— Давай деньги, — говорю я.

— Скажи мистеру Козаку, пусть отпустит в кредит, — говорит отец. — У меня ни гроша нету, Джонни.

— Да не даст он в кредит, — говорю я. — Ему надоело. Он сердится. Говорит, мы нигде не работаем и по счетам никогда не платим. Мы ему должны сорок центов.

— Ступай к нему, уговори, — сказал мой отец. — Сам знаешь, это твоя специальность.

— Да он и слушать не хочет, — сказал я. — Знать, говорит, ничего не знаю, отдайте сперва мои сорок центов — и все тут.

— Ступай, ступай, — сказал мой отец, — уговори его отпустить французский батон и фунт сыру. Ты это умеешь.

— Ступай, сынок, — подхватил старик, — скажи мистеру Козаку: французский батон и фунт сыру, сынок.

— Да ну, Джонни, ступай, не ленись, — сказал мой отец. — Еще ни разу не уходил ты оттуда с пустыми руками. Не пройдет и десяти минут, как ты вернешься домой с провизией, достойной короля.

— Не знаю, — сказал я. — Мистер Козак говорит, что мы хотим его облапошить. Он хотел бы знать, что у тебя за работа.

— Ладно, ступай к нему и скажи. Мне скрывать нечего. Я пишу стихи. Скажи мистеру Козаку: я пишу стихи днем и ночью.

— Ладно, допустим, — сказал я. — Но вряд ли это на него так подействует. Он говорит, ты никогда и шагу не сделаешь, чтобы поискать себе работы, как другие безработные. Говорит, ты лентяй и бездельник.

— Ступай и скажи, что он сумасшедший, — сказал отец. — Ступай скажи этому человеку, что твой отец — один из величайших неизвестных поэтов нашего времени.

— А ему наплевать, — сказал я. — Ладно, пойду попробую. А дома у нас разве нет ничего?

— Одна кукуруза, — сказал отец. — Четыре дня подряд жуем одну кукурузу. Джонни, ты должен непременно раздобыть хлеба и сыру, если хочешь, чтобы я закончил эту большую поэму.

— Ладно, попробую, — сказал я.

— Да не задерживайся долго, — сказал старик. — Мне отсюда пять тысяч миль до дома.

— А я бегом, — говорю.

— Гляди, если найдешь по дороге деньги, — сказал отец, — половина моя, не забудь.

Я бежал всю дорогу до лавки и все время смотрел себе под ноги, но денег так и не нашел ни гроша.

Вхожу в лавку. Мистер Козак проснулся и поднял на меня глаза.

— Мистер Козак, — говорю я. — Что если бы вы очутились в Китае один как перст и без гроша в кармане? Разве бы вы не надеялись, что кто-нибудь из тамошних христиан даст вам фунт рису?

— Что тебе нужно? — сказал мистер Козак.

— Да я просто так, поболтать, — говорю. — Уж вы бы, наверно, надеялись, что какой-нибудь представитель арийской расы вам непременно поможет, — ведь правда, а, мистер Козак?

— Денег хоть сколько-нибудь принес? — спросил он.

— Не о деньгах речь, мистер Козак, — говорю я. — Разговор идет о человеке в Китае. Нужна ему помощь со стороны белой расы или, по-вашему, как?

— Не знаю ничего, не слыхал, — говорит мистер Козак.

— Каково бы вам пришлось в Китае, — говорю, — при таких обстоятельствах?

— Не знаю, — говорит. — Что мне там делать, в Китае?

— Допустим, — говорю, — вы попали в Китай и сильно проголодались, и ни души знакомой кругом. Можете вы себе представить, чтобы какой ни на есть христианин отпустил вас от себя хотя бы без фунта рису, а, мистер Козак?

— Да уж, наверно, нет, — сказал мистер Козак. — Но ты-то, Джонни, не в Китае, да и твой папа тоже. Тебе и твоему папаше все равно придется поработать рано или поздно, так почему бы вам не начать вот сейчас? Я не стану больше отпускать вам в кредит, потому что знаю, вы мне не заплатите.

— Мистер Козак, — говорю я, — вы меня не так поняли. Ни о каких продуктах и речи нет. Я вот говорю: язычники эти вокруг вас в Китае, и вы среди них — голодный, умирающий...

— Мы не в Китае, — сказал мистер Козак. — Здесь, в этой стране, нужно на жизнь зарабатывать. Кого ни возьми, все в Америке работают.

— Мистер Козак, — говорю я, — а что, если бы вы нуждались в каком-нибудь там французском батоне да еще фунте сыру, чтобы только сохранить свою жизнь? Неужели вы бы постеснялись попросить об этом христианского миссионера?

— Постеснялся бы, — сказал мистер Козак. — Мне было бы стыдно просить.

— Даже если бы вы знали, что отдадите ему два батона и два фунта сыру? — говорю я. — Даже тогда?

— Даже тогда, — сказал он.

— Ну, это уж нехорошо, мистер Козак, — говорю я. — Вы поддаетесь отчаянию. Подумайте, вас может ожидать только смерть. Неужели вы умрете вдали от семьи, на чужбине, в Китае, о мистер Козак!

— А мне все равно, — сказал он, — пускай. А вот ты и твой папа должны платить за хлеб и за сыр. Почему твой папаша не ищет работы?

— Мистер Козак, — говорю я. — Ну, а как вы вообще поживаете?

— Прекрасно, Джонни. А ты?

— Лучше нельзя, мистер Козак. Детки как ваши?

— Превосходно, — сказал мистер Козак. — Степан уже начал ходить.

— Да что вы, это замечательно, — говорю. — А как Анжела?

— Анжела начала петь, — сказал мистер Козак. — Ну, а как твоя бабушка?

— Чудесно, — говорю. — Она тоже начала петь. Говорит, хочет стать оперной звездой — им, дескать, лучше, чем королевам. А Марта как, супруга ваша, мистер Козак?

— О, отлично, — говорит мистер Козак.

— Ну как же я рад это слышать, прямо сказать не могу, мистер Козак. Значит, все хорошо у вас дома, по улице Ист-Ориндж, номер сто сорок девять, — сказал я. — О, ваш Степан будет когда-нибудь большим человеком.

— Надо надеяться, — сказал мистер Козак. — Уж я-то отдам его в среднюю школу, пусть добьется всего, чего не было у меня. Не хочу я, чтобы он сидел за прилавком.

— Я очень, очень верю в Степана, — сказал я.

— Да что тебе нужно, Джонни? — сказал мистер Козак. — Денег сколько принес?

— Мистер Козак, — говорю я. — Я ведь пришел сюда не за покупками. Просто, знаете, люблю иногда насладиться тихой философской беседой. Отпустите мне французский батон и фунт сыру.

— Плата наличными, — сказал мистер Козак.

— Да, а Эстер, — сказал я. — Как поживает ваша красавица дочка Эстер?

— У Эстер-то все в порядке, Джонни, — сказал мистер Козак. — А вот тебе придется платить наличными. Вы с твоим папой — самые ненадежные люди во всем нашем округе.

— Как я рад, — говорю, — что у Эстер все в порядке. А вы знаете, мистер Козак, кто у нас в гостях? Мистер Джаспер Мак-Грегор. Он, между прочим, просил у вас узнать: вы его видели когда-нибудь на сцене? Это великий актер.

— Не слыхал я о таком, — сказал мистер Козак.

— И бутылку пива для мистера Мак-Грегора, — добавил я.

— Нет, пива я тебе дать не могу.

— Да что вы, как же не можете?

— Не могу, — сказал мистер Козак. — Я отпущу вам вчерашний батон и фунт сыру, и все. А чем занимается твой отец, когда у него есть работа?

— Мой отец пишет стихи, мистер Козак, больше он ничем не занимается. Он один из величайших поэтов мира.

— А когда он получит деньги? — спросил мистер Козак.

— Никогда, — сказал я. — Нельзя быть великим и брать за это деньги.

— Что-то мне не нравится такое занятие, — сказал мистер Козак. — Почему твой папа не работает, как все люди?

— Он работает усерднее кого бы то ни было, — сказал я. — Вдвое больше обыкновенных людей.

— Ну, Джонни, — сказал мистер Козак, — вы теперь мне должны пятьдесят пять центов. Так и быть, сегодня отпущу вам товар, но это в последний раз.

— Передайте Эстер, что я ее люблю, — сказал я.

— Непременно, — сказал мистер Козак.

Я побежал домой с французским батоном и фунтом сыру.

Мой отец и мистер Мак-Грегор ждали на улице, чтобы поскорее узнать, получил ли я продукты. Они пробежали навстречу мне с полквартала и, когда увидели, что продукты есть, замахали бабушке, которая ждала на крыльце. Она побежала в комнаты, чтобы накрыть на стол.

— Я знал, что тебе это удастся, — сказал мой отец.

— Я тоже, — поддакнул мистер Мак-Грегор.

— Он говорит, мы должны заплатить пятьдесят пять центов, — сказал я. — Иначе, говорит, больше не намерен отпускать нам в кредит.

— Пускай говорит что хочет, — сказал мой отец. — А о чем ты с ним сегодня беседовал?

— Сперва, — говорю, — я толковал про Китай и про этого голодного, что на пороге смерти. А потом стал расспрашивать про его семью.

— Ну, как они там? — спросил мой отец.

— Замечательно, — говорю.

Мы все прошли на кухню и съели батон и фунт сыру и выпили каждый по три кварты воды. Когда исчезла последняя крошка хлеба, мистер Мак-Грегор стал оглядывать кухню, чтобы узнать, нельзя ли у нас еще что-нибудь съесть.

— Эта зеленая банка там, наверху, — сказал он. — Что в ней, Джонни?

— Мраморные шарики, — говорю я.

— А в этом шкафу? — сказал он. — Нет ли там чего-нибудь съедобного?

— Одни сверчки, — говорю.

— А это что за кувшин такой большой там, в углу? Нет ли в нем чего-нибудь подходящего?

— Там у меня сидит у́ж.

— Чудесно, — сказал мистер Мак-Грегор. — Кусок вареного ужа был бы мне сейчас весьма кстати.

— Этого ужа есть нельзя, — сказал я.

— Но почему, Джонни? — сказал мистер Мак-Грегор. — Почему бы и нет, черт возьми? Я слыхал, что жители Борнео едят змей и кузнечиков. Не найдется ли у тебя где-нибудь полдюжины кузнечиков пожирнее, а, Джонни?

— Только четыре штуки, — сказал я.

— Так что же ты, давай их сюда, — сказал мистер Мак-Грегор. — Вот наедимся досыта, и я тебе сыграю на трубе «Пей за меня одним лишь взором».

— Не хочу я их убивать! Всякая тварь хочет жить, — сказал я.

— Я дьявольски голоден, Джонни.

— Я тоже, — говорю, — но я вам не позволю есть мою змею. Я ее поймал, а не вы.

— Что толку держать у себя какого-то старого, облезлого ужа? — сказал мистер Мак-Грегор.

— А если он мне нравится, — говорю.

— Не лучше ли его приготовить и съесть, такого чудесного, жирного... — настаивал мистер Мак-Грегор.

Отец сидел за столом, опустив голову на руки, и дремал. Бабушка расхаживала по всему дому и распевала арии Пуччини. «Я все по улицам брожу», — вопила она по-итальянски.

— Никто не станет вам готовить мою змею, — сказал я.

— Ладно, — говорит мистер Мак-Грегор. — Пусть будет по-твоему, Джонни, но я все-таки остался голодным.

— А не сыграете ли вы нам какую-нибудь вещичку, мистер Мак-Грегор? — спросил отец. — Мальчику, наверно, будет приятно.

— Конечно же, мистер Мак-Грегор, — поддержал я.

— Ладно, Джонни, так уж и быть.

И он встает и давай трубить, да как еще громко, — ну громче всех трубачей на свете. Людей переполошил на много миль кругом. Восемнадцать соседей собрались перед нашим домом. Когда мистер Мак-Грегор протрубил до конца свое слово, все зааплодировали. Отец вывел его на крыльцо и сказал:

— Дорогие друзья и соседи, позвольте вам представить Джаспера Мак-Грегора, величайшего шекспировского актера наших дней.

Дорогие друзья и соседи ничего не сказали в ответ, и тогда заговорил сам мистер Мак-Грегор.

— Как вчера, — говорит, — помню свое первое выступление в Лондоне, в 1867 году...

И продолжает рассказывать историю своей карьеры.

Тут Руф Эпли, плотник, выходит и говорит:

— Нельзя ли нам послушать еще немножко музыки? А, мистер Мак-Грегор?

А мистер Мак-Грегор в ответ:

— А не найдется ли у вас в доме куриного яйца?

— Разумеется, найдется, — говорит Руф. — У меня их в доме целая дюжина.

— А не затруднит ли вас пойти и принести одно яйцо из этой дюжины? — сказал мистер Мак-Грегор. — А когда вы вернетесь, я сыграю вам песню, которая заставит ваше сердце трепетать от горя и радости.

— Иду, иду, — сказал Руф и пошел к себе за яйцом.

У Тома Брауна мистер Мак-Грегор спросил, не найдется ли у него в доме кусочка колбасы, и тот сказал, что найдется. Тогда мистер Мак-Грегор спросил, не затруднит ли его прогуляться за этим кусочком, а когда Том, дескать, вернется, мистер Мак-Грегор сыграет такую песню, от которой изменится вся его жизнь. И Том пошел к себе за колбасой, а мистер Мак-Грегор стал спрашивать подряд каждого из восемнадцати дорогих друзей и соседей, не найдется ли у них в доме чего-нибудь вкусненького, и каждый отвечал, что найдется, и все пошли по своим домам, чтобы принести чего-нибудь вкусненького, потому что мистер Мак-Грегор обещал им сыграть нечто усладительное для слуха. А когда все друзья и соседи вернулись к нашему дому со всевозможной снедью в руках, мистер Мак-Грегор поднес трубу к губам и заиграл «В горах мое сердце, душа моя там», и все соседи заплакали и разошлись по домам, а мистер Мак-Грегор принес все вкусные вещи на кухню, и наша семья начала пировать, и петь, и веселиться.

Яйцо, колбаса, зеленый лук, два сорта сыра, масло, два сорта хлеба, вареная картошка, свежие помидоры, дыня, чай и множество прочих вкусных вещей — все это мы съели, и выпили чаю, и животы у нас раздулись, и мистер Мак-Грегор сказал:

— Сэр, если вы ничего не имеете против, я бы остался погостить у вас в доме на ближайшие дни.

А отец мой сказал:

— Сэр, мой дом — ваш дом.

И мистер Мак-Грегор оставался у нас семнадцать дней, а на восемнадцатый день к нам пришел человек из дома для престарелых и сказал:

— Я ищу Джаспера Мак-Грегора, актера.

А мой отец говорит:

— Что вам угодно?

— Я из дома для престарелых, — говорит молодой человек. — Мы просим мистера Мак-Грегора вернуться к нам, потому что через две недели мы устраиваем наш ежегодный спектакль, и нам нужны актеры.

Мистер Мак-Грегор поднялся с пола, где он дремал, и говорит:

— Что вы сказали, молодой человек?

— Меня зовут Дэвид Купер, — отвечал молодой человек. — Я из дома для престарелых. Вас просят вернуться со мной, потому что нам нужен актер для нашей новой постановки «Причуды стариков в 1914 году».

И вот мистер Мак-Грегор встал и ушел с этим молодым человеком, а на следующий день мой отец сильно проголодался и сказал:

— Джонни, сходи-ка в лавку к мистеру Козаку и достань чего-нибудь поесть. Ты ведь сумеешь это, Джонни. Все равно, принеси что сможешь.

— Мистеру Козаку нужно сперва уплатить пятьдесят пять центов, — сказал я. — Он не даст нам ни крошки без денег.

— Ступай, ступай, Джонни, — сказал мой отец. — Ведь ты всегда сумеешь уломать этого славного словацкого джентльмена.

И я отправился в лавку к мистеру Козаку и стал обсуждать китайский вопрос с того самого места, на котором остановился прошлый раз. Мне стоило огромных трудов уйти из лавки не с пустыми руками. Я добился пакетика птичьего семени и баночки кленового сока.

Отец и говорит:

— Джонни, как бы такая еда не повредила старой леди.

И в самом деле, наутро мы услыхали, что бабушка щебечет совсем как канарейка, а отец еще и говорит:

— Как же это я, черт возьми, напишу великую поэму, сидя на одном птичьем корму!

















Однажды мы переехали в дом, о котором квартирный агент сказал, что это не дом, а чудо. Что в нем было замечательно, так это веранда, на которой бабушка могла сидеть в кресле-качалке целыми днями. Она этим воспользовалась еще накануне нашего переезда, всех нас одиннадцати, включая и Сэма. Бабушке веранда так понравилась, что она тут же послала меня за семь кварталов в наш старый дом, на Персиковую улицу, за своей качалкой и просидела в ней до конца дня. После захода солнца она зашла домой поужинать, а потом вернулась к своей качалке: сидела в ней на веранде, покуривала сигареты и качалась. Время было летнее, ночь теплая, и бабушка прокачалась в своем кресле до утра.

Утром, когда мы начали перевозить вещи, мы ее разбудили. Всем нам одиннадцати, включая и Сэма, пришлось совершить четыре рейса, прежде чем мы перевезли все наше барахло. К двум часам дня все наши вещи были уже в новом доме, и мой дядя Уоффард, или Луи, как мы его называли, отправился в город похлопотать, чтобы нам включили воду, газ и электричество. К заходу солнца мы все собрались в новом доме, из кухонного крана бежала вода, на газовой плите тушилось мясо, а электрический ток накалял яркие десятицентовые лампы от Вулворта.

Сэм, которого мы всегда учитывали в числе наличных членов семьи, невзирая на его отношение к делу, ныл весь день по всякому поводу, а перед ужином стал опять угрожать, что уйдет из дому.

— Сэм, — сказала бабушка, — постыдился бы, вечно ты грозишься уйти из дому. Стыдно взрослому сорокалетнему мужчине попусту болтать перед детьми. Хороший пример ты подаешь, нечего сказать.

— Нет, это несправедливо, — сказал Сэм, — и вы сами это знаете, мама. Кто дал вам право помыкать мной, как каким-то ничтожеством?

— Никто не говорит, что ты ничтожество, — сказал Луи. — Мы только говорим, брось свое дурачество, возьмись за дело, как все, и добейся чего-нибудь в жизни.

— А ты-то сам чего добился? — сказал Сэм.

— Я? — сказал Луи. — А кто бегал в город, ты или я? Кто заставил их включить воду, газ и свет, — уж не ты ли? Заходил куда надо, дал новый адрес, заявил, на чье имя, — скажешь, не так? Чего я добился, ишь ты! Я-то потолкался по разным местам, ты это помни.

— Не к чему нам было переезжать из старого дома, — сказал Сэм. — Вот все, что я знаю. Только из-за того, что не могли уплатить за квартиру?

— Вовсе не поэтому, — сказала бабушка. — Дом был слишком мал для нас, вот и все. Там даже не было веранды, где бы поставить мою качалку. Вот почему мы съехали оттуда.

— Все вы ужасные эгоисты, — сказал Сэм. — Только о себе и думаете. Никакого уважения к искусству, к моему творчеству на стенах старого дома. Ко всем моим стихам и рассказам, записанным на стенах. Что вы на это скажете? А?

— А ты напиши новые, на стенах этого дома, — сказала бабушка. — Валяй, раздобудь покрепче карандаш и начинай на кухонной стене от потолка. Знай пиши себе стишки и истории, какие только заблагорассудится.

— Ах, замолчи, — сказал Сэм.

— Ну, — сказал Луи, — придется тебе примириться с жизнью в новом доме, вот и все, потому что у нас тут и вода, и газ, и свет, и все это будет целых два месяца, пока они там не хватятся и не выключат.

И мы стали жить в новом доме с верандой. Мы устроились в нем сразу, как переехали. Одни обосновались в самом доме, другие — на воздухе, во дворе, а мой кузен Мерль поселился на крыше — оттуда, мол, гораздо лучше все видно.

Дом был замечательный, если бы не муравьи. Они там кишели повсюду и в первое же утро нашей жизни в новом доме оказались и на нас самих, и в нашей пище, и везде. Сперва мы очень злились и всё говорили друг другу, какой ужасный плут этот агент: уверял, что дом чудесный, а о муравьях — ни слова. Они сновали по нас под одеждой, путались в волосах, ползали по рукам, лезли в глаза — повсюду. Сначала мы их все время ловили, давили, топтали ногами, топили в воде, но, когда убедились, что все бесполезно, просто дали им волю: пускай себе бегают туда и сюда как им нравится.

Больше ничего не оставалось делать, хотя нам все время приходилось брыкаться, подпрыгивать, ежиться, смахивать их с рук и с кончика носа. Но ничего другого не оставалось, разве еще только окунуться в ванну.

— Ну, — сказал Сэм, — теперь-то, я думаю, вы вернетесь в старый дом на Персиковой улице, где наше настоящее место.

— Э, нет, — сказал Луи. — Мы останемся здесь и ни перед чем не отступим. Что мы, люди или что?

— Хорошо, — сказал Сэм, — я могу говорить только за себя, но я считаю просто унизительным, чтобы какие-то мурашки ползали по вас день и ночь. И если у вас есть хоть капля гордости, должны же вы что-нибудь с ними сделать.

Луи поежился, брыкнул ногой, подпрыгнул, смахнул у себя с носа двух муравьев и сказал:

— Мы все время что-нибудь с ними делаем. Гордости у нас не меньше, чем у тебя.

Так что мы стали не просто жить в этом доме, а жить и терзаться. Мы жили в нем, не переставая терзаться ни на минуту, что днем, что ночью. Мы брыкались, подпрыгивали, ежились, смахивали их с себя и глотали вместе со всем, что ели.

— Приходилось мне и раньше видеть муравьев, — говорила нам бабушка, — но таких — никогда.

Кузина Вельма брыкалась, подпрыгивала, изгибалась, кружилась, смеялась, выбрасывала руки кверху и кричала: «О-а!»

Мне ужасно нравилось слушать, как она кричала вот таким манером.

Люди прибегали с другого конца города, чтобы узнать, отчего такой шум.

Они наблюдали за нами с улицы, покачивали головой и уходили.

Но однажды один молодой парнишка, в пестром свитере в синюю и красную полоску, закричал с улицы Вельме:

— Эй, сестричка, что это там у вас происходит?

— Муравьи, — прокричала Вельма в ответ.

— Почему вы их всех не подавите? — кричит парнишка.

А Вельма в ответ:

— Больно их много. Давить мы их давим, да они проворнее нас.

— Я бы на вашем месте живо их всех передавил, — прокричал молодой парнишка. — Что за смысл так мучиться?

— А мы не мучимся, — кричала Вельма. — Мы к ним привыкли.

— Да ведь это, наверно, страшно утомительно, скакать так, не переставая, по всему дому, — сказал парнишка.

— Ничего, не особенно, — отвечала Бельма.

Так начался их роман. Его звали Джон Тархил, и он был моряк по профессии. По крайней мере, он так говорил. Бабушке он сразу понравился своей смелостью и бесшабашным отношением к жизни. Как-то раньше он побывал в Сан-Франциско и попал на какой-то пароход, стоявший у пристани. Он спустился прямо в машинное отделение и видел котлы, и трубы, и всю эту музыку, а потом поднялся наверх и вернулся в Кингсберг. Но он побывал-таки на пароходе. Преогромный был пароходище. Назывался «Васко да Гама».

— Хотите верьте, бабушка, хотите нет, — рассказывал Джон Тархил, — а пароход, где я стоял на палубе и лазил вниз, ходил перед тем в Китай, да и в другие места, еще дальше этого.

— Скажи на милость, — говорила бабушка. — Прямо-таки в самый Китай. А пахнет там как, ничего?

— На палубе — испорченным кофе и нефтью, — сказал Джон Тархил, — а внизу, в машинном отделении, — инфлюэнцей с высокой температурой. Поэтому-то я и отказался от плавания в Южную Америку.

— Скажи на милость, — воскликнула бабушка, — в Южную Америку! Так ты чуть было не заплыл в страшнейшую даль, а, сынок?

— Конечно, бабушка, — сказал Джон Тархил. — Как вы считаете, если я раздобуду два доллара на брачное разрешение, можно мне будет жениться на Вельме и обзавестись семьей?

— Можно, почему нельзя, — сказала бабушка. — Ты ведь, сразу видно, из хорошей семьи. А куда еще ходил этот пароход, про который ты все знаешь?

— Да вот, бабушка, — сказал Джон Тархил, — слыхал я, один человек говорил, будто ходил этот пароход в Ливерпуль. Это где-то в Ирландии, что ли. Да он и в других местах там побывал.

— Ну-ну! — сказала бабушка. — До чего же интересно сидеть вот так и беседовать с молодым человеком, который чего только не видел и где не побывал.

Недели две Джон Тархил поухаживал за кузиной Вельмой, а потом они поженились. Сэм совершил обряд, а Мерль сыграл нечто вроде свадебной музыки на губной гармошке. Двух долларов на разрешение Джону раздобыть не удалось, так что Вельма и Джон обошлись и так.

— Я думаю, никто ничего не скажет, если ты получишь разрешение после, когда у тебя деньги будут, — сказала бабушка. — А теперь все по закону, уж наш-то Сэм порядок знает.

С этого дня в нашем доме стало подпрыгивать от муравьев уже не одиннадцать человек, а двенадцать.

Ужасно было интересно наблюдать за этими крошечными созданиями, такими деловитыми и потешными. Свой медовый месяц Вельма и Джон Тархил провели на левой стороне веранды, лежа на животе, наблюдая за муравьями и все время смеясь, кроме тех случаев, когда бабушка расспрашивала дальше про разные страны, куда еще ходил пароход.

В один прекрасный день кузина Вельма подошла к бабушке и не могла выговорить ни слова.

— Ну-ну, что такое с тобой? — сказала бабушка, а Вельма подпрыгнула и рассмеялась.

— А, вот оно что, — сказала бабушка. — Ну, хвала богу, вот что я всегда говорю. Ему виднее. Да и не завтра еще это будет. Я рада за тебя, поздравляю.

И так вот мы узнали, что у Вельмы будет маленький.

Поистине чудесные два месяца провели мы в новом доме: тут и муравьи, и пароход, на котором побывал Джон Тархил, и замужество Вельмы. Через два месяца у нас выключили воду, газ и свет, и неделю мы прожили без современных удобств, а через неделю явился квартирный агент и сказал, что мы должны уплатить за квартиру или выметаться на улицу.

Тогда бабушка сказала:

— Платить за квартиру? Еще чего, братец! В доме полно муравьев.

И мы в тот же день переехали на новое место. 







Мы увидели их на улице в окно второго этажа, из кабинета Л. Р. Доргуса, дантиста, как это значилось на его дверях. Мы не сразу поняли, что они там делают, пока самого маленького из трех, ростом с карлика, не стали подкидывать кверху, и он закувыркался в воздухе, прямо на улице.

— Посмотрите, мистер Доргус, — сказала Эмми.

— Что там такое? — спросил зубной врач.

Брат Эмми, Гарри, закрыл рот, как только врач от него отвернулся, и сердито взглянул на сестру.

— Отойди ты, пожалуйста, от окна, пока меня тут пытают, — сказал он. — Мне и так худо, когда он работает не отвлекаясь, а тут еще он будет бегать к окну. Да что там такое случилось? 

— Они подбрасывают маленького в воздух, — сказала Эмми.

— Наверно, семейная ссора или что-нибудь там еще, — сказал Гарри. — Не стоит соваться в чужие дела.

— Никакой ссоры нет, — сказала Эмми. — Его вовсе не бьют или что-нибудь такое. Ему, видно, нравится кувыркаться. Ну прямо как кошка, все падает на ноги. Да еще подпрыгивает каждый раз.

Я ничего не мог понять. Эти люди показались мне какими-то необыкновенно живыми, совсем не похожими на других. Они были скорее как животные. Лица у них были смуглые, глаза такие, что со второго этажа были видны, руки сильные, и все они были такие подвижные, ловкие.

Зубной врач подошел к окну как раз в тот момент, когда те двое, что были побольше, хотя и сами-то маленькие, взяли самого крошечного и раскачали его так, что он перекувырнулся в воздухе целых три раза. Он полетел вниз, кружась, легко коснулся ногами земли, подскочил два раза, а потом вдобавок еще как подпрыгнет высоко кверху, просто оттого, что ему было весело. А двое других закружились волчком. Тут стал подходить народ с той стороны улицы.

Зубной врач стоял рядом со мной и Эмми и приговаривал:

— Ну-с, что вы на это скажете?

— Что же, доктор, — сказал Гарри. — Вы когда-нибудь вырвете мне этот зуб или простоите весь день у окна?

— Иди к нам, Гарри, посмотри, — сказала Эмми. — Народ со всех сторон сбегается.

Гарри выбрался из зубоврачебного кресла и подошел к окну. Все три человечка внизу плясали змейкой и скакали, потом вдруг остановились, повернулись к нам лицом, открыли рты и зашевелили губами.

Зубной врач оттолкнул нас в сторону и распахнул окно.

— Господи боже мой, — сказал он, — да они, никак песни поют. Прямо на Коттон-стрит, почти напротив судебной палаты. Такого в Ридли еще не бывало.

А они, и верно, пели. Голоса у них были громкие, и пели они на каком-то таком языке, что мы ничегошеньки не понимали. И песня была такая — сразу грустная и веселая.

— Ну, что это по-вашему? — сказал Гарри. — Что они там делают?

— Понятия не имею, — сказал зубной врач. — Я содержу этот зубоврачебный кабинет вот уже двенадцатый год и никогда не видел ничего подобного. Вы только послушайте.

Вокруг акробатов собралась толпа человек в двадцать. Некоторых из них я знал, в особенности Джима Хоки, с которым мы были закадычными друзьями, пока не подрались из-за футбола. Он стоял внутри круга зрителей и хлопал глазами. Вид у него был испуганный, как и у всех на улице. Да и мы тоже струсили. И чего было бояться, я и сам не пойму, разве только, что вот эти люди явились в такой городишко, как Ридли, из чужедальних стран и вот кувыркаются, прыгают, пляшут и поют на непонятном для нас языке. Если не это, то что же еще? Только и было всего, что они знай себе распевают и прыгают посреди тихой улицы летним утром.

— Можно, я выйду на улицу? — вдруг говорит Эмми.

— Никуда ты не пойдешь, — сказал Гарри.

— Я хочу на них посмотреть, — говорит Эмми.

— Не смей никуда ходить, — сказал Гарри. — Очень мне нужно из-за тебя беспокоиться. Почем я знаю, что это за сумасшедшие люди.

— Ну, что вы на это скажете? — проговорил зубной врач. — Ведь поют. Вы понимаете, что́ они поют, Гарри?

— Позволь мне сбегать вниз, — говорит Эмми. — Пожалуйста, Гарри.

Гарри, которому было четырнадцать лет, схватил сестру за плечо и потряс.

— Скажи спасибо, что мы здесь, у доктора, — сказал он. — Хватит с тебя и того, что ты глядишь на них сверху, где тебе ничего не грозит. Не время сейчас бегать по улицам. Почем мы знаем, кто они такие.

У Эмми задрожали губы. Она застыдилась, отошла от окна и беззвучно заплакала.

— Этого еще не хватало, — сказал Гарри. — Боже мой, что тебе еще нужно?

— Ничего мне не нужно, — крикнула Эмми. — Ничего на свете не нужно.

— Перестань реветь, — сказал Гарри. — Иди сюда и любуйся ими на здоровье. Отсюда лучше видно, во всяком случае.

— Не пойду, — сказала Эмми. — Никогда-то ты мне ничего не позволишь.

Она горько плакала, лицо у нее сморщилось, а акробаты все пели на улице громче прежнего. Вторая их песня была еще веселее и печальнее, и мне захотелось сойти вниз и поглядеть на них поближе, хотя я все-таки немножко трусил. Эмми стояла в стороне от нас, вся съежилась и плакала, а акробаты пели, и вдруг я не выдержал и тоже заплакал. Не знаю, с чего бы это, — просто так, не стерпел. Заревел — и отошел в другой угол комнаты.

— Ну ты-то чего ревешь? — сказал Гарри. — Тоже хочешь, наверно, на улицу? Понимаешь, нельзя. Я пришел сюда к доктору выдернуть зуб. Мне не до гуляний.

— Нет, что вы на это скажете? — повторял доктор.

Это был сухопарый человек лет сорока пяти, с морщинистым лицом и поджатыми губами. Он был очень высокий, но сутулый, и дыхание у него было горячее, оттого что он все время курил. Сигареты он прикуривал одну от другой и дымил все время, пока не обрабатывал чей-нибудь рот. Делом он редко когда занимался, а все больше посиживал в кресле, любуясь небом в окно да покуривая сигареты — и так круглый год, зиму и лето.

— Первый раз в жизни вижу такое, — сказал он. — Нет, вы только послушайте.

— Как я могу слушать, — заявил Гарри, — когда мои младенцы ревмя ревут.

— Я не младенец, — отрезала Эмми. — Сам ты младенец. Боишься сойти вниз и рассмотреть их поближе.

— Я пришел сюда вырвать зуб, — сказал Гарри.

— Ты трусишь, — сказала Эмми. — Сам прекрасно знаешь, что трусишь, как бы они тебя не сглазили или что-нибудь такое.

— Ничего я не боюсь, — сказал Гарри. — Просто нам некогда бегать по улицам, правда, доктор?

— Мне лично не подобает спускаться вниз, — сказал доктор. — Я должен поддерживать свою репутацию.

Он тоже трусил, такой большой дядя. Боялся трех маленьких смуглых человечков только потому, что они были не как все; только потому, что они были акробаты и танцоры и не боялись петь на улице.

— Вот видишь, — сказал Гарри сестре.

Я больше не плакал — уж очень интересно мне было смотреть, как напуганы Гарри и доктор. Трусили они оба ужасно, и мне хотелось понять, отчего это. Мы с Эмми тоже боялись, но и вполовину не так, как они. Доктор перетрусил больше всех.

— Я думаю, все-таки существует же какое-нибудь городское постановление против такого рода вещей, — сказал он.

— По-моему, тоже, — говорит Гарри. — Нельзя, в самом деле, так просто зайти в город, найти главную улицу и начать выделывать всякие акробатические фокусы и вообще. Пойди сюда, Эмми, посмотри: они опять прыгают.

— Не пойду, — сказала Эмми.

— Ну ладно, — говорит Гарри. — Иди ты сюда, Джо, посмотри.

— Нет, — сказал я.

У меня не было ни малейшей причины упрямиться, но я не мог удержаться.

— Как вы думаете, доктор? — сказал Гарри. — Не вернуться ли нам к моему бедному зубу?

— Только не сейчас, потерпите немножко, — сказал доктор. — Мой долг быть свидетелем в таком деле. Я совершенно уверен, что есть какое-нибудь постановление против этого, где-нибудь в сборнике.

— Нет никакого постановления, — сказала Эмми.

— Ну, до сих пор у нас таких вещей не бывало, — сказал доктор. — Значит, это, наверно, запрещено.

— Пожалуйста, удалите мне наконец этот несчастный зуб. — Гарри стал не на шутку нервничать.

— Все в свое время, — сказал доктор. — Я должен быть готов дать отчет в том, что случилось, когда вся эта история кончится. Нет, что вы на это скажете! — воскликнул он вдруг. — Теперь они обходят со шляпой публику.

Эмми поспешно вернулась к окошку, чтобы поглядеть, так что я решил подойти тоже.

Те двое, что побольше, стояли смирно рядом, а маленький обходил толпу по кругу и протягивал шляпу. Он делал это так, что вам было ясно: он вовсе не просит милостыни — нет, он просто предоставляет вам возможность что-нибудь дать, если вам этого хочется. Он быстро шел по кругу, и никто из публики не давал ему ни гроша. Хоть бы кто-нибудь. Все они отворачивались, как только он подходил, и делали вид, что смотрят куда-то на ту сторону улицы, а не то отступали на один ряд назад. Он все еще шел по кругу, когда Эмми вдруг бросилась вон из комнаты и убежала, прежде чем Гарри успел ее поймать.

— Вернись сейчас же, Эмми Селби, — кричал он.

Мы увидели в окно, как она выскочила на улицу и побежала к толпе, окружавшей акробатов. Ну до чего она была мила, просто чудо! Ее светлые волосы распустились и трепетали на бегу. Она протиснулась в середину толпы и столкнулась лицом к лицу с человечком, который протягивал шляпу.

Мы увидели, как она опустила монету. Кругом все стояли ошеломленные и встревоженные. Маленький человек отступил на шаг, поклонился Эмми и вдруг три раза перекувырнулся спереди назад, чего он раньше не делал. Потом поклонился Эмми еще раз. Эмми повернулась и побежала через улицу по направлению к городскому парку.

Не говоря ни слова, акробаты двинулись прочь из толпы и скоро исчезли за углом; а публика все не расходилась и обсуждала это событие.

— Ну что вы на это скажете? — проговорил доктор. — Наверняка есть какой-нибудь закон против них. И что только смотрит полиция! Вот они и ушли.

Часть толпы разошлась, но большинство оставалось на улице. Люди разбились на кучки и продолжали судачить.

— Погоди, пусть только она вернется домой, — сказал Гарри. — И достанется же ей на орехи. Она одна-единственная дала им деньги.

— Напрасно она это сделала, — сказал доктор. — Такие вещи поощрять не следует.

Еще с минуту Гарри и доктор постояли у окна, глядя на улицу.

— Так как же с моим зубом, а, доктор? — немного погодя спросил Гарри.

— Мы его удалим моментально, — сказал доктор.

Они вернулись к зубоврачебному креслу, а я подождал у окна, пока зуб не удалили. Когда Гарри освободился, на улице все еще оставались кучки зевак.

— Ничего, Джо, — сказал Гарри. — Пошли. Эмми свое получит, когда вернется домой.

Когда мы пришли домой, Эмми там еще не было.

Гарри все рассказал миссис Селби.

— Она боится вернуться домой, — сказал он.

Эмми пришла, когда уже совсем стемнело. Я сразу увидел, что она много плакала и, наверно, ходила куда-то очень далеко. Гарри поджидал ее в столовой и предвкушал, как миссис Селби ее накажет. Эмми его увидела, и ей опять стало стыдно оттого, что он так перетрусил и что никто не хотел дать этим маленьким людям хоть что-нибудь.

— Мне все равно, — сказала она. — Я отдала им все, что у меня было. Четверть доллара. Если бы у меня было больше, я все равно бы им отдала.

— Ничего, достанется тебе на орехи, — сказал Гарри.

Пришла из кухни миссис Селби и с минуту молча смотрела на Эмми. И было на что посмотреть: Эмми была усталая, голодная, сердитая и гордая. Вдруг миссис Селби улыбнулась и протянула ей руки. Эмми бросилась к ней, и миссис Селби засмеялась, а Эмми заплакала. Тогда Гарри встал и сказал:

— Ну и ну! Вот так штука!

— Знаешь, я рада, что ты так сделала, Эмми, — сказала миссис Селби. — Я бы сделала то же самое. Расскажи мне о них.

Но Эмми была так счастлива, что могла только плакать, а миссис Селби все смеялась громким, горячим смехом, и мне от этого стало как-то очень приятно, хотя я не был ей сыном, а только племянником. Было ужасно приятно слушать, как она смеется, а Эмми плачет.














СОДЕРЖАНИЕ


Р. Орлова, Л. Копелев. Грустный и беспечный, добрый и насмешливый утешитель

Воскресный цеппелин

60 миль в час

Вельветовые штаны

Самая холодная зима с 1854 года

Откуда я родом, там люди воспитанные

Первый день в школе

Лето белого коня

Поездка в Ханфорд

Гранатовая роща

Пятидесятиярдовый пробег

Старомодный роман с любовными стихами и всем прочим

Певчие пресвитерианской церкви

Война

Парикмахер, у дяди которого дрессированный тигр отгрыз голову

Апельсины

В горах моё сердце

Муравьи

Акробаты










Загрузка...