Ян Гельман
666, или Невероятная история, не имевшая места случиться, но имевшая место быть

Повесть

И было утро, и был день, и вечер наступил тоже. И ветер, унылый и сырой, нес редкие струйки дождя над крышами разноведомственных домов, аварийных давно, аварийных уже и аварийных потенциально. И город мок под этим дождем невесело и вздувал бесконечные пузыри на бесцветно-радужных бензиновых лужах. И коты, вытесненные из теплых квартир прогрессом на мокрые крыши, мстительно раскачивали телевизионные антенны коллективного пользования, отчего достижения наши на цветных и черно-белых экранах умножались в количестве, но сильно теряли в яркости. А коты хриплыми голосами звали подруг в зыбкий уют чердаков и лестничных клеток и, не дождавшись, лениво дрались на скользком кровельном железе.

И пространство было трехмерно и материализм был крепок.

Не сверкнуло, не грохнуло, земля не дрогнула, а просто вышла на Улицу дворничиха Власьева, Елизавета Егорьевна, которую переменные управдомы называли «товарищ Савельева», а жильцы Дома №, что по Улице, – просто Федотовна. Вышла на Улицу женщина немолодая и во взглядах твердая, на имя Нюра тоже охотно отзывающаяся, и занесла метлу над кучей опавших осенних листьев. Всего только. А материализм треснул.


* * *

– Ох-ох-о! – тяжко вздохнула Елизавета Егорьевна, – листьев-то, листьев намело сколько. – Листья, творенья божьи, были для нее сущим наказанием, как, впрочем, и снег, – слякость на Улице, дождь – грязь в подъездах, сушь – пыль во дворе, и пионер Матюков III – разбитые стекла, клинопись на стенах.

Да, не баловали судьба и природа Елизавету Егорьевну, но вот уже четвертый десяток лет служила она по своей части при Доме №, что по Улице. Менялись управдомы и научно-обоснованные взгляды на сельское хозяйство, создавались домсоветы и независимые государства Азии и Африки, а дворник Власьева продолжала влачить нелегкий дворницкий крест свой с упорством человека, презревшего начальное образование.

Была она женщиной глубоко верующей. Верила в Бога, в облигации займов развития, держательницей которых, в количестве 37 рублей, являлась. Верила в то, что будет кара Божья пионеру Матюкову III-му, раз уж избежал ее пионер Матюков II, отец нынешнего пионера.

Иногда посещал Егорьевну светлый и радостный сон:… И наступил День Седьмой и воссияла на небе заря, и не дымят черным, густым газетным дымом почтовые ящики, подожженные еще пионером Матюковым I, и вот, под ангельское пение хора ветеранов «Дожители» райжилуправления, новый временно исполняющий управдом Гавриил Аркадьевич Архангелович вручает ей почти новую метлу и ключи от комфортабельной дворницкой. Сон повторялся регулярно, как санитарные проверки, но был быстротечен, как горячее водоснабжение. Большую часть бессонных старушечьих ночей проводила дворник Власьева в недрах бездонного подвала, скромно именуемого в реестрах ЖЭУ «нежилой фонд», и, ворочаясь на жестком топчанчике, до утра слушала гул и стрекот машин, доносившиеся с расположенной поблизости Фабрики имени Юбилея Славных Событий.


* * *

Когда-то давным-давно, еще в самом начале Хорошего времени, наступившего вслед за Мирным, возникла у страны большая потребность в шинелях. И родилась от этой потребности Фабрика. Снесли кустари-одиночки свои моторы силой в одну ручную силу, сели друг против друга и стали они уже не одиночки, а большой и дружный производственный коллектив. Мирное время уходило все дальше, шинелей требовалось все больше, и моторы ручные стрекотали все громче, и прибавлялось на Фабрике кустарей кооперированных.

А назвали свою Фабрику исполненные энтузиазмом кустари именем товарища Зачинавшего, о чем доску у входа прибили. И бюст товарища на хоздворе воздвигли и на баланс приняли. Но тут пришло Самое Хорошее Время, и не громко, а совсем даже наоборот, ночью, доску у входа известкой забелили, а бюст Товарища Зачинавшего, в четыре натуральные величины, досками забили. Потому как оказался он и не Зачинавший вовсе, а тормозивший и даже того хуже – большой враг и агент. Хотели бюст совсем сковырнуть, да потом подумали-подумали и, досками заколотив, под пьедестал для других бюстов приспособили.

А название Фабрики, разумеется, поменяли. Назвали ее как-то там вроде о кооперации и насчет цвета кооперации прибавили. Получилось и красиво, и выдержано, и как у всех прочих.

А потом пришли времена страшные, опять шинельные и в конце их кустари кооперированные рассеялись – кто в дальние края, а кто дымом из труб…

Все кончается, кроме времени, а время, оно меняется только. Вот и пришли времена Новые. И новые кооперированные, внуки первых кооперированных, решили сгоряча Фабрику опять назвать именем товарища Зачинавшего. Времена-то – Новые. Да только решив и доски с бюста совсем почти содрав да новый бюст, что на старом стоял, сбросив, призадумались.

Что Зачинавший зачинал, это вроде бы теперь опять ясно, что репрессирован безосновательно – разъяснили, что реабилитирован посмертно, с этим тоже порядок, а вот насчет агента неясно, нет точного указания.

И решили Фабрику так переименовать, чтоб уж больше не переименовывать. Шуточное ли дело: известки да гипсу, да досок фондированных – бюсты заколачивать – не напасешься.

И назвали Фабрику Имени Юбилея Событий. Каких таких событий? А славных! Юбилеев в стране вон сколько – больше, чем Фабрик. И все славные. Поди разберись, поди придерись. И стала Фабрика Имени Юбилея Славных Событий. И переименование ей теперь больше не угрожает. И ничего ей теперь не угрожает. Она ведь теперь совсем ничья, а что ничье – то не пропадет.

Не пропала и Фабрика. Время шинельное закончилось, сукно шинельное осталось. И начали из него потихоньку одежонку ладить. И пошла опять жизнь, застучали швейной машинкой. И начала Фабрика расти, Укрупняться. Ассортимент да номенклатуру улучшать. Времена-то Новые. Только укрупнилась до конца, самое время разукрупняться – филиалы создавать. Улучшать ассортимент да номенклатуру. Времена-то Новые. Ну, а уж как филиалы создали да разукрупнились, тут самое время объединяться. И улучшать, конечно, так как Новые они, времена. Так вот и жила Фабрика имени Юбилея Славных Событий и гигантела себе потихоньку, да занесла над ней свою метлу Власьева Елизавета Егорьевна. Старушка.

А борьбу с Фабрикой за чистоту родного квартала вела Егорьевна тяжкую и отчаянную. Постоянно улучшая ассортимент и номенклатуру, Фабрика завалила изделиями своего производства необъятные просторы страны, а отходами его же – прилегающую к стенам Фабрики территорию. В последнее время и вовсе невмоготу стало старушке. Все чаще наталкивалась ее метла-ровесница последнего улучшения жизни – на дивное Нечто, разбросанное тям и сям среди выбоин подотчетного квартала Улицы.

Вот и сейчас, дивным светом, чахлые струйки дождя разогнав, подмигнуло Оно Егорьевне и заискрилось, павлиньим боком нежно и упруго.

– Господи! – Егорьевна перекрестилась в уме (многолетняя привычка человека, состоящего при государственной службе), – Господи, прости ты их, запланированных, да сколько ж можно?

А Нечто светилось ярко и упорно, метлу озаряя, но не отвечало, так как являло собой предмет хоть и душевный, но не одушевленный – большой кусок Барахлона – дивной синтетической ткани, ввозимой, из далекой, но вполне развитой страны, для пошива в отечественных условиях и обстановке трудового энтузиазма предметов женского туалета. Для покрытия острейшего дефицита этих предметов, ввиду крайней недостаточности ввоза их из все той же далекой, но вполне развитой страны. Где производились эти изделия в достаточных количествах, но в обстановке недостаточного трудового энтузиазма.

Барахлон был визгом, воплем, стоном сезона, мечтой как отдельных граждан, так и организаций, из этих граждан состоящих. Потребность в нем была неиссякаема, и поэтому крали его с Фабрики все, кто мог (а могли все), в количествах неподъемных. И поскольку процесс этот очень близкий к производственному, был значительно легче последнего – Барахлон просто выбрасывался из окон на Улицу, чтобы потом подобрать. – часть Улицы, на которой месторасположена Фабрика, давно стала бы непроезжей, если бы не старания дворничихи несегодняшней формации. Дело в том, что далеко не все, выбрасывавшие продукт из окон, подбирали его потом, позабыв о нем: кто за бурной производственной, а кто и за еще более бурной общественной деятельностью. И тяжкая участь транспортировки невостребованного Барахлона выпадала на долю страдалицы за веру.

Обычно сгибаясь в три погибели под тяжестью дневного улова, старушка Власьева влекла его в расположенную по соседству церковь Святого Руконаложения, ревностной прихожанкой которого являлась издревле. И где пастырем всех страждущих вот уже много лет служил благочинный отец Агасфертий. По пятницам же драгоценный неотечественный товар отправлялся тем же способом в уютный двухкомнатный самостоятельный молельный дом секты джинсоистов-несогласников, под сильное влияние руководителя которой старца Роберта Никодимовича впечатлительная старушка попала года полтора назад по странному стечению ее жизненных обстоятельств.

Но к любопытнейшей и поучительнейшей истории секты мы еще вернемся, а сейчас… Да, что же сейчас? Мелкий осенний дождь поливает честную голову Елизаветы Егорьевны, и тяжкое предчувствие сжимает душу сухими и холодными лапками страха.

– Ох-ох-о! – снова тяжко вздохнула дворничиха, опытным взглядом прикидывая размер рулона. – Опять, значит, несть. За чужие грехи кару приемлю, услышь меня, Милостивец, это ж сколько можно?

И повернув глаза смотрительские подслеповатые к источнику бед и невзгод своих – фабричным окнам, тихонько прошептала: – Чтоб ты пропала, проклятущая!

И дрогнул материализм, дал-таки слабину! Бесшумно подвинулась давно нештукатуренная стена Дома №, что по Улице, и прижалась шершаво и нежно к павильону с вывеской «Свежариба» на странном языке…

А Фабрика исчезла.


* * *

Главный по Другим вопросам районного Масс Штаба товарищ Обличенных Василий Митрофанович сидел за столом. То есть работал. Работа такая у Василия Митрофановича – сидеть за столом и увязывать. Другие вопросы. Не «те», не «эти», не какие-нибудь, а именно «другие». Он ведь главный по «другим» вопросам. Второй Главный. А есть еще по вопросам Главный – третий. Ну, есть еще и По Любым Вопросам Главный, – этот, естественно, Первый. Ну, да и не все сразу, Василий Митрофанович и на Других Вопросах посидеть может. Пока, естественно. Потому что перспектива должна быть. Но забот и сейчас хватает. Ведь сегодня одни вопросы – «другие», а завтра другие – «другие», и все надо увязывать. Не закрывать, не решать, упаси Бог, а увязывать. Закрывать – дело серьезное, решать – дело опасное, а увязывать – дело ответственное, А кому ж ответственным делом заниматься, как не ответственному работнику? И надо сказать, что работник Василий Митрофанович самый что ни на есть. И родом из наших, и стaтью не из последних, и возрастом подходящ: 68 всего, в самый возраст входит.

И кабинетом Василий Митрофанович осанист, и «Волгой» черен, и секретаршей Верой Павловной пригож. Одна только загвоздка: шофер Гриша, что при «Волге» состоит и большое государственное дело делает, – Василия Митрофановича по району Масс Штабному возит, – в рубашечке голубенькой. Хотел было Василий Митрофаныч Гришу остепенить, в пиджачок с галстуком снарядить, – да указали: рано пока. Так поезди. Ничего, придет время, поездим. Первый-то Главный уже на ладан дышит, правда, Любых Вопросов пока не отдает. Персональная пенсия хорошо, а персональная «Волга» – лучше. Да тут еще за Третьим Главным, что По Вопросам, глаз нужен. Все за спиной маячит, да авторучку точит. А как же? Единство и борьба. Диалектика. Диалектику эту тов. Обличенных давно превзошел, а потому порядок в делах у него образцовый: входящие – на столе справа, исходящие – на столе слева, перспективы – в шкафу, обязательства – в рамке, жалобы – в урне. Хороший кабинет у Василия Митрофаныча, уютный и непыльный. Пыль потому как не задерживается. Все время ветерок дует. Успевай только почуять, откуда. Наука!

Еще телефоны у Василия Митрофаныча на столе в ряд. От крайне левого до крайне правого. Так и звенят, так и переливаются. Успевай только трубку снимать да голос менять. В крайне левый – все больше басом, в случае и крепкое слово загнешь – поймут, не маленькие. А уж крайне правый телефон – так он и вовсе не для разговоров: на нем рычажок такой махонький да рожок тоненький. Как звонок С Самого Справа раздается, рычажок сам трубку поднимает, а рожок пищит сладенько: «Вас понял!». Техника!

Однако поздно в кабинете, да и ответственность, на голодный желудок не та. И совсем уж было тов. Обличенных собрался труды дневные прекращать да отбывать. Но вспомнил. Трубку с крайне левого телефона снял: – Прошу соединить с Фабрикой Имени Юбилея Славных Событий. Щелкнуло в трубке и пошло гудеть: «Нету-у, нету-у».

Очень это Василия Митрофаныча озадачило. Ведь в телефонном деле как? Тот телефон, что у него на столе самый левый, у них на Фабрике – самый правый, там, где он басом, у них «Понял Вас». А тут вдруг «Нету-у-у». Осерчал Василий Митрофаныч. А причина серчать у товарища Главного По другим Вопросам очень даже важная. Производственная, можно сказать, причина. Жена есть у товарища Обличенных – Обличенных Лариса Григорьевна. Супруга и вообще. А выходить супруге надо. Когда в распред, когда в театр. Культурность показать дорогим приезжим гостям из Откуда Бы То Ни Было. А выходить-то и не в чем. Как есть она супруга Второго Главного, то импорт не наденешь, с этим строго у Василия Митрофаныча. Ну, понятное дело. Не к лицу.

А в отечественном Ларисе Григорьевне тоже как-то неуютно и непривычно, лет уж тридцать за Главным – отвыкла. Опять же полновата и в возрасте. Где ж выход? Есть выход!

Когда началось, теперь уж никто и не припомнит, а только традиция есть в районном Масс Штабе. Все Масс Штабные жены тела свои упаковывают в изделия Фабрики Имени Юбилея Сланных Событий. Да не простые, а… Чего зря болтать, каждый те изделия видел, хоть не каждый сразу и распознавал. Верх у них бельгийский, а вроде как киргизский, подкладка вроде как отечественная, да только черт-те знает как, а хорошо выглядит. А пуговицы из сандалового дерева от настоящей пластмассы ну никак не отличишь. И хорошеют Масс Штабные жены в этих изделиях и мужьям Масс Штабным Фабрику подвергать да бранить не дают.

Настал момент такой и в жизни Обличенных Ларисы Григорьевны, что без изделия ей просто ну никак. И распорядился Обличенных Василий Митрофанович, команду то есть дал. Попросил, одним словом. И напряглась Фабрика, номенклатуру да ассортимент улучшая и внутренние резервы изыскивая, и сам директор ее, Л. П. Бельюк ночей не доспал, просьбу районного Масс Штаба выполняя. И выдал коллектив изделие не изделие, а красоту неописуемую, улучшенного качества. А Лариса Григорьевна как изделие померила, так словно жар-птица в нем. Изделие, словом, и городскому Масс Штабу впору. Осталось только его в пакет запакетить, да в магазин для всех граждан передать, да по телефону позвонить, да сказать: «Приходите, мол, рядовая гражданка Лариса Григорьевна в наш магазин, может вам чего случайно и приглянется. Ну, и чек в кассе на рупь с копейками выбить. Василию Митрофанычу без чека никак нельзя, потому как Обличенных весь район знает и доверие рядовых граждан для него – первое дело.

Вот такого-то звонка с уведомлением, что пора в магазин, и ждала весь вечер супруга Лариса Григорьевна от директора Фабрики Бельюка Л.П., да не дождалась. А не дождавшись, супругу Василию Митрофанычу в непыльный кабинет позвонила и указала, что промышленность в его районном Масс Штабе позволяет себе, а ходить, не в чем. Сдвинул Главный По Другим Вопросам брови и к левому телефону, а тут вдруг «Нету-у-у!». Безобразие! Непорядок! Да делать нечего. И решил Василий Митрофаныч директора Бельюка Л. П. утром к себе в Масс Штаб вызвать – отчего так?

Засим кабинет покинул и Гришей в рубашечке голубенькой отбыл домой ужинать и на недоумение супруги отвечать.


* * *

Пятясь и молитвы шепча, отступала Егорьевна от места распроклятого, где одним лихим словом грех сотворила. Метлу над собой, как хоругвь, подняв, и крестным знаменьем, да не в уме уже, а истинно, людно, осеняя вывеску «Свежариба» и хмуро затаившийся фасад дома №.

Тьма сошла на город, и коты умолкли. И жутко стало старушке Власьевой. Барахлона даже не подобрав, юркнула она к себе в «нежилой фонд», где долго и истово била поклоны перед висящей в углу подвала стенгазетой «Голос жильца» № 3, который не первый десяток лет украшал ее обитель. А потом рухнула на свой топчанчик. Уснула, однако, быстро: впервые за столько лет гул станков за стеной не мешал. Не стало станков.

Если спросить любого, ну прямо-таки любого, кто на Фабрике Имени Юбилея Славных Событий трудится, ассортимент да номенклатуру улучшая, ну прямо-таки любого – от подсобного пролетария Семена Мордыбана, что на хоздворе под бюстом заколоченным спит по пьяности судьбы и характера жизни, – до ветерана пошивочного дела Шурика Ивановича Апельсинченко – заведующего складом крючков для гимнастерок – как фамилия директора Фабрики? – то любой, ну прямо-таки любой, даже Семен Мордыбан в пятницу после обеда, ответит: Бельюк. И даже инициалы свободно назовет: Л. П. Потому, что приказов по Фабрике под такой фамилией да при таких инициалах уйма. Про одного Семена Мордыбана, почитай, три в неделю. А вот уже на второй вопрос, что легче первого кажется, никто ответить не может. А вопрос этот такой: директор мужчина или, наоборот, женщина?

Ну к подсобному пролетарию на хоздвор идти выяснять резону нет, особенно если после обеда, но тут такой вопрос, что даже сам заведующий кадрами Ермил Никитич Чернополковников не ответит. Тут история целая, можно сказать, загадочный факт природного развития. А история вот какая.

Лет уж двадцать или более того назад прибыло на Фабрику молодое пополнение в смысле улучшения кадров и выдвижения на должности по мере естественного умирания предшественников. И был среди пополнения такой себе товариш Бельюк Л. П. И что характерно, был он тогда женщиной вполне даже. Ну, как началась в коллективе естественная убыль специалистов, пошел товарищ Бельюк Л. П. по служебной лестнице, только ступеньки заскрипели. До начальника цеха дошел. Ну, в начальниках-то цеха, разумеется, был мужчиной: в начальниках цеха какая ж из слабого полу выдержит? Потом вроде не то он в декрет уходил, не то – от него, теперь уж и не узнаешь точно, а вот только как в директора выдвинулся, так это самое и началось.

С одной стороны, где директор поутру, когда шум в приемной и гам, когда самое, можно сказать время, а его не видать? А у маникюрши маникюрит! Вроде она, значит. А кто с комиссией из самого Главуправконтроля коньяк стаканами глушит? Он, конечно, мужик! Кто пауков, что на выставке новых моделей размножаются, до смерти боится? Она! Баба! А кто Семену Мордыбану втихомолку по шее накостылял за «до обеда»? Вот и разбери…

А с другой стороны, на кой оно кому разбираться? Комиссиям из Главуправконтроля все равно, с кем коньяк дуть, был бы даровой, а подчиненным одна забота: на 8-е марта поздравлять или на мужской какой праздник? Проверили. И так берет, и этак. На том и порешили – от двух раз в год убытку большого не будет.

А все остальное время директор больше где? Там, где-то в розоватой президиумно-кабинетной дали. А оттуда-то и не разберешь, кто он такой. Лидия Петрович Бельюк, директор Фабрики Имени Юбилея Славных Событий.

Ну и нам на ночь глядя разбирать это ни к чему. Вот уж и коты затихли, и окна в Доме №, что по Улице, погасли. И ящики почтовые, медленно дымом укутываясь, дремлют. И тихо бредет по пустой Улице, изредка нагибаясь, народной Медицины целитель гражданин Амнюк и на балконе четвертого этажа Дома № сидит в вышитой рубашке солист гражданин Вениамин Накойхер и наигрывает на балалайке милую сердце уго родную русскую мелодию. И спит в «нежилом фонде» праведным сном грешная старушка Власьева Елизавета Егорьевна. До завтра.


* * *

Утро повисло над тротуарами, серое, как старушечий платок. Заворочалась на своем топчанчике дворник Власьева, один глаз приоткрыла, за ним и второй. Поднялась, кряхтя и охая, на стенгазету «Голос жильца № 3» перекрестилась. И сразу вдруг вчерашнее вспомнилось. И пригрезится же такое?… Метлу схватила и шарк-шарк на Улицу. Цела Улица! Вот она, родная: пешеходы по вчерашним лужам шлепают. Лужи – и те целы! Все как есть, пригрезилось!

Нет, не пригрезилось! Шершаво и нежно прижалась давно нештукатуренная стена Дома № к покосившемуся павильону «Свежариба», там и сям виднелись не собранные куски барахлона, покачивали ветвями пять хилых акаций по фасаду Фабрики, а самого фасада не было. Ни въезда для машин, ни доски с предательски проступающим из-под штукатурки профилем товарища Зачинавшего, ни агитационно-воспитательного плаката «Все, что ты крадешь, – ты крадешь у себя!» над проходной. Ничего.

Тихо ойкнув и опираясь на метлу, Егорьевна поплелась к себе в «нежилой фонд».

Как состояла она на государственной службе, то, разумеется, идти надо, бежать к порядкоуполномоченному Поборкину Кузьме, в ноги падать и каяться. Но уж больно дело нечистой силой пахло. А по нечистой силе Поборкин Кузьма не очень-то. Он все больше по торговле семечками да по профилактическому пьянству, когда сам на ногах. А по нечистой силе, – рассудила старушка, – конечно, отец Агасфертий из Церкви Святого Руконаложения, да еще, быть может, старец Роберт Никодимович, если по пятницам.

Очаг православия, сопровождавшего Егорьевну на протяжении всей жизни, находился в двух кварталах от Дома №, и старая вера на время победила. Заперев «нежилой фонд» и надвинув платок на самые глаза, старушка заторопилась туда, где врезалась в низкое серое небо голубоватая маковка бывшего овощехранилища № 62, а ныне опять Церкви Святого Руконаложения, где вот уж более двадцати лет облегчал православных и иных прихожан стражды св. отец Агасфертий. Семигоев.


* * *

Человечество хворает. Простужается, чихает, плоды легкомысленной тяги к случайным связям пожинает. Ну чего там еще? Продукты улучшенного качества в увеличенных количествах потребляя, губит свои чувствительные желудки: устав бороться с ростом собственного благосостояния, покупает себе – кто автомобиль, кто постоянный проездной билет на все виды городского транспорта, и опять же губит сердечно-сосудистую свою систему. Ну а уж нервы-то, расшатанные углубленным чтением газет, и вовсе, как известно, лечению не подлежат, потому как от передовиц и фельетонов разрушаются начисто. Беда, да и только. И вот, окончательно здоровье подорвав, теряя волосы, зубы и оптимизм, обращают граждане желтые свои лица в сторону медицины. И что же мы видим? Спешит медицина облегчить и облегчает за свои 130 плюс выслуга кого как может. Кому больничный откроет, кому рецепт выпишет, а кому скажет глубокомысленно и прозорливо: «Н-да, непонятно, что тут у вас, но курить бросайте, а то помрете». Но граждане курить как раз хотят, а помирать как раз нет, и почем зря кроют бесплатное медицинское обслуживание и районного терапевта Софью Львовну Гай-Марицкую, всякую сознательность потеряв. И идут печальные граждане по унылой дороге нездоровой жизни. А вот тут поперек этой самой дороги возникает перед ними фигура Амнюка Петра Еремеича. Целителя.

Амнюк Петр Еремеич, человек из народа, по профессии тарный мастер. При столярке состоял, тару сколачивал. Тара деревянная, она ведь как? Вот только вроде ее сколотили, вот чего-то там в нее запаковали, глядишь, вот уж ее и сожгли. То есть, вроде как она только что была, а уж глядишь, ее и нет. Вечное дело тару сколачивать. Но надо сказать, что дело без большого полета мысли. Тюк да тюк.

Стой себе да колоти. Да вот еще, в оба гляди, чтоб по пальцам себя не тюкнуть. Скучно. А не такой человек Амнюк Петр Еремеич, чтоб всю жизнь скучать, да тюкать, да пальцы риску подвергать. Человек он пытливый, можно сказать, интеллигент духа, да и как в его коммунальной-то интеллигентом не стать? Засмеют! Один Венька Накойхер, балалаечник, чего стоит? Об других не говоря. И стало Амнюку Петр Еремеичу себя жалко, что пропадут его духовная интеллигентность и природная пытливость без толку-пользы, начал искать вокруг. И нашел. Хворает народ, мучится. Соседка – мадам Нехай-Хроническая, у Матюкова Кондратия с рукой беда, ну и другие, которые дальше и по соседству, – кашляют, стонут, таблетки грызут, а иные и помирают и в тару затариваются.

И горько стало Петру Еремеичу от такой бесперспективности трудящихся жизни. Опять же и тары жалко, что без толку в землю уходит, деловой древесины ценных пород. И понял: спасать надо граждан, пока не перемерли все от райврача Гай-Марицкой.

Сперва средство искал, чтоб облегчение по всем статьям. Но средство найти трудно. Люди говорят, что печень амурского тигра хорошо помогает, изумруд толченый, а еще если пигмея ночью обстричь, да все с него хорошенько перемешать, то уж точно – как рукой.

Но тут загвоздка – тигры амурские – все на учете, ровно валютчики, изумруд – сосед-скупердяй не дает, гражданин Жлоберман – зав. ларьком уцененных бриллиантов. Так и сказал, гад: до конца квартала не проси, завозу нет. Жмот. А пигмея только одного и углядел по телевизору. Да и тот не просто так, а представитель великого пигмейского народа, высокая договаривающаяся сторона. Такого поди обстриги. Сам стричь приехал! Вот и ищи. Совсем уж хотел Петр Еремеич от народной медицины отойти, да вдруг нашел.

А надо сказать, что как раз об это время развели жильцы Дома №, что по Улице, огромное количество псов. Собак да собачек. И вот как по утрам весь этот коллектив на Улицу по утренней надобности высыпает, Петр Еремеич тут как тут. Аккуратненько за другом человека все подберет, в мешочек из барахлона упрячет и к себе в коммунальную кухню. Опыты проводить. Сперва отваривал, потом высушивал, ну а уж как на опилках настаивать начал – жена Евдокея с квартиры съехала. А съезжая и горючими слезами обливаясь, сказала: – «Все я, Петр, терпела, и шестиклассное твое естество, и обхождение без понимания нужд, и по воскресеньям тоже. Но теперь все, мочи моей больше нет, ухожу!». И ушла.

А Петр Еремеич от такой личной трагедийной драмы еще больше в науку углубился. Опыты завершил, методу определил и препарат выработал. Средство. От почек, скажем, – мопсово, от язвы – овчаркино, от кашля – болонкино пользует. И поздоровел народ с Амнюковых трудов, порумянел.

Ну, бывает, конечно, что не помогает. Ну, вдруг с дозой там что, или диету пациенты нарушают. Бывает. А еще есть, которые нос воротят: не хочу, мол, от ризеншнауцера, а хочу от сеттера. И еще, которые из дам с образованием и личной жизнью, какой-то дезодорации добиваются, чтоб не так в нос шибало, как примут. Но это редко. Народ как веру в снадобья поимел, так и на дворняжье налегает без особого разбору. Здоровье, оно поважней разных там дезодораций.

А гражданин Амнюк Петр Еремеич с первого доходу очки в соответствующей оправе завел, да книгу ученую на японском языке: «Интегральные схемы микропроцессоров фирмы «Покусай Сару». Очки он надевает, когда снадобье отвешивает, для образования и чтоб глаза не щипало. А книгу на столике в углу держит – вдруг кто из пациентов про действие лекарств почитать захочет – так пожалуйста.

Денег он, естественно, с подвергаемых народной медицине не берет, как можно? Деньги подвергаемые, естественно, сами на столике в углу оставляют, когда дезодорироваться уходят. Вот чего простой выходец из самой гущи может достичь, если, конечно, с пониманием и воображением.

А уж слава по всей Улице идет. То есть сперва, конечно запах, а слава после. Что живет, мол, в Доме № Целитель-чудодей и что на всех, мол, не хватит. Но пока хватает. С этим у нас хорошо.


* * *

И утро дребезжит за окном трамваями, взвизгивает троллейбусами, радует глаз личным транспортом. И булькает на плите газовой коммунальной отвар спасительный, то Амнюк Петр Еремеич – народной медицины чародей – снадобье из вечернего улова готовит, пациентов ожидая. И хроническая соседка его, мадам Нехай, заняла уже исходную позицию в темном, отдаленном помещеньице, «общие удобства» называемом. И остальные жильцы да жилички Дома №, что по Улице, заторопились, кто в какую очередь. И крестится в уме, подходя к бывшему овощехранилищу № 62, а теперь – опять церкви Святого Руконаложения, дворничиха Власьева Елизавета Егорьевна.

День начался.


* * *

День начался, и звонят в непыльном кабинете телефоны от крайне левого до середины. И молчит пока, слава Богу, крайне правый. Тот все ближе к ночи да к праздникам оживает.

Ну и хорошо, ну и славно, что пока молчит, поскольку хозяин непыльного кабинета Обличенных Василий Митрофанович в непривычном состоянии пребывает: в растерянности и в смущении духа.

Тут такой «другой вопрос» получается, что и не увяжешь. Инструкции от жены получив и поутру в свой районный Масс Штаб попав, налег Главный По Другим Вопросам на крайне левый телефон: мол, подайте мне Фабрику Имени Юбилея Славных Событий и вообще почему? Не подали. Не-т-у-у.

Взъярился Василий Митрофанович и послал шофера Гришу в рубашечке голубенькой на Фабрику, благо недалеко, выяснить, как это так «Не-ту».

И вот сейчас, выслушав Гришин несколько сбивчивый доклад, медленно, но тяжело думал.

Всякое случалось с Василием Митрофановичем за долгие годы верного служения.

Бывало, что и пропадало чего бесследно. В Хорошие, к примеру сказать, времена, люди пропадали, ну потом еще скот пропадал. Сначала личный, потом крупный, потом всякий. Но это давно, еще когда тов. Обличенных в сельском Масс Штабе Третьим служил. А уж когда сюда в районный городской Масс Штаб попал, так все больше по мелочам случалось. Ну, ценность какая материальная, ну чего-то там еще, ладно, не свое ведь, а наше. Пусть. Но чтобы в одну ночь целая Фабрика с ассортиментом, с номенклатурой, с коллективом борющимся, с пальто Обличенных Ларисы Григорьевны, да вдруг пропало – это уж черт знает что такое.

Василий Митрофанович вздохнул и еще раз пристально на Гришу воззрил, принюхался даже. Но ничего такого. Пахло от Гриши исполнительностью, служебной «Волгой»: и еще немножко сметаной из буфета районного Масс Штаба, которая в отличие от обыкновенной, не прокисала и которая в общем-то была Грише не положена в связи с непричастностью. Но Василий Митрофанович, демократ по должности, с целью укрепления связи с народом, непосредственно обслуживающим, глаза на это закрывал. Тем более, что чудо-сметану в районный Масс Штаб завозили с большим запасом. Вот и сейчас, словом о запретном молокопродукте не обмолвившись, указал он Грише, чтоб о происшествии пока никому, и отпустил носителя голубой рубашечки к месту работы – на переднее сиденье стоявшей у подъезда «Волги». А сам, подумав еще несколько времени, выбрал из телефонного ряда один – не левый, не правый, а так, из неприметной середины, лично набрал номер и молвил в трубку авторитетно, но без нажима: «Прошу Отраво-Ядова Сергея Степановича».


* * *

Сергей Степанович Травоядов любил летать по ночам. И даже не так, чтоб совсем уж ночью, а скорее ближе к вечеру, когда граждане и гражданки в семьи возвращаются после трудов дневных, и кто беленькую под лучок, кто чаек под телевизор культурно сидят. Находятся, одним словом, в кругу и лоне. Вот тогда-то и любил Сергей Степанович, неслышно погонами взмахивая, к окошку подлететь, на карниз присесть, глаз выпучить и тихонько сквозь стекло и щель в занавеске наблюдать, как граждане живут да чего нарушают. А потом, наглядевшись и наслушавшись, улетал Сергей Степанович в свою спецполученную одинокую квартирку в Новодальний район, второй этаж, дверь налево, и что увидел-услышал, складывал в свой личный холодильник «Саратов», зеленым крашеный, очень на сейф похожий. Пусть полежит-накопится.

После полета и спится легче и тревога не мучит, что день без пользы прошел. Ну, а как за окном сереет, Сергей Степанович подъем себе трубит и живехонько на работу. А работа у Сергей Степановича – Учреждение. Контора. Коридоры в Конторе длинные: войдешь – не выйдешь, секрет знать надо. А по коридорам двери налево и направо тоже. И дверей тех – тьма. Среди них и Сергея Степановича дверь. Серая, дермантином обитая, а на ней табличка: «С. С. Травоядов по делам расследователь. Стучите». И стучат. Кто робко, кто нахально, кто кулаком, кто пальчиком скребет, а все равно, хоть и тихо, да такой стук в кабинете весь день, что никаких чернил не хватает, чуть не бутылка в день на одни чистосердечные.

Ну не усе, разумеется, стучат. Бывает, и застуканные приходят, и все такие скромные, такие тихие и одеты все отечественно – ровно инженеры. Но тихий-нетихий, а у Сергея Степановича на каждого своя папочка имеется. На кого потоньше – года на три общего, на кого потолще, а кто и так уходит. Но «так» редко уходят. У Сергея Степановича практика, опыт, чутье. Хватка тоже. За то и ценит его конторское начальство. И выделяет. И все хорошо у Сергея Степановича. С Хорошего еще времени. С образованием вот только туговато. В Хорошее время не до того было, в Новое время не до него стало. Все дела да папочки, папочки да стук. Служба.

А уж отрада души у Сергея Степановича – полеты, да то, что с полетов в холодильнике «Саратов», зеленым крашеном, на сейф похожем, накапливается. То свое, то родное, то Сергея Степановича оперативно-личное. На старость. Хотя и в повседневных суровых буднях кое-что пригождается. Вот иной раз войдет в кабинет, что в Конторе, такой скромняга-миляга, такой передовик нашего могучего производства, одним словом, буквально из передних наших рядов. А Сергей Степанович за папкой и не тянется даже, а прямо так с порога и обличит: бросьте, мол, в прошлом товарищ, знаем. Ну а кому ж хочется «в прошлом товарищем» стать? Те, которые из передних рядов были, враз бледнеют и договориться желают. Ну это когда как. По делам расследователь, он тоже человек, и сердце не сердце, а уж пищеварение точно имеет и применять любит. Договариваются. Словом, жить можно. Ну и полеты тоже помогают к пенсии готовиться. Одно тяжко – погоны маловаты, майорские всего-то погоны у расследователя. Звезда одна, просветов два. В сырую погоду, да при его-то возрасте высоко не поднимешься. Этажа всего до четвертого, максимум – пятого. Невысок уровень. Впрочем, в полетах Сергей Степанович к высокому уровню не очень-то и стремился. Года немолодые, а память хорошая. Помнит.

Дружок был у Сергея Степановича, в Хорошее еще время. Тоже летун. Так он в своих капитанских погонишках до девятого этажа добирался. А в Хорошее время девятых этажей немного было, быстро его шустрого заприметили. Ну и сгинул без следа. Не то на проводах замкнуло, не то ветром о балкон шарахнуло, а может, и в форточку затянуло. На большой высоте есть, говорят, такие форточки – если близко подлетишь – затягивает. Так ли, иначе, а только сгинул дружок без следа и пользы для общего дела. Не уберегся. Только и осталось, что папочка ХВ – хранить вечно, такая вот вечная память. И запомнил то Сергей Степанович крепко, а потому уровня своего никогда не превышал. Нам высокие этажи при наших чинах ни к чему, мы свое и на третьих получим. И получаем. Дачка в климатической местности уже почти оформилась, скоро на покой, отдыхать пора. Не тот нынче воздух стал, бензином пахнет, парить трудно, гостиницу «Интурист» проклятую за три квартала облетать приходится, вдруг заснимут окаянные, прощай тогда полеты. Да и народ нынче изменился – раньше и замечали, от окна отогнать боялись, а теперь иные и гонят. Ну еще что – у нижних этажей – не протолкнешься. Которые посмышлёней, те пользу полетов поняли, и уж в кабинетах не удержишь, только сумерек дожидаются. Молодежь конторская, тоже туда же, ветеранов от кормушек отогнать норовят. Есть которые без опыта, так они сразу ввысь воспарить норовят. Идею полетную многолюдием губят. Сергей Степанович, может, всю жизнь кругами поднимался и погоны росли медленно, по ниточке, по звездочке. А эти норовят все сразу. Ну, да что поделаешь. Контора растет, летунов прибавляется.

С год примерно назад, чтоб мастерство медленного парения не сгинуло, приглядел себе Сергей Степанович молодых способных курсантиков, да начал по-тихому полетам обучать. Ребята, спасибо, хорошие попались, смышленые – Федин Вова и Бовин Федя. Ребята понятливые, не без способностей, будет, кому опыт передать, а там – и на покой. Пора уж, пошумел в молодые годы Сергей Отраво-Ядов, и будет. Для Хорошего времени Отраво-Ядов – сила, а для Нового он лучше Травоядовым побудет, так теперь и в служебном указано. Одно только – проследить, чтоб выслуга по обеим фамилиям прошла, а то, не дай Бог, стаж сократят и к другому магазину прикрепят. Беда.

Ну вот, и телефон на столе зазвонил, пошло дело, стук начался, пора по делам расследователю за работу. Обычную, неполетную. И снял Сергей Степанович трубку.


* * *

– Отвори дверь, матушка, видать, от Шмуля за мацой пришли, пора уж, – молвил настоятель церкви Святого Руконаложения отец Агасфертий попадье Марине Тимофеевне и, огорченно хмыкнув, сунул за образа недочитанную книжку.

Любил отец Агасфертий книжки читать. И про шпионов, и с рассуждениями и прочие другие. Но всего более уважал научную фантастику. За чтением, особливо, ежели на ночь, возбуждался без меры, охал, бороду ерошил, ногами сучил и матушке попадье Марине Тимофеевне уснуть не давал. Знал, что грех, а душа просит. Ну и не мог устоять. Читал.

Через нее, через страсть эту греховную и загубил душу. Тут надо сказать, что цена на книги скакнула безбожно. А книги-то, научную фантастику, на грошики, от Марины Тимофеевны утаенные, не больно купишь. Да и приход, прямо сказать, невелик. Прямо сказать – мал приход. Не доходы – слезы. Те из православных, которые в овощехранилище № 62 за картошкой бегали, те еще по старой памяти иной раз заглянут, ну, бывает еще когда отпеть кого, а то еще, если кто ответственный крестить задумал, или иудей там православие принять захотел, так тогда ничего, хватает. А уж когда месячник борьбы с дурманом, тогда и вовсе хорошо – народ валом валит с дурманом ознакомиться.

Однако месячник более трех дней не длится, ответственные товарищи уж все перекрестили, а у иудеев мода на православие прошла и обратный процесс начался. Вот и крутись. А тут еще читать сильно хочется. Ну и ввелся в грех. Сперва надоумил прихожанку свою из Совета Содействия Вере по месту жительства старушку Власьеву Елизавету Егорьевну несть в церковь ткань бесовскую – Барахлон, из которой на Фабрико по соседству власяницы гонют. Сперва ризу, себе сладил, потом матушку Марину Тимофеевну приодел, а потом и торговлишку махонькую наладил прихожанам на радость, себе на успеяние. Ибо сказано в Писании: «Гоните менял из храма», а про синтетику в Писании не сказано. Побойчее жизнь ударила: велосипед прикупили, кое-что из бытовой радиоаппаратуры. На книги, однако, не хватает – не тот доход. А тут еще цена на барахлон упала, уж больно много его старушка-активистка понатаскала. Да Господу слава, пропасть не дал, свел с умным человечком, Померанценбоймом Шмулем Ароновичем. Ну до чего иудей толковый, и не высказать! Вместе и удумали. В притворе церковном печечку поставили, чтоб в печечке той ма-а-хонькой из муки мацу на праздники печь. А какая мука на мацу негодная – из той куличики православным на пасху ладить. Дело богоугодное, святое, можно сказать, дело.

И потянулись в храм Божий иудеи. Сперва только мацу брали, а уж потом и куличи распробовали. Ну и православные тоже, поначалу только куличиками баловались, а там и на мацу перекинулись. Ибо сказано в Писании: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь», а про сорта да названия в Писании не сказано. Побойчее дело пошло, и уж вознамерился было отец Агасфертий часть иконостаса снять да полок книжных добавить, но начальства епархиального убоялся. А тут еще напасть, путаться стал отец Агасфертий. Голова весь день в заботах мирских: Барахлон от старушки получи, иудею Померанценбойму доставь, от него обратно муку прими, да еще за печкой следи, чтоб техника безопасности не нарушалась и сортность продукции не понизилась.

Вот и упомни при таких-то хлопотах, когда чей праздник. Ну и не упомнил. Сперва на Йом кипур яйца красить затеял, потом на иудейскую пасху в колокол по ошибке брякнул. Колокол маленький, ржавый, однако в епархии услышали. Прислали комиссию по выяснению. А отец Семигоев и опростоволосился. До того привык со своими мацушными прихожанами беседы вести, что комиссии епархиальной прямо так с порога и отблаговестил: «Вы ик кому будете? Не за мацой, нет?». Шуму было… Чуть не расстригли. Но обошлось. Бог помог. И уж, кажется, только зажили, так на тебе, новая напасть.

И десяти минут не прошло, как прошмыгнула в комнатку маленькую, лампадами мерцающую, бытовой радиоаппаратурой заставленную, божья старушка Власьева, а свет померк в глазах отца Семигоева. И неангельским хором запело на душе антихристово «Солнце всходит и заходит…». Вот и воздается за грехи наши. Дело-то пострашнее барахлона будет. Да и мацы пострашнее. Тут все больше на экономическую контрреволюцию тянет. И поплыло перед удрученным взором отца Агасфертия, все в черном дыму, кривясь, но не исчезая, страшное слово – «ВРЕДИТЕЛЬСТВО».

Немолод был святой отец и Хорошее время хорошо помнил. Помнил, и что в это самое время за это самое вредительство бывало и куда за него попадали – помнил. Знавал и таки, которые попадали, да не знал таких, чтоб вернулись. Не было у отца Агасфертия таких знакомцев. И что ж оно теперь будет?

Отмщение будет, вот что! Ибо сказано в Писании: «И воздастся каждому по делам его с полной конфискацией всего личного принадлежащего имущества». А как грешить, да чтоб не попасться, в Писании про то не сказано.

Вот почему, выслушав Елизавету Егорьевну строго и сурово, греха ей святой отец на всякий случай не отпустил, а молвил: грешна, мол, и грешна будешь. И в покаяние назначил стенгазету «Голос жильца» №3 наизусть заучить, а до тех пор более не являться. Обо всем же, что случилось, молчать крепко. А уж буде Фабрика вновь из стены обрящется, тогда к нему бежать немедля.

Засим, старушку отослав, делами занялся. Перво-наперво послал матушку попадью к Шмулю Померанценбойму сказать, что богоугодная пекарня временно закрывается и чтоб клиентов пока не слал. Потом снес в церковь велосипед, книжки любимые и кое-что из бытовой радиотехники. Церковное, говорят, не конфискуют.

А потом церковь изнутри запер и, пробравшись в дальний притвор, сел под иконой Святого Иоанна Руку на что-то там наложившего, чего-то там хапнувшего (за что и церкви название вышло), и задумался надолго. Думу думал невеселую, с чего веселью быть? Да что ж теперь…

Отец Агасфертий вздохнул, сплюнул, Иоанна Руконаложившего по деревянному лбу постучал, а потом, икону осторожно на себя потянув, достал из-за нее, из-за иконы, то есть, обыкновенный старый телефон, обтер с него пыль рукавом барахлоновой ризы и опять задумался.

За все годы своего беспорочного подвижничества в бывшем овощехранилище № 62 он всего только два разика тем телефоном и пользовался. Первый раз, когда только заступал – по святому делу звонил, что, дескать, храм Божий опять открыть разрешили, а картошку не вывозят. Вывезли. А за звонок не ругали и даже доверие высказали и номер 66, добавочный 6, запомнить велели. Мало ли что.

Ну, а второй раз звонил, когда с комиссией епархиальной оскандалился. Очень уж не хотелось отцу Агасфертию тогда приход терять. И то сказать, куда на старости лет с матушкой Мариной Тимофеевной денешься. И книжек жаль тоже. Научной фантастики. Позвонил. Две минуты всего говорил, и вышло ему отпущение от телефона. И из епархии те, на кого за обиды свои показал, больше не беспокоили. И даже пекарню тогда не закрыли. Сказали: пусть пока. Только тут пострашнее дело выходит. Фабрики, они хоть на улицах и валятся, да не валяются. Страшно.

Но ухватил отец Агасфертий трубку, сдернул, и дух перехватило от запаха пыльных бумажек, каким от трубки повеяло. Стерпел однако и молвил, глаз на трубку кося и стараясь бородой ее не касаться: «Религия – есть опиум народу». И отзыв тут же услышал: «Воистину воскрес!». И облегчил отец Агасфертий свою душу многогрешную, пекарным тщанием умученную. И про канувшую Фабрику, и про старушку Власьеву, и про зловредного иудея Померанценбойма, и про куму свою зав. планетарием Ефросинью Придурко, что в планетарий парочки для блуду пускает, показание дал. А в конце списочек клиентов пекарных по памяти зачел, особо каждого отметив: кто куличи брал – у того крестик, кто мацу – нолик.

Трубка слушала, молчала и бумажками пыльными воняла, собственный церковно-овощехранилищный дух перешибая. А в конце сказала только: «Свободны. Пока».

И так это «пока» по сердцу резануло, что и не поймешь: то ли отпущению радоваться, то ли радиоаппаратуру бытовую в деревню к родственникам матушки Марины Тимофеевны отсылать. По экономическим случаям, говорят, и церковное конфисковать могут.

И опять ярится в серном дыму над иконами да над кучей ящиков из-под капусты и под купол взбирается страшное слово «ВРЕДИТЕЛЬСТВО».

И скорбно на душе у отца Агасфертия.


* * *

Тик-так, тик-так, тик-так…

И было у портного гайсинского «верхней и разных одежды», у портного, значит из местечка Гайсин, славного и многим известного местечка, у Реб-Арона Померанценбойма, говорю, у портного, было четыре сына. Четыре красавца, четыре богатыря, четыре умника другим отцам на зависть. А звали их просто, потому что простой человек был Реб-Арон Померанценбойм. Звали их Хаим, Лейб, Мойше и Шмуль. Шмулик, меньшенький, ох не дурак!

Тик-так, тик-так, тик-так…

И чего бы не жить человеку, чего бы не жить когда есть у него верное дело – ладить «верхней и разных одежды» землякам своим и даже приезжим из Винницы и самого Екатеринослава? Чего бы не жить ему, я вас спрашиваю, если у него доброе имя и славные сыновья, есть кусок хлеба на старости лет и рюмка пейсаховки на праздник? Так нет! Грянули События. И завертело, зашумело, копытами зацокало, тачанок колесами землю заполосовало красное, белое, зеленое. Пухом перин вспоротых Гайсин как снегом запорошило. События. И сгинул старый портной гайсинский Реб-Арон Померанценбойм под шашками белыми, а может, и зелеными, а может, и красными, по-всякому бывало. События…

Тик-так, тик-так, тик-так…

Сгинул Реб-Арон Померанценбойм, и вывески его, и дома его, и козы его, и коровы, почти дойной (богатый был человек Реб-Арон), на земле не осталось. Прах да пыль.

А сыновья? Да что ж сыновья? Целы сыновья! Вот они, сыновья, вот они, красавцы, вот они, орлы! Хаим – красный командир, Лейб – красный бригадир, Мойше – красный дезертир. А младший, Шмуль, Шмулик, ох не дурак! Пока так. Ох, и тикало время, ох и тикало, и било наповал доносами, что всякой пули вернее. А только вот они, братья Померанценбоймы: Хаим-Ефим Аронович – комбриг, Лейб-Лев Аронович – главРИК, Мойше-Майкл Эрон – в Америке биржевик. Разбросало братьев по должностям, да по городам, да по странам тоже разбросало. Один младшенький Шмуль, Шмулик, ох не дурак. Пока так.

Тик-так, тик-так, тик-так…

Мельница мелет, жернова вращаются. Каждому, конечно, свое, а только слыхали, говорят: «гены». Теперь, конечно, говорят, раньше не говорили. Так вот, и вправду выходит «гены», или, по научному говоря: кому что на роду написано – то так и будет. И значит, Мендель с Вейсманом, хоть и не наши, не гайсинские были, но тоже толковые люди. Правильно считали. Вот и все сыновья старого гайсинского портного, то есть, значит, Реб-Арона Померанценбойма, по шинельному делу пошли. Хаим шинель носит, Лейб шинельной промышленностью командует, Мойше, тот, что в Америку подался, шинельными акциями торгует. А четвертый, Шмулик? В армию, с Хаимом, – здоровьем слаб, в производство, с Лейбом, – грамоты маловато, в Америку к Мойше – ехать далеко, да и что в ней есть, в этой Америке, тьфу! Младшенький, Шмулик, ох не дурак! Пока так.

Тик-так, тик-так, тик-так.

И опять беспощадное время на братьев косой замахнулось, только теперь уж без промаху. Первым брат Мойше сгинул. Пропал и нету. Ну и правильно, какие в Америке могут быть братья? Вторым брат Лейб пошел. Не те шинели в его промышленности пошивали, ой не те! С уклоном шили, во вред и по заданию. Сгинул брат Лейб. Третий черед брату Хаиму – да только тут что ж? Война.

А четвертый брат, Шмулик, он где ж? А тут! Все времена пересидел, все события перебыл и до нашего счастливого Нового дошел. Младший брат, Шмулик, ох не дурак!

Только он не Шмулик теперь вовсе, он теперь в честь славных братьев своих, которых двое у него было, в честь героев павшего да репрессированного – Шурик. Шурик Иванович Апельсинченко. Заведующий складом крючков для гимнастерок, что на Фабрике Имени Юбилея Славных Событий. Вот так.

И хоть много чего еще можно о нем рассказать, и рассказано будет, но не сейчас. Сейчас некогда Шурику Ивановичу, потому что сейчас стоит он бледный и взволнованный перед зеркалом и на праздничный скромный пиджак, дважды перелицованный, привинчивает Знак почетный «40 лет материальной ответственности». Знак этот за беспорочность и воздержание от хищения сам директор Лидия Петрович Бельюк ему как неизменно-кадровому вручил уже десять лет назад. А торопится Шурик Иванович, потому что скоро Вечер фабричный начнется. Мероприятие с традициями. И ему, Шурику Ивановичу, как традиций носителю и хранителю в президиуме, второй ряд шестое место слева сидеть надо. Памятный день сегодня у Шурика Ивановича, ему ведь сегодня новый Знак вручать будут: «Еще 10 лет материальной ответственности». И вполне даже может быть, из районного Масс Штаба кто-нибудь приедет, а раз так, то задерживать уважаемого Шурика Ивановича мы не будем. И с матушкой Мариной Тимофеевной, в супружестве Семигоевой, он разминётся и новости удивительной не узнает. Да пока и не надо. Время торопит, но терпит.

Тик-так, тик-так, тик-так.


* * *

Время, конечно, терпит. Но торопит. И спешат наши новые знакомые из числа граждан кто куда, кто почему, кто зачем.

Нелестно отзываясь о православии и слугах его, семенит в сторону двухкомнатного молельного дома секты джинсоистов-несогласников старушка Власьевна, бодрой предчувствующей походкой шагают по длинным коридорам Конторы в кабинет к Сергею Степановичу Травоядову практиканты сыска Вова Федин и Федя Бовин, торопится домой посыльная матушка Семигоева; завернув в платок расписной русский барахлоновый свою балалайку, мчит куда-то вдаль солист Вениамин Накойхер. И многие другие из остальных тоже спешат, торопятся и опаздывают, и вовремя приходят и разочаровываются. Потому что иногда лучше и опоздать, да не узнать, что спешить было некуда.

Вот и мы спешить не будем, а ознакомимся обстоятельно и неторопливо с примечательной историей секты джинсоистов-несогласников, пока пыхтя и отдуваясь взбирается на шестой этаж, где расположен двухкомнатный самостоятельный молельный дом секты, Елизавета Егорьевна, и где совсем не ждет ее духовный вождь секты старец Роберт Никодимович.


* * *

В высоких Скалистых Горах самого что ни на есть Дикого Запада теряются начала секты джинсоистов-несогласников. А было так. Через пустыни и леса шли переселенцы. Винчестеры за плечами, кольты у бедра, жены в фургонах. Ну что там еще? Дети, волы, негры. Смерчи завывали койотами, койоты вились смерчами. Индейцы все в перьях, как перина после погрома, из кустов выскакивали, боевой танец Священной бензоколонки плясали и закурить клянчили. Еще бизоны, зверобои, следопыты, могикане. Одним словом, пионеры. Прерия. И все вроде неплохо, одно плохо. Идти далеко, а воды никакой. И очень пить хочется. И вот уж когда совсем никаких физических силов нет, как жарко стало, один из переселенцев Ли Рэнглер чего удумал? Выжимать штаны-джинсы, в которых для экономии через прерию шли, чтоб, значит, выходное не портить. И появилась влага. Тут, правда, есть которые спорят, что вроде это не Ли Рэнглер был, а Леви Страус. Может быть, и так. Кто ж теперь разберет? Но только с того и пошло. Поклялись переселенцы те штаны-джинсы, что их в пустыне спасли – влагой животворной одарили, – носить не снимая. И те из них, что перводжинсовство за Ли Рэнглером признавали, те стали Лирэнглеристы, ну а другие – Левистрауссисты. И пошла между ними вражда – сначала форменная, а потом и фирменная. И к наследникам их та борьба по наследству перешла. Много лет прошло-пронеслось. Уж и Запад не Дикий, и пустыни засеяли и леса повырубили, и не то бизонов перебили, а индейцы сами вымерли, не то наоборот, а вражда та до сих пор идет. Размножилось племя джинсоистов. Секты пошли, ответвления. Кто за индийское учение «Милтонс» стоит, кто на «Рылу» болгарскую молится. Но в одном все тверды – в вере. А вера в джинсы – как влага в пустыне, в джинсах спасение! Занесло и к нам на улицу той веры ростки. Только развороту ей спервоначалу не было. Не до ответвлений. Нету! Но зато уж потом, как во всем другом мире она, вера джинсовая, на убыль пошла, начался и на нашей Улице праздник. Стали появляться одни из граждан, которые громко требовали. – Джинсы, – значит, – для всех! – А на швейном гиганте, на Фабрике Юбилея Славных Событий, как раз объединение после разукрупнения проводили и удовлетворить одних из граждан никак не могли. Вот и появились с таким безджинсовым положением несогласные.

НЕСОГЛАСНИКИ, значит. Так и оформилось движение. Во весь рост встало. С джинсовой части, от ног и выше – до несогласной. Несогласие – в голове. Т. е. с головы до ног получается джинсоисты-несогласники – стихийное движение общественного протеста. Вон как! Сначала просто ДОСТАТЬ пытались. Нету. Тогда борьбу за ПРАВО ДОСТАТЬ начали. Ну, смотрели-то на них, прямо скажем, косо. Плохо смотрели. И швейнотрудящиеся с Фабрики, непомерными требованиями замученные, и жильцы Дома № из числа движением неохваченных. Ну и другие. Прочие. И даже кого-то там утеснили: в кино не пустили. Не то до шестнадцати, не то после третьего звонка. Обида! Притеснение! Шум пошел. Вера, она страданием крепится. Началось.

Не скажем, что первым, но и не из последних заметил новой веры распространение Кулик Роберт Никодимович – человек без определенных трудовой книжкой занятий.

Ну ничем таким особенным личность не примечательная. До сорока уж дожил – не нажил. Из всех сильных чувств, человеком испытываемых, самым сильным было в нем одно: сильное нежелание работать. А в стране, даже и в такой, где всеобщее среднее образование, работать нужно. Все перепробовал. И по снабжению вертелся, и по соцобеспечению крутился, и в обществе «Дознание» лектором побывал. Ничего. А возраст жмет. Решать нужно. И решил. Пошел Роберт Никодимович в старцы. Объявил знакомым из гражданок, что было ему видение. Истина, мол, открылась. А возгласить ее, истину, он может при полном стечении. Стеклись. Сперва человек шесть. В подворотне Дома №. Там и накрыла нарождающую организацию смотритель Власьева Елизавета Егорьевна. Хотела сначала обезвредить и к Поборнику Кузьме, порядкоуполномоченному, весть. Да больно у перводжинсоистов глаза верой горели. А и сама веровала. Сжалилась. К себе в «нежилой фонд» запустила и чаем обогрела. И пошел в «нежилом фонде» опасный разговор, что достать, мол, негде, жаловаться некому и ждать нечего. Разговор старушке непонятный. Она и сама метлы новой да переселения безуспешно ждала. И несогласие охотно выразила, и как «Джинсы для всех!» грозным хором тихо кричать начали, она свой голос тоже подала. Так в подвале и оформилось движение. Так и возникла секта. И влилась в нее на беду обоюдную старушка Власьева. Ну уж потом, как разрослась, секта, да квартиру собственную, на паях снятую завела, – зажил Роберт Никодимович. Конечно, на взносы добровольцев-несогласников прожить трудновато. Несогласники все больше народ безденежный, деньги-то на символ веры уходят. А еще народ невыспавшийся и начитанностью обессиленный. Потому как наклейки, что на джинсах, по ночам читают, слово свободное. А прочтя, друг другу передают.

Ширится движение. Но приметил Роберт Никодимович, что старая дворничиха барахлон дефицитный пастырю-конкуренту, отцу Семигоеву в храм таскает, и убедил толику от православия отрывать и на его истинную новую веру жертвовать. Помогло. Стал ткань заповедную между сектантами распространять – все же джинсе замена. С того и жил. Не так чтоб, конечно, не лучше, чем мы с вами, но и не хуже. Куда ж? А тут как-то через сектантку и лично приближенную свою Оксанку Шуриковну набрел на родителя ее – Шурика Ивановича, товарища Апельсинченко. Тут уж полный сбыт пошел. Только неси! Пошивочный ветеран тоннами брал. Секта росла, джинсоизм процветал, несогласие ширилось. Бурлила жизнь! И вот на тебе. Все загремело, ухнуло и в пропасть рухнуло. И как это?

Стараясь понять, перебравший с вечера Роберт Никодимович стоял, тряся головой, перед сбивчиво объяснявшей происшедшее дворничихой.

– Робик, Робичек, – нежно позвала из соседней комнаты новая прихожанка, небезуспешно пытавшаяся вытеснить из сердца вождя секты недавно отбывшую с мужем Оксанку Шуриковну. Под неофиткой призывно заскрипела двуспальная иноческая кровать. Пяткой босой ноги апостол несогласия захлопнул дверь, ведущую в келью, и опять уставился на что-то бубнившую Елизавету Егорьевну.

– Да пойми ты, бабка, нельзя мне до этого дела даже касаться. Несогласник ведь я, нетакомыслящий. – Вот, вот, – согласно заторопилась старушка.

– Никак не мыслящие мы КУДА, а только сгинула она, Фабрика. Ой, сгинула, отец родной! – И она потянулась сухонькими ручонками к вздрогнувшему животу старца.

Перед все еще несколько затуманенным взором Роберта Никодимовича бойко пронеслись на память заученные параграфы и статьи Великой Книги Бытия, которые он, несмотря на несогласие, очень не хотел нарушать. И решение созрело моментально.

– Иди, бабка, – определил он единоверке. – Иди!

– Куда ж идти-то, касатик? – забеспокоилась Егорьевна, не находя опоры и во второй, запасной вере.

– Куда? «Туда, где за морем сияет гора…», – вспомнилось Роберту Никодимовичу из основательно забытого, но такого милого и безопасного школьного детства. Но вслух он порекомендовал дворнику Власьевой абсолютно другое направление. Причем, даже привыкшая ко многому за годы общения с пионерами Матюковымн трех поколений дворничиха на минуту растерялась.

– Да-да, именно, – и подтягивая на бедрах сползавший символ веры, отшельник поволок одну из вернейших своих последовательниц и основу благосостояния секты к выходу из скита. Через полминуты, несколько припадая на правую ногу, пострадавшую от соприкосновения с твердой верой и несогласием старушки Власьевой, теперь уже навсегда порвавшей с ядом сектанства, он вернулся в келью, где с нетерпением ждала очередного обряда смирения души коечная неофитка.

– Робулька, – молитвенно проворковала она. – У тебя была другая женщина?

– О Боже, за что? – мелькнуло в голове старца, но – положение обязывает! – он обратил в сторону ложа гордый профиль греческого бога, занимающегося боксом, и важно произнес значащим шепотом:

– Как ты можешь?! Это был товарищ по борьбе!

– Это опасно? – забеспокоилась сектантка.

– Да! – трагически прошептал инок. – Очень! Но необходимо! Иди ко мне, любимая, – помолимся. Может быть, последний раз.

Опустим по врожденной деликатности нашей подробности обряда и снова вернемся в келью, когда новообращенная заснет крепким послемолитвенным сном.

Заглянем и увидим лихорадочно собирающегося старца. Натянув поверх символа веры еще два, из числа нераспространенных среди сектантов, Роберт Никодимович быстро собрал некоторые особо ценные реликвии секты, проверил, крепок ли сон прихожанки, и, осторожно прикрыв за собой дверь, навсегда покинул молельный дом.

Путь старца Кулика, понявшего всю опасность случившегося и мгновенно оценившего возможные последствия, лежал на вокзал.

По дороге, сделав небольшой крюк, он заскочил на минуту в чуть не ставшую ему родной квартиру Шурика Ивановича Апельсинченко. Тут, за надежной шестизамочной дверью, предусмотрительный старец разместил кое-что из бытовой радиоаппаратуры, тщательно укутаной в куски барахлона. Своей морганической теще Фриде Рафаиловне Апельсинченко он объяснил, что отбывает по делам веры и несогласия, и осведомился, нет ли писем Оттуда, от Оксаночки, и, оставив бывшую возможную родственницу вздыхать о неслучившемся, отбыл.

Купив в привокзальной кассе билет на поезд, идущий в места, прямопротивоположные тем, в которые ему попадать не хотелось, Роберт Никодимович выбрал телефонную будку потемнее и нырнул в нее. В почти матовое от многократно повторенного телефонного номера под именем Виолетта стекло будки он увидел, что поезд подают к перрону. Пора. Старец вытащил из кармана у сердца специальную, с гербами с двух сторон, двухкопеечную монету и сунул ее в щель автомата.

Будка засветилась изнутри тусклым светом закрашенной камерной лампочки. Несколько вздрагивающей, хоть привычка и была, рукой сектант Кулик набрал номер 66, добавочный 6, и тихо отрапортовал: – Примите сообщение от несогласника 732/123.


* * *

Стоят под строгим взглядом Сергея Степановича практиканты сыска – надежа конторская. Хорошо стоят, уважительно. С ноги на ногу не переминаются. Стройно стоят и ответственно. Бог и царь для них Сергей Степанович. Хоть и Бога нет, и царя не предвидится. А только яркий пример и учитель. Стоят. Разные они ребята – Вова Федин и Федя Бовин. И рост разный, и цвет волос вроде отличен, а портрет тоже. Но если хорошо, до сути посмотреть, то надежные они ребята, правильные. Одинаковые. Не зря их Сергей Степанович лично из всего набора выделил и к себе определил. Глаза у обоих чистые. Белые глаза. Как анкета незаполненная.

И очень эта чистота молодая по делам расследователю нравится. Читать удобно. Вот и сейчас, указания давая, следит он зорко, что в глазах отпечатается.

А печатаются в глазах практикантов Указания. Искать пропавшую вчера под вечер Фабрику Имени Юбилея Славных Событий – согласно негласных распоряжений районного Масс Штаба.

Для поиска отправиться в район Дома №, что по Улице, и обстоятельно живущих в нем расспросить.

С людьми поговорить отдельно, с общественностью – отдельно, особо выделив Матюкова Кондратия – общественности давнего представителя.

Шума лишнего не поднимать, и о результатах лично ему, Сергею Степановичу, доложить.

И главное. Никаких внеслужебных полетов по этажам. Дело особо важное, потому как – швейный гигант и опора индустрии.

В этом месте инструктажа белые глаза на минуту помутнели, так как пешком ноги бить практиканты сыска уже понемногу отвыкать стали. Но, не переча начальству, отсалютовали и отбыли.

А Сергей Степанович делами занялся. Перво-наперво номер 66, добавочный 6, набрал и доложил обо всем коротко и четко. Только в конце закашлялся: дух папок номерных такой из трубок пошел, что его собственных конторских дух перешибло.

Трубка щелкнула и велела действовать.

«Ишь ты, ценное указание!». Действовать Сергей Степанович и сам собирался. Много чего у него накопилось о Фабрике в холодильнике «Саратов», зеленым крашеном, на сейф похожем.

Да только это вечером, дома. В Конторе же гражданин Травоядов конторскими делами занялся – стук слушать. И потек день…

Течет день, тянется. В делах и в безделье, в странных разговорах и в их запоминании для сообщения. Течет. И тихо, с опаской, плывет по этому течению еще один, не то чтобы герой, а так, просто участник нашей невероятно правдивой неслучившейся истории. Вот он, участник.

Ну что может быть у человека в жизни такого плохого, если он вдруг коряк? То есть не по фамилии «коряк», не по имени коряк, а по национальности коряк. Ну, конечно же, ничего такого плохого быть не должно. Хотя ничего такого особенно хорошего тоже не предвидится. Живи себе да корячь потихоньку. Так, собственно говоря, Аким Петрович Чуможилов и делал. Жил да корячил, В одном соседнем НИИ. А про НИИ что скажешь? Что можно – другие сказали, а чего нельзя, того и мы не будем. Непристойностей и без того хватает. Так вот, Аким Петрович Чуможилов. Он человек образованный, тихий. В НИИ сидел. В отделе. Кроссворды решал: «До обеда – по вертикали, после обеда – по горизонтали. Как раз выходило на свою зарплату минус подоходный. Что еще? Проходил в статистике по графе «прочие национальности» и пенсии ждал. Что еще? В Доме №, что по Улице, жил. Как раз над комнатой Амнюка-Целителя помещался, а потому сильно обменяться хотел, чтобы в другой район подальше, где среда окружающая. Объявления об обмене в перерыв свой обеденный писал. И правильно! Не в рабочее же время! Так вот и жил Аким Петрович. Да вот еще, забыл совсем, утром зарядку делал, песню пел. Свою, корякскую. Вот оно! Вот оно, главное! С того и началось.

Тут надо сказать, что вдруг пошла в Новые времена среди граждан мода: семьи объединять. Оно, может, и правильно. Большой семье жить, конечно, способней. И на продукты меньше уходит, и за дедушкой присмотр крепче. Да только тут заковырка. Семьи у граждан из объединяющихся разбросанные: кто Здесь, а кто и Там. И что характерно, нет такого, чтобы им, семьям, т. е., посередине где соединяться. Да и Здесь дядю родного-троюродного принять никто не торопится. А тронулись все, кто мог. Туда. И опять проблема. Семейное дело, оно общения требует, а проклятый барьер языковый общаться не дает. Ну, сами посудите. Как ты дядю родного-троюродного, без которого жизни тебе не было и к которому ты Туда стремился, обнимешь, да в долг у него попросишь, если кровь родная, а язык чужой? Или вот еще сказать: Там – свобода полная и тамошние власти, где, значит, объединяются, очень, говорят, любят, когда их ругают. Демократы потому. А ты, гражданин из объединяемой семьи, свои, местные, власти ругать научился, хотя и тихо, а про те и двух слов не свяжешь. Сказано, Языковый Барьер. И пошла за Языком охота. И пошла на Язык мода. А тут вдруг узнают разъединенные граждане, что такой себе товарищ Чуможилов, якобы, Язык знает. Как случилось, кто первый узнал, теперь уж и не найти. Может Амнюк Петр Еремеич, сосед, песню утреннюю услышав, стукнул, может, мадам Нехай-Хроническая чего перепутала. А только как-то под вечер постучались в дверь к Акиму Петровичу. И не кто-нибудь постучал, а уважаемый Человек и поливочный герой Шурик Иванович Апельсинченко. И с порога прямо упрашивать начал, чтобы Языку, Который Известен, гражданин Чуможилов его родную дочь Оксанку Шуриковну научил. С бережением тайны, особенностями и произношением.

Тут на минуту от Аким Петровича отвлекшись объясним, что, как пошла мода семьи объединять, стал товарищ Апельсинченко получать письма. От несуществующего по причине красного дезертирства брата. От Майкла Эрона Оранжада. Ну, пока письма шли, держался боец материальной ответственности твердо. Не было, мол, брата, и нет. Но уж как посылка пришла, а в ней шуба барахлоновая – тут уж не выдержал. Дрогнул. Посылка – не письма, кровь родная – не вода, а шуба – не промтовар, а сигнал к объединению семей. Сам-то Шурик Иванович для путешествия староват, разумеется, а вот дочь – Оксанка Шуриковна – секты джинсоистов-несогласников первейшая и активнейшая приверженка, та, конечно, засобиралась. Даешь, т. е., духовное благосостояние и материальную свободу. И встал перед младшей Апельсинченко во всю ширь Барьер Языковый.

Сперва Аким Петрович, гражданин Чуможилов натиску любящего отца и верного брата противился. Какой мол, такой Язык? Но и Шурик Иванович не прост, ой не прост. Какой Язык? Известно, какой. Тот Самый. Короче говоря, договорились. Так и началось. С Оксанки Шуриковны. А уж потом, про специалиста прослышав, валом повалили разъединенные в комнату Акима Петровича на четвертом этаже Дома №, что по Улице. А разъединенные – народ такой. Одному уступишь, так уж и другим отказу нет. Пошла учеба. И граждане, объединения желающие, на преподавателя своего нарадоваться не могли. Обучает быстро, берет по-Божески, секретность блюдет. И Язык не в пример тому, что у других обучающих, легкий да понятный. Некоторые слова ну прямо от обычных не отличишь, разве что с Произношением. И Аким Петрович, гражданин Чуможилов, на учеников не жалуется. Про способности речи нет, но платят. И которые при продуктах состоят, сильно облегчают. Зажил Аким Петрович. Но ведь как в нашей жизни заведено?

Если вдруг так уж хорошо – ясное дело, нехорошо будет. И правда. Пошли от первых объединившихся Там письма Сюда. И что же? Ой, беда! Та же Оксанка с мужем. Как, значит, добрались, сразу на вокзале принялись власти ругать. Для лучшей встречи в смысле борьбы за свободу своего веского слова. Так, поверите ли, за папуасов приняли. А Там, где объединяться едут, папуасов хоть и любят, но высказываться не очень дают. Чуть не линчевали. Ну и с другими Акима Петровича выученниками сплошной конфуз и недопонимание. Как о барьер языковый не бьются, как произношение не оттачивают, никто из числа любимых родственников их понять не может, да в долг не дает. Вот какая Там темнота да бескультурье! Никто корякского языка не знает и за свой не принимает. Хоть обратно просись. И еще беда. Не все разъединенные объединиться успели. Есть которые и остались. И приходят они грозной толпой к Дому № и деньги за уроки с произношением назад требуют. А гражданин Жлоберман, ученик из последних, – зав. ларьком уцененных бриллиантов, – говорят, и вовсе озверел. Самый большой камень все время за пазухой носит, чтоб как Акима Петровича встретит, так всеми двумястами каратов – по голове. И вот во время, нами описываемое, сидит Аким Петрович у себя в комнатенке, даже форточку открыть боится. А под окнами объединяющиеся разъединенные на Языке, одному ему понятном, угрожают и злятся. Худо.


* * *

Осторожно и ответственно ступая, практиканты сыска все больше углублялись в бесконечный подъезд Дома №. В подъезде сильно пахло народной медициной. Там и сям валялись, излучая дивный свет, небольшие куски барахлона. Кроме них, подъезд освещала также изумительная по красоте исполнения и устрашающая размерами надпись работы пионера Матюкова III «ВЕОЛЕТА ЗЮРИНА ИЗ КВАРТИРЫ 6…». Далее следовало нетленное определение. Пониже фрески возмущенной нервной рукой мужа и борца за правду было начертано: «ЭТО НАГЛАЯ, ВОЗМУТИТЕЛЬНАЯ ЛОЖЬ!». А еще ниже пионер резюмировал: «А ТЫ, ЗЮРИН…!». Удачное сочетание качеств членов неведомой семьи так заинтересовало практиканта Федина, что он тут же предложил – Ну что, махнем к этим, к Зюриным? – Никак нет, – твердо возразил Бовин, у которого уже явно проступали задатки работника инициативного УМЕРЕННО. – Как Сергей Степанович велел? Начать с представителя широких кругов. С него и начнем!». И четким строевым шагом, скользя в непереработанных еще сырьевых запасах Петра Еремеича Амнюка, он промаршировал к огромной, как долги развивающихся стран, двери коммунальной квартиры № 6. Надпись на самой большой из украшающих дверь табличек, бронзовой и торжественной, хотя и изрядно позеленевшей, гласила: «ТОВАРИЩ МАТЮКОВ КОНДРАТИЙ ЕГОРОВИЧ – ПРЕДСТАВИТЕЛЬ ШИРОКИХ КРУГОВ ОБЩЕСТВЕННОСТИ В ПРЕЗИДИУМЕ ТОРЖЕСТВЕННОГО СОБРАНИЯ (персонально).


* * *

Представителем широких кругов общественности Кондратий Матюков пробыл всю свою сознательную жизнь. Захватил и часть бессознательной, причем часть эта с годами все увеличивалась. Но ни жесткое время, ни десятки профессиональных заболеваний не способны были сломить могучего старца. Согбенный от многолетнего ответственного сидения, с полупарализованной в единогласных голосованиях правой рукой и оглохшим, тоже правым, повернутым к докладчикам ухом, железный Матюков I по-прежнему был в строю. Получив сразу по окончании Самого Хорошего Времени персональное значение и прикрепившись к соответствующей аптеке, ветеран приступил к описанию своей жизни и борьбы в многотомной, мемуарного направления эпопее «КАК СКАЗАЛ ПРЕДЫДУЩИЙ ОРАТОР». Пухлые тома рукописи, созданной одной левой рукой, при полном отсутствии участия со стороны других частей тела, постепенно накапливались в большом платяном шкафу. Среди томов обильно плодились белые от прочитанного мыши, которых пионер Матюков III, внук Кондратия, с большой выгодой менял на жевательную резинку, выдавая наивной учительнице зоологии за хомяков-альбиносов. А упорный старик ежевечерне после приема дюжины лекарств, доставленных из соответствующей аптеки, три-четыре часа посвящал очередной части эпопеи.

Уютно светилась лампа под кумачовым (память о президиумном прошлом) абажуром, мерно позвякивала цепь, о назначении которой вы узнаете несколько позже, тикали часы с навечно закрепленными стрелками – подарок боевых друзей по столу… Кондратий Егорыч переносился в славные НАЧАЛА, в родной уездный Тудыматск, откуда и пошла история рода пионеров-Матюковых.

На короткое мгновение, пока прямой, как штык, перст практиканта Бовина тянется к дверному звонку рядом с дверной табличкой, перенесемся туда и мы.

Итак, НАЧАЛА. Празднично выглядит ярко освещенный Тудыматск. В блеске трех пожаров поднимается над ним заря новой жизни. Горит Тудыматск тягой к этой новой жизни, подожженный фракциями левополусредней партии ломовых извозчиков.

Фракций три, а потому и подожжен центр уезда с трех сторон – в видах полной свободы и равноправия в смысле волеизъявления.

Здесь, в самом центре исторических событий, в старом каретном сарае, переоборудованном путем установки президиумного стола в Дом Фракций, и найдем мы Кондратия Матюкова.

Он спит. Спит по пьяному делу, уронив буйную молодую, полную отсутствия мыслей голову на красное сукно президиума. Он спит и еще не знает, что его новая жизнь уже началась. Началась в тот момент, когда он подрядился за четверть самогона помочь домовому активисту Моисею Петлюрхесу установить этот самый стол на сцене Дома Фракций.

Не будем утомлять тебя, предполагаемый читатель, описанием тех славных, не одним Кондратием воспетых лет. Матюков, Кондратий Егоров, из подрастающих ломовых, по прозвищу Кондрашка Задери, проспал на красном сукне последовательную смену всех трех враждующих фракций, мученическую гибель Моисея Петлюрхеса, утопленного в протоколах предыдущих заседаний во время краткого прихода к власти в городе экстремистствующей фракции золотарей-радикалов, и стал, таким образом, единственным представителем плохо уцелевшего населения Тудыматска в президиуме Дома Фракций на целый исторический период. Еще не полностью протрезвев (власти менялись чаще, чем наступала возможность похмелиться), Кондратий был выдвинут этим населением в губернские президиумные. Поскольку туда, в центр губернии, по указанию свыше, перевозили чудом уцелевший стол Тудыматского Дома Фракций, а Кондратий все еще спал на алой скатерти, и будить его было жалко, а отослать – нет.

История губернского города Нижнедурьинска тоже хорошо известна и полностью повторяет историю Тудыматска, как в смысле остроты фракционной борьбы, так и в смысле наличия самогона при полном отсутствии закуски. В результате таковой диспропорции непросыхающий Кондратий стал привычной фигурой президиума губернского. Привычной настолько, что, когда потухли пожары, и было покончено с фракционной борьбой, все были уверены, что Матюков Кондратий стоял у истоков.

В качестве такового и пребывал недавний Кондрашка Задери в президиумах всех последовавших времен. На одном из торжественных заседаний и приобрел он почетное звание пионера, ставшее в семье, непонятно, как им все-таки заведенной, наследственным.

Поскольку вся внепрезидиумная жизнь Кондратия проходила исключительно по ночам, а днем он, осуществляя свои представительские функции, наловчился спать с открытыми глазами, сознание его было несколько затмено уже ко времени получения персонального прикрепления к спецаптеке. Но дух и вера, впитанные с воздухом залов для заседаний всех времен, по-прежнему служили важному делу воспитания молодого поколения. Яркий представитель этого поколения – пионер Матюков III, принимавший на себя в последние годы ударную дозу воспитательного заряда, сидел сейчас рядом с дедом, прикованный за ногу тяжелой цепью к спинке никелированной кровати.

Цепь служила одновременно и средством воспитания во внуке истинного пионерского духа и средством удержания его в пределах досягаемости. В описываемый момент Матюков-младший пытался рассмотреть через форточку окно, расположенное напротив комнаты, где занималась ритмической гимнастикой хроническая соседка мадам Нехай. При рассмотрении этого довольно любопытного – если учесть размеры и туалет – объекта Колюшка Матюков использовал облупленный театральный бинокль. По утверждениям Матюкова Первого, именно в этот бинокль он без страха смотрел прямо в глаза вражеской коннице. На кожаном футляре бинокля зоркий глаз юного пионера уже давно рассмотрел полуистертую надпись «Публичный дом Г. Розенштымп и дочери». Но от вопросов об истинном происхождении реликвии, могущих нарушить духовное равновесие ветерана, Колюшка воздерживался – на персональном назначении Матюкова Первого и перепродаже спецлекарств из спецаптеки базировалось благосостояние всех поколений пионеров-Матюковых. Поэтому преждевременный уход старца был бы невосполнимой потерей и для семьи, и для широких кругов представляемой им общественности.

Мадам Нехай за двумя парами немытых стекол туманно присела. В этот момент и раздались лихорадочные коммунальные звонки.

– Звонят, я открою, – оживился младший Матюков, дергая цепь.

– Сиди, – нахмурил суровое чело Матюков-старший. – Это не к нам. Это к Накойхерам – слышишь? Три длинных, шесть коротких, семь средних? Это к Накойхерам. К ним всегда в это время ходит гражданка средних лет, шатенка, не замужем и с сумкой. Интересно, что она им носит? – твердый, как ствол пулемета «максим», взгляд Кондратия несколько оживился.

– Да нет же! – ожесточенно звеня оковами, запротестовал Колюшка. – Это к нам!

И тут же, прерывая их спор, дверь распахнулась и появились на пороге два молодых человека служебной наружности.

– Из газеты, – обрадованно подумал Кондратий.

– Из районо, – дрогнуло в груди у Колюшки.

– А мы к вам… – начал было Вова Федин.

– Знаю, знаю, – обрадованно закивал Матюков I. – Вы присаживайтесь, а я начну. Было это в далеком, но славном году, в степях под Тудыматском, когда конница наша рубала…

– Да мы, собственно… – попытался остановить конный натиск практикант Бовин. – Мы, собственно…

– Вопросы потом, товарищи, – строгим шепотом указал Кондратий. – Сперва общие положения. А ты, Колюшка, поставь ка чайку корреспондентам.

Юный политкаторжанин, радостно размахивая биноклем-реликвией, начал сбивать кандалы, а на растерявшихся практикантов сыска из глубины необъятных степей Нижнедурьинской губернии, цокая копытами, двинулись президиумы пламенных лет.


* * *

– Не хлебом единым жив человек – истину эту, не нами придуманную, но нами не оспариваемую, хорошо знала Мурлена Сергеевна Излагалищева – Главная по Любым Вопросам Фабричного Масс Штаба. Твердая и простая, как табурет, женщина эта была выдвинута на ответственный пост неизвестно когда, неизвестно кем и теперь уже трудно определить, с какой целью. Но за давностью выдвижения это и неважно. Важно другое – то единодушное одобрение, с которым труженики Фабрики Имени Юбилея Славных Событий переизбирали Мурлену Сергеевну в Главные Фабричного Масс Штаба на каждый очередной срок. Конечно, склонный к злословию сторонний наблюдатель мог бы предположить, что замешаны в переизбрании Мурлены делишки амурные и что в этом вопросе как раз проявляется мужская суть Л. П. Бельюка, чьей правой рукой и твердой направляющей опорой была тов. Излагалищева. Но, во-первых, с полом директора Фабрики, как нам известно, никакой ясности, а наоборот – сплошной туман. А, во-вторых, даже самый зловредный злопыхатель, увидя Мурлену Сергеевну анфас, в профиль и особенно в полный рост, побоялся бы утверждать, что амур может потратить на все это хотя бы самую тупую из своих стрел. Так что долгое пребывание М. С. Излагалищевой на посту Главного Фабричного Масс Штаба было, конечно же, связано только с редким трудолюбием и упорством самой Мурлены Сергеевны. А упорство и трудолюбие проявляла она там, где кто-либо другой опустил бы руки и сдался – в организации МЕРОПРИЯТИЙ.

Замечательное понятие МЕРОПРИЯТИЕ, придуманное в Новые времена для замены постепенного устаревающего понятия ДЕЛО, лежит за труднодостижимой гранью здравого смысла, а потому в правдивейшей истории нашей ему как раз самое место. Настоящее ДЕЛО требует многого, настоящее МЕРОПРИЯТИЕ – только наличия Мурлены Сергеевны. И вот в гостеприимных аварийных стенах Фабрики они встретились: Главный по Любым Вопросам Фабричного Масс Штаба Мурлена Излагалищева и Традиционное Ежеквартальное МЕРОПРИЯТИЕ – Явление Народу Кого-либо.

Среди огромного количества МЕРОПРИЯТИЙ, дополнявших и заменявших бурную производственную деятельность Фабрики, Явление Народу Кого-либо следует выделить особо. Родившись задолго до славного предприятия, действо это пережило вместе с ним все времена – от самых трудных до самых славных – и победно вошло в наше Новое время, неся в себе заряд бодрости и оптимизма, полученный еще во времена Самые Хорошие.

Явлений Народ требовал во все времена, а величина Являющихся определялась всегда масштабами организаторов. Поскольку масштабы постепенно из вселенских делались районными, то от первых явлений Христа и славных его родственников и учеников перешли сначала на царя-батюшку и генерал-губернатора, а уж потом, с развитием материализма, на последователей Товарища Зачинавшего, чей заколоченный досками образ еще присутствует, как мы помним, на хозяйственном дворе Фабрики.

Явление Народу Кого-либо, точнее подготовка к нему, сочтенная формой, наиболее точно отвечающей содержанию работы, проводимой Главными Фабричного Масс Штаба, твердо заняла основное место в их благородной деятельности. Истории известно 1385 таких явлений, проведенных со дня основания кооперирующимися некооперированными Фабрики Имени Юбилея Славных Событий. В это число, разумеется не включены, а точнее, исключены из этого числа Явления Не Тех, Кого Надо, а, признаться, случались и такие. Но так или иначе, сегодняшнее Явление под порядковым номером 1386 должно было начаться буквально через несколько минут. И явиться народу должен был не кто-нибудь, а сам Василий Митрофанович Обличенных. Сегодня он должен был довести до сведения всего ожидающего Народа последние единственно правильные указания Районного Масс Штаба и ответить на актуальные вопросы швейнотрудящихся. В преддверии великого события швейнотрудящиеся из числа актива и прочие совершали омовения, брились и заучивали актуальные вопросы. Актуальные вопросы были получены Мурленой Сергеевной в районном Масс Штабе за два месяца до описываемого события и розданы фабричным проверенным для заучивания наизусть. Признавая значение актуальности, Районный Масс Штаб не признавал экспромтов.

Проведя весь предыдущий вечер в заботах и хлопотах, никто из швейнотрудящихся, отобранных для присутствия при Явлении, Фабрику не посетил и поэтому все они находились в полном неведении о странной судьбе, постигшей их родное предприятие.

Давайте же осторожно, переступая через сочащийся энтузиазм, окунемся в атмосферу приподнятости.


* * *

Полутемный, но неуютный зал Дворца Симпозиумов Юных Кролиководов был полон. Проводить Явление ответственного лица под грозящими обвалом сводами Фабрики Мурлена Сергеевна не рискнула. Потому и был арендован Дворец Симпозиумов. Легкий запах кроличьих клеток, витавший над ним, напоминал Мурлене Сергеевне босоногое детство и внушал твердое чувство уверенности в правоте ее нужного дела. Обстановка в зале, еще не накаленная до предела, была уже тем не менее довольно теплой, поскольку окна Дворца, заколоченные наглухо, обеспечивали герметичность и стерильность, необходимые как для размножения кроликов, так и для проведения МЕРОПРИЯТИЙ.

В фойе нестройным хором рыдали семеро юных кролиководов, у которых сорвался запланированный симпозиум по вопросам приплода. У входа в актовый зал под красочным мозаичным панно, отображающим ответственный акт продления рода ангорским рекордсменом кроликом по кличке Полигам, входящих приветствовала сама Мурлена Сергеевна, директор Л. П. Бельюк и заведывающий кадрами Ермил Никитич Чернополковников.

Но главные события разворачивались как всегда за кулисами, где готовился к встрече высокого гостя передовой отряд фабричной молодежи. Подготовка эта проходила под активным художественным руководством режиссера малых форм и приблизительно такой же оплаты Бейлислава Лебеды. Человека со специальным образованием. Наличие в штатном расписании Фабрики единицы, могущей воспитывать у молодежи чувство прекрасного, тоже было освященной временем традицией. Уже не первый год занимал ответственнейшую должность Человека со специальным образованием упомянутый режиссер малых форм Бейлислав Лебеда. Весь, еще не до конца растраченный в общежитиях трех творческих вузов, пыл и все, правда, немногие (отчисление с первого курса за профнепригодность буквально преследовали творца) знания выплескивал режиссер Лебеда в благодатное лоно тянущейся к прекрасному молодежи. Результатом выплескивания являлись довольно частые интимного свойства хирургические вмешательства в личную жизнь фабричных жриц искусства. Но руководство Фабрики, обычно непреклонное в соблюдении норм морали, пасовало перед тягой поросли к Мельпомене. В конце концов фабричное искусство требовало жертв, и Фабрика их приносила. Это являлось хотя бы малой компенсацией Бейлиславу Лебеде за самый факт нахождения в среде грубых производственников. Свои смелые творческие замыслы режиссера малых форм, не чуравшийся и литературного труда, отливал в скупые строки ненавязчивого ямба, порой переходящего в белый, как табель его выходов на службу, стих, и трепетно вкладывал в уста передового отряда фабричной молодежи. Кроме того, в обязанности творческой личности входило сочинение небольших од, мадригалов и сонетов в честь выполнения квартального плана и выхода Семена Мордыбана на работу в трезвом состоянии. Случалось и первое, и второе крайне редко, поэтому все немалое количество свободного времени режиссер посвящал чистому искусству, раскрашивая акварельными красками свой личный перспективный план.

Но сегодня… Сегодня, несомненно, был его день! Его великий день! С горящими глазами, триумфатора, выбросив вперед сжатую в кулак руку и напрягая голосовые связки, он руководил вдохновенно отрядом фабричной молодежи.

– Производства лучший друг – наш директор Эл. Бельюк! – истошно вопил передовой отряд, состоящий из четырех поражающих воображение уродливостью немолодых девушек. – Наше качество известно – мы должны трудиться честно! – Незаметно подкравшийся (старая, с прошлой работы привычка) заведывающий кадрами Ермил Никитич Чернополковников кивал головой. Основное в направлении работы режиссера ему нравилось. Отодвинув пыльную кулису, резким мужским шагом взобрался на сцену и сам лучший друг производства в сопровождении Мурлены Сергеевны. Они хотели лично проверить степень готовности. – Только дайте нам приказ – выполним его тотчас! – заверещал передовой отряд. В полузадушенной женской половине души Л. П. Бельюка зашевелилась пробужденная поэзией тяга к прекрасному. – Уж больно страшны, Ермил Никитич, – шепнул директор заведывающему кадрами. – Неужели нельзя было выбрать получше?

– Лучшие силы, как всегда, в декрете, Лидия Петрович,- голосом, отставленным от службы лет двадцать назад, но еще сохранившим твердость, отрапортовал Чернополковников. – И потом, искусство – это не мое дело, это дело Бейлиса! – Режиссер малых форм побледнел и защитительно открыл рот, но тут вступила Мурлена Сергеевна. Ее больше интересовала внутренняя суть творчества.

– Скажите, а не будет как ТОГДА? Тогда, Бейлис, вы нас всех буквально зарезали. – Присутствующие нехорошо нахмурились, режиссеру стало холодно, несмотря на согревающую близость руководства. Он вспомнил «ТОГДА» – 1317-е Явление Народу Кого-Либо. Было это в начале его жизни в фабричном искусстве, когда движимый тягой к борьбе, он вложил в уста передового отряда пламенные строки:


Все сожжем огнем сатиры,

Новой жизни грянь «ура»!

А фабричные сортиры

Чистить уж давно пора!


Спасло распоясавшегося критикана от искусства только то, что абсолютно неожиданно его выпад совпал с решением Районного Масс Штаба о чистке отхожих мест. Бейлислав Павлович удержался на службе, но с тех пор его ямбы находились под неусыпным присмотром фабричных властей.

– Да нет, что вы, Мурлена Сергеевна, – Лебеда протестующе замахал руками, – что вы! Все же, ну, буквально все отражено. Вот даже про наше старшее поколение. – И он указал на тихонько, по-стариковски, взбирающегося на свое место в президиуме (третий ряд, шестое с краю) Шурика Ивановича Апельсинченко. Послушайте. Кукунько, давай!

Передовая передового отряда поросли, набрав в легкие столько воздуха, что все присутствующие за кулисами ощутили приступ удушья, сделала паузу, заглянула в спрятанную в кулаке бумажку и дико прокричала, возвращая поглощенную атмосферу:

Наш завсклад герой труда – не ворует иногда!

– Ну как? – в глазах режиссера отразился триумф. В глазах Чернополковникова – умеренное удовлетворение, в глазах Мурлены Сергеевны – пыльные занавеси и край призидиумного стола. В глазах директора – легкое сомнение.

– А не будет ли лучше так, как… – директор поправил прическу – как там у вас «не ворует иногда»… «иногда» не убеждает, правда, товарищи? Товарищи согласно кивнули. – Может «не ворует в течение всего отчетного периода», – предложила Мурлена Сергеевна. – Нет, не убеждает… – Л. П. Бельюк опять задумался.

– Всегда! Ну, конечно же, всегда – выдохнул Бейлислав Павлович – это и категорично, и разяще, и убедительно! Не ворует он всегда!

– Вот это другое дело, – Мурлена Сергеевна строго осмотрела всех присутствующих, – искусство должно нести правду жизни. Принимаем, товарищи? – В ответ донесся план передовицы Кукунько – именно на ней лежала мучительная обязанность переучивать выбракованные места.

– Пора начинать, – напомнил летучему худсовету Чернополковников, с прошлой службы сохранивший тягу к точным началам, и, в связи с ответственностью момента, нарушая субординацию, первым заторопился к выходу из зала, размахивая Красной Книгой Учета Опоздавших На Явление. Книга эта была основным и свято хранимым документом, фиксирующим общественную жизнь Фабрики. Поэтому тов. Чернополковников нес за нее персональную ответственность, и ни на что другое этого ценного чувства у заведывающего кадрами уже не хватало, да, впрочем, и не требовалось.

У дверей тут же образовалась давка – никому из швейнотрудящихся не хотелось остаться за порогом актового зала, что грозило многими неприятностями. Зоркие оловянные глаза Мурлены Сергеевны всегда готовы были определить среди присутствующих отсутствующих со всеми вытекающими из отсутствия последствиями.

За минуту до перекрытия входа товарищи по бригаде внесли в зал общественно активное тело спящего Семена Мордыбана, и одновременно прозвенел третий и единственный звонок, странным образом напоминающий сигнал горна «Спать пора».

Тут же шелест аплодисментов, отчасти заглушаемый гостеприимным храпом подсобного пролетария и звоном тазов – в двадцать седьмом ряду женщины-труженицы начинали мелкую стирку, – возвестил о Явлении Василия Митрофановича Обличенных. Обнажив в ласковой улыбке зубные мосты, заторопились навстречу высокому гостю, незаметно пытаясь оттереть друг друга, Мурлена Сергеевна, Л. П. Бельюк и заведывающий кадрами. Пригнулся, стараясь спрятаться за графин на своем месте в президиуме (третий ряд, шестое с краю), Шурик Иванович Апельсинченко. И тут же, топая по прогибающимся трухлявым доскам сцены, понесся передовой отряд фабричной молодежи, ведомый активисткой Кукунько.

– Честь района, совесть, ум – просим вас в президиум! – проревела поросль. Вытирая невольные слезы умиления – служить еще Бейлиславу Лебеде! – Василий Митрофанович проследовал.

Дверь актового зала Дворца Симпозиумов с треском захлопнулась. За дверью рухнуло на рыдающих юных любителей приплода мозаичное панно с деяниями ангорца Полигама. В фойе наконец стало тихо. Явление началось.


* * *

– Ну вот, и чаек поспел, – прервал свой захватывающе интересный рассказ о тудыматской юности Кондратий Егорович. – Ну-ка, молодые люди – чайку, чайку…

– Да мы, – обалдело мотая головой, пробовал возразить практикант Федин. Его боевой друг практикант Бовин, тихо хватая ртом воздух, пытался привстать.

– Чайку! – скомандовал железный Матюков президиумным шепотом, от которого посыпалась с аварийного потолка штукатурка.

Оживленный более обычного, пионер Матюков Третий сунул в крепкие розыскные руки пришельцев чашки. Оживление Колюшки Матюкова легко объяснить, если проследить за его действиями по приготовлению напитка. Попав на коммунальную кухню и оставшись в одиночестве – случай редчайший, – Колюшка обнаружил на соседском столике большую бутыль с заветным эликсиром Целителя Амнюка. Бутыль, очевидно, была забыта хронической соседкой мадам Нехай, которая от занятий ритмической гимнастикой перешла к другим оздоравливающим процедурам. Вследствие этих процедур темное помещеньице в конце коридора, именуемое «общие удобства», а в обменных объявлениях гражданина Чуможилова аттестуемое как «почти самостоятельный санузел раздельного действия», было занято. Сам автор объявлений переминался с ноги на ногу поблизости от помещеньица, поминутно оглядываясь на входную дверь, откуда ждал неприятностей, и отгоняя многочисленную поросль семейства Накойхеров. Будущие балалаечники, зажав в руках фамильные инструменты, дружно бились в фанерную дверь общих удобств с криками сколько можно?».

Мадам Нехай хранила гордое молчанье. За всей этой привычной суетой никто не заметил, как пионер откупорил бутыль и плеснул изрядную порцию эликсира в чашки с заваркой, приготовленные для гостей. Подобное пытливый пионер проделывал и раньше, но закаленный тудыматским еще самогоном, желудок его исторического деда никак не реагировал на фармакологические опыты Колюшки.

– Ну, как чаек? – прохрипел Кондратий. – Э-э-э! – отрапортовал практикант Бовин.

– Б-б-б! – поддержал его практикант Федин.

– Ну, вот и отлично, значит – понравился, – благостно кивнул Кондратий, – а теперь я расскажу вам…

– …как конница рубала, – неожиданно прервал его практикант Бовин, в котором эликсир возбудил подавленные было мемуарами жизненные силы. – С удовольствием послушаем, но в другой раз.

– У нас дело, важное дело, – добавил практикант Федин, – государственное…


* * *

Явление тихо добывало. Уже были произнесены все положенные речи. Сперва – вдохновляющие, потом – в нужной пропорции поносящие. Уже ответил на актуальные вопросы Василий Митрофанович Обличенных. Вопросов было, как всегда, два – «когда, наконец?» и «доколе?». Ответов тоже два: «Скоро!» и «Боремся!».

Услышав привычно оптимистические ответы ответственного работника, коллектив привычно облегченно вздохнул. Далее последовало награждение Шурика Ивановича Апельсинченко почетным знаком «Еще 10 лет материальной ответственности», и старый борец складского учета благодарно прослезился и, крепко закрыв глаза, чмокнул в колючую щеку поздравлявшую его Мурлену Сергеевну.

Оставалось только принять новый почин и расходиться.

Стирка в задних рядах тоже подходила к концу, а с самого заднего доносился недовольный голос Семена Мордыбана. Проснувшийся пролетарий требовал заботы и рассола. И вот, позвякивая бидончиком, двинулся к выходу из зала главный бригадного Масс Штаба Яков Бинец, на чьих довольно широких плечах лежала ответственность за подсобного пролетария, возложенная лично Мурленой Сергеевной.

Вот уже и поставлен на единодушное голосование почин «Сократим количество хищений до величины, равной выпуску продукции!», четко и изящно сформулированный товарищем Излагалищевой. Еще немного, и…

В этот успокоительный момент до задремавшего было Л. П. Бельюка донеслось:

– Послушайте, а где ваша Фабрика?

Лидия Петрович встрепенулся, как конь под командиром эскадрона, – вопрос поступил непосредственно от сидевшего рядом Василия Митрофановича Обличенных.

– То есть как это «где?». Коллектив, руководствуясь непосредственно вашими указаниями, борется, – зачастил директор.

– Это я знаю, – прошипел, продолжая улыбаться швейнотрудящимся в зале, тов. Обличенных. – А Фабрика где? Где пальто? Пропало!

Лидия Петрович покорно заморгал.

За общим гулом одобрений почину «Сократим количество хищений…» никто не заметил, как тихонько соскользнул со своего места в президиуме и растворился за кулисами свежеиспеченный кавалер почетного знака.

Ловко ориентируясь в полной темноте, царящей за сценой – сказывался полувековой складской опыт, – Шурик Иванович торопился к пожарному выходу. Многократно отраженное от пыльных кулис, неслось ему вслед:

– Ой, не надо, Бейлислав Павлович, я же только в среду вышла!

Фабричное искусство по-прежнему требовало жертв.


* * *

В дверь позвонили звонком тягучим и обещающим. Евгений Николаевич вздрогнул и побледнел,

– Виолетта! Ты слышишь?

Виолетта слышала, но крохотную пуховку, которой пудрила на ночь свой вполне каиссейный греческий нос, не отложила. Звонок опять запел переливисто и тревожно.

– Оно! – Евгений Николаевич вскочил и побежал по узкой и длинной комнате, цепляя углы мебели худыми вздрагивающими коленками.

– Оно! Вот и настал час! Вот и пришло время! Ты слышишь, Виолетта? Вот и приблизился финал той трагедии, у истоков которой…

Звонок залился как сторожевая овчарка.

Не станем мы слушать очередную тираду, исторгаемую из глубины души Евгения Николаевича Зюрина-Мышевецского, а попытаемся объяснить, почему такое обыденное явление, как звонок в дверь, пусть и поздний, вызвал панику в обыкновенной молодой семье.

А началось все с того, что аспирант искусствоведческого факультета, сын директора Музея изящных искусств, внук хранителя великокняжеского мюнц-кабинета Женя Зюрин и выпускница медицинского института приусадебная девушка Виля Боршть решили пожениться. Решение это не вызвало у окружающих ни малейшего недоумения: Женя подавал надежды, а Виля, по единодушному мнению знакомых молодых людей, их вполне оправдывала. Женя был интеллигентен, Виля – красива, Женя имел городскую прописку в шестом колене, Виля – приусадебный участок достаточного для будущего размера.

Свадьба была сыграна с присущей полудворянскому роду Зюриных-Мышевецских изысканностью и при наличии всех возможных даров приусадебной жизни семейства Борштей.

Папа Боршть прошелся по родовому гнезду Зюриных в гопаке, разбив при этом реликвию искусствоведческой семьи – саксонскую статуэтку «Нагая пастушка и агроном», а мама Боршть, прижав к себе при расставании Леокадию Витальевну Зюрину-Мышевецскую, от полноты чувств вывихнула ей ключицу и разорвaлa воротник из валенсьенских кружев. Впрочем, понесенный ущерб был возмещен приобретением красавицы-невестки и большого количества свежих продуктов.

Засим стороны расстались: старики Боршти отбыли копать картошку, Зюрины-старшие – разменивать родовое гнездо.

Как известно, самый короткий из месяцев – месяц медовый. Он промелькнул со скоростью уходящих надежд, и наступили суровые, как необходимость зарабатывать на жизнь, будни.

Диссертация «К вопросу об игре светотени в искусстве неолита» – дело, которому Женя Зюрин решил посвятить себя всего, не считая того, что останется Виолетте, – была защищена в срок и с блеском, несмотря на то, что доступ к неолитическим материалам был затруднен большими слоями почвы.

Но триумф был недолгим гостем в новообразованной семье. Оказалось, что зарплаты искусствоведа хватает ровно на полтора средних размеров флакона духов, соответствующих положению жены кандидата искусствоведения, и две пачки печенья «Фанерное праздничное».

Виолетта нигде не работала, во-первых, потому, что училась варить суп из пакетиков, во-вторых, потому что не для того отдавала свое первое робкое чувство. А, в-третьих, потому что то заболевание, на лечении которого она специализировалась все шесть лет учебы, было распространено только среди маленького, но гордого племени, живущего в горных районах Новой Гвинеи. Отдаленность и гордость племени не давали никаких надежд на возникновение в скором времени эпидемии среди знакомых врача Зюриной-Боршть. Виолетта скучала.

Пытаясь, если не прокормить жену, то хотя бы снабдить ее необходимой парфюмерией, Евгений Николаевич принялся читать публичные лекции о неолитической цветотени.

Добросердечная женщина Евфросиния Придурко, заведующая планетарием, иногда запускала искусствоведа в темный зал, над которым загадочно светилось нарисованное небо. Но потом основные клиенты Евфросинии – парочки, искавшие уединения под искусственной луной, – начали жаловаться, что от голоса лектора Зюрина их сильно тянет в сон. Лекции мешали личной жизни клиентов, и зав. планетарием вынуждена была их прекратить.

Нужда явила свой лик молодой ячейке государства. И не раз уже, припав к благодатной груди мамы-Боршть в очередной их продуктовый приезд. Виолетта без чувства внутреннего протеста слушала рассказы о том, как здорово живет и хорошо выглядит Колька Пентюх – сосед Борштей по приусадебному участку.

Коля Пентюх был обвальщиком мяса на городской бойне, о чем ненавязчиво, но упорно напоминала каждый раз мама-Боршть.

Папа-Боршть пил горькую и при расставании с молодыми мрачно смотрел на согбенную под мешками и авоськами с провизией хилую спину зятька-кормильца.

Еще хуже обстояло дело с городской половиной семьи. Путем титанических усилий родовое гнездо было разделено, разорено и разменено. В результате размена молодые получили комнату в Доме № и виделись со старшими Зюриными совсем редко. Леокадия Витальевна, уличив Виолетту в незнании французского языка и отсутствии носового платка, тактично, но недвусмысленно отказала ей от дома.

Семья каждый день грозила из вновь созданной превратиться в свежераспадающуюся. Но тут судьба сделала очередной волшебный виток.

Серым и сырым вечером возвращался домой после очередной сорвавшейся лекции искусствовед Зюрин. Подходя к Дому №, он уже который раз с тоской оглядел фасад швейного гиганта, покосившуюся вывеску «Свежариба» и свисающие с ветвей акаций куски барахлона.

У подъезда, несмотря на поздний час, возилась дворничиха Власьева. Тетя Нюра. Кряхтя и поминая Бога и конец квартала, старушка пыталась привести в надлежащий вид подотчетный участок, царапая асфальт остатками метлы – ровесницы улучшения жизни.

«Судьба-метла!» – красиво подумалось Евгению Николаевичу. – Судьба – метла, а мы – мусор жизни, и метла нас метет!» и вдруг из красивой этой искусствоведческости родилось:

– Метла-судьба! Вот!

И, уже предчувствуя, вскричал, искусствовед Зюрин, легко грассируя – наследство дворянское сказывалось:

– Здо'ово, тетя Ню'а! Что ж метла так ста'а?

– Стара, батюшка, стара, – обрадовалась случаю пожаловаться Елизавета Егорьевна. – Не выдают ныне метел-веников. Не вяжут! Нету!

– Не вяжут! Не вяжут! Веников не вяжут! – запела душа, разгоняя сырость.

Редко приходит озарение к людям обыкновенным. Еще реже посещает оно кандидатов наук. Но тут будто молния блеснула! И, повеселев и помолодев, даже громко, на весь квартал, крикнул Евгений Николаевич:

– Вяжут! Ого-го-го! Вяжут веников, бабуля! – И, чмокнув обалдевшего смотрителя Власьеву в сморщенный ответственностью лоб, Женя Зюрин понесся домой.

Вечер того памятного дня, начавшись как многие другие до него, стал переломным в судьбе молодой четы. Несмотря на наличие высшего образования, Виля была отнюдь не лишена сообразительности. Особенно в вопросах практических. Тут уж сказывалась крепкая приусадебная закваска.

Полночи счастливая молодая пара обсуждала подробности задуманного, а потом… Потом, засыпая на худой, поросшей волосом, искусствоведческой груди, Виолетта впервые не увидела во сне крепкие, голые по бицепс руки Кольки Пентюха.

И вот настал момент, когда зашевелился в гробу Христофор Иоганныч Зюрин-Мышевецский, а за ним – и все остальные пращуры великого музейного рода.

Потомственный интеллигент Евгений Зюрин-Мышевецский вышел на высокую орбиту колхозного рынка.

Надо сказать, что если интеллигент уже решил трудиться, то дело будет. И дело пошло. Изучив объект – метлу и внеся в нее ряд существенных изменений эстетического порядка, Евгений Николаевич сделал шаг вперед в отечественном метлостроении.

Каждый пучок отечественного проса был элегантно и, вместе с тем, надежно перевязан лентой из все того же барахлона, собираемого тайно по ночам якобы прогуливающейся перед сном Виолеттой.

Сама же Виолетта, при содействии замаскированного в рваный тулуп искусствоведа, и осуществляла торговлю дефицитным товаром.

Зажатая между представителем народов малых, торгующих урюком, и представительницей народа великого, торгующего сушеными грибами, молодая чета производила на домохозяек отличное впечатление.

– Откуда товар, дедушка?

– Мы с У'алу, – поет Евгений Николаевич. – Испокон веку веники вяжем, с отца-п'адеда!

– Ты гля, какой товар! – наступает Виолетта. – Не, ты гля! – Идет торговля! Цветет семья! – Не берешь? Отойдь!

И вот уже велено папе-Борштю на «Жигули» подавать, и полведра «Шанели» разливает по Дому № ароматы, странно переплетаясь с запахами эликсира Амнюка Петра Еремеича -Целителя.

И Колька Пентюх временно отошел в небытие. И куплена Евгением Николаевичем наконец заветная монография «Изображение половых органов на мамонтовых бивнях эпохи Кроманьона» парижского издательства «Ле блуд», которую так хорошо полистать в ванной. Ведь ванная пока заменяет искусствоведу кабинет. Но только пока. Как это – веников не вяжут? Еще как вяжут! Ого-го!

А тут – этот звонок в дверь. Тягучий, страшный. Которого всегда ждешь. И всегда боишься. Беда…


* * *

Если человек, возраст которого плотно зажат между понятиями «мужчина средних лет» и работник предпенсионного возраста, человек, сохранивший еще кое-какую шевелюру, кое-какие зубы, а потому не прибегающий к услугам райврача Гай-Марицкой, если такой человек вдруг закричит на улице «мама!», да если еще к тому же человек этот одет в вышитую русскую рубашку, как-то неполно отвечающую всей остальной его внешности, а в руке у него зажат барахлоновый футляр, очертаниями точно повторяющий балалайку, у нас вполне вероятно возникнет интерес к такому человеку. Интерес, возможно, мимолетный, не интерес даже, а так, любопытство. Но поскольку любопытство, не переходящее с грани, – порок из самых безобидных, – предадимся пороку и познакомимся с человеком, кричащим «мама!».

Балалаечный солист Вениамин Накойхер родился в очень бедной и поэтому очень интеллигентной семье. Противоречия между причиной и следствием здесь нет. Хотя примеры семей вполне бедных, но не интеллигентных абсолютно еще встречаются. В нашем же случае интеллигентность была просто необходимой компенсацией за бедность в сочетании с фамилией Накойхер. Но к фамилии мы еще вернемся. Пока же сообщим, что интеллигентность семьи проявилась в приобщении младенца Вениамина к струнной музыке, а бедность – в невозможности приобрести одновременно и инструменты, и смычек. Вот почему родители будущего солиста в экономических целях остановились на балалайке. Возможно, цели были и иные, но именно так: бедностью и невозможностью объясняет балалаечный феномен семейное предание. Опровергать предание мы не будем: Рискнем только заметить, что процесс взаимопроникновения культур и в начале жизненного пути Вениамина протекал довольно быстро, а во времена Новые вообще пошел так стремительно и зашел так далеко, что появление балалаечника Накойхера является не удивительным фактом, а еще одним ярким свидетельством и более того – доказательством.

Талант балалаечного солиста рос вместе с ним, а иногда даже обгонял, и по окончании соответствующего, недешево давшегося образования, Веня Накойхер был законченным балалаечником. Впереди ярко маячили карьера, сольный концерт в Брюсселе и цветы от женевских поклонниц балалаечного искусства. Проявив неожиданную для гениев дальновидность, балалаечник женился на пианистке Любе и уже упаковывал чемодан в предвкушении семейных зарубежных гастролей, но тут грянуло.

Оказалось, что для сольных концертов недостаточно ни таланта, ни специального образования, ни даже жены-пианистки Любы. Для сольных концертов нужна АФИША. Оказалось также, что ни одна типография не берется печатать афишу, украшенную фамилией Накойхер. Ударившись несколько раз неширокой грудью и непредназначенным для этой цели высоким лбом музыканта и гения в окованные ведомственным железом двери разных организаций, неудавшийся солист пошел работать рядовым артистом разъездной бригады областной филармонии. Туманные мечты о Брюсселе заменила яркая сельскохозяйственная действительность шефских концертов на молочнотоварных фермах и творческих отчетов во Дворце грядущей культуры села Великая Пьянь. Но гении способны на чудо, и свое маленькое чудо музыкант Накойхер совершил, умудрившись между, выездами к подшефным сотворить четверых сыновей: Сеню, Женю, Геню и Лжедимитрия, названного Димой в честь деда Доди – отца Вениамина, всю жизнь отдавшего музыке. Дед Додя, безвременно ушедший в другую семью, трудился настройщиком в пианинной артели «Красный Бах» и после ее закрытия, лишившись возможности содержать две семьи, остановился на второй. Несмотря на сделанный выбор, в семье первой, как и подобает интеллигентным семьям, поддерживался миф о деде-музыканте, что очень способствовало воспитанию юных Накойхеров. Все четверо уже имели в связи с всеобщим ростом благосостояния персональные балалайки и подавали большие надежды. Пианистка Люба оказалась плохим аккомпаниатором, но хорошей женой, что случается даже й в музыкальных семьях нечасто. Не дрогнув под ощутимой тяжестью зарплаты музыканта оркестра облфилармонии, она растила четырех будущих гениев. Видя творческую неудовлетворенность мужа, выражавшуюся в постоянных творческих же попытках более увеличить и без того немалую семью и стремясь облегчить его участь, она предложила Вениамину перейти на свою фамилию. Балалаечник заколебался. Но тут свое веское слово произнесла его мать Рахиль Матвеевна Накойхер – женщина, последние сорок лет стоявшая одной ногой в могиле. Пообещав перенести в означенную могилу вторую ногу и призвав на помощь тень отца Накойхера, Рахиль Матвеевна закляла сына хранить верность фамилии. Вениамин любил свою мать, умудрившуюся на краю могилы воспитать его и продолжавшую на этом же краю воспитывать его жену Любу и четырех его сыновей. Это обстоятельство, а также то, что жена его Люба в девичестве носила фамилию Бляглядина, как-то плохо сочетавшуюся с классическим репертуаром артиста, удержало его от отречения. А потому он так и остался безымянным музыкантом разъездной бригады, очень часто, кстати, из него одного и состоявшей.

Загрузка...