Орхидея джунглей




I

Чемодан был большой и старый. С этим чемоданом Эмили с матерью ездили к тетке в Калифорнию ровно десять лет назад. С тех пор Эмили не была в Калифорнии и вообще выезжала редко.

Она была привязана к старым местам и старым вещам, как и мать. Ей не слишком хотелось выезжать. И сегодня тоже. Хотя, в общем, она легко относилась к жизни и взяла себе за правило ни о чем не задумываться более трех минут.

В двенадцатилетнем возрасте в душе Эмили произошел перелом. Она поняла, что мир не ограничивается Средним Западом, узнала, откуда берутся дети, и пришла к выводу, что в чудовищно жестоком и грубом мире, противостоящем ее детским представлениям, жить совершенно невозможно. Ее добрая мать своевременно подбросила ей книги Карнеги, и с тех пор мир для Эмили был ясен, прост и истолкован раз и навсегда.

В колледже ее представление о мире не претерпело существенных изменений. Она училась на юриста, и волей-неволей ей приходилось выслушивать историю европейской философии. Эмили никогда не могла толком понять, к чему ломать голову над столь простыми и очевидными вещами, выдумывая вороха абстракций, многоэтажных символов и многослойных толкований. Смысл жизни вообще мало занимал ее — как и большинство однокурсников, впрочем, которые тоже не склонны были ломать голову над различиями позитивизма и неокантианства. Однажды Эмили поставила в тупик старика-профессора, когда, густо и провинциально краснея, спросила его своим низким, глубоким голосом:

— Простите, но мне не совсем понятно: как соотносится все это с реальной жизнью?

— Не понял вас?

— Я имею в виду... ну... чисто прагматический аспект. Если у вас есть проблемы, вы можете пойти к дантисту или психоаналитику? Изменить диету, например?

— Но видите ли, мисс Рид...

Профессор окинул взглядом ее стройное тело, высокую крепкую грудь, посмотрел в большие миндалевидные глаза, скользнул глазами по длинным, крепким, смуглым ногам, открытым лишь настолько, насколько это позволяют нравы и обычаи лихого, но довольно пуританского Запада.

Перед ним стояла откормленная особь нового поколения. Это была девушка редкой красоты, хорошего воспитания, выросшая, как он знал, без отца, под влиянием бедной сентиментальной матери. Ребенок своевременно подавил в себе детскую сентиментальность, столкнулся с миром, перестал ощущать себя защищенным и тотчас решил прожить свою жизнь с максимальной пользой для себя. Вопрос о душе здесь не стоял. Карнеги растлил больше молоденьких американок, чем все растлители малолетних во главе с идиотским Г. Г. этого русского...

И вместе с тем девушка не утратила способности краснеть, и глубокий голос ее вздрагивал от волнения, когда она говорила о Гражданской войне или сестрах Бронте, на книгах которых выросла. Новый, обеспеченный и оттого не менее жестокий мир не успел еще раздавить в ней окончательно детской сострадательности и доброты. Как странно, однако: мы ждали, что обеспеченность и благополучие сделают нас добрей, — ничуть не бывало! У Эмили Рид всегда все будет хорошо. Она выучится на юриста и будет зарабатывать побольше моего в первый же год практики, — усмехнулся профессор. И никакой там феноменологической редукции.

— Садитесь, мисс Рид. Я освобождаю вас от посещения моих лекций. И оценку поставлю высшую, — ибо вы уже ответили себе на вопрос о смысле жизни с помощью Карнеги, а разве ответ на этот вопрос не является целью всякой философии?..

Эмили была несколько ошарашена. Ей нравился этот добрый старикан, и она никогда не могла понять, почему добряк, похожий на аптекаря из их квартала, тратит свое время на изучение всякой надмирной ерунды, когда нужно прежде всего как можно лучше устроиться в этом непознаваемом и жестоком мире, а потом устраиваться в нем все лучше и лучше, ибо разве цель жизни — не в устроении своей судьбы?

Вопреки ожиданиям однокурсников, она действительна воспользовалась разрешением профессора. И в свободное время предпочла выучить китайский. Ей нравилось ставить перед собой трудные задачи. «Эмили, детка, — говорила она себе часто, — нас с тобой никто не будет жалеть, и пробиваться нам нужно самостоятельно. Будь осторожна, но помни, что чем труднее поставленное перед тобой задание, тем больше будет радость победы!»

Она привыкла преодолевать себя и постоянно держала свой нрав в узде, ощущая себя одновременно и диковатой, норовистой лошадкой, и опытным, рассудительным наездником.

Так же рассудительна была она и во всем, что касалось любви. Для этого в ее карьере еще не наступило время. Ей надо было делать карьеру, чтобы содержать свою добрую, бедную мать, оставшуюся в мире без всякой опоры после смерти отца. Эмили никогда не знала богатства, привыкла к тому, что в их доме экономят решительно на всем, потому ей не так уж трудно было отказывать себе в нарядах и угощениях. Она любила простую еду, хотя успела возненавидеть тот самый дешевый, отвратительный бифштекс, которым мать из воскресенья в воскресенье потчевала ее. Уж лучше эта ее морковка со сливками — ее добрая мать была совершенно убеждена, что этот деликатес она готовит просто гениально, а от горошка, от ревеня и от морковки со сливками Эмили воротило больше, чем от чего–либо другого. Она любила ветчину, манговый соус и ванильное мороженое, и по воскресеньям в колледже она позволяла себе все это.

Что же до любви, — мало кто из мужчин мог заменить ей Карнеги, и Эмили не слишком интересовалась худшей половиной населения. Ей была странна и почти противна соседка по кампусу — Мэгги Бриш, еврейка, из семьи эмигрантов. Мэгги была распутна до последней степени — так представлялось Эмили, ибо на ее глазах Мэгги бесстыдно целовалась с Майклом, своим приятелем из числа будущих программистов, и называла это «сосаться». «Мне нравится сосаться с Майклом, — говорила она со своей неистребимой, странной интонацией. — Когда с ним сосешься, кажется, что кто–то из тебя высасывает душу». «Не мешало бы тебе высосать из себя хоть немного дури», — подумала Эмили, но вслух ничего не сказала: Карнеги научил ее сдерживать свои эмоции и говорить с каждым о том, о чем ему, а не тебе, интересно. Рыба любит червей, а ты — клубнику со сливками, но только идиот может ловить рыбу на клубнику со сливками. Как остроумен этот Карнеги! И, конечно, Паркинсон. Законы Паркинсона Эмили знала наизусть, и если бы Паркинсон и Карнеги были знакомы, они несомненно стали бы друзьями даже большими, чем Маркс и Энгельс. Эмили мечтала о тех временах, когда памятник Паркинсону и Карнеги, стоящим в обнимку, украсит главную площадь Вашингтона, где она никогда не была.

Но приходилось выслушивать рассказы Мэгги об ее похождениях. Особенной религиозностью Мэгги не отличалась, и оттого в ее многокрасочной палитре находились весьма соленые словечки, а в обойме ее дружков был всего один иудей, и тот необрезанный. Эту деталь Мэгги расписывала с особым смаком, который явно выдавал знакомство с предметом. «Знаешь, — доверительно сообщала она Эмили, — чем больше кожи на конце, тем больше это свидетельствует об инфантильности. Все нынешние мужики — дети в душе, верней, не в душе, а кое-где еще...» — и она хохотала. Эмили кисло улыбалась в ответ. Ее ум был занят совершенно другими вещами.

— Знаешь, подруга, — как–то сказала ей Мэгги, варя на плитке свой знаменитый бульон, который почему–то называла «еврейским пенициллином», помогающим даже от «французского насморка». — Ты ведь очень даже ничего себе. Ты, наверное, часто смотришь на себя в зеркало голой, да? Тогда ты должна признать, что так оно и есть: ты очень хороша.

Эмили вспыхнула. Она действительно иногда смотрела на себя в зеркало голой, но считала, что это — ее собственное, индивидуальное и оттого ей одной известное, тайное извращение.

На диком Западе рано становятся женщинами, шутит судья в их городке, и уж совсем рано — девушками. Это было грубо, но верно. Эмили стала девушкой в двенадцать лет. Тогда она выскочила из ванной, белая как полотно, с криком «Мама!», и ее матери пришлось потратить не один час на то, чтобы успокоить ее и разъяснить ей, что же, собственно, с ней происходит. Но Эмили привыкла относиться к своему телу без трепета и благоговения. У него, у этого тела, были некоторые загадки. Странности. Когда грудь горела и побаливала — это значит, что она росла. Что ж. Раз в месяц необъяснимо портилось настроение, хотелось орать, срываться и дуться на весь свет. Карнеги и здесь помогал держать себя в руках. Опять–таки все это не стоило внимания. А желание иметь детей — что же, ведь оно не только не предосудительно, оно так объяснимо! Не стоит, наверное, связывать это желание с тем, что происходит между мужчиной и женщиной. Мать Эмили никогда особенно не распространялась об этом, но всегда напоминала дочери: «Твой отец, конечно, был редчайшим, изумительным исключением. Обычно женщина попадает в рабство и остается в нем до конца своих дней. А то, что мужчина предлагает ей вместо своего сострадания, тепла, нежности и ее утраченной свободы, — обычно совсем не стоит всех этих действительно прекрасных вещей». Эмили не знала, откуда у ее доброй матери это убеждение. Однако не спорила. Более того, глядя на своих однокурсников, только и умевших, что разговаривать о бейсболе и врать друг другу о своих победах, — она понимала вполне отчетливо, что попадать хоть в минимальную зависимость от такого существа — значило обречь себя на массу унизительных хлопот, отвлечься от своего основного дела ради тела, которое к тому же едва ли что–то приобретет, а главное — Эмили была свято убеждена, что любовь в ее жизни произойдет именно тогда, когда для нее настанет время. А сейчас время для того, чтобы закрепить свои позиции в обществе. Ужасная судьба сестер Бронте может послужить для всех предостережением.

Примерно это она и изложила Мэгги — разумеется, гораздо мягче и ироничнее, как учил Паркинсон, — в ответ на все комплименты своей фигуре.

— Молоко в девушке не должно киснуть, — ответила Мэгги, помешивая свой еврейский пенициллин. — Знаешь, ты, может быть, и права, — во всяком случае, мы с тобой сходимся в одном. Жить несомненно следует только для собственного наслаждения. Но ведь у каждого оно свое. Знаешь притчу? Лежит негр и жует банан. Мимо идет деловой американец и спрашивает негра: ну чего ты тут разлегся? Дело надо делать! Негр в ответ: а зачем? Американец ему: ну, чтобы заработать, чтобы укрепиться в обществе, или как там вы, американцы, это называете (Мэгги последовательно называла американцами только белых). А негр отвечает: а дальше? А дальше, отвечает американец, сделаешь деньги, потом еще деньги, потом еще деньги... И тогда, заканчивает самодовольный американец, можно будет спокойно лежать на травке, есть банан... Вот, отвечает негр. На хрена же мне все это, когда я уже сейчас, видишь, лежу с бананом!.. Это, в сущности, притча про нас тобой, подруга. Ты проходишь мимо меня со своим неизменным стареньким портфельчиком, вся такая деловая, крутая, прекрасная, целеустремленная и даже с очками на носу, которые, как ни странно, тебя не портят. А я лежу рядом, и тоже почти негритянка — даже хуже, потому что и белая, и ленивая, и кудрявая, и почти такая, как надо, но от меня исходит какая–то непонятная, еле уловимая вонь, от которой так воротит всех дисциплинированных, государственных, порядочных людей. Только та еще разница, что лежу я не с бананом, а с... — И Мэгги расхохоталась, — поэтому никогда нельзя было понять, шутит она или говорит серьезно. Каждую свою тираду она заканчивала идиотской притчей вроде этой или взрывом хохота, как сейчас. Карнеги ни о чем подобном не упоминал. И оттого Эмили, по совету своих духовных вождей, только улыбнулась в ответ и перевела разговор на другую тему.

Подруги ее уважительно сторонились: их и подругами–то назвать было нельзя. Все ее время уходило на учебу, массу дополнительных спецкурсов, бразильский и португальский языки с какими–то диалектами... Впрочем, когда для лучшего ознакомления с национальными особенностями латиноамериканцев на спецкурсе им порекомендовали прочесть Маркеса и Кортасара, Эмили при всем своем прилежании не смогла осилить этих книг. Борхес вообще показался ей литературным надувателем. К реальной жизни, с которой все они каждый день имели дело, — все это никак не относилось, и стоило ли тратить время на какую–то ерунду, пришедшую в голову странного кудрявого колумбийца, который к тому же по всякому поводу выступал с заявлениями в поддержку Кастро?

Жизнь ее была до того заполнена, что в ней не оставалось места на пустоту. Между тем пустота, может быть, в любой жизни необходима — странная, сосущая пустота, зов Пленительного и Неясного. Эта пустота — обещание будущего, которое отличается от поезда тем, что не приходит по расписанию. Эмили же расчислила свою жизнь, и понять ее несложно: девочка, которой больше не на что рассчитывать, должна пробиваться сама. Так или примерно так думали о ней однокурсники, которые робели перед ней и даже взглядами провожали как–то тайно, стыдливо.

Иногда на диком Западе, этом поистине самом загадочном из всех районов необъятной страны, и без того необъяснимой, — рождаются чудеса вроде этой девочки, смуглые красавицы с миндалевидными черными глазами, с кристально-простыми представлениями о добре и зле, с рано заложенной в них сентиментальностью, с простым, чистым и кротким воспитанием в бедной семье, а если в наше время тотальная нивелировка убрала из общества явно богатых и явно бедных (если только последние не слишком дураки или подонки), то будем это называть семьей среднего достатка. Эти девочки до известного предела растут себе и развиваются по тем законам, которые навязывает семья или которые они сами себе внушают, — пока в жизнь их не входит нечто необычное, пока не меняется цель, пока установка не исчезает, сменившись простой и крепкой радостью жизни, — а эту радость жизни в наши времена только и способны испытывать здоровые и простые души. Так или примерно так думал о мисс Рид ее преподаватель латиноамериканской истории, которому она открыто заявила о своей неприязни к Кортасару, поскольку когда человеку есть что сказать, он говорит, что считает нужным, а не играет в классики.

После окончания колледжа Эмили — круглая отличница, лучшая студентка своего потока, «эй-стрим» с первых своих дней в школе, — вернулась на месяц к своей матери, в захолустный, пыльный, горячий городок Южного Запада. Она редко позволяла себе приезжать к матери, откладывая и покупая разные приятные вещи. Нарядов ей не было нужно — она предпочитала строгие костюмы, — но для матери она успела кое–что подкупить, не говоря уж о довольно приличной, хотя и подержанной машине, в которой она приехала на каникулы уже на третьем курсе. Сейчас она приехала отдохнуть и повидаться с матерью перед тем, как поступить на работу в Нью-Йорке, откуда ей пришло приглашение. Впрочем, от предложений отбоя не было: грамотная юристка со знанием пяти языков (и двух — не в совершенстве), отлично знающая законы Латинской Америки и Китая, разбирающаяся в тонкостях коммерции и прекрасно умеющая себя вести, — такая юристка представлялась сущим кладом для любой фирмы, которая занимается, к примеру, покупкой недвижимости или инвестированием на золотом и загадочном материке.

Правда, в Нью-Йорк Эмили пригласили не за эти достоинства. В колледж приехал Джеффри Магнус — молодой представитель нью-йоркской фирмы, в чьи обязанности входило обеспечивать родное предприятие молодыми волками с крепкими зубами и неослабной хваткой. Он был почти уверен, что для работы в Бразилии отберет молодого человека немногим младше себя, спортивного сложения, прекрасного пловца и теннисиста, который много может выпить на презентации и потом ночь напролет вести переговоры, ни на секунду не путаясь в цифрах и датах. Но увидев Эмили в ее строгом костюме, очках, со строгим черным бантом в темных волосах, — увидев Эмили, он тут же понял все. Что говорить, была у него и своя корысть: он всю жизнь мечтал о такой девочке. И вызывая ее в Нью-Йорк, он всем сердцем надеялся, что рано или поздно их куда–нибудь пошлют вместе или, напротив, дадут ей постажироваться пока внутри страны под его руководством. Кто бы мог подумать! Такая удача — там, где он не ожидал ничего подобного! Стройная, сильная, смуглая, — она была вполне в его вкусе, и объездить такую лошадку он взялся бы сию же секунду. О том, что у лошадки уже есть наездник, и что этот наездник — сама Эмили, он знать не мог. Еще больше его, несомненно, удивило бы, что Эмили до сих пор девственница и расставаться с невинностью в ближайшее время не планирует, ибо ей претит любая зависимость — от кого бы то ни было. Зависимости же от своего молодого, жаждущего, сильного тела она пока не чувствует, ибо слишком занята своей судьбой, карьерой и спортом. Плавание и теннис, к слову сказать, интересовали ее ничуть не меньше, чем это предполагалось для молодого адвоката, на поиски которого Магнус явился к ним в колледж.

Нельзя сказать, чтобы в родном городке Эмили чувствовала себя хуже, чем обычно. Подруги повыходили замуж и к двадцати одному году превратились в сущих куриц-наседок, квохчущих над детьми и озабоченных исключительно поведением мужей. Все это было довольно скучно, Эмили поблагодарила судьбу за то, что она с самого начала выбрала наиболее выгодную специальность, хороший колледж и куда более интересную судьбу. Что говорить о смысле жизни, когда ее жизнь и так гораздо более осмысленная, чем жизнь соседок-наседок, и уж во всяком случае сулит ей больше перемен, путешествий и, наконец, просто денег!

Мать постарела — почему–то именно сейчас, после окончания колледжа, это их очень сплотило, спаяло их. Эмили ощущала себя уже не ребенком, а скорее главой семьи, и это новое чувство, хотя и грустное, особенно при ее неистребимой сентиментальности, своей новизной отчасти радовало ее и приятно льстило. Теперь она сможет хоть как–то расплатиться с матерью за ее неустанную заботу. Теперь перед ней действительно надежное будущее. Со временем она окончательно сможет обосноваться в Нью-Йорке, перевезет к себе мать, они устроят нормальную жизнь, — тогда можно подумать о муже, о детях, о той семейственности, которая всегда составляла идеал Эмили.

Но теперь, как автомобиль, остановившийся на полном ходу, она затормозила слишком резко. После неутомимой работы и довольно интенсивного, хоть и неглубокого общения с ровесниками в колледже, Эмили почувствовала себя в провинциальном городке странно неуместной. Время текло медленно. Делать здесь было решительно нечего. Она с самого начала сделала все визиты, которые считались обязательными при ее возвращениях, посетила всех подруг, поболтала со всеми одноклассниками, кто еще не разлетелся из родного гнезда или слетелся в него на лето, — и тут–то в ее жизни стала ощущаться та пустота, которой просто неоткуда была взяться прежде.

Пустота... но при мысли о ней Эмили посещало странное чувство, в котором соединялись тоска и наслаждение. Она одна. Одна на целом свете. Помощи ждать неоткуда. Выходишь на улицу, холодок эдак щекочет темя, солнышко сияет в небесной голубизне, люди какие–то... ты никому не нужна и тебе никто не нужен. Кроме тебя самой. Ты глядишься в зеркало как фонарь глядится в высохшую лужу, и ровный свет твоего одинокого тела льется в твои глаза, кроткие темно-карие глаза за стеклами немодной оправы (Эмили любила в такие минуты надевать очечки, да хотя б для того, чтобы лучше себя видеть), взор печален, ресницы слегка опущены, рот приоткрыт, длинные тонкие пальцы гладят щеку... Одиночество? Какое, к черту, одиночество! Мужики не сводят с нее глаз. Провожают ее взглядами. Заговаривают о романах Кортасара!

Кроткий, печальный взор победительницы, которая придет, увидит, победит тогда, когда пожелает. А нынче еще рано.

Испанский язык нетруден. Его жестокая и нежная музыка так близка Эмили, так похожа на музыку ее души! Даже свирепая печаль португальского, кровожадная мудрость китайского, гордая грусть японских звуков не сравнимы с простотой и стройностью испанской речи. Этот язык так же прекрасен, как ее одиночество, которое будет прервано и отставлено навсегда прочь по ее желанию, по ее прихоти, по ее судьбе, которую Эмили творит сама!

II

— Ну все, мама, я пошла.

Эмили с трудом втащила огромный чемодан в огромный «Грейхаунд» — пустой автобус, стоящий в одиночестве посреди пустой дороги. Рейс «Глушь — Нью-Йорк». Из глуши, да не греши... Мама глядела на нее сквозь стекло и молча шевелила губами. Эмили тихо плакала, без слез. Плакать теперь нельзя никогда. Правда, богатые тоже плачут, но не ранее, чем разбогатеют...

Автобус взревел и медленно поплыл по пыльной дороге. Сгорбленная фигурка мамы медленно таяла вдалеке. Эмили сняла очки.


Эмили сняла очки и близоруко сощурилась на рассевшихся вокруг стола мужчин. Она знала, что этот ее беззащитный взгляд неотразимо действует на мужчин известного сорта. Мужчин, от которых что–то зависит. Мужчин, которые любят чувствовать себя сильными, черпая свою силу в беззащитности других. Эмили к тому же знала, что слабее этих мужиков никого нет на свете. Слабее и гнуснее...

— Знаете, я никогда не уезжала со Среднего Запада, — доверчиво глядя на гладенького, с острыми голубенькими глазками Майкла Клинтона, тихо говорила Эмили. — Я окончила университет, защитилась, работала в небольшой фирме в Чикаго...

— Какие языки вы знаете? — перебил ее прыщавый круглолицый Роберт, смоливший «Кэмел» и небрежно стряхивавший пепел мимо пепельницы.

— Я владею испанским, португальским, французским, итальянским, — с нежностью глядя на него отвечала она. — В совершенстве, — добавила Эмили и мило улыбнулась.

— В совершенстве, — пробормотал Майкл, задумчиво глядя на ее грудь. — Совершенство — это хорошо. А еще?

— Еще... немного владею китайским и японским.

— А как лучше овладевать — в совершенстве или немного? — сострил прыщавый Роберт и громко захохотал.

Эмили снова улыбнулась, ничего не сказав. Старина Карнеги был начеку. Майкл поморщился, скосившись на Роберта.

— Скажите, — приступил к допросу солидный, крупный Джек Харрисон, — почему вы избрали международную юридическую практику, а не обычные криминальные дела?

Это был хороший вопрос. Эмили, как бы в задумчивости, провела пальцами по волосам, как пианист, чуть притрагивающийся к клавиатуре.

— Меня всегда интересовала культура, — взволнованно заговорила она, задерживая взгляд на Майкле. — Чужие обычаи, нравы... Знаете, мне всегда хотелось примирять людей между собой, ведь у них так много общего! Это особенно ясно понимаешь, когда глубоко изучишь чужие законы. — Эмили сделала едва заметную паузу после слова «глубоко». — Это куда увлекательнее, чем вести уголовные дела.

— Отчего же? — глубокомысленно изрек Роберт, закуривая новую сигарету. — Уголовнички — это интересно.

— О, я позволю себе не согласиться с вами. Улаживать разногласия между людьми, указывать им пути примирения — что может быть интереснее? Знаете, когда глубоко знаешь нравы и обычаи разных народов, то неизбежно приходишь к выводу, что у них нет ни малейшего повода к ссоре.

— Ни малейшего? — усмехнулся Майкл.

— Ни малейшего, — подтвердила Эмили. — И, знаете, что всех объединяет? Вовсе не политика, даже не юриспруденция, а...

— Бабы, — захохотал Роберт.

— Культура, — улыбнулась Эмили, как бы не расслышав прыщавого ублюдка, который начинал выводить ее из себя. — Культура примиряет всех.

— Вы курите? — спросил Майкл.

— Даже не пробовала, — не моргнув глазом, соврала Эмили.

— Хорошо, — молвил Джек. — Что вы скажете, мисс Рид, если мы потребуем, чтобы вы завтра утренним рейсом вылетели в Рио–де-Жанейро?

Эмили в душе заорала от счастья, мысленно облобызала всех присутствующих, потом плюнула в морду прыщавому Роберту, щелкнула по носу похотливого Майкла, потрепала по щеке солидного Джека, прошлась нагишом по столу, сметая бутылки с минеральной и пепельницы, подпрыгнула до потолка, покачалась на люстре и спрыгнула вниз прямо в объятия...

Эмили изобразила минутную задумчивость, на самом деле размышляя о том, в чьи объятия ей бы хотелось в этот миг спрыгнуть нагишом с люстры. Так и не решив этот сложный вопрос, она медленно надела очки и тихо переспросила:

— Завтра?

— Завтра, — подтвердил Майкл. Он был здесь главным и, задавая свой вопрос, Джек успел перекинуться с ним быстрым взглядом.

— Я бы спросила — а почему не сегодня?

Мужчины захохотали. Девочка была явно что надо.

— А не страшно? — спросил Джек. Похоже, он был здесь самый человечный из всех.

— Страшно, мистер Харрисон, — честно созналась Эмили. — Но было бы куда страшней, если бы вы отправили меня гораздо ближе.

— На хер? — это, конечно, Роберт пошутил.

— За дверь, — не удостаивая его взглядом, кротко молвила Эмили.

...В буфете, куда ее привел стремительно потеплевший Харрисон, Эмили поняла, что проголодалась капитально. То ли напряжение дало себя наконец знать, то ли просто заговорила молодая, здоровая плоть, которую Эмили не подкармливала со вчерашнего вечера. С утра она не ела ничего, чтобы изо рта не пахло, хотя полость рта была обработана специальным дезодорантом отвратительного ментолового вкуса.

— Что вы предпочитаете?

— О, благодарю вас, я заплачу сама...

— За что же вы хотите платить?

— ...За яйца!.. — раздался женский визг сзади. Эмили в первый момент ничего не сообразила, так как не видела перед собой никаких яиц, но, обернувшись, увидела в дальнем углу бара блондинку лет тридцати, которая, бурно гримасничая, зажав одно ухо и прижав к другому радиотелефон, орала:

— За яйца, я говорю, тебя ухватил твой банк! Не будь таким геморройщиком, пидор! Мы говорим с тобой не о хирургах мозга и не о голодающих в Африке, твою мать, и не о слепорожденных камчадалах! Мы говорим о нескольких миллионах долларов, сукин ты сын! Элиот! Ты подчистил все до цента, и через три дня тебе выплачивать следующие проценты! Если за эти три дня дело не будет спасено, ты разоришься и пойдешь гулять по Рио с голой жопой! С голой седой старческой жопой!

Обладатель седой старческой жопы и заложенных в банк яиц вяло оправдывался на том конце провода, но блондинка слышать ничего не хотела:

— Откуда я все это знаю? Дорогой, ты очень удивишься, но наш общий друг разговаривает во сне. Надеюсь, тебя не интересует, где я подслушала его сонные бормотания? Поразительная догадливость! Нет, то, чем мы занимались, называется иначе: я бы сказала, что позволяла свечному фитилю тереться о свои бедра в надежде самовозгорания. Но если трахается он безобразно, то болтает потом очень хорошо! Короче, завтра! Завтра, Элиот! И побрей жопу, чтобы не позориться перед людьми!..

Она положила радиотелефон рядом с собой и с прелюбезным видом уставилась на Эмили и Харрисона.

— Харрисон! Это и есть твой адвокат-переводчик?

— Будь я на твоем месте, я бы не возражал.

— Будь я на твоем месте, у меня, по крайней мере, не было бы такого облизывающегося выражения и жирного голоса. Клаудиа Леннис. Проще — Клодия. Можно — Кло. Родители бежали из Будапешта в пятьдесят шестом. Не спасла даже фамилия, здорово напоминающая одну, наверняка вам знакомую. — Она протянула сухую, длиннопалую, горячую руку.

— Эмили Рид.

Эмили несколько оробела, поскольку представить себя в паре с этим тайфуном венгерского происхождения было для нее довольно затруднительно.

— Съешьте какой–нибудь сэндвич. Эй, Билл! Принеси нам, козлик, какой–нибудь сэндвич. Съешьте сейчас, в Рио вам ничего подобного не светит.

— Спасибо, я не голодна...

— Давайте-давайте. Там вам придется поработать как следует. — Она потрепала Эмили по щеке, сказала ей, где завтра надлежит быть для отъезда в аэропорт, и умчалась вихрем. Отлично расслышав ее голос и даже привыкнув к некоторым модуляциям, Эмили тем не менее не успела толком разглядеть свою новую компаньонку. Она заметила только, что Клодия хороша собой, бела кожей и вообще составляет почти полную противоположность Эмили — коренной уроженке Запада, смуглой, темноглазой, темноволосой и молодой. Клодии было под тридцать, если не за тридцать; глаза ее на усталом, густо накрашенном лице с ранними морщинками были веселы и доброжелательны. Впрочем, это могло только выдавать знакомство с Карнеги. Что до эксцентричности, — привычны мы и к этому. После пяти лет в обществе Мэгги, которая бы, не дрогнув, прошлась нагишом перед любой аудиторией, Эмили трудно было удивить. Иное дело, что в работе такие люди трудны. Здесь главное — ничем не выдавать своих истинных чувств. Изображать овцу. «Да», «нет», «не знаю». Плюс абсолютная профессиональная компетентность. Я все–таки девчонка с Дикого Запада. Хоть и с домашним воспитанием, а и на улице, в игре и драке, была не из последних. Господи, да неужели я завтра буду в Рио? Ведь все, кроме этого, неважно!..


— Здесь все, что вам надо знать о деле, — сказала Клодия в самолете. На ней было короткое белое платье, открывавшее стройные, хотя несколько сухощавые ноги, да и вся она была поджарая, как рыба-меч. — Короче: мы покупаем комплекс старых отелей. Пригородный курорт. Отели старые, разваливаются. Наш человек, Элиот, взялся там наблюдать за работами, но по сути дела все провалил: почти разорился, подписал с банком грабительский контракт, — короче, нужны новые вложения. Я связалась с консорциумом китайских инвесторов. — Слова «консорциум», «инвесторы» и «яйца» она произносила одинаково легко, вкладывая в слово «китайский», пожалуй, даже больше презрения. — Надо успеть уладить дело, пока не поползли слухи о возможном банкротстве и все такое. Понятно, детка моя?

— О да, — Эмили скромно кивнула.

— Впоследствии надо суметь деликатно избавиться от Элиота, потому что платить ему за то, что он работает дырой в нашем кармане, я совершенно не намерена. Ты, надеюсь, со мной солидарна?

— О, вполне. Это как раз не составляет труда.

— Умница моя! И пожалуйста, развлекайся в Рио, как знаешь. Сделка нетрудная, а для дебюта ничего лучшего не подобрать. Рио — прелестный город, полный соблазнов. Делай, повторяю, все, что хочешь, но ради Бога, не вляпывайся в истории. Эта горячая кровь, это местное население и все такое. Все в белых штанах.

Эмили улыбнулась и потупила глаза:

— Знаете, Клодия, в белых штанах и вообще в штанах я разбираюсь куда хуже, чем в языках...

— Очень напрасно, деточка, — усмехнулась Клодия. — Языками они иногда действуют гораздо убедительнее, чем этой штукой в штанах... Ты успела купить что–нибудь летнее?

— Все произошло так стремительно... Я не успела сделать никаких покупок.

— Там жарко, как в аду. Серьезно. Ты с непривычки не заснешь, если только перед этим какое–нибудь волосатое смуглое снотворное не вымотает тебя до последней степени. Ты будешь получать неплохие деньги, и если бы мне в твои годы кто–нибудь устроил такую работенку — я бы выписывала чеки так, что чернила не успевали бы высохнуть. Деньги надо уметь не только зарабатывать. Их надо уметь тратить. В этом вот, что на тебе надето, ты через пять минут вспотеешь. Будешь мокрая, как мышь. Впрочем, запах бабьего пота на некоторых действует... — Она засмеялась.

Не знаю, как на кого действует запах бабьего пота, подумала Эмили, а на меня отвратительно. Сразу же по приезду куплю себе море всякого всего. И купальник, совершенно открытый купальник. Чтоб все видели. Нынче эти идиотки все ходят с силиконовыми грудями и говорят, что от умственной работы грудь портится. Я покажу им всем грудь. Я покажу им всем умственную работу. Мне, похоже, здорово повезло. И я всем покажу, как умею этим пользоваться.

До Рио оставалось лететь двадцать минут. Эмили откинулась на спинку кресла, блаженно прикрыв глаза. Они у меня увидят дикую девочку с дикого Запада.

Гигантская статуя Христа была видна с самолета. Христос стоял на горе над городом, раскинув руки. Он стоял в позе одновременно благословляющего и распятого. Впрочем, подумала Эмили, раскинешь руки благословить — сейчас же и распнут.

Она была потрясена. Каменный лик был неразличим. Но фигура была огромная, она видела это, — огромнее, чем что бы то ни было, виденное ею в жизни. Христос стоял над городом, Христос благословлял:

многокилометровые рыжие и золотые полоски пляжей вдоль лаковой, тихой глади океана;

бесконечные концентрические круги улиц, улочек, проулков, неизменно ведущих к берегу, путаных, гнутых, ломаных, полных запахов еды, пота, морской соли, распаренного тела, любви; ночных улиц, на которых всюду таится порок, страх, волшебство внезапного превращения; улиц Рио, где черт ногу сломит, потому что Бог их хранит на своей высоте;

жестко шелестящие пальмы, горячий и сухой ветер, налетающий на них и перебирающий, словно жесть, их зеленые лопасти; пряно пахнущий кустарник вдоль пляжа; бесконечный автомобильный поток, пешеходов в белых рубахах, в рискованных купальниках;

смуглые груди, смуглые бедра, откровенные и призывные улыбки, раскованную походку, насмешливые белые зубы, полуприкрытые, сияющие, всеобещающие глаза.

Христос благословлял пряный, пьяный, горячий город, лежащий у его ног, — город, задуманный как рай, с известными коррективами, которые люди всегда вносят в Божий замысел, но которые не слишком его искажают. Такси летело из аэропорта в отель вдоль бесконечного золотого пляжа. На нем абсолютно веселые люди, у которых впереди не маячили никакие переговоры, играли в волейбол. На мгновение Эмили увидела, как у одной из девушек в прыжке развязался купальник, — крошечная полоска ткани, завязанная простым узлом. Компания захохотала. Девушка, ничуть не стесняясь, продолжила игру. Впрочем, без верхней части купальников тут сидели многие. А Европа, говорят, вообще давно перешла на такое — во всяком случае, последние репортажи с Каннского фестиваля именно это доказывали вполне.

Ну нет, подумала Эмили. Не дождетесь. Что за уродство. Нудисты, конечно, другое дело, — это просто извращение. А так... И что вы демонстрируете друг другу? Все равно у меня там все гораздо лучше, чем у вас. Маленькие соски. Грудь без всякого лифчика имеет изумительную форму — слава Богу, играла в колледже в волейбол, повидала подруг и могу сравнивать. Вообще на этом пляже мне вслед нашлось бы кому обернуться. Впрочем...

Мысли ее легко переключились на контракт.


Молодой негр смело улыбнулся Эмили и заглянул ей прямо в глаза.

Их «шевалье» затормозил у отеля, о котором Клодия отзывалась в высшей степени одобрительно. Здесь Эмили решительно не с чем было сравнивать: она еще никогда не бывала в отелях такого уровня, да и в отелях другого уровня, честно говоря...

Негр подхватил ее чемоданы и, сверкнув зубами, понес в подъезд. Эмили и Клодия последовали за ними.

Их уже встречали: к Клодии подбежал молодой человек в очках, с вытянутым черепом, заискивающей улыбкой и даже на вид влажными ладонями. Эмили всегда почему–то умела это определять.

— Ну что, мальчики? — спросила Клодия, обращаясь к единственному мальчику. — Когда начнем переговоры? И вообще — как дела?

— Дела... — Очкастый мальчик замялся. На его белой рубашке с короткими рукавами были темные полукружья пота под мышками, галстук несколько съехал набок. Нет, это не «профи», это скорее щенок, мальчик на побегушках. Таких не люблю и сама такой никогда не буду.

— Клодия, а где твой переводчик?

— Вот мой переводчик, — Клодия кивнула, указав на Эмили. — Правда, ничего себе парнишка? По-моему, все бабы здесь его.

Молодой человек пораженно заскользил по Эмили взглядом. Его взгляд оставлял ощущение улитки, ползущей от плеч к бедрам, коленям и оттуда — назад тем же путем.

— Д-да, — произнес потный юноша. — Дела, в общем, идут... Ничего пока не происходит...

— Когда мы можем начать работать? Когда я смогу выйти на связь с китайцами? Где документы?

Она забрасывала его вопросами, и Эмили могла оценить профессиональную хватку.

— Ммм... Как тебе сказать... Видишь ли, Клодия, еще не все готово. Завтра, я думаю, с самого утра мы приступим..,

— Завтра?! — взвизгнула Клодия, — Я лечу сюда, как комета Галлея, срываю бедную девку с рабочего места, не дав опомниться, у меня дела в Нью-Йорке, а у вас тут не все готово?! Мы немедленно едем на стройку! Ты слышишь? Немедленно! Ты хоть понятие имеешь, о том, что здесь поставлено на карту?!

Неожиданно лицо ее застыло, и почти тотчас выражение злобы и раздражения на нем стало вытесняться широчайшей, доброжелательнейшей и самой что ни на есть искренней улыбкой, — Эмили готова была биться об заклад, что Клодия не может так улыбаться.

— Стоп! — закричала она. — Флавио!

К ней неспешно двигался пожилой невысокий негр — респектабельный, с брюшком, в зелено-красной рубашке навыпуск и белых брюках, с матовой шоколадной кожей и живыми карими глазами.

Клодия подпрыгнула, взвизгнула и кинулась к нему. В следующую секунду они уже обнимались, и Клодия отчаянно хлопала негра по сутуловатой спине.

— Я так скучал по тебе, — говорил негр практически без всякого акцента, только, может быть, чуть мягче произнося согласные. Этот испанский акцент Эмили хорошо знала.

— Эмили! — крикнула Клодия. — Подойди сюда! Видишь, кто это? Это Флавио, мой сэнсей, учитель, гуру, наставник, как там это у вас еще называется? Он сделал из меня то, что я есть, и научил решительно всему!

— Положим, — любовно глядя на нее, заметил негр, — кое–что ты и сама умела.

— Ах ты негодный мальчишка! Кстати, Эмили, я вас не представила. Это наш Флавио, — наш человек в Рио, — он буквально ходячая энциклопедия. Знает все. Как только тебе что–то будет нужно — можешь обращаться к нему сразу же и по любому поводу. Флавио, счастлива представить тебе Эмили. Моя переводчица и юрист. Девушка с хорошим прошлым, радужным настоящим и большим будущим!

— Очень рад, — спокойно и доброжелательно произнес Флавио, и, поскольку ни в словах, ни во взгляде, ни в рукопожатии его не было ничего, кроме спокойной доброжелательности, он сразу же понравился Эмили. Она хорошо чувствовала людей. От этого человека можно было не ждать подвоха — только помощь и скрытое одобрение.

— Ну, — Клодия обернулась к Эмили, — с завтрашнего дня, с самого утра на телефоне должны сидеть секретарши. Работать придется двадцать четыре часа! Я должна знать все, что тут происходило, плюс все цены на землю и материалы, плюс все связи наших китайских друзей, плюс весь компромат на Элиота, плюс прогноз погоды на побережье на ближайшие лет пять! — Она расхохоталась, но в веселье ее, как всегда, Эмили почувствовала что–то лихорадочное. — Теперь мы едем на стройку. Только нужно принять душ, переодеться во все свежее — и вообще. Эмили, поднимись к себе — твой номер на восемнадцатом этаже. Через десять минут жду тебя внизу. Привет!

III

Эмили вышла на балкон. После полумрака гостиничной комнаты с бесшумными кондиционерами она почувствовала себя рыбой, выброшенной из воды на шипящую сковородку. Солнце, застывшее в белом бразильском небе, жарило так, словно в этом городе, осененном статуей Христа, собрались все грешники Земли. Эмили слегка поежилась, поймав себя на богохульных мыслях. Она не была истово верующей, но в ее семье, в ее кругу, среди людей, с которыми она могла общаться, атеизм был признаком дурного тона. К тому же учеба в колледже раскрыла ей, как казалось Эмили, красоту католического мира.

На пляже, не замечая солнца, красивые мускулистые мулаты играли в волейбол, бешено колотя ладонями по мячу.

Зазвонил телефон. — «Сударыня, я жду вас в машине». Эмили, чуть подкрасившись, быстро спустилась вниз. Флавио, поджидая ее, сидел за рулем большого красного «бьюика» с открытым верхом.

— Сегодня я буду вашим гидом, — произнес он, галантно улыбаясь.

Экскурсовод повез ее на развалины. Развалины на берегу Тихого океана. Казалось, волна цунами недавно накрыла стоявшие здесь отели, и отхлынула прочь, унося с собой стекла, стены, битый кирпич.

— Здесь будут стоять прекрасные отели, корты, — мечтательно закатывая глаза, говорил Флавио, — огромное здание театра. Потрясающий построим курорт, правда? Бассейны с морской водой. Деньги хлынут...

— Океаном, — подсказала Эмили.

Он расхохотался, приобняв ее за плечи.

— У нас есть права на эти бассейны? — поинтересовалась Эмили.

— Не беспокойся. Никуда они от нас не уйдут.

Со страшным скрежетом рядом с ними остановился роскошный белый «мерседес».

— А вот и я, — выпорхнув из машины, Клаудия быстрым шагом направилась к строителям, копошащимся невдалеке.

— Эй, ребята, — с места в карьер заорала она, — где ваш босс? Эмили, быстро сюда, переводи!

— Он уехал, — отвечали ребята, явно раздосадованные тем, что их отвлекают от перекура.

— Что значит — уехал, выродки, — взвилась Клодия, демонстрируя умение общаться с рабочим классом. — Куда уехал этот старый мудак?! Мы должны были встретиться здесь, слышите вы, засранцы?

Эмили переводила с большими купюрами, но ток Клодии и некоторые ее слова были понятны аудитории без перевода. Пролетарии зароптали.

— У нас была назначена встреча, — не унималась Клод. — Быстро его к телефону, скоты паршивые!

Как–то сам собой, видимо испугавшись начальственного гнева, заработал экскаватор.

— Прекратить! — буйствовала Кло, а с нею и Эмили, пытаясь перекричать оглушительное рычание мотора. — Где этот подонок?! — Эмили, заразившись чувствами новой подруги, переводила уже вовсю. — Где этот вонючий кобель? Заткните свою поганую землеройку и вызовите подлеца к телефону!

Экскаватор испуганно смолк. Черный мальчишка со всех ног бежал к сердитой мадам, держа в руке трубку с радиотелефоном.

— Так, — распорядилась Кло, — я буду говорить, потом ты переведешь, выслушаешь ответ и кратко мне изложишь. Впрочем, нет, — она махнула рукой, — его речи можешь не переводить, я и так заранее знаю, что этот гад будет врать!

Она схватила трубку.

— Где ты прохлаждаешься, козел?! Я тебе яйца с корнем вырву, сачок дроздоболистый! Твои макаки бразильские всю неделю груши околачивают своим червивым хреном, а ты, небось, думаешь, что я им деньги за это буду платить? Пососешь свою лапу, бездельник! Переведи, — отнеслась она к Эмили.

— Вы не работаете, — тихим голосом проговорила

Эмили, — и если это будет продолжаться, то мы вам не будем платить. Мы расторгнем контракт и обратимся в другую фирму. Козел, — неуверенно добавила она.

Хриплый мужской голос в трубке монотонно повторял одно и то же.

— Сейчас выезжаю, мадам. Сейчас выезжаю, мадам. Сейчас выезжаю, мадам.

— Что я ему яйца с корнем вырву — перевела? — спрашивала Клаудиа. — С корнем, слышишь?! Любая другая угроза на него не подействует.

— И вообще, — запинаясь, произнесла Эмили, — если все это будет продолжаться, то вам обещано удалить ваши мужские принадлежности вместе с корневой системой. И вам придется, — Эмили задумалась, подбирая слова, — засунуть себе в рот руку и таким образом производить хлюпающе-втягивающие движения языком. Вы меня слышите?

— Сейчас выезжаю, мадам. Сейчас выезжаю, мадам. Сейчас выезжаю, мадам, — доносилось из трубки.

— Он сейчас выезжает, мадам, — сообщила Эмили.

— Сучий выползень! — крикнула Кло напоследок в трубку и швырнула телефон мальчишке. Тот ловким движением поймал его.

«Трудная работенка выпала», — подумала Эмили. «Особенно с языком». И неожиданно для себя и окружающих весело рассмеялась.

IV

...Эмили шла по пустому побережью.

Клаудиа стремглав умчалась вместе с Флавио — отлавливать загадочного Элиота и того из местных подрядчиков, чьи яйца подвергались столь серьезной опасности. Рабочие вернулись к безделью. Говорят, что только русские умеют филонить по-настоящему. Ничего подобного: это черта любого отсталого народа. Еще валят всегда на свои исторические корни, национальный менталитет и прочую бредятину. Что ни говори, а осовременивать и цивилизовать дикарей — достаточно унылое занятие.

И вместе с тем в дикости есть свое очарование. Не случайно ее родной Запад — дикий. Пыль, горячий песок, скалы, голубоглазые веснушчатые парни. Только там еще осталось что–то от настоящей Америки — той Америки, которую почем зря малюют в комиксах и снимают в дешевых фильмах. Она чувствовала эту Америку лучше, чем ее друзья и сверстники. И любила пустынные пейзажи, которых еще не коснулась цивилизация. Как это уживалось в ней, она бы и сама не ответила. С одной стороны, стремление все упорядочить, все цивилизовать и поставить на место. С другой — какая–то странная, дикая часть ее души жаждала новизны, не принимала рациональных объяснений, требовала непостижимого.

Впрочем, даже теперь Эмили прекрасно помнила обо всех поручениях Клаудии. Инвентаризацию, как Клаудиа это называла, она закончила легко и быстро: переписала технику, уточнила условия контракта и спросила рабочих, не притесняют ли их местные подрядчики. Флавио должен был вернуться за ней после того, как он забросит Кло в аэропорт. То, что Элиота оказалось не так легко поймать, можно было предположить: судя по тону Клаудии в разговоре с ним, еще в буфете фирмы, — трудолюбием он не отличался. Сейчас он улетел — якобы на родину невесты, жениться. В это верилось с трудом, особенно если верить Кло, утверждавшей, что он еще не расхлебал своего предыдущего, третьего по счету и наиболее скандального развода. Местный подрядчик гулял на той же свадьбе. Клаудиа посулила привести Элиота на поводке и, судя по всему, готова была сдержать свое слово. Сейчас же до возвращения Флавио оставался как минимум час. Эмили сама была не слишком легка на подъем, хотя в лени ее никто не упрекнул бы. Ей нравилось спокойно идти по побережью наедине со своими мыслями, с их ровным течением, под такой же ровный и мерный шум океана. Волна накатывала на песчаный берег, стремительно мутнея, унося поднятый со дна песок, и рассыпалась у ее ног. Эмили отпрыгивала.

Вечером ей предстояло заменить Клаудиу на таинственном свидании, о котором та не слишком распространялась. «Полезный и влиятельный человек, — говорила она, уже усаживаясь в машину. — Надо на всякий случай заручиться его поддержкой. Конечно, со странностями, так что держи ухо востро. Первая твоя генеральная проверка, боевое крещение. Как друг — незаменим, как враг — врагу не пожелаю».

Она укатила.

Эмили знала, как она действует на мужчин. В ее внешности все говорило о тайной, властной силе ее характера, хотя трудно было заподозрить в скромной, диковатой красавице дремлющий темперамент и железную волю. Она, честно говоря, не любила копаться в себе и, чувствуя скрытые, необузданные силы, побаивалась их. Но пока неизменно держала себя в узде. А если понадобится тонкая дипломатия... что же, можно пустить в ход обаяние невинности, кажущееся простодушие и всю свежую прелесть Запада.

Обидно, как ни говори, что скоро этот дикий берег приобретет все черты нормального цивилизованного курорта. Конечно, это неизбежно. Много ли осталось на Земле таких уголков? Впрочем, когда–то здесь уже была гостиница, старая и не слишком популярная. Хозяин, видимо, разорился. Эмили нравилось придумывать чужие биографии, вписывая их в пейзажи и интерьеры. В кампусе, еще студенткой, она любила по надписям и случайно забытым фотографиям представлять, кто жил в комнате до нее. Эту надпись над кроватью «Кончил дело — гуляй смело; кончил — гуляй!» придумал весельчак и разгильдяй, не слишком удачливый в любви. Вряд ли кто–то повесил бы такую табличку у собственного ложа. Скорее всего, это было напутствие соседу, который был более удачлив. Не со зла — так, дружеская шутка. Когда удачливый сосед принимал девушку, весельчак уходил, а возвращаясь, дружелюбно подкалывал обоих. А эта фотография обезьяны, сосущей банан, с пририсованными к банану яйцами (и что это яйца всем не дают покоя?), — дело рук какого–нибудь закоренелого и не слишком умного циника, из тех, что пририсовывают груди президентам в учебнике истории.

Эмили и сейчас придумывала хозяина отеля, прекрасно отдавая себе отчет в том, что ее фантазии грешат литературностью и прямолинейностью, но отчего–то придумывать одинокого мечтателя, владельца прогорающей гостиницы, было приятно. Немолодой, одинокий, перевидавший в жизни много всякого всего. Купил отель на диком берегу и стал ждать таких же, как он сам, гостей. Жил тут в уединении, слушал шум океана, мечтал подарить этот океан и этот дикий пляж своим будущим постояльцам, романтическим неудачникам. Слушать с ними зимний гул волн. Пусть приезжают сюда с женщинами, а лучше — без женщин. Никакой суеты, угодничества, ухаживаний. Слишком пустынно, слишком далеко от города. До Великой Депрессии, от которой им здесь тоже не поздоровилось, еще годы и годы. Всю жизнь копил и откладывал, и вот — купил гостиницу. Но никто не хочет ехать в эту романтическую даль, вдыхать йодистый, загадочный запах Океана, вслушиваться в его гулкую речь, пытаться расслышать в ней темные, странные слова неизвестно о чем. Одиночество, покой и бедность. Разве что иногда случайная парочка остановится ненадолго, но назавтра же съезжает по требованию молодой. Хозяин, конечно, и так, и сяк пытается угодить, показывает любимые уголки побережья, рассказывает местные легенды, готовит коктейль собственного изобретения. С маслинами. Но ничего не помогает: молодая приехала путешествовать, ей комфорт подавай. Она не расположена слушать старые легенды в диком и глухом месте. В первую же ночь заниматься любовью мешает шум океана, который, как в старом французском анекдоте, сбивает с ритма. Муж, послушный, недалекий тюфяк виновато пожимает плечами, извиняясь перед хозяином. Хозяин кивает. Этого можно было ожидать. Где же сейчас найдешь романтиков? Их времена прошли. Настала эра звукового кино, новых автомобилей Форда и совершенно бездушного джаза, который не чета прежнему, настоящему.

А потом хозяин... нет, не умирает, зачем же. Он разоряется и уходит. Исчезает отсюда. Уходят, как и пришел, налегке. Без разочарования, но и без прежней надежды. Так, — уходит, куда глаза глядят, прекрасно зная, что таких, как он, на этом берегу, а, может быть, и на этом свете, не осталось. Он уходит одинокий, печальный, добрый и гордый, оставив на берегу свою мечту — полуразвалившуюся гостиницу.

Потом приходит кризис, тяжелые времена, всем — ни до чего. Потом война сотрясает континент, хоть и не касается его. Потом сюда бегут проигравшие, скрывающиеся и пленные. Никому нет дела до пустой, разваливающейся гостиницы на пустом, диком берегу. Зимний ветер выдувает последние остатки жилого запаха из разрушающихся комнат, из осыпающихся стен. Крыша проваливается. Это не такая уж добротная постройка, хоть она и достояла до наших дней. Как старая церковь, в которой не служили. Гостиница, которая оказалась никому не нужна. Теперь ее снесут. На ее месте будет отель, похожий на Клаудиу. Блестящий, сверхсовременный, милый, но неотличимый от сотен других...

Эмили вошла в полуразрушенное здание. Стоять ему недолго. Она пошла по серой каменной лестнице, придерживаясь рукой за ветхие перила, другой рукой ощупывая шершавую стену. На втором этаже, в одной из комнат, на стене висело мутное зеркало. Должно быть, здесь была ванная. Впрочем, не обязательно. Эмили заглянула в мутную стеклянную гладь. Это зеркало долго отражало только пустоту. Теперь она увидела в нем себя, странно дисгармоничную, неуместную здесь. Пустота, серый камень, запустенье и хлам — и она, в яркой юбке, в белом жакете, смуглая, с открытой грудью, — эта блузка держалась на одних тонких тесемочках, и уж конечно, под ней не было лифчика. Чуть обозначались маленькие твердые соски под нежной, шелковистой тканью.

Внезапно все тело Эмили покрылось испариной. За ее спиной в зеркале мелькнул силуэт.

Напридумывала, поспешила она успокоить себя. Детские сказки. Игры в привидения.

Но странный шорох нарушал тишину — если можно было назвать тишиной. Гул океана, где–то льется струйкой вода — Господи, неужели в этом рушащемся на глазах здании цел водопровод? — строить они все–таки умели... Но в этот гул и шум влился новый, сыпучий, вкрадчивый шорох. Штукатурка где–то осыпается, что ли?

Нет... шаги!

Эмили резко обернулась.

Огромный мускулистый мулат, словно призрак, но чересчур живой, чересчур вещественный и плотский для призрака, медленно, осторожно, как огромная кошка, крался по коридору. Эмили не видела его глаз, но знала, что он видит и преследует цель. Он шел прямо на нее... повернул... остановился.

Эмили замерла.

Тут, вглядевшись (близорукая, она никогда не носила очков и пренебрегала линзами, от которых уставали глаза), она наконец увидела.

Почти сливаясь со стеной, часто дыша, так что высокая грудь вздымалась и опускалась, стояла высокая негритянка — нет, тоже мулатка, но покрасневшая сквозь смуглоту. Теперь Эмили все видела отлично. Он ее преследует? Она что–то знает? Может быть, о сделке, и он — агент конкурентов? Он сейчас ее убьет. Здесь же никого нет. Надо помешать, предупредить... Она приблизилась, но пока ничем себя не обнаруживала.

А этим двоим было не до нее. Мулат резко шагнул к женщине и рванул на ней легкое белое платье. Ткань порвалась с треском. Платье упало к ее ногам. Мулат не касался большой, смуглой груди с набухшими, почти черными, крупными сосками. Женщина не сопротивлялась — нет, она вся подалась ему навстречу и дышала часто, с хрипом. Эмили только теперь разглядела, что ей было не больше восемнадцати лет, но здесь, под южным солнцем, развиваются и созревают рано. Странный, новый запах примешался к запаху океана и пустого, разрушающегося здания. Мулат резко сбросил плавки и протянул руки к девушке, по-прежнему стоявшей у стены. Но он не касался ее тела — только водил руками вдоль него, чувствуя ее тепло. Вот легко коснулся грудей, бедер... И девушка кинулась к нему, сомкнув объятия, прижавшись к нему всем телом. В беззвучном танце они стремительно кружились среди развалин.

Никто не собирался никого убивать. Ритуальный танец? Странная игра? Эмили еще не приходило в голову, что эти развалины служат случайным туристам и местным жителям храмом любви, где некому потревожить и помешать им...

Мулат поднял девушку, придерживая ее за ягодицы. Она по-прежнему обхватывала руками его шею, вжимаясь крупными, черными губами в его губы, шею, плечи. Двое подвигались все ближе к стене, и наконец спина девушки коснулась серого, шершавого камня. Почти в тот же миг она протяжно застонала, впившись руками в волосы мулата. По-прежнему придерживая ее под ягодицы, он всем телом прижал ее к стене. Своими ногами она обнимала его бедра.

Мулат словно подкидывал ее вверх, сжимая ее ляжки, иногда освобождая одну руку и так же яростно хватая ее за грудь, и было слышно его громкое, частое дыхание. Это был танец первобытной страсти среди руин. Струйка воды стекала по стене, струйка штукатурки сыпалась с потолка. Своей любовью они разрушали собственное убежище. После одного из самых резких толчков — они становились реже, но ярость нарастала, — стена дала трещину, и вода из проржавевшей трубы, ржавая, холодная вода хлынула потоком. Но она не могла охладить их разгоряченных тел. Мулатка, запрокинув голову, ловила открытым ртом капли. Вода стекала с ее губ. Она вцепилась ногтями в плечи мужчины, сама поднимаясь и опускаясь в такт его движениям, вторя им со звериной безошибочностью.

Эмили впервые видела это. Она, естественно, не избежала порнофильмов и эротического искусства, посмотрела почти все, о чем говорили в колледже, прочла Балли и Миллера, Арсан и МакНил. «Девять с половиной недель» казались ей пустоватым фильмом — она предпочитала роман, где и герои выглядели человечнее, и мотивы их поведения объяснялись проще. Да и вообще сексу уделялось слишком много внимания во всем этом — Господи Боже ты мой, было бы из–за чего сходить с ума, когда для думающей и способной женщины в мире столько возможностей реализации! При минимуме эротических переживаний — несколько поцелуев, влюбленностей, вполне платонических, и любования своим цветущим и свежим телом перед зеркалом — Эмили прекрасно отдавала себе отчет, что силы, дремлющие в ее теле и душе, ей и самой не вполне подконтрольны. Но то, что ее ждет, — это совсем другое дело, другая судьба, ее судьба. А происходившее перед ней сейчас... Нет, она не стыдилась того, что подглядывает. Нет, это не было стыдно, тем более — в первый раз она присутствует при... Почти участвует. Но... это не может быть тем, о чем она читала. Она читала о кратковременном, часто случайном удовольствии, дополняющем жизнь богемы, приятно разнообразящем монотонность будней, — не более того! Здесь же перед ней была страсть, живая, пугающая, не страшащаяся ничего и никого. Этих двоих, даже одетых, даже поврозь, невозможно было бы представить в современном городе. Перед ней буйствовала, не желая смириться, не желая остановиться, — буйствовала и длилась темная, чудовищная стихия, в которой не было почти ничего человеческого. Как могут общаться на людях эти двое? Обмениваясь случайными взглядами, понимающими улыбками, томительными рукопожатиями? Может ли быть между ними духовная близость, нужна ли им она? Или — только стихия, только сжигающий, жаркий, безрассудный поток страсти? Повторится ли это у каждого из них с другим или другой? Как можно шутить над этим, сводить это к развлечению, к удовлетворению потребности («стакан воды», о котором так шумели во времена сексуальной революции пятидесятых!) — как можно не пугаться этого взрыва стихии, буйства? Может быть, если их так кидает друг к другу, у них есть и духовное, тайное, внутреннее родство? Нет, едва ли. Как правило, речь идет о простом сходстве темпераментов, раскрепощении скрытого. Не случайно так безумно швыряет друг к другу короля и прачку, богача и бродячую артистку-танцовщицу, подлеца и святую, святого и последнюю портовую тварь... Это голос чего–то более древнего, загадочного и непостижимого, чем разум.

Мулат в последний раз подбросил девушку, крепче прижал ее к себе, впился зубами в ее плечо. Она снова запрокинула голову, застонав протяжно и сладко. Эмили представила, как горячая тугая струя ударяет в ее чрево. Мулат опустил ее на землю, но не отошел. Теперь они целовали друг друга — тихо, нежно и благодарно. Девушка гладила его плечи, он стоял, уткнувшись лицом в ее волосы.

Краснея, Эмили сбежала по лестнице. Они вряд ли услышали быстрый стук ее каблучков. Им было не до того. Да если бы и услышали — преследовать ее сейчас у них не было ни времени, ни сил. Ни желания.

А вот так забываться Эмили никогда не умела. Она всегда следила за собой со стороны. Впрочем, нет. Один раз...

Это было, когда ей едва исполнилось пятнадцать. Она тоже созрела и развилась рано, и в пятнадцать лет на нее уже заглядывались, хотя высокие скулы, строгие глаза, аскетические очки в простой оправе — все в ней говорило об уме, воле, решимости, а с такими девушками, знает на Западе каждый, лучше не связываться, пока они сами не сочтут себя готовыми к любви. На Западе такие отважные девчонки еще не перевелись: приставать к ним прежде, чем смягчатся их взгляды и будет достигнута некая, им одним известная цель, — дохлый номер.

Эмили впервые в жизни посмотрела «Сердце ангела» — странный и страшный фильм Паркера, полный лейтмотивов, намеков, хитросплетений... Она любила Микки Рурка, хотя он казался ей не слишком интеллектуальным и человечным. Но было что–то такое в его глазах, вкрадчивых движениях, чуть полноватой, но крепкой фигуре... Она слышала, что Микки — боксер и по сей час неплохо выступает на профессиональном ринге. Слышала она и то, что количество его женщин давно измеряется чуть ли не четырехзначной цифрой, что образования у него никакого, что он строит собственный дом в Голливуде, надеясь всех перещеголять и потому берясь ради прибыли за самые ничтожные роли. Она знала, что в детстве и ранней юности Рурк принадлежал к лихой и разбитной банде, которая терроризировала все окрестные кварталы, как банда «Алекса» из «Заводного апельсина», хотя, разумеется, без такого садизма... Главной добродетелью в этой банде считалось количество сексуальных подвигов. У всех, кто в компании состоял, на половом члене была татуировка, — была и у Микки, сообщала дотошная журналистка, видимо, эмпирически путем подтвердившая свои основанные на слухах догадки. Что ж, по понятиям Эмили, ради рекламы можно было трахнуть и журналистку...

Небывало откровенная и столь же небывало эстетская, единственная на весь фильм истинно эротическая сцена, в которой Микки Рурк безумствовал в постели с молоденькой негритянкой — дочерью собственного героя, которую потом убивал, выстрелив ей из пистолета между ног, — эта сцена произвела на Эмили глубочайшее впечатление. Там тоже хлестала вода в протекающий потолок, а затем кровь проступала на потолке и на спине Рурка — метафора возмездия, отчаяния и кровосмесительства. Негритянка была очень молода и еще более красива, чем в фильме «Вестсайдская история».

Когда Эмили возвращалась с сеанса со своим одноклассником Питером, ей претили его тупые, прыщавые остроты:

— Почему, ты думаешь, он ей выстрелил между ног? В таком месте у такой женщины не то что кое–что — и пистолет кончит. Пистолет просто кончил, и все дела.

Эту остроту Питер повторил раза два или три — настолько она ему нравилась и как свидетельство знания жизни. На самом деле в их классе вовсе не было распутства.

В тот же день, вечером, Эмили уселась в ванную, чтобы с полчасика поблаженствовать. Она думала о Рурке, о кровосмесительстве, он стоял перед ней ясно, объемно и живо. И только тут она заметила, что при этом гладит себя между ног. Рассказать кому–то? Никогда в жизни! Признаться себе самой? Но она даже не вполне отождествила то, о чем писали в книгах как о занятии вредном и постыдном, со своими ощущениями. Представила мужчину, который нравится, и при этом... ну, совсем немного... погладила себя. Это было действительно очень приятно. И, может быть, только в эти десять минут она думала о чем угодно, кроме того, как она выглядит со стороны.

С тех пор ее сознание не отключалось. И она всегда знала, как выглядит со стороны.

Хотя, быть может, забудь она об этом на секунду — она выглядела бы лучше?

Но темная страсть не для нее. В конце концов, здесь, на диком берегу, где люди просты и естественны; здесь, в полуразвалившемся здании, которое только и жило благодаря чужой любви; среди развалин, которые с завистью или снисхождением всезнания наблюдают за чужой жизнью, за самым живым, что в чужой жизни может быть... Это поэтично, это не отвратительно, но это странно и возможно только тут.

Флавио приехал через двадцать минут. Она сидела на берегу, подперев подбородок кулачком. Рабочие по-прежнему бездельничали, но на вполне законных основаниях: начальства не было, а рассматривать тоненькую иностранку как надсмотрщика им не приходило в голову. Эмили смотрела вдаль, в океан, который к вечеру собирался по-настоящему штормить. Волны позеленели, они росли, гулко бились о плоский берег, с шуршанием растекались пенным кружевным узором по отглаженному песку.

Всю дорогу до гостиницы Эмили была, как обычно, вежлива, но тиха и немногословна.

— Вас никто не обидел? — спросил Флавио со своим милым акцентом. — А то ведь эти наши лоботрясы и головорезы, я знаю...

— Ваши лоборезы и головотрясы, — улыбаясь, сказала Эмили, — были тише воды, ниже травы.

Черт возьми, что это со мной, подумала она. Завидую я, что ли, этой мулатке?..

До восьми, до свидания, оставалось еще двадцать минут. Эмили взбежала на ступеньки отеля, прошла через холл, вскочила в лифт, так и не почувствовав прицельного, в упор следящего за ней, насмешливого и властного взгляда.

V

Клаудиа перед отъездом настояла, чтобы Эмили надела вечернее платье, непременно черное, строгое и открытое. Сочетание открытости и строгости должно было достигаться изысканным покроем, в котором все — полунамек, обещание, но ничего определенного, никаких вульгарных разрезов и все такое. Грань. Пикантность.

— Но Кло... боюсь, вы мой гардероб переоцениваете. У меня такого нет, — робко возразила тогда Эмили.

Клаудиа была уже в машине:

— Ничего, ребенок, у меня как раз есть такое. Я настаиваю, слышишь, — настаиваю, чтобы ты его надела. Этот мужик очень и очень непрост. От него у нас слишком многое зависит. Мы должны произвести на него впечатление. Верней, ты должна. Я–то уже произвела...

Эти, последние перед отъездом, слова Клаудиа произнесла то ли с облегчением, то ли, наоборот, разочарованно.

В номере Эмили первым делом осмотрела платье. Оно было и впрямь великолепно: легкое, строгое, обещающее, ласково облегающее тело. И сидело на ней, словно сшитое по заказу, прекрасно подчеркивая крепкую грудь, стройные ноги, безупречную талию.

Может быть, не нужно? Надевая чужие вещи, мы навлекаем на себя судьбу их владельцев...

Но уж решено так решено. Где гарантия, что этот деловой и могущественный тип не донесет Кло, в чем была Эмили? А вдруг это и не платье вовсе, а какой–то тайный магический знак, по которому бизнесмен узнает нечто, известное Кло, но пока скрытое от Эмили? Она фыркнула в ответ на собственные предположения, скинула блузку и цветную юбку, приняла быстрый, легкий прохладный душ — к вечеру жара спадала, но освежиться было необходимо, — подбрила подмышки, сбрызнула их тонкими французскими духами и бесстрашно влезла в платье.

Она спустилась на лифте и осторожным, как бы неуверенным шагом заскользила по мраморному полу. Деловое свидание отчего–то немного волновало ее, но в этом волнении, как вспоминала потом Эмили, не было ничего похожего на судьбы. Так входят в кабинет к шефу, о котором только то и известно, что он — влиятельный человек. И оттого, что этот человек способен как–то повлиять на твою жизнь, ты начинаешь думать о нем с приятным волнением. Другой вариант не рассматривается, хоть он и возможен, отчего бы и нет? Но ты уверена в себе, ты себе нравишься, и это чувство не может не передаться другому!

Эмили знала, что от нее требуется немого: произвести впечатление. Быть любезной, доброжелательной, ровной, улыбаться, если ему вздумается шутить (вне зависимости от качества шуток) и торжественно покачивать головой, если он окажется таким идиотом, что с первой встречи с молодой и красивой женщиной поведет разговор о делах.

Его не было.

Эмили разволновалась чуть сильнее. Она все же опоздала, ненадолго, на пять минут, но вдруг этот тип окажется таким комплексующим педантом, что уйдет, не дождавшись ее, а потом устроит скандал Кло, та наорет на Эмили, все полетит к чертям, навсегда исчезнет из глаз загадочный город с его дымящимися от любви развалинами... и черт с ним! Будет другая жизнь, другой город...

Эмили усмехнулась. Его не было.

— Я Джеймс Уидлер.

Голос раздался у нее за спиной. Приятный, чуть глуховатый голос с какой–то странной ноткой, звеневшей в нем. Ноткой всезнающего любопытства...

Она медленно обернулась.

— Извините, что я опоздала. Я ненавижу опаздывать.

Эту фразу произносить не следовало. Если вы в чем–то чувствуете себя виновной — постарайтесь забыть о своей вине, тогда и собеседник забудет. Старина Дейл. Но это так написать легко. А когда вам в душу заглядывают холодные насмешливые глаза, и блестят в них нагловатые искры, и неожиданно красные пухлые губы на бледном небритом лице шепчут прямо в ухо свое имя, и горячие пальцы едва касаются вашего черного плеча, и в голосе звучит усталость и прощение, и укор, и тайная грусть, — тут уж, мадам, вы позабудете и расчетливость свою, и все уроки добрых волшебников, умеющих так облагородить вашу жизнь, и независимость, и красоту, и неотразимый лоск... Вы глядите ему в глаза, и губы ваши, приготовленные к дежурной равнодушной улыбке, вдруг улыбаются широко и просто, как доброму другу, которого вы знали тысячу лет.

— Я бы предпочел, чтобы вы называли меня Уидлер. В тех редких случаях, когда я спокойно переношу свое имя, ему предшествует какое–нибудь хлесткое словцо. Скотина Джим, например.

— Старина Джим, — предложила Эмили.

— Сволочь Джим, — не согласился Уидлер.

— Добрый Джим, — возразила Эмили. — Дай, Джим, на счастье лапу мне...

Они рассмеялись. Вдруг из–за плеча Уидлера Эмили увидела устремленный на нее обжигающий страстный взгляд. Она смутилась. Глядел на нее какой–то черный мальчишка, лет 12. Смущение могло бы перерасти в обиду, когда бы во взоре этом зрелая мужская дерзость не соединялась бы с детским восхищением и обожанием. Он глядел на нее, чуть приоткрыв рот, словно был не в силах отвести взгляда.

Она отвернулась. Надо было что–то говорить.

— Я Эмили.

— Да уж надеюсь, — тоном капризной старухи произнес он. — Не хватало еще, чтобы вас звали Лиззи, Пегги или как–нибудь еще в этом роде.

— Почему? — вежливо спросила она.

— Я бы чувствовал себя полным дураком, — непонятно сказал он, но ей почему–то не захотелось переспрашивать.

Глаза его снова блеснули. В ухе блеснула серьга.

Ресторан был наполовину пуст в это время. Они прошли по залу мимо столиков, являя собой довольно живописную пару. Она — в черном закрытом платье в ее спутник — в черном пиджаке, черной рубахе и джинсах неопределенно-темного цвета. Рубаха, перечеркивая весь этот траур, была распахнута на груди.

Дорогой Эмили обнаружила, что за ними неотступно следуют два амбала с бандитскими рожами. Она испугалась; фантазия нарисовала ей жуткую картину похищения бедной женщины, утомительно-яркие сцены насилия, требования огромного выкупа, ужас матери... и зловещим клоуном показался ей этот странный Уидлер, поглядывавший теперь на нее искоса, как кот на чужое мясо.

Она замедлила шаг. Он усмехнулся.

— Не бойтесь, — произнес он, и звук его голоса сразу ее успокоил. — Это не за вами. Они со мной.

— Кто они? — спросила Эмили.

— Мои телохранители, — небрежно бросил он. — Они везде со мной ходят.

Джим опять усмехнулся, подумав: плати я этим оборванцам столько, сколько предложил сегодня, едва познакомившись, — они так и будут ходить...

— А зачем вам телохранители? — поинтересовалась Эмили. Страх отпустил ее; она отчего–то легко и сразу поверила Уидлеру.

— Меня однажды похитили, — уронил он, как бы не желая погружаться в подробности давнего и уже забытого кошмара. — С тех пор я решил поберечь себя от неожиданностей. Это мешает работе.

— Да-а... — протянула Эмили, с уважением глядя на Джима.

— Да нет, — загадочно сказал Уидлер, хотя она ничего не ответила на его заявление. — Это не совсем то, что выдумаете. Никаких пыток, заливания клея в задницу, утюга на животе... Назначили выкуп, а самого меня содержали в чудных условиях. За жизнь я мог не опасаться: хрен бы им тогда обломился вместо выкупа, а может быть, хрен каждому обломали бы и в самом буквальном смысле. Я славно проводил время. Три дня полного досуга, манговый соус и прочая экзотическая кухня...

Эмили вздрогнула. Он тоже любит манговый соус?!

— Вы тоже любите манговый соус? — спросила она.

— А... люблю, — рассеянно отозвался он. — Все авантюристы любят. И красный перец. Один знакомый террорист рассказывал, что все настоящие революционеры должны любить красный перец. Ну и вот — это похищение, оно дало мне приятное чувство собственной значимости. — Он наклонился к ее уху, одновременно поглядывая, какое впечатление производят они на зал. — Раз тебя похищают, три дня кормят даром и наконец вручают за тебя выкуп, — значит, в тебе есть кое-какая нужда. Слава Богу, я прилично ориентируюсь даже с завязанными глазами, потому что приценивался когда–то к половине трущоб в этом городишке. Вот я с ними, с этими парнями, уже не очень церемонился. Они мне все вернули с процентами и уползли задом, с благодарностями.

Какой он бизнесмен?! Он не был похож на мальчика, читавшего Карнеги, на парня из хорошей семьи, на выпускника престижного колледжа. Он был лукав и непредсказуем. Он был похож на Рурка. Не внешне — пожалуй, Рурк был попухлее, помягче, — но глубоким, неистребимым мальчишеством, авантюризмом, легкостью, лукавой и хитрой улыбкой. Он был огромного роста — так казалось Эмили. Даже при ее хорошем женском росте она едва доставала ему до плеча Когда он наклонялся к ней, жарким дыханием обдавая ее шею, — что–то сладкое и запретное щекотало ей нервы, не говоря уж о том, что шее тоже было щекотно.

— Опасное местечко этот ресторан, — сказал Уидлер, блаженно откидываясь на стуле. — Темное. Особенно после десяти вечера. Не в том смысле опасное, что вас тут могут похитить или изнасиловать, — о нет, не надейтесь, — он усмехнулся, и Эмили не обиделась на него. — Просто тут все не так, и все не те, за кого они себя выдают. Вот эта красавица, что подвела нас к столику и смотрела на меня, как добрая знакомая, — она на самом деле промышляет вовсе не тем, что выражает свою радость по поводу встречи с очередным посетителем. И вообще — все сидящие в зале только делают вид, что они сюда приходят есть. Они сюда приходят делать вид. Как и все мы, грешные. Кроме тебя, — он пристально на нее посмотрел. — если я, конечно, не заблуждаюсь. — И, не дав ей вставить слова, он полуобернулся и щелкнул пальцами. Дальняя колонна, оказавшаяся официантом, то есть опять–таки обманчивая, особенно для близоруких, заскользила к их столу. Эмили зачарованно смотрела на Уидлера.

Огромный попугай, висевший в клетке недалеко от их стола, вдруг встрепенулся и заорал что–то похожее на «Альтерадо! Альтерадо!»

— Эльдорадо? — спросила Эмили.

— Нет. «Добро пожаловать» на одном из местных диалектов.

— А сейчас?

— Сейчас — «Добро пожаловать» по-португальски.

— А мне послышалось — «Берегись!»

— Ну, здесь ведь все не то, за что оно себя выдает.

Официант приблизился — в зеленом пиджаке с краевой перевязью, медлительный, с хищной, плоской улыбкой.

— Для начала два мартини и эти ваши салаты из креветок, — сказал Уидлер. — Подробности письмом. Остальное позже.

Официант кивнул и ускользнул.

— Ты часто здесь бываешь? — спросила Эмили.

— Бывает, что и бываю.

— Сколь мужественно с твоей стороны после похищения не изменить привычек и по-прежнему посещать злачные места.

Она чувствовала себя поразительно свободно с ним, хотя не выпила еще ни капли. Она произнесла все это, глядя на его телохранителей, примостившихся за соседним столиком и добродушно переговаривавшихся. Здесь обманчиво все. Он проследил за ее взглядом.

— Ты имеешь в виду их?

Она кивнула.

— Ты хочешь, чтобы я извинился за то, что богат? Изволь. Извини.

Она густо покраснела, и это сделало ее невероятно прекрасной, хотя она не знала об этом. Слезы выступили у нее на глазах. Что она наделала! Она расслабилась, н вот он уже нанес удар.

— Знаешь, — не дав ей опомниться, сказал он. — Я бы не прочь их отпустить. И поехать назад не в машине, а в автобусе. А то ведь, пока мы шли сюда, машина ехала за нами.

— Я не заметила.

— Я не удивлен. Ну так как? В этом есть свое очарование. Давай?

Не дождавшись ее ответа, он щелкнул пальцами. Этот жест доминировал в его общения с миром. Амбалы встали из–за стола, синхронно, как двое из ларца, и исчезли в дверях.

— Теперь с нами может произойти все что угодно. Ресторанчик ведь тоже только притворяется ресторанчиком. На самом деле это бывший работорговый рынок. Тут торговали такие, как мы, то есть наши предки, такими, как они, — он указал на мулатку-официантку, — то есть их предками. Поэтому, как нетрудно догадаться, в душе они все вас очень-очень любят. Они показывают нам верхний слой своей жизни, знакомят с самыми дешевыми и простыми из своих обычаев, а в душе носят свою темную звериную суть и темную звериную злобу. Их магия непостижима, их сила больше того, что может понять рассудок. Энергетика, гений местности. То–то они сходят с ума от своих беспрерывных переворотов. Мозг этих аборигенов убог, но он способен изучать волны, над которыми мы не властны.

Эмили встала.

— Я на минутку.

— Как выйдешь, третья дверь направо.

Она улыбнулась ему. Чего-чего, а комплексов у него нет. Но и у нее, по счастью, тоже. Она пошла по мозаичному полу, опасаясь поскользнуться или споткнуться в непривычно длинном платье. Но и сама знала, что хороша.

Дело было не в том, что ей действительно следовало бы заглянуть в сортир. Она никогда не могла понять девушек, которые в присутствии знакомых парней боялись отпроситься в туалет. Но дело было не в этом: ей хотелось на секунду остаться одной. Даже не для того, чтобы подкраситься и поглядеть на себя. Просто для того, чтобы отдать себе отчет в происходящем. Какой он, к черту, деловой партнер? Но и рифма, что напрашивается к слову «деловой», тут тоже не подходила. Эстет, гурман? Нет. Но он смотрит на нее странно. Как будто... Она по привычке додумывала историю, подмазывая губы у зеркала. Кло отчего–то настаивала, чтобы Эмили всегда была здесь ярко накрашена. Так вот, он смотрит на нее, как будто в чужой стране, в чужом, диком мире они оба — тайком засланные туда соотечественники-шпионы. И оба догадываются, что другой — оттуда. И оба восхищены тем, как ловко и остроумно другой скрывает свою принадлежность к тому миру. И живут они в этом мире послами не имеющий названья державы. Но пока не хотят признаться друг другу в том, что они — одной крови, он и она. Как два равно сильных, молодых и красивых зверя, окруженные чужаками, они исподволь любуются друг другом, но не решаются сделать последнего шага — ибо тогда что–то такое выплеснется наружу, что–то такое обнаружится для всех, что раз и навсегда из изобличит. Поврозь они еще способны маскироваться. Но вместе... Вместе они будут, может быть, сильнее, чем поврозь, но все равно не смогут противостоять толпе внезапно прозревших дикарей. Если они сойдутся, если б их — да судьба свела... О, тогда что–то страшное и прекрасное стало бы явным для всех! А пока, эмиссары неизвестного, почти небесного Отечества, они приглядываются друг к другу, по случайным паролям, по вскользь оброненным словам догадываясь об истинной сущности друг друга... Эта игра доставляет им обоим бездну наслаждения.

Она вышла из туалета и направилась в зал.

Он смотрел на дверь и следил за ней взглядом. Когда Эмили подсела к столу, Уидлер некоторое время молчал, и молчала она, часто дыша, улыбаясь смущенно и прелестно.

— Мне нравится, как ты ходишь, — произнес он наконец. — Мне нравится на тебя смотреть. Когда–нибудь ты будешь рассказывать внукам о том, как в бывшем рабовладельческом рынке, в нынешнем странном и опасном ресторанчике ты сидела с одним типом в платье другой женщины.

Она обалдело уставилась на него.

— Откуда ты знаешь?

— Я сам подарил Клаудии это платье.

Эмили вновь густо покраснела. Так вот оно что!.. Ну, я поговорю с Кло по ее возвращении...

— Я не о том. Откуда ты взял, что у меня будут внуки?

Великолепный выход из положения! Браво.

— Ну, это несложно. Твоя мама сказала, что ты всю жизнь мечтала осесть, выйти замуж, нарожать кучу детей, которые в свою очередь, безудержно размножаясь, окружат тебя толпой внуков.

Ни-чего себе! Эмили не совладала с собой и перепугано посмотрела на Уидлера.

— Ты... звонил моей матери?!

— Ну, зачем же я. На это есть агент. То есть опять же, пардон, я не хочу этим сказать, что сбор данных о тебе ниже моего достоинства. Но мне, во-первых, неловко как–то, я чрезвычайно застенчив... а во-вторых, не буду же я лично узнавать номер твоего телефона на диком Западе!

— А... как ты узнал, что это вообще буду я? Что я вместо Клаудии приду сегодня на сви... на встречу? Мою фамилию, мой адрес... откуда?

— Ну, во-первых, о том, что ты приехала с Клаудией, я знал позавчера. Мне надо быть в курсе всего, что тут происходит с куплей-продажей недвижимости. Нет, не из–за конкуренции или других деловых умыслов, — он успокоил взглядом встрепенувшуюся было Эмили. — Хотя... и это тоже, но не в том суть. А во-вторых: должен же я знать о том, что ты любишь есть на ужин. Вкусы Кло мне достаточно известны, она норовит выставить сотрапезника на феерическую сумму, надеясь хоть так подорвать бюджет конкурента. Ты — другое дело. Твоя мама мне сообщила, что больше всего на свете ты любишь хорошо прожаренный ростбиф, картофельное пюре и морковку в сливках. О чем здесь уже предупреждены. Конечно, им тут пришлось попотеть насчет морковки, ну да уж ладно...

— Ну... и как там мама?

— Замечательно. Твоя подруга Джоан развелась, у вашего судьи родился внук, погода стоит роскошная, и урожай кукурузы обещает быть ого-го.

— Знаешь... — Эмили помолчала, прищурившись. — На самом деле я терпеть не могу хорошо прожаренный ростбиф.

— Не может быть!

— Ага. Представь себе. Просто он маме удавался всегда лучше всего. И сама она очень любит морковку в сливках, поэтому всегда готовит ее по праздникам. А что до картофельного пюре, так ведь мы, знаешь ли, небогаты. Не сочти за бестактность: я вовсе не хотела тебя попрекать твоим богатством. Знаешь, у нищих свой снобизм, но я, во-первых, не из нищих, а во-вторых, не из снобов. Просто мне часто приходилось в детстве есть картофельное пюре. И хорошее воспитание не позволяло сказать, что оно у меня уже вот где. — Эмили коснулась рукой горла. Все, что она говорила, странно не гармонировало с ее роскошным платьем, со всем этим миром и с собеседником напротив.

— А что же ты любишь?

— Уют, — сказала Эмили. — Комфорт. Чтобы все было тепло и надежно. Чтобы я лежала в полудреме, а рядом кто–нибудь что–нибудь делал. Что до еды, то я предпочитаю манговый соус — не из подражания вашей светлости, а из своего природного к нему расположения. Разумеется, ветчину, разумеется, ванильное мороженое. Сугубо англосаксонские вкусы.

— Мое бедное дитя. Придется мне самому съесть морковку. Не зря же они тут так пыхтели. Откажусь, а они ножом полоснут из–за угла. Или отправят в свой подвал, где прежде томились рабы, и будут кормить одной морковью с хорошо прожаренным ростбифом и картофельным пюре.

Оба расхохотались. Эмили ни с кем еще не чувствовала себя так легко, свободно и прекрасно. Деньги? Нет, дело было не в его деньгах, хотя она и позавидовала восхищенно той легкости, с которой он переменил заказ и потребовал на стол гору ветчины, нарезанной тоньше лепестка орхидеи.

Он почти не ел, потягивал мартини, брал креветки из салата и медленно смаковал. Он смотрел, как она глотает, как вздрагивает ее нежное горло, как блестят ее глаза на раскрасневшемся, счастливом лице.

— За матерей! — он приподнял свой бокал и подмигнул ей.

Эмили глядела на него как школьница на учителя.

— Я, наверное, такая смешная, — пожаловалась она. — Не могу сдерживать эмоции.

— Но это совсем не плохо, — возразил Джим. — Мы все должны иногда теряться, чтобы находить себя.

Каламбур был второсортный, но, странное дело, все, что бы ни говорил этот Уидлер, в эту минуту казалось ей необычайно важным и значительным. Или она много выпила? Нет, только пригубила...

— Ты не согласна со мной? — спросил Джим.

— Я не знаю, — сказала Эмили. Ей хотелось продолжить эту игру в школьницу и учителя.

— Конечно, знаешь! — он провел ладонью по воздуху, будто отмахиваясь от детской забавы: какой он учитель, какая она ученица? Взрослые, свободные люди. — Повернись! — приказал он, тут же нарушая новые правила.

Эмили послушно повернула голову.

— Смотри, — он перегнулся через столик и зашептал ей в ухо, — там, за соседним столом сидит пожилая женщина...

— Ты что, — так же тихо заговорила она, — она совсем не пожилая. Ей 35, от силы 40 лет.

Он прикрыл глаза в нетерпении.

За соседним столом сидела пара средних лет. Он и она. Лица их были печальны. Она, в белом жакете и юбке, курила длинную сигарету. Рядом, лениво поглядывая вокруг, сидели два телохранителя. Тоже в белом. «Под цвет ее платья» машинально подумала Эмили.

— Как ты думаешь, — продолжал Джим, — что нужно сделать, чтобы вывести ее из себя?

Вывести женщину из себя? Для этого существуют тысячи способов. Эмили вспомнила, как однажды проплакала всю ночь, встретив в закусочной даму в тех же туфельках, что у нее. Да что туфельки! Слишком наглый или равнодушный взгляд в толпе, скрипучий шепот за спиной, треснувшие колготки, каблучок, хрустнувший под ногою, зонтик под цвет платья, оставленный в случайном такси, прыщик на лбу, лак, соскользнувший с ногтя, плохая погода, хорошая погода, никакая погода... В данном случае — парик.

— Парик! — уверенно сказала Эмили, как лучшая ученица, вызванная наконец к доске. — Если снять с нее парик, то она точно потеряет самообладание.

Вопрос был слишком прост. Джим указывал не на пару в белом, а на одинокую старуху, сидевшую в глубине зала.

— А как насчет них? — он указал на соседей. — Как ты думаешь, они счастливы иди печальны?

Ну, это снова был простой вопрос! Женщина зажигала новую сигарету, ее пальцы слегка дрожали, глаза были сухи. Он молча ел, мягкими движениями уверенных рук ловко орудуя вилкой и ножом.

— Они печальны, — правильно ответила Эмили. — Определенно печальны, — добавила она, радуясь своей проницательности.

— А чьи это деньги? — он показал глазами на пачку долларов, небрежно лежавшую на столе, ближе к мужчине. Его или ее?

Эмили на минуту задумалась. Мужчина все так же не спеша поглощал свой поздний обед или ранний ужин, дама все так же быстро и нервно курила. Но нет, она не была похожа на содержанку или бедную девушку с русской картины «Неравный брак». Ее надменное лицо, гордый нос и властные бледные губы выдавали принадлежность к аристократическому роду, ее тонкие пальцы даже на расстоянии поражали голубой прозрачностью кожи. Эта дама привыкла только к повиновению. Эмили представился родовой замок где–нибудь на юге Германии, огромный зал, выхоленные бесшумные слуги и сама госпожа, с тем же отрешенным, неподвижным лицом одиноко сидящая за столом...

— Это ее деньги, — сказала Эмили.

Джим одобрительно кивнул в ответ.

— Когда они познакомились? — продолжил он свой допрос.

— Это было давно... — произнесла она. Ей и вправду начинало казаться, что они тысячу лет знакомы. Только вот кто — они?..

— Где они познакомились? — голос его стал строг после ее уклончивого ответа.

— На лыжном курорте в Швейцарии, — быстро заговорила Эмили, стремясь поскорей исправить допущенную ошибку и доказать господину учителю, что она отлично выучила заданный урок.

— Он был лыжным инструктором, — предположил Джим. Голос его смягчился, ученица исправлялась прямо на глазах.

— Он тренировался там к Олимпийским шрам... в Саппоро, — не согласилась Эмили. — И сломал ногу, — отчего–то со злорадством произнесла она. — А она ухаживала за ним.

— А как ее туда занесло?

— Так, — Эмили пожала плечами. — Брала уроки слалома. У богатых свои причуды. Не все же в замке сидеть. Скучища в этих замках, Уидлер.

Он улыбнулся одними глазами.

— Это была любовь с первого взгляда?

Он глядел на нее в упор. Голос его, казалось, дрогнул. Нет, конечно же, это ей показалось. Ученица явно была достойна высшего балла, но в той школе, где преподавал Джим, высших отметок не ставят. Это не принято, признак дурного тона. Потому что никто ничего не знает в совершенстве. Впрочем, может быть, чудо?.. Что ж, тогда он задаст ей этот, самый трудный вопрос. Ответит верно, что почти невозможно — с традицией будет покончено. Собьется, допустит ошибку — вылетит вон, на улицу. В этой школе ошибок не прощают. Никому, даже лучшим, даже самым любимым ученицам. Даже таким, без которых сама эта школа никому даром не нужна. Ну, Эмили!..

— Да, — ответила она.

И поглядела на него с торжеством непуганой девочки. Что, съел, милый? Я знаю все ваши уроки, и не то чтобы они мне безразличны, а просто — пока не нужны. Мулат любит мулатку, а я люблю шоколадку... Но я никогда не забуду вас, господин учитель, клянусь вам! Собственно говоря, мне никого, кроме вас, не надо. Только не теперь. Еще не время. Да и слишком романтично для первой ученицы — крутить роман в Рио. У меня еще нет аттестата зрелости. У меня еще мама. Я еще маленькая, хотя уже очень-очень большая...

Но оказалось, что экзамен совсем не окончен, он продолжается.

— А как она узнала, что это любовь? — спросил он.

— О, это просто, Джим. — У Эмили слегка кружилась голова, пересохло в горле, она сделала маленький судорожный глоток, и снова он внимательно следил за тем, как нежно двигалась вверх-вниз кожа на ее горле.

— Это просто, Джим. — Она вдруг замолчала: это было не просто. Как аристократка узнает о том, что влюбилась? Что она в своем замке знает о любви? Камердинера застукали с горничной и надавали плетей на конюшне, он кряхтел и плакал, горничная бежала в леса, и там, уткнувшись лицом в травы, лежала ничком, горько раскаиваясь. Книжки? Книжки — это не то, их пишут возомнившие о себе журналисты, бессонными ночами изнемогая от жажды славы и денег... Что же тогда?

— А просто она... — подсказал Джим, — просто она испытала такое чувство...

— ...какого никогда прежде не испытывала, — подхватила Эмили, благодарно глядя на Джима, — такое чувство, какого никогда прежде не испытывала. Тут была и жалость к нему, такому сильному и красивому мужчине, беспомощно лежащему на диване... да, почти материнская жалость к нему... и еще что–то, чему названия нет, и внезапное желание... страсть, захлестнувшая ее... она никогда не испытывала ничего подобного.

— Свадебная ночь, Эмили. — Он бросил ей, как бросают шарик. — Расскажи мне об их первой ночи. Куда они пошли?

Эмили наморщила лоб. Куда они пошли? Она села в свой самолет и увезла его к себе в замок? Вот еще... знакомить его с привидениями, с брюхатой горничной, сидеть на холоде за огромным столом под презрительными взглядами настенных предков? Они пошли в отель, как любые нормальные люди. Эмили сама живет в отеле.

— Они пошли в отель, — прошептала она.

Эмили жила в большом отеле.

— Они пошли в большой отель, — сказала она.

Ее отель стоял на берегу.

— Отель стоял на берегу океана, — продолжала она свой рассказ. — Они заказали номер по телефону.

— И все случилось в отеле? — нетерпеливо спросил Джим.

— Да... к сожалению. Отель был когда–то большой и богатый, а в те дни, когда они были вместе, пришел в упадок. В комнате было холодно. Он ненавидел отели. А ей понравилось. Она впервые принадлежала ему... впервые принадлежала мужчине. Она чувствовала себя...

— Как? — Он весь подался вперед, к Эмили, и в глазах его мелькало безумие, как у того дерзкого восхищенного мальчишки, что встретился ей тогда, у лифта, тысячу лет назад.

Как?! Это неправильный вопрос, господин учитель! Его нет в программе! Откуда мне знать, как она себя чувствовала? Мне это, может быть, неинтересно! Эмили почувствовала, что сейчас заплачет. Она не знала ответа. Почувствовала себя счастливой? Эмили и так счастлива. Нет, несчастлива... потому что... Что эта аристократическая дамочка проделывала со своим любимым? Трахалась с ним! Бросала всех своих именитых предков ему под ноги, плакала и кусала подушку, извиваясь в его объятиях... падала в бездну греха. Падала, была в упадке... может быть, что–то в этом роде?

— Она чувствовала себя... по-декадентски, — пробормотала Эмили и покраснела, чувствуя, что сказала глупость.

Он насмешливо глядел на нее.

— Проводим их в комнату?

— Я хотела сказать — по-дилетантски, — поправилась она.

— Это ничего, оговорка по Фрейду. Ну так проследуем за ними в номер?

— Ну... что значит проследуем? Что ты хочешь от меня услышать — что он с ней стал делать?

— Эмили. Я страшно любопытен. Я всю ночь не усну, если ты мне не расскажешь.

— Боюсь, что это уже будет характеризовать меня, а не их.

Это было уже похоже на то, как если бы на уроке биологии учитель попросил ученицу наглядно продемонстрировать строение ее гениталий.

— Эмили! Ты хочешь, чтобы я встал и сам у них спросил об этой первой ночи?

Он говорил как–то странно, томно, расслабленно.

— Нет, ты этого не сделаешь! Пожалуйста, не надо!..

Уидлер встал. Вот он какой, оказывается! Она опять позволила себе забыть обо всех предупреждениях Кло!

— Нет, нет, я должен знать конец рассказа. Что бы там у них ни произошло, это наложило свой отпечаток на них. Навсегда.

— Да не дошли они до той комнаты! — Чтобы остановить его, Эмили ляпнула первое, что пришло в голову, но, может быть, по слову старого поэта, «чем случайней, тем вернее»?

— То есть как не дошли?

— Ты разве не видишь? Ему не нравился отель. — Ей на выручку пришла придуманная сегодня — а казалось, сто лет назад — история о владельце отеля, одиноком мечтателе, и молодой паре, которая съезжает из гостиницы после первой же неудачной ночи.

— Ему не нравился отель? — Джим с удовольствием подхватил неожиданное продолжение. — Он оставил ее, да? Он оставил ее одну в вестибюле. А сам? Представляешь, он выбежал, а она, со своими чувствами, со своими впервые пробудившимися желаниями, чувствуя себя сразу же смешной, старой, ненужной, навязчивой...

О, как он, однако, холодно смотрит на людей! Не дай Бог никому смотреть на себя такими глазами, глазами холодного и жестокого врага. А если он и за собой так же следит со стороны... Нет, Эмили всегда была убеждена, что себя надо любить. Взнуздывать, воспитывать, объезжать, — но любя. Он же, видимо, за людьми и, значит, за собой замечал слишком многое. Поэтому всегда играл, никогда не раскрывался и полагал, что все на свете только делают вид, что живут. Ну что ж. И у меня не слишком женский ум. Посмотрим!

— Она была разгневана, — кивнула Эмили после паузы. — Она хотела... хотела сквитаться с ним. Осмотрелась вокруг. Пустота, холод, мрак... Пустой отель... В холле висит зеркало. Она увидела в нем... позади себя... другого мужчину.

— Слушай! Но не слишком ли это странно — бросить женщину в первую брачную ночь только из–за того, что тебе не понравился отель!

— Господи, да при чем тут отель! Это только предлог. Этот парень проще ее, недостоин ее, как ему кажется. — Эмили прищурилась и уставилась на пару за дальним столиком. Перед аристократкой стояло нетронутое блюдо. По-прежнему. — Не настолько уж он тонок и чувствителен, чтобы из–за отеля сходить с ума. Не в том дело. Просто он захотел убежать, почувствовав себя не на месте. И убежал. Потому что у них, в слаломе, короткая дистанция между желанием и его исполнением.

— А что же она?

— А что ей оставалось делать? Она увидела другого, и ей показалось, что это будет месть. Хотя на самом деле — только заполнение пустоты. Разве мы мстим кому–то, когда нас отвергают и мы выбираем другого? Это не месть, это кислая мина при горькой игре.

— И что же?

— Она дождалась, пока кельнер уйдет спать. Отель пустой и старый, так что вполне естественно, что ночью он может спать, не опасаясь нападений и грабежа. И она уходит к себе, оставив дверь открытой. Тем более, что дверь и не запирается...

— Подожди. А у этой новобрачной кто–нибудь был до этого?

— Был, конечно. И был один неудачный, страстный роман, когда только тело ее участвовало в отношениях, а мысли витали далеко. Несовпадение возрастов, вкусов и прочего. Но в этом мальчике-слаломисте — впрочем, не таком уж мальчике, он ее младше лет на пять, не более — ей так нравилось все, и все было настолько иначе, и их так роднила глубинная общая несчастность и какая–то, знаешь ли, неукорененность в жизни...

Он улыбался. Кажется, на этот раз она отвела грозу. Он лакомится ее сокровенным, заставляя выуживать из памяти любимые книжки и собственные истории.

— Ну, и ночью к ней пришел этот, в зеркале. Он был загадочен, странен, худощав, он все время молчал, и они без слов понимали друг друга. Кроме спящего кельнера, больше никого в отеле. Он взял ее за ночь трижды, а когда она проснулась, его уже не было.

— И что, ей было хорошо?

— Ничуть. Ей может быть хорошо только тогда, когда хорошо именно ей, а не ее телу. Но она была этой ночью не одна, и он утомил ее. Именно в силу этих двух причин она и смогла заснуть.

— Идем, — сказал Уидлер.

— К ним? — перепугалась Эмили. — Я же тебе все рассказала!

Он встал.

— Вот именно. С ними мне ясно почти все, — а что неясно — так незначительно, что уж ночь–то до завтра я смогу проспать. Пойдем туда, где настоящее.

— А будет еще и настоящее? — Она не все доела, в вообще ей тут нравилось, и хорошо было бы тут еще посидеть.

— Да, я же говорил тебе, что этот ресторан — не совсем то, чем он притворяется. Пойдем, пожалуйста. Не пожалеешь. Ради этого сюда и приходят.

Она встала. Сквозь окно за ней пристально следил чей–то восхищенный, но и дразнящий взгляд. Она не чувствовала его, а Уидлер почувствовал. Он обернулся. За огромным, во всю стену, окном, за которым кипел и переливался ночной, жаркий, жуткий и манящий город, стоял мальчик из отеля. Босой, в шортах и маечке, выглядящий лет на двенадцать, не больше. Он провожал Эмили взглядом, в котором было нечто большее, чем восхищение или любовь. Он смотрел на нее так, словно что–то знал.

На Уидлера он не смотрел.


...Когда они вошли в маленькую дверь в противоположном конце зала, Эмили чрезвычайно удивилась. Она была уверена, что это выход. Однако, пройдя коротким коридором, они оказались в другом зале, ничуть не меньше того, в котором только что сидели. Трудно было понять, почему ни звука из этого второго зала не долетало до их ушей во время ужина. Но то ли звукоизоляция тут была в самом деле на высоте, то ли попросту Эмили ни на что не обращала тогда внимания, то ли — и это вероятнее всего — веселье и музыка только что начались. Звучал народный танец, по ритму напоминавший «Ламбаду», но совсем иной по мелодии и аранжировке: это была легкая, льющаяся мелодия, в которой была, конечно, и страстность, и нега, но было и веселье, и нежность, и доверие к судьбе.

Над залом витал пьяный, пряный запах — запах духов, горячего пота. Еще пахло спиртным. Еще пахло чем–то совершенно неуловимым, — и Эмили это ощущала со звериной чуткостью: что–то было не так, что–то предвещало выход вечера из обычных границ, переход то ли к оргии, то ли к общему буйному веселью, в котором что–то было от отчаяния и безумия. Искателю острых ощущений только этого и надо было. Уидлер блаженствовал.

— Мы как раз вовремя. Погоди, сейчас начнется такое... — прошептал он ей в самое ухо.

Эмили полуобернулась к нему:

— Ты уверен, что это — то, что нужно?

— Без всякого сомнения.

— Может, побродим лучше по городу?

— Зачем? Тебе что–то тут не показалось?

— Не знаю... Я тут впервые. Ты же знаешь.

— А я не впервые. Сейчас все увидишь.

И Эмили увидела. Чего-чего, а музыкальности и чувства ритма у танцующих было не отнять. Горячие смуглые тела изгибались, качались, сплетались в глухом, нарастающем ритме. Музыка становилась громче, быстрей, страшней. Высокая сорокалетняя — так показалось Эмили, — густо накрашенная мулатка рванула на себе платье. Ее примеру последовали многие в разных концах зальчика. Молодой мужчина в белых брюках и розовой рубашке с темными полукружьями под мышками подбежал к Эмили и попробовал втянуть ее в танец. Она робко оглянулась на Уидлера. Тот пожал плечами. Она выдернула руку, как будто ее ударило током.

Волна веселья вздымалась все выше. Странная, отчаянная радость захлестывала зал.

— Если это и гниение, то очень благоуханное, — сквозь зубы сказал Уидлер, не обращаясь к ней, но она расслышала, хотя и почла за лучшее не отвечать.

Смуглая женщина необычайной красоты, поразительно сложенная, с полной грудью, тонкой талией, почти черным, большим ртом, возбужденная, задыхающаяся, вскочила на стол, некоторое время высоко вскидывала ноги, танцуя, кружась, потом резко уселась, невозмутимо стянула майку и осталась в одной короткой юбке. К ней подскочил юноша — судя по всему, он не был ее спутником и вообще видел ее впервые. Он распахнул рубашку на волосатой, блестевшей от пота груди, под ребрами белел шрам. Женщина широко раздвинула ноги. Юноша встал между ними и принялся в ритме танца совершать вполне недвусмысленные движения, хотя брюки его были застегнуты, да и женщина пока не расставалась с юбкой.

Не много ли мне на сегодняшний день? Они что здесь, ничем другим не занимаются? — подумала она и чуть было не сказала этого вслух, но тогда Уидлер не отстал бы до утра, утверждая, что он теперь всю ночь спать не будет и ему жизненно необходимо узнать, чего именно она уже успела насмотреться в Рио. И ей пришлось бы не только рассказывать, но, глядишь, и показывать, причем простым показом он бы не удовлетворился. Не из похоти, а из чистого любопытства, но ей едва ли было бы легче от этого.

— Это танец, — сказал ей на ухо Уидлер, заметивший, что губы ее дрогнули, а руки порывисто охватили плечи. Так, со скрещенными руками, злая, недоумевающая, она была прекрасна и почти трогательна, как разъяренная Диана во время оргии, — девственница на пиру чужого позора.

— Что — и это?

— Ну разумеется. Они движутся в ритме музыки. Имитируют жизнь во всех ее проявлениях. Разве это не называется танцем?

Сказала бы я тебе, как это называется, подумала Эмили. В ней закипало раздражение. Ей опять вспомнилась фраза насчет клубники со сливками и червей. Если рыба любит червей, нечего предлагать ей клубнику со сливками. Если тебе это все — бальзам на душу, то мне сплошное отвращение, стыд и неловкость.

Она не знала, как здесь себя вести. А веселье, кажется совсем ударило в головы присутствующим. Уидлер наблюдал за происходящим без особого интереса, — скорее с каким–то энтомологическим любопытством.

— Стой, — спохватился он. — Главное–то я забыл!

Он достал из кармана серебряную полумаску и осторожно надел на Эмили. Она не сопротивлялась, лишь подняла на миг пальцы к вискам и тотчас безвольно опустила. Уидлер взял ее руку и поцеловал.

— Ничего особенного не происходит. Но здесь ведь все притворяются. Ты притворяешься, что тебе не нравится, они все притворяются, что им нравится. Маскарад как маскарад!

Эмили видела в прорези полумаски чуть хуже и чуть меньше, чем раньше. Чувство опасности и брезгливости боролось в ней с любопытством, ощущением сладкой, запретной новизны. Она вздрагивала, щеки ее горели. Она тряхнула головой и подошла чуть ближе к толпе танцующих. Девушка на столе уже скинула юбку. Трусики — два треугольника ткани, связанные чуть различимыми тесемками на бедрах — вот и все, что на ней осталось. Она стонала, откидывалась назад, охватывала бедра юноши ногами, раскачивалась на столе взад и вперед. Ее партнер — пока еще, надеялась Эмили, партнер по танцу — уперся руками в край стола и смешно вращал ягодицами. Эмили хихикнула, но, ободрившись ее улыбкой, к ней устремился исключительно волосатый брюнет, похожий на Габриэля Гарсиа Маркеса — и такой же безумец, мелькнуло в ее голове. Ей менее всего хотелось быть здесь «своей» и было множество шансов стать «чьей–то», а это уж было совсем за гранью добра и зла. Она стерла улыбку с лица, как писали в одной старинной балладе, и отвернулась. Разлетевшийся было брюнет промчался мимо и ухватил кого–то рядом стоящего.

На соседних столах пока еще ничего особенного не происходило, если не считать того, что бутылки, тарелки, бокалы летели с них с чудовищной силой. Интересно, подумала Эмили, тут такое каждый вечер? Трудно себе представить что–нибудь гаже. Им что, настолько нечем жить? Или просто деньги некуда девать? Видимо, мир действительно сошел с ума и пресытился до такой степени, что только подобные безумные развлечения могут еще довести этих людей до экстаза. Так извращенец, о котором она читала в одной из газет, — бедный, невинный извращенец, — не мог испытать оргазма, пока не получал при поцелуе изо рта в рот виноградину, которую до этого раскусила возлюбленная. Так и они: испытав все, пресытившись всем, они тратят жизнь в расчисленном, предусмотренном, тщательно спланированном буйстве. В этом была глубокая фальшь. Изначальная. Та, темная, дикая, туземная страсть, которую она видела сегодня в заброшенной гостинице, не имела ничего общего с этим буйством избранных и допущенных. Тем двоим ничего не нужно было, чтобы почувствовать страсть, нежность и восторг. Этим нужно бесконечно долго себя заводить, искать тончайшие ухищрения... Как хорошо, что она сберегла свое чувство, не пресытившись, не доведя себя до отчаяния и отупения! Теперь она сможет себя, нерастраченную, девственную, отдать сполна настоящему чувству — а не первому встречному, как хотят отдаваться эти женщины здесь...

Так думала она, глядя на мелькающую перед ней пестроту. Что говорить, это была красивая пестрота. Это была славная музыка, и в первое время Эмили сама хотела отдаться ритму, закружиться со всеми. Но сейчас... Сейчас это прошло. Осталась тоска, отвращение, ощущение своей тут неуместности. Она повернулась к Уидлеру, чтобы попросить его уйти. Она испытывала сейчас почти нежность к той паре за столом, о которой они говорили. Пусть они по-своему жалки, несчастны, даже смешны, но они честнее и чище этого маскарада, и хорошо, что они не пошли сюда. Эмили хотелось опять сидеть в ресторане с Уидлером, разговаривать с ним, поражаться тому, как он чувствовал и понимал все тайные струны ее существа, — даже неясные ей самой, скрытые от мира. Он так понимал ее, как никто никогда! — он не сможет сейчас не понять ее...

Дрожа, она огляделась. Уидлера рядом не было. Вдруг огромный мужлан в темном — знакомом, знакомом! — костюме кинулся к ней, занес над ней лапищи, картинно выждал секундную паузу и с идиотским ревом опустил их на ее обнаженные плечи...

— Вон! Вон! Прочь отсюда! — взвизгнула она, вырываясь. Путаясь в платье, она побежала вверх по ступенькам, ее голые стройные ноги мелькали в разрезе платья, и за ней увязался брюнет, похожий на Маркеса. Он был уже изрядно пьян, и Эмили пнула ногой незадачливого кавалера, попав аккуратно под коленку. Брюнет взвыл. Медведь наблюдал с любопытством и, казалось, одобрительно.

Выбежав на улицу, Эмили скинула полумаску себе под ноги и стремглав бросилась бежать по мостовой, мокрой после недавнего дождя и отсвечивающую загадочным голубоватым светом.


Первое, что она увидела, проснувшись, был Уидлер.

О да! То был Уидлер. Он сидел напротив, глядя на нее мечтательно и улыбчиво. Хо-хо! Что могло бы смутить Уидлера? Она, конечно, не ожидала его здесь увидеть. Но хотела ли? Да, несомненно. Она вообще больше никогда не хотела его видеть. Но она хотела увидеть его еще один раз, чтобы сказать ему о том, до какой степени она не хочет его видеть.

Накануне Элизабет заснула без ночной рубашки. Без любимой, педантично выглаженной шелковой ночной рубашки, в которой она всегда спала дома. Она до такой степени устала, бродя по городу и отыскивая обратную дорогу в отель, коря себя и ненавидя Уидлера, рыдая, ища и не находя сочувствия у Карнеги и Паркинсона, что смешно было бы переодеваться. Она сбросила с себя все и нырнула под одеяло. Сейчас она ощущала на себе последствия своей поспешности и усталости. Уидлер, по всей вероятности, долго глядел на нее, спящую. Во сне она могла того... разметаться. Одеяло могло сползти. Нога могла высунуться из–под одеяла больше, чем следует. Одним словом, могло произойти многое. Если эта грязная свинья... этот медведь... эта скотина, которая думает, что если она богата, то ей все позволено и все такое... Короче, если этот сейчас на меня набросится, я буду кричать, и вообще. Как он смеет. Грубое насилие. По законам моего штата... но здесь могут быть другие законы.

Все это пронеслось в ее голове мгновенно, пока глаза ее, широко раскрытые, упирались в его — ласковые и усмешливые. Она чувствовала все свое тело под одеялом. У нее покраснело не только лицо, но и плечи, и грудь. Она подтянула одеяло к самому подбородку. Машинально взгляд ее упал на корзину орхидей, стоявших в изголовье. Он, значит подходил сюда и склонялся к изголовью. Только этого тут не хватало! Она съежилась, села в кровати, подогнув колени и подоткнув одеяло с боков.

Зазвонил телефон.

— Возьми трубку, — ласково посоветовал Рурк.

Эмили ничего не оставалось, как послушаться совета.

Иначе трубку взял бы он, — с него бы сталось, — и звонивший ей мог бы Бог весть что подумать.

— Эмили! — послышался в трубке энергичный и жизнерадостный визг Кло. — Ты не поверишь!

— Охотно поверю, — сказала Эмили. — Чему угодно. — Уидлер залюбовался жестом, каким она левой рукой поправляла прядь, в то же время как ее прелестная правая рука прижимала к уху трубку, и одеяло она уже не прижимала ничем. Оно чуть сползло, приоткрыв ключицы. Уидлер с любопытством смотрел на ключицы, как будто никогда прежде не видел ключиц.

— Эмили, это черт знает что! У нас тут такое!!!

— У нас тоже, — хотела было сказать Эмили, но осеклась. Кло, несомненно, отнесла бы это к чисто деловому аспекту их отношений.

— Надеюсь, вы хорошо проводите время, — сказала Эмили очень вежливо.

— Потрясающе! — завопила Клаудиа. — Элиот действительно женился! Наш консультант здесь, ты его знаешь! Местные подрядчики все, как один, гуляют на его свадьбе! Я чувствую себя помолодевшей на сто двадцать лет! («Достаточно было бы и на двадцать», — подумала Эмили). Как будто я провалилась во времени! («Чего вам и желаю»). Мы танцуем твист на крыше Санта-Марес! Ты слышишь?

В трубке зазвучал твист, который, судя по доносящимся оттуда же звукам, мог танцеваться только на крыше Санта-Марес! Никакая другая крыша, разумеется, не могла давать подобного эффекта.

— Эмили! Элиот передает тебе привет!

В трубке опять заговорила и загалдела крыша Санта-Марес. Послышались звуки твиста и Элиота. Звуки Элиота были не в пример музыкальнее.

— О донна миа! — спел Элиот. «Иа» удалось ему прекрасно. «Черт бы их всех побрал. Когда они делают свои деньги и за что их получают? День и ночь — непрерывное, истерическое, грязное веселье. Неужели этим придется заниматься и мне?!»

Словно прочитав ее мысли, Кло со своей крыши спустилась к делам:

— Познакомишься с Элиотом в Рио. Я его притащу даже на поводке, если это понадобится. («Слыхали мы это»). Слушай: начнем работать, как только я приземлюсь в аэропорте. Договорись, пожалуйста, о встрече и ни в коем случае не соглашайся ни на какой отрицательный ответ! Мы прилетим почти одновременно с китайцами. Пусть там у Флавио все будет готово к банкету, а ты подчитай китайское законодательство, вспомни там язык, налоги и вообще... Целую!

Кло чмокнула трубку и отключилась.

— Да-да, — сказала Эмили умолкшей трубке и повесила ее, хотя с большей радостью повесила бы собеседницу. Оставляет меня одну черт-те на кого. Я сделай то, я сделай это, а меня считают дешевой провинциалкой и сейчас, кажется, изнасилуют.

— Я не привык, чтобы женщины от меня убегали, — сказал Уидлер с трогательной серьезностью. Ах, ты не привык. Ты, может быть, привык к другого рода женщинам, а теперь тебе захотелось бедной скромной девочки из провинции?

— Нам всем когда–нибудь приходится менять привычки. Я тоже, знаешь ли, не привыкла, чтобы меня кусали в шею.

Да-да, именно в шею. Так же, как я тебя сейчас выгоню отсюда. Кончиком мизинца на левой ноге Эмили ощущала некоторую прохладу — там одеяло было недостаточно плотно подоткнуто и, значит, мизинец мог быть виден. Это совершенно необязательно, но если начать шевелиться, может невзначай приоткрыться еще что–нибудь, и он подумает, что я его соблазняю, и мне немедленно придется менять свои привычки гораздо капитальнее, чем вчера. Одеяло не может прикрыть девочку целиком, девочка уже выросла большая. Одеяло в функции камзола Трианона из известной басни Лафонтена.

— Это не мой стиль, Эмили. Ты меня с кем–то спутала.

Может, и вправду? Тогда в хорошенькое же положеньице она вчера поставила его и себя. Но тон его стал подозрительно серьезен. Кто вдвинул вас сюда, пусть выдвинет отсюда.

— Он был похож на тебя. И чувствовался, как ты.

Какое косноязычие! Хороша же я буду, говоря по-китайски.

— Откуда ты знаешь, как я чувствуюсь?

Прежняя, удивительно обаятельная, ласково-ироничная улыбка осветила его лицо. Он комично вытаращил глаза. Смотри, смотри.

— Слушай... Как бы я там тебя ни обидел, я хочу загладить свою вину.

Ага, мы признаемся. Значит мы МОГЛИ обидеть.

Значит, я не так уж и зря его сегодня держу на расстоянии. Главное — не улыбнуться. Этим я все погублю.

— Я заеду за тобой в полдень. Я хочу показать тебе кое-какие места.

Ого! Разве мне не хватает с избытком тех мест, которые ты мне уже показал? Хотя, с другой стороны, ты мне, кажется, хочешь показать совсем другие места. Свои собственные. Заодно и поглядеть на мои, которые сейчас так неумело драпируются этим одеялом.

— Я уверен, кое–что тебе понравится. Увидишь, Эмили.

— Откуда ты знаешь, что мне нравится?

Так, так его! Откуда ты знаешь, как я чувствуюсь?!

Взгляд ее снова упал на орхидеи. Но все–таки насколько это мило с его стороны! Черт побери.

Он подошел к корзине с орхидеями, проследив за ее взглядом. Положил корзину ей на кровать, около подтянутых к подбородку колен. Застыл, глядя ей в глаза другим взглядом, приблизив лицо.

Если он сейчас приблизится или сделает еще хоть одно движение, я закричу. Честное слово. И это будет не «Добро пожаловать», а, скорее всего, «Огонь! Пожар!» Так учили кричать в школе. Это лучше привлекает внимание толпы в случае, не приведи Господь, изнасилования, а также шокирует самого преступника.

Но он не приблизился. Он с явным сожалением отшатнулся и покачался с пятки на носок.

— Так я заеду в полдень.

В ухе блеснула серьга. Но Эмили не заподозрила бы его в пристрастии к гомосексуализму — хотя до этого такие серьги она видела только у геев. Впрочем, Уидлеру она прибавляла сходства с пиратом, и только. Да он и так был хорош.

— Я не могу в полдень. Клаудиа звонила. У меня работа.

— Хорошо. Тогда я заеду в два.

Нет, но какова невозмутимость! Женщины, похоже, действительно никогда от него не бегали! Что мы все... что они все в нем находят?! Наглый, самоуверенный, самоупоенный болван, который думает, что все можно купить! Телохранители! Орхидеи он купил! Хотя, конечно, орхидеи...

Уидлер вышел из номера так же бесшумно, как и вошел, не прощаясь, как и не поздоровался, и не спросив ничьего разрешения, как не спросил он ничьего разрешения и тогда, когда брал у портье второй ключ.

Эмили очень торопилась, чтобы успеть к двум, и в результате закончила все, о чем просила Клаудиа, к половине второго, а до двух ругала себя, Клаудиу, Уидлера, Рио и весь род человеческий.

Уидлер приехал в десять минут третьего.


— Знаешь, ты не так уж и ошиблась, — сказал он, ведя ее за руку — она не вырывала руки — к выходу из офиса, который Эмили и Флавио оборудовали на одиннадцатом этаже отеля. — Они познакомились не в Швейцарии, а в Монако, и он не лыжник, а автогонщик, и это был не слалом, а гонки на Гран-При, и он сломал себе не ногу, а челюсть. Но с учетом этих поправок следует признать тебя почти весталкой.

На что он намекает? Помимо своей проницательности и близости к богам, весталки отличались девственностью!

— Ну, — добавил он — и с учетом еще нескольких поправок, конечно... хотя все относительно.

— Кто — они? — спросила Эмили, не развивая тему.

— Я взял на себя смелость представиться и познакомиться, — сказал Уидлер. — Раз ты все равно ушла. Надо же было как–то спасать прекрасно начавшийся и разом пропавший вечер.

— Да о ком ты говоришь?! — спросила она, со сладким ужасом догадываясь.

— Мотоциклы, — сказал Уидлер, — моя гордость и радость. Лучшие годы в своей жизни я провел, практически не слезая с мотоцикла.

Перед ними распахнулись автоматические двери.

Близ отеля стоял прекрасный, очень дорогой и сказочно мощный мотоцикл. Сделанный явно на заказ. Коллекционный, если бывают коллекционные мотоциклы. Черный, блестящий, огромный, вполне достойный быть предметом гордости и радости.

— Я их повсюду с собой вожу, — сказал Уидлер с гордостью и радостью. — Знакомься: Адо и Хана Мунк, из Мюнхена.

И прежде чем Эмили успела понять, к мотоциклам или к кому–либо еще относится это представление, из блестящей черной машины, стоявшей рядом, вышел с одной стороны вчерашний «инструктор по слалому» и его спутница — с неизменной тонкой сигаретой.

— Ты, наверное, никогда не ездила на таком, — сказал Уидлер. На этот раз, несомненно, он имел в виду мотоцикл.


Она впервые в жизни поняла, что значит «слепящая скорость». Он посадил ее впереди себя, выдав предварительно специальные защитные очки. Эмили все время чувствовала позади себя его большое, горячее, сильное тело. Он закладывал такие виражи и выжимал на сумасшедших горных дорогах такие скорости, что черный «мерседес» еле поспевал за ними. Даром что Адо был автогонщиком. На его месте, подумала Эмили, я бы теперь сильнее опасалась за свою челюсть.

А за свою она не опасалась. Она вполне доверилась Уидлеру. Лишь раз она обернулась на его спокойное лицо. Блаженство и уверенность застыли на нем. У Эмили закружилась голова, руки вспотели, — как раз в этот момент мотоцикл на повороте лег почти горизонтально.

Они обогнали студенческую свадьбу. В кузове медленного, чихающего, с трудом ползущего в гору грузовика веселились и пели по-английски. Бог весть по каким приметам в них признали американцев, но замахали, загикали, крича: «Привет из Гарварда!». Видимо, студенты на своей дряхлой развалюхе проводили здесь медовый месяц с компанией друзей. Долговязый босоногий парень с полоской красной ткани вокруг головы поднял гитару и завопил:

— Все, что тебе нужно, — это любовь!

— Уаэ! — поддержали цитату остальные.

Уидлер поднял обе руки от руля, сцепил пальцы в приветственном жесте, помахал руками и долго еще не опускал их на руль. Эмили сидела раньше между ними, как в теплом и надежном кольце. Теперь, почувствовав себя беззащитной, она вцепилась в руль побелевшими ледяными пальцами, но тут же отдернула их из страха вывернуть машину, куда не следует. Уидлер заметил это, но продолжал форсить и ехать без рук. Эмили напрягла все душевные силы, чтобы не взвизгнуть, — недаром в уличных боях ей всегда нравилось участвовать наравне с мальчишками и она считалась храброй девчонкой.

Наконец Уидлер ухватился за руль и тихо засмеялся — Эмили почувствовала его хихиканье спиной. «Надо мной», — обреченно подумала она.

— Забавный народ студенты, — сказал Уидлер. — Всегда им завидовал. Никогда не был студентом. Должно быть, очень весело. Поступить, что ли, куда–нибудь на старости лет.

— Сколько тебе лет? — спросила Эмили, но Уидлер за свистом ветра не расслышал ее слов, и она не стала переспрашивать. Тем более что на следующем вираже у нее здорово заложило уши, а когда она решилась открыть глаза, перед ними расстилалась зеленевшая внизу долина и бесконечно далеко, низко-низко, плескалось ласковое, ласковое сегодня море. Все время спуска Эмили просидела с закрытыми глазами. Уидлер был похож на большое белое мотоциклетное божество, если бы таковое существовало в греческой мифологии. Они подкатили к пляжу и лихо тормознули у самой полосы песка.

Это был почти дикий пляж в сравнении с теснотой и многолюдьем пляжей города. Здесь резвилась по преимуществу молодежь, на вид такая же легкая, веселая и безобидная, как встретившиеся им студенты. Гремела музыка из старого «Акай», летал над пляжем невероятных размеров мяч, на котором изображался земной шар, и красная Россия целовалась со звездно-полосатой Америкой. «Лесбийский поцелуй», — про себя заметил Уидлер, но Эмили расслышала и улыбнулась. Черный «мерседес» затормозил почти через минуту после того, как Уидлер и Эмили уже шли на пляж.

— Почему ты не раздеваешься? — спросила Эмили.

— Ну, так уж сразу и купаться. Сперва потанцуем. Посмотрим, как будут развиваться события.

— А что–то будет развиваться?

— Несомненно. Все увидишь. Какая любопытная. У любознательной Эммы вечно бывают проблемы.

— И что, танцы будут типа вчерашних?

— Тебя уже кто–нибудь кусает за шею? В маске слепня?

Эмили расхохоталась.

— Слушай, — сказал Уидлер, — ты заметила, как нам с грузовика показали большой надувной фаллический символ?

— Я подумала, что это воздушный шар.

— Он и был воздушный, но не шар. Так вот. Ты заметила, как Хана тут же подняла темное стекло в «мерседесе» и всем своим видом выказала неудовольствие?

— Ты мог еще за ними наблюдать?

— Конечно.

— А я нет, — честно призналась Эмили — Бели бы я смотрела назад... («Меня бы вырвало», — хотела она сказать, но промолчала).

— То не увидела бы ничего, кроме твоей обширной фигуры, загораживавшей все, — находчиво закончила Эмили.

— Не худший пейзаж, — сказал Уидлер. — А сейчас нам кое–что предстоит. Кое–что забавное. Во всяком случае, хотелось бы надеяться.


Огромный пирс уходил в океанскую даль. Гигантский медведь вальсировал с полуголой, без верхней части купальника, девицей гренадерского роста. Эмили уже не смущали такие детали, как отсутствие верхней части купальника. Она знала, что ее грудь и без этих новшеств, в довольно скромном купальнике значительно превосходит почти все, что она сейчас видит вокруг себя.

Серебристые парики мелькали вокруг. Их срывали друг с друга, подбрасывали в воздух. Они были сделаны из мишуры и приятно шуршали, будучи подбрасываемы.

Хана шла по песку, неловко оступаясь в туфлях на высоких каблуках, экзальтированно взвизгивая всякий раз, как шпилька увязала в песке. Потом скинула туфли и пошла босиком. Адо шел вслед за ней и взглядывал на Уидлера, как показалось Эмили, заискивающе.

«Интересно, что они обо мне думают? — вдруг задалась она вполне естественным вопросом. — Второй раз подряд я с ним вместе у них на глазах. И сейчас мы уже двумя парами поехали сюда. Не считают же они меня его любовницей? Или он их подговорил что–то такое устроить, чтобы здесь меня высмеять? Или, наоборот, со мной что–нибудь вытворить и опозорить всерьез, перед всеми? Идиотка. Нельзя тебе было с ним сюда ехать. Это тебе не китайские налоги. Здесь ты ничего не понимаешь. И ежеминутно можешь оказаться в смешном, идиотском, проклятом положении. Дикая девочка с Запада. Деловая женщина. Сидела бы ты дома за шитьем, как говаривали в старину...»

Начался новый танец. На эстраде вовсю извивался певец, который откровенно пел под фонограмму и потому больше танцевал, чем следил за артикуляцией. Потом он и вовсе перестал делать вид, что поет, и стал выкрикивать в паузах песенки идиотские прибавки; через строку он кричал: «В штанах!», через строку же — «Без штанов!»:

Сад затих, ни шороха, ни звука!

В штанах!

Ни словца, ни хохота, ни диска!

Без штанов!

Если бы только знала ты, подруга!

В штанах!

Как люблю я вечера под Фриско!

Без штанов!..

Публика была в восторге. Судя по всему, миссия певца состояла именно в том, чтобы такого рода комментариями, не блиставшими, правда, разнообразием, делать песню более доступной и приятной для потребителей.

Хану вовлекли в танец против ее воли, к тому же ее босым ногам было не слишком надежно в этом горячем песке, среди бутылочных осколков. Но все танцевали босиком, пыталась танцевать и она, тоже с натужной, заискивающей улыбкой. Правда, губы ее дрожали, а глаза беспокойно скользили по лицам присутствующих. Она словно что–то подозревала.

— Эмили, — почти не разжимая губ, тихо сказал Уидлер. Он был абсолютно спокоен, наклоняясь к ее уху. — Посмотри направо.

Она посмотрела сперва на него — нет, чуть бледнее обычного! — и потом туда, куда он указывал взглядом. Уидлер сплюнул.

— Видишь того морячка?

— Ну да...

Морячок был пьян, весел и выглядел вполне разбитным малым. Причем весьма истеричным. Такие типчики обожают затевать драки. Они долго в упор смотрят на абсолютно незнакомого человека, а потом вдруг хрипло кричат, рванув ворот, словно он их душит: «Пусть меня сдерживает целая рота! Или, клянусь, я покажу ему! Во Вьетнаме — дрянь, ты помнишь Вьетнам?! — полк из–за него такого натерпелся!!!» Хотя Вьетнам состоялся в момент, когда морячку было от силы три года, да и то, скорей всего, морячок еще не родился к началу Вьетнама... А человека, которого он видит впервые, он вовсе не хочет убивать: ему подавай общую панику, драку и возможность выплеснуть собственную истерику на толпу ни в чем не повинных собутыльников.

— В левом ботинке у него маленький пистолет, — сказал Уидлер. — По-моему, «беретта», хотя ручаться не могу.

Эмили похолодела и с тревогой поглядела на Уидлера.

— Так вот, когда он его достанет, — сказал Уидлер...

— А он его достанет?! — в испуге прошептала Эмили, не слыша собственного голоса.

— Он его обязательно достанет, — успокоил ее Уидлер. — Как пить дать. Так вот, как только он его достанет, ты подойдешь к нему и выплеснешь ему в лицо вот это.

Он властно подошел к пляжному зонтику, под которым расположилась безмятежная пара, и подхватил ведерко со льдом. После чего всыпал в него нечто из браслета своих часов.

— Это не серная кислота? — спросила Эмили в ужасе, но вопрос был настолько наивен, что он принял его за шутку.

— Хвалю, храбрая девочка, — сказал он. — Способность шутить есть способность жить, так же как способность есть — это прежде всего способность жевать!

И замолчал.

Эмили, не отрываясь, следила теперь за морячком, но он затесался в гущу танцующих. А Хана чувствовала себя все неувереннее и оглядывалась на Адо, который медленно каменел в десяти метрах от группы танцующих.

Их, кстати, становилось все больше. В бестолковый, на вид счастливый и безмятежный танец втягивались парочки из–под пляжных зонтиков. Иные выпрыгивали из воды. Девушки в мокрых купальниках, обтягивавших тугие, крепкие груди, юноши с мокрыми волосами. Они прыгали на песке, не слишком заботясь о ритме. И тем не менее во всем этом милом веселье что–то вызревало — Эмили чувствовала это всегда очень точно и с хорошим опережением.

Вообще она верила своим предчувствиям. Жизнь научила. Она предсказывала погоду с той точностью, о какой старый ревматик — судья, живший в их городишке — мог только мечтать. Она заранее знала про все объяснения в любви и предложения прыгнуть в койку... впрочем, об этом знают почти все женщины. Она знала, что все в ее жизни будет хорошо — и это было, сбывалось. Она знала, явившись тогда в контору, что ее не только возьмут на службу, но и отправят к черту на рога. Рио–де-Жанейро? Этот город однажды в детстве приснился ей в странно черно-белом сне: люди в белых штанах бродили под черным небом, размахивали ножами и страшно кричали. Она чувствовала волнение, когда летела сюда. Это было приятное волнение; предчувствие счастья? Какого счастья? С карьерой все было в порядке, значит...

— Отпусти меня, — вдруг закричала Хана, пытаясь вырваться из лап морячка. Тот, молча перебирая ногами, глядел на нее в упор, каменными пальцами сдавливая ей плечи.

— Отпусти!

— Молчи, сука, — пробормотал он и вдруг медленным, страшным движением сжатой пятерни рванул на ней платье.

Хана завизжала. Той же пятерней он вцепился ей в грудь и резким толчком повалил на землю.

Танцующие оглядывались на них — скорее с любопытством, чем со страхом. Видно, здесь привыкли к подобным вещам.

Эмили, оцепенев от ужаса, глядела на Хану.

— Отпусти!!!

Адо, расталкивая окружающих, спешил на помощь жене. В глазах его был ужас.

Эмили увидела Уидлера. Он, мягко касаясь плеча морячка, что–то убедительно ему втолковывал. Однако не убедил. Отпустив Хану, тот обернулся к Джиму; описав дугу, его кулак со свистом рассек воздух. Джим ударил двумя руками, почти одновременно — в подбородок и в поддых. Морячок взлетел вверх, обретя скорость и направление. У кромки пляжа он приземлился; мулаты, хохоча, погрузили его в лодку и оттолкнули ее от берега. Морячок поплыл. Плавать ему было хорошо, тем более в отрубе и в лодке. Он глядел в небо широко раскрытыми удивленными глазами, и солнце светило прямо ему в лицо.

Танцы прекратились, но музыка стала громче. Хана, с плачем прикрывая грудь, медленно поднималась с земли. Адо взял ее за локоть. Она резко выдернула руку.

— Отпусти! — кричала она, с ненавистью глядя на мужа.

— Прикройся — бормотал он, — прикройся... — и мягкими пальцами пытался ее обнять.

— Не прикрывай меня! Уйди! Пусть я так и подохну голая! — казалось, Хана сошла с ума.

— Тебе не нравится, как я выгляжу, да? — орала она, отталкивая Адо. — Я тебе отвратительна? Тебе не нравится моя грудь?

Хана сама рванула платье, и материя снова треснула. Грудь ее колыхалась, белые, молочной белизны, соски бились в ладонях мужа.

— Смотри на меня! — кричала она. — Смотри, тварь! И пусть все смотрят!

Морячок плавал.

Вдруг он вздрогнул и приподнял голову, дико озираясь. Кругом был океан, впереди — пляж. Подгребая руками, он медленно поплыл к берегу. Джим что–то шептал Хане. Морячок, не отрываясь, глядел на Джима. Эмили с ужасом стелила за морячком. Что–то надо делать, немедленно... Она забыла.

Морячок плыл прямо на нее.

Вот он причалил. Тяжело спрыгнул на песок. Потянулся дрожащей рукой к левому ботинку. «Беретта», — прошептала Эмили, и глаза ее заметались по песку. Ведерко со льдом! Морячок, сжимая в руке черную стреляющую машинку, приближался, задумчиво разглядывая Джима. Эмили бросилась вперед и выплеснула воду из ведерка прямо в лицо покорителю морей. Тот, схватившись ладонями за лицо, глухо заматерился и упал. Сегодня ему так не везло!

«Эмили, скорей!» Джим, Адо и Хана быстро усаживались в машину, толпа бразильцев с гиканьем и свистом за ними гналась. Эмили, расплескивая воду из ведерка, бросилась к ним. Тяжело дыша и увязая в песке, она бежала навстречу толпе. Черная тень настигающих уже падала к ее ногам, когда Джим, схватив ее на руки и швыряя ведерко в толпу, втискивал Эмили в машину. Взревев, «мерседес» заскользил колесами в горячей жиже и резко рванулся вперед. В стекла полетели камни, на крышу кара взлетел мулат и, не удержавшись, скатился вниз с диким воем.

Толпа отдалялась, отдалилась, навсегда скрылась из глаз.


«Мерседес» мчался по автостраде. В глухой, взрываемой лишь светом фонарей, черноте тоннеля немка разрыдалась. Адо тихо гладил ей руку. Эмили молчала, испытывая чувство страшной неловкости. Невольно, случайно, она подглядела чужую жизнь... сквозь разорванное платье как в замочную скважину. Больше всего на свете ей хотелось сейчас выйти из машины, упасть на землю ничком и плакать. Плакать, как маленькая девочка, которая никогда не знала и не желает знать о том, что писатели называют «семейной трагедией», когда двое, запертые в семью, как в мчащуюся в тоннеле машину, мучают друг друга и мучаются сами — без любви, без надежды, прикованные друг к другу лишь общей бедой.

Как страшно!

«Я никогда не выйду замуж, — думала Эмили, — я не хочу и боюсь этой страшной зависимости от чужого тела и своего темперамента. Боже мой... эти двое когда–то любили друг друга... им было легко вместе, а потом... что случилось потом? И этот Джим... как он мог тогда в ресторане выдумывать для меня эти дурацкие тесты... разве можно так вторгаться в чужую жизнь? Нельзя нельзя!»

Машина вылетела на автостраду. Эмили искоса поглядела на Уидлера. Он усмехался, глядя неподвижно перед собой. Эмили почувствовала раздражение.

— А можно остановить машину? — наклонилась она к Джиму.

— Нельзя, — прошептал он, щекоча ей ухо губами. Она сердито отодвинулась.

Похоже, Хана просила своего мужа о том же. Он покачал головой.

— Отпусти, — тихо проговорила немка и робко коснулась его плеча. Он рывком сбросил ее руку.

Хана снова заплакала, стараясь — безуспешно — стянуть куски разорванной материи на груди.

— Не надо, — обернулся к ней Джим, — не надо прикрываться.

Он глядел на нее в упор, серьезно, печально и нежно.

— Я хочу посмотреть на тебя, — продолжал Джим своим мягким, звучным, завораживающим голосом.

— Ты ведь этого хочешь, не так ли, Хана?

Она благодарно взглянула на него. Губы ее искривились в улыбке. Немка безвольно опустила руки, обнажая грудь.

— У тебя идеальная кожа, — ворковал Джим. — Прекрасная грудь. У тебя замечательный, плоский, упругий живот. У тебя никогда не было детей, да?

Это был не вопрос, скорее — утверждение. Немка, продолжая страдальчески-благодарно улыбаться, кивнула головой.

Джим перевел свой взгляд на Адо. Глаза его стали еще печальнее, голос сместился на октаву ниже.

— Да, Адо, — согласился он с невидимым собеседником, — посмотри на свою жену. Она прекрасна. Тебе повезло. Береги свое счастье. И забудь о том, что так разозлило и потрясло тебя.

Глаза Адо сверкнули и тут же погасли.

— Ты застал ее с другим мужчиной? — и снова вопрос Джима звучал так, словно в нем уже содержался ответ.

Немец опустил голову.

— Ты видел ее в объятиях соперника, — говорил Джим, — и ты видел, что ей это понравилось. Она сама сказала тебе об этом. Так начались твои беды, не правда ли?

Эмили, сжавшись, слепо глядела в окно.

— Ты наказываешь не за измену, а за то, что ей было хорошо с другим?

Адо молчал, тяжело дыша.

— Ты застал их, когда они были вдвоем. Его рука лежала у нее на колене. Она выглядела счастливой. Она смеялась. А ты давно не слышал ее смех, так?

Адо молчал. Хана улыбнулась мечтательно.

В голосе Джима зазвучали прокурорские нотки.

— Или его рука лежала на ее груди? В этом дело, да? Так все случилось, Адо?

Адо прохрипел что–то невнятное.

Джим взял его за руку и приложил ее к груди Ханы. Медленно, нежно провел его рукой по груди.

«Мерседес» въехал в тоннель. Эмили отвернулась. Смущение и брезгливость соединились в ее душе. Немка счастливо улыбнулась, дыхание ее участилось, рот чуть приоткрылся.

Адо робко поцеловал ее. Она прильнула губами к его губам. Машина мчалась тоннелем. Странно: на пути сюда Эмили не помнила никаких тоннелей. Впрочем, не исключено, что они просто возвращаются в город другим путем: не гонять же «мерседес» по таким горам, по каким они ехали сюда... Теперь они едут под этими горами. Тогда она была смущена и счастлива. Теперь — смущена, несчастна и пристыжена.

Хана меж тем перебралась к Адо на колени и стала поспешно расстегивать его белые брюки. Молния не поддавалась. Помогая ей, он уперся ногами в пол и выгнулся на сиденье. Эмили старалась не смотреть туда, куда Хана пробиралась пальцами. Адо дышал с хрипом. Он схватил жену за плечи, прильнул лицом к ее груди. Тело ее было крепким, сильным, несмотря на уже осенний возраст. Эмили хотела бы остаться такой к тридцати пяти годам.

Уидлер с удовольствием, поощряюще улыбаясь словно глядя на детскую игру, наблюдал за их действиями. Он прикуривал, мечтательно выпуская дым, и, похоже, ему доставляла массу удовольствия миссия парламентера и психоаналитика в одном лице. Эмили казалось, что он и сам с большим удовольствием принял бы участие в игре, хотя Хана как будто совсем не в его вкусе. Ну да... если ему нравлюсь я, то к чему ему эта хорошо сохранившаяся немка? И что это за способ соблазнения — сводить на глазах возлюбленной другую пару? Дура, зачем она позволила себя в это вовлечь! Может быть, он продолжает играть, может быть, для него в самом деле никакой роли не играет она сама. Только как зритель его спектакля. Интересно, этот шофер, заблаговременно припрятанный в машине, предупрежден обо всем? Эмили видела только его квадратный стриженый затылок. Ведь по дороге на пляж машину вел сам Адо. Водителя подсунул сам Уидлер, наверное. И водителю, наверное, не впервой возить такие парочки на этот пляж, где всякое бывает. Маловероятно, что Уидлер импровизирует. По всей вероятности, культурная программа была одна и та же для всех. Кло, вероятно, тоже подвергалась всему этому аттракциону. Вот все и встало на свои места. Теперь, кажется, настала ее, Эмили, очередь. И она едет в чужой машине, с чужим, совсем чужим, теперь чужим Уидлером, вовлеченная в эту игру — слава Богу, пока только как свидетель. Он щекочет ее и свои нервы. Шахматист, только играет он живыми фигурами. Заставляет их краснеть, драться и спариваться. Убегать по чужому городу из борделей. Любоваться на соития немолодых европейских пар. Запах... какой, однако, возбуждающий и отталкивающий запах! Глаза Эмили против ее воли обратились к Хане и Адо.

Адо держал в руках тяжелые груди своей жены. Глаза его были полузакрыты. Он, как мальчишка, восхищался Ханой. Много ли женщин было у него до нее? Конечно, он ее младше, но ненамного. Может быть, и были, — только не такие, как эта аристократизированная, утонченная помесь Брюнхильды с борзой. Аристократизм в лучших германских традициях. Эмили поймала себя на ненависти к Хане. Ведь Уидлер сейчас любуется ею. Что за радость? Что он в ней находит?

Может быть, я совершенно не нравлюсь ему в он хочет со мной только поразвлечься? Тот смысл, который в колледже вкладывали в этот глагол, — для него уже недостаточен. Ему для развлечения необходим риск, щекотка нервов, чужое унижение и участие в чужой судьбе, о котором его никто не просил. Черт бы его побрал! И Хану, которая ему нравится. Не может быть, чтобы его не возбуждало это дикое зрелище. Значит, черт бы побрал их обоих и недоумка Адо впридачу. Хотя он в этой компании самый нормальный и достойный сочувствия. Закрутить роман с Адо назло Хане и Уидлеру. Посмотреть на обмороки Ханы и на вытянутую рожу Уидлера. Хотя вряд ли Уидлер будет удивлен — он просто порадуется неожиданному повороту сюжета. Конечно! Он богат, и ему нравится эдаким принцем Флоризелем проникать в чужие судьбы, ломать или выстраивать их по своему образцу. Господи, да что же они так возятся!..

Ответ на этот вопрос не заставил себя ждать. Уидлер осторожно взял Эмили за подбородок и повернул ее голову к паре. Пара... «Как делать детей с помощью пара и электричества? Берется пара, гасится электричество...» Тоннель продолжался. По Фрейду, в тоннелях тоже есть нечто сексуальное. Вагинальный символ. Не знаю насчет вагинальности, а наш автомобиль точно может быть интерпретирован в фаллографической терминологии. Эмили задрала голову, чтобы Уидлер не смог повернуть ее лицо к малопривлекательному зрелищу, но он властно прикоснулся к нее затылку, пригнул ее подбородок к груди, шепнул в ухо:

— Смотри! Это же прекрасно! Смотри, не отворачивайся, ведь сейчас на твоих глазах к ним возвращается счастье!

Не знаю уж, какое там счастье. Здесь, в машине, при нем, при мне!.. И ведь вслух, Господи Боже мой, ничего не скажешь...

Но что–то завораживающее было в глазах Уидлера, и в том, как Хана, разведя ноги, задрала до предела шелковую юбку, как Адо обхватил ее ягодицы... Треск материи. Он порвал на ней трусы, резко привлек к себе... Она застонала громче и замотала головой. Ее пальцы сжались в кулаки, потом разжались опять, она обхватила его затылок и привлекла его голову к своей груди. Потом она принялась подниматься и опускаться на его коленях, медленно, вращая при этом бедрами и чуть постанывая от наслаждения. Адо держал ее за лопатки, гладил обнаженную спину, сжимал плечи, потом все сильнее принялся прижимать ее к себе, сам попадая в такт ее движений и, видимо, проникая в нее все глубже и глубже. Тоннель кончился, и белый свет хлынул в кабину, ослепляя их, но подняты были темные стекла, и этим двоим нечего было смущаться.

— Первый раз это у них тоже случилось в машине, — шепнул Уидлер на ухо Эмили. Она поморщилась. Значит, в отеле у них действительно тогда ничего не получилось. Да и не следовало бы, наверное, выдавать своих чувств... Но какого черта он мне сообщает об этих подробностях? Мало ли где у них случилось это в первый раз. В машине? Значит, они специально нанимали водителя? Эмили представила, как в миг наивысшего возбуждения Адо замечает, что водитель неправильно переключает скорость, сбрасывает ничего не подозревающую Хану со скипетра своей страсти, как называл это один прозаик из русских, хватает водителя за плечо и дает советы. Или, наоборот, водитель, более опытный в любовных делах, отвлекается от дороги и дает полезные советы Адо: «Не так! Глубже, чаще, черт тебя побери! Дай мне, уж я–то вам покажу!..» Эмили отнюдь не чувствовала возбуждения и теперь уже кусала губы, чтобы не расхохотаться. Трезвость ума и конкретное мышление, столь уместные у юриста, чудовищно мешали ей как женщине. Или, наоборот, помогали. Во всяком случае, Уидлер добился прямо противоположного эффекта. Хотя, может быть, он именно на это и рассчитывал... И хотел сделать все, чтобы они как можно дольше не переходили к таким отношениям, которые она видела вчера в ресторане и сегодня в машине. Правда, откуда ему знать о ее девственности?

Любимый в колледже анекдот припомнился ей: Мэгги всегда рассказывала его в компании, и неизменно он сопровождался диким взрывом хохота. Почему нельзя изнасиловать женщину на Манхэттене? Замучат советами...

Уидлер не обращал никакого внимания на усмешки Эмили или приписывал их ее смущению. Сам он искренне наслаждался, и Хана с Адо, похоже, радовались не меньше его. Эмили даже устыдилась своих гнусных мыслей — так они были счастливы вернувшейся близостью и не смущались присутствием зрителей, которым не было никакого дела до их счастья. Хорошая машина. Просторная. Хана только что о потолок не стукалась, вздымаясь и опадая над Адо, как огромная, горячая белая волна. Лицо ее раскраснелось, пот выступил под глазами. Она странно помолодела. Руки мяли волосы Адо, крутили соломенные пряди, она встряхивала головой и всхлипывала от блаженства. Стон полного счастья исторгнулся из груди Адо, и он откинулся на спинку. Хана, по-видимому, кончила еще раньше, и сейчас его оргазм застал ее на пике нового возбуждения. Она несколько раз, быстро, с силой приподнялась и опустилась, вращая бедрами, и наконец обессилено опустилась на его колени, припав к его плечу усталым, раскрасневшимся, неузнаваемым лицом.

Уидлер разочарованно отвернулся.

Эмили испытывала странное торжество. Во-первых, это все–таки кончилось, Всегда кончается. Во-вторых, игра Уидлера тоже кончилась. Хватит с него, пожалуй. Теперь он, должно быть, испытывает то острое разочарование и раскаяние, о котором говорила Мэгги применительно к мужчинам вообще: «Понимаешь, мы–то только после этого и начинаем их любить, а они наоборот — ничего, кроме разочарования, не чувствуют. Да зачем я это сделал, да теперь она начнет тянуть из меня соки, да она совсем нехороша... Потому что после этого, подруга, — особенно если нам действительно было хорошо, — мы выглядим не больно–то привлекательно. Как женщина умная и трезвая, ты должна отдавать себе в этом отчет».

Хана, однако, была ничего себе...

Интересно, кончил Уидлер или нет? А водитель? Во всяком случае, автомобиль кончил. Он плавно затормозил. Они прелестно скоротали дорогу. Она занимала куда больше времени, когда Уидлер вез Эмили туда, на мотоцикле. И все же туда она согласилась бы ехать еще и еще, а обратно... Хорошо, что они приехали. Очень хорошо!..

Интересно, как она теперь пойдет домой без трусов, в мятой и мокрой юбке... Впрочем, Хану, судя по всему, это нимало не заботило. Она смотрела на Эмили с превосходством счастливого человека. Свободного и счастливого. Закусив нижнюю губу. Звериный оскал страсти.

Уидлер распахнул дверцу. Эмили выскочила наружу.

Нимало не заботясь о Хане и Адо, — да и машина–то принадлежала, в конце концов, им, и лучше им остаться теперь наедине, — он пошел следом за Эмили, которая в недоумении озиралась. Это был вовсе не ее отель. Сквозь затемненные стекла она не узнала местности. Они стояли теперь у того самого полуразрушенного отеля, который составлял главный предмет ее профессиональных забот. Машина мягко тронулась, исчезла из виду, оставила их вдвоем на пустынном берегу. Где, разумеется, не велось никаких работ. Да и к чему? Рабочие, наверное, сейчас переустраивают пляж в полумиле отсюда. А отель все равно подлежит сносу...

— Ты не мог им сказать, чтобы они прекратили?

Уидлер мягко улыбнулся. Сейчас он был ее союзником. Прежним. Хотя каким прежним? — она знала его два дня...

— Не хотел. Но я и не мог бы. Расскажи мне лучше, что ты видела?

— Я видела людей, занимающихся сексом.

Получите, господин учитель!

Господин учитель был тих и печален.

— Ты видела людей, занимающихся любовью. Это большая разница.

Когда–то с точно такой же интонацией лектор освободил ее от занятий по истории европейской философии. Значит, она опять чего–то не понимает, в чем–то неполноценна...

— А как же твой мотоцикл? — вспомнила она.

— Билл отгонит назад.

— Какой еще Билл?

Он усмехнулся:

— Ах да, я же вас не представил... Ты его видела вчера. Тот, повыше и более толстый. Из моих телохранителей. Хранителей моего тела.

— Он что, был на пляже?

— Разумеется. С утра. Только я ему строго-настрого наказал не вмешиваться в происходящее. Кстати, пистолет заметил я сам. А подсунул его морячку, наверное, он.

— Он?!

— Ну да. Это мой пистолет, Только не «беретта», а кольт. Я ему сказал — всучи там кому–нибудь, кто будет попьянее, и пусть палит. Когда время настанет.

— Врешь!

— Ага, — засмеялся он. — Вру. Но Билл там был действительно. Только вмешиваться он и в самом деле не имел права. Если бы он вмешался, началось бы жуткое месиво. Его тут в полиции хорошо знают. Я понимал, кого брать на службу. У меня он зарабатывает больше, чем своими прежними грабежами. Но если еще раз засветится в полиции — все, ему крышка. Попадет в газеты. А я не хочу компрометировать свою команду.

Он был так прост и мил, что Эмили не могла не расхохотаться.

— А почему я его не заметила?

— А я тоже не заметил. Хитрый, скотина. Умеет маскироваться. Дерусь я, правда, получше. Меня учили не так, как его. Его — в местной школе карате, а меня — в Чикаго, на улицах, но это отдельная история.

— Зачем же тебе тогда он?

— А две головы всегда лучше, чем одна, — беспечно сказал Уидлер.

Эмили вспомнила, как в колледже ей один из ухажеров — неудачливых, потных и застенчивых — подсунул журнальчик с голыми фотографиями. Кажется, «Пентхаус». Фотоочерк о любви втроем. Название было — «Три головы лучше, чем одна». Она опять рассмеялась. Таким ухажерам уж точно ничего не светило. А люди посерьезнее и сами понимали, что к чему, и оттого искали себе кого–нибудь поромантичнее и подоступнее.

— Женщина с трезвой головой — лучшая женщина, — сказал Уидлер. — Правда, н ей трудно, и с ней трудно. Но тип «вакханка» или тип «бедняжка», или тип «Снегурочка» проигрывает по очкам в первом же раунде.

Он подошел к Эмили и поправил на ней очки. Потом направился к отелю. Она последовала за ним.

Неужели все произойдет здесь и сейчас? Пожалуй, он может даже кончить в нее — цикл сейчас позволяет это... Тьфу, черт, двадцать два года беречь девственность, чтобы отдать непонятому коммерсанту на второй день знакомства и душу и тело! Да еще в развалинах отеля, где вчера в это же время занимались любовью туземцы, лишенные комплексов цивилизации... О чем она только думает?! И если все мужчины, овладев женщиной, действительно испытывают разочарование...

— Не споткнись! Гляди под ноги! А, впрочем, ты тут уже была...

Откуда он знает?! Откуда он знал уже вчера, в ресторане?! Неужели у них сейчас будет, как у Ханы с Адо?.. Сладкое возбуждение, учащенное дыхание, озноб. Она не узнавала себя. Странное, счастливое предчувствие новизны и счастья. Все бывают после этого разочарованы и думают: «Зачем я это сделал?». Но ведь он — не все. Он — не как все. И что могла понимать Мэгги, которой и не снился такой Уидлер?..

— Осторожнее.

Он остановился на площадке второго этажа и смотрел на нее с любопытством. Здесь она уже была. А вот и зеркало. И вода хлещет, как вчера, но шум близкого, разгулявшегося к вечеру моря заглушает ее... Закат, золотистый и нежный, к вечеру багровел, предвещая ветер. Волны разбивались о песок. Их кипение, плеск, шорох внятно доносились из–за тонких, рассыпающихся стен. Карточный домик. Багроватые отсветы проникали сквозь пустые окна. Так здесь — каждый вечер. Люди здесь должны испытывать благоговение и ужас. И любовь.

— Мне кажется, это место — твое последнее яркое впечатление. Хочу узнать, почему.

Эмили с легким удивлением уставилась на него.

— А зачем это тебе?

Похоже, он предъявлял на нее какие–то права. Эмили не могла понять, нравится ей это или нет. Впрочем, «нравится» — не то слово. Эмили чувствовала, что их отношения с Джимом уже не вписываются в привычные рамки. Она не знала, как это называть. Джим похоже, знал.

— Затем, что я интересуюсь тобой, — ответил он. — Я готов поклясться, — добавил он, помолчав, — что ты пела в каком–нибудь пресвитерианском хоре. Так и вижу тебя выводящей хорал. Любила все эти семейные встречи.

Эмили глядела на него широко раскрытыми глазами.

— Собирала черную смородину. — безжалостно продолжал он, — красную смородину,., малину там всякую... — он призадумался, вспоминая названия ягод. — землянику, ежевику... Помогала маме. Была единственной радостью для своего старика отца.

— У меня такое чувство, — проговорила Эмили, — что если я не дотронусь до тебя, то ты исчезнешь.

Они в упор глядели друг на друга, не отводя глаз.

— Ну, попробуй, — произнес Джим, — посмотри, что будет.

Эмили горящей щекой прикоснулась к его плечу. Странная гримаса исказила лицо Джима. Смущение, презрение, радость, нежность... когда бы их мог кто–нибудь видеть и при этом был склонен к рефлексии, он долго бы пытался разгадать значение этой улыбки.

— Прости, — прошептала Эмили. Кончиками пальцев она погладила лацканы его пиджака и — отстранилась.

— Дело не в тебе, — проворковал Джим.

Он наклонился к Эмили, почти касаясь своим носом ее щеки. От него слегка пахло одеколоном и табаком.

— Дело во мне, — продолжал Джим. — Я не настолько хорош, чтобы ко мне так робко притрагиваться. Меня уж лапать надо, — он горько усмехнулся, — или отталкивать.

Он явно клевещет на себя, подумала она. Или хочет меня предостеречь — но от чего? Конечно, после него уже никто другой не нужен. Это ясно. Он слишком многое знает о людях, а кто отравлен этим знанием, кто хоть раз в жизни соприкоснулся с ним, — тому уже ничего на свете не надо. Но, может быть, сближение таит в себе непонятные ей пока опасности? И он только насмехается над новой жертвой? Все равно. Ее тянуло, влекло к нему неудержимо. Сейчас она ни о чем не помнила.

Уидлер вынул из кармана серебряную цепочку с кулоном — красным рубином, небольшим, но ярким, как закат, оправленным в серебро.

— Они подарили мне это. Адо и Хана.

— Когда они успели? Я ничего не заметила!

— Это дар за то, что я их помирил. Вернул друг другу. Я хочу тебе это отдать. Я хочу, чтобы именно ты это себе взяла.

— Я их друг другу не возвращала.

— Откуда нам знать? Может быть, если бы не ты, и я бы не затеял всей этой истории.

— Неужели я тебя сподвигла? — она заглянула прямо ему в глаза, потом опять припала щекой к его груди.

Он вздохнул:

— Я же говорю тебе: никто не знает. Никто. Они думают, что их помирил я. А мне кажется, что я этим обязан тебе. Так что возьми.

— Но это... очень дорогая вещь!

— То, что мы для них сделали, — именно мы, — стоит дороже, мне кажется!

Он взял Эмили за плечи и слегка отстранил, словно любуясь ею. Затем осторожно надел цепочку ей на шею, застегнул сзади. Она чувствовала жар его рук, словно наэлектризованных, насыщенных страстью. Неужели все кончится тем, что он наденет на нее цепочку?

— Не снимай это даже на ночь, — попросил он. — Носи всегда. Ведь не слишком же эта просьба обременительна, верно? Тебе так идет... Ради меня.

Он говорил уже не властно, а просительно, почти заискивающе. Нет, на игру это уже не похоже.

Он откинулся к полуразрушенной стене, потрогал ее пальцами. Эмили читала в его взгляде то ли просьбу, то ли изумление. Что ей было делать — начать раздеваться самой? Нет, ни в коем случае. Сейчас это было не нужно. Она–то боялась, что он попытается что–то с нее снять, а он еще и надел. Цепочку. Она–то представляла, как он начнет ее раздевать, и еще краем сознания воображала, как это будет забавно, если он захочет снять ее серьги и долго будет путаться в волосах. Похоже, умение видеть комизм в любой, даже отдалено предполагаемой ситуации свойственно им обоим. Не так он прост. И сближение их — а скорей, ее испытание — прошло пока только первую фазу.

...Когда они вышли, у отеля их ожидал но тьме быстро наступающей южной ночи белый автомобиль.

— Это за тобой.

— Откуда?!

— Билл позаботился.

— Отбуксировал мотоцикл и приехал сюда?

— Вроде того.

— Значит...

— Значит, хочешь ты сказать, это все не импровизация? Нет, не импровизация. Экспромты редко проходят удачно. Но на самом деле были варианты. Просто несколько точек, где нас можно было застать. Сработала именно эта. Он, наверное, давно уже ждет. Я, впрочем, предупредил его, что, вероятнее всего, мы будем здесь. (Ее радовало это «мы», это сообщничество). Что–то такое есть в этом месте, ты не находишь?

— Н-нахожу...

— Ну вот и отлично. Садись в машину.

— А ты?

— А я еще тут побуду. Люблю вечерний океан.

Эмили с тревогой посмотрела на бушующие волны, разгулявшиеся не на шутку. Потом на Уидлера — прямо в глаза, тревожно:

— Как же ты доберешься?

— Пусть тебя это не заботит. Спасибо за прогулку. И приятных снов.

Он даже не попытался напроситься провожать ее. Впрочем, напрашиваться — не в его духе. Он ведь может легко войти, куда угодно и когда захочет, и ее номер — не исключение. Он распахнул перед ней дверцу машины. Она села на заднее сиденье, не заметив страстного, осуждающего и восхищенного, взгляда из бывшего подъезда бывшего отеля. Вчерашний мальчишка смотрел вслед машине, пока она не исчезла.

Ни о чем не думая, счастливая и отчего–то печальная, Эмили откинулась на спинку сиденья. Легкая, грустная музыка наигрывала в салоне. Водитель был худощав, молчалив. Мир был музыкален, сумрачен, печален. Вереница огней усыпляла ее. Она рассеянно глядела в окно, расслабленная, слишком озадаченная и печальная, чтобы быть счастливой, но удивление и печаль всегда сопутствуют радости. Ее душа, чувствовала она, пробуждается к чему–то непостижимому, новому, — совсем не дикому и не пугающему, как думала она прежде, а ласковому и грустному.

Уидлер провожал ее машину взглядом, пока она не скрылась из виду. Потом посмотрел на ночной, светящийся океан, на кружева пены у своих ног... Полоса прибоя подвигалась все ближе и ближе к полуразрушившемуся отелю. Шторма сегодня не миновать. Не сильного, конечно, а так... умеренного. Чтобы наутро купальщики могли обсуждать его и гадать, каким ветром нагнало тучи и надолго ли волнение. Недаром накануне вода была теплая. Много водорослей и медуз. Интересно, вынесет на берег что–нибудь интересное или нет? Океан всегда был для Уидлера чем–то непостижимым, живым и мыслящим существом, у которого — свои тайные замыслы. С ним Уидлер вел нескончаемый диалог, и, как знать, — может быть, океан и подсказывал ему какие–то ответы?

Через минуту созерцания Уидлер оглянулся на отель и коротко свистнул. По-мальчишески, резко и пронзительно.

Из подъезда выкатился мальчик лет двенадцати. Тот самый. Уидлер поманил его пальцем. Они присели на камнях, и Уидлер достал из кармана небольшую повязку. Он повязал ее вокруг головы и с серьгой в ухе сразу стал похож на пирата.

Мальчишка вынул из кармана маленькую бутылку вина. Уидлер извлек из кармана брюк карманный, походный набор из пяти стаканчиков. Достал два, один протянул мальчишке, другой поставил на песок рядом с собой.

Они сидели друг против друга — серьезные мужчины.

Уидлер поднял глаза и посмотрел на звезды, прятавшиеся в просветах туч.

Мальчик умело откупорил бутылку и, бережно держа ее, стараясь не расплескать ни капли, наполнил стаканчики.

— Слушай, — заметил Уидлер. — Ты меня, конечно, не поймешь, хотя черт вас тут знает. Вы, маленькие дьяволы, здорово научились болтать по-английски.

Мальчик смотрел на него серьезными, большими глазами, в которых была и мечтательность, и озорство, и хитрость, и глубокая, серьезная печаль. Он не пил, ожидая, пока Уидлер поднимет стакан. Налетел порыв ветра. Уидлер покачал головой.

— Мрачно. И красиво. Слушай, зачем ты за ней следишь?

В ответ мальчик улыбнулся. Поднял стакан. Они выпили.

— Я вообще–то за тобой тоже поглядываю. Вчера, когда она убегала, ты поднял полумаску и спрятал в карман. Где–то, должно быть, и сейчас хранишь. Верно?

Мальчик указал глазами на отель.

— Ты тут живешь? Бродяжничаешь?

Мальчик покачал головой.

— Ну да ладно, это неважно. Поднял полумаску, потому что она к ней прикасалась, да?

Ответа не было. Мальчик разлил снова.

— И что ты за ней следишь? Тебе что, делать нечего? Времени навалом? То ли дело я, человек занятой, деловой...

Мальчик улыбнулся.

— Ты держись от нее подальше, старина. — Уидлер выпил. — Она запросто может сердце тебе разбить. С ума сведет — недорого возьмет. Ну, будь здоров!

Они долго еще молча сидели под звездами в рваных тучах и смотрели в ночной океан, серебристый, стихающий. Они молчали, и все трое — мальчик, Уидлер и океан — хорошо понимали друг друга.

VI

Эмили сидела перед зеркалом.

Она только что вышла из ванной, где лежала полчаса перед тем, как одеться и выйти к Уидлеру. Он собирался встретить ее в небольшом ресторанчике, где тоже были приняты полумаски. Правда, Уидлер клятвенно заверил, что ничего, даже отдаленно напоминающего их первый вечер, там не произойдет.

— Скромный ресторанчик при гостинице. Гостиница, конечно, захудаленькая, но славная европейская кухня.

Она не противилась.

И сейчас, после прохладной ванны (о горячей даже вечером страшно было подумать — жара не спадала, да еще этот влажный воздух, облеплявший тело, как мокрая ткань), — после ванны Эмили сидела на мягком, бархатистом стуле, всей кожей ощущая горячий застывший воздух номера. Во всем было ожидание и трепет.

Ей пора было одеваться, но она томилась и медлила, разглядывая себя в настольном зеркале. Совершенно голая, с еще влажной кожей, смуглая, свежая и крепкая. Одеваться ей не хотелось. Томление переполняло ее тело. Ничего подобного с ней не бывало прежде.

Да, она ничем не уступает той девушке в разрушенном отеле. И груди у той были хуже. У Эмили они меньше, но крепче, прекрасной удлиненной формы, с маленьким острым соском. Они упруги и не нуждаются в лифчиках. Она худа, но не болезненно-аристократической худобой Ханы. И у нее не такая фарфоровая, с голубизной, кожа. У нее прекрасный, смугло-розовый, цвет лица. И глаза, горящие ожиданием и страстным нетерпением. Она только пробуждается к чему–то новому, тогда как у всех вокруг в глазах таятся пресыщение в скука.

Эмили встала. На всякий случай она задернула занавески, хотя подглядывать за ней на одиннадцатом этаже было некому. Впрочем, увидев за окном Уидлера, она бы не удивилась. Слишком многое ему удавалось с волшебной легкостью. Каждому нужен свой Карлсон. В детстве у нее Карлсона не было, а теперь появился Уидлер. Необычайно приятно чувствовать себя Малышом. Она усмехнулась, вообразив Уидлера с пропеллером и кнопкой на животе. Кстати, она еще ни разу не видела его голым. Он при ней даже не искупался. Интересно, есть у него кнопка? Или главная кнопка, приводящая его в действие, находится все–таки ниже? Нет, он не похож на самца. Вчера, в разрушенном отеле, он мог сделать с ней все, что угодно. Но правильно почувствовал, что вчера из этого не вышло бы ничего хорошего. Все бы кончилось очень грустно, не успев подержать в сладком напряжении.

Взгляд ее упал на орхидеи. Они ничуть не потеряли в своей свежести и прелести со вчерашнего дня.

Эмили забыла думать о работе и, дисциплинированная от рождения, выполняла обязанности юриста чисто машинально. Конечно, пренебречь ими она не могла: ей нужно было постоянно чем–то занимать свое время, самодисциплина вошла в привычку, и ничегонеделанье, дольче фар ньенте, могло бы тешить ее не дольше двух-трех дней. Но сейчас, работая и выполняя мелкие поручения задержавшейся Кло, она совершенно не думала об успехе сделки. Это меньше всего ее заботило сегодня. Да и насчет Уидлера у нее не было никаких корыстных планов, хотя своим богатством он иногда по-детски бравировал. Должно быть, много бедствовал. Иначе где его всему этому научили и откуда у него это постоянное желание щеголять своими деньгами? Эмили, однако, совсем не интересовалась его доходами. Его, кажется, это даже задевало. Но у нее решительно отсутствовала корысть. Чистое любопытство, не более.

Она встала перед большим зеркалом, вделанным в дверцу шкафа с внутренней стороны. Бесстыдно разглядывая себя, она не могла скрыть удовлетворенной, гордой улыбки. Она никогда не занималась специально поддержанием формы. И была слишком молода, чтобы эту форму надо было поддерживать.

Она взяла со столика подаренный Уидлером рубин на серебряной цепочке и надела на шею. Длинная, горделивая шея, мягкий овал лица, упрямый, почти детский подбородок с ямочкой. Рубин оказался как раз между грудей и засиял темно-красным, теплым светом. Эмили коснулась сосков, и они выпрямились, потемнели, и испарина выступила на груди и плечах.

Она знала, что многие глупышки в колледже гордились плоскими животами. Нет, линия живота должна быть божественно округла, как у древней статуи, — Эмили погладила низ живота, где жестко курчавилось руно. Живот действительно должен быть как чаша. Чаша пшеницы среди лилий... так, кажется, в Библии? Песнь Песней Эмили помнила лучше, чем остальные главы Ветхого Завета, — но никак не из–за любви к такого рода поэзии, а просто из–за того, что гимн любви был крайне неожидан в Библии. Остальные Книги Ветхого Завета не внушали ей особого интереса. Но критерии красоты у древних интересовали ее всерьез. И были ей куда ближе нынешних.

Она подняла руки, проверяя, как побриты подмышки. Заодно полюбовалась своими руками — тонкими и сильными. Она не признавала цветного лака, и ногти у нее были вполне умеренной длины, естественного цвета, розовые, миндалевидные. Она никогда не ломала их за дисплеем или пишущей машинкой.

Может быть, сегодня надеть чулки? Черные, новые. Странно, почему они считаются столь притягательными. Кажется, ее нога — стройная, с маленькой ступней, нога идеальной формы — сама по себе способна привлечь внимание любого. Эмили теперь не сомневалась в этом. Она все же примерила чулки, наслаждаясь шелковистыми прикосновениями к влажной коже. Но постояв перед зеркалом в одних чулках, решила обойтись без них. Так было гораздо лучше.

Впервые с неохотой она надела черное платье Кло. Оно ей нравилось, но без него, кажется, тоже было лучше. Впрочем... как знать! Если бы этот день стал последним днем ее девственности, она, пожалуй, не слишком огорчилась бы...

Она была права, и это лишний раз подтверждало ее дар предсказывать будущее. Впрочем, все произошло совсем не так, как она себе рисовала.

Уидлера не было.

То есть где–то он, разумеется, был. Она ощущала его присутствие. Ошибиться было нельзя: он приедет, конечно, если еще не приехал, если еще не устроился где–нибудь в потайном отдельном кабинете, исподтишка наблюдая за нею. Но видно его пока не было. А полумаска мешала оглядываться. Кабачок назывался «Карнавал», и маска полагалась исключительно названия ради. Был он невелик, и отель рядом, полупустой и старый, тоже был невелик, да и то заселен едва ли наполовину. Впрочем, как говорил Уидлер, тут было хорошо любителям экзотики. Европейцы и американцы часто тут селились, особенно любители романтических приключений. Может быть, романтические приключения и стоили того, но Эмили предпочитала современность и комфорт.

В черном платье, черной полумаске, с черным бантом в черных волосах, а в остальном вся розовая и чрезвычайно собой довольная, Эмили царственно прошла к стойке. Уселась на высокий табурет. Если здесь часто останавливаются европейцы и американцы, можно обратиться к бармену и по-английски. Но лучше завоевать его расположение.

— У вас есть амаретто? Кофейный амаретто?

— Разумеется, синьора. Но я бы рекомендовал вам наше отличнейшее белое вино. Такого белого вина, уверяю вас, вы не выпьете нигде — только в «Карнавале».

— Ну что ж. Тогда отличнейшего белого вина.

Ей нравилось, что она красива, и что немногочисленные посетители смотрят на нее с восхищением, но без той наглой плотоядности, которая всегда так отвратительна. И то, что своим безукоризненным испанским она расположила к себе немолодого худощавого бармена, ей тоже нравилось. Она задумалась о том, что у бармена есть своя жизнь. Извечная детская сентиментальность и привычка додумывать чужие истории подсказала ей, что у бармена — семья, и семья эта держится только им, один ребенок болен, другой беспутен, и не такой уж он ребенок, ему восемнадцать, и это не он, а она, почти ровесница Эмили, и тоже недурна собой, как все дети, рожденные от любви. Но за ум браться не хочет. Носится на мотоциклах неизвестно где, неизвестно с кем. Бедный бармен. Ему отвратительно видеть рожи американцев и европейцев, которые обращаются к нему не на гортанно-певучем, свищущем испанском наречии, а на своих лающих, отрывистых языках. И любой из них, может быть, вечером проводит к себе в номер такую же, как его дочь. А может быть, и ее саму, его девочку, которая никогда в детстве не обещала вырасти в такое странное, злое и неуправляемое, жалкое и несчастное существо. А она, должно быть, хороша. Как все местные женщины, на которых Эмили чуть похожа. Но в ее глазах — больше веры в себя, и спокойствия, и уверенности. Она примерная девочка из хорошей семьи, и о ней никто не подумает ничего плохого. Все–таки Карнеги прав и мы сами — хозяева своей судьбы. Наше будущее в значительной степени предопределено нами.

Она, конечно, не знала, в какой малой степени ее картина мира соответствовала реальности. Бармен был очень благополучен и гораздо больше любил америкашек, чем местных. Да и сам был наполовину американцем — плодом краткого, но бурного романа певицы и коммивояжера в начале сороковых. Бармен преуспевал. Чаевые от иностранцев были гораздо щедрее, чем от местной публики, всегда грязной и крикливой. И потной.

Что до семьи самого бармена, то там у него стоял если не полный, то хотя бы приблизительный порядок, или, как говорили эти американцы, душевный комфорт. А что является целью жизни, если не душевный комфорт, а конце–то концов? Ребенок у бармена был один. Мужеска пола. Мальчик подавал большие надежды. Ему было шестнадцать, на жизнь он зарабатывал с двенадцати, и с первого заработка он купил матери черепаховый гребень, а отцу — цепочку для часов. Прекрасный мальчик. Он мечтал о карьере бизнесмена и непременно сделает ее, если уже сегодня бойко торгует путеводителями в аэропорту Рио.

А насчет того, какими взглядами провожать Эмили и может ли она возбудить подозрения, а также насчет того, в какой степени мы хозяева своей судьбы, — жизнь сама очень скоро ответила ей на этот вопрос, и очень скоро.

Рядом с ней на высокий вертящийся табурет подсел высокий вертлявый молодой человек в полумаске. Глаз его не было видно. Так, поблескивало что–то в прорезях. От него исходили не слишком приятные токи, и Эмили инстинктивно подвинулась в сторону. Ерзать не нужно. Эмили сразу угадала в нем соотечественника: развязный, быстрый и слишком много хотящий от жизни. Странно: она сама иногда хотела быть такой, но добивалась всего честнее и серьезнее. Может быть, поэтому она никогда не симпатизировала подобным типам? А сейчас он был ей просто отвратителен. Квадратный подбородок. Замечательная мускулатура. Частые тренировки. Такой человек действительно решает все свои проблемы у дантиста, а психоаналитик ему и близко не нужен. Странно, право: теперь, после четырех дней на новой работе и на новом месте, этот тип людей был ей крайне неприятен. Гораздо больше, чем раньше.

— А мне мартини, — сказал он бармену вяло и небрежно, и тот подобрался, почувствовав хозяина жизни. — Чистый, неразбавленный, с двумя оливками.

Знает толк, подумала Эмили. От двух оливок сейчас бы и я не отказалась. Правда, мартини хорош и сам по себе, без всяких оливок. И уж точно — без подобных типов.

Тип повернулся к Эмили. Он смотрел на нее с вызовом. Гладкая рожа. Красивое откормленное животное. С двенадцати лет моет посуду по ближайшим кафе и уже в пятнадцать купил свой первый автомобиль.

Она, правда, опять ошиблась. Первый спортивный автомобиль, красный, блестящий и невероятно скоростной, Уолтеру Гэлбрейту подарил его очень богатый отец, когда тому исполнилось восемь. А когда ему исполнилось пятнадцать, спортивных автомобилей у него было уже три. И мыть посуду ему нигде не нужно было. Он знай себе учился на юриста. Он не подавал никаких особых надежд и не брал, в отличие от Эмили, ни работоспособностью, ни терпением, ни талантами в области языков. Он работал в Рио второй раз в жизни, но после первой трехмесячной командировки сюда такими темпами постигал местную экзотику, что не имел и часа свободного для занятий языком. Тем более что скромное «грасиас», которое поутру произносили скромные черноглазые девушки, уходя от него со скромным гонораром, он научился понимать очень скоро. Как ясно из предыдущей фразы, Гэлбрейт любил все скромное. Разнузданные девицы надоели ему почти сразу, несмотря на все свое искусство и опыт. Неприступность скромниц оказалась легко ликвидируемой ширмой, за которой, правда, было не распутство, а горячая и страстная душа. Гэлбрейту нравилось их бросать. Ему нравились их слезы. Ему доставляла удовольствие собственная значимость: его, выходит, любили не только за его деньги! Ему, как всем самовлюбленным и балованным юнцам, было невдомек, что скромница — только профессионалка более высокого класса, умеющая в миг расставания честно отработать гонорар и пролить непрошеную слезу, испокон веку входящую в незримый прейскурант. Над такими, как Гэлбрейт, здесь посмеивались. Он был здоровый двадцатипятилетний самец, замечательная любовная машина, выхоленная богатством и хорошим питанием. Он любил растягивать удовольствие и гордился своим рекордом в час и сорок пять минут. С ним было неплохо, и он так по-детски радовался, не умея этого скрыть, когда девушка плакала на рассвете, что с ним, ей-богу, было гораздо забавнее дружить, чем со стариками из отелей поприличнее. Он жил в «Карнавале» и минимум четыре раза в неделю приводил в свой номер новенькую. Иногда ему случайно попадалась честная девушка, у которой до него было всего шесть, ну, максимум восемь американцев. И тогда, в случае крайней неприступности, в ход шли деньги. Не гонорар, а аванс. Он оставлял ключ от номера и клал под него сто долларов. Если девушка нравилась очень — двести. Зато потом не платил. Или, если оставался доволен, платил меньше. Гэлбрейт был богат, но уж собственным–то гонорарам он счет знал. Отец его, владелец сигарной фабрики на этом побережье и еще кой-каких фабрик в Штатах, косвенно связанный с кубинской наркомафией, не делал тайны для сына из своих доходов, и Гэлбрейт с ранних лет усвоил: большие деньги — большие хлопоты. Каждому — своя цена. Каждой — тем более. Тем более что еще неизвестно, кто кому должен. Здесь, в Бразилии, девчонки куда темпераментнее американок. Они кончают под тобой раз пять, почти непрерывно, из них просто выскальзываешь, они заводят глаза, стонут, рычат, извиваются — или, наоборот, лежат с закрытыми глазами, с голубоватыми тенями под веками, покорные и тихие, и лишь потом постанывают сквозь зубы, стыдясь своего блаженства. Гэлбрейту было невдомек, что местные профессионалки просто лучше замаскированы и изображают оргазм с большим перевоплощением, чем на его исторической родине. Здесь оргазму традиционно придается большое значение: у всех народов, близких к природе и не постигших еще всех хитростей цивилизации, у всех полутуземных, полуцивилизованных племен считается священной благодарность. Женщина, изображающая удовольствие, должна считаться более порядочной и нравственной, чем такая, которая пассивно, как одолжение, принимает ласку. Долг женщины — отблагодарить за то, что выбрана она. За то, что ее оценили, избрали, да еще и заплатили ей. С Гэлбрейтом, конечно, и правда было хорошо, хотя утонченности, пряных изысков, умения чувствовать женщину в нем не было ни на грош. Это был хорошо отлаженный автомат, почти сразу засыпающий после любви. Иногда, впрочем, если ему бывало уж очень хорошо, он пытался фантазировать, но почему–то у него лучше всего получался простой вариант, который в Латинской Америке зовут крестьянским. Среди проституток, обслуживающих квартал, где находился «Карнавал», — а проституток в этом квартале хватало, — Гэлбрейта ласково называли «наш златорогий бычок». Этот златой телец никогда еще не бывал влюблен по-настоящему, ибо считал, что каждой женщине есть назначенная, заранее установленная цена, которую она сама почти всегда знает. Цены себе, разумеется, он не знал. Кончая, он мычал и сотрясался. Девушки под ним сдерживали смех или делали вид, что смеются от блаженства.

Эмили, разумеется, всего этого знать не могла. Не могла она знать и того, что Гэлбрейт панически боялся дантистов, но, слава Богу, природа дала ему превосходные зубы. И полные губы, и квадратный подбородок, и безволосую, но мускулистую грудь, и отличную кожу, загоравшую мгновенно, без обязательного для блондинов этапа обгорания и покраснения.

Впрочем, откуда Эмили было это знать? Из всей этой информации ее могло заинтересовать одно: Гэлбрейт был весьма посредственным юристом и мог взять только обаянием здоровья. Чем и брал. Он и сам–то о себе не слишком много знал. К чему осложнять жизнь, которая ни разу нс ставила перед ним вопросов о своем смысле?

— Слушай, того... — сказал он Эмили на плохом испанском, приняв за местную по ее выговору и общению с барменом, да и по цвету кожи, вероятно. — Латиноамериканский этот ваш... — выговорил он по-английски. По-американски, говоря его словами. — Того... пить хорош? Я иметь вид — о-кей пить? Хорош вин? Ты тоже хорош...

Он чертыхнулся.

— Вот язык–то! Я американец. Джером. Американос.

— Си, — сказала Эмили, не глядя на него и опустив голову. «То, что надо», — подумал Уолтер Гэлбрейт, который никогда не называл себя Уолтером Гэлбрейтом, когда общался с девушками. Единственный писатель, который ему нравился, был Джером К. Джером. Иногда, правда, он назывался Уолтом Уитменом, а один раз — даже Сэмом Клеменсом.

— Понимай! — сказал он по-испански. — Ты понимай!

Эмили пригубила вино и стала думать об Уидлере. Который запаздывал. Впрочем, вполне в его духе будет дождаться очередной драки и всех тут раскидать. Но она уже знает об его боксерских способностях, — хватит, честное слово, зачем же опять доводить ситуацию до кипения?!

— Знаю по-испански пять слов — доверительно сказал Уолтер Гэлбрейт, которого сегодня звали Джером. — «Си», «каррамба», «американос», «мьерда», «мухер», «мухерьего». — Этот набор должен был произвести на нее впечатление, и она нс удержалась, улыбнулась уголком рта, ибо мужчина, произносящий подряд: «Да, американец, черт побери, дерьмо, женщина, бабник», — не может не вызвать умиления и радости.

— Чертовски глупо чувствую себя в этой полумаске, — сказал он по-английски. Все–таки хорошо она знает язык и держится. Ее, значит, проще принять за местную. Из нее вышла бы неплохая разведчица. Так и будем себя вести. Как резидент. Очень успокаивает. Чего только ему от меня надо, в конце концов? Неужели меня можно принять за... за...

— Чертовски жаль, что вы меня не понимаете, — сказал Гэлбрейт. — Потому что я хотел сделать вам комплимент. — Голос его привычно сделался ниже, страстнее, как ему казалось. Он зашевелил ноздрями и заговорил с придыханием. — Как только я увидел вас... Я вас захотел больше, чем когда–либо чего–либо в жизни. Клянусь вам. Честное слово. — Он, видимо, все еще надеялся, что она немного понимает английский. Но интонация и так была достаточно красноречива. — Но вам–то насрать на это, да? — Переход был столь внезапен, что Эмили чуть не прыснула, но именно это спасло ее от смущения, и она умудрилась также не покраснеть. — Вам с высокой горы насрать. Насрать! — крикнул он и пристукнул по стойке. — Вам только деньги мои нужны, да? Всем вам нужны мои деньги. И только! А жаль.

Видимо, его всерьез припекло, потому что на остальных он не обижался, когда они изображали неприступность. А тут ему захотелось большой и чистой любви. Каждому когда–нибудь хочется любви большой и чистой, как слон под душем.

— Вообще, — сказал Уолтер Гэлбрейт, который сегодня был Джером, — с такой внешностью, как у вас, можно было бы сейчас круто перевернуть всю свою жизнь. Я бы вас взял к себе домой. Туда, где я живу, — он пальцами изобразил самолет. — Вы, верно, там никогда не бывали. Прекрасная, могущественная Америка. Макдоналдс, биг мак, испанские ресторанчики, так что будете как дома. — В понятиях Уолтера Гэлбрейта патриотизм мог быть по преимуществу гастрономическим. — Кучи зеленых валяются под ногами, и я по мере надобности и сил их буду поднимать и класть к вашим ногам. Нужды не будете знать ни в чем. Совью вам за хорошие деньги прелестное гнездышко. — Он искренне верил всему, о чем говорил. — Прекрасный дом, привратник, потолок роскоши. Все, что можно. Ванная комната с розовым кафелем и все такое. Вы сами, конечно, не из бедных, судя по манерам и упаковке, но там... Вы себе не представляете, что там было бы. Деньги тебе нужны? — ладно, были бы тебе деньги. Сама понимаешь, сначала я должен попробовать как оно с тобой будет, и не будешь ли ты ломаться, как целка, или вяло лежать как бревно, и не храпишь ли ты, и чистые ли у тебя ноги, и не слишком ли они волосатые ближе к... — Он осекся. Но был вполне убежден, что она его не понимает. Страстным, хорошо отрепетированным голосом, изображая любовный монолог и наслаждаясь этой идиотской игрой, он говорил: — А то бывает вонючая девка, корчит из себя целку, — он страстно посмотрел на нее, — а на самом деле шлюха, портовая шлюха! Ты, правда, не из таких. Хотел бы я посмотреть на твою киску. Поцеловать ее. Понюхать. Проникнуть сначала пальцем. Или даже двумя. Потом этим пальцем коснуться твоих губ. Дать его пососать. — Эмили молчала, глядя в стену, но краска уже заливала ее щеки. — Ты спала бы до полудня в этом домике, — вернулся он к теме гнездышка, — чувствовала бы себя королевой.

Интересно, понимает ли его бармен? Или он только и знает, что свои мартини?

Бармен его, конечно, понимал. Но ничем не обнаруживал своего понимания, потому что он был уже немолодой и умный мужчина, всего навидавшийся на своем веку, на вечном карнавале.

— Ты ела бы в роскошных ресторанах. Слушай, я вполне серьезно. Только сделай для меня один пустяк. Ну что тебе, трудно? Что, лучше с каким–нибудь из местных вроде него? — он кивнул на бармена, тот обернулся — с готовностью услужить. — Ничего, ничего, — на плохом испанском сказал ему Гэлбрейт. — Так вот. Крошечный пустяк. Тебе же нетрудно. Ты же не пожалеешь. А? Ну, положи мне руку вот сюда. На колено. Я тебе за одно это отвалю — вот, видишь? — Он достал стодолларовую бумажку. Ничего. У него сейчас как раз намечалось недурное дельце, так что можно было и купить на ночь такое тельце. — Ну, положи мне руку на колено!

Он подвинулся к ней, выставил колено, коснулся ее ноги. Она дернулась, как от тока, покраснела еще гуще и посмотрела на него в упор.

— Можешь не снимать полумаску, — сказал он, откровенно любуясь ею, но не так, как Уидлер. Для Уидлера она была чем–то вроде произведения искусства.

И он любовался ею иначе. А этот смотрел уже как на собственность, которая кобенится.

— Ну! Уно, дос, трес! Раз, два три! Еще раз: считаю до трех, и ты кладешь мне руку на колено! Уно, дос, трес! Сделай это! Это твое! Уно, дос, трес!

Он взял ее руку и положил к себе на колено.

Эмили вскочила, выдернула руку и, не найдя в себе сил дать мерзавцу по морде, все еще чувствуя себя в его горячих тисках, направилась к выходу.

Навстречу ей вошел Уидлер, — поразительно вовремя, надо сказать. Вслед смотрел Гэлбрейт, временно — Джером.

— Этот сукин сын, — прошептала Эмили прерывисто и хрипло, — этот сукин сын хотел меня купить. Он мне предлагал... Он мне предлагал...

— Ну и что же? Это очень естественно.

Эмили отпрянула. К этому она готова не была. Она была готова к тому, что Уидлер окажется ее союзником и набьет морду нахалу, который пытается занять его место и говорит его девушке всякую дрянь. Его девушке? Да, его, несомненно, она знает себя.

— Ты серьезно?

— А ты посмотри. Он–то уж точно серьезнее, чем ты думаешь.

Уидлер кивнул на стойку бара. Эмили с негодованием обернулась. Гэлбрейт-Джером клал на стойку триста долларов и сверху — ключ от своего номера.

Эмили повернулась к Уидлеру.

— Он мне прямо предлагает идти в его номер.

— Так иди.

Слава Богу, он, кажется, ревнует. Или шутит.

— Я что, действительно так выгляжу?

— Как именно?

Гэлбрейт резко вышел мимо них, нарочно чуть не толкнув Уидлера, но тот посмотрел на него с таким ласковым любопытством, что Гэлбрейт отвел взгляд и еще стремительнее выбежал из ресторанчика.

— Как ты выглядишь? Желанной? Такой, что тебя хотят?

— Да.

— Безусловно, именно такой ты и выглядишь. Смею тебя уверить. И не вижу в этом ничего плохого. Наоборот. Радоваться надо. Тебя это удивляет? Неужели это так плохо — хотеть кого–нибудь?! Настолько хотеть, что люди даже готовы за это платить. За то, что, по идее должно им доставаться даром, как всякое истинное счастье, всякая радость...

— Что ты хочешь этим сказать?!

— То, что таким образом это даже более возбуждающе. И для тебя.

— Для кого?!

— Для тебя. И для меня. Что, ты хочешь сказать, что не согласна? Тогда тебя бы здесь не было. Но ты ведь сама захотела сыграть в эту игру!

— Я?!

— Ну конечно.

Она начала догадываться.

— Ты сам... ты сам даже не дотрагиваешься до меня, говоря, что дело во мне, не во мне, в тебе... Путаешь, темнишь... Ты... хочешь взять меня чужими руками?!

Лицо его было жестко. И непроницаемо.

— Ну да... но это не совсем точно сказано. Хотя — да, и руками тоже.

— Ты сам уже ничего не чувствуешь... и хочешь почувствовать через меня?! Когда я буду принадлежать другому? В этом дело?

Он закурил.

— У меня нет слов, — медленно сказала она. — Нет слов сказать тебе, что я сейчас чувствую. Невыносимо.

— А ты скажи. Нет, правда. Мне интересно.


Эмили поднялась на этаж. Ключ от чужого номера болтался у нее на пальце. Глаза ее были широко раскрыты. По ковровой дорожке она шла быстрой, решительной походкой. «А ты скажи, — бормотала она, — мне интересно... ему интересно... сволочь паршивая... где же комната этого недоноска... ему интересно... сейчас тебе будет еще интереснее...»

Дверь! Уверенным движением она всадила ключ в замочную скважину. Замок не открывался. Эмили растерянно оглядела пустой коридор. Снова попыталась открыть дверь. Замок не поддавался. Она тихонько вскрикнула — ошибка! Номер принадлежал ей... Нет, не ей конечно. В этом проклятом чужом отеле она поднялась на свой этаж и теперь как бы ломилась в дверь своего номера. Потому что в своей комнате она хотела дождаться Джима. И разговаривать с ним. И любить его. И спать — в обнимку, послав к черту всех этих американских свиней.

За дверью завозились. Сонный мужской голос недовольно заорал: «Кто там?!» Коротко всхлипнув, Эмили метнулась по коридору, выдернув ключ из замка. К счастью, лифт дожидался ее на этаже: в эту пору постояльцы разбредаются по пляжам.

Отдышавшись в лифте, Эмили еще раз глянула на ключ. Американец жил на первом этаже. Оказывается, этот козел еще и боится высоты. Вонючий горный козел, всегда обходящий горы.

Приехали. Дверь. Ключ. Дверь распахнулась.

Это был самый дрянной номер из всех, какие ей случалось видеть в свей жизни. Огромная бесформенная комната. Нелепые картины на стенах: обнаженные бабы, поливающие цветы, кормящие собак, обнимающие столы и стулья. Членистоногая люстра. Зеркало в четверть стены, в тусклой пыли, куда только и глядеться с похмелья или вялого соития. Решетки на окнах: даже головой о стекла побиться нельзя.

Эмили подошла к окну.

За решеткой, в тихом уютном садике находился Джим. Он сидел, чуть раскачиваясь, в кресле-каталке, и грустно-подбадривающе глядел на Эмили. Некоторое время они молча разглядывали друг друга.

«Зачем я здесь, Джимми?» — говорили ее глаза.

«Так надо, Эмили», — отвечал он взглядом.

«Я хочу к тебе», — умоляюще смотрела она.

«Нельзя», — качал он головой.

«Забери меня отсюда», — по щеке ее скатилась меленькая жалкая слеза.

«Еще не время», — и он отвел взор.

За спиной Эмили раздался сдержанный кашель. Вздрогнув, она оглянулась.

Козел вонючий стоял перед ней. Он был совершенно голый, как только может быть гол мужчина, в припадке страсти сдирающий с себя, разрывая по швам, сорочку, майку, джинсы, трусы, даже о носках не забывающий.

Мистер Джером был гол как утопленник. Раскрытые глаза его помертвели от желания. О том, что он живее всех живых, свидетельствовал и этот странноватый кашель (все–таки голышом в номере холодно), и тяжелое дыхание, а главным образом — полицейская дубинка восставшая вертикально вверх к пупку от мошонки.

Эмили отвернулась.

В следующую секунду она почувствовала, как цепкие потные пальцы коснулись ее плеч, сползли к груди, ощупали живот и ягодицы. Гэлбрейт подошел сзади. Она почувствовала на своей шее благодарный поцелуй, — или, во всяком случае, то, что Гэлбрейт считал благодарным поцелуем. Она в упор смотрела на Уидлера. Гэлбрейт проследил направление ее взгляда и уставился вниз с видом победителя-самца, который оттеснил соперника и сейчас покажет ему, как делаются такие дела.

Он развязал тесемки на ее плечах. Платье упало к ее ногам. На ней остались туфельки черной кожи, трусы и черная полумаска. Она прижалась грудью к холодной решетке окна, вцепилась пальцами в прутья. Уидлер смотрел прямо ей в глаза, и лицо его было непроницаемо. Он курил.

Беречь себя для того, чтобы отдать здесь... Сейчас... И этому... На глазах у того, кто, возможно, был ее — впервые в жизни! — достоин... Погоди, Эмили, не может быть. Все уладится. Все еще может оказаться ерундой.

Гэлбрейт растягивал наслаждение. Его возбуждение передавалось ей, но боролось в ее душе с отвращением и ненавистью к нему и к себе. Сердце билось в горле. Гэлбрейт оторвал ее руки от решетки, поднял на руки, как ребенка, и отнес на кровать. Уидлер ничего не увидит. И к лучшему. Пусть он там сойдет с ума. Если он с ней — так... Тогда она отдаст себя первому встречному.

Но не может быть! Может быть, он вбежит сейчас в номер и так отделает этого самца-пар-экселянс, что у него лицо превратится в гуляш... Надо как угодно оттянуть время! Уидлер вычислил номер, он уже бежит сюда!

Эмили вскочила с двуспального ложа и бросилась бежать, но Гэлбрейт настиг ее, опрокинул, она упала на четвереньки, вырвалась, вскочила, но тут же снова оказалась на полу. Он навис над ней. Его возбуждало сопротивление. Она, конечно, была гораздо лучше, чем все, кого он знал до сих пор. Ему предстоит нечто небывалое!

Он сорвал с нее полумаску и замер. После этого она уже не сопротивлялась и лежала на полу, подогнув одну ногу, глядя в потолок. Гэлбрейт осторожно, медленно стаскивал с нее трусики, нежно прикасаясь губами к животу, лобку... а теперь... Она зажмурилась. Гэлбрейт был умелец. Новизна ощущений на какой–то миг вытеснила стыд и отвращение. Но что должен думать Уидлер?

Может быть ей в самом деле подсознательно всегда хотелось этого? Гэлбрейт нависал над ней, и она охватила пальцами его руки, упиравшиеся в пол. Своими ногами он развел ее ноги, — она не сопротивлялась. Озноб ожидания бил все ее тело. Гэлбрейт касался губами ее сосков. Он был весь мокрый после душа, и с его мокрой головы на нее текло. Он слизывал капли горячим сухим языком.

Мгновенная боль пронзила ее. Она сильнее сжала пальцы на его руках, вскрикнула, застонала и затихла.

Гэлбрейт трудился, как умел. В сущности, умел он неплохо. Он был потрясен тем, что впервые за весь его бразильский период, за весь этот перманентно тянувшийся медовый месяц, он впервые встретил настоящую. Ту, у которой был первым; которая не косила под невинность, но и на самом деле была горда, невинна... и любила его, если пришла сюда!..

И он показывал все, на что был способен. Она лежала с закрытыми глазами, но он чувствовал, как расширяется заветный тоннель, в котором он скользил, как напрягается ее тело, как она начинает отвечать его движениям, — наконец, расслабившись, она вполне впустила его в себя, и он ощутил, что теперь он властей над ней во всем. Она приняла его. Ее тело, против ее волн, радовалось этому молодому зверю.

Так вот как это все произошло у нее впервые! С первым встречным. На полу. В чужой гостинице. В чужой стране. Возлюбленный — или бывший возлюбленный, ибо теперь–то я уж никогда его к себе не подпущу — стоит и выжидает внизу. В надежде, что я потом поделюсь впечатлениями. Обладание через необладание. Слышали мы об этом, читали и видели. А ты не увидишь и не услышишь ни о чем. С тобой кончено.

Никто никому не будет обязан. Утром они расстанутся. Он хорош, он силен, он молод. Он скотина. Лучше начинать со скота, молодого, здорового и красивого скота.

Он проникал в нее все глубже, до корня, до основания. Нет, он не раздирал ей внутренности, о чем она читала раньше, она не испытывала боли, и крови, наверное, почти не было. Ей был приятен этот неутомимый горячий стержень. Она лежала, бессильно раскинув руки, и ей было приятно это бессилие. Внезапно она ощутила нечто новое: с каждым его движением внутри нарастало сладкое жжение, волшебное возбуждение всего ее существа, и она стала двигаться в такт ему, и быстрее, чем он, и все глубже принимала его в себя, и согнула ноги, и выгнулась, и уперлась лопатками в пол...

И обессиленно опустилась на паркет, почувствовав, что после ослепительной вспышки счастья во всем теле из него стремительно ушла сила и крепость. Она лежала на полу, отвернув голову от поцелуев Гэлбрейта. Почувствовав, как сокращаются ее мышцы и судорога блаженства сводит тело, он и сам кончил почти одновременно с ней, предусмотрительно разбрызгав несостоявшегося потомка по паркету.

В эту ночь он брал ее еще дважды, второй раз был очень кратким, третий — бесконечно долгим и бесконечно сладостным. Благодарности она не чувствовала, мыслей не было. Обо всем думало тело. Само, без участия рассудка, оно покорялось или брало власть, но Эмили понимала, что если в этом деле возможен природный талант, то она его не лишена. Ей стали ясны многие из ее детских комплексов, страхов, смутных желаний. Ей стало ясно, почему она любила теплые ванны, и сильный ветер, и облегающие платья. Ее кожа, чувствительная к любому прикосновению, ее нервы, отвечающие ветру, океану, просторам пустоты и одиночества; ее спящая чувственность — все подводило ее к сегодняшнему дню. Ее душа оказалась подчинена телу и одновременно независима от него. Воли не было. Душа — была. И она была независима от того, что происходило. Они больше никогда не увидят друг друга. Нежности к Гэлбрейту не было и быть не могло, отвращения не было тоже, — а уж о том, чтобы он испытал отвращение нечего и говорить. Да, иногда он был разочарован в своих девчонках. Но не сегодня. Сегодня, черт побери, ему по-настоящему повезло. Эта девочка, верно, хранила девственность, но кое–что умела. Ее явно учили. Или она все видела, как некая Иветта, или инстинктом постигла все, или кто–то успел ее развратить, пощадив невинность тела и уничтожив невинность чувств.

К утру Гэлбрейт обессиленно заснул. Эмили не чувствовала раскаяния. Рубикон был перейден. Сладкая усталость во всем теле, дрожь в коленях. Никто ни от кого не зависит. Она оделась и тихо вышла. Гэлбрейт пошевелился во сне, чмокнул сонно и перевернулся на другой бок. Он так уснул на паркете, в костюме Адама. Эмили вышла из «Карнавала» на сером, смутном рассвете. Ночь дефлорирована, подумала она. Сейчас — полоска крови на горизонте, и в щель хлынет ослепительный свет. Усмехаясь, она взяла такси и поехала по полупустым рассветным улицам в свой отель. У входа караулил мальчишка лет двенадцати. У нее не было мелочи, и она не подала ему — всегда подавала нищим, но сегодня, ввиду исключительных обстоятельств, мысленно оправдалась она перед собой, не обязательно. Мальчишка проводил ее взглядом. Эмили тут же забыла о нем. Нырнула в ванну, в которой десять часов назад сидела девственницей. Никаких принципиально новых ощущений не было, вопреки известному стихотворению одного нобелевского лауреата. Ранка оказалась небольшой. Все равно на всякий случай надо будет поставить гигиенический тампон.

Она упала в кровать, не забыв на этот раз надеть ночную рубашку. Утром позвонила Кло и сказала, что вылетает. Просьба встретить ее в аэропорту оставалась в силе. Следовало найти Флавио и зарядить его, как сказала Кло, по самое оно.

— Сделаю, — сонно и ласково ответила Эмили. Она не проспала еще и пяти часов.

— Что–нибудь случилось?

— Нет, ничего.

— Я имею в виду сделку.

— А я целку, — хотела ответить Эмили в рифму, но тут же подобрала другую: безделку. О такой безделке не стоило сообщать.

— Я тоже имею в виду сделку, — сказала Эмили.

Стыд ее не мучил. Ведь они никогда больше не увидятся. А рано или поздно это все равно произошло бы. Лучше уж так: по крайней мере, экзотичнее. Они ведь не увидятся больше. В конце концов, ночь прошла гораздо более плодотворно, чем если бы она потратила все время на прогулку с Уидлером. Она еще скажет ему, как она его ненавидит. А с этим она никогда больше не увидится. Никогда больше не увидится. Никогда.


Всю ночь Уидлер носился по горным дорогам на мотоцикле. Мотоцикл ревел, Уидлер тоже. Он, конечно, сдерживался, но все равно они с мотоциклом рычали и рыдали если не одинаково громко, то одинаково страстно. Уидлер не разбился, и это его очень разочаровало. Он впервые в жизни сомневался в своей правоте и не знал, что ему теперь предпринять. Потом он окончательно махнул на себя рукой и понял, что ему теперь предпринять.


Кло вернулась.

Она вернулась, ведя на поводке средних лет мужчину с выражением затравленной гончей. Мужчину звали Элиот. Они так и выпрыгнули из самолетика: энергичная, шумная Кло в плаще и неизменным портфелем в руке, и тихий сгорбленный Элиот из их фирмы, неровной походкой бредущий под зычные крики своей конвойной.

— Я тебе говорила, — заорала она Эмили вместо приветствия, — что если понадобится, я его на поводке приведу?

— Говорила, — кивнула Эмили, хотя она сейчас с трудом припоминала, кто такой этот Элиот и зачем его надо тащить на поводке.

— Загулял на свадьбе, — кричала Кло, размахивая руками, — и забыл, что он мне тут позарез нужен. Я уволить хочу его, говнюка, а он на свадьбе гуляет!

Кло, щелкнув металлическим ключиком, раскрыла ошейник. Элиот счастливо заскулил. Эмили вспомнила, что он работает в их фирме. Коллега, стало быть. Она улыбнулась Элиоту.

«Бьюик» мчался по гладко отполированному шоссе. Кло беспрерывно курила. У Эмили разболелась голова.

— Теперь слушай внимательно, — как сквозь вату доносился до нее резкий голос Клодии. — Ожидается большой банкет. Для китайцев — наших закадычных друзей, маоистов сраных, — она коротко хохотнула. — Мы устроим для них праздник. Я так хочу. Будут девочки, танцы, море шампанского, океан цветов. Эти китайцы приедут с другого конца света. Надо, чтобы все было тип-топ. Или кончится этот бардак со стройкой, — отнеслась она к Элиоту, — или убирайся отсюда, дрянь паршивая.

Эмили потрогала пальцами голову. Жилка на виске билась, в башке гудело...

— Надеюсь, ты хорошо нынче выспалась, — продолжала Кло, обращаясь к Эмили, — ты еще сегодня будешь нужна.

— Выспалась, — коротко отвечала та.

— Говорят, Элиот, этот наш бездельничек вшивый, вызвал пару адвокатов из Нью-Йорка. Без них мы бы его скрутили, а так у него еще могут оказаться козыря в рукавах.

В гостинице Кло быстро приняла душ и тут же вызвала к себе Эмили.

— Как тебе Уидлер? — спросила она, вытягивая очередную сигарету из пачки.

Эмили замялась.

— Не молчи, не молчи. Что ты о нем думаешь? Скажи первое, что придет в голову.

Голова по-прежнему болела. Ни о чем Эмили говорить не хотелось, меньше всего — об Уидлере.

— Странный он... — выдавила она из себя. — Странный, да.

— Да, он странный, — согласилась Кло. — Но это бы еще ничего, если бы только странный... — она задумалась, выпуская дым из ноздрей. — А о чем вы разговаривали?

— Знаешь, мне не хочется сейчас об этом беседовать, — твердо произнесла Эмили.

— Ого, — расхохоталась Кло, — даже так?! — Она поперхнулась дымом. «Покашляй вот так и сдохни», — от души пожелала ей Эмили.

Кло поглядела на часы. — Ладно, пошли! — твердым голосом она произнесла, и Эмили с сочувствием подумала об Элиоте.

В холле гостиницы их уже ждали. За длинным столом сидел заметно повеселевший Элиот в окружении двух мужчин с юридическим выражением кислых лиц.

— Привет, ребята! — закричала Кло, — далеко же вы от дома забрались! И занесла же вас нелегкая!

Мужчины переглянулись.

— Я вовсе не жажду битвы, — развивала наступление Кло. — Мы можем сразу уговориться на том, что вы проиграли.

Один из них оторвал глаза от бумаг и насмешливо поглядел на Кло. Эмили зажмурилась от ужаса. Только этого не хватало!.. Милый ее любовник, как-бы-Джером, Наглый Трахальщик, Козел Вонючий и прочая, прочая, прочая... в серой тройке парился за столом. Почувствовав на себе испуганный взгляд Эмили, он уставился на нее недоуменным взором. Эмили отвернулась.

— Садимся, — Кло похлопала ее по спине и подвела к столу. Эмили на подгибающихся ногах села на краешек стула. Прямо напротив Джерома. Тот поскреб в затылке, затем глазки его хищно сверкнули, и вот он заговорил:

— Мы ведь знаем друг друга, — обратился он к покрасневшей Эмили, — не так ли, крошка?

Эмили промолчала.

Выручила Кло, которая явно не собиралась терять время на пустячные разговоры; мало ли кто кого знал... Сперва надо о деле.

— Так вот, — заговорила она, — мои переговоры были весьма конкретны. Соглашения, которых мы достигли, подходят мне вполне.

Она достала сигарету. Козел любезно поднес зажигалку. Кло мотнула головой и закурила от своей.

— Так что давайте не терять времени, джентльмены. Если вы джентльмены, конечно. Итак, можно считать, что мы договорились?

Козел вежливо улыбнулся и тут же поджал губы.

— Кло, я бы очень хотел сделать тебе приятное. Однако в соглашении есть несколько пунктов, которые следует обсудить. — При этом он значительно взглянул на Эмили, отчего та еще сильнее вжалась в стул.

— А ты не мог бы высказаться более подробно, Гэлбрейт? — ядовито улыбнулась Кло.

«Гэлбрейт, — пронеслось в голове Эмили, — это даже хуже, чем Козел».

— Охотно, — согласился Гэлбрейт. — Мне пришло в голову, что после вашего замечательного соглашения мой клиент останется без работы.

Кло испепелила взглядом Элиота и с той же цианистой любезностью обратилась к Гэлбрейту.

— Ваш клиент вылетит на улицу, в этом можете не сомневаться. Но виной тут не мое соглашение, а его безделье. Ваш клиент, и я хочу заявить об этом со всей определенностью, мистер Гэлбрейт, — самый уникальный сачок и лентяй из всех, с какими сталкивала меня судьба. А она меня, поверьте, сталкивала с самыми удивительными бездельниками. И все же, — Кло важно подняла вверх указательный палец, — твой Элиот — рекордсмен среди них. Чемпион. Бобби Фишер.

Мистер Козел казался глубоко опечаленным.

— Как ни жаль мне, Кло, — заговорил он, — но я никак не могу согласиться с тобой. Мистер Элиот — очень опытный и трудолюбивый работник. Вышвыривать его на улицу — значит отказываться от уникального человеческого опыта. Я уж не говорю о законе, Кло. Заметь, Кло, — подражая ей, он тоже помахал в воздухе своим указательным пальцем с бриллиантовым кольцом, — я еще ни слова не сказал о законе.

— Ты еще о правах человека скажи, — проговорила Кло.

— Если ты настаиваешь, я могу сказать и о правах. Разве можно свободного человека уподоблять собаке? Кто разрешил тебе одевать на него ошейник?

— Он сам, — хохотнула Клаудиа.

— Ты запугала его, вот он и согласился... Наговорила с три короба про какие–то штрафы. Никакие штрафы ему не грозят. А тебе, Кло, с такими повадками самое место служить в Архипелаге ГУЛАГ. Ты читала Солженицына?

Кло зевнула.

— Тебе бы в конвойных войсках служить, — продолжал мистер Гэлбрейт, — С твоими повадками.

— Нельзя ли покороче? — Клаудиа со злостью ткнула недокуренную сигарету в пепельницу и потянула из пачки новую. Козел осекся.

— Вы могли бы, — заговорил второй адвокат, — оставить нашего клиента координатором и консультантом между новыми подрядчиками и старыми владельцами.

— А на хрена им такой координатор? — поинтересовалась Клаудиа. — Что, у них мало своих бездельников? Впрочем, это не мое дело. Если хотите, обращайтесь к ним. В моей фирме он больше служить не будет.

— А я думаю, — снова вступил в разговор Гэлбрейт, — что все эти люди будут связаны с вашей фирмой.

— Откуда такие сведения? — прищурилась Кло.

— Скажите, эти сведения неверны?

Эмили впервые увидела на лице Кло растерянность.

— Я полагаю, что 350.000 долларов в год будет вполне приемлемой для моего клиента суммой, — развивал успех Гэлбрейт. — Надеюсь, и вы согласны со мной? — внезапно обратился он к Эмили.

Эмили вспомнила решетки на окнах, полицейскую дубинку между ног и триста долларов на стойке бара. «Нет, я с тобой не согласна, — подумала она, — что бы ты ни сказал, гад, я с тобой не согласна».

— Вы, кажется, забываете, — вежливо заговорила она, — что неспособность вашего клиента к ведению дел навлекла на нас многие неприятности. Об этом здесь знают все.

— Мы не забываем, сударыня, — перебил ее Гэлбрейт. — Что до меня, так я вообще ничего не забываю.

Эмили поглядела на него с откровенной ненавистью. Он продолжал, ухмыляясь:

— Мы все совершаем ошибки, в которых впоследствии раскаиваемся. Да, вашему клиенту случалось ошибаться. С тех пор он сделал для себя соответствующие выводы. А вы, сударыня, всегда делаете выводы из своих ошибок?

Эмили рывком встала. Кло с недоумением глядела на нее. Мужчины шептались. Кло взяла Эмили за плечи и отвела в сторону.

— Дело у нас в кармане, — донесся до них торжествующий голос Гэлбрейта.

Эмили, плача, рассказывала Клаудиа о своем ужасном падении. «Мы проиграли, да? — спрашивала она, по-детски шмыгая носом. — Я не должна была так поступать? Теперь все пропало, да?»

Кло вдруг расхохоталась.

— Так ты что, дала этому ублюдку?

— Я не знаю, как это случилось...

— Я тебе потом объясню! — Кло, смеясь и легонько подталкивая Эмили, вернулась к столу.

— Мне кажется, я должна уйти с переговоров, — зашептала Эмили.

— Зачем?

Кло была удивлена.

— Ну, мне кажется, что... они теперь будут нас шантажировать... и тебе придется нелегко...

— О, мне всегда легко! Теперь только самое веселье начинается. Я о таком только мечтать могла.

— Что ж тут веселого, Кло? — в ужасе шептала Эмили.

— Сейчас увидишь, как мы их разделаем.

Они уселись за стол.

— Извините ее, ребята, — заговорила Кло, кладя ногу на ногу. — Все вы детишки взрослые. У всех есть жены. Все вы знаете, какими мы бываем в определенные дни месяца. И когда полная луна. И далеко от дома... Ты, наверно, привык к подобным вещам, Джером, — обратилась она к изумленному Гэлбрейту. — Я имею в виду: ты привык к подобным вещам здесь, в командировке?

— К-какой Джером, — тупо произнес Козел, начиная заикаться.

— Я месяц назад виделась с Синти, очаровательной твоей женушкой, — невозмутимо продолжала Кло. — У нее тоже что–то подобное бывает, верно? А какая она впечатлительная, твоя половина! Причем я заметила, что она очень ревнива. И совершенно безосновательно, правда, милый? Как она иногда мучает тебя своими глупыми подозрениями, сладкий мой мальчик. Мне тебя иногда просто жалко. Помнишь я тебя жалела как-года, а один раз зашла пожалеть и опоздала, тебя уже жалели без меня. Ах, Синти, Синти, — тараторила Кло, — не ценишь ты своего юриста!

— Гэлбрейт, в чем дело? — наклонился к нему Элиот.

— Дело в том, — объяснила Кло, — что наш мальчик слишком много путешествует. С тех пор, как ее отец сделал тебя партнером по фирме. Когда я как–то виделась с ней, она пожаловалась, что дети совсем не видят отца.

— Д-да, — проговорил Гэлбрейт, — я и с-сам п-подумываю о том, чтобы проводить с ними побольше времени.

— А это просто, — посоветовала Кло. — Пусть ваш клиент подпишет мою бумагу и катится с вами на все четыре стороны.

— Подписывай, — произнес Гэлбрейт, переглянувшись с коллегой.

— Подписывать? — спросил Элиот.

— Подписывай, кисуля! — сказала Кло. — Вот так. А теперь прощайте, ребятки. И, Джером, не забудь, пожалуйста, передать нашей Синти, что я заеду к ней нынешним летом. Чао!

Взяв Эмили под руку, она удалялась, покачивая бедрами и напевая что–то из «Битлз».

...Кло рассеянно трогала мужские костюмы в самом дорогом из окрестных магазинчиков, куда они зашли принарядиться перед карнавалом.

— Ты составила документы для китайцев?

— Да, конечно.

— Дэн Сяо Пин х... не подточит?

— Едва ли ему захочется точить х... о такое соглашение, — сдержанно улыбнулась Эмили. Если ей всегда теперь придется общаться с людьми в таком стиле, это не стоит ее гонораров. — Но с китайским законодательством все согласуется.

— Отпечатала?

— Да, девушки все сделали. Три экземпляра, как ты просила.

— И с точки зрения ихних законов там все гладко?

— Более-менее. Конечно, инвестировать что–то в такой отель — рискованное дело, тем более что у китайцев последняя сделка с бразильцами имела место быть сорок лет назад. И тогда ничего толком не вышло. У китайцев шло резкое покраснение, а потом за них краснели бразильцы. Все сорвалось. Но теперь, кажется, Дэн провозгласил контакты, дружбу, жвачку и все такое...

— Откуда ты все это знаешь?

— Училась хорошо, — коротко и корректно сказала Эмили.

— Слушай, — сказала Кло задумчиво. — Ты никогда не хотела быть мужчиной?

— Странная связь. Женщина-юрист ничуть не хуже. Сегодня ты мне доказала, что это даже имеет свои преимущества, — Эмили вымученно улыбнулась.

— Я не о юриспруденции... — Кло была мягкой и задумчивой. Сделка подходила к благополучному завершению, и дозволялось расслабиться. — Я о другом. Почувствовать, что чувствует мужчина... Побыть, например, Уидлером. Хоть пятнадцать минут.

Эмили попыталась представить Уидлера с полицейской дубинкой между ног. Не получалось. А интересно, как это у него выглядит. Если только он не импотент, чего исключать нельзя... Хотя такая бешеная энергетика не может исходить от импотента. Побыть им... Эмили представила себя с полицейской дубинкой между ног. Если бы Уидлер был женщиной, она бы раздела его и пнула ногой: ступай, ты никому не нужен. И пошла бы трахать Гэлбрейта, если бы он был шлюхой. И затрахала бы его до обморока. Она расхохоталась.

— Только если бы Гэлбрейт был бабой, — сказала она Кло. — Тогда, в порядке реванша, — сколько потребуется!..

— Ладно, — остановила ее Кло. — Только не надо мне говорить, что ты не хотела бы хоть раз в жизни, хоть пятнадцать минут, хоть ценой унижения, но побыть в шкуре Уидлера.

Она говорила непривычно медленно и печально.

— Странный–то он конечно странный... Не думай: я не для того тебя ему подсунула, чтобы он проглотил наживку. Его все равно так не раскусить. И не для того, чтобы отвлечь его на тебя: он не должен много разузнать о нашей сделке, а то — чем черт не шутит! — возьмет и перебьет, а если ты его зацепила, это его, конечно, остановило бы... Но не в том дело. Все равно на свидание с ним надо было кому–то идти. Я ничего не подстраивала нарочно. Но я надеялась его раскусить...

Странно, подумала Эмили. Все хотят что–то почувствовать через меня. Собственной чувствительности не осталось, что ли?

— Он, конечно, умелый малый, — задумчиво продолжала Кло, на которую нашел некоторый сентиментальный стих, — Дистанция. Полный контроль... А я хочу, — вдруг резко и решительно сказала она. — Хочу быть Уидлером. Потому что тогда я, может быть, пойму, в чем секрет его власти надо мной.

— Его — над тобой?

— Он меня подсек, как только в его увидела.

Эмили передернуло. Да что же это такое? Мне вовсе неинтересны ее откровения... Господи! Или я ревную? Не может быть, чтобы она — она! такая! — была его любовницей!

— Он появился впервые, когда мне надо было разобраться в одном деле. Я ведь тоже юрист по образованию, знаешь? И передо мной лежала папка. С делом. Об этих ребятах, которые наглым образом отмывали деньги. Он пришел. Увидел. И, соответственно, победил.

Кло говорила непривычно ровно, без единого грубого слова.

— Он пришел и забрал дело. И все. А мне было все равно, я уже принадлежала ему, честное слово. Вот что называется «подсек». А потом он стал меня использовать...

— Использовать как? — спросила Эмили, едва шевеля губами.

— Как своего посредника в разных делах. Как помощницу.

Эмили надеялась, что ее облегченного вздоха никто не заметил. Ни девушка-продавщица, воззрившаяся на них, — и впрямь странно было видеть двух иностранок, разоткровенничавшихся так некстати, — ни сама Кло, решившая вдруг рассказать подруге свою трудную и печальную жизнь. Эмили терпеть не могла таких рассказов и сама, согласно Карнеги, не слишком любила обременять окружающих фактами своей биография.

— Я стала следить за ним. Везде, куда бы он ни мчался. Он колесил по всему континенту, прежде чем осел здесь. Куда бы он ни ходил, за ним следовал мой человек. Я наняла частного детектива, — да, да, даже так! — чтобы проверить его прошлое.

— Я не хотела бы показаться грубой, — сказала Эмили, — но я... — Она собралась с духом: — Я предпочла бы не слушать о вашей личной жизни.

— В этом нет ничего личного, — горько сказала Кло. — Он ни разу до меня не дотронулся. А что, — она прищурилась, — что, если я тебе скажу, что он был сиротой на улицах Чикаго и Филадельфии? Был бунтарем в школе? А потом, в свое время, творил такое!.. Какие безумства! Чикаго, Калифорния, да что там — пол-страны, я уверена, о них говорят!

Ну уж и пол страны, с неприятным ревнивым чувством подумала Эмиля. Ревновать его к такому количеству людей, конечно, смешно, но все–таки он не новый русский лидер, чтобы о его безумствах говорила вся Америка...

— А знаешь ли ты, — мечтательно гладя мужские костюмы, полузакрыв глаза, говорила Кло, — знаешь ли ты, что моя одержимость им стала неуправляемой, невыносимой...

Эмили отметила про себя, что если Кло и приходилось когда–то гладить мужскую одежду, то исключительно рукой. Женщина, свободная от быта, находящая романтичным свое увлечение миллионером и его костюмами. Она и заговорила теперь в том стиле готических романов, на котором, вероятно, была воспитана, пока за ее воспитание не взялась жизнь как таковая.

— Ты не представляешь, до чего доходило! Я переоделась служанкой — ну, горничная (Правильно, подумала Эмили, служанка — это уж из Флобера, из Мопассана). Наколочка, фартучек, блудливые потупленные глазки. (Ну, тут не понадобилось входить в роль, усмехнулась Эмили, глазки есть, осталось потупить). Он меня застукал. Но ни слова не сказал, вида не подал! Я была вся красная, а он стоял и ждал, пока я заправлю постель. Идеально чистая постель, он не приводил к себе накануне никакой бабы, уж я–то разбираюсь, какие следы оставляют бабы. Я была в жуткой панике, что он заставит меня, например, драить сортир, — и я бы пошла, потому что я не могла его не послушаться и потому что я же горничная, куда я денусь... Но он просто стоял, скрестив руки на груди. А я хорошо заправила постель, только с перепуга сначала положила покрывало не той стороной. Высоченная постель, — как воздушный пирог из детства. Он положил на подушку бешеные деньги — чаевые — и не сказал ни слова.

А что, подумала Эмили, это на него похоже. Но только уж больно великодушно. И уж если бы ты мыла номер у меня, то я заставила бы тебя вылизать сортир неоднократно. Интересно, как это можно — с такой легкостью класть на подушку крупные чаевые? Если бы Уидлер разорился — это бы его вывело из себя хоть ненадолго или нет? Похоже, нет. Его ничто не выводит из себя. Потому что такие не разоряются.

— На следующий день, — в полном уже делириуме продолжала Кло, только что не гладя себя между ног, — я получила роскошную коробку. С черным платьем. Потрясающим. Очень простым, но изысканным и стоившим бешеных денег, вот действительно. И я же блондинка, так что ко мне очень шло. К платью была приложена записка: «Если вам так нравится переодеваться, то почему бы не делать это как следует?». Мелкий круглый почерк.

Эмили замерла.

— А что, если я скажу тебе, — она напряглась и покраснела, — что мне это неинтересно?

Кло вскинула на нее глаза, полные тоски и нежности. И снисходительности — так смотрит девушка, впервые познавшая мужчину, на десятилетнюю сестру.

— А что, если я скажу тебе, что я нарочно подстроила все это? И нарочно подставила тебя с этим платьем — только для того, чтобы посмотреть, поступит ли он с тобой по-другому?

Она подошла к Эмили вплотную и уже по-кошачьи хищно заглянула ей в глаза:

— Есть между вами что–нибудь или нет? Отвечай!

Но тут же добавила вкрадчиво и почти жалобно:

— Ну пожалуйста!

Да она сумасшедшая, поняла Эмили. Уидлер ее сломал, сделал своей рабыней, уничтожил ее личность! В кого она превратилась? Она рехнутая, просто рехнутая!

— Нет, — сказала Эмили, испуганно делая шаг назад. — Нет, абсолютно ничего.

Это, конечно, ложь. Положим, есть. Но то, что есть, неизмеримо больше, чем то, что имеет в виду Эмили. Точнее, было. Он, конечно, крупный зверь, и я с самого начала не претендовала на него. Но он сделал меня женщиной, — правда, не в кровати. В чужой кровати, на паркетном полу. Он сделал меня женщиной, не прикоснувшись ко мне. Он меня научил. Он показал мне, как надо. И, кажется, он меня не сломал — не то что тебя. Ведь из тебя он сделал тряпку.

Но ничего этого она, разумеется, не сказала вслух.

— Ну, тогда... — Кло рассмеялась с видимым облегчением. Значит, дело было не в ней. Значит, таков он был со всеми. — Тогда... давай сделаем это!

— Что?! — Эмили перепугалась, что Кло подталкивает ее к занятиям лесбийской любовью.

— Дурочка! — усмехнулась Кло. — Сегодня же карнавал. Давай зададим им жару! В конце–то концов это ведь праздник, и можно как следует оторваться! Ну прошу тебя, ну Эмили, ну цветочек! (и ты туда же, с цветочком, подумала Эмили и сама поразилась тому, как трезво и снисходительно научилась думать о людях за эти три дня. А ведь это только начало, и до той страшной, последней правды, которую обо всех знает Уидлер, ей еще жить и жить! Впрочем, она ей не нужна, эта последняя правда. Если так все время думать о себе и людях, считая всех дрянью и себя — дрянью в квадрате, — то и жить не захочется. Оттого–то Уидлер и не знает покоя. Но она сумеет на этом пути вовремя остановиться).

— Нет-нет, — сказала она. — Что значит «отрываться»?

— Давай наденем мужские костюмы! Оденемся, как сиамские близнецы! Помнишь, как в «Девяти с половиной неделях» этот толстяк одевает ее в мужской костюм, с усами! Разве плохо! Разве не возбуждает?!

— Ты, по-моему, и так достаточно возбуждена, — натянуто улыбаясь, сказала Эмили. Она постепенно возвращалась в образ пай-девочки.

— Эмили, душка! Ну умоляю тебя! Ну давай! Как близняшки — брюнетка и блондинка! Ну мне так хочется! Что же мне, на колени встать?

— Уидлера скорее всего не будет на карнавале, — пролепетала Эмили. — Это не в его духе — бывать на карнавале, да еще по случаю чужой удачной сделки. Так ради кого же стараться?

— Да я не из–за него! — крикнула Кло. — Я просто так, для смеха.

— Нет-нет, — неуверенно сказала Эмили.

...Они вышли из магазина через полчаса в строгих черных мужских костюмах, в штиблетах самого малою размера, какие там только нашлись, и у Эмили, и у Кло была маленькая изящная нога. Народ в изумлении глядел на их роскошные шевелюры, выбивавшиеся из–под шляп.

— Черт побери, — шепнула Кло, наклоняясь к уху Эмили. — Что–то не так. Хоть бы не до того, как мы подпишем все с китайцами! Я просто жопой, ты понимаешь, жопой чувствую, что–то не так, не так!

— Это от непривычной одежды, — успокоила ее Эмили, тоже шепотом, сама начиная находить смак в карнавале.

— Нет, нет, — шептала Кло. — Что–то не так! Господи, только бы китайцы подписали, а там мы уж посмотрим, посмотрим...

— Эй! Клаудиа! — крикнули им вслед.

— Не оборачивайся! — воскликнула шепотом Кло, схватив Эмили за локоть и вертя задом, словно ввинчиваясь в толпу.

— Кло! — кричал Флавио, голос которого Эмили теперь узнала. — Кло! Я вижу тебя! Постой! Очень важное дело!

Клаудиа грязно выругалась сквозь зубы. Как это все в ней уживается, уму непостижимо. Хотя как в разбомбленном доме уживаются обломки кирпича, брызги бетона, осколки «баккары», детские игрушки и крысы на развалинах?

— Кло! — кричал Флавио, запыхавшись, подбегая к ним, весь потный, с блестящим черным лицом. Следом за ним семенил тот самый длинный клерк в очках, который в первый день их пребывания в Рио опоздал с переустройством офиса в гостинце.

— Ну что случилось, мальчики? — крикнула Кло. — Почему такие вытянутые лица?!

Она сжала своей ледяной рукой руку Эмили.

— Кло, катастрофа! — выдохнул Флавио, подбегая. — Я узнал, что кто–то купил старый отель. Кто бы он ни был, он заплатил наличными. Я клянусь, я клянусь тебе, что к утру я узнаю, кто это, кто бы он ни был, я его из–под земли достану, я с ним, я с ним... такое сделаю...

Он задыхался, хрипел и пучил глаза.

— Не стоит, — неожиданно холодно и спокойно сказала Кло.

— То есть как не стоит? — Клерк обмер.

— Такое у меня чувство, будто я знаю, кто это сделал, — сказала Клаудиа с ледяным спокойствием. — Я это чувствовала. Мы будем себя вести так, будто ничего не произошло. Все нормально. Все так, как оно должно быть.


— Вот здесь он обычно обедает, — сказала Кло, указывая на небольшую дверь в старой кирпичной стене. Вывески не было.

— Ресторанчик для посвященных. Потрясающая кухня, вечерами девочки, но ему это ни к чему. Меня тут тоже знают.

Она резко толкнула дверь. Двое дюжих шкафоподобных типов у входа на долю секунды напряглись, но тут же снова лениво расслабились в своих креслах. Эмили шла за Клаудией, ничего не соображая и не сопротивляясь.

Уидлер сидел в отдельном кабинете и читал газету. Читал он полосы реклам, откладывая в сторону новости и скандалы.

— Это ты купил старый отель?

Он поднял глаза, даже не посмотрев на Эмили. От его тарелки, еще не тронутой, поднимался пряный запах.

— Я.

Кло и Уидлер смотрели друг другу в глаза. Он чуть улыбался, но был спокоен, как профессионал во время привычной и любимой работы.

— Зачем ты это сделал?

— Это моя профессия.

— Зарабатываешь деньги на людях?! — Кло ткнула пальцем в Эмили, стоявшую рядом, с опушенными глазами и закушенной губой. Эмили даже не пыталась протестовать. Все было безразлично. Карьера пошла прахом, и тоже из–за него. Теперь ее, конечно, выгонят. Она влюбилась, как дура, а он воспользовался отсутствием Кло и обвел ее вокруг пальца. Она думала, что он привез ее в старый отель, чтобы разговаривать о любви и позволять к себе прикасаться. А он осматривал местность. Приценивался к зданию. И теперь все это купил. Акула. Холодный, жесткий, настоящий делец. Спасибо. Он преподал ей стоящий урок. Она теперь тоже будет такой. Всегда. И мужа найдет такого же. Этого урока она не забудет.

Уидлер молчал, не глядя на Эмили. Он смотрел только на Кло. Спокойно, как человек, привыкший к победам.

— Если ты думаешь, что тебе удастся сорвать мою сделку с китайцами, — крикнула Кло, — ты жестоко ошибаешься! Ты все делаешь жестоко, но так жестоко ты еще никогда не ошибался! Ничего у тебя не выйдет, слышишь, ничего!

— Мало тебе? Не надоело тебе деньги заколачивать? Не хватит еще?

— Никогда не хватает.

Кло с силой рванула на себя скатерть. Уидлер усмехнулся. Посуда со звоном посыпалась на каменный пол. Содержимое загадочной тарелки вывалилось наружу. Но и тогда Эмили не поняла, что же, собственно, он ел.


— Главное, не бросай меня, — шептала Кло, расширившимися от ужаса и возбуждения глазами глядя на самолет, катившийся по бетонной полосе. — Главное, ты меня не бросай. Ведь ты не сделаешь этого, правда?!

— Но на что ты надеешься?

— Главное, ты не бросай меня сейчас. Я уверена, что–то произойдет. Одна только ночь! Ну потерпи, что тебе стоит?

— Нет-нет, — успокаивала ее Эмили. — Конечно, не брошу. Но ведь сейчас мы подпишем сделку, банкет, презентация, а утром выяснится, что отеля никакого нет, что все это шкура неубитого Уидлера!

— А мы ничего! — Кло расхохоталась. — Знаешь, есть одно святое правило: блефуй до последнего! Иногда, знаешь ли, такое происходит... Авось!

— Что такое «авось»? — переспросила Эмили. Кло сказала это не по-английски. Может быть, какой–то из неизвестных Эмили местных диалектов?

— Это говорил один мой русский друг, — сказала Кло. — Всегда сидел без денег, но трахался, как Приап. Потом написал об этом роман. Стал известен на весь мир. У себя, там, — тоже. Правда, он стал коммунистом. Это в нем сперма играет. Когда он со мной развлекался, ему было не до коммунизма. Со временем я бы сделала из него настоящего республиканца, но теперь он неисправимый левак. Книжка, однако, забавная. Там он расточает комплименты моей... — и она употребила заборное слово. Ее веселье было явно истерическим. — Так вот, все русские надеются только на «авось». Волшебное слово. Стоило ему сказать «авось», когда он сидел без гроша и огромный член был его единственным богатством, как тут же появлялся какой–то случайный друг, который приводил баб, а одной из них оказалась я. Или приносил водку. Или кто–то где–то печатал рассказ. Так благодаря этому русскому педичке — он с русскими тоже любил развлекаться, и они его так прозвали за пристрастие к неграм, — благодаря ему я освоила волшебное славянское слово. И всегда помогает.

Самолет остановился. Подъехал маленький, словно игрушечный трап. Из самолетика стали выходить желтолицые маленькие люди, сплошь одинаковые, с одинаковыми портфельчиками, в одинаковых темно-синих костюмах.

— Старина Дэн, конечно, раскрепостил экономику, — сказала Эмили. — Но форму одежды не может отменить даже старина Дэн. Удивительная вещь этот Восток, Кло. К ним так идет коммунизм, конфуцианство и вообще любое единообразие!

— Думаешь, мы их проведем?

— Убеждена, — решительно сказал Эмили, поправляя мужской пиджак. — Они будут так шокированы нашим видом, что подпишут любую чушь. — Теперь она была абсолютной союзницей Кло. Уидлер будет наказам. Хотя бы их упорством. И если они проиграют, — они проиграют достойно.

— Ты уверена, что они не потребуют купчую на отель? — спросила Кло, бледная, как скатерть. Эта мысль давно не давала ей покоя.

— Каждая сделка с западным партнером для них — событие, — сказала Эмили. — Пусть еще спасибо скажут. Так что не они будут требовать, а мы. Нам должны верить на слово.

— Твоими бы устами... — вздохнула Кло.

— Если желтозадые попробуют, — сказала Эмили, стараясь сделать Клаудии приятное употреблением ее жаргона. — мы напустим на них местных черножопых.

Обе расхохотались.

VII

— Пошли, — сказала Кло, улыбаясь из последних сил.

Они решительно зашагали навстречу китайцам. Шедший впереди желтолицый, низенький и толстый, протянул Кло руку лодочкой, безошибочно угадав в ней старшую.

Кло протянула руку, как для поцелуя. Китаец потряс ее и повторил ту же процедуру с Эмили. Лицо его лучилось, как блин.

— Они что, всегда так здороваются? — одними губами спросила Кло.

Эмили протиснула в щелочку между китайскими приветствиями английское «Заткнись, дура, это обычай».


...Стол сверкал. Как ни была Эмили увлечена Уидлером, а договориться с ближайшим китайским ресторанчиком не составило для нее особенного труда. Тут были жареные кузнечики, похожие по вкусу на их родные западные подсолнуховые семечки; была фаршированная змея, была свинина с рисом, был гусь, и все это было зря, но напоследок, перед крахом, можно было покушать и повеселиться от души. Бог с ней, с карьерой, не все потеряно. Теперь она будет умнее, только и всего. Веселое отчаянье овладело ею.

Аппетит противился любым приветствиям, но китайское сознание ритуализовано до предела. Встал низенький и толстый.

Он заговорил на том плохом китайском, на котором говорит всякий уроженец страны, который усвоил все ошибки крестьянского произношения, не имел времени их исправить в процессе подъема по служебной лестнице и научился корявым витиеватостям на высших ступенях партийной карьеры. Это был суконный, аппаратно-крестьянский язык, обильно политый соусом национальной мифологии.

— Прекрасна моя страна, — журчал китаец, — как прекрасно рисовое зерно на рассвете (он, вероятно, хотел сказать «роса на рисовом поле», как говорилось в «Речных заводях», но плохо знал собственную литературу). Но есть страны столь же прекрасные, и я счастлив добавить прекрасное и в эту и без того прекрасную землю.

Китайцы одновременно зааплодировали, шестым чувством угадав, когда именно это следовало сделать, по опыту съездов.

— Благодарю, — сказала Эмили и перевела. Кло тоже захлопала в ладоши и предложила выпить.

— Господин Чин еще не закончил, — сказала Эмили и по-китайски обратилась к желтолицему: «Продолжайте, прошу вас, наши уши ожидают вашей речи, как поле жаждет дождя».

Китаец благосклонно сглотнул.

— Земля, рождающая таких красавиц, — он окинул Эмили взглядом, приняв ее за уроженку Бразилии, — достойна того, чтобы посланцы великой державы, жители Поднебесной, под мудрым руководством коммунистической партии Китая, строящей социализм на нашей земле, прекрасной, как капля солнца на листе банана, — он запутался в двух землях, но вскоре вынырнул: — Земля, рождающая таких красавиц, как улитка рождает жемчуг, достойна, чтобы коммунистическая партия Китая крепила с ней контакты!

Китайцы восторженно зааплодировали. Эмили еле сдерживалась, чтобы не прыснуть, представляя улитку, рождающую жемчуг. Партийный босс позабыл, что жемчуг родится в других раковинах.

— Примите этот скромный, как сельская девушка, дар в ознаменование нашего контракта, — медоточиво сказал китаец и вручил Эмили и Кло по коробочке. В коробочке была еще коробочка, в той — еще одна, в ней — бумажка, а в бумажке — ожерелье из речного жемчуга. Эмили потупила глаза и пролепетала слова признательности. Грянули барабаны. Музыка прервала неостановимого китайца. Он благосклонно кивнул и сел под овации соплеменников. Американцы и Флавио тоже хлопали, сдерживая смех и страх. Господин Чин принялся за кузнечиков и расправился с ними быстрее, чем с речью.

С ответной речью к собравшимся обратилась госпожа Клаудиа.

— Нас разделяет многое, — начала она, изящно приподняв двумя пальчиками бокал с шампанским. — Нас разделяют океаны и материки, цвет кожи и политические убеждения. И лишь в одном мы заединщики, — Кло намеренно употребила это редкое английское слово, но Эмили без труда нашла ему китайский аналог — нечто среднее между душеприказчиками и просто душевными людьми. — Мы заединщики в бизнесе. Мы мечтаем построить на этой прекрасной земле прекрасные отели, которые будут приносить нам огромную прибыль. А это значит, что наши великие народы станут еще богаче, ведь мы, американцы, от каждой сделки платим в казну налоги, а вы, китайцы, — Кло на мгновенье задумалась, — вообще только тем и живете, как бы облагодетельствовать свой народ. Я хочу выпить за дружбу между нашими народами, которая рано или поздно, подобно рисовому зерну, прорастет на чахлой почве взаимных предубеждений, недоверия... ну, и прочего дерьма, — обратилась она к Эмили, и та вместо «дерьма» еще за что–то похвалила великий китайский народ.

— Я поднимаю свой бокал за неизбежность смены! — возвысила голос Кло. — За нашу дружбу и любовь! И пусть он перетрахает всех китаянок вместе с вами, товарищи, пусть этот поганый Уидлер пустит всех нас по миру, но сегодня мы выпьем за дружбу! Вот протокол о намерениях, господин Чин! Подписывайте его, ни хрена не боясь! За вас, дорогие вы мои то-ва-ри-щи!!!

Захмелевший китаец подмахнул протокол не глядя. Молодая китаянка вынырнула у него из–за плеча и ловко шмякнула печать на белоснежную бумагу. В ту же секунду радуга разноцветных огней вспыхнула на черном бразильском небе. Душераздирающе взвыла труба, и в яростном ритме латиноамериканских танцев закружились толпы полуголых «дикарей». Кло вцепилась в плечи господину Чину и закружила его в каком–то немыслимом темпе. Новый залп салюта слился с восторженным ревом толпы. «Веселись, — орала Кло прямо в лицо бледному, перепуганному, жалко улыбающемуся китайцу. — Веселись и ни о чем не думай! Мы остановим этого сукиного сына! Мы ему яйца оторвем! Через четыре года здесь будет город-сад!!!»

— Прощай, Уидлер! — кричала Эмили, задыхаясь в объятиях гориллообразного бразильца. — Прощай, мать твою так! Подавись этими вонючими отелями, любимый!

— Верно, Эмили! — откликалась Кло. — Пусть подавится! Пусть жирует, капиталист хренов! Мы еще отомстим! Мы еще вернемся сюда под знаменами китайской освободительной армии! Мы ему покажем социализм с человеческим лицом! Будет он у нас на рудниках тачку катать, сучий потрох! Но пасаран! Да здравствует пе-ре-строй–ка! Виват председателю Мао!

Оттолкнув китайца, она бросилась в гущу танцующих, разодрала на себе платье и заколотила ногами по асфальту в жутком остервенении. Какой–то мулат облапил ее, она боднула его лицом в живот, подбежала к Эмили и потащила ее за собой.

— Ну, — кричала она, хрипло дыша, — ну, Эмили, ну же!..

Эмили, туманно улыбаясь, рвала у себя на горле галстук, словно освобождаясь от удавки и легким жестом смуглой руки отбрасывала удавку в сторону. Галстук, кувыркнувшись в воздухе, растворился в атмосфере. Подняв с земли кем–то сброшенное шмотье, Эмили накинула его на плечи и отправилась бродяжкой шляться по карнавалу.

Праздник выл, ликовал, визжал, орал, отдавался, расфуфыривался, тряс грудями, взметал ноги к разноцветным небесам, шумел петардами, булькал из горла, кололся, щетинился, бил по морде, оттягивался, сосался, тянул верхние ноты, лежал в отключке, оттаптывал, кусался, бормотал — и неотвратимо влек медленно бредущую бродяжку прямо навстречу медленно бредущему мужчине в черном костюме.

Они увидели друг друга одновременно, Эмили и Джим. Бродяжка в серебряном парике глядела, не отрываясь, как воду пила, с такой неизбывной тоской и горечью, что Уидлер, не выдержав, первым опустил глаза.

Рядом с Эмили выросла Кло в золотистом парике. Ее слегка шатало. Взор был слеп, на губах застыла улыбка удава, размышляющего о кролиководстве. «Пойдем», — шепнула она Эмили, та вырвала руку.

— Почему? — Простой этот вопрос Эмили произнесла тоном известного проповедника Билли Грэма, с тем лишь отличием, что знаменитый жулик-миссионер только притворялся, что знал ответ на него, а Эмили не умела притворяться. Она точно знала, что Джим предал и унизил ее, и даже ответ на свой вопрос знала, и не собиралась читать проповеди, но поглядеть в глаза предателю и задать этот бессмысленный вопрос считала необходимым.

— Пойдем, что с ним разговаривать?

Быстрым шагом они пошли мимо него. Джим не оглянулся. И медленно побрел дальше, ступая по лужам своими черными лакированными ботинками.

Странное чувство владело им. Ему казалось, будто жизнь только что кончилась, он умер, вознесся на небо, но там не приняли его, а, пробормотав что–то вроде «иди, попробуй еще раз», столкнули вниз, прямо в эти лужи. В той, прошедшей жизни он точно знал цену всему: деньгам, дружбе, измене, любви. Он прожил ту жизнь как умел. Он нравился себе в той жизни. А в этой оказался растерянным мальчиком тридцати с чем–то лет, одиноким и жестоким от одиночества.

Карнавал остался где–то сзади, за спиной, и глухо бушевал там, перемалывая своими волнами обезумевших людей. Джим брел по городу, маленький, ничтожный, богатый, и не знал, что ему делать с этим ненужным подарком — другой жизнью, которая начиналась сейчас, в эту минуту, в эту ночь. Что–то хрустнуло у него под ногами, он опустил глаза. Осколки разбитой бутылки, цветок орхидеи, вбитый подошвой в асфальт. Стараясь не поцарапать руку, он осторожно поднял цветок с земли. Зачем–то сунул его в петлицу и полез в карман за сигаретами. Спички отсырели, он долго и безуспешно ломал их о коробок. «Эмили», — пробормотал он и двинулся дальше. В прежней жизни не было счастья, но он и не мечтал о нем. Хватало простых удовольствий: денег, женщин, власти над людьми. В этой, дарованной, удовольствий будет немного, зато счастья — с избытком. Он подумал о том, что неплохо бы сейчас повеситься. Или выпить. Или увидеть Эмили.

Промокший до нитки, он возвращался в отель. Душная после дождя ночь сжимала ему виски. Цветок болтался в петлице.

VIII

Эмили и Кло стояли на балконе. Солнце било им в глаза. Кло курила. Эмили, сжимая виски, бормотала жалобно:

— Неизвестность меня убивает. Это подвешенное состояние...

— Что тебе еще неизвестно? — усмехнулась Кло. — Что он сволочь?

— Перестань.

— Так ты говоришь, — Кло ловким щелчком бросила сигарету с балкона, — что занималась любовью с этим адвокатишкой, а Уидлер наблюдал за вами из окна?

— Я не хочу об этом разговаривать.

— Ну, и черт с вами.

В волейбол сегодня никто почему–то не играл. То ли местный сезон кончился, то ли все волейболисты отсыпались после карнавала. Впрочем, один из этих молодцев уже плескался в океане, смывая вчерашнее похмелье. Выйдя из воды и отфыркиваясь, он мельком глянул на красавиц, прищурился и послал им воздушный поцелуй.

— Хорошо плаваешь, — поощрила его Клаудиа.

Он улыбнулся, не понимая.

— Красивый ты, говорю, мужик, — не унималась Кло. — Хочешь с нами поразвлечься? Переведи ему, Эмили.

— Не надо, Кло, — умоляюще поглядела на нее Эмили.

Та поглядела на нее с нескрываемой злостью.

— Милая, — губы ее зазмеились, заставив Эмили опять вспомнить о кроликах. — Работу и деньги здесь тебе даю я. Твое дело — пе-ре-во-дить. С человеческого языка на мартышкин. И точка. А что надо и что не нет — определяю я. Сейчас мне нужен этот мальчик. Хочешь к вам? — закричала она опять. — Переведи!

— Не зайдете ли к нам в гости? — тихо произнесла Эмили.

Парень заулыбался, уставившись на иностранок. Похоже, он расслышал шепот Эмили, но не поверил своим ушам. Кло бросила ему ключ с балкона. Ключ, прозвенев о прибрежный песок, шмякнулся к его ногам. Парень поднял его с земли, восторженно прижал к губам и счастливо засмеялся.

Дверь распахнулась через минуту.

Кло указала ему на кресло. Он осторожно уселся на краешек, медленно переводя взгляд с одной женщины на другую. Пожалуй, на Эмили его глаза задерживались чуть дольше. Во взоре его было любопытство и — страсть. Эмили покраснела. Кло глядела в зеркало, где этот парень отражался во всей своей местной красе.

— Я пойду, — сказала Эмили.

— Нет, ты останешься, — проговорила Кло. — Как я с ним стану объясняться без тебя?

— А вы что, будете еще и разговаривать?

— Какая ты стала циничная! — расхохоталась Клаудиа. — Представь себе, перед этим делом иногда разговаривают. Конечно, у вас, на Диком Западе, это, наверное, не принято— но у нас, так сказать, европейцев...

Эмили поглядела на нее с плохо скрытой ненавистью. Кло выдержала взгляд.

— Девочка моя, — произнесла она с материнской тоской в голосе. — Из–за твоего романа с Уидлером полетел наш контракт. Из–за твоего романа с Джеромом меня чуть не съели с потрохами эти сучьи выродки — нью-йоркские адвокаты. А я по-прежнему плачу тебе деньги и, поверь, дам самую лучшую рекомендацию, даже если ты все–таки вылетишь из фирмы. Сегодня мне захотелось немножко оттянуться. Я прошу тебя о небольшом одолжении; останься и переводи. Неужели это так трудно, дитя?

— Хорошо, Кло, я останусь.

— Вот и лапочка. Спроси его, нравится ли ему то, что он видит,

Эмили перевела. Парень так радостно залопотал на своем наречии, но Кло жестом остановила Эмили.

— Попроси его снять штаны.

Эмили сдавленным голосом произнесла несколько фраз.

— Он сказал: с удовольствием.

Это было чистой правдой. На лице бразильца, быстро стянувшего плавки с бедер, застыло выражение счастья.

— С нею перепихиваться будем? — отнесся он к Эмили, призывая ее в союзницы и кивая на Кло.

— Д-да... я думаю, да, — Эмили покраснела.

— Понимает ли он, — бесстрастным голосом продолжала допрос Клаудиа, — какое удовольствие мы испытываем, глядя на обнаженного мужчину?

Глядеть и впрямь было на что. Загорелое мускулистое тело лоснилось свежестью и здоровьем, а что касается мужских принадлежностей, то сии были выше всяческих похвал.

Вместо ответа он подошел к Кло и быстрым движением развязал пояс на ее халате. Халат распахнулся, пояс упал на ковер.

— Переводить? — в тоне Эмили сквозила ирония.

Парень заговорил быстро, проглатывая слова.

— Он хочет взять тебя, — перевела Эмили. — Уйти с тобой в другую комнату, где вы смогли бы остаться наедине. Меня он стесняется, — не удержалась она, — в отличие от тебя...

— Дерьмо собачье! — внятно произнесла Кло.

Парень вопросительно уставился на Эмили. Та махнула рукой и направилась к выходу. Он обхватил ее за талию, не причиняя боли, но и не отпуская. Руки его были горячи, как прибрежный песок. Эмиля вдруг вспомнила тех двоих, в заброшенном отеле, ужас и страсть вспыхнули в ее глазах.

На пороге бесшумно возник Уидлер.

Эмили заметила его не сразу. А только тогда, когда он вихрем пронесся мимо нее, вынырнув из–за спины, направился к Кло, резко отпихнул ее, взвизгнувшую, а потом за волосы схватил голого бразильца. И хотя бразилец был глазок, полон сил и возбужден, как бывает возбужден определенный орган в определенный момент, — Уидлер с легкостью опрокинул волейболиста. Тот чрезвычайно изумился, взглянул снизу в его лицо и понял, что это лицо не предвещает ему ничего хорошего — во всяком случае, любовных утех не предвещает точно. Это был простой местный парень. Он часто доставлял удовольствие богатым старухам. Иногда — менее отвратительным, менее богатым. Иногда — совсем небогатым и довольно симпатичным. Сочетание прелести и богатства, да еще в двух экземплярах, встретилось ему впервые. Правду говорили древние: ничего слишком. Удача явно перехлестнула через край. Волейболист не знал этого мужика, но понял — с безошибочным чутьем, присущим туземцам и отельным мальчикам, — что иметь дела с этим мужиком не надо. Он встал, нашарил рукой плавки, натянул их на мигом опавший, но и теперь внушительный стержень своего естества и убежал, звонко шлепая босыми ногами и недоуменно оглядываясь.

Эмили в первый момент была поражена. В ней вспыхнула надежда. Впрочем, через несколько секунд ставшее привычным безразличие охватило ее. Возбуждение нашло выход в злобе, кислой и безысходной злобе, всегда сменяющей нервный срыв.

Уидлер некоторое время постоял, пытаясь отдышаться после своего подвига. Клаудиа, ни на кого не глядя, вихрем промчалась в ванную и там заперлась. Уидлер постоял немного и, тоже ни на кого не глядя, вышел. Впрочем, на кого и глядеть ему было, как только не на Эмили?

В дверях он неожиданно поднял на нее затравленный взгляд. Посмотрел исподлобья. И ринулся наружу.

Секунду Эмили оставалась неподвижной. Потом вскочила и в чем была — в расстегнутой на груди мужской сорочке, в черных мужских брюках и штиблетах кинулась следом.

— Сукин сын! — заорала она истерично, не думая, что перебудит весь отель. Голос ее сорвался на визг, руки сжались в кулаки. — Сукин сын, мудак, сволочь! — От бессильной злобы дыхание ее сбилось, щеки горели. — Ублюдок! Чего тебе надо?!

Уидлер остановился, но не оборачивался. Он молчал.

— Если ты хочешь мне что–то сказать, — крикнула Эмили, — говори сейчас!..

Он молчал.

— Ты подставил нас! — заорала она с ненавистью. — Зачем ты это сделал?!

— Я не подставлял вас, — по голосу слышалось, что он поморщился. И объяснил, как недоумку-ребенку: — Я никого не подставлял. Это только жизнь подставляет и обставляет. Жизнь.

Эмили молчала, не в силах что–то возразить на эту холодную реплику. Закоренелый циник. С ним безнадежно разговаривать. Это стало ясно. Но как он стоит — потухший, сгорбленный...

— Ты ведь адвокат, милая, — крикнул Уидлер с другого конца холла. — Значит, ты должна знать, что главное — застукать преступника на месте преступления. С дымящимся пистолетом. Косвенные улики не имеют значения. Вот я сейчас и застукал. Пиф-паф — ты виновна! Ты виновата в том, что ты такая же, как все остальные. Понимаешь? Такая же, как все остальные.

В его голосе не было прежней уверенности, но она не уловила этого. Она приняла усталость за пренебрежение и равнодушие.

— У тебя никогда никого не было! — закричала она, напрягая голос до царапанья в горле. — И никогда не будет! Ты ничего не можешь, слышишь, ты! Никогда! Никого! Не было! И не будет!!!

Уидлер неторопливо вышел из отеля.


Мотоцикл ревел и почти горизонтально ложился на виражах. И черт с ним. Если сейчас рухну, то и черт с ним. Уидлер досадовал на собственное мастерство. Он знал, что хорошему пловцу труднее утопиться. Хорошему мотоциклисту почти невозможно нарочно попасть в катастрофу.

Ветер обжигал его лицо. Он выжимал предельную скорость, и ветер тоже. Он отпустил руки перед поворотом, но инстинктивно снова схватился за руль. Он не знал, куда едет. Он был оскорблен. Нет, и оскорблен он не был. Все отодвинулось, все лежало далеко внизу, как море, как горе. Уидлер ехал над уровнем горя. Это был уже не тот уровень, который он мог выдержать.

Старик, пора признаться, что не ты сделал что–то в жизни, а она сделала из тебя, что ты хотел сделать из нее. За все приходится платить. Ты доигрался с людьми до того, что ничего, кроме этого, не можешь. Тебе ничего не нужно. Ты набивал их собственными деньгами, собственными кишками, собственными страстями. Вот чем ты их набивал, этих кукол, которые перед тобой играли по твоей идиотской прихоти. Внутри ничего не осталось. Все пошло на их кукольные внутренности.

Да что говорить, все люди жалки. Всякий человек смешон, ежели его раздеть и так поставить на морозе. Нет человека, который бы не боялся смерти, не любил денег, не хотел любви и признания. Нет бабы, которая не ох...ела бы, когда ты ведешь ее на бывший рынок рабов, на пряности. Нет бабы, которая бы не вешалась тебе на шею, не хотела бы втайне твоей власти. Нет бабы, которая бы, обломавшись на тебе, на затащила к себе в койку первого попавшегося молодого красивого ублюдка с вот таким...

Мотоцикл занесло, у Уидлера захватило дух, и он лихорадочно стал выравниваться. Да и сам ты, если вдуматься, дерьмо собачье. Боишься смерти, как всякий сопляк.

Но, положим, можно глядеть на людей иначе. Можно. И проливать сопли, слезы, слюни. И желать добра, и жалеть, и осыпать бесплатными приложениями к собственной персоне... В юности, на мотоциклах, в черной банде, в хрустящей коже, по ночам, среди таких же, как он, только менее отчаянных и оттого подчинявшихся ему — вожаку, — он экспериментировал. Он искал тех, кому будет не страшно. И он нашел девчонку, которая не испугалась. Он добился ее и сделал равной себе. Через полгода она стала спать с лысым ублюдком, у которого было все, кроме красоты, силы и молодости. Уидлеру было шестнадцать лет.

С тех пор перед ним пасовал каждый, и за это он ненавидел всех. Если бы он увидел человека, который бы перед ним не спасовал... о, тогда! Тогда, как в романе Кинга, он пошел бы за ним хоть на смерть. Убийца, который хочет последовать за жертвой, если только жертва умерла достойно. Но он еще не встретил достойной жертвы. И убийцей не был. Он просто еще не видел человека сильнее себя. И чище. Да, и чище! — потому что от мог пойти на что угодно, но нельзя было его испугать и нельзя было продать. Ни от кого он не ждал ничего хорошего. Ничего особенного не просил: только не продавайся, не бойся, не ври.

И впервые в жизни он встретил то, что ему было нужно.

Она вела себя точно так все, как рисовал он себе в мечтах. И так же выглядела. И на все его тесты реагировала так, как должна была реагировать в замысле. Он сам ее придумал. Он ее создал.

И он испугался.

Потому что этого быть не могло.

И он отдал ее первому попавшемуся, и она пошла, потому что она любила его, Уидлера, который сам себе запретил называться Джимом, потому что Джимов полно, а он Уидлер, должен быть один, и это имя должно было говорить всем обо всем. Джим был никто, а Уидлер был все, а она любила и Джима и Уидлера. И Уидлер от нее не заслонял Джима, и наоборот.

И тогда он решил быть окончательной сволочью, сволочью по преимуществу, дрянью из дряней, к тому же выиграть надо было хоть в чем–то, раз уж в главном он проиграл. И он решил, что растопчет ее и себя, и будет новая жизнь, с нуля, в пустоте, без надежды. И он растоптал себя, а ее растоптать не сумел, потому что любил ее по-прежнему, а она его по-прежнему не боялась, но уже не любила.

— Не любила?

— Нет.

Так он ответил себе, потому что привык рассчитывать на худшее и всю жизнь из худшего исходил, и потому ему везло в делах, а во кем остальном не везло. И уж либо верить в лучшее, набивать себе шишку на каждом шагу и быть иногда счастливым, либо не совершать ошибок, быть готовым ко всему, ни на секунду не забываться и забыть только, что такое счастье.

И, в общем, оправдался главный его постулат: человек — это то, что он сам о себе думает.

И второй главный постулат Уидлера сбылся: судьба твоя предопределена тобой, самим тобой и ничем больше. Ты вдавлен в мир, и судьба твоя — слепок. Каждый получает то, чего хочет.

Если, конечно, речь идет не об автокатастрофах, стихийных бедствиях и тому подобное...

Стоп!

Его занесло так резко, что он еле выровнялся. И сразу затормозил.

Сейчас бы он погиб, и никто уже не оставил по нем другой памяти, кроме него самого, а он уже не смог бы ничего исправить, и она будет его всегда ненавидеть.

В принципе, конечно, это дамская, девчоночья сентиментальность: думать о самоубийстве или о красивом, кстати подвернувшемся несчастном случае. Но из ее жизни он исчез — это ясно. Как и то, что она его любила, как и то, что он ее продал, как и то, что другого такого шанса не будет ни у нее, ни у него. Она достанется подонку, ублюдочному клерку с каменной задницей, а он будет довольствоваться шлюхами, а может, вообще никем не будет довольствоваться, потому что это не по нему. Он предпочитает брать то, что любит, а если этого нет — не брать ничего.

Пусть у девочки будет по крайней мере в одном все нормально. Если у нее не вышло удачного старта в любви, если она сразу попала на чересчур искушенного, пресыщенного аморального типа, — пусть ей повезет в бизнесе. Она в нем смыслит. У нее будет хорошее будущее. Он поможет.

Он резко развернулся и покатил в город. Камешки вылетали из–под колес его огромного черного мотоцикла. Да вам-давай, старина. Выжмем из тебя максимум сил. Надо торопиться. Благородные поступки надо совершать быстро. Это ведь позор — благородные поступки, добрые дела, щенячья благотворительность. Тот, кто не знает этого и не стесняется собственных добрых дел, тот вообще не знает, что это такое.


В старом отеле, на ступеньках, был тот, кого Уидлер искал. Он знал, где искать. Это существо ему было нужно, и это существо было здесь, и оно было единственным, кто в этот миг искренне обрадовался Уидлеру.

Мальчик сидел и глядел в океан. На его смуглых коленках лежал лист бумаги. Уидлер думал, что мальчик рисует Эмили, но мальчик рисовал океан. В его представлении, видимо, океан больше соответствовал его душевному состоянию. Впрочем, черт их знает, этих местных.

— Здорово, — сказал Уидлер.

Мальчик широко улыбнулся ему.

— То есть просто полный провал, — сокрушенно сказал Уидлер. — Я влюблен, я несчастлив, я тебя предупреждал. От нее надо держаться подальше. Именно поэтому ты сейчас пойдешь к ней.

— Си, — сказал мальчик.

Это было первое, что он сказал.

— Ну да, си, — согласился Уидлер. — Так вот, ты, значит, сейчас пойдешь со мной, мы тут обделаем одно дельце, и ты поедешь опять же со мной, но уже дальше. Сейчас еще рано, семь утра, а в восемь китайцы поедут сюда, смотреть участок. В десять у них обратный самолет. Купчая должна быть на месте, все такое. Короче, ты пойдешь к ней и отдашь бумагу.

— Си, — опять сказал мальчик. Похоже, он все знал. Откуда? Этого Уидлер не понял, да и какая, в сущности, разница?

— Ты делаешь успехи, — сказал он. — Из тебя запросто может подучиться такой, как я. Не дай тебе Бог. Лучше чего–нибудь попроще. Впрочем, бомба никогда не попадает в одну и ту же воронку. Ты будешь другой, и все у тебя будет другое. А я еще чего–нибудь куплю. Мало ли кругом домов. Скажи, этот отель ведь ничего из себя не представляет?

— Но, — серьезно сказал мальчик.

— Вот и я говорю — но, — сказал Уидлер. — Поехали?

— Си, — сказал мальчик.


Уидлер все оформил очень быстро. В его офисе это вообще было неплохо поставлено.

Через десять минут он уже несся по улицам города, умиротворенный и веселый. В офисе, кстати, никто не посмотрел на него, как на идиота. Он втайне этого боялся. Впрочем, ничего он не боялся. Да и потом, его слово тут было законом.

Ровно в семь пятьдесят пять он остановился у двери отеля, откуда вышел меньше двух часов назад. Мальчик с важным видом слез, взял толстокожую синюю папку, в которую был вложен один-единственный лист.

Босые грязные ноги составляли контраст с роскошным мраморным полом, с утра девственно-чистым. Все видели, что мальчика послал Уидлер, поэтому малолетнего лохматого грязнулю никто не остановил.

Мальчик с важностью прошлепал к лифту и поднялся на одиннадцатый этаж.


— Нет, — сказала Кло в трубку. — Нет и еще раз нет. Ваша информация неверна. А где, хотелось бы знать, вы ее почерпнули?

В трубке прокашлялись и неуверенно сказали, что это исходит из компетентных источников, которые они не хотели бы раскрывать.

— Лучше бы этот ваш источник не раскрывал рта. Сделка остается в прежнем виде. Хотите берите, хотите нет. Это ваше право, но наша репутация безупречна. Понятно? Прекрасно. Чао.

Тоскливо, протяжно кричали чайки. Кло села к столу, обхватив голову руками, наморщив лоб, проводя по сухим губам таким же сухим язычком. Зря этот черт не дал ей лечь под мальчишку — последнее удовольствие отнял. Или уж сам бы взял ее. Хотя нет, никогда. Она бы сама потом раскаялась. И насчет мальчишки, и насчет Уидлера.

А дело–то проиграно. Да. Через пять минут китайцы придут смотреть: номер им известен, они постучатся, потребуют купчую и захотят поехать в отель, на их земельный участок. Принадлежащий Уидлеру. А Уидлер сейчас безмятежно дрыхнет в своей безупречно чистой постели.

Она, конечно, не говорит Эмили. Да зачем знать девочке? Девочке, кстати, ничего и не грозит. Теперь ее, Кло, вышвырнут за дверь, а если и не вышвырнут, то унижения не оберешься. В тридцать пять лет поздно начинать. Убыток нешуточный. И даже если все останется, как есть, — это будет первый крупный провал.

Не надо было подставлять девчонку. Девчонка мала и глупа. Она все испортила. Она не знала Уидлера. Любопытство, проклятое бабье любопытство. Дрянь.

Очень печально. Флавио–то, положим, выкрутятся. Но как быть с Элиотом? Ведь Уидлер возьмет Элиота на работу, только чтобы унизить ее. А Элиот многое знает.

И тогда огромная часть тайн ее фирмы окажется в руках Уидлера, у, у, у, Уидлер!..

Послышался стук в дверь.

Все.

Прошло около минуты.

Ну что они там тянут?!

— Кло! — позвала Эмили.

Ну конечно. Поражение тоже должна признать она, а не этот цветок прерии.

— Здравствуйте, товарищи! — громко сказала Кло.

— Да подожди ты с товарищами! — досадливо отмахнулась Эмили. В номере никого не было, кроме нее. — Пришел мальчишка, принес бумагу. Говорит, от Уидлера. Мистера Уидлера. Тут купчая на отель. И на участок. На мое имя.

Кло села на пол и запустила руки в волосы.

— Слушай, — задумчиво произнесла Эмили. — Может, еще не поздно спасти сделку?

— Спасти?! — переспросила Кло сквозь слезу. — Сделку?! Можешь поставить голову, что сделка спасена! Поздравляю!

Она вскочила и расцеловала Эмили в обе щеки.

— Поздравляю! Ты все–таки достучалась до него!

Эмили не знала, как на все это реагировать. Она смертельно устала.

— Ложись, ложись! — хлопотала Кло. — Может быть, примешь ванну? Бедная моя девочка, ты совсем побелела! Ложись, пожалуйста, прошу тебя! Ванну — потом. А я побегу. К китайцам. Они на десятом этаже?

— Да, — безразлично сказала Эмили.

— Ну, мы побежали смотреть отель, — сказала Кло. — Господи, я же говорила: авось! Авось всегда вывезет! Слава Богу, и да здравствует русское авось!

Она поцеловала Эмили в лоб.

— Ты ведь не ненавидишь меня?

— Ненавижу, — устало усмехнулась Эмили.

— Нет, правда! Ведь утром вещи несколько вышли из–под контроля, правда?

— А кто сказал, что они всегда должны находиться под контролем?

— Девочка моя, ты бредишь. Но, впрочем, это неважно: мы спасены. Кстати, я все равно бы у тебя попросила прощения, вне зависимости от того, выиграли бы мы это дело или нет. Шансы были нулевые. Впрочем, как знать. — Она быстро чмокнула Эмили в щеку и выбежала. А Эмили села на кровать, потом легла, почувствовала шеей и щекой прохладу подушки... Встала. Открыла из последних сил окно. Снова легла. Заснула, улыбаясь, не раздеваясь, как три дня назад.


Проснулась она от того, что кто–то сидел и смотрел на нее. Разумеется, это был Уидлер. Он заметил, что она проснулась, улыбнулся и поставил на одеяло корзину диких орхидей. Одна орхидея розовела в петлице его белого пиджака, а под пиджаком ничегошеньки не было.

— Когда я был маленький, — сказал Уидлер, — давным-давно, мы с отцом жили в маленьком домике у моря. Или мне хотелось, чтобы у моря. Или мне кажется, что у моря. Но будем считать, что именно на берегу морском. Так вот, отец все время говорил, что у нас нет денег. Я больше слышать об этом не мог, а он не мог больше ни о чем говорить. Он научил меня плавать. Кажется. Или ходить, не помню. А когда он исчез — даже и не знаю, как он исчез, — я несколько лет почти не разговаривал. Три года просидел в третьем классе. Учителя меня считали не то отсталым, не то двинутым, но хрен редьки, знаешь ли, не слаще, вот... Мне даже позволяли голову держать под партой, я боялся. Я не задавал им никаких вопросов, потому что боялся, а они ни о чем не спрашивали меня, потому что со мной и так все было ясно. И жалели они меня, понятное дело. Короче, лет до одиннадцати такая вот была жизнь. Своеобразная.

— Ну, а потом, — продолжал он, бегло взглянув на нее и закуривая, то есть как бы спрашивая взглядом позволения закурить, — я после некоторых обстоятельств стал работать день и ночь, как вол. Работал, работал и в шестнадцать лет купил свой первый дом. Образования у меня никакого, но руки есть. Дом был в самой худшей части города. Команда у меня была, конечно, та еще. Я ее распустил и с лучшими из них стал все это ремонтировать. Я этот дом купил не на ворованные, — поспешно, словно оправдываясь, добавил он. — На самые что ни на есть заработанные. Купил и стал ремонтировать. Я же подрабатывал, я умел, а стоил он копейки. Ну вот, я его отремонтировал, почти в одиночку, потому что от них–то что было толку? И купил два дома. В другой части города. Не самой худшей. Я получил все, чего хотел. С тех пор и пошло. И наконец исполнились все мои детские мечты. Потом появились дамы, леди, бляди. Из тех, у которых внутри всепожирающая Торричеллева пустота. Их привлекает чужой успех. Если бы Тихий океан был полон супа, всего этого супа не хватило бы, чтобы их насытить. Они всосали бы все. Этого, однако, мне было мало. Чужой ненасытностью сыт не будешь. Для них было все равно, кто я и что я. А я нарочно вел себя, как свинья, и чем резче и грубее я их отпихивал, тем больше их тянуло ко мне, они это принимали за проявление силы. Универсальный закон: хочешь чего–то? — фигушки. Не хочешь — получай в изобилии. Чтобы добиться, надо НЕ ХОТЕТЬ. Ну, и я стал играть в разные игры, и игры стали образом жизни. Теперь я понимаю, что я не смог бы выбраться из этого. Даже если бы захотел. И я, кстати, здорово этого хотел. Толчка не было.

— Если ты хочешь меня, — тихо сказала Эмили, — иди сюда и обними меня.

— Я могу пойти в любой дорогой ресторан, — словно не слыша ее, сказал Уидлер. Он стоял спиной к ней, у открытого окна. Балкон был распахнут, кричали чайки, с пустынного пляжа доносились крики чаек, она проспала до вечера, и багрово-красные отблески легли на пол. — Могу сидеть за своим собственным столиком, за который, кроме меня, никто не сядет, если я этого не захочу. Даже когда меня нет в ресторане. Но я не могу проглотить свою чертову жратву!..

— Просто протяни руку, — сказала Эмили. — И дотронься до меня.

Они поменялись местами. Теперь она просила его дотронуться до себя. А он молчал.

Она расстегнула мужскую сорочку и сбросила на пол. Сняла лифчик. Кинула на стул у стены. Расстегнула мужские брюки, в которых заснула.

Он оглянулся.

— Прости, — сказал он. — Мне жаль разочаровывать тебя окончательно. Но я уже не умею иначе.

— Дотронься, — сказала она с незнакомой ему властностью. И одновременно было в глазах ее детское настойчивое бесстыдство. Она поманила его пальцем. Потом осторожно стала водить тем же пальцем вокруг своего левого соска.

Вдруг ей стало зябко. Она снова надела сорочку.

— Извини, — натянуто улыбаясь, сказал Уидлер. — Я просто боюсь, что ты исчезнешь.

— На самом деле ты всего-навсего не можешь этого сделать, — сказала Эмили. В ее голосе не было ни презрения, ни насмешки, ни вызова. А только бесконечная, невыразимая печаль и горечь.

Он рванулся к ней, неудержимый и стремительный. Принялся целовать в затылок, грудь, шею. Обхватил ее крепкими горячими руками. Стремительно скинул с себя все. Она ему помогала. Пальцы ее были холодны и непослушны. Она прикасалась к своему телу, как к чужому.


...Но будем лучше говорить о прозе.

Что может проза? Чему она способна научить, чем развлечь, чем порадовать? Проза — всего лишь инструмент познания мира. Одним из многих. У нее, конечно, свое пространство, свои пейзажи, рельефы, повороты дороги... Но она не может никому ничего вдолбить. Вообще говоря, ее единственная задача, как ее понимает всякий честный автор, — это пояснить читателю, что он не один такой. И, может быть, ему еще будет хорошо-хорошо-хорошо... хорошо... хорошо…


Да, вот и это, как видим, можно передать средствами прозы.

— Опытный ты, — сказала ему Эмили.

— Да, — сказал он, — ты тоже ничего. Ты все чувствуешь.

Они помолчали.

— Слушай, — сказал Уидлер, — а я прочел у Рут... как ее? Ну, я не помню фамилию... Еще книжка посвящается Биллу, мы с ребятами все думали — ну и мужик же, наверное, этот Билл! Там так подробно написано, как искать клитор, там даже написано, что клитор — это такой странный зверек, он где–то там всегда прячется... Нет, тебе со мной правда было хорошо?

— Правда, — тихо сказала Эмили.

— Ну, спасибо. Правда. Так вот, я до сих пор, знаешь, как–то не очень хорошо его себе представляю. Иногда сразу нахожу, а иногда рыщешь, рыщешь, не находишь...

— Ты его сейчас разве не почувствовал? — улыбаясь, спросила Эмили голосом старшей.

— Нет, ну почувствовал, конечно... но не так чтобы очень.

— У меня он небольшой, — сказала Эмили. — Сейчас поищем. Давай лапу. Почему лапа холодная? Вот так...

Она поцеловала его руку, потом осторожно проводила ее в нужном направлении.

— Вот. Чувствуешь?

— Какая прелесть! — сказал Уидлер. Потом осторожно провел влажным пальцем по губам Эмили.


...Но будем лучше говорить о прозе.

Конечно, проза еще никого не удержала от злодейства, никого ничему не научила, никого не сделала чище, светлей, умней и прочая. Но зато она способна энергетику авторской личности передавать усталому читателю. Она черпает эту энергию ниоткуда: из столкновения двух сил, двух сюжетов, двух далеких друг от друга слов. Патетики и иронии. Но именно этим она делает читателя лучше!.. чище!.. лучше!.. чище!.. лучше!.. ч и щ е... Уф…


— Слушай, — сказал Уидлер. — Ты не думай, я не думаю, что ты мне отдалась за купчую.

— Забудь ты, — сказала Эмили.

— Ты не устала?

— Что ты, мне так хорошо.

— Мне тоже, — сказал Уидлер. — Я закурю, а?

— Конечно.

— Слушай, а это ничего, что я не предохраняюсь?

— Вообще сейчас опасный период, но ты делай, как тебе лучше. Мне же тоже от этого лучше.

— А тот ублюдок...

— Не бойся. Он вовремя выдергивался.

— Говорят, вредно.

— Ну вот, видишь.

— Слушай... А период правда опасный?

— Успокойся, я не собираюсь шантажировать тебя ребенком.

Уидлер приподнялся на локте.

— Надо ли понимать, что ты не хочешь за меня замуж?

— Нет, ни замуж, ни детей я сейчас как–то не планирую.

— Но ты же любишь семейственность!

— Но я еще молода. Карьера не сделана, на ногах я не стою толком...

— Какая карьера! Я куплю тебе прекрасный дом, питание в лучших ресторанах, одежда от кого захочешь, хоть с плеча Пьера Кардена...

— Мне это все уже предлагали.

— Кто?!

— Тот ублюдок.

— И ты что?

— Согласилась, конечно.

— Нет, серьезно. Ты совсем не хочешь за меня замуж?


...Но будем лучше говорить о прозе.

В отличие от поэзии, проза не знает ограничений. Ни тематических, ни формальных. Она касается чего угодно и не связана законами размера и рифмы. Но у прозы свои законы. Она избегает прямых указаний. Настоящая проза любит намеки, тайные параллели, ходы, выкрутасы, фигуры умолчания. И пока она отвлекает читателя, позволяя пробегать одно, сосредоточиваться на другом, увязать в третьем, перескакивать через четвертое, блаженно мечтать на пятом, — герои ведут себя, как хотят, живут своей жизнью, занимаются, чем только сочтут нужным, потому что они совершенно свободны! свободны! Свобод-ны!..


— Слушай, — сказала Эмили. — Мне с тобой так хорошо... Говорят, если двоим слишком хорошо в постели, значит, они будут скандалить. И только в кровати им будет хорошо, а все остальное их будет тяготить, и они не решаться разойтись из–за этой кровати и своего страшного взаимного тяготения, и будут вечно мучить друг друга...

— Глупости, — сказал Уидлер, уже сонный и совершенно счастливый. — Это все чушь. Это неудачники выдумали, как и большинство других легенд. О пользе и необходимости страдания, о вреде и невозможности счастья... Эта совместимость — просто показатель другой, универсальной совместимости. Решительно во всем, вообще, понимаешь? То есть, например, пастушку тянет к герцогу, а принцессу — к свинопасу. Это ведь не значит, что герцог и принцесса развратны и не пожалеют для удовлетворения своих скотских интересов ничего — ни репутации, ни денег, ни чести и происхождения? Конечно, нет! Это просто значит, что ими движет не похоть, а нечто большее. Что и сближает их с объектом стра-а-асти, — Уидлер зевнул блаженно, — даже если у них нет ничего общего. Внешне. В образовании там, в достатке, в уровне интеллекта, как там у вас в университете это еще называют. Взять тебя: красивая, богатая девушка. Свой отель в Бразилии. Кстати, ежели ты за меня выйдешь, он все равно останется твоим, только иногда советуйся со мной, ладно? Я тебя буду очень основательно и бесплатно консультировать. Так вот. Ты красива, богата, умна, окончила университет, семь языков плюс свой, очень красивый, гораздо более богатый, гибкий и выразительный. И я, грубый, необразованный, неотесанный мужлан. Что нас сближает? Родство душ!

— И вообще, — продолжал Уидлер, затягиваясь и пуская дымок из ноздрей. — Тут ведь как. Двое любят друг друга, — он потянулся и уткнулся лицом в грудь Эмили, — потому что внутри у них сидит один и тот же черт. Искорка такая. И она–то все определяет. Хотя на самом деле это может быть, например, общая любовь к манговому соусу...

— Ляг вот так, — сонно сказала Эмили.

— Как именно? — сонно заворочался Уидлер.

— Глупый. Все тебе надо объяснять. Ну вот так!

Он подвинулся ближе, и она зажала его ногу между своих.

— Мне так больше нравится. И прижмись ко мне крепче. А то я боюсь, что ты исчезнешь.

— Нет уж, — сказал Уидлер. — Теперь не надейся. Я самый долгосрочный контракт в твоей жизни. Ладно?

Но Эмили уже спала, улыбаясь во сне. Ей снился Уидлер, показывающий китайцам отель. «Прекрасно рисовое зерно на рассвете, — говорил Уидлер, — но Эмили прекраснее. А с вас, ребята, хватит и отеля. Привет руководству Коммунистической партии Китая!»


Мальчик сидел на берегу океана, загадочно улыбаясь. Он напевал песенку, смысла которой Уидлер не понял бы, а Эмили бы обязательно поняла и перевела примерно так:

Ах, ла-ла-ла, ла-ла, ла-ла...

Загрузка...