Впрочем еще одну, последнюю попытку прорыва к славе балалаечник-передвижник все же предпринял.

Будучи выброшенным в составе музыкального десанта – новая, очень удачная форма культурного охвата, придуманная худруком облфилармонии А. Никеевой – из рейсового автобуса в райцентре Лисапедовске, Вениамин случайно познакомился с местным алкогольно трудящимся Панасом Копайдырой. Упомянутый алкогольно трудящийся сообщил за товарищеским ужином в чайной, что он по совместительству к алкоголю еще и и. о. б. м. о. п. местной типографий. После второй бутылки, поставленной заинтересовавшимся музыкантом, Панас просветлел й просветил Накойхера насчет своей должности. Оказалось, что и. о. б. м. о. п. – это исполняющий обязанности бригадира младшего обслуживающего персонала. И что таким иоб'ом он трудится уже семнадцатый год. Полным же бригадиром не утвержден до сих пор по причине алкогольности интриг, а также малости объема производимой печатной продукции. Лисапедовская типография печатала только районную газету «За прогресс в дойке» и антивенерические плакаты «Скажи не согласна!», по заказу, сделанному земской волостной управой в далекие от прогресса времена, когда Лисапедовск именовался Старая Телеговка и не познал еще прелести музыкальных десантов. Тут же за столом, в чайной, после четвертой было заключено соглашение между трудом в лице алкогольнотрудящегося Копайдыры и скромным капиталом в сильно побледневшем лице Вениамина Накойхера. Результатом соглашения должна была стать АФИША. Первая персональная афиша солиста с перечислением мест, занятых им на различных балалаечных фестивалях в ушедшей талантливой юности, в т. ч. и почетной Центрально-Черноземной премии «Шпиль-Балалайка-68». Ночь в райцентровской гостинице «Здесь оскорбленному есть чувству уголок» (гостиница была сдана в год грибоедовского юбилея) пронеслась как одно мгновение. Солист, вдохновленный смутным обещанием иоб'а, унесшего в кулаке задаток и бумажку с текстом афиши, играл струнный концерт Вивальди, чем очень обидел восьмерых шеферов-дальнерейсовиков, которые пытались переночевать в том же номере. Утром несколько помятый в объяснениях с нелюбителями Вивальди солист заторопился в чайную, куда обещал принести плод ночных трудов алкогольнотрудящийся Копайдыра. Встреча состоялась, состоялся и процесс, поименованный Панасом «поправка», после какового процесса и совершилась передача еще теплых, приятно отдающих типографской краской афиш из трясущихся рук печатника в дрожащие руки балалаечника. Получив остаток обещанного вознаграждения и бормоча под нос: «Жалко, что фотки нет, а то б еще с фоткой заделали», иоб моп потянулся к прилавку. А счастливый музыкант заторопился в опустевшую с отъездом невыспавшихся шоферов гостиницу, и только там, в еще пахнущем романтикой дальних дорог и порожних рейсов номере «полулюкс-полунет», развернул он наконец долгожданную афишу… Панас Копайдыра оказался порядочным человеком, и афиша была выполнена, как.и договаривались, в три цвета, с использованием всех имевшихся в типографии шрифтов, вплоть до сохранившегося с волостных времен старославянского. Но не это великолепие бросалось в глаза, вовсе нет. Через всю афишу; несколько наискось, что вполне понятно, учитывая состояние печатника и отдаленность райцентра, большими красными буквами было написано: «Солист бала лаечнюк Вень Мин Накой…». Далее Панас Копайдыра, не разобрав; очевидно, текста, написанного дрожащей рукой балалаечника, применил совершенно другое, хотя и похожее по звучанию окончание. И: о. б. м. о. п., скорее всего, не видел большой разницы между двумя этими, чрезвычайно близкими по смыслу понятиями. Но несущественная, на взгляд алкогольнотрудящегося, подробность окончательно сгубила мечту Вениамина о собственной афише. Правда, отчаявшийся солист рискнул все же вывесить два экземпляра печатной продукции лисапедовского полиграфиста на неосвещенной стенё местного очага культуры, в котором он давал свой шефский концерт. Результат получился совершенно неожиданный. Послушать вьетнамского, а именно как вьетнамская была определена развитыми лисапедовцами новая транскрипция фамилии гастролера, музыканта, овладевшего секретом игры на великорусском инструменте, явился весь Лисапедовск. Аплодисменты были бурными, энтузиазм – неподдельным, а освещение – настолько тусклым, что рассмотреть солиста никому не удалось, и сомнений в его происхождении ни у кого не возникло. Поддавшись всеобщему чувству интернационализма, основной виновник его возникновения и. о. б. Копайдыра, забредший в очаг культуры за штопором, даже крикнул в сторону сцены, где маячила неясная тень и откуда неслись чарующие звуки балалайки: «Янки, пошли вы гоухоум!» – проявив эрудицию подлинного работника печати. Но лисапедовский триумф был последним в жизни солиста. После первой же попытки развесить афиши в областном центре против балалаечника было возбуждено уголовное дело, с большим трудом замятое утомленной постоянными скандалами худруком А. Никеевой. Весь тираж злополучного печатного издания был подвергнут сожжению. И только один экземпляр афиши балалаечному солисту удалось сохранить. Экземпляр этот, как напоминание о быстротечной земной славе, висел над столиком Накойхеров в коммунальной кухне, совершенно теряясь в обилии созвучных с ним фресок пионера Матюкова III, и никого не смущал. Тяжело пережив неудачу с сольной афишей, Вениамин с трудом пришел в себя и, обратив, наконец, взор на окружающий мир, взялся на почти общественных началах вести коллектив самодеятельных балалаечниц на Фабрике Имени Юбилея Славных Событий. Уже известный нам режиссер малых форм Бейлислав Лебеда, осуществлявший связь между искусством и производством, создавая малопонятное явление, почему-то называвшееся Мурленой Сергеевной «культурой», принял непрактичного собрата под свою опеку. Первоначально воспринятое фабричным руководством с большим энтузиазмом обучение фабричных жриц искусства балалаечному делу, оказалось, впрочем, процессом сложным. Из качеств, необходимых для приобщения, жрицам не хватало всего трех: способностей, времени и желания. На остальные же компоненты, имевшиеся в переизбытке, Вениамин, честно любивший жену, не обращал внимания, что тут же ощутимо отозвалось на интерес к балалайке в широких кругах фабричной общественности. И не раз уже заведывающий кадрами Ермил Никитич Чернополковников, отловив Бейлислава у проходной, что было довольно сложным делом и происходило исключительно по зарплатным числам, задавал щемяще простой вопрос: – Скажите, Бейлис, а на кой нам Накойхер? Но режиссер Лебеда, в котором, помимо тяги к швейникам, жил еще и корпоративный дух, пускался в такие рассуждения о воспитующем значении балалайки вообще и своего единственного подчиненного Накойхера, в частности, что заведывающий кадрами, не выдержав, оставлял свой вопрос открытым до следующей раздачи жалования. На вечер описываемого нами, столь щедрого на События, дня, был назначен свободным от музыкального десанта Вениамином сбор балалаечного актива, состоящего из двух, окончательно утративших надежды на личную жизнь девушек старшего поколения. Но когда за десять минут до назначенного времени аккуратный балалаечник захотел попасть на обычное место репетиций – пятачок у заколоченного бюста тов. Зачинавшего на хоздворе, сделать этого он не сумел. Не сумел найти и ворот, ведущих на этот двор. Не нашел и вывески с названием. Не отыскал и полустертый профиль тов. Зачинавшего на плохо оштукатуренной стене. Крепко зажав в левой руке любимый инструмент в футляре из неизменного барахлона, Вениамин Накойхер пядь за пядью ощупал стену Дома №, что по Улице… Дома, где на третьем этаже в большой коммунальной квартире ждали его жена, пианистка Люба Накойхер, в девичестве Бляглядина, четверо талантливых детей – Сеня, Женя, Геня и Лжедимитрий, любимая мать Рахиль Матвеевна Накойхер, стоящая одной ногой в могиле, а второй – пинающая дверь «общих удобств», за которой упорно молчала хроническая соседка мадам Нехай. Стена этого, такого родного ему дома, наличествовала. И прижималась шершаво и нежно к павильону с вывеской «Свежариба» на странном языке. А Фабрики с предположительно ожидающими его активистками балалаечного дела НЕ БЫЛО. Если б хоть пил Вениамин Накойхер!.Так ведь нет! Один раз в жизни допустил с иоб'ом Копайдырой, печатником лисапедовским. А больше – ни-ни! И психикой обладал довольно устойчивой, страдал только одним заболеванием – шефствофобией на профессиональной почве. Но тут и балалаечной крепкой психике было не выстоять, не переварить! Не веря глазам своим, замигавшим часто, как самолетные огни, солист сильно ущипнул гриф балалайки, жалобно тенькнувшей под барахлоновой броней. Не помогло. И тогда громко выкрикнув «Мама!», привлекшее к нему наше внимание, Вениамин метнулся в спасательный подъезд Дома №. Вбегая не на свой третий этаж, столкнулся он с двумя молодыми людьми, огромными прыжками несшимися вниз, но в своем стремлении соединиться с семьей балалаечник их рассмотреть не успел и через минуту забыл. И напрасно. Ведь мимо него, топая крепкими башмаками и издавая трубные звуки, подобно архангелам, пронеслись практиканты сыска Вова Федин и Федя Бовин. Поспеть за разбегающимися в диаметрально противоположных направлениях слугами закона и слугой искусства не под силу даже нашему довольно быстрому перу, поэтому заглянем опять в постепенно перестающее быть уютным гнездышко искусствоведа-веничника, только что поспешно покинутое практикантами сыска. Проводив гостей, оказавшихся вовсе не слугами районо, а, наоборот, представителями такой романтической и вполне пионерской профессии, до выхода из квартиры и объяснив им, как добраться до владений искусствоведа Зюрина, Колюшка Матюков вернулся к себе в фамильную пещеру. То состояние, в котором он застал своего великого деда, повергло в изумление даже не склонную к сентиментальности юную душу. Кондратий Матюков, пионер Матюков I, сидя на полу среди клочьев рваной бумаги и разбросанных записных книжек, с методичностью основного докладчика по вопросу рвал на себе уцелевшие седые кудри. Колюшка и сам был несколько опечален известием об исчезновении Фабрики Имени Юбилея Славных Событий. Немало пищи для пытливого своего ума и тем для шаловливой кисти подчерпнул он, наблюдая в упоминавшийся уже дедов бинокль за окнами кабинета женской гигиены Фабрики. Конечно же, теперь было от чего расстроиться. Но никак не мог пионер Матюков III предположить, что событие это повергнет в такое уныние деда. – Да не печалься, дед, – мужественно посоветовал он рыдающему представителю широких кругов. – Чего из-за баб расстраиваться? Других найдем – бинокль-то пятикратный. – Ох, Колюшка, ох, родной, – старик горестно затряс головой. – Да что ж это такое? Телефон… Как я мог? Я, железный Матюков, я – представитель широких… Ох, Колюшка, забыл я… Что ж теперь будет? – Не печалься, дед! – посоветовал Матюков-младший. – А я-то думал… А телефон, телефон твой – не беда… Мы, молодая смена, идем к вам на подмогу… Мы… – Колюшка сбился на мгновение, припоминая, что говорила пионервожатая на сборе по этому поводу. Да уж больно много чего она говорила. Ладно, Неважно. – Крепись, деда. Все в порядке. А телефон твой – 66… – Добавочный 6, – просиял Кондратий Егорыч. – Добавочненький 6. Беги, Колюша, беги, родной, звони! Сообщить надо! Скажешь: Матюкова Кондратия внучок! Помнят они меня! Обязательно помнят. Спеши, Колюша! Сообщай, дитя дорогое! Эх, как же это я… – И долго еще, глядя вслед убегавшему звонить пионеру-младшему и улыбаясь просветленно, шептал бывший представитель широких кругов. – Есть у нас смена. Есть!


* * *

Отперев длинным ключом шестой замок на обитой порванной клеенкой стальной двери, Шурик Иванович наконец попал в свое уютное гнездышко, которое с таким тщанием вил много лет. Попал и тут же чертыхнулся, ударившись ногой о набросанные у порога узлы. – Фрида! – позвал он верную спутницу своей нелегкой жизни Фриду Рафаиловну. – Фрида, что это такое? – Это? Будто ты не знаешь! – возникла в дверном проеме спальни маленькая и круглая спутница. – Это – бытовая радиоаппаратура Семигоевых. Только что Марина Тимофеевна принесла. А это – Кулика. – И зачем это нам надо? – машинально, уже все понимая, спросил Шурик Иванович. – Ну как зачем, Шмуль? – Фрида Рафаиловна склонила голову набок.- Ну как зачем? У людей скоро будут неприятности, и… – Фрида! – Шурик Иванович воздел руки к малогабаритному лепному небу над головой, задевая антикварную люстру (Версаль, XVIII век), прикрытую на случай гостей абажуром из газеты. – Фрида! А ты знаешь людей, у которых неприятности будут не скоро? Я таких не знаю. У нас самих… – Тут у Шурика Ивановича перехватило дыхание. – У нас у самих они будут очень скоро. Когда Кулик приходил? – Только что. Спрашивал про Оксаночку. – Спрашивал, – негодующе хмыкнул Шурик Иванович. – Хорошо еще, что так обошлось, а ведь мог и жениться… Ладно, давай. Верная и опытная спутница, развернувшись, как крейсер на морском параде, уплыла в спальню, не выясняя подробностей. Из семейного святилища она появилась через несколько минут с двумя узлами в руках. – Шмуль! Это надо отнести в первую очередь. – Тяжело вздохнув, Шурик Иванович начал зашнуровывать ботинок, который только что пытался расшнуровать. – Отнеси к Жлоберману – у него только позавчера кончилось. – Ты меня убиваешь, – Фрида Рафаиловна замахала руками, отчего зашуршали и зашелестели развешанные на стенах прихожей похвальные грамоты – гордость семьи. – Ты меня убиваешь – Жлоберманы еще не забрали свое. – И она негодующе пнула ногой старенький, перевязанный бечевкой чемодан, в котором звякнули упакованные караты. – Неси к этому, к учителю. За тот язык, что он нам сделал, он может подержать. – За тот язык, что он нам сделал, я бы его самого подержал. – Шурик Иванович вспомнил последнее отчаянное письмо родной кровинушки- дочери Оксанки Шуриковны. Кровинушка, задыхаясь под непосильными тяготами жизни в чужой стране, просила выслать барахлона для протирки стекол в личном кадиллаке. Объяснялась просьба не только тяжелым материальным положением кровинушки, но и тем, что весь выпуск барахлона Там полностью экспортировался Сюда. Для покрытия потребностей Фабрики Имени Юбилея Славных Событий. Вспомнив про барахлон, Шурик Иванович тихо содрогнулся. Вот уже десять лет вся жизнь его протекала в незаметной постороннему глазу, но напряженнейшей борьбе. Как нам уже известно, барахлон крали. Это было. Много крали. И это было. И даже так много крали, что стало его явно не хватать, и залихорадило швейное производство. И вот тогда крепко задумался Шурик Иванович – как спасти любимое предприятие. Именно тогда и возникла цепочка: от старушки Власьевой через отца Агасфертия Семигоева к Шурику Ивановичу. Второй ручеек из того же источника тек через старца, духовного вождя секты джинсоистов-несогласников Роберта Николаевича. Замкнувшись в руках героя материальной ответственности, оба ручейка и питали последние годы швейный гигант, спасая его от закрытия. Все украденное, неподобранное и старушкой принесенное Шурик скупал за наличные и постепенно возвращал в производство. Каким образом эти операции приносили пошивочному ветерану доход – загадка даже для нашей загадочной истории. Но именно на таких загадках и держится славная наша, самая загадочная из всех экономика. А потому раскрывать ее мы пытаться не будем. Пусть себе. А вернемся в прихожую семьи Апельсинченко, где бредет к двери славный Шурик Иванович. Брести тяжело: давят узлы и предчувствия. Кулик зря не улетит. Вспоминается разное из всякого. И уже на лестнице догоняет его голос предусмотрительной верной спутницы. – На обратном пути купи сухарной муки, слышишь?


* * *

Гнездышко, только недавно начавшее обрастать пухом, еще не наполненное писком желторотых птенцов, хотя всего остального в нем уже было собрано немало, грозило рухнуть с высоких веничных ветвей. Горестно обхватив руками буйную искусствоведческую голову, Женя Зюрин тихо стонал, все глубже погружаясь в огромное кожаное кресло у двери. Кресло было его гордостью, так как приближало его к Вольтеру и нетленности. Кроме того, высокая спинка заслоняла от прекрасных глаз жены Виолетты наиболее рискованные иллюстрации из любимой монографии «Изображения женских половых органов на мамонтовых бивнях эпохи Кроманьона» парижского издательства «Ле блуд», за которой искусствовед обычно отдыхал от веничных трудов. Но в настоящий момент даже простая и строгая красота цветных вкладок не могла вывести Евгения Николаевича из состояния безысходного отчаяния. Виолетта сосредоточенно пудрила нос. Молчание становилось все более тягостным. Наконец оно было прервано громким, полным оптимизма, свойственного интеллигенции, воплем «Все пропало!». Зюрин вскочил и побежал по комнате, спотыкаясь о разбросанные по полу парфюмерные наборы и образцы веничной продукции. – Все, все пропало! Виолетта внимательно посмотрела на мужа, и взгляд ее, влажный и зовущий, как у горной газели, стал грустным и тусклым, как у колхозной коровы. – Все! Половицы вск'оют, моног'афию конфискуют, – стонал искусствовед. Его неискушенной в вопросах сыска душе именно вскрытие половиц с последующей конфискацией казалось, естественным и неизбежным результатом любого расследования. – А меня, меня! – Евгения Зю'ина-Мышевецского, туда, на лесоповал… Виолетта попыталась представить супруга среди красиво падающих сосен, но не смогла. – Что? что я буду там делать? – возопил Зюрин. – Где та ме'а ст'аданий?… – Стенгазеты рисовать, – сообразила практичная Виолетта, но поскольку практичность не сочеталась у нее с тактичностью, тут же изложила свои соображения мужу. Евгений Николаевич застонал еще громче. – Ну, не убивайся так, – утешающе проворковала Виолетта. – В конце концов, каких-то пять-шесть лет… – Виолетта! Что ты говоришь?! – заревел Зюрин. Он несколько иначе, чем жена, представлял себе ход времени. – Что ты говоришь? И это – в такой момент? Сейчас эти двое вернутся с понятыми, и тогда все! «Дальнейшее – молчание, Горацио!». Как это будет по латыни? Познания Виолетты в латыни ограничивались двумя-тремя названиями специфических лекарств от специфических же недугов, к которым должна быть готова любая молодая женщина, не ограничивающая своих интересов одним только искусствоведением. Но сейчас эти знания едва ли могли облегчить участь мужа, и Виолетта опять вернулась к прерванному его стонами занятию. Нельзя сказать, что была она абсолютно бесстрастна. Именно в описываемый момент ее любящее женское сердце билось быстрее обычного. На впечатлительную Вилю Боршть, ныне Зюрину, сильно подействовало внезапное прекращение допроса практикантами сыска и их стремительный уход. И если искусствовед Зюрин трактовал молниеносное отступление практикантов как уход за понятыми, то Виолетта подходила к этому событию совсем иначе. – Они в меня влюбились, оба, с первого взгляда, – думала она, нелепо касаясь пуховкой пуговки носа. – И бежали под напором чувств. Ах! Отступление курсантов, действительно, было стремительным. Прервав на середине допрос гражданина Зюрина и его очаровательной жены, они, заметно убыстряясь, двинулись к выходу из «гнездышка» уже через пять минут после начала беседы. У практиканта Федина, впрочем, хватило еще мужества прохрипеть через плотно сжатые служебные зубы официальное: – До окончания следствия прошу… И тут же, эхом вторя ему, сминая в крепких руках листы служебно-разыскного блокнота, практикант Бовин выдохнул глубоко личное: – Скажите, а где тут у вас?… На обоих неотвратимо наступал срок действия эликсира, так щедро отпущенного в их чашки Колюшкой Матюковым… Итак, практиканты отбыли в поисках мест, способных облегчить если не душу, то хотя бы тело, а драма семейства Зюриных, возникшая с их приходом, продолжалась. – Послушай, Виолетта, – задохнулся в нахлынувшем ужасе искусствовед, – а может, может, меня расстреляют? – За что? – подозрительно посмотрела на него верная подруга. – За это, за особо крупные размеры… – Размеры чего? – Виолеттины глаза несколько ожили. Вспомнился Колька Пентюх. И некоторые другие товарищи. – Ну, как ты можешь? В такую минуту! – искусствовед опять рухнул в кресло. Виолетта задумалась, что случалось с ней не часто. В принципе муж, особенно в последнюю, веничную пору своей жизни, Виолетту устраивал. Особенно в связи с полным нежеланием Кольки Пентюха и некоторых других товарищей перевести отношения с Виолеттой из близких в тесные. А потому… – Ты знаешь, – задумчиво проворковала она, откладывая пуховку и берясь за карандаш для ресниц, – надо позвонить… – Куда позвонить? – непонимающе возник из-за спинки вольтеровского кресла Евгений Николаевич. – Ну как – куда? Куда все звонят по телефону… У меня был один знакомый… Давно, еще до тебя… Так он… – И ты предлагаешь ЭТО мне? – гипотетическая дворянская кровь ударила во всклокоченную голову искусствоведу. – Мне, интеллигенту, который… которому… которого… звонить по телефону?… – Ну, и будешь сидеть, дурак! – спокойно сказала Виолетта и осторожно заплакала, стараясь не размыть дефицитную ресничную тушь, – Я говорила: покупай резинки, нечего барахлон на тесемки таскать! – Резинки неэстетично, – пискнул искусствовед. – ТАМ поэстетствуешь, – злорадно скорчилась Виолетта. Зюрин вспомнил виденную им когда-то по телевизору бензопилу «Дружба», и ему стало совсем нехорошо.

– Виля, ты меня любишь? – дрожащим шепотом произнес он, крепко прижимая к груди любимую монографию игривых парижан.

– . Очень! – Виолетта положила на трюмо карандаш для бровей и взялась за помаду.

– Тогда я сделаю ЭТО. Сделаю ради тебя. Ради нашего будущего. Давай телефон, пока они не вернулись!


* * *

Темнело за окном. Тишело. Это – «за». А «перед» окном? С этой, значит, стороны, с нашей?

Лежал на диванчике из кожзаменителя, с валиками, по делам расследователь Сергей Степанович Травоядов, Лежал. Сведения переваривал. Отдыхал. Да время от времени выпученным глазом на холодильник «Саратов» посматривал. Зеленым крашеный, на сейф похожий. И думал. А как надумал, встал по делам расследователь, высморкался и пиджачишко старенький натянул. Потом кепчонку поплоше. Ну, а уж потом только – погоны, тоже старенькие, майорские – из-под дивана вытащил да на плечи возложил. Как приросли! Просветов – два, звезда – одна. Взмахнул несколько раз погонами для пробы, под потолок низковатый новостроенный поднялся. Действуют! Окошко тихонько отворил и вылетел.

Летел медленно, осторожно, с опаской. Большой крюк сделал, гостиницу «Интурист» огибая. Потом – крюк поменьше, над ларьком уцененных бриллиантов завис, изучая, кто, значит, подходит, интересуется. Все равно ведь по пути – не пропадать же добру полетному зря.

А уж потом прямой взял курс на цель. Тряхнуло только раз, когда над Клубом юных кролиководов пролетал. Теплая волна собранческого воздуха послепрезидиумного подхватила и вверх подняла. Воспарил и видел сверху, как растекались ручьями трудящиеся с Мероприятия демократическим пешком. Приметил и как укатила черная «Волга», увозя верного слугу и избранника народного тов. Обличенных. Сделал еще для верности круг над Домом №, что по Улице, – вдруг ошибка?

Не было ошибки. Сгинула Фабрика Имени Юбилея Славных Событий. Что же? Теперь – прямо. И через шесть полетных минут опустился по делам расследователь на привычно прогнувшийся под ним карниз у окошка, отдаленного от всего белого света барахлоновой, во вполне патриотический цвет крашеной, занавеской. И легонько в форточку стукнул. За окошком охнуло. Занавеска патриотическая отодвинулась. Здрасьте. – Феодора! – первомайским голосом призвал жену Фриду объявившийся из-за занавески гражданин Апельсинченко. – Феодора, посмотри, кто только к нам прилетел? – Кто только к нам не прилетал, – появилась в дверном проеме и куда более откровенным и куда менее первомайским голосом пропела Фрида Рафаиловна. – Это таки счастье, это большое человеческое счастье видеть вас здесь так часто. – Феодора! Феодора! – Шурик Иванович замахал руками как небольшая ветряная мельница, отчего сразу зашуршали и зашевелились, как лес перед бурей, развешенные по стенам грамоты за честный, добросовестный труд. Прервем, буквально на секунду, гостеприимную чету и обратимся к истории взаимоотношений складского труженика с расследователем по делам. Первая их встреча состоялась много-много лет назад и закончилась полной и убедительной победой только вступившего на свою стезю лейтенанта Отраво-Ядова. Впоследствии, с изменением взглядов на роль тов. Зачинавшего, Шурику Иванычу, тогда еще Шмулю Ароновичу, пришлось бы совсем плохо, но пронесло. А во времена новые ветерану Апельсинченко и ветерану Травоядову и вовсе делить стало нечего. Кроме небольших и формально неопределенных сумм, чаще, чем следовало бы, по мнению Фриды Рафаиловны, получаемых расследователем по делам. Такое положение устраивало обе стороны, а потому могло бы длиться бесконечно долго, если бы не последнее, абсолютно загадочное и невероятное событие. Событие, прервавшее естественную жизненную цепочку от правонарушителя к правоохранителю. Обрыв жизненной цепочки – явление недопустимое, вот почему, сразу переходя к делу, прямо с карниза, Сергей Степанович, нацелив оба глаза – и выпученный и прищуренный, – на честное до бледности лицо гражданина Апельсинченко, выстрелил в упор: – Шмуль! Где Фабрика?


* * *

Грустно качая химически завитой головой, директор Л. П. Бельюк поднимался на шестой этаж своего полуответственного дома. Лифт, как всегда в это время, не работал, что и отличало полуответственный от находившегося рядом ответственного. Но не о том печалился сегодня директор. Вот уже который раз с тоской вспоминал он слова, произнесенные при расставании с Василием Митрофановичем Обличенных: – А одну десятитысячную перевыполнения вы мне все равно дайте! Есть Фабрика, нет Фабрики – дайте! Мне мой Масс Штаб не надоел! Работать надо! – с этими словами отбыл Главный по Другим Вопросам, оставив Л. П. Бельюка в горести и томлении. Сначала захотелось собрать штаб, но ничего еще не знающие Мурлена и Чернополковников улизнули сразу после окончания Явления, и советоваться «из коллектива» было не с кем. Долготерпеливые швейнотрудящиеся рассасывались в течение двадцати секунд после финальной овации. Впрочем, у выхода из клуба лежал опохмелившийся Семен Мордыбан. Он мирно спал с поднятыми вверх конечностями. Очевидно, и подсобного пролетария увлекла могучая стихия единогласного голосования. Но советоваться с ним не хотелось. Лидия Петрович добрался до своей квартиры и безнадежно нажал на кнопку звонка. В квартире было тихо. – Спят уже, не дождались, – грустно вздохнул директор, которому так хотелось ласковой встречи, и открыл дверь собственным ключом. Войдя в прихожую, он первым делом сбросил туфли из красного кожзаменителя на каблуках, которые носил исключительно из солидарности с отечественной обувной промышленностью. Затем он надел тапочки из тигровой шкуры. Тапочки были самым ценным, что вывез он из поездки по тридцати семи очень братским, но, несмотря на это, не очень развитым странам в составе делегации представителей. – Валя! – позвал директор свою вторую, Богом данную половину. – Ты уже легла? Или лег? – директор задумался: процесс определения пола спутника жизни требовал установления опытным путем. Но последний такой опыт был поставлен, увы, много лет назад. В этой связи подумалось о детях. Директор ткнулся в дверь детской. Там тоже было тепло и тихо. – Спят мои хлопцы… Или – девчата? – Л. П. Бельюк нахмурился и решил, что завтра же уточнит этот вопрос у… У Вали! Но тут же вспомнил, что завтра в полседьмого утра вызван в городскую Комиссию по вопросам дальнейшего улучшения выявления несущественных недоделок по преодолению последствий. Комиссия, созданная как временная лет тридцать назад, успешно решала вопросы, поставленные жизнью и последствиями, а Л. П. Бельюк уже десять лет являлся ее бессмертным вице-председателем и отдавал этому делу много сил и энергии. – Нет, завтра не выйдет, – решил директор, – завтра не узнать. Ладно, пусть растут. Замуж выдавать будем – станет ясно. Немного успокоенный, директор еще пошуршал в кухне, отыскивая хоть что-нибудь съестное, жадно вылакал молоко, оставленное в блюдечке на полу для кошки. И, всплакнув, прилег на диванчик. Заснул. Спал плохо и нервно. Вставали перед смешанными директоровыми очами так и не преодоленные последствия, Семен Мордыбан, почему-то читающий доклад о здоровом образе жизни. Вставали в темноте дрожащие контуры родного исчезнувшего предприятия и с мелодичным звоном исчезали, а на пепелище возникали его любимые, хоть и не виданные, лишенные признаков пола дети и загадочный объект супружеской любви и заботы с именем Валя, ничего не дающим для понимания. А потом возникла, страшно воя и разгоняя остальные тени, ОНА. Одна десятитысячная процента перевыполнения плана – вершительница директорской судьбы. ОНА протанцевала кадриль с начальником Облстатуправления и, зверски улыбнувшись, исчезла.


* * *

Л. П. Бельюк проснулся в нехорошем заседательском поту. Мотая головой, вскочил, сунул ноги в тигровые тапочки и побежал по большой полуответственной квартире, царапая ногтями паркет. Остановился он в комнате, заменявшей ему кабинет, и посмотрел в окно. Уже светало, и в лучах восходящего солнца отчетливо виднелся стоящий рядом ответственным дом (лифт, горячая вода круглосуточно). Ответственный дом служил живущим в полуответственном постоянным ориентиром и напоминанием. Стремись, работай, подходи ответственно – и обретешь! Лидия Петрович медленно и нехотя перешел в кухню. В тех же лучах, того же солнца высвечивались дома безответственные – без лифта. По хорошо утоптанной дорожке от них уже тянулась к пожарному крану на улице цепочка безответственных жильцов. За водой для водных процедур. Лидия Петрович опять вернулся в кабинет. Выбор был сделан. Вода – это жизнь. А лифт жизнь облегчает. Сняв трубку с телефона, стоявшего на письменном столе, Лидия Петрович уверенно набрал номер 66, добавочный 6. Солнце за окном выкатилось на нужный уровень, приятно и ровно освещая окна дома – ориентира. – Так вот! – сказал Л. П. Бельюк.


* * *

Из дома, ставшего ему за долгие годы прилетов если и не совсем родным, то уж, во всяком случае, достаточно близким, Сергей Степанович улетал уже под утро. Карман старенького пиджака сильно оттопыривал увесистый (более, чем обычно, увесистый) сверток – итог переговоров с прижимистым Шуриком Ивановичем. Ветеран материальной ответственности полностью и убедительно доказал свою непричастность к исчезновению швейного гиганта, объяснив невыгодность такого исчезновения в первую очередь для него самого. Для большей убедительности во временное (как все в нашем мире) пользование расследователя перешла сумма, приведшая позже супругу Шурика Ивановича в состояние, близкое к предпоследнему. Зато всякое подозрение в причастности с гражданина Апельсинченко было снято, а продолжение дружбы – гарантировано.

Дышалось легко. Молочно-белый туман поднимался от мостовых и тротуаров, на некоторые из них выползли коллеги волшебной старушки Власьевой, аэробически взмахивая метлами – скорее всего, произведениями искусствоведа-веничника. Барахлоновые тесемки излучали дивный свет, странным образом отражаясь на тусклых майорских звездочках погон расследователя. Он несся обратно к грешной земле.

Последние предутренние робкие влюбленные говорили про этот свет и эти звезды своим подругам, утомленным продлившейся всю ночь робостью: «Посмотри, дорогая, в небе две звездочки еще не погасли, вот так и наша любовь», а засим переходили к более активным действиям.

Одиноких же поэтов, бессонно гнездившихся под крышами домов, аварийных давно, аварийных уже и аварийных потенциально, свет этих далеких звезд вдохновлял на написание легких и радостных стихов к близящемуся празднику – Дню патологоанатома. Воистину неисповедимы пути Творчества!

Пролетая над городским Парком Культуры без отдыха им. Библиотечного Совета, расследователь по делам неожиданно заметил своих апостолов. Привалившись к чугунной ограде, в позах, поражающих античной естественностью и простотой, практиканты сыска обессиленно передавали друг другу последние листы из служебно-разыскного блокнота с показаниями по делу, терпеливо разминая их в мускулистых пальцах.

Эликсир гражданина Амнюка продолжал свое победное шествие.


* * *

УДРУЧЕННО ВЗДЫХАЯ, Шурик Иванович Апельсинченко затворил окно за полуночным гостем и задернул барахлоновую занавеску. Сумма, унесенная расследователем, была велика, боль от расставания с ней – еще больше. Но не это сейчас занимало ветерана пошивочного промысла.

Еще раз прислушавшись к тому, как гремит посудой в кухне жена и с удивлением узнав названия нескольких, даже ему, в его возрасте, неизвестных болезней, ласково призываемых Фридой Рафаиловной на голову и все остальные члены расследователя по делам, Шурик Иванович начал действовать.

Со стен, прорываясь через частокол похвальных грамот, смотрел на него брат Хаим в надвинутой на оттопыренные уши буденовке и брат Лейб, прятавший укор за стеклами маленьких круглых очков. С маленькой, чтоб поместилась в конверт, но цветной (у них все фото – цветное) фотографии улыбалась дочь Оксанка Шуриковна – ныне Окси Оранжад – в сером, как гайсинский снег, авто. Где-то в глубине за ней маячил – то ли есть, то ли нет – брат, Майкл.Эрон, и тихонько подмигивал: мол, что Шмуль? а я предупреждал!

Шурик Иванович грустно улыбнулся чему-то, а потом, приподняв портрет брата Лейба на мемориальной стене, и из углубления в стене за ним вынул старый потертый телефон. Глубоко вздохнул, еще раз посмотрел на фотографии и, набрав известный номер, сказал в трубку честным, как инфаркт, голосом:

– Товарищи, вы таки знаете все. Но вы таки не все знаете!

Загрузка...