сверкнула? Не то из Одессы, не то из Кишинева.

23 сентября 1910 года писатель Александр Амфитеатров записал в своем итальянском дневнике: «Видел сейчас счастливейшее существо в счастливейшем периоде жизни: молодую певицу, начавшую карьеру блистательным сезоном. Это наша молодая соотечественница, одесситка Иза Креймер. Певица из Одессы, она же поэт. Талантливая девушка закончила свое вокальное образование в Милане…»

Оборвем цитату. Иза Кремер пела Мими в «Богеме» Пуччини. Пела на итальянском. Надо сказать, что с юности свободно владела итальянским, французским, немецким и еврейским языками. К успеху одесситы отнеслись с пониманием и юмором: «Ну конечно! Согласитесь, что одесситке легче иметь успех в Милане, в «Ла Скала», чем в Одессе в Гор. театре…»

Г-жа Кремер некогда — «о, как это было давно!..» — была весьма популярной и знаменитой. Она успевала все: петь в опере и оперетте, писать стихи и одноактные пьесы, исполнять песенки Монмартра, делать переводы с четырех языков. Некто Тайфун на страницах «Одесского обозрения театров» писал так:

«Близкие называют ее просто — «Изик».

Лицом и фигурой — типичный итальянский piccolo.

Характером напоминает его еще больше.

Весела, подвижна, жизнерадостна.

Хохочет круглый год.

Даже во сне.

Обладает прелестным голосом.

Но сама не знает каким.

Сопрано.

Или контральто.

Впрочем, предпочитает не петь, а напевать.

Еще лучше — разговаривать…

Призваний у нее множество.

Певица. Поэтесса. Драматург.

Но предпочитает всему — бильярд…»

И так далее. Короче, популярность Изы Кремер была сравнима лишь с популярностью первого русского летчика Сергея Уточкина, тоже уроженца Одессы. Иза Кремер любила в ярких нарядах парижской гризетки исполнять игриво-печальные песенки-«шансон», типа:

Она совсем еще дитя,

Вы присмотритесь к ней поближе.

Ее встречали вы всегда,

Бродя по улицам Парижа…

Или более взрослое и более пьянящее:

Ей запах амбры так подходит,

Ее движенья рай сулят.

Мадам Лулу с ума всех сводит,

Глаза мерцают и горят…

Начало нового столетия. Предреволюционная Россия. И как пела еще одна исполнительница русских и цыганских романсов Мария Каринская:

Все, что таинственно, неясно,

Но гармонично так звучит,

Всегда нам кажется прекрасно

И нас «болезненно» манит.

Вертинский! Иза! Северянин!

Кумиры новые для нас.

Язык их, вычурно туманен,

Приводит публику в экстаз.

Кокаинетки — образ нежный.

Креолы — негры, попугай Жаме —

Все это, право, неизбежно

В XX веке — именно в Москве.

Мелькнула новая фамилия: Вертинский. Изнеженный и капризный Пьеро российской эстрады. Александр Вертинский. И сразу к национальным корням. Русский? По всей вероятности. Мать — Евгения Степановна Сколацкая (уж не полька ли?) умерла рано — отец Вертинского не был на ней официально женат, так как ему не давала развода его первая жена Варвара, «пожилая, злая и некрасивая женщина», как пишет в воспоминаниях Александр Вертинский. «Много горя принесла она моей матери…» О перипетиях своего детства и своих родных Вертинский пишет подробно, но ни словечком не обмолвился на тему национальности (она его не волновала?). Лишь маленькая деталька: «вторая моя тетка, тетя Саня, жила побогаче. У нее было именьице — хутор Моцоковка». Но о чем это говорит? Практически ни о чем.

Жил юный Вертинский в Киеве, на улице Фундуклеевской. Первое выступление Вертинского состоялось на Подоле, в «Клубе фармацевтов», где по субботам устраивались семейные журфиксы. Сцена была открыта для любых выступлений.

Слово Вертинскому: «Помню, как я, благополучно распевавший дома цыганские романсы под гитару, вылез первый раз в жизни на сцену в этом клубе. Должен был я петь романс «Жалобно стонет»… Я вышел. Поклонился. Открыл рот, и спазма волнения перехватила мое дыханье. Я заэкал, замэкал… и ушел при деликатном, но гробовом молчании зала. Так неудачно закончилось мое первое сольное выступление. Вы думаете, это остановило меня? Ничуть!

В следующую же субботу я появился на той же эстраде в качестве рассказчика еврейских анекдотов и сценок, мною самим сочиненных… На этот раз я имел большой успех».

Итак, Вертинский начинался с еврейских анекдотов. Милая ирония творческой судьбы. Ну, а потом… потом вслед за своим гимназическим товарищем Колей Бернером Вертинский потянулся в Москву, где первыми новыми друзьями его стали Володя Лазаревич и Женя Хазин.

На этом поставим точку. Не пересказывать же весь жизненный путь Александра Вертинского! И песни не подходят под тематику книги — и «лиловый негр», и «маленький креольчик», и «пес Дуглас», и «девочка с капризами», и «пани Ирена», и многое другое. А вот про ностальгию, пожалуй, подходит. В 1925 году Вертинский написал песню «В степи молдаванской». Ее концовка — то что надо:

Звону дальнему тихо я внемлю

У Днестра на зеленом лугу.

И Российскую милую землю

Узнаю я на том берегу.

А когда засыпают березы

И поля затихают ко сну,

О, как сладко, как больно сквозь слезы

Хоть взглянуть на родную страну…

Других песен не привожу.

Трудно определить национальное лицо Петра Лещенко. Мать известна — неграмотная крестьянка Мария Константиновна, а отец — Бог его знает кто. Петра Лещенко воспитывал отчим Алексей Алфимов. Остается только процитировать высказывание Лещенко: «Танго и романс — это не только музыкальное произведение, это образ мыслей, культура поведения, взгляд на жизнь, любовь и смерть…»

Сильно сказано! И просьба — «Не уходи»:

Не уходи, побудь со мной еще минутку,

Не уходи, мне без тебя так будет жутко,

И чтоб вернуть тебя, я буду плакать дни и ночи,

И грусть мою пойми ты и не уходи.

Кстати, это танго сочинил сам Петр Лещенко.

Но хватит о певцах, давайте перейдем к разговорному жанру. И тут были свои корифеи, до «Кривого Джимми» и после, в советские времена. Опять же кстати. В 1930 году в «Вестнике театра» нарком Луначарский поместил статью «Будем смеяться», которая начиналась словами: «Я часто слышу смех. Мы живем в голодной и холодной стране….» А дальше Анатолий Васильевич заявил, что смех есть признак силы. И бросил клич:

«Да здравствуют шуты его величества пролетариата. Если и шуты когда-то, кривляясь, говорили правду царям, то они все же оставались рабами. Шуты пролетариата будут его братьями, его любимыми, веселыми, нарядными, живыми, талантливыми, зоркими, красноречивыми советниками…»

Шуты в качестве советников? Загнул товарищ народный комиссар. Но в советские времена и не такое загибали!..

Любопытна перекличка с Луначарским из января 1999 года. Спустя 79 лет Геннадий Хазанов утверждает: «Эстрада пришла из варьете, из кафе-шантана, ее легитимизировала советская власть — для убогих людей эта власть дала зрелище Советская эстрада — это порождение для массовой аудитории, с годами все более увеличивавшейся в количествах. Из Колонного зала Дома Союзов она стала уходить во дворцы спорта, на стадионы и т. д.» («Независимая газета», 1999, 15 января).

Не будем полемизировать с Хазановым (это другая тема, хотя в чем-то он, безусловно, прав), сдержим обещание о разговорном жанре. Путь большой, от Хенкина до Хазанова.

Владимир Хенкин — блестящий комик и разговорник. В этом ряду — и Михаил Гаркави, и Александр Менакер (с несравненной Марией Мироновой), и Илья Набатов, и Георгий Тусузов — король эпизода, и Зиновий Высоковский, и совсем молодой (относительно, конечно) Ефим Шифрин… Сюда можно присоединить солистов оперетты, часто выступавших на эстраде, — Григория Ярона и Михаила Водяного. У последнего настоящая фамилия — Вассерман. Евреи? Я уже вижу грозно сдвинувшего брови русского патриота, который говорит (нет, кричит, — они все почему-то кричат) о том, что разве может еврей выразить русский дух? Н-да. У Павла Хмары есть пародия, которая так и называется «Дух»:

В России каждый русским быть обязан,

И я не стал бы этому мешать,

Но русский — тот,

кто с Русью духом связан,

А кто с ней связан духом — нам решать…

Соседа как-то встретил я, Петруху,

И, проявив к Петрухе интерес,

Я понял вдруг,

что русского в нем духу —

Не то чтоб нет, а как бы недовес.

И я сказал Петрухе: — Это что же!

Ты — наш почти на самый строгий нюх

По языку, по выходке, по роже,

Но где же твой, Петруха, русский дух?

Я на тебя ни капли не пеняю:

Живи средь нас, раз некуда линять,

Но я твой русский дух не обоняю

И русским не могу тебя назвать!

Твои глаза и скулы тусклы, узки!

Ты не нацмен, Петруха, не семит.

Петруха так послал меня по-русски!..

Но это ни о чем не говорит.

Часто выступающий на эстраде сатирик Михаил Задорнов как-то говорил: «Я думаю, что в нашем народе намешано очень много кровей. Это же надо — славяне! Сколько примеси варяжской крови, есть мордва, есть печенеги (которые вдруг исчезли с появлением Руси), есть хазары, есть татаро-монголы, евреи… И я говорю: это не кровь — это «ерш». А пока «ерш» бродит — голова нетрезвая. И я даже один монолог сегодняшний закончил тем, что придет время — все нормально осядем, протрезвеем, но, как сказал поэт, жаль, что в эту пору прекрасную жить не придется ни мне, ни тебе…» («Вечерний клуб», 1995, 9 сентября).

Ну, а теперь настоящий король русской эстрады — Аркадий Исаакович Райкин. Его сын Константин в одном из интервью о природе национальности говорил:

«А мой отец? Нужно быть сволочью, чтобы, когда этот великий артист творил на сцене, думать, что вот, дескать, еврей выступает… Человек огромного таланта, неотъемлемая часть русской культуры — какая разница, кто он? Армстронг — гениальный музыкант, но я же не буду думать: черный, а как хорошо играет! Я так воспитан. Мой отец был великим интернационалистом. Он сделал так, чтобы я себя чувствовал русским человеком. Национальность в цивилизованном государстве определяется по языку, на котором человек говорит с детства, по культуре, в которой он воспитан, и по вероисповеданию. А если по крови, то Пушкин, извините, полукровка, эфиоп…» (МК, 1992, 18 января).

«— Говорили, что Аркадий Исаакович в последние годы строго соблюдал иудейские обычаи… — заметил в беседе с Константином Райкиным корреспондент.

— Еврейской культурой он увлечен был всегда. Отец вырос в патриархальной семье, где соблюдались все традиции. Хотя меня воспитывал как-то вне этого…» («АиФ», 1999, № 28).

«— Национальность ему никак не аукалась? — допытывался корреспондент уже другой газеты.

— Что значит «никак»? — отвечал Константин Райкин. — Вы же знаете отношение к евреям в нашей стране. При всей своей популярности звание Народного артиста СССР отец получил только в шестьдесят с лишним лет. Но самое поразительное, что о пятом пункте в анкете помнили в основном чиновники. Абсолютное большинство зрителей не воспринимало Райкина как еврея. Папа был русским артистом» («Среда», 1998, 28 января).

И еще одна цитата:

«Отец прожил счастливейшую жизнь. Он был победителем во всем. Он победил всех тех, кто, находясь на высоких постах, его оскорблял и мучил. Многие из этих людей живы-здоровы. Они теперь ходят по улицам, отовсюду снятые, с потухшим взором и не смотрят прохожим в глаза. Иногда я их встречаю. Их никто не вспомнит. А если и вспомнят, так только в связи с великими людьми и делами, которым они мешали» («Культура», 1989, 13 июля).

Ну, и заодно немного о Константине Райкине, замечательном актере и руководителе театра «Сатирикон». Его отец — Аркадий Исаакович Рай кин, мать — Руфь Марковна Иоффе (ее родной брат — академик Иоффе). О себе Константин говорит так: «Иудеем считать себя не могу. Скорее, я православный, правда, некрещеный. Но в Бога я верю. По духу, воспитанию я считаю себя русским человеком, в жилах которого течет еврейская кровь».

От Аркадия Райкина — к другому корифею эстрады — к Леониду Осиповичу Утесову. В регистрационной книге городского раввината Одессы за март 1895 года сделана запись: «Дитя мужеского пола отца Иосифа и матери Малки Вайсбейн наречен Лазарем Вайсбейн». Этот Лазарь, он же в быту Ледя, и есть всеми нами любимый Леонид Утесов. Это и «С одесского кичмана бежали два уркана…», и «Жил-был на Подоле гоп со смыком…», и «Ой, лимончики, вы мои, лимончики…» И многое другое, что и сегодня весело звучит и бодрит нормального человека, будь он русский, еврей или чукча. Всех трогает легкая грусть его песен:

Есть город, который я вижу во сне.

О, если б вы знали, как дорог

У Черного моря открывшийся мне

В цветущих акациях город,

У Черного моря!..

Ласкают душу его патриотические песня: «От Москвы до Бреста нет такого места…», и «Нет, не забудет солдат», ну и т. д. Сразу тянет петь, и отсутствие голоса не смущает, впрочем, и у Утесова не было настоящего голоса, он пел сердцем. Своим большим человеколюбивым сердцем. Дома, в кругу друзей и близких, Утесов часто говорил: «У меня большое еврейское сердце». Свое еврейство Леонид Осипович никогда не скрывал. Однажды (после войны) к Утесову, отдыхавшему после концерта, подсела женщина. Ее распирало любопытство:

— Леонид Осипович, а ваша дочь еврейка?

— Да.

— А жена?

— Тоже.

— А вы сами кто будете?

— Я тоже буду еврей.

— Ой, ну шо вы на себя наховариваете!

Нет, артист на себя не наговаривал. Он просто не стеснялся своей национальности. Он мог даже поклясться своим любимым выражением «Клянусь гастрономом» в том, что он еврей. А что скрывать?

Когда проходит молодость,

Длиннее ночи кажутся,

Что раньше было сказано,

Теперь уже не скажется.

Не скажется, не сбудется,

А скажется — забудется.

Когда проходит молодость,

То по-другому любится…

Эту песню Утесов неизменно пел с чувством, разрывающим сердце.

Еще одно имя — Иосиф Кобзон. Певец и депутат (дожили и до таких времен!).

— Не хотите ли вы сами баллотироваться в президенты? — спросили Кобзона.

«— Наивный вопрос! Где вы видели, чтобы еврей баллотировался в президенты России?!

— А как же Явлинский, Жириновский? Они ведь наполовину евреи.

— Они все почему-то наполовину. И Немцов, и Чубайс — все наполовину. А я — чистый…» («АиФ», 1997, № 39).

Закрываем нескончаемую тему «Евреи на эстраде» и переходим к иным иностранным вкраплениям. Вот Эдуард Хиль. Помните? «Не плачь, девчонка, пройдут дожди…» Так вот, родоначальник рода Хилей какой-то испанец, служивший в наполеоновской армии и оставшийся на Березине. Очевидно, дождавшийся, когда окончательно пройдут дожди…

Ирина Понаровская. Ее предки с Западной Украины. Смесь польско-еврейских кровей. Одна из бабушек, польско-немецких кровей, носила имя Шарлотта. Она прожила 96 лет. Многое от Шарлотты переняла ее внучка Ирина Понаровская. Один из мужей Понаровской — иностранец Вейланд Родц.

Прежде чем ставить точку, подумаем: может быть, кого-то забыли? Конечно. Клару Новикову, она же Клара Герцер (уточнять национальность не хочется). Лев Новоженов. «Для меня родина — русский язык, — говорит Лев. — Русским я считаю того, кто говорит, думает и шутит на русском языке. Ностальгию начинаю испытывать уже в Рязани. Я еврей с чисто славянскими привычками: ем не вовремя, не занимаюсь своим здоровьем, много курю. Но, чтобы остаться евреем, я не уехал в Израиль. Потому что там ты сразу становишься большинством. А еврей не может быть большинством. Ощущение исключительности, что ты не такой, как все, там сразу исчезает…» («Неделя», 1997, № 42).

«А где отдыхаете душой, вдалеке от России?» — как-то спросили Геннадия Хазанова, и он ответил: «Нет, в подмосковных Дубках. У меня есть дом в Израиле, где я практически не бываю. Мне нравится природа среднерусской полосы — застенчивая, с чувством стыда. В отличие от бесстыдной южной…»

Прямо по Николаю Заболоцкому:

Но в яростном блеске природы

Мне снились московские рощи,

Где синее небо бледнее,

Растенья скромнее и проще.

Где нежная иволга стонет

Над светлым видением луга,

Где взоры печальные клонит

Моя дорогая подруга…

«Больше всего я люблю Россию. Люблю русскую природу, музыку, литературу. Люблю Ленинград. Все хорошее связано с Россией», — признавался Леонид Осипович Утесов.

Примеси нерусской крови практически никому не мешают ощущать себя русскими людьми. И, вообще говоря, лично мне национальность кажется какой-то условностью. Академик Александр Панченко отмечал: «Ну какой человек может определить свою биологическую принад лежность? У каждого из нас по два дедушки, по две бабушки, итого — четыре. У них — соответственно, значит, для меня уже — шестнадцать. А дальше получается — шестьдесят четыре. Вот и умножай, ищи, кто там следующий. И сколько какой крови в тебе течет…»

Но вернемся к эстраде. Говорили о ней, говорили, а одного из зачинателей джаза в России — Александра Наумовича Цфасмана забыли, а именно он внес огромный вклад в развитие советской эстрадной музыки. Цфасман чтил Дюка Эллингтона, Глена Миллера и Бенни Гудмана. Песни Цфасмана помогли стать популярными Клавдии Шульженко и Ружене Сикоре. Вот теперь можно поставить в этой главке точку. И «Грустить не надо» — так называлась одна из песен Цфасмана.

Привычные слова: «в мире прекрасного»

Любите живопись, поэты!

Лишь ей, единственной, дано

Души изменчивой приметы

Переносить на полотно.

Николай Заболоцкий

Есть Третьяковка, есть Эрмитаж, есть Русский музей, музей имени Пушкина, частных коллекций и еще сотни разных музеев в России. Я же предлагаю читателям пройтись по залам условного музея нашей Родины. И не столько полюбоваться картинами, сколько поговорить об их творцах, кто они такие и, главное, откуда берут начало их национальные корни.

В залах живописи царит благоговейная тишина. Приятная прохлада. Хочется не спешить и, всматриваясь в холсты, ловить эстетический кайф. И все же чинно ходить не получается, ибо цель нашего путешествия нестерпимо горячая: поскорее вычислить, кто в российской живописи подлинный славянин, чистокровный русский, а кто — иностранный легионер, пришелец, подлежащий исключению (или выносу) из храма отечественного искусства, за что ратуют борцы за чистоту русской крови.

Итак, с кого начнем?

Один из первых русских живописцев — Феофан Грек. Родом из Византии. Стало быть, не наш. Но как выкинуть? Явные заслуги: вместе с Андреем Рублевым трудился над Архангельским и Благовещенским соборами в Кремле. Личность Феофана Грека была весьма ценима в Древней Руси.

Алексей Венецианов — потомок греков, переселившихся в Россию во времена Екатерины. Живописал чистеньких, умытых, принаряженных русских крестьян.

Блестящий мастер кисти Карл Брюллов, который предпочитал писать Помпею, а не Москву и Петербург. Кто он? Потомок французских гугенотов Брюлло.

Василий Перов, «Гоголь живописи», знаменосец народнического реализма. Наверняка русский… Ан нет: внебрачный сын барона Креденера. Да, еще в его родословном древе тянется ветвь от рода Венкстернов. Вот вам и русские ребята — «Охотники на привале» и «Последний кабак у заставы».

Певец моря Айвазовский. Настоящее его имя — не русское Иван, а армянское Ованес. Да и настоящая фамилия звучит несколько иначе: Гайвазовский. Айвазовский — русификация. И выходит, что его знаменитый «Девятый вал» отнюдь не русского темперамента и напора. Жаль, а мне-то казалось…

Антон Куиццжи, «глубокомысленный грек», как звал его Крамской. Сам Иван Крамской вкупе с Николаем Ге, безусловно русские люди, но почему-то, как отмечал в свое время исследователь искусства Владимир Фриче (еще один русофил), оба — Крамской и Ге — «мыслью жили на берегах цветущего Иордана». Случайно? Или?.. Страшно даже вымолвить: зов крови.

А кто воспел леса и пажити, туманные разливы и нищие избы России? Еврей Исаак Левитан. 29 мая 1897 года Левитан писал Чехову из Германии: «Думаю через десять, 14 дней ехать в дорогую все-таки Русь. Некультурная страна, а люблю я ее, подлую!..»

Левитан действительно любил Россию и воспевал ее. А как относилась Россия к Левитану? Точнее, не Россия, а Российская империя с ее законами и сильные мира сего? Ему часто приходилось слышать, что еврей не должен касаться русского пейзажа. Дважды официальные власти запрещали художнику как еврею жить в Москве. В апреле 1879 года ему пришлось полужить, полускрываться в подмосковной Салтыковке. И только по мере роста славы Левитана ему перестали напоминать о позорной «черте оседлости».

Так что с чистотой крови у русских художников, с точки зрения патриотов-почвенников, пока что не все ладится.

Ба, а Александр Иванов! Иванов — прекрасная чистейшая фамилия, но… что он рисовал? «Явление Христа народу»? Прямо скажем, не очень русский сюжет. А где предпочитал жить? В Италии. Как писал в своих воспоминаниях Тургенев, «Иванов — или, как его величали от трактира Falcone до Cafe Greco — il signor Alessandro (от трактира Фальконе до Греческого кафе — господин Александр. — итал.) — и по одежке и по привычкам давно стал коренным римлянином».

И далее Иван Сергеевич Тургенев писал: «…Что Иванов во всех стремлениях своих остался русским человеком — это неоспоримо; но он был русским человеком своего, то есть нашего, переходного времени. Он, так же, как и все мы, не вступил еще на обетованную землю; он предвидел ее издали, он ее предчувствовал, но он умер, не достигнув ее рубежа. Он не принадлежал к числу гармонических и самобытных творцов-художников (их еще нет у нас на Руси); самый талант его, собственно живописный талант, был в нем слаб и шаток, в чем убедится каждый, кто только захочет внимательно и беспристрастно взглянуть на его произведение, в котором всё есть: и трудолюбие изумительное, и честное стремление к идеалу, и обдуманность — словом, всё, кроме того, что только одно и нужно, а именно: творческой мощи, свободного вдохновения…»

Словом, с Александром Ивановым не все как-то гармонически получилось. Тогда вспомним Репина и Сурикова, истинно русских богатырей. Увы, есть и у них некоторая «червоточина»: женились они не на русских женщинах (опять же с точки зрения патриотов, разумеется). Василий Суриков женился в 1878 году и привез в Москву Елизавету Августовну, урожденную Шаре. Шаре — это кто? Пусть дадут точный ответ суриковеды или потомки художника, славные братья Михалков и Кончаловский.

Вот и Илья Репин «подкачал»: после первого неудачного брака с Верой Шевцовой («за обедом иногда тарелки летели», — вспоминала дочь Вера) художник женился во второй раз на Наталье Нордман, которая была не только по крови, но и по духу западной женщиной, к тому же весьма эмансипированной. Она создала Репину интеллектуально-светскую атмосферу и тем самым, по наблюдению Василия Розанова, «проглотила» Илью Ефимовича целиком. После 15 лет совместной жизни Репин наконец-то расстался с Нордман.

Любимый ученик Репина — Валентин Серов, прославленный не менее своего учителя художник. О картинах его говорить не будем. А вот об облике… Александр Бенуа отмечал: «Внешностью Левитан и Серов вовсе не были друг с другом схожи, хотя в обоих и текла еврейская кровь. Но Серов с виду казался чистокровным русским…»

Валентин Серов был сыном композитора Александра Серова. Еврейская добавка прадеда со стороны отца была усилена кровью матери Валентина Серова, она — урожденная Бергман. Ее добропорядочные еврейские родители долго не соглашались на брак с представителем богемы. Но брак состоялся, и как следствие его — художник Серов, «с виду чистокровный русский».

Примечательны для характеристики Серова воспоминания В. Симонович-Ефимовой: «Серов и в России работал много. Но в России работалось со скрипом. Во Франции это был грохот напряжения… Пропитанный вековой культурой Париж, какой силой он наливал художника!..»

Может быть, Париж был родовым магнитом для Серова?.. Еще раз хочется повторить: никто точно не знает, какое влияние на творчество оказывает генетическая память…

А что вызвало на свет врубелевских демонов? Возможно, ответ на этот вопрос надо искать в родовых корнях Михаила Врубеля. Его предками по матери и отцу были русские, татары, финны, выходцы из прусской Польши и варшавские поляки. А поляки, как известно, — это дух мятежа.

Исследователи отмечают, что было нечто общее между безумием Ницше и безумием Врубеля. С Фридрихом Ницше Врубеля роднит шопенгауэровский культ гения и героя.

Врубелевский демон борется не с небом, а с землей, и здесь не может быть никакой победы. Отсюда демон падший, демон поверженный…

На дымно-лиловые горы

Принес я на луч и на звук

Усталые губы и взоры,

И плети изломанных рук…

Это — Александр Блок. Крайне любопытен этот ряд «русских» гениев: Пушкин — Лермонтов — Врубель — Блок.

В отличие от Михаила Врубеля творческие и национальные корни Александра Бенуа ясны, как Божий день. В книге «Мои воспоминания» Бенуа пишет:

«Я должен начать свой рассказ с признания, что я так и не дозрел, чтобы стать настоящим патриотом, я так и не узнал пламенной любви к чему-то огромно-необьятному, не понял, что его интересы — мои интересы, что мое сердце должно биться в унисон с сердцем этой неизмеримой громады. Таким, видно, уродом я появился на свет, и возможно, что причиной тому то, что в моей крови сразу несколько родин — и Франция, и Неметчина, и Италия. Лишь обработка этой мешанины была произведена в России, причем надо еще прибавить, что во мне нет ни капли крови русской…»

«В сущности, я западник, — признавался Александр Бенуа. — Мне в «настоящей», на Запад от России лежащей, старой Европе все дорого, и несомненно, на свете нет места, которое было бы мне дороже Парижа».

Теперь понятно, почему Бенуа всю жизнь питал «страсть к Версалю».

«Зачем киснешь в Петербурге? — писал из Парижа Бенуа своему другу по гимназии Сомову. — Ведь тут действительно хорошо и лучше… А как дивно теперь в Версале… как чудесен мертвый дворец посреди возрождающейся природы…»

Можно, конечно, ругать Бенуа за увлечение Западом, но при этом не надо забывать, что сделал Александр Николаевич для России. Он был страстным пропагандистом русского искусства XVIII–XIX века. Был инициатором создания ряда искусствоведческих журналов и музеев, в частности редактором сборников «Художественные сокровища России». Принимал активное участие в организации и охране памятников истории и культуры в первые революционные годы. А создание общества и журнала «Мир искусства»! А четыре тома «Истории живописи»! Это все сделал, создал и написал нерусский Александр Бенуа. Хотя только безумцы могут назвать его нерусским.

В галерее «Элизиум» в Центральном Доме художника на Крымском валу с успехом проходила выставка «Семья Бенуа». В круг этой замечательной семьи, кроме носивших имя Бенуа, входят также братья Лансере, Анна Бенуа-Черкесова и Зинаида Серебрякова (ее картина «За туалетом» пользуется в России и на Западе большой популярностью).

Как отмечал Георгий Меликянц в «Известиях», Бенуа были архитекторами, графиками, живописцами, портретистами, пейзажистами, театральными художниками. К их общему наследию в России относятся фрагменты росписи храма Христа Спасителя, тысячи полотен и эскизов, а также Готические конюшни и Фрейлинские корпуса в Петергофе, Придворная певческая капелла и выставочный корпус в Петербурге, именуемый ныне «корпусом Бенуа», бесчисленные книжные иллюстрации. Без преувеличения: это не просто бесценное наследие, но более того — пространство постоянной причастности к искусству.

К другим Бенуа мы еще вернемся, а сейчас вновь об Александре Бенуа и Константине Сомове: их обоих притягивал к себе Запад. «Нас инстинктивно тянуло, — вспоминает Бенуа, — уйти от отсталости российской художественной жизни, избавиться от нашего провинциализма и приблизиться к культурному Западу…»

В письме к Сомову 11 декабря 1905 года Бенуа предлагал: «…нужно уничтожить микроб бездарности, который заел Россию, и нужно создать такие санитарные условия посредственности, чтобы этот микроб больше не появился…»

Увы, микроб этот замечательно размножился в советские времена, когда от художников требовался не талант, а всего лишь верность коммунистической идее. Но это уже совсем другая тема. А нам бы с вами дай Бог разобраться со своей.

Александр Бенуа водил дружбу со Львом Бакстом (его настоящая фамилия Розенберг, — имя Лей Хаим, а Бакст — это фамилия бабушки), тоже ярким художником Серебряного века, волшебником света. «Левушка Бакст был первый еврей, с которым я близко сошелся, — вспоминает Бенуа. — Послушать его, так самые видные деятели науки и искусства и политики в прошлом были все евреи. Он не только гордился Спинозой, Дизраэли, Гейне, Мендельсоном, Мейербером, но заверял, что все художники, философы, государственные деятели были евреями, раз носили библейские имена Якова, Исаака, Соломона, Иосифа и т. д.».

Поверив Баксту, можно и Иосифа Сталина причислить к евреям, но это было бы, выражаясь современным сленгом, полный абзац!..

Но вернемся к художникам. И затронем слегка тему русского авангарда, который оказал немалое влияние на весь художественный мир. Как говорят в Одессе, вы будете смеяться: очень примечательные фамилии — Марк Шагал, Натан Альтман (который много рисовал Ленина, но более известен своим портретом Ахматовой), Лазарь Лнсицкий, Хаим Сутин (которого Коровин ставил наравне с такими знаменитостями, как Моне, Сезанн и Ренуар), Александр Тышлер, Давид Штеренберг, Леонид Пастернак… Согласитесь, ряд своеобразный. Не случайно в 1917-м в Петрограде активно муссировалась тема «Евреи и искусство».

Самый крупный в этом ряду — Марк Шагал. Он первый в российской, да и мировой живописи ввел еврейскую экзотику. «Шагал привез в Париж свой волшебный Витебск», — вспоминала Анна Ахматова.

В отличие от Левитана Шагал — еврейский художник, а не русский художник-еврей. Но жил он в российской империи и, конечно, ее любил, но, увы, без взаимности. В книге «Моя жизнь» Марк Шагал писал: «Ни царской России, ни России советской я оказался не нужным. Я им непонятен. Я им чужой… Может быть, и Европа полюбит меня, а потом — уже и она — моя Россия».

Эти строки написаны в 1932 году. Действительно, так и случилось: сначала признание в Европе, затем во всем мире, а уже с Запада слава Шагала докатилась и до нас.

О васильках Шагала Андрей Вознесенский сложил стихи:

Сирый цветок из породы репейников, но его синий не знает соперников.

Марк Шагал, загадка Шагала — рупь у Савеловского вокзала!

Выглянешь ли вечером — будто захварываешь, в поле угличские зрачки,

Ах, Марк Захарович, Марк Захарович, всё васильки, всё васильки…

Если вспоминать раннее творчество Шагала, то оно падает на начало Первой мировой войны. Тогда на одной из выставок Петербурга знатоки живописи впервые обратили внимание на витебского художника, и искусствовед Лазарь Розенталь отмечал:

««Евреи»» полюбились нам не потому, что это были евреи, что Шагал — еврейский художник. То, что это были евреи, конечно, являлось весьма существенным. Но лишь настолько, насколько оно облегчало понимание подлинно живописного цвета и принятие нового языка живописи. Того языка, для обозначения которого лучшего слова, чем «экспрессионизм», все-таки не найдешь! Экспрессионизм тогда уже был разлит в воздухе искусства, он стал необходимостью. Даже для тех, кто приобщался к живописи через азы серовского психологизма и «мирискуснической» эстетной повествовательности. Я не стану утверждать, что радость узнавания Шагала была самой значительной в те годы. Но она оказалась самой устойчивой, прочной» (Исторический альманах «Минувшее», № 23).

В 1962 году в Париже Марк Шагал через художника Олега Целкова передал Хрущеву свою монографию с таким посвящением: «Дорогому Никите Сергеевичу Хрущеву с любовью к нему и к нашей родине». Помощник Хрущева Лебедев, получив книгу и увидев шагаловский рисунок парящих в небе влюбленных, раздраженно заметил: «Евреи, да еще летают…» И, разумеется, книга до Хрущева не дошла.

Другой яркий еврейский художник — Александр Тышлер, которого кто-то назвал «ангелом всенародного похмелья» за его страдальческие и фантазийные выверты в картинах.

О себе Тышлер написал так: «Я родился 26 июля 1898 года в городе Мелитополе в семье рабочего-столяра. Дед и прадеды были столярами. Отсюда и произошла фамилия: «Тышлер» — значит «столяр». Отец был родом из Шклова, близ Орши, мать — кавказская еврейка, в девичестве — Джин-Джих-Швиль…»

Да, в жилах многих русских художников текла горячая еврейская кровь. Но были и другие иностранные «компоненты».

Николай Рерих. «Рерих» означает «славой богатый». Предок художника — шведский офицер, служивший в войсках Карла XII. Остался в России, и соответственно род Рерихов обрусел. Ассимилировался. Сам Николай Рерих уже родился в Петербурге и учился в одной из лучших частных гимназий Карла Мая (тоже выходца, разумеется, оттуда — с Запада).

Николай Рерих как художник и историк много сделал для изучения и возвеличивания России. «Грех, если родные, близкие всем нам наши памятники древности будут стоять заброшенными…» — говорил Рерих.

Любовь Рериха к России, к ее старине, образы солнца-ратника, тучи-зверя, битвы Луны и Солнца в синем небе — это образы его живописи.

Словом, Николай Рерих — полуиностранец, а вот радел за матушку Россию. Да разве он один? А кто создал уникальные панорамы «Оборона Севастополя» (1902–1904) и «Бородинская битва» (1911) и прославил русского воина? Русский живописец, баталист французского происхождения Франц Рубо.

А кто был главой русского академизма? Федор Бруни, точнее, его звали не Федор, а Фиделио, ибо он был итальянских кровей. У многочисленного семейства Бруни (помимо Федора, их было немало, а Лев Бруни стад 16-м художником по счету в роду Бруни), так вот, у истоков клана стоял Леонардо Бруни, специалист по флорентийским рукописям. Его дети попали в Россию, да там и осели, сделав много полезного и нужного для своей новой родины. В частности, Федор Бруни расписывал Казанский и Исаакиевский соборы в Санкт-Петербурге.

Еще один русский итальянец — Иван Пуни. Один из учредителей Союза «Свобода искусства». Участвовал в выставке «Русский пейзаж». Вынужден был эмигрировать из советской России, чтобы воскликнуть: «В Париже я заново родился… именно тут я сформировался как художник». Родина-мать, как всегда, не очень жалует своих талантливых сыновей.

Среди прославленных русских художников — Василий Кандинский. Нет, с основными родными все вроде бы у него «чисто»: отец — сын керченского купца, потомок сибирских каторжан (хотя тут, конечно, можно и покопаться), мать — из дворянской семьи. Но, возможно, какая-то иная кровь заставила Кандинского покинуть Россию и учиться в школе Ашбе в Мюнхене, а затем там, в Германии, и поселиться. Далее последовало возвращение в Россию и добровольное «изгнание» на Запад. «Точка и линия на плоскости» — это не остроумный словесный выверт в биографии Кандинского, так называется его книга, изданная в 1926 году.

Если по поводу Кандинского и есть какие-то сомнения (русский — не русский), то с Мстиславом Добужинским — никаких. Русский график и театральный художник с чертами трагического гротеска по матери имел русские корни. Со стороны отца прослеживается древний литовский род. Дед художника Петр Иосифович Добужинский писал: «Генеалогическое дерево наше, хотя небогато фруктами, начинается с язычника, чистокровного литвина Януша…»

Родина предков Добужинского — Паневежский уезд Виленской губернии.

Добужинский как литовец эмигрировал из советской России в 1924 году. На Западе оформлял такие спектакли, как «Ревизор», «Пиковая дама», «Евгений Онегин», «Борис Годунов», «Князь Игорь» и т. д. Занимался книжной графикой: все тот же «Евгений Онегин», «Граф Нулин» Пушкина, «Левша» Лескова, «Слово о полку Игореве»…

Особого имени за рубежом Мстислав Добужинский себе не сделал, это вполне удалось другому эмигранту из России — Борису Григорьеву. Отец его был русским мещанином, а мать — Клара Линдберг — дочерью щведского капитана-мореплавателя. Стало быть, Борис Григорьев — полушвед, полурусский. В 1916–1919 годах художник создал графический цикл «Расея» — живописную летопись России, непосредственно предшествующую революционному перевороту. На Западе Григорьев прославился как портретист (портреты Станиславского, Качалова, Есенина, Рахманинова, Горького и многих других деятелей российской культуры).

Мы уже вскользь упоминали Зииавду Серебрякову, урожденную Лансере. Ее прадед — француз Альберт Кавос, дед — Николай Бенуа, оба академики живописи; отец — Евгений Лансере — скульптор. Брат Зинаиды Серебряковой — Евгений Лансере, известный советский художник, график и педагог. И все это — французская бурлящая кровь!

А «самый загадочный русский художник XX века» (по определению профессора славистики университета Южной Калифорнии Джона Э. Боули) — Казимир Малевич всю жизнь считал себя поляком. Он родился на Украине, в польской семье. В юности писал стихи по-польски.

Родители Роберта Фалька говорили по-немецки, так как дедушка был выходцем из Курляндии (теперь Латвия). Роби и два его брата посещали московскую Петер-Паульшуле — реальное училище, где все предметы преподавались на немецком языке.

В послевоенные годы Фалька зачислили в «формалисты» и сделали его изгоем советской живописи. В пору разгула борьбы с космополитизмом одна фамилия Фальк вызывала у правоверных русских партийных искусствоведов ярость. Один из руководителей Союза художников сказал тогда: «Фальк не понимает слов, мы его будем бить рублем». Как свидетельствует Эренбург, Фалька перестали выставлять. Денег не было. Он считался заживо погребенным.

Не забыть бы упомянуть Александру Экстер, урожденную Григорович. Родилась в Белостоке: еврейка, полька?.. Экстер была знаменитым сценографом, художником прикладного искусства и живописцем. До революции оформляла многие шумные постановки Александра Таирова в Камерном театре. Потом Париж — и снова успех. Там уж Александру Экстер никто «не бил рублем», там осыпали франками.

Можно вспомнить и многих других художников второго и третьего плана. «Но не довольно ли? В дверях скучает обобщение», — как говорил Осип Мандельштам.

Сделаем паузу. Скушаем «Твикс» и перейдем в следующий зал нашего условного музея, посвященного советскому и постсоветскому периоду.

Живописный соцреализм

Грянул Октябрь 1917 года, и вместе с ним появилось революционное агитационно-массовое искусство. Некий революционный авангард — сочетание художественной новизны, искренней социальной ангажированности и безоглядной утопической ментальности. Затем авангард сошел на. нет и уступил место государственному искусству, густо настоянному на методе социалистического реализма. Как выразился один именитый художник: «Я работаю в области ВОЖДЯ». Надо отметить, это была весьма доходная область. Оглядываясь назад, современный художник Марат Гельман сказал: «Была кормушка, через которую шли все заказы».

Это Александр Пушкин мог заявить: «Я могу быть подданным, даже рабом, — но холопом и шутом не буду и у царя небесного». Советские художники так не считали, они были и холопами, и шутами, и подмастерьями партии. А уж как славили, как славили!.. Патриархом аллилуйной живописи по праву считается Исаак Бродский.

Помимо Бродского, в советское время работало много художников, скажем так, с неясно выраженными русскими корнями: Константин Юон, Георгий Акулов, Виктор Дени, Нина Айзенберг, Рудольф Френц, Павел Шеллинговский, Александр Апсит, Николай Когоут и т. д. Среди скульпторов — Виктор Синайский, Матвей Манизер, Сарра Лебедева и прочие. Но было, конечно, много имен с исконным окончанием фамилии на «ов» — Александр Герасимов, Аркадий Пластов, Павел Радимов. Обрываю список: он немал.

Но вот Борис Иогансон: народный художник СССР, Герой Социалистического Труда, лауреат многочисленных премий. Помните знаменитую картину «Допрос коммуниста»? В данном случае меня интересует не эстетика, а национальные корни уважаемого академика, каковы они? Оказывается, предки Иогансона — шведы, Петр I привез из Голландии корабельного мастера Карла Йогансена, тому понравилась Россия, и он пустил в ней свои корешки. Внук Бориса Иогансона Игорь Иогансон тоже стал художником. Дотошный корреспондент газеты «Вечерний клуб» спросил его:

— Дед поменял фамилию?

— В те времена лучше было быть евреем, чем шведом, — ответил Иогансон-внук.

Оно и понятно, разгул охоты на космополитов. Еврей — вроде бы свой человек, привычный, а вот швед — это уж точно вражина, шпион, пятая колонна.

Вместе с Иогансоном в советские времена процветал Дмитрий Налбандян, о корнях которого говорить даже излишне. Это был замечательный славопевец, голосистый соловей холста из придворной гвардии. Коллеги считали его счастливцем, ибо сам Сталин позировал ему 45 минут живьем и три часа в гробу мертвым. В одном из интервью Налбандян признался: «Я люблю эти краски жизни, радость, которую дает кисти зелень мая, голубой простор на Москве-реке, где по весне пишу свои пейзажи. И я люблю сосредоточенную тишину мастерской, когда у меня на холсте — Ленин…» («Советская культура», 1985, 31 октября).

Эра партийных живописцев прошла. Пришел черед патриотов. Самый модный и главный из них — Илья Глазунов, который говорит про себя, что он «самый богатый среди нищих и самый нищий среди богатых», но главное (далее цитата из «МК» от 23 августа 1998 года): «Я счастлив, что родился в России, и горжусь, что я русский».

Но тем не менее Илья Глазунов, к своей чести, конечно, не скрывает, что корни его материнского рода — из Чехии, от королевы Либуше, правившей в VI веке. Как это ныне престижно звучит: «Я потомок королевы!..», не балтийского моряка, штурмовавшего Зимний, а именно внепартийной королевы.

Еще Глазунов отмечает, что его род имеет отношение к художнику Бруни. И вывод: «Так что моим детям есть чем и кем гордиться». Что ж, погордимся и мы вместе с Ильей Сергеевичем. Честно говоря, я даже немного завидую: у меня в роду нет ни итальянца Бруни, ни чешской королевы, есть какие-то французы, но след их затерялся во мраке истории.

Но если говорить серьезно, то я искренне приветствую формулировку, которую отчеканил Илья Глазунов: «Русский тот, кто любит Россию!» Это совершенно верно. И это доказали многие деятели российской культуры. Ярчайший пример — Исаак Левитан.

Еще одно современное модное художественное светило — Александр Шилов, про которого говорят: «Шилов — это Пушкин сегодня». Вот отрывок из интервью с ним в журнале «Люди» (ноябрь 1997):

«— У вас необычное сочетание имени-отчества — Александр Максович…

— Не понимаю вот этих разговоров!

— А почему вас назвали…

— Не знаю. Мне нравится мое имя. Я далек от того, чтобы делить людей на русских, французов, татар. Для меня человек — поступок, без разницы, верит он в Аллаха или иудей».

Я не поклонник живописи Шилова, но в данном случае восклицаю «браво!», или, как написал некто в книге отзывов на выставке Шилова: «Большое русское мерси».

Александр Шилов, конечно, удачник. Народ, публика, масса его любит: всё красиво и понятно в его картинах. А вот другим представителям художнического цеха приходится не так уж сладко.

К примеру, Олег Шейнцис, главный художник театра Ленкома. Родился и вырос, как он говорит, «в наглом городе (конечно, в Одессе)». Давно москвич, но проходит в столице, как чужой… «Они меня за своего, как говорят в Одессе, «не имеют»».

Никасу Сафронову наплевать, за кого его «держат». Он взлетел высоко на волне популярности, ибо он — «мастер эротической живописи», а это нынче то, что надо (время партийных и иных идеологических оргазмов давно истекло). Никас Сафронов входит в тройку самых знаменитых современных художников — Глазунов, Шилов, Сафронов. Ударная тройка. Сплошные шайбы-доллары. А вот Михаил Шемякин — нет. То ли живопись его не совсем та, которая нравится народу, то ли гены его кабардинских родичей подводят.

Но вернемся к Никасу Сафронову. Отец его русский, мать — литовка. Выставляется художник большей частью на Западе, а живет в России. Почему? «Потому что я люблю Россию, — отвечает он. — Люблю Москву… Я выбрал Москву для жизни, хотя была возможность поселиться в Риме, и в Лондоне, и в Мюнхене, где провожу немало времени».

Счастливчик! У него есть выбор! А у многих выбора не было и нет. В труднейших условиях непризнания и гонения работали художники-авангардисты 60–70-х годов — Оскар Рабин, Лев Кропивницкий, Олег Целков, Дмитрий Плавинский, Александр Меламид, Виталий Комар… Когда 12 мая 1974 года кэгэбешники ворвались в квартиру Меламида, где проходила встреча нонконформистов, художнице Надежде Эльской сказали: «Как же вы, русская, в этой компании очутились?!»

Александр Глезер, поэт, ценитель и организатор искусства, уехавший на Запад и создавший в Нью-Йорке музей русского современного искусства, в ноябре 1974 года, еще в Москве, посвятил поэтические строки «Ностальгия» своему другу, замечательному живописцу Оскару Рабину:

Ностальгия по России,

Ностальгия у еврея,

Ностальгия, ностальгия

Безоглядной тьмы чернее.

И плывут перед глазами

Кинолентой из былого

Три колодца с журавлями

В деревеньке под Кусково.

Жил несладко он в России,

По земле ходил несмело,

Почему же ностальгия

Налетела, одолела?

Вновь и вновь волною Волги

Бредит в скорби и печали,

Подмосковные дороги

Снятся длинными ночами.

Ностальгия по России,

Ностальгия у еврея,

Ностальгия, ностальгия

Безоглядной тьмы чернее.

Ах, эта ностальгия, она бывает почти у всех, кто покинул Россию, независимо от того, как уехавший устроился там, на Западе.

Что бросил я в обугленной России?

Церквушку с размозженной головой?

Разбитый танк, как черный лжемессия,

Братается с нескошенной травой.

Вот бережок, притравленный морозцем,

Баркас, полузатопленный в реке,

Осколки стекол из больных оконцев

В моей душе останутся навек.

Горючий ветер бьет в луну, как в бубен,

Ломая покосившийся плетень.

Давным-давно безмолвны стали трубы

Печей сожженных русских деревень,

Такую Русь любить не перестану.

Пожар в душе горит, горит, горит…

Развалины несу в себе, как рану,

Которая всю жизнь кровоточит.

Эти строки написал Вячеслав Завалишин в Берлине, на Рождество 1944 года. Кто такой Завалишин? Родился в Петрограде в 1915 году. Отец был расстрелян в ежовщину, мать отправлена в концлагерь в Казахстан. Перед началом войны Завалишин окончил Ленинградский университет. В начале войны попал в плен. Бежал, скрывался под чужим именем, снова попал в плен, подвергался пыткам. После окончания войны остался в Германии. С 1949 года живет в США. Поэт. Автор многих книг, в том числе об Андрее Рублеве и Казимире Малевиче.

Перейдем, однако, от Завалишина и от ностальгии к статье Александра Глезера «Неофициальное русское искусство», в которой он отмечает, что неофициальные художники противостояли могущественному тоталитаризму, боролись с ним, как теленок с дубом, и в конечном счете победили.

Ну, а после развала СССР, после отмены всех табу и цензур, в выставочные залы вошла, совершенно не стесняясь, «свобода нагая».

Самой скандальной фигурой российского арт-рынка стал Марат Гельман. Как представил его журнал «Огонек»: молодой, наглый, с серьгой в ухе. Гельман — это успех, это известность. А еще эпатаж, самореклама, постоянное шокирование публики. О Зурабе Церетели, Глазунове и Шилове Гельман говорит безапелляционно: «Это художники региональные, не интересные мировому сообществу. Такие нужны, но только своей стране».

Вот так, в самый поддых.

Новейших художников почти легион, про всех и не расскажешь, отметим лишь одну Алену Мартынову, «городскую сумасшедшую с кисточкой». Любит рисовать себя в нарочито скандалезных положениях, например в роли любовницы графини Дракулы на фоне женских ягодиц со следами крови. При помощи компьютерной графики Алена Мартынова выставила себя перед всем светом занимающейся «французской любовью» с Анатолием Чубайсом. Пряно и забавно, ничего не скажешь. Конечно, все это происходит от желания обратить на себя внимание, утвердиться на рынке живописи. Но, вполне возможно, при этом и будоражат гены. На вопрос корреспондента: «А кто ты по национальности?» — Алена Мартынова ответила:

«— У меня гремучая смесь кровей. С одной стороны, мой дедушка был русским, купцом 3-й гильдии. Он эмигрировал в тогда румынский Измаил из Москвы. Бабушка была дочерью цыгана и гречанки. Мой цыганский прадед украл свою жену. Бабушка в молодости была красавицей. В ее семье было шестнадцать детей. Все играли на разных музыкальных инструментах, хорошо пели… После смерти деда она оказалась на улице, беременная, с пятью детьми, без всяких средств к существованию. Но выжила. Видимо, от нее я унаследовала способность выживать в любой экстремальной ситуации» (Журнал «Лица», 1998, № 5).

У них на Западе Сальвадор Дали, у нас — вблизи — свои Сальвадоры и Сальвадорши, с фантазиями ничуть не плоше испанского маэстро.

Застывшая музыка в камне и мраморе

Пусть русский стиль в архитектуре подобен розе в лопухах…

Петр Вегин

Конечно, Россия может гордиться именами русских гениев — Василия Баженова, Матвея Казакова, Андрияна Захарова. Но сколько великолепных иностранных мастеров строили и ваяли в разные времена во славу русского зодчества?..

1716 год. У петербургской заставы дежурный офицер остановил вереницу экипажей и потребовал подорожную. В ней было сказано:

«По указу царского величества отправлен из Франции господин Растрелий, мастер разных художеств, а с ним его сын, ученики, мастера… всякое вспоможение помянутым мастерам чинить…»

Так 16-летний Франческо Бартоломео вместе с отцом, знаменитым скульптором Бартоломео Карло Растрелли оказались в городе на Неве.

Растрелли-младший стал в России Варфоломеем Варфоломеевичем и построил Зимний дворец и еще ряд прекрасных зданий в Петербурге в стиле русского барокко, одел Санкт-Петербург в гранит.

Недаром Пушкин и Растрелли,

Сверкнувши молнией в веках,

Так титанически воспели

Тебя — в граните и — в стихах!..

— восклицал Николай Агнивцев. Поэт. У поэтов особое пристрастие к красоте. А вот вам не поэт, а руководитель всесильного ведомства НКВД (КГБ 30–40-х годов) Лаврентий Берия. Страшный человек, про него ходило несколько мрачных шуточек в народе, к примеру, такая:

— Лаврентий Павлович, кто из петербургских зодчих вам ближе всего по духу? Монферран? Кваренги?..

— Растрелли, — отвечает Берия.

Но оставим сталинского наркома в покое. Вновь вспомним поэтические строки Агнивцева. Вот как он восхищался блистательным Петербургом:

Нежнее этой сказки — нету!

Ах, Петербург, меня дивит,

Как мог придумать сказку эту

Твой размечтавшийся гранит?!

Не гранит придумал, а придумали, сотворили иностранные мастера — дворцы, «Сфинксов фивскую чету» и все прочее, что вызывает удивление и восхищение в отечественной северной Венеции. А кто создал монументальные ампирные дома и ансамбли и придал Петербургу подлинный западный блеск? Пришелец. Инородец. Карл Росси.

А кто построил верную твердыню православия — Исаакиевский собор, торжественное освящение которого состоялось 30 мая 1858 года? Как писала в «Независимой газете» (1998, 22 декабря) Маруся Климова, «Исаакиевский собор связан со всей жизнью французского архитектора Опоста Монферрана, который представил на конкурс проект постройки, больше всего пришедшийся по душе Александру I. Однако это обстоятельство наводит на размышления: собор задумывался, с одной стороны, как памятник победы России в войне над Францией (как и Александровская колонна, которую установил тот же Монферран), а с другой — как живое свидетельство несгибаемой мощи православия. В поручении этого проекта молодому французскому архитектору заключался некий утонченный садизм: француз должен был воспевать мощь России, победившей в войне его родину. Католик возводил памятник православной религии…»

Но, как говаривал классик: «Умом Россию не понять…» Трудно понимать логику и ход мыслей властителей России. Но так или иначе Исаакий вместе с Адмиралтейством стал символом Петербурга, его визитной карточкой.

Петербург — прекрасный и блистательный город, кто спорит, но белокаменная Москва, «град срединный, град сердечный», не хуже. Как писал Федор Глинка:

Город чудный, город древний,

Ты вместил в свои концы

И посады, и деревни,

И палаты, и дворцы!..

А кстати, кто был главным архитектором Москвы? Осип Бове. Отец будущего зодчего итальянский живописец Винченцо Джованни по приезде в Россию был принят за француза, и его фамилию стали произносить на французский лад — Бове, с ударением на последнем слоге. Его сын Джузеппе именовался в русской среде как Осип. Так вот Осип Бове реконструировал Красную площадь, разбил Александровский сад, построил Первую Градскую больницу. Более подробно о деятельности Бове — в специальной литературе. У нас задача иная: первым мазком набросать культурную панораму России, расставить соответствующие акценты.

Когда схлынула мутная волна космополитизма (она началась в 1949 году), в отечественной прессе можно было прочитать о том, что «Россия — «страна зодчих»» (как выразился Игорь Грабарь) — была чутка и гостеприимна к строительному гению другого народа. Многие из иностранных архитекторов, приезжавших сюда на время выполнять заказы двора и знати, обретали в России не только вторую родину, но и собственное лицо».

Что ж, запоздалое, но все же объективное мнение! А мы тем временем к иностранным «звездам» Растрелли и Росси добавим имена Джакомо Кваренги, Чарлза Камерона, Тома де Томона и, конечно, Жилярди.

Итальянец Доменико Жилярди, подобно своему отцу Джованни, жил и работал в Москве. Очутившись в России 11-летним ребенком в 1796 году, он покинул ее в 1832 году, оставив наследие, покоряющее нас по сей день. Интересно и такое обстоятельство: Жилярди родился близ Лугано на юге итальянской Швейцарии. Эта область — Тессинский кантон — дала России немало известных архитекторов, скульпторов и художников, получивших возможность раскрыть свой талант в условиях широкого размаха архитектурно-градостроительных работ. Среди этих «швейцарцев» — такие имена, как Д. Трезини и Марио Фонтана, Луиджи Руска и братья Адамини, художник Федор Бруни и другие.

О чем это говорит? О переизбытке мастеров на Западе и о недостатке их на Руси. Отсюда и закономерный перелив творческих сил. Миграция художников…

Еще один аспект: влияние иностранных зодчих на своих русских учеников и коллег. К примеру, великий итальянец Лоренцо Бернини оказал влияние на Василия Баженова, достаточно вспомнить проект Кремлевского дворца. А Баженов, по мнению архитектора Александра Асадова, повлиял на каждого русского архитектора. Так что влияние через влияние. Другой пример — Михаил Быковский, создавший ансамбль усадьбы Марфино, Петровский пассаж в столице, был учеником Жилярди. Подобные отголоски и эхо чужеземных стилей легко обнаружить не только в Москве, но и в других городах России. И в этом, на мой взгляд, нет ничего зазорного. Патриоты кичатся словом «самобытность», но эта самобытность порой означает всего лишь ограниченность и полную оторванность от мировых процессов в культуре и искусстве.

Однако книга наша распухает страницами. Возникают дополнительные темы. Множатся вопросы. Поэтому придется отказаться от идеи перечислить всех иностранных мастеров, работавших в дореволюционной России. Скажем так: их было много. Их был легион. Остановимся лишь на нескольких выдающихся памятниках, которые стали символами страны. Или, как говорят чиновники, главными архитектурными объектами.

Московский Кремль. В его создании участвовал приглашенный Иваном III миланский архитектор Антонио Соларио. Он создал укрепление в стиле самого передового ломбардского крепостного строительства. Соорудил Никольскую и Фроловскую (Спасскую) башни. А мастер из Болоньи Аристотель Фиораванти возвел Успенский собор. Конечно, все это выглядит грандиозно, чересчур внушительно и весьма красиво. Но оригинально ли? Когда я в 1989 году был в Милане и увидел замок-кремль Кастелло Сфорцеско, то я просто ахнул: до чего же он похож на московский Кремль, только, конечно, масштаб поменьше. Россия — не Италия, тут такая ширь!..

Ну да ладно, о московском Кремле написаны сотни книг, и повторяться не имеет смысла. А вот еще одно знаковое здание — Большой театр. Пышный и величественный вид придал ему в 1856 году архитектор французских кровей Альберт Кавос. Любопытно, что место под театр выбирал другой иностранец — англичанин Майкл Мэдокс. А знаменитую квадригу на Большом создал Петр Клодт. И самое время перейти к скульптурам и скульпторам.

И снова Петербург. Что составляет основной силуэт города на Неве? «Медный всадник», Александрийский столп на Дворцовой площади да кони на Аничковом мосту.

Скульптура грозного Петра на вздыбленном коне — творение парижанина Этьена Мориса Фальконе. Вне всякого сомнения, это шедевр, однако его творец вернулся во Францию, так и не получив благодарности от Екатерины Великой.

Соотечественник Фальконе архитектор Опост Монферран (русские звали его Августом Августовичем) возвел к небу гордый Александрийский столп, самую высокую колонну на свете, высотою 47,5 метра.

Кони на Аничковом мосту — дело рук Петра Карловича Клодта. Русский человек, но, естественно, из немцев.

Коли начали говорить о скульпторах, то нельзя не отметить гремевшего до революции Павла Трубецкого. Его отец из старинного княжеского рода. Мать — американка, пианистка Ада Винанс. Семья Трубецких была тесно связана с художественными кругами Милана. Брат Павла (он переименовал себя в Паоло) — Пьеро стал живописцем, портретистом высшего общества Лондона и Нью-Йорка. Родившийся в Италии Паоло Трубецкой впервые побывал в России в 1883 году, а поселился в ней в 1897 году. В России он плодотворно работал и исполнил около 50 станковых работ. Событиями в художественной жизни России стали его портреты Льва Толстого, Федора Шаляпина, графа Витте, Сергея Боткина. А вершиной творчества Трубецкого считается создание памятника Александру III.

Оставил след в истории мировой скульптуры Осип Цадкин, родившийся в Смоленске и умерший в Париже. Цадкин — далекий потомок шотландских кораблестроителей, переселившихся в Россию при Петре. Одна из лучших работ Цадкина — «Разрушенный город» (1953). Эта скульптура-крик стоит в Роттердаме.

Цадкин — не единственная потеря для России. В этом ряду и Наум Габо (Неемия Певзнер): он родился в Брянске, умер в американском штате Коннектикут. В 1917 году Наум Габо активно влиял на художественную жизнь советской России, преподавал во ВХУТЕМАСе, редактировал газету «ИЗО», но в 1922 году кислород для футуристов и прочих новаторов от искусства был перекрыт, и Габо эмигрировал.

Талантливым мастером резца был Марк Антокольский (при рождении он получил еврейское имя Мор-дхе). Антокольский создал образы великих русских — Ивана Грозного и Петра I. Но этого оказалось недостаточно, чтобы быть признанным на родине, и он был вынужден покинуть Россию из-за поднявшейся антисемитской кампании. Критик Владимир Стасов писал в письме от 30 июля 1882 года Антокольскому: «Мне досадно видеть, что вы… почти в упадке душевном… вы неправы будете, если станете приписывать все подобное России… Мне кажется, если вы можете быть кем-нибудь недовольны, то разве Академией и иным начальством, — но ведь это еще не Россия… Звание и ордена? но это такая мелочь, которая для вас не может иметь значения…»

Конечно, отдельные антисемиты и злобствующие националисты еще не Россия, но Марк Матвеевич Антокольский помнил хорошо, как к нему в мастерскую, когда он работал над «Иоанном Грозным», приехал Александр III. Пришел, на минуту взглянул, спросил:

— Какого вероисповедания?

— Еврей.

— Откуда?

— Из Вильны, Ваше Величество.

— По месту и кличка.

И вышел из комнаты. Больше ни звука. Так рассказывал Илья Репин Корнею Чуковскому.

Итак, талантливого человека изгнали из России.

— Фор вас? (за что?)

Причина одна, и заключена она в скучном слове — антисемитизм. Сколько из-за этого загублено талантов на Руси!

В тоталитарном государстве интеллигент — «хлюпик» в очках всегда «подрывает» здоровье нации и потому не менее опасен, чем внешний враг. Образ еврея-интеллигента воплощает в себе всю ненависть, которую питает темное сознание к тому, что выходит за пределы его понимания. Инстинкт бунтует против разума. Не случайно слово «оевреившиеся» фашистская пропаганда применяла не только к тем, кто дружил или общался с евреями, но и ко всем инакомыслящим.

Однако стоп! Тема инакомыслия может нас завести далеко, совсем в иные дебри. Поэтому вернемся к поискам людей культуры и искусства с примесью «ино».

Всем известно, что символом советской власти стала скульптура «Рабочий и колхозница» и что автор этого монументального создания — Вера Мухина. Но все ли знают, что мать скульптора (или скульпторши) была француженка? Да и сама Вера Мухина тяготела к Франции, обожала читать французские книжки.

Еще одна интересная фигура — Владимир Шервуд, архитектор, живописец, скульптор. Его дед Василий был выписан из Англии во времена Петра I для развития механического дела в России. Он стал придворным механиком. Шервуд — древнейшая фамилия Англии, прижилась на российских просторах и дала свои ростки. По проекту Владимира Шервуда построено здание Исторического музея на Красной площади, памятник героям Плевны. Владимир Шервуд стал основателем целой художественной династии в русском искусстве, как Бенуа. Сын Владимира Шервуда, Леонид Шервуд — скульптор, дочь Ольга — сама художница-любительница — мать выдающегося русского графика Владимира Фаворского.

О, корни, корни!.. Тот же Фаворский учился у западноевропейских мастеров. В молодости много путешествовал по Италии, восхищался падуанскими фресками Джотто… А может быть, зов крови?..

Шервуды, Бенуа и другие личности, о которых мы упоминали, — люди весьма образованные, эрудированные, несущие свет и духовность. Невольно вспоминается замечание Николая Бердяева о том, что «в низах Россия полна дикости и варварства… но на вершинах своих Россия сверхкультурна… Между верхним и нижним этажами русской культуры не было ничего общего… жили как бы на разных планетах…»

Увы, эта пропасть сохраняется и ныне. Но вернемся к нашему перечню. Еще одно громкое имя — Федор (его настоящее имя — Франц) Шехтель, талантливый московский архитектор, крупнейший в России представитель модерна.

Шехтель был одним из зачинателей отечественной архитектуры XX века. Строил общественные здания (Ярославский вокзал, Художественный театр) и частные дома для купечества, которое не желало жить в домах, построенных в национальном русском стиле, а жаждало, надев западноевропейский смокинг, подниматься по широкой парадной лестнице из темного дуба готического вестибюля, скопированного с Виндзорского дворца, ни больше, ни меньше. Да и картины себе в коллекцию выбирали от Гогена да Матисса, а не русских передвижников, именно так поступали Сергей Щукин и Иван Морозов.

В первые послереволюционные годы у Шехтеля отняли построенный им для семьи особняк и поселили всех Шехтелей в общую перенаселенную квартиру на Малой Дмитровке. Шехтель — полуиностранец, а посему в последние годы своей жизни был оттеснен патриотически настроенным новым руководством архитектурного общества от практической работы. Мавр сделал свое дело, мавр может уходить. Он и ушел в сторону Ваганькова…

Еще один популяризатор стиля модерн в Москве — инженер-архитектор Адольф Эрихсон, обрусевший немец. Он причастен к созданию гостиницы «Метрополь» (проект В. Валькотта).

Не будем называть имена многих советских архитекторов и скульпторов, явно не прямых потомков славян, но работавших и продолжающих работать во славу национального русского зодчества. Отметим, пожалуй, лишь двоих: архитектора Бориса Иофана, автора печально знаменитого «Дома на набережной», и скульптора Льва Кербеля, создавшего памятник Карлу Марксу напротив Большого театра в Москве.

С нежностью вспомним Эрьзю (он из крестьян мордовского племени Эрзя) и Вадима Сидура. Пожелаем творческого долголетия Эрнсту Неизвестному. Все они тоже из той же, не очень «чистой» когорты русских творческих людей.

Ба, а Зураб Церетели! Грузин, без сомнения, но тоже причастен к русской культуре (один памятник Петра что стоит!). Среди своих педагогов в Академии художеств в Тбилиси Церетели называет такие имена, как В. Щухаев, И. Шарлемань, Е. Лансере… Зураб Церетели поразил Москву своим гигантским трудом и размахом на фоне многих бессильных и бездеятельных болтунов-патриотов.

И, как говорится, на посошок. Эту книгу я начал собирать и делать весною 1986 года, и вот той дальней весной раскрываю газету и узнаю: в Иркутске наконец-то сподобились (нет, не поставили, а только приняли решение) воздвигнуть памятник декабристам. Прекрасно! Но кто делает проект? Конечно, Шапиро!.. Тут ни прибавить, ни убавить, как говорил Твардовский.

Гранит науки и другие камушки

Честно признаюсь: я — гуманитарий с ног до головы и очень далек от науки и техники (лирик и совсем не физик). Но тем не менее книга обязывает организовать небольшую главу на научно-техническую тему.

Что есть наука? Академик Лев Арцимович дал такое шуточное определение: «Наука — лучший способ удовлетворить личное любопытство за государственный счет».

Эта шутка верна особенно по отношению к иностранцам, которые по тем или иным причинам покидали свое отечество и устремлялись именно в Россию, где рассчитывали, и не без основания, найти широкое поле для своей научной деятельности. Не случайно первым президентом Российской Академии стал выходец из Европы Лаврентий Блюментрост.

Немец Карл Максимович Бер, естествоиспытатель и основатель эмбриологии, стал одним из учредителей Русского исторического общества.

Знаменитый французский ученый Бенуа Поль Эмиль Клапейрон прибыл в Петербург в 1820 году и начал преподавать в Институте путей сообщения. Именно Клапейрону была поручена перестройка Исаакиевского собора. Клапейрон многое сделал в России и за эти свои заслуги удостоился избрания членом Парижской Академии.

Кто занимал в математике такое же место, какое принадлежит Вольтеру в литературе? Швейцарец Леонард Эйлер. Первый раз он приехал в Россию в 1727 году, потом переселился в Берлин и в 1756 году вернулся в Петербург (мысль возвращаться в Швейцарию ему никогда не приходила в голову). Перед смертью Эйлер занимался вычислением скорости поднятия аэростатов.

Выдающийся русский физик и электротехник Якоби родился в Германии, в Россию приехал в 34-летнем возрасте, где сменил свое имя Морис Герман на Бориса Семеновича. Этот новоявленный Борис Семенович и стал первым российским академиком.

В 1768 году в Петербург по рекомендации Леонарда Эйлера приехал немецкий астроном Георг Ловиц, в далекую снежную страну он взял с собой сына Тобиаса.

Во время экспедиции по европейской части России с целью проведения обширных астрономических наблюдений Ловиц с сыном попал в руки Емельяна Пугачева.

В «Истории Пугачева» Александра Пушкина можно прочитать: «Пугачев бежал по берегу Волги. Тут он встретил астронома Ловица и спросил, что он за человек. Услышав, что Ловиц наблюдает течение светил небесных, он велел его повесить поближе к звездам».

Семнадцатилетний Тобиас чудом избежал гибели. Если бы и его повесили, тогда Россия лишилась бы самого крупного российского химика XVIII века, а именно им стал Товий Егорович Ловиц (так его именовали на русский лад). Тобиас, т. е. Товий, Ловиц был настоящим подвижником науки. Когда он скончался, о нем написали: «Он не знал других радостей, кроме тех, которые доставляли ему химические открытия». Ловиц многое успел сделать в аналитической физической и органической химии. Одно лишь открытие абсорбции (поглощения) веществ из растворов древесным углем сделало его имя бессмертным. Одним из первых в мире Ловиц стал систематизатором процессов кристаллизации.

Товий Ловиц скончался от апоплексического удара 27 ноября 1804 года, в возрасте 47 лет. На надгробном камне высечено по-латыни: «Себе самому — мало, всем нам — много». Увы, в дальнейшем камень этот исчез, как и исчезла память о многих достойных иностранцах, служивших России. Кому-то повезло больше, кому-то меньше. Но это уже судьба — вне всякой национальной зависимости.

Успешно трудились в России гигиенист из Швейцарии ГУльдрейх Фридрих Эрисман, анатом Грубер, немецкий астроном Струве, основатель Пулковской обсерватории, медик Обер. О нем чуть подробнее.

Александр Иванович Обер — знаменитый хирург, терапевт, профессор Московского университета, Московской медико-хирургической академии. Его отец Жан Обер, из старинного французского рода, _ оказался в России и занимал скромную должность домашнего учителя, а вот сын сделал прекрасную карьеру. Его врачебный авторитет был весьма высок, и пациентами Александра Обера в его частной практике были такие выдающиеся деятели России, как Аксаковы, Киреевские, Герцен, Грановский, Чаадаев, Щепкин и другие. За лечение французских граждан Обера наградили орденом Почетного легиона и несколько раз предлагали ему переехать во Францию, на родину отца, но он считал своим родным городом Москву и был русским в душе.

Испанец Августин Бетанкур приехал служить России в 1808 году и как строитель и изобретатель много сделал для своей второй родины. Он стал автором проектов реконструкции Вышневолоцкой, Тихвинской, Мариинской водных систем, Тульского оружейного завода, сооружения Манежа в Москве.

Первую в России железную дорогу Петербург — Царское Село строил иностранный инженер Франтишек Герстнер (своему, русскому умельцу Черепанову Россия, а точнее, российская власть, не доверила).

Целая плеяда мореплавателей и исследователей морей и материков: датчанин Витус Беринг (в России его именовали Иваном Ивановичем), Фердинанд Врангель, Фадей Беллинсгаузен, Иван Крузенштерн, Федор Литке и другие славные имена, предки которых были выходцами из различных стран Европы.

Вот мы и снова с вами подошли к теме «коктейль кровей». Нобелевский лауреат Илья Мечников, биолог и патолог. Его отец — малороссийский дворянин, мать — дочь еврея, обращенного в лютеранство. Мечников очень дорожил этой каплей сильной еврейской крови, считая ее благотворной для русского, для европейца. Ученик и друг Мечникова Этьен Бюрнэ вспоминал слова Мечникова о том, что еврейская кровь удваивала его витальность и привязанность к земному предназначению, уже унаследованные им от отца-эпикурейца…

Климент Тимирязев. Мать — англичанка Аделаида.

Род Вернадских имеет литовские корни. Процитируем несколько высказываний Владимира Вернадского, великого естествоиспытателя и философа:

«Не насилием и националистическим шовинизмом сильна Россия — она сильна своей культурой: своей литературой, своим искусством, наукой, стремлениями и мыслью своего общества…» (1913).

В июне 1917 года Вернадский выступил со статьей в «Русских ведомостях», где отмечал, что территория России «этнически чрезвычайно разнообразна»: «…Но благодаря разноплеменности нашей страны и разнообразию ее физико-географических условий, в ней сильны и могущественны центробежные силы, грозящие единому, связанному бытию этой сплошной территории. Тем более что ее участники связаны друг с другом недавно, были добыты суровыми, нередко кровавыми событиями истории…»

Из дневника 14 ноября 1917 года:

«Ясно, что унитарная Россия кончилась. Россия будет федерацией. Слишком пала воля и уважение к великороссам. Юг получит гегемонию. Роль Сибири будет очень велика… Столица — не Москва?., ясно одно — русский народ до этих форм жизни (т. е. демократии. — Ю. Б.) в мировом государстве не дорос, а так как возврат к унитарной монархии невозможен, то выход один: сильные области, объединенные единой организацией — федерацией…»

Владимир Иванович оказался провидцем: сегодня мы имеем Центр и регионы и борьбу между ними. И «лавина летит», — как писал Вернадский.

И последняя выдержка из речи Вернадского осенью 1920 года в Симферополе в Таврическом университете, ректором которого он тогда являлся:

«Важнейшая задача сейчас для русского народа — передумать основы будущей России. Придет момент — придется действовать, тогда будет поздно думать».

Ну, что? Момент настал!.. Время говорильни прошло. Настал черед действовать. И тут как не вспомнить другого нашего замечательного академика Ивана Павлова, который в 1932 году, за четыре года до смерти, сказал: «Должен высказать свой печальный взгляд на русского человека, он имеет такую слабую мозговую систему, что не способен воспринимать действительность как таковую. Для него существуют только слова. Его условные рефлексы координированы не с действиями, а со словами».

Как в песенке: всё слова, слова, слова…

Иван Павлов — русский человек. А Александр Чижевский? Далекий предок основоположника гелиобиологии (яростного солнцепоклонника) — польский граф Ян Чижевский. В XVIII веке по велению императрицы Елизаветы Чижевские из поляков превратились в русских («Все могут короли!», ну, а королевы и подавно!..). Мать Александра Чижевского — урожденная Невиандт, из старинного голландского рода.

Отец зачинателя космической эры Константина Циолковского — Эдуард Циолковский — обрусевший поляк. Три отечественных классика космонавтики имеют нерусские корни: Циолковский, Цандер и Кондратюк.

Юрий Кондратюк — он же Александр Шаргай. Его мать — урожденная Шлипенбах. Вспомним пушкинскую «Полтаву»:

Пальбой отбитые дружины,

Мешают, падают во прах.

Уходит Розен сквозь теснины,

Сдается пылкий Шлипенбах.

«Пылкий Шлипенбах» — датчанин, состоявший на службе у шведского короля Карла XII, сдался в плен и осел в России, пустил корни. Мать Кондратюка Шлипенбах — одна из ветвей шлипенбаховского древа.

Фридрих Артурович Цаццер, один из пионеров ракетной техники, сами догадываетесь, что он скорее немец, чем русский. По корням, разумеется, не по духу.

А разве можно не вспомнить нашего «красного Колумба» Отто Юльевича Шмидта? Мстислава Келдыша? Или Игоря Тамма? Не только ученого, но и альпиниста, любителя розыгрышей, ребусов, шахмат, головоломок, знатока Омара Хайяма и Пастернака?..

На происки судьбы злокозненной не сетуй,

Не утопай в тоске, водой очей согретой!

И дни и ночи пей пурпурное вино,

Пока не вышел ты из круга жизни этой.

Это — Хайям. Кто он по национальности? Перс? Таджик? Главное, не россиянин, поэтому оставим в покое великого поэта и виночерпия. Лучше полистаем различные справочники. В разделе науки среди академиков и лауреатов можно мгновенно натолкнуться на иностранно звучащие фамилии. К примеру: физико-химик Николай Эммануэль, физик Юрий Каган, физик Исаак Кикоин (к тому же он еще и Кушелевич), генетик Иосиф Рапопорт, физиолог Лина Штерн, металловед Иосиф Фрвдлявдер, математик Израиль Гельфавд…

А кто создавал оборонный и ракетно-ядерный щит Родины? Лев Лацдау, Яков Зельдович, Юлий Харитон, Андрей Будкер, Виталий Гольданский… плюс авиаконструктор Семен Лавочкин, вертолетчик Михаил Миль и прочие-прочие евреи или полуевреи. Они создавали. Защищали богатство России, а отнюдь не…

Впрочем, лучше анекдот.

Телефонный звонок.

— Общество «Память» слушает.

— С вами говорит Рабинович. Скажите, пожалуйста, действительно евреи продали Россию?

— Да, да, продали, еврейская морда! Что тебе еще нужно?!

— Я хотел узнать, где я могу получить свою долю?

Горький, конечно, анекдот, но на бытовом, черносотенном уровне, евреи только и продают родину. Это кричат те, кто любит Россию только на словах и палец о палец не ударил, чтобы сделать для России что-либо полезное.

Выделим из списка блистательных имен Льва Ландау. Отец — инженер Давид Ландау, мать — медичка Любовь Гаркави. Знакомые вспоминают: «От Ландау веяло особым аристократизмом». Он любил стихи. Читал по памяти по-немецки и по-английски. Говорил, что «всякое насилие мерзко, грубо и недостойно человека». А еще он был выдающийся физик. В 1938 году ею отвезли на Лубянку. «Меня объявили фашистским шпионом. Но, к счастью, вспомнили, что я еврей…»

Не так давно было рассекречено дело КГБ на знаменитого ученого, и все узнали на примере Ландау, о чем доносили, что вменяли в вину, за что сажали. Вот несколько крамольных высказываний Льва Ландау, о которых докладывали «куда следует» профессиональные агенты и любители-доносчики:

«У нас наука окончательно проституирована и в большей степени, чем за границей, там все-таки есть какая-то свобода у ученых…

Подлость — преимущество не только ученых, но и критиков, литераторов, корреспондентов газет и журналов, это проститутки и ничтожество. Им платят, и они поэтому делают, что прикажут свыше…» (из разговоров в 1948 году).

«Я интернационалист, но меня называют космополитом. Я не разделяю науки на советскую и зарубежную. Мне совершенно безразлично, кто сделал то или иное открытие. Поэтому я не могу принять участие в том утрированном подчеркивании приоритета советской и русской науки, которое сейчас проводится» (1949).

Из донесения агента:

«30 ноября 1956 года Ландау, касаясь членов правительства, говорил: «Ну как можно верить этому? Кому, палачам верить? Вообще это позорно… Палачи же, гнусные палачи». В другом разговоре он сказал: «Наши в крови буквально по пояс. То, что сделали венгры, это считаю величайшим достижением. Они первые разбили, по-настоящему нанесли потрясающий удар по иезуитской идее в наше время. Потрясающий удар!»

Напомню: 1956 год, восстание в Венгрии, протест против насильственно навязанной венграм коммунистической идеи.

«Наша система, как я ее знаю с 1937 года, совершенно определенно есть фашистская система, и она такой осталась и измениться так просто не может. Поэтому вопрос стоит о двух вещах. Во-первых, о том, в какой мере внутри этой фашистской системы могут быть улучшения… Во-вторых, я считаю, что эта система будет все время расшатываться. Я считаю, что, пока эта система существует, питать надежды на то, что она приведет к чему-то приличному, никогда нельзя было, вообще это даже смешно. Я на это не рассчитываю…

Наши есть фашисты с головы до ног. Они могут быть более либеральными, но фашистские идеи у них. Но что, я считаю, чудесно — это что вот иезуитский миф гибнет…» (1957).

Как написали в некрологе, Ландау — «гордость нашей науки». Эту гордость — а он был избран членом многих национальных академий мира — так ни разу и не выпустили за границу: боялись, что не вернется. И что оставалось Ландау?

«Если бы не 5-й пункт (национальность), я не занимался бы спецработой, а только наукой, от которой я сейчас отстаю. Спецработа дает мне в руки какую-то силу…» (1955).

Еще один «инвалид пятого пункта» — Аццрей Михайлович Будкер. На самом деле этого способнейшего физика звали Гершем Ицковичем. Когда грозный Лаврентий Берия просматривал списки сотрудников на получение допуска в курчатовский секретный институт, он вычеркнул Будкера (по национальному признаку). И все же Будкер стал одним из создателей ядерной физики, а позднее организовал и возглавил Новосибирский институт ящерной энергии. Он умер рано, может быть, оттого, что работал с рвением и азартом? В больницу лег на профилактику. Перед выпиской, уже одетый, чтобы ехать домой, зашел в соседнюю палату попрощаться. Присел на кровать, рассказал очередной анекдот, первым засмеялся — и замолк навсегда.

Академик Аццрей Дмитриевич Сахаров. К его 75-летию Елена Боннэр издала книгу «Вольные заметки к родословной Андрея Сахарова». Обращаю читателей к этой книге, к удивительному переплетению судеб людей различных национальностей. Здесь лишь отмечу, что дед советского академика Алексей Софиано — из обрусевших греков. Как пишет Боннэр, «но сошлись данные российских и греческих архивов и подтвердилось пересечение с Пушкиным. Андрей Дмитриевич — внучатый племянник пушкинской «маленькой гречанки» — Родоес Софианос, о которой хлопотал Пушкин перед Жуковским: «нельзя ли сиротку приютить?»

Эх, все инородцы в России некие сиротки!..

И, пожалуй, последний представитель науки, о котором я скажу (а скольких пропустил! а скольких просто не знаю!..), — академик Борис Раушенбах, один из основателей космонавтики, к тому же философ. Вот что Борис Викторович говорит о своих корнях:

«По бухгалтерским книгам, которые хранятся вечно, я выяснил, что предок мой — Карл Фридрих Раушенбах, пра-пра-пра… не знаю, какой дед — пересек границу в 1766 году по приглашению Екатерины II. Тогда за каждую немецкую семью царица выплачивала тому, кто организовал переселение, некоторую сумму.

Отец — с Волги, мать — из прибалтийских немцев, поэтому дома мы разговаривали и по-русски, и по-немецки. Кем я себя ощущаю — русским или немцем? И тем, и другим одновременно. Интересное, между прочим, ощущение с точки зрения психологии. Мы выросли в России, на русских обычаях, представлениях, нормах поведения… И вот я, немец по национальности и абсолютно русский по воспитанию, мировоззрению, психологии, пошел учиться в реформаторскую школу. Но недоучился — в конце 20-х их все позакрывали. Немецкий язык по-настоящему выучил в ГУЛАГе. Мы условились с моим другом, доктором Берлинского университета, говорить только по-немецки. И за четыре года, общаясь, не произнесли слова по-русски…»

Почему ГУЛАГ? Время любимого вождя и учителя.

«В 42-м меня вместе со всеми мужчинами-немцами упекли в лагерь. Посадили только за то, что немец, — без обвинений, что означало бессрочный приговор. Все было, «как у людей»: решетки, собаки, конвой. Называлось это трудоармией, но было хуже, чем в лагере зекам. Потому что тех кормили, а нас — тем, что оставалось от них. Если зеки съедали все, мы все сидели голодными…» («Век», 1999, 5 февраля).

Вот вам и наука. Наука выживания…

Не будем трогать другие сферы: медицину, транспорт, связь, бытовку, спорт… Только еще одно, на десерт, — шахматы, замечательную игру на стыке искусства и спорта. Игру, требующую изощренного интеллекта и определенных математических способностей, расчета и фантазии. Это не городки, не лапта и не бокс. Здесь думать надо. Как говорил Аркадий Райкин: соображать!

Ну, и кто же преуспел в турнирах на соображение? Вот блистательный список гроссмейстеров Советского Союза и России: Михаил Ботвинник, Давид Бронштейн, Исаак Болеславский, Игорь Бовдаревский, Григорий Левенфиш, Сало Флор, Ефим Геллер, Лев Аронин, Марк Тайманов, Семен Фурман, Леонид Штейн, Юрий Авербах, Борис Спасский, Виктор Корчной, Лев Полугаевский, Михаил Таль, Виктор Купрейчик, Леонид Шамкович, Лев Альбурт, Иосиф Дорфман, Владимир Либерзон, Лев Псахис, Константин Лернер, Борис ГУлько, Петр Свидлер, Владимир Крамник, Борис Гельфанд, Александр Халифман…

И, конечно, Гарри Каспаров. По матери — азербайджанец, по отцу — еврей. Полукровка. Сначала Вайнштейн, потом Каспаров.

Что можно сказать про эту гроссмейстерскую рать? В любые годы, выступай эти шахматисты за Израиль, не было бы им равных в мире. Но в Израиль уехали единицы. А кто и в другие страны. Так, Борис Гулько — единственный шахматист в мире, кто был чемпионом СССР и чемпионом США.

Привести какую-нибудь байку? Пожалуйста. В начале 70-х годов Марк Тайманов с треском проиграл претендентский матч Бобби Фишеру. В наказание (чисто государственная месть!) ему устроили тщательный таможенный досмотр и нашли запрещенную тогда книжку Солженицына. В итоге Марка Тайманова хорошенько наказали: он стал невыездным и был лишен звания заслуженного мастера спорта СССР. Остряки после этого шутили:

— Вы слышали, у Солженицына большие неприятности!

— Неужели! Что же случилось?

— Вы не знаете? У него нашли книгу Тайманова «Защита Нимцовича»!..

Заканчивая середину книги, по-шахматному — миттельшпиль, необходимо сказать следующее.

Мы галопом пробежали по пантеону российской славы. Кого только мы тут ни увидели, кому и чему только ни удивлялись. Верно сказал Лесков: в России «что ни шаг, то сюрприз». Сюрпризов оказалось более чем достаточно. Так и хочется патетически воскликнуть: Россия — родина сюрпризов!

Когда весь этот духовный синодик был составлен, когда все имена вспомнились и выстроились, то открылась далеко не радужная картина для сердца истинного «патриота» России. Рука так и потянулась вычеркнуть все эти оскверненные фамилии (где ты, где ты, чистота крови славяно-руссов?!..) Но вот беда: коли вымарать все эти онемеченные, офранцуженные, отатаренные и оевреенные фамилии из реестра духовной жизни Руси, то что же в нем останется?

Вот в чем вопрос, милостивые государи прошлого, дорогие советские товарищи и господа «новые русские»!

Пока вышеозначенные патриоты схватились за голову, переведем книгу в эндшпиль, то бишь в окончание.

Загрузка...