Ярослав Васильевич писал нам из зоны: «Реформы сыпятся как из рога. Но главного пока нет, хотя все движется, как будто, в том самом вожделенном направлении». Да, до главного — даже до отмены вечного поселения — было далеко. Минлаг упирался, цепляясь за остатки своего «особого режима»: шахтерскому начальству не велено было брать на работу вечных поселенцев, — хотелось отделить вчерашних зеков от сегодняшних. Но уголь-то добывать надо было! Поупирались и отменили дурацкий запрет. Так что многие из наших, выйдя из лагеря, через день-другой возвращались на свое рабочее место.
Не коснулось это послабление одного только Лена Уинкота.
В первый день свободы он пришел к нам на Угольную 14 и попросился на ночлег. Перенаселенность нашей хибары его не смутила: моряк может выспаться на галстуке, объяснил Лен. Лишнего галстука у нас не нашлось, и Уинкот переночевал на половичке, рядом с Робином. Назавтра он пошел устраиваться на работу — но не тут-то было. Вроде бы, и должность, на которую он претендовал, была не особенно завидная: последний год Лен работал подземным ассенизатором, вывозил из шахты какашки. Оказалось — нельзя. Других пускали в шахту, а англичанину отказали.
Он отправился качать права к оперуполномоченному.
— Это расовая дискриминация! — шумел Уинкот. Опер тоже повысил голос:
— В Советском Союзе нет расовой дискриминации.
Лен усмехнулся:
— Молодой человек, вы еще сосали титю своей мамы, когда английский королевский суд судил меня за то, что я говорил: в Советском Союзе нет расовой дискриминации!
Не найдя правды в Инте, Лен попробовал поискать ее в другом месте. Обидно было: эсэсовца Эрика Плезанса отправили в Англию, а Уинкота, пострадавшего за симпатию к Стране Советов, держат на Крайнем Севере этой самой страны. И он написал письмо Хрущеву — а перед тем как отправить, прочитал нам: «Уважаемый Никита Сергеевич, когда вы будете ехать в Англию, Вас поведут в парламент. Там на стене висит интересный документ: призвание к военным морякам Королевского Флота, чтобы делать забастовку. Может быть, Вам интересно тоже, что автор этого призвания сейчас в Инте и ждет, что Вы, Никита Сергеевич, его освободите».
Текст мы одобрили и даже не стали править — только посоветовали вместо «призвание» написать «воззвание».
Самое смешное, что письмо сработало: Уинкот вернулся в Москву раньше нас. Восстановился в Союзе Писателей, получил квартиру и опять женился на русской женщине — библиотекарше Елене. Он заказал визитную карточку: «Лен и Лена Уинкот». А мы их звали — за глаза — Уинкот и Уинкошка. Мы любили слушать его разговоры с сынишкой Лены:
— Вова, иди в мэгэзин и купи полкело скомбра.
— Чего?
— Я русским языком сказал: купи полкело скомбра.
— Полкило чего, Леонард Джонович?
— Скомбра! Скомбра! Это рыбы такой, глупый мальчик.
— Может, скумбрия?
— Да. Скомбра.
Я подозреваю, что Лен нарочно не избавлялся от акцента и даже аггравировал его: знал, что к иностранцам у нас относятся лучше, чем к своим. (Эту странную смесь подозрительности и угодливости отмечали многие из писавших про Россию — даже про допетровскую.)
В Москве Лен Уинкот написал хорошую книгу о своей английской молодости, ездил вместе с Леной на презентацию и в Лондоне охотно давал интервью:
— Мой корабль — коммунизм. Были бури, была сильная качка, но я всегда твердо стоял на палубе.
Тут он слегка привирал. До возвращения в Москву о коммунизме Лен отзывался не лучше остальных интинцев, чем очень сердил Минну Соломоновну.
Вот кто действительно твердо стоял на палубе давшего крен корабля, так это Саламандровна — социалистка-бундовка с дореволюционным стажем.
Нашу с Юликом посадку она воспринимала философски:
— Деточки, вам выпало быть навозом на полях истории.
— Не хочу я быть навозом! — кричал я. — Даже на полях истории!
— Что поделать, Валерик. Ты не хочешь, но так получилось.
Уинкоту фрау Минна не могла простить измену идеалам. Она без интереса слушала его, как нам казалось, вполне здравые рассуждения. А был он разговорчив, даже болтлив и совсем не похож на сдержанных английских джентльменов из книг нашего детства.
— В Англии никогда не будет революции, — втолковывал он Саламандровне. — Никогда!
И объяснял, почему: вот на митинге в Гайд-Парке произносит пламенную речь анархист — ругает буржуазию, обличает империалистов, поносит монархию. Его слушают человек тридцать. В сторонке стоит полисмен, тоже слушает, но не вмешивается. И только когда оратор в конце своей речи воскликнет:
— А теперь, братья и сестры, возьмем бомбу и бросим ее в Бекингемский дворец! — полисмен поднимет руку и скажет: — Леди и джентльмены! Тех, кто возьмет бомбу и пойдет к Бекингемскому дворцу, прошу сделать шаг вправо. А кто не пойдет — шаг влево.
Все тридцать человек делают шаг влево и тихо расходятся.
Но Минна Соломоновна таким шуткам не смеялась, она свято верила в неизбежность мировой революции. Мы с ней не спорили, за нас спорил — сменяя Уинкота — отец Сашки Переплетчикова, приехавший навестить непутевого сына. Его аргументы были не идейного, а чисто экономического свойства:
— Нет, вы мне скажите: сколько булок я мог купить при царе на три копейки?
— Причем тут булки! — сердилась Саламандровна. — Еврей-монархист... При царе вы бы и нос не высунули за черту оседлости!
— Причем тут мой нос? Тем более, что я был ремесленник и мог жить, где угодно...
Они препирались часами, пока старый Переплетчиков не уехал домой, в Киев. Он был симпатичный дядька, веселый. Рассказывал, как он ехал на гражданскую войну вместе с «батальоном одесских алеш» — был такой. Туда знаменитый Мишка Япончик, прототип Бени Крика, собрал все одесское жулье: они же были «социально близкие». По словам Сашкиного отца, батальон разбежался, не доехав до фронта. Но перед этим один из «алеш» успел обворовать старого Переплетчикова (который тогда был довольно молодым Переплетчиковым). Рассказчик отдал должное артистизму, с каким это было сделано. А получилось так: они ехали в теплушке — жулики играли в карты, ссорились, мирились, визгливо матерясь. А Евсей Абрамович тихо сидел в уголочке и время от времени трогал карман гимнастерки, заколотый для верности английской булавкой: там были все его деньги.
Один из игроков бросил карты, огляделся и, к ужасу Переплетчикова, направился к нему.
— Мужик! — сказал он (с мягким одесским «жь» не «мужык», а «мужьжик»). — Дай мне в долг. Отыграюсь — верну, мамой клянусь!
— У меня нету, — пролепетал Евсей. — Чтоб я так жил!
Картежник не стал настаивать. Сказал презрительно:
— Ша! Воно вже злякалось за свои гроши! — Растопыренной пятерней ткнул скупердяя в грудь и пошел к своим.
С некоторым опозданием Переплетчиков схватился за карман. Булавка была на месте — а деньги исчезли.
Минна Соломоновна развеселилась, спела нам подходящую к случаю старую песенку:
Алеша, ша! Держи полтоном ниже,
Брось арапа заправлять.
Не подсаживайся ближе —
Брось Одессу вспоминать!..
Не успели мы проводить Сашкиного батю, как приехал отец к Олави Окконену, а к Свету — мать Нина Михайловна. В честь ее приезда Михайловы устроили настоящий китайский обед: мама привезла какие-то особые грибы, прозрачную лапшу — кажется, из крахмала — и что-то еще. Светик даже пытался учить нас управляться с палочками для еды, но у нас не получалось. А Свет орудовал ими, как фокусник: рассыплет по столу спички и мигом соберет их все в коробок.
От Нины Михайловны мы услышали много интересного. Узнали, в частности, что Свет не соврал, когда уверял нас, будто в Харбине у них существовало Женское Общество Помощи Армии — сокращенно ЖОПА.
Еще один торжественный обед Свет устроил по случаю своего бракосочетания. Невеста — Женечка Семенова — под белой фатой выглядела так молодо, словно и не отсидела в лагерях весь положенный срок: Женя была из угнанных в Германию девушек. Красивая, дружелюбная, простодушная, она нам с Юликом сразу понравилась. Когда пришла в гости, стала разглядывать фотографии в семейном альбоме — он и сейчас у меня, тоненький коричневый. Кого узнавала, кого нет. А была там и фотография Робина в очках: снялся для документа — справки спецпоселенца. Увидев интеллигентную физиономию в очках, Женя радостно воскликнула:
— Этого я знаю, это Юлик.
В Инте она родила Свету сына, но счастливой жизни им отпущено было немного: не дожив до сорока лет, Свет умер от рака — там же, в Инте...
Свадьбы пошли косяком — настала брачная пора. Сыграл свадьбу Андрей Хоменко, земляк и приятель Леши Брыся. Студент-недоучка (не медик, а химик, кажется), в лагере он выдал себя за врача и до конца срока успешно пользовал больных. На воле пришлось переквалифицироваться: тут требовался диплом. Впрочем, бывало всякое. Один из интинских дантистов погорел на том, что инспектор отдела кадров оказался грузином. Инспектор обнаружил, что в двуязычном дипломе, выданном в Тбилиси, на грузинской странице стоит грузинская фамилия, а на русской — совсем другая, русская. Ее владельца пришлось уволить... А свадьба у Хименко была шикарная, с украинскими песнями, с веточкой хвои на лацкане у каждого из гостей.
Женился и сам Брысь: к нему приехала его Галя и поселилась в той, построенной за одну ночь, полуподземной квартире. (Потом к молодым приехали родители — к Леше очень славная мама, а к Гале — отец и малосимпатичная мать. Как и где они все разместились, уже не помню. Миграция: кто-то уезжал, кто-то приезжал.)
В подвальную каморку к Володе Королеву приехала его довоенная невеста Раечка. Всю войну она провела на фронте, была военфельдшером. Володя очень гордился ее боевым прошлым: сам-то он, терской казак, вместо армии угодил в лагерь. Там, правда, времени не терял — даже английский язык выучил, самоучкой. А на поселении своими руками построил хороший дом и переселился в него из подвала со своей обожаемой Раечкой. Когда после реабилитации они уехали в Кострому, Володя пошел работать кочегаром в котельную, чтобы быть поближе к Рае и навещать ее по нескольку раз в день: здоровье у военфельдшера оказалось совсем никудышное. «Врачу, исцелися сам!..» Сейчас они на юге, в селе Левокумском — Раиной родине. Ее разбил паралич, и Володя, сам не больно-то здоровый, ухаживает за ней как за ребенком. Я уверен: за всю жизнь он не посмотрел на другую женщину. Нет, смотреть смотрел, но и только. Вот перед кем снять шапку!.. Прошлой зимой Володя Королев попросил меня прислать самоучитель французского языка и словарь. Не хватает ему других забот... Я прислал.
Женился — даже дважды — Олави Окконен. Сперва на красивенькой эстонке Айли — но их скоро развели ее земляки: эстонцы не любили, чтоб ихние женщины выходили за чужих. Хотя, казалось бы, финн не такой уж и чужой. Со следующей женой Олави повезло больше: Лида оставалась с ним до самой его смерти, в Бресте. А тогда, в Инте, они купили дом и обустроили его, как нам Россию не обустроить — даже с помощью Солженицина. Дом был полная чаша: спальня, на американский манер, наверху, а первый этаж — большая гостиная, разгороженная прозрачной стеной из аквариумов с экзотическими рыбками. Секрет благосостояния этой нетипичной семьи прост: оба работяги, оба непьющие.
Женился и Васька Никулин. Почему-то ему важным казалось, чтоб невеста была девственницей. На Инте он такой не нашел и привез из родной деревни землячку Марию. Так она у нас называлась — не Маша, не Маня, не Маруся, а Мария. Унылая была бабенка, скучная — совсем не пара Ваське. Но тем не менее дочку ему родила.
Васькиному примеру последовал Ян Гюбнер: выписал себе невесту из Конотопа. Рая приехала с мамой Крейной Яковлевной. Вскоре у Яна родился сын Валерка. Этот и сейчас в Инте — ехать в Израиль, к богатой тетке, не пожелал. Объяснил мне: дядь Валер, там выпить не с кем. Младший Гюбнер отслужил в армии, и папа, в некотором роде бывший эсэсовец, получил от командования благодарность за то, что воспитал для Советской Армии сына — отличника боевой и политической подготовки. Впрочем, на последних снимках Яна у него у самого красуются на груди боевые ордена — советские. Дивны дела твои, Господи!.. А Валерка — славный парень. И что приятно — дружит со своей единокровной сестрой Гретой. (Могу поделиться знаниями, почерпнутыми из Брокгауза и Ефрона: единоутробные сестры и братья — это рожденные одной матерью. Единокровные — от одного отца, но от разных матерей. У англичан проще: half brother, half sister... А сводные — это от разных родителей, как в том анекдоте: «Вася! Твои дети и мои дети колотят наших детей!»)
Жорка Быстров тоже женился. Но с ним, как всегда, получилось непросто. Выйдя на свободу, он снова стал ухаживать за Тоней Хевчуковой. А ей теперь опасаться было нечего, и она согласилась выйти за Жору. Обещала: вернусь из отпуска, и мы поженимся.
В отпуск, на родину, она поехала вместе с мужем Володькой. Там и объявила, что уходит от него к Быстрову. Володьку это не устраивало. Вместе с братьями — первыми хулиганами на селе — он каждый вечер приходил к Тониной хате, бил стекла, грозился, что убьет, если она не останется с ним. И Тоня дрогнула. Думаю, что краешком мозга она всегда чувствовала, что Жорка ей не пара: слишком уж мудреный, слишком не свой. И, вернувшись на Инту, она сказала ему, что передумала.
Несколько недель он ходил чернее тучи. Но писем кровью не писал и конуру на полозьях не строил — тем более, что было лето. В конце концов успокоился, стал оглядывать окрестности в поисках утешения.
Попробовал ухаживать за первой красавицей Инты Лариссой Донати. Но она на него не реагировала, а вскоре и вовсе вышла замуж за врача Амирана Морчеладзе — тоже экс-зека, тоже очень красивого. А Жора женился — с горя, как считали многие — на вольной фельдшерице Вале. Она ушла от мужа и родила Жорке дочь. Он огорчался, что не сына. Года через два, приехав в Москву, он постоял над кроваткой моего двухмесячного Лешки и мрачно сказал:
— Дорого бы я дал за эту деталь.
Впрочем, если не сын, то пасынок у него был — Валин мальчик от первого брака. С ним Георгий Илларионович сначала очень ладил, потом не очень, а после и совсем рассорился. Сейчас они с Валентиной в Латвии, а дети в России, в Питере.
Ларисса же (так, правильно: через два «с») под конец жизни, мне кажется, жалела, что отвергла в свое время Жоркины ухаживания. С Амираном она давно разошлась и одиноко доживала свой век в Симферополе. Там она руководила драмкружком (до ареста была актрисой, и неплохой). Виталий Павлов, учившийся у нас на Сценарных курсах, по Симферополю знал и Лариссу, и ее прозвище — «Леопарда Львовна». На вид она была надменная и неприступная гордячка, а на поверку — очень добрый, сердечный человек, верный друг.
В Инте у нее был платонический поклонник, Лев Юлианович Козинцев — «первый в ОРСе элегант», как написано было в орсовской стенгазете. Невысокий, сухонький, он носил галстук-бабочку, курил трубку и при ходьбе опирался на красивую трость. Давным-давно отсидев срок, он добровольно остался на Инте — а ведь была у него родня в местах поуютнее: в Москве — сестра Люба, жена Ильи Эренбурга, в Ленинграде — кузен Гриша, режиссер Григорий Козинцев. Был он немолод, успел до революции побыть в земгусарах (что это за гусары, никто мне толком не объяснил). В Инте Левушка Козинцев и умер — но до самой смерти гусарствовал, помогал Лариссе деньгами из своей крохотной пенсии.
Вернемся к интинским свадьбам. В бухгалтерии работал со мной тихий лысоватый украинец Павел Моисеевич Бойко. В пору борьбы с космополитами отчество доставляло ему неприятности: так, опер в лагере был уверен, что Бойко еврей и не давал ему ходу. (Александра Исаевича тоже ведь пытались объявить Солженицером.) Павел Моисеевич женился на такой же, как он, вечной поселенке, которая еще в лагере родила от него ребенка. Теперь надо было этого ребенка забрать из детдома.
Адрес они знали — Сыктывкар. Списались с детдомовским начальством, те ответили: пожалуйста. Раз сами не можете приехать, мальчика привезет наш работник. Но дорогу придется оплатить.
Родители с радостью согласились, и воспитатель привез им пятилетнего сынишку — худенького, бледного. А главное — очень неразговорчивого. Папа с мамой пытались его разговорить — бесполезно, молчал как рыбка. Тогда Павел Моисеевич строго сказал:
— Сын, если ты не будешь с нами разговаривать, дядя увезет тебя обратно.
Тут малый завопил так, что все испугались. Полчаса рыдал, пока не понял: это шутка, никто его не отдаст в детдом.
Со временем мальчонка оттаял, стал разговаривать. Про детдом рассказывал интересные вещи.
— Ты получил подарок, который мы послали ко дню рождения?
— Не. Тетя Зина сказала, что у меня нет дня рождения.
Про ту же тетю пацан сообщил и такое:
— У нас был мальчик немец. Тетя Зина сказала, что он фашист, он наших солдат в прорубь кидал. Мы его били.
Другого зачатого в лагере ребенка привезла к Жене Высоцкому его каргопольская любовь Оксана. Была она казачка и после лагеря вернулась в родные края. Там и растила дочь Наташку, оттуда и слала Жене письма и посылки — сначала в Каргопольлаг, потом в Минлаг.
Еще в зоне Женя показывал нам фотографию Оксаны: умное грустное лицо, надо лбом — венчиком уложенная коса. А рядом — хорошенькая большеглазая малышка... Как только Женя освободился, выписал их к себе.
Оксана рассказывала: отправлять Жене посылки она ходила вместе с трехлетней Наташкой — оставить было не с кем. И однажды, протянув ручонки к портрету Усатого, девочка заорала на всю почту:
— Дед, отдай папу!!!
Мать схватила ее в охапку и выскочила на улицу. Ей казалось: сейчас догонят, арестуют — что будет с маленькой?.. Обошлось.
Третьей любовью Оксаны, после мужа и дочери, были книги. Она и сама писала что-то, но стеснялась показать. К Жениным друзьям она относилась замечательно, была приветлива и гостеприимна. Ну, и хозяйка была прекрасная.
Наташка оказалась очень симпатичным ребенком. Рисовала, сочиняла стихи. Мы с Юликом тоже написали для нее стишок, что-то вроде:
Юлик и Валерик оба старички,
С длинными носами, на носах — очки.
Кто же их не знает, канцелярских крыс?
Юлик лысоватый, а Валерик лыс.
Прошло несколько лет, и идиллия кончилась — идиллии, как правило, плохо кончаются. Оксана, любившая Женю преданно и страстно, мучила его ревностью — не сказать, что необоснованной. И в конце концов они расстались. А из Наташки — ей сейчас за сорок — получилось не совсем то, чего ожидали... Раз уж я забежал далеко вперед, расскажу, что и судьба самого Жени сложилась не так, как он планировал — и совсем не так, как заслуживал. Я уже писал — ему бы, с его талантами, министром быть! Евгений Иванович знал себе цену. Для пользы дела вступил в партию, женился на «представительнице коренной национальности» (в Инте говорили — комячке), но своим для местной советской элиты все равно не стал, как не становятся своими эмигранты. Высот не достиг. Переехал с новой женой в Сыктывкар. Нас с ней не знакомил — то ли стеснялся ее, то ли боялся. Там в Сыктывкаре и умер — начальником какой-то незначительной службы незначительного министерства.
Но пока он оставался в Инте, казалось: впереди лестница в небо!
В 64-м году мы приехали в Инту снимать «Жили-были старик со старухой». Женя Высоцкий в то время работал заместителем предгорисполкома. Но председатель, коми, был фигурой чисто декоративной — вроде деревянной богини на носу корабля. А на капитанском мостике стоял Женя, он был фактически мэром города. Какую жизнь он устроил съемочной группе — ни пером описать! Задержал заселение только что построенного дома и один подъезд — все четыре этажа — отдал нам. Гриша Чухрай жил в трехкомнатной квартире, все звезды — в двухкомнатных. Понадобились режиссеру олени — Женя слетал на вертолете к оленеводам, уговорил изменить маршрут, и многотысячное стадо пригнали к окраине города. Чем мы могли отблагодарить? Сняли на сэкономленной пленке документальный фильм об Инте, подарили городским властям. Но слегка облажались: в финальных кадрах была женщина, только что родившая ребеночка, и голос за кадром торжественно обещал, что этот мальчик увидит небывалый расцвет Инты. А мальчик оказался девочкой.
Воспоминание об этом нашем конфузе относится к шестьдесят четвертому году. А за восемь лет до того, в пятьдесят шестом, о работе в кино мы могли только мечтать. И мечтали. А работали на прежних должностях: Юлий нормировщиком ОРСа, я бухгалтером ОТС — отдела технического снабжения. По ночам мы писали «Левшу», а когда дописали, стали придумывать следующий сценарий.
Утром не хотелось вставать. Я валялся до последней минуты, потом вскакивал, натягивал комбинезон и рысью мчался на службу. Пробегая мимо базарчика, покупал у теток два яйца и глотал их сырыми у себя за столом — под аккомпанемент звонка, призывавшего приступить к работе. «Действовал на грани фола», но начальство относилось к этому снисходительно. Начальством была Вера Гавриловна Рысенко, миловидная женщина и очень неординарный человек. Муж ее, мрачный сутулый майор (или подполковник?), Рысь-самец, как мы его называли между собой, был начальником оперчекотдела, по-моему. Брат, долговязый обалдуй — надзирателем на нашем ОЛПе. Эти двое на вчерашних зеков и не смотрели. А Вера Гавриловна не делила население Инты на чистых и нечистых, хотя состояла в партии и даже была парторгом. Нам с Юликом она явно симпатизировала — ему, пожалуй, больше, чем мне. И когда после XX-го съезда на партсобраниях читали знаменитый доклад Хрущева, она под косыми взглядами своих партай-геноссен провела нас обоих в зал, усадила рядом с собой и мы собственными ушами услышали, каким злодеем оказался покойный Иосиф Виссарионович.