Виктория Платова 8–9–8

Все персонажи являются плодом воображения автора, возможное сходство с реально существующими людьми остается лить сходством, не более. Все события, описанные в романе, — вымышлены, все диалоги — придуманы, география и топография — неточны, и единственное, за что может поручиться автор, — истинность переживаний героев.

CARRER DE FERRAN: ЧЕТНАЯ СТОРОНА УЛИЦЫ

* * *

…От малоформатных художественных альбомов типа «1000 татуировок», или «1000 блюд восточной кухни», или «1000 ликов утерянной индейской цивилизации» нет никакого проку.

Во всяком случае, за последний год Габриель не продал ни одного.

Альбомы размером побольше, в твердом переплете и с суперобложкой чуть более перспективны, что, несомненно, сказывается на продажах:

«Жизнеописание Гауди» — два экземпляра, «Эдит Пиаф в картинках и фотографиях» — еще два, «Мир гейзеров» — три, «Драконоведение» — тринадцать, хотя давно известно, что драконов в природе не существует. Габриель хорошо помнит всех тех, кто купил в его магазинчике Гауди, Пиаф, гейзерные вакханалии и драконовы манускрипты: десять мужчин, девять женщин и один ребенок, все — с бледными лицами праздных мечтателей; все — с зелеными глазами записных неудачников, все — с безвольными ртами брошенных любовников (к ребенку это, конечно, не относится).

В родном Городе Габриеля редко встретишь бледные лица, зеленые глаза и безвольные рты, вот он и запомнил. Что касается ребенка (мальчика) — на вид ему было не больше десяти. И в магазин он зашел без спутников. «Уж не потерялся ли малыш?» — подумал тогда Габриель.

Потерявшимся малыш не выглядел.

И уроженцем родного Города Габриеля — тоже. Слишком он был светлокожим, слишком зеленоглазым, а впрочем… В мире произошло так много изменений, огромные человеческие массы перемещаются по нему совершенно свободно и оседают, где им заблагорассудится, — подобно песку, дождю или вулканическому пеплу. Не исключено, что малыш живет здесь, на соседней улице, а может, в нескольких кварталах от книжного магазинчика Габриеля.

— Привет, — сказал Габриель мальчику.

— Привет, — ответил мальчик на родном языке Габриеля — испанском.

— Любишь книжки? Идем, я покажу тебе полку с отличными детскими книжками. Ты можешь их полистать, посмотреть картинки… Ты можешь выбрать, что захочешь.

Малыш и с места не сдвинулся. Да и понимает ли он испанский? Вдруг Габриель ошибся, ведь произнесенное без всякого акцента «Ноlа!» ровным счетом ничего не значит: многочисленные туристы, которыми кишмя кишит родной Город Габриеля, плавают в «Ноlа!» как рыба в воде, это — первейшее слово, основа основ.

Самое время спросить мальчишку о сопровождающих: негоже, чтобы чье-то десятилетнее сокровище шлялось без присмотра. Чтобы белоснежная, наглаженная (а может, просто новая) футболка шлялась без присмотра. И такие же чистенькие шорты из легкой джинсовки, и безупречные светлые кроссовки с торчащими из них безупречными носками.

Фисташковый. Цвет носков можно определить как фисташковый. Когда Габриелю было столько же лет, сколько этому мальчугану, он с ума сходил по фисташковому мороженому. Он с радостью заменил бы фисташковым мороженым всю остальную, гораздо менее привлекательную, а временами — откровенно скучную еду. О чем мечтал тогда Габриель?

О том, чтобы стать мороженщиком.

На худой конец — пингвином, тюленем или белым медведем, живущими на очень далеком, почти мифическом Cевере, где доступ к ослепительно-прохладному фисташковому мороженому совершенно неограничен. «Все это враки, — убеждала маленького Габриеля сводная сестра Мария-Христина, — всем известно, что пингвины, тюлени и белые медведи питаются сырой рыбой, а вовсе не мороженым, а тот, кто думает иначе, — самый настоящий дурачок». Хотя, помнится, Мария-Христина употребила совсем другое слово:

недоумок.

Мария-Христина не имела обыкновения церемониться с Габриелем. Ни когда они были детьми, ни позже, когда они выросли и стали тем, кем стали: Габриель — не слишком удачливым владельцем крошечного магазинчика, торгующего книгами, а Мария-Христина — преуспевающей сочинительницей любовно-авантюрных романов. Слову «недоумок» и всем прочим нелицеприятным (приперченным) словам, которыми изобилует устная речь Марии-Христины, в этих романах места не нашлось. Совсем напротив, с их страниц на читателя льются патока и сахарный сироп, а сюжеты, состряпанные циничной и предприимчивой Марией-Христиной, имеют такое же отношение к реальной жизни, как тюлени и белые медведи — к фисташковому мороженому.

Насчет пингвинов Габриель не уверен до сих пор.

Все из-за старенького маломощного фургончика из детства Габриеля, именно он развозил мороженое. И на боку фургончика был нарисован пингвин. Значит, связь между пингвинами и мороженым все же существует, как бы ни злорадствовала по этому поводу Мария-Христина. Она злорадствует и по всем остальным поводам, касающимся младшего братца. Бизнес Габриеля, личная жизнь Габриеля, умственные способности Габриеля, несбыточные мечты Габриеля… Впрочем, со времен посрамленного Марией-Христиной симбиоза пингвинов и мороженого Габриель взял себе за правило не делиться с сестрой несбыточными мечтами. Он защищает их от несанкционированного вторжения не хуже цепной собаки — и не его вина, что вдоль охраняемого периметра то и дело (раз за разом) возникают бреши.

У Марии-Христины — дьявольская интуиция.

И такая же дьявольская способность находить в человеке слабые места и бить по ним, не раздумывая, не отвлекаясь на сантименты. Просто так — потехи ради или преследуя какую-то свою корыстную цель. Корыстные цели Марии-Христины давно известны Габриелю, ничего сверхвыдающегося или экстраординарного в них нет: жажда денег, жажда славы, жажда власти над как можно большим количеством мужчин, стремление к доминированию и психологическим манипуляциям. Пособие по нейролингвистическому программированию, случайно увиденное Габриелем в дорожном саквояже сестры, — лишнее тому подтверждение.

Габриель никогда бы не потерпел таких книжонок на полках своего магазина. Он не берет на реализацию и романы Марии-Христины, хотя понимает: наличие в ассортименте подобного рода литературы резко улучшило бы дела и привлекло в магазин орды домохозяек со всей округи. А выставленный в витрине плакат с намеком на встречу со «знаменитой писательницей» и вовсе произвел бы фурор. По-другому и быть не может: Мария-Христина — вполне узнаваемое медийное лицо. Без нее не обходится ни одно ток-шоу, ни одна викторина, ни один лотерейный розыгрыш. Нет темы, по которой Мария-Христина не высказала бы свое веское экспертное мнение — начиная с проблем утилизации ядерных отходов и заканчивая проблемами искусственного вскармливания младенцев и выращивания сорго в промышленных масштабах. Как при таком бешеном ритме псевдообщественной жизни она умудряется выкраивать время для своих опусов — настоящая загадка.

Габриель честно пытался заставить себя прочесть хотя бы десяток страниц, состряпанных Марией-Христиной. И ни к чему, кроме пульсирующей в висках головной боли и яростного желания порвать на клочки столь откровенную литературную мерзость, это не привело. А за краткосрочным приступом ярости следовала долгоиграющая и вполне себе трезвая мысль: чем писать дрянь, лучше бы ты умерла! Поначалу Габриель страшно боялся прихода этой мысли, разве что в обморок не падал: он, Габриель, — человеконенавистник, желающий всех и всяческих напастей ближнему? Быть того не может!..

Еще как может.

Чем писать дрянь, лучше бы ты умерла!

Занимайся Мария-Христина не сочинительством, а чем-нибудь другим — кошмарной мысли не возникло бы никогда. Продавщица супермаркета Мария-Христина вызывала бы в Габриеле только нежные чувства; социальный работник Мария-Христина оказалась бы затопленной волнами братской любви; Габриель с готовностью ходил бы за кормом для маленькой собачки официантки Марии-Христины и чинил душ в квартире Марии-Христины — бесхитростной секретарши.

У «знаменитой писательницы» Марии-Христины тоже есть маленькая собачка, Пепа. Габриель ненавидит эту гадину не меньше, чем ее хозяйку, о том, чтобы отправиться за кормом для Пены, и речи не возникает. Да и с чего бы ей возникнуть? — визиты Марии-Христины в дом Габриеля год от года становятся все реже, все краткосрочное. И Габриель искренне надеется, что со временем они прекратятся совсем. И мысль чем писать дрянь, лучше бы ты умерла покинет черепную коробку Габриеля и удалится в неизвестном направлении. Но пока этого не произошло, Габриель, сжав зубы, терпит и сестру, и ее шелудивую собачонку, и ее спутников (закормленных стероидами молодых людей), и ее извечное

недоумок.

— Мой младший брат — недоумок, — с иронией поясняла Мария-Христина своим анаболическим любовникам.

По прошествии некоторого количества лет Габриель перекочевал в разряд старшего брата: Мария-Христина всеми силами старается удержаться на расплывчатом возрастном рубеже «около тридцати». Она ни за что не сдаст своих позиций, хоть бы и небо упало на землю, хоть бы и Лапландия оказалась завоеванной китайцами, вышвырнувшими оттуда Санта-Клауса, и оленей Санта-Клауса, и всех других оленей; так какая перспектива ожидает Габриеля? Стать дядей, а потом — другом отца, а потом — двоюродным дедушкой вечно юной Марии-Христины. При условии, что ее набеги на дом Габриеля не сойдут на «нет» окончательно.

Не сойдут.

Какими бы искренними ни были надежды Габриеля на обратное.

Неуемной Марии-Христине просто необходимо толочь кого-то носом в дерьмо неудавшейся жизни. И Габриель — самая подходящая для этого кандидатура, самая безответная. Не потому, что Габриель — слабак и никудышник, а потому, что он ни разу не позволил себе воспрепятствовать бесчинствам Марии-Христины. Он ведет себя по отношению к ней как философ и стоик, как самый настоящий старший брат, как любящий друг отца, как всепрощающий двоюродный дедушка. Бедная ты бедная, меланхолично размышляет Габриель, столько усилий, чтобы удержаться на плавуи где гарантия, что усилия эти не окажутся напрасными? Что молодые любовники не бросят тебя, а читатели не увлекутся другой, более занятной и менее бездарной беллетристкой. Лишь преданность Пепы не вызывает сомнений, но и здесь тебя поджидает неприятное открытие, бедная Мария-Христина: собаки живут много, много меньше, чем люди. Так что разлука с Пепой по причине ее естественной старости и естественной смерти неизбежна, если, конечно, вы внепланово не погибнете вместе. В какой-нибудь автомобильной, железнодорожной или авиационной катастрофе. Или в результате террористического акта, или от рук психически нездорового человека, апроще сказатьманьяка, насильника и убийцы.

Нет-нет, последний вариант ни за что не устроил бы Марию-Христину, слишком постыдным и нелицеприятным он выглядит. Террористический акт тоже вызвал бы у нее негодование, равно как и железнодорожная и авиационная катастрофы: в этих прискорбных случаях счет жертв идет на десятки, а то и сотни, и Мария-Христина автоматически стала бы одной из…

Одна из —

вот что категорически не приемлет сестра Габриеля, отравленная случайной и зыбкой славой. Даже ее гипотетическая смерть должна быть эксклюзивной, единственной в своем роде. При этом желательно было бы и вовсе не умирать, но смерть — самый лучший информационный повод, который только можно придумать. В минуты недолгих, надменных и подогретых алкогольными парами откровений Мария-Христина так и заявляет Габриелю:

— Смерть — самый лучший информационный повод, который только можно придумать, недоумок.

— У тебя проблемы с продажей последнего романа? — интересно, сколько раз Габриель задавал сестре этот вопрос?..

— Тиражи могли быть и больше.

— Как у Библии?

— Как у той бестолочи, что подсадила человечество на… м-м-м… Гарри Поттера. Как у того кретина, что разродился ахинеей про код да Винчи…

Имен своих более удачливых конкурентов по литературному бизнесу Мария-Христина не запоминает принципиально.

— Через три года о них и не вспомнит никто. Вот увидишь!

— Сомневаюсь. — Габриель иногда позволяет себе подтрунивать над сестрой.

— Ну, через пять!

— Маловероятно.

— Чтоб им сдохнуть! — никак не хочет уняться Мария-Христина.

— Смерть — самый лучший информационный повод, ты сама это говоришь.

— Верно… Тогда пусть живут сто лет и преимущественно — в забвении. В тени былой известности, которая больше не вернется. Как тебе такой вариант, а?

— Ты все-таки очень жестокий человек, Мария-Христина. Бог тебя накажет.

Мария-Христина предпочитает не слышать слов Габриеля, она слишком занята завистью и злобой, снедающими ее хрупкий организм. Определенно, зависть и злоба — не что иное, как раковая опухоль, инфекция, вирус: постепенно они пожирают здоровые клетки, уничтожают красные кровяные тельца, выщелачивают и крошат сочленения позвоночного столба, — недаром в последнее время Мария-Христина все чаще жалуется на боли в позвоночнике. Габриель не знаком ни с одним существом (за исключением Пепы), к которому Мария-Христина относилась бы с симпатией, не говоря уже о любви. То, что она проделывает со своими молодыми спутниками,—

точно не любовь.

Секс — да, изощренный, истерический секс — да, да, да, но (скорее всего) — речь идет о тщеславии. Таком же изощренном и истерическом, как и все, что делает и в чем оказывается замешанной Мария-Христина. А ведь она еще не старая женщина, совсем не старая, ей нет и сорока.

Точно.

Габриелю не так давно исполнилось тридцать, и, учитывая семилетнюю разницу в возрасте, Мария-Христина может претендовать на вполне щадящие и даже феерические тридцать семь. Самое время задуматься о смене деятельности, и о семье тоже, и о том, чтобы родить ребенка. Ребенок — с точки зрения Габриеля — намного предпочтительнее, чем Пепа с ее злокозненным и вздорным нравом. Да хоть бы он был и не злокозненный — в детях (этих маленьких, но каждую секунду растущих, каждую минуту меняющихся людях) гораздо больше смысла.

И гораздо больше надежд, так или иначе с детьми связанных.

Непонятно, на чем зиждется уверенность Габриеля в детях: последний раз он имел с ними дело, когда сам был ребенком. Если не учитывать того десятилетнего чистюлю, который однажды забрел в его магазин.

Ну вот.

Стоит только подумать о нем, как во рту сразу же возникает привкус фисташкового мороженого. Оттого, что носки мальчишки были того же цвета?.. Это объясняет многое, но не все. Чистюля оказался совершенно необычным человеческим (или лучше сказать — детским?) экземпляром. От просмотра полки с книжками, соответствующими его возрасту, он сразу отказался. И на хит текущего сезона — «Драконоведение» — взглянул лишь мельком. Что само по себе выглядело странным: на крючок «Драконоведения» попадалась рыбка постарше и покрупнее — такая уж это книга! Яркая, броская, обтянутая китайским шелком, украшенная золотым тиснением. В обложку книги вмонтированы переливающиеся стекляшки, которые (хорошенько прищурившись) можно принять за драгоценные каменья. И это без учета внутренностей, непомерно распухших от всяческих секретов: драконий коготь, пластина драконьей чешуи, осколок шипа с драконьего же хвоста, пакетик с толченым драконьим зубом — первым средством от подагры и неразделенной любви.

Вряд ли мальчишка знает, что такое подагра и уж тем более — неразделенная любовь.

То, что непременно увлекло бы мальчишку и вызвало его живейший интерес: гравюры с изображением рыцарей, сражавшихся с драконами, — в полной амуниции, с геральдическими щитами в руках. Впервые открыв книгу, Габриель тотчас обнаружил воссозданный с необычайной точностью фамильный герб Жоффруа Плантагенета, графа Анжуйского.

Вряд ли мальчишка знает, кем был Жоффруа Плантагенет.

Что ж, Габриель обязательно проконсультирует чистюлю насчет Жоффруа. И насчет предназначения каролингских мечей, норманнских мечей, двуручных мечей, лэнсов и кажущихся легкомысленными, но тем не менее весьма надежных арбалетов.

В борьбе с драконами все средства хороши. Проштудировав книгу от корки до корки, Габриель почти поверил в существование драконов. И даже проникся к ним симпатией. Вреда от этих животных много меньше, чем от Марии-Христины, а читать про них — одно удовольствие.

Анатомия драконов

Физиология драконов

Классификация драконов

Магические заклинания о победе над драконами

и, в качестве приложения, —

Драконы в бестиариях средневековой Европы

Радость первооткрывателя стоит смехотворные девять евро девяносто девять центов, но есть ли такие деньги у мальчишки? И захочет ли он их потратить именно на «Драконоведение»? — вон какой у него глаз! Пронзительный, насмешливый, от такого не укроется, что коготь дракона и осколок шипа с драконьего хвоста сделаны из пластика. А чешуя — из покрашенной древесной стружки. А в пакетике с толченым зубом на самом деле лежит тальк.

Хорошо еще, что полиграфия на высоте.

Но одной полиграфии недостаточно. Чтобы проникнуться драконами, впустить их в свою душу, нужно воображение. А, судя по взгляду чистюли, воображение — не самая сильная его сторона. И потом, Габриель уже сталкивался с похожим взглядом, причем неоднократно. В течение довольно продолжительного времени, едва ли не всей жизни. Ах, да.

Мария-Христина. Его сестра, «знаменитая писательница», никогда ни о чем не мечтавшая, кроме как проснуться однажды

королевой Елизаветой (минус возраст)

Матой Хари (минус трагическая кончина)

принцессой Дианой (минус трагическая кончина, принц Чарльз и беременность)

принцессой Грейс (минус трагическая кончина, принц Ренье и беременность)

папой Иоанном-Павлом II (минус возраст, кончина, артрит коленного сустава и болезнь Паркинсона)

Иисусом Христом (минус хлопоты, связанные с Голгофой)

супермоделью Наоми Кемпбелл (минус цвет кожи)

режиссером Стивеном Спилбергом (минус очки, борода и выводок детей)

певцом Бобом Диланом (минус провальный диск «Прибытие медленного поезда»)

Биллом Гейтсом (минус обвинения в узурпации рынка и расходы на благотворительность) —

всеми теми (наберется еще с сотню имен), кто в разное время не на шутку волновал человечество, к кому было приковано пристальное внимание, кого обожали, кому подражали, в мыслях о ком не спали по ночам. Иконы стиля, иконы моды, иконы джаза, попа, этно и рокабилли, иконы искусства и политики и просто иконы…

Мария-Христина все, все бы отдала, заложила бы душу дьяволу, чтобы и самой оказаться в этом иконостасе. Занять хорошо освещенное, желательно — ближнее к лампаде место. Она, безусловно, заслужила его по праву: не то, что Елизавета, Диана и Грейс, всего лишь давшие себе труд родиться в венценосных и просто приличных семьях. Не то, что черномазая Наоми, всего лишь воспользовавшаяся упавшими на нее с неба сиськами, ляжками и плоским животом, а мозгов у нее не больше, чем у курицы, уж поверь мне, недоумок!.. Стивен Спилберг? Жалкий компилятор, паразитирующий на темах и открытиях золотого века Голливуда и на прошлых страданиях евреев, а это совсем уж отвратительно, ты понял, о чем я говорю? О «Списке Шиндлера», о чем же еще, но не будем отвлекаться… Боб Дилан? Музыкальное недоразумение!.. Билл Гейтс? Тот еще ловчила, кровосос, империалист, прикрывающийся благотворительностью… Иисус Христос — единственный, кому Мария-Христина до сих пор не рискует прищемить хвост.

Ничего удивительного, она все же католичка.

Так она и заявила о себе на одном из второсортных ток-шоу: «Я католичка и, несмотря на многочисленные жизненные испытания, сохранила веру в своей израненной душе».

«Многочисленные жизненные испытания» Марии-Христины выглядят следующим образом:

В возрасте тринадцати лет я стала объектом грязных домогательств отчима, одному Богу известно, что мне пришлось пережить! (тема передачи — «Жертвы домашнего насилия»).

В возрасте шестнадцати лет я, по наивности, влюбилась в транссексуала, и это была самая настоящая трагедия! Одному Богу известно, что мне пришлось пережить! (тема передачи — «Транссексуалы среди нас»).

В возрасте двадцати одного года я, по наивности, влюбилась в подающего надежды поэта, оказавшегося наркоманом. И об амфетаминах, синтетических наркотиках, опиатах, мескалине, лунном газе, не говоря уже о марихуане, я знаю не понаслышке. Одному Богу известно, что мне пришлось пережить! (тема передачи — «Наркотики и творчество»).

В возрасте двадцати трех лет я едва не покончила с собой из-за фатальной связи со своим университетским преподавателем — транссексуалом и наркоманом, одному Богу известно, что мне пришлось пережить! (тема передачи — «Как преодолеть суицидальные наклонности»).

В этих бесконечных, наскоро сочиненных телерепризах Марии-Христины правды не больше, чем в ее побасенке о встрече с широко известным, но мало читаемым писателем Умберто Эко в лондонском аэропорту. Будто бы знаменитый теоретик постмодернизма выделил ее из толпы прилетевших ночным мадридским рейсом, подозвал двумя щелчками большого и указательного пальцев, долго вглядывался в ее лицо и, без всяких объяснений, черкнул на ее сигаретной пачке:

«Ricordati qualche volta di mé».[1]

Иногда (в зависимости от интеллектуального уровня и культурологических предпочтений слушателей) Мария-Христина позволяет себе заменить Умберто Эко на

Дэвида Бэкхема

Джона Траволту

Джастина Тимберлейка —

и тогда меняются язык и почерк, но сама надпись, равно как и сигаретная пачка, остаются неизменными.

Мария-Христина не курит. И никогда не курила.

И никогда не подвергалась насилию со стороны отчима, этого тишайшего, этого нежнейшего, полностью устранившегося от реальной жизни человека. Габриель может утверждать это с непоколебимой уверенностью, ведь отчим Марии-Христины — его отец. Любитель старых книг, старых пластинок, старых цирковых плакатов.

Любитель сигар.

Вот кто курил, как паровоз, — отец Габриеля.

Вот кто был достоин беглого грустного росчерка «ricordati qualche volta di mé» — любая (оскорбленная в лучших чувствах и недополучившая любви) женщина подписалась бы под этим.

Отца давно нет в живых, он умер в то лето, когда роман маленького Габриеля с фисташковым мороженым пошел на убыль. И мечты о том, чтобы стать пингвином, больше не осаждали его, сменившись совсем другими — соответствующими возрасту — мечтами. То лето было полно дурных поступков, странных и пугающих встреч — и таких же пугающих мыслей о них. Чертовы мысли стучались, как оглашенные, в окна зрачков; пытались тайно просочиться сквозь дверную щель рта — выпустите нас, выпустите нас! Даже в час похорон Габриель занимался борьбой с мыслями-пленниками, пытаясь заглушить их и минимизировать эффект от шума, который они производят.

И нет ничего удивительного в том, что он помнит похороны довольно смутно.

Было жарко.

Было полно насекомых.

Но не тех, смрадных, склизких, обслуживающих смерть, — совсем других. Самых настоящих чистюль, с сухими лапками, с сухими брюшками. С сухими, весело потрескивающими крыльями. Впрочем, крылья наблюдались не у всех, а лишь у двух пчел, двух стрекоз, осы и кузнечика. Насекомые на некоторое время отвлекли Габриеля от мыслей о собственных дурных поступках, но не приблизили к мыслям о происходящем на кладбище. Тех, кто скорбит по отцу, не так уж много: мать Габриеля, Габриель, его сестра Мария-Христина со своим дружком Хавьером, темной лошадкой. Сестра самого отца, Виктория. Габриель никогда раньше не видел тетушку, и никто из близких Габриеля не видел. О ней было известно только то, что она живет в Великобритании. Теперь к этим знаниям прибавились другие: Виктория много моложе покойного брата, предпочитает, чтобы ее называли Фалена[2] (или, на английский манер, — Фэл), она радиоастроном и большую часть своей жизни посвятила изучению пульсаров. Межзвездный газ и реликтовое излучение — еще один пункт приложения ее сил.

Фэл и вправду похожа на ночного мотылька: такая же невзрачная, с неестественно большими глазами, которые и в голову не придет назвать красивыми. Все оттого, что глазам Фэл недостает ресниц, нельзя же назвать ресницами невразумительный пушок вокруг век!.. Лицу Фэл недостает красок, щекам — округлости, бровям — густоты; нос, губы и подбородок тоже какие-то недоделанные. Зато лоб простирается едва ли не до темени, он сравним по площади с футбольным полем и в состоянии принять финальный матч Кубка обладателей кубков.

Фэл — единственная из всех, кто не ощущает жары.

Так, по крайней мере, это выглядит со стороны. На ней черное платье с длинными рукавами — из какой-то очень плотной ткани. Подобная ткань была бы уместна в том английском болоте, где проживает Фэл, но совсем не здесь. На ногах Фэл — тяжелые кожаные ботинки военного образца с высокими голенищами, руки заняты платком, не очень чистым и мало подходящим к случаю. Все это выдает в Фэл дилетантку в вопросах смерти и погребения. И то правда: в межзвездной среде, в которой вращается Фэл, — во всех этих непонятных и пугающих галактиках, — смерти (в общепринятом, человеческом смысле) практически не случаются. А если случаются, то известие о них доходит намного позже собственно печальных событий.

Намного, намного позже.

Лет эдак на тысячу. Или на миллион.

Бескрылые насекомые ни капельки не интересны Габриелю. Две пчелы, две стрекозы и оса (кузнечик объявится позже) — совсем другое дело. Две пчелы вьются перед лицом священника, читающего молитву, две стрекозы вальсируют над гробом, их узкие тела — ярко-синего цвета, их крылья отливают металлом. Или, скорее, — ртутью: как две упругие слезинки, застывшие на лице Фэл.

Фэл — единственная из всех, кто позволил себе выпустить влагу из глаз.

Но можно ли считать ртуть влагой?.. Не забыть бы спросить об этом саму тетушку Фэл, она самая умная в семье, она радиоастроном. Между тем в хаотичных и внешне никак не связанных движениях пчел и стрекоз начинает просматриваться какая-то система, какой-то умысел. Как будто кто-то, находящийся вне поля зрения Габриеля (возможно — очень далеко, возможно даже — на Севере), дергает насекомых за невидимые ниточки.

Север.

На Севере живут белые медведи, тюлени и так любимые Габриелем пингвины. А где пингвины — там и фисташковое мороженое. Мечты о нем снова уносят Габриеля прочь от происходящего на кладбище, и Габриель (вот незадача!) пропускает странный и удивительный момент, отнюдь не запланированный траурной церемонией:

одна из пчел влетает в рот священнику.

Священник принимается кашлять, фыркать и чихать, покрывается красными пятнами и, проглатывая окончания, кричит окружающим, что у него аллергия на пчел. Мария-Христина и темная лошадка Хавьер хихикают и подталкивают друг друга локтями. Мать Габриеля не хихикает и не задевает ничьи локти, но и помочь попавшему в неожиданный переплет служителю церкви не торопится. И лишь Фэл не теряет присутствия духа: она подскакивает к священнику, бьет его по спине, дергает за нижнюю челюсть, фиксируя ее в ладонях, и подставляет свой платок.

— Плюйте, святой отец! — командует она. — Набирайте побольше слюны и плюйте!..

Святой отец сплевывает с таким остервенением, как если бы увидел перед собой Сатану. Он никак не может остановиться, орошая платок Фэл все новыми и новыми порциями пенистой жижи грязно-белого цвета. Зрелище не слишком приятное, но все наблюдают за ним, как завороженные.

Все, кроме Габриеля, с самого начала подозревавшего, что в хаотичных движениях насекомых заключен определенный умысел.

Так и есть.

Сгинувшая в пещере рта пчела была лишь отвлекающим маневром. Жертвой, принесенной всеми остальными крылатыми тварями, тут же ринувшимися в щели закрытого гроба. Они исчезают там одна за другой: две стрекозы, пчела, желто-черная оса, — и все это похоже на короткий штурм отходящей от перрона электрички. Или нет — на штурм скорого, очень скорого поезда, чьи двери вот-вот захлопнутся. Уже захлопнулись. Последний, кому удалось вскочить прямо на ходу, —

кузнечик.

Крылья, продемонстрированные при этом кузнечиком, имеют ярко-красную расцветку, Габриель в жизни не видел таких богатых, переливающихся самыми разными оттенками тонов: от кораллового до пурпурного. Кузнечик тянет на пассажира первого класса, это несомненно.

Габриель тотчас же начинает фантазировать на тему поезда: поезд пахнет кожей, в нем полно заклепок, табличек, пластин, почтовых рожков и колокольчиков; медные поручни надраены до блеска, окна чисто вымыты, что отражается в них?.. Пульсары, что же еще!!!

Пульсары, какими их представляет себе Габриель:

маленькие

косматые

хвостатые

существа, похожие на ежей и ящериц одновременно, — это то, что касается формы. По цвету они голубые — совсем как жилка, постоянно присутствующая на правом виске Марии-Христины. Жилка эта не знает покоя, бьется и вибрирует с разной степенью интенсивности. Ее активность особенно велика в те моменты, когда Мария-Христина собирается соврать матери, что ей надо подготовиться к письменной контрольной у подруги, а подготовка отнимает много времени и сил — так много, что сегодня Мария-Христина не вернется домой и заночует у Соледад (подругу зовут Соледад), и вовсе не стоит беспокоиться, мама. На самом деле Мария-Христина спешит на свидание с темной лошадкой Хавьером. Свидание продлится до утра и, скорее всего, будет включать в себя всякие гнусности. Настолько страшные, что одна лишь мысль о них обеспечивает человеку место в аду — так утверждают строгие и набожные родственники Габриеля по материнской линии, бабушка и тетка. Тетка, как и подруга Марии-Христины, откликается на имя Соледад, она — шизофреничка и старая дева. Эти необязательные знания Габриель почерпнул из телефонного разговора Марии-Христины и темной лошадки (разговаривали шепотом), но обратиться за уточнениями и разъяснениями к сестре не рискнул. В любом случае из тона Марии-Христины понятно: шизофреничка и старая дева (особенно «старая дева») — это очень плохо. Это — омерзительно. Это — смертный приговор. Мнения почти взрослой Марии-Христины и маленького Габриеля по любому жизненному поводу, как правило, кардинально противоположны, но в случае с теткой-Соледад они зеркально отразились друг в друге:

тетка-Соледад — вселенское зло.

И счастье еще, что она приезжает раз в год — всегда на Страстную неделю, не раньше и не позже, а что бы было, если бы она жила с ними постоянно? Она,

которая считает мать Габриеля — свою сестру — глупой крольчихой. А отца Габриеля — своего зятя, — кроликом-распутником, напрочь позабывшим о Боге. Мария-Христина — племянница, — в глазах тетки-Соледад выглядит начинающей, но весьма перспективной шлюхой, которая закончит жизнь в сточной канаве с перерезанным горлом, а больше всего не повезло Габриелю. Тетка-Соледад вбила себе в голову, что Габриель вечно подглядывает за ней, когда она моется в ванной, и еще — когда она переодевается к завтраку; к тому же юный воришка стянул у нее до конца не использованную зубную нить, разве это не гнусность?

Гнусность — любимое словечко тетки-Соледад, при этом конкретное его значение никогда не расшифровывается. Гнусность разлита в воздухе; она, подобно пыли, тонким слоем лежит на всех предметах; человеческие умы и человеческие языки не генерируют ничего, кроме гнусности. Все, когда-либо написанные книги, — гнусность, телевидение — еще большая гнусность; любовные песенки, звучащие по радио, — гнусность в квадрате. Что уж говорить о собаках и кошках, они бегают по улицам и беспрестанно гадят. Малолетние дети не озабочены ничем другим, кроме как слежкой за срамными поступками взрослых, — вот уж гнусность так гнусность!.. Мужчины наполнены гнусностью по самые кадыки, в женщинах уровень гнусности претерпевает сезонные колебания — от низа живота до ключиц. И лишь вокруг тетки-Соледад существует клочок пространства, свободный от гнусности. Его площадь не больше, чем площадь боксерского ринга, он огорожен канатами из сплетенных друг с другом зубных нитей, по краям вбиты добротные лубовые распятия, и в самом центре, освещенная тысячью прожекторов, облаченная во все белое, стоит она —

Соледад.

На самом деле тетка-Соледад никогда и никому не являлась в белом. Она предпочитает немаркие ткани и не бросающиеся в глаза цвета, все ее платья существенно ниже колен, их рукава скрывают запястья, а воротнички — шею, Габриелю она кажется ведьмой, Марии-Христине — инквизиторшей, охотящейся на ведьм: и то и другое недалеко от истины. Вместе с ее приездом в фамильном гнезде семейства Габриеля (и без того не слишком веселом) поселяются уныние и тьма. Из-за тетки-Соледад Габриелю никогда не удавалось толком разглядеть бабушку. Бабушка вечно находится в тени своей младшей дочери (тетка-Соледад — младшая, кто бы мог подумать!), она и шагу не может ступить без благословения ведьмы-инквизиторши, Соледад права, будем делать то, что сказала Соледад, — только это и слышишь, когда бабушка все-таки открывает рот. Внуки, старшая дочь и зять нисколько не интересуют бабушку, исчезни они совсем — старуха бы этого даже не заметила, ведь Соледад всегда при ней. Обволакивает своими черными, жирными, похожими на пиявок, волосами: одурманивает запахом свечей и ладана, опутывает дешевыми, покрытыми облупившейся эмалью четками. Все это не просто так, утверждает Мария-Христина, а знаешь, в чем тут дело, недоумок?

— Нет,—

честно признается Габриель, холодея от предчувствия, что сестра расскажет ему нечто выдающееся. Нечто, сравнимое по силе воздействия с историей о том, откуда берутся дети. Прошло уже несколько лет с тех пор, как Мария-Христина раскололась по поводу детей, а Габриель до сих пор под впечатлением.

— Эта шизофреничка Соледад— единственный шанс старухи попасть на небеса. Шизофреничка отмаливает старухин грех, денно и нощно. А если вдруг перестанет отмаливать — тут-то старухе и конец, загремит в ад, как миленькая.

— Грех? — Габриель морщит нос,

пытаясь сообразить, не тот ли это грех, который связан с гнусностью? И со свиданиями Марии-Христины с темной лошадкой (в их преддверии голубая жилка на виске сестры просто-напросто выходит из себя).

Нет, не тот.

Речь идет о грехе убийства, — поясняет Мария-Христина, — когда-то давно бабка убила своего мужа, так-то, недоумок.

— Убила? — От сказанного сестрой у Габриеля начинает страшно колотиться сердце.

— Ага. Зарезала ножом и зарыла, как собаку. И сказала всем, что он уехал в другой город, а потом — в другую страну, а потом и вовсе пропал.

— И ей поверили?

— Конечно. Тем более что Соледад все подтвердила. И наша мать все подтвердила. Жаль, что меня тогда еще не было на свете. Я бы тоже подтвердила.

— Зачем?

— Затем, что все мужчины подлецы. Но ты еще слишком маленький, тебе этого не понять.

Не понять. Как не понять, шутит Мария-Христина или говорит серьезно, она большая мастерица приврать при случае, а на беспокойную жилку на ее виске обращает внимание только Габриель. Надо бы спросить у сестры, относится ли вышесказанное и к темной лошадке, ведь Мария-Христина обычно пускается во все тяжкие, лишь бы очутиться в объятиях Хавьера. Но не Хавьер интересует сейчас Габриеля и не странное, ни на чем не основанное утверждение, что все мужчины — подлецы, а его собственный грех убийства.

Не так давно Габриель расправился с котенком.

Конечно, он был не один — в компании с другими мальчишками. Компания — очень важная составляющая жизни десятилетнего мальчика. И Габриель хотел попасть в нее не меньше, чем Мария-Христина в объятия темной лошадки: ведь до сих пор он был никчемным мечтателем-одиночкой, обреченным выслушивать насмешки сестры и усталые наставления матери (от отца и этого не дождешься, вечно он заслоняется сигарным дымом, вечно он прячется в ящиках иллюзионистов со старых цирковых плакатов!).

Мечтатель-одиночка без единой царапины на локтях, без единой ссадины на коленях — такое положение вещей решительно не устраивает Габриеля, отсюда и компания.

Не слишком-то они подходили Габриелю, эти четверо мальчишек, хотя царапин и ссадин на их телах было предостаточно, а еще — синяки, цыпки и стригущий лишай, а еще — пустоты во рту, остающиеся от то и дело выпадающих молочных зубов. Пустоты во рту — признак взросления. Сигареты (трое из четырех потенциальных друзей Габриеля уже пробовали курить) — тоже признак взросления. У Габриеля есть нечто большее, чем сигареты.

Сигара.

Сигара украдена у отца. Запакованная в алюминиевый туб, плотно свернутая, восхитительно коричневая, — она призвана стать входным билетом в мальчуковый клуб. Она — предвестие ссадин и несмываемого загара, который можно приобрести только на улице, только в компании. И если Габриель постарается, его руки и ноги тоже станут коричневыми. Восхитительно коричневыми — такими же, как и сигара.

Цвет туба — бледно-желтый, близкий к лимонному. Колпачок — красный. В красном треугольнике прямо посередине туба (он украшен скрещенными шпагами и цветком) заключено название: MONTECRISTO,

и, чуть ниже:

HABANA CUBA

Если поднести сигару к носу и глубоко вдохнуть, то сразу же почувствуешь тонкий древесный запах. Он никак не соотносится с самой сигарой и с названием MONTECRISTO, — ведь человек, давший имя сигаре, никогда не бегал по лесам, Габриелю известно это доподлинно. Габриель принадлежит к той немногочисленной категории маленьких мальчиков, которые уже прочли книжку «Граф Монте-Кристо». Некоторые места в книжке (преимущественно касающиеся женщин) кажутся ему скучноватыми и малопонятными, но сам сюжет — выше всяких похвал, он не отпускает ни на минуту. Положительно, Габриель хотел бы стать графом Монте-Кристо, но еще больше он хочет стать пятым в компании.

Таким же, как все.

Старшего мальчишку зовут Кинтеро, младшего (того, который еще ни разу не курил) — Осито.[3] Осито и вправду похож на медвежонка, он — самый настоящий маленький увалень, круглоголовый, добродушный. Именно на добродушие Осито и рассчитывает Габриель: медвежонок не будет вставлять ему палки в колеса и свистеть вслед мечтателю-одиночке, напротив — замолвит за него словечко при случае. Приручить Осито не составляет труда, всего-то и потребовались одно печенье, одна булочка с джемом и корицей, один перочинный нож и один крошечный заржавленный волчок, вынутый из будильника. Благосклонность двух других — Мончо и Начо — наверняка обошлась бы Габриелю много дороже. И хоть они и стоят на несколько ступенек выше Осито в иерархической лестнице, у последнего есть неоспоримые преимущества: он — брат Кинтеро, главного.

— Вон тот тип. Про которого я говорил, — заявляет Осито.

— Хочешь быть с нами? — интересуется Кинтеро у Габриеля.

Улица за спиной Габриеля — самая обыкновенная, унылая, бесцветная, на ней не может произойти никаких открытий. Улица за спиной Кинтеро — полна соблазнов, невиданных запахов и неслыханных звуков, она затянута лианами, она заросла хвощами и плаунами; птицы с фантастическим оперением и пиратские клады давно обжили ее. От перспектив исследования этой труднопроходимой местности у Габриеля захватывает дух, хочет ли он присоединиться к птицеловам, к охотникам за кладами?

Вопрос, глупее не придумаешь.

Без помех пересечь границу, отделяющую уныние от приключенческого романа в стиле «Графа Монте-Кристо» — вот что важно. Как было бы замечательно, если бы все зависело от продажного рядового Осито!.. Но Осито уже сыграл свою роль — больше, чем сделал, он уже не сделает.

— Чего молчишь? — таможенник Кинтеро, старший пограничный инспектор Кинтеро шарит глазами по лицу Габриеля в поисках контрабанды. — Отвечай.

— Хочу. Хочу быть с вами.

— Ладно. Завтра на этом месте в это же время ты получишь ответ.

— Я приду. Обязательно приду.

Кинтеро сплевывает. Плевок вылетает из его щербатого рта подобно маленькой комете и, шлепнувшись на землю, тут же превращается в сверкающий на солнце драгоценный камень.

Алмаз или бриллиант.

Так думает Габриель, заранее влюбленный в Кинтеро, а заодно — и в Мончо, а заодно — и в Начо, даже малышу Осито достались крохи его любви. Коротконогая любовь Габриеля едва поспевает за четырьмя мальчишками, уходящими прочь по улице. И по мере того, как они удаляются, улица снова приобретает свойственный ей унылый вид: компания унесла фантастических птиц и пиратские клады с собой, следом потянулись хвощи и плауны, и лианы тоже, — где взять силы, чтобы дождаться завтрашнего дня?

Кража сигары MONTECRISTO призвана отвлечь Габриеля от ожидания. Кража сигары — поступок сам по себе беспрецедентный, никто не имеет права копаться в вещах отца, а в его сигарах — и подавно. С этим смирились все, включая тетку-Соледад. Сигары отца составляют самую настоящую коллекцию, они занимают только им предназначенные места, они строго классифицированы по маркам, кольцам и диаметрам; надеяться на то, что исчезновение одной из трехсот (а может — трех тысяч, а может — трех миллионов) сигар останется незамеченным, означает быть самым настоящим недоумком.

А Габриель — не недоумок, что бы ни говорила по этому поводу Мария-Христина.

Просто Габриель очень хочет стать пятым в компании.

А перед сигарой они не устоят: ни Кинтеро, ни Мончо, ни Начо, но прежде всего — Кинтеро. Осито в этом случае в расчет не берется.

…Габриель прибывает на встречу задолго до назначенного времени и тут же принимается искать место, где он не будет застигнутым врасплох: тень от дома или от дерева подошла бы, но теней в это время суток не бывает. Несмотря на ветреный и довольно прохладный апрель, над улицей властвует почти летнее солнце. Не менее всесильное, чем Кинтеро, каким он рисуется беспокойному воображению Габриеля. Солнце немилосердно печет голову, к алюминиевому тубу в кармане не прикоснуться — такой он горячий.

У Габриеля нет часов.

Ни наручных, ни каких-либо других, из всего их множества Габриелю особенно нравится клепсидра: внутри се прозрачного стеклянного тела заключена вода. Вода может быть подкрашенной, она перетекает из верхней сферы в нижнюю. Клепсидра — точная копия еще одних часов — песочных. И точная копия тетки-Соледад.

Ее души.

Какой она рисуется беспокойному воображению Габриеля, естественно.

Душа тетки-Соледад — так же, как и клепсидра, так же, как и песочные часы — состоит из двух половинок, из двух прозрачных сфер, соединенных между собой узким горлышком. Единственное отличие: душу тетки-Соледад никто не трясет, никто не переворачивает. И верхняя сфера никогда не меняется местами с нижней. Чужие страшные тайны, в которые посвящена Соледад, чужие мысли (неудобные и гнусные), скользнув вниз, пройдя через горлышко, так и остаются на дне —

что упало, то пропало, —

ничего не попишешь.

Ни-че-го!.. — ведь бабушкин грех — не единственный в списке грехов, которые отмаливает тетка-Соледад. Несколько раз Габриель заставал в обществе Соледад неизвестных ему пришлых женщин: они выглядели взволнованными, страшно испуганными, а некоторые даже плакали. Так, плача и волнуясь, они исчезали в комнате тетки, — и дверь за ними закрывалась, и слышен был скрежет поворачиваемого в замке ключа. О том, чтобы подойти к двери, приложить к ней ухо, и мысли не возникает. Но, если бы она и возникла, —

бабушка всегда начеку.

Сидит на высокой резной скамеечке неподалеку от двери, сцепив руки на груди и закрыв глаза. Весь год, за исключением Страстной недели, скамейка проводит в темной кладовой, среди швабр, ведер и старых игрушек Габриеля. Ее извлекают лишь к приезду бабушки и тетки-Соледад и тщательно протирают. И ставят на обычное место. Габриель терпеть не может скамейку, он не единожды натыкался на нее и обдирал колено. Боль от содранной на колене кожи не то чтобы сильная, но какая-то унизительная. Унизителен и тихий окрик бабушки, стерегущей дверь: ты что здесь забыл? Ну-ка, уходи!..

Ее закрытые глаза — сплошной обман, давно пора привыкнуть к этому.

Ни одна из пришлых женщин не задерживалась за дверью больше двадцати минут, в крайнем случае — получаса, но выходят они оттуда заметно повеселевшими. Просветленными. О слезах никто не вспоминает, на смену им приходит улыбка.

Одна лишь тетка-Соледад не улыбается.

Даже когда женщины с благоговением касаются складок ее нелепого, наглухо застегнутого платья, даже когда они стараются припасть к ее руке. К запястью, обвитому четками. Слова, которые при этом произносятся, не так-то просто расслышать. Но Габриель уверен: это — одни и те же слова, с одинаковым количеством букв, составляющих имя. Не «Соледад», и не «Соледад-спасительница», и не «Соледад-ты-сняла-камень-с-моей-души», как можно было бы предположить, исходя из улыбок и благодарных жестов, —

другое.

Что-то мешает Габриелю уяснить — какое именно. Хотя, при желании, буквы достаточно легко затолкать в слоги — они доносятся до мальчика подобно раскатам далекого грома. А вот и молнии: их мечут открывшиеся, как по волшебству, глаза бабушки: ты что здесь забыл? Ну-ка, уходи!..

Мария-Христина относится к визитам странных женщин с известной долей скептицизма, но до откровенного высмеивания дело не доходило никогда: кто знает, на что способна эта шизофреничка, эта старая дева, лучше не трогатьни ее, ни ее гостей.

— Зачем все они приходят? — спрашивает Габриель у сестры.

— Сам догадайся, недоумок.

«Догадаться самому» — значит снова включить воображение. А Габриеля хлебом не корми — дай только использовать его на полную катушку. Странных женщин в окружении тетки-Соледад полно, и с каждым днем становится все больше, а недавно Габриель заметил неподалеку от входной двери нескольких нерешительных мужчин — кто они такие? «Носители страшных тайн» — подсказывает воображение, — «ретрансляторы неудобных и гнусных мыслей». Это они немилосердно эксплуатируют составленный из двух половинок сосуд теткиной души. Набрасывают и набрасывают в него, нимало не заботясь о последствиях.

Рано или поздно наслоения тайн и мыслей приблизятся к критической отметке — чем все обернется тогда?

Стеклянная душа Соледад треснет. Расколется.

Вжик. Крак. Фьюить — и нет ее.

На секунду Габриелю становится жаль Соледад, ни разу не давшей себе труда быть справедливой к нему. А в следующее мгновение его окружают Мончо и Начо, Осито и Кинтеро — да-да, венценосный, всесильный, как солнце, Кинтеро!.. То, что Габриель не заметил в их первую встречу, а заметил только сейчас:

на мизинец правой руки Кинтеро надето кольцо.

Вот удивление так удивление! ведь Кинтеро — мальчишка, он ненамного старше самого Габриеля, но при этом является обладателем самого настоящего кольца. До сих пор Габриель считал, что ношение колец — прерогатива взрослых; у одной Марии-Христины наберется никак не меньше пяти. Есть они и у бабушки (с темным переливающимся камнем на правой руке и с немигающим светлым — на левой). Слегка потертые, неброские кольца мамы и отца называются «обручальными». Сигарные кольца — совсем другая история, они сделаны из бумаги, их легко стащить с закопченного сигарного тела и так же легко надорвать, поджечь или уничтожить каким-нибудь другим — незамысловатым — образом. Природа такого странного украшения, как кольцо, не совсем ясна Габриелю.

С кольцами веселее, — утверждает Мария-Христина, — онисимвол богатства, помогут служить и символом власти, и символом исключительности, а ещеопознавательным знаком.

— Для кого? — Габриель, как обычно, выступает в роли вопрошающего недоумка.

Не важно — для кого. Для посвященных, вот для кого. Я бы хотела поиметь бабкины кольца, очень уж они хороши. Но старуха вряд ли с ними расстанется, во всяком случае, до тех пор, пока жива. А значит…

— Значит?..

Значит, нужно ждать, когда она взмоет на небеса. Или рухнет в преисподнюю, если молитвы Соледад не дошли до бога. Тогда-то на арене появлюсь я и…

— На какой арене?

Прекратишь ли ты когда-нибудь задавать свои дурацкие вопросы? «Появлюсь на арене» — это такая фигура речи, не суть… А суть состоит в том, что все эти фамильные драгоценности по доброй воле ко мне не перейдут. Наверняка они достанутся нищему монашескому ордену, если только на них не наложит лапу Соледад.

Мария-Христина как всегда преувеличивает: Габриель не видел у тетки ни одного украшения. Должно быть, старая дева и их причисляет к гнусностям, так станет ли она накладывать на них лапу? Ни за что не станет.

История немигающего светлого и переливающегося темного камней имеет довольно печальное продолжение. После тихой кончины бабушки и мученической смерти Соледад (случившихся одна за другой лет через восемь) кольца таинственным образом исчезают. И впору было бы подумать о некоем — осчастливленном неожиданным приобретением — монашеском ордене, если бы… Если бы они снова не всплыли: теперь уже у Марии-Христины, выросшей и ставшей писательницей. Как и следовало ожидать, Мария-Христина хранит их в легендарной сигаретной пачке «ricordati qualche volta di mé», а о том, как кольца попали к ней, предпочитает не распространяться. «Случайно обнаружила их в одном из мадридских ломбардов» — вот и все ее комментарии. Урезанный до неприличия миф о чудесном возвращении колец оставил Габриеля равнодушным.

— Поздравляю, сестричка, ты всегда добиваешься своего, фамильные драгоценности снова при тебе, — вот и все его комментарии.

Но до кончины бабушки еще далеко. И Габриель — все еще мальчик, он стоит посреди улицы, пожирая глазами мизинец Кинтеро. Пожалуй, его кольцо ближе к обручальному: такое же гладкое, без камней и прочих излишеств. Нельзя сказать, чтобы его влияние на кожу Кинтеро было благодатным: в месте соприкосновения с кольцом она заметно позеленела. Зелень имеет неприятный оттенок, ее происхождение могла бы объяснить Мария-Христина, но Марии-Христины поблизости нет. А есть компания из четырех мальчишек, и Габриель страстно желает стать пятым в ней.

— Привет, — говорит он, набравшись храбрости. — Что вы решили?

Вместо ответа Кинтеро, под одобрительные улыбки остальных, толкает Габриеля в грудь.

Бедняга Габриель, он совсем не ожидал такого подвоха, такого откровенного вероломства. И — если бы речь не шла о том, чтобы стать пятым, — он ни за что бы не удержался на ногах. Нет, не-ет, Габриеля не проведешь, что-то подсказывает ему: падать нельзя. Падать нельзя, как нельзя каким-нибудь иным способом выказать слабость; происходящее — всего лишь тест, испытание на прочность. И если уж всесильное солнце решило отметелить тебя —

сопротивляйся, недоумок!

До сегодняшнего дня Габриель понятия не имел, что значит драться. Он не заработал ни одного синяка, не заслужил ни одной царапины: типичная история вялого и жидкого в коленках домашнего животного — сигары и старые цирковые плакаты относятся к нему снисходительно, а словесные баталии с Марией-Христиной рваных ран не оставляют. Теперь, после удара Кинтеро и еще нескольких ударов, последовавших за первым, Габриель чувствует странную ломоту в груди, странное стеснение. Сравнить происходящее в грудной клетке абсолютно не с чем, но он смутно подозревает: так, должно быть, выглядит боль, о которой все говорят, к месту и не к месту. «У меня постоянно болит сердце» (отец о своих проблемах со здоровьем), «мне больно видеть, во что ты себя превратил» (мама об отце), «она больная на всю голову» (Мария-Христина о тетке-Соледад), «не хватало еще заболеть в такую-то ветреную весну» (бабушка). Вот наконец и у Габриеля появилось свое собственное представление о боли:

боль — вещь до крайности неприятная

от нее перехватывает дыхание и слезы наворачиваются на глаза

от нее хочется кричать

от нее хочется избавиться — и чем скорее, тем лучше.

Но избавиться от боли означало бы избавиться от Кинтеро, а он-таки сумел повалить Габриеля на землю — не без помощи Мончо и Начо, конечно. Саданув Габриеля под коленки и, совершив таким образом свое подлое дело, они отступили. И спокойненько наблюдают, как Кинтеро мнет в руках лицо противника, как тычет кулаком ему в нос и ухо, как закрывает рот ладонью. Солирует мизинец с кольцом — и оттого во рту Габриеля появляется привкус металла, призванный оттенить еще один привкус —

крови.

О крови в семье Габриеля не говорит никто.

«Занятно, — отстраненно думает он, — занятные ощущения, и не то чтобы очень неприятные, сопротивляйся, недоумок!»

— Ну?! Все еще хочешь быть с нами? — выдыхает Кинтеро.

Габриель молчит.

Во-первых, из-за кольца. Задняя его стенка нахально протиснулась между губами Габриеля и давит на зубы. Зубы — этот последний оборонительный рубеж — скрипят и потрескивают, как ворота готовой пасть крепости, и Габриель тут же представляет себя стоящим у ворот, в сверкающих латах и со щитом в руках. И латы, и щит выкованы из металла гораздо более благородного, чем кольцо Кинтеро.

Даже если рыцарю Габриелю суждено погибнуть — он погибнет непобежденным, сопротивляйся, недоумок!..

— Все еще хочешь?! Все еще хочешь?!.. — без устали лает за воротами варвар Кинтеро.

Между рыцарем и варваром — масса различий. Одно из них состоит в том, что варвару приходится надеяться только на себя. В то время как к рыцарю (в самых крайних случаях и невесть откуда) может прийти спасение. В виде обладающего волшебной силой артефакта. В виде оседланного, стоящего под всеми парами животного (то ли дракона, то ли единорога). В виде магического оружия — меча по имени Экскалибур, к примеру. Вот и сейчас, совершенно инстинктивно, Габриель нащупывает то, что могло бы ему помочь. Конечно, это не Экскалибур.

Но что-то очень близкое к нему.

Сигара отца, запаянная в металлический туб. Она должна была стать даром, принесенным Габриелем на алтарь будущей великой дружбы. И не его вина, что дар отвергнут, и что он, Габриель, лежит сейчас, пригвожденный к мостовой, с привкусом крови и металла во рту. Самое время действовать, недоумок и великий рыцарь, мысленно подбадривает себя Габриель и, извернувшись и вытащив из кармана сигару, сует ее под ребра Кинтеро. Удары в исполнении Габриеля неожиданно методичны и упорядочены, и с каждым разом становятся все сильнее.

Не такие уж они венценосные — ребра Кинтеро, и уж точно ненамного прочнее Габриелевых зубов. Скрип и треск — те же.

Поначалу Кинтеро еще старается держаться (слишком много вокруг заинтересованных в его победе зрителей), но хватает его ненадолго. Короткий всхлип, поскуливание, а затем и вой возвещают о преимуществе рыцаря над варваром. И оно могло бы стать неоспоримым, если бы Кинтеро не обхватил рукой голову Габриеля и не приблизил свои губы к его уху.

— Хватит, — шепот Кинтеро полон мольбы. — Хватит, слышишь…

Под латами из благородного металла не может не биться благородное сердце, и Габриель тотчас же прекращает атаку. Но не только в благородстве дело — шепот поверженного противника пьянит Габриеля. Шепот — тоже дар. Посильный вклад Кинтеро в обустройство алтаря будущей великой дружбы.

— Я хочу быть с вами, — шепчет в ответ Габриель.

— Хорошо. Хорошо…

* * *

Ценность дружбы в исполнении Кинтеро явно преувеличена.

К тому же Кинтеро постоянно вымогает у Габриеля деньги на покупку сигарет: бесценная сигара MONTECRISTO не вызвала в нем никакого энтузиазма. После нескольких глубоких затяжек на висках Кинтеро проступил пот, а лицо позеленело. То же произошло с Мончо и Начо, а малыша Осито — так просто вырвало. И Габриель попробовал затянуться, и все прошло на удивление гладко, и отдающий пылью сигарный дым ему понравился, по дальше… Дальше он не пошел, ограничился тремя вдохами-выдохами (ровно столько сделал Кинтеро) — пойти дальше означало бы показать свое превосходство над Главным в компании.

А никто не потерпит превосходства только-только появившегося на горизонте чужака, даже неважно соображающий малыш Осито. Что уж говорить об остальных?

И о самом Габриеле тоже — ведь он прирожденный миротворец и конформист.

Впоследствии эти качества разовьются в нем сверх всякой меры, приобретут блеск и законченность; и почти болезненное пристрастие к сигарам и сигарному дыму останется навсегда. А малыш Осито умрет, едва дожив до семнадцати. Всему виной окажется пуля полицейского, застрявшая в круглой голове медвежонка. Пуля не была такой уж случайной — с мелкими уличными наркодилерами время от времени случаются подобные неприятности.

Но пока медвежонок жив-здоров и блюет в сторонке.

На его фоне кто угодно может показаться героем — оттого-то все с удовольствием подтрунивают и смеются над Осито, маскируя свое собственное минутное недомогание. Не смеется лишь исполненный сочувствия Габриель — он помнит, чем обязан малышу.

— Дерьмо твоя сигара, — выносит вердикт Кинтеро. — Давай-ка ее сюда.

Сигара снова перекочевывает в его руки — для того чтобы быть брошенной на землю и раздавленной безжалостным каблуком. Алюминиевый туб (все, что осталось от MONTECRISTO) Кинтеро забирает себе в качестве трофея. Чувство, которое испытывает при этом Габриель, трудно описать. Наверное, это все-таки боль, ведь

от нее перехватывает дыхание и слезы наворачиваются на глаза

от нее хочется кричать

от нее хочется избавиться — и чем скорее, тем лучше.

«Не мешало бы заодно избавиться и от компашки, — малодушно подсказывает Габриелю шкурка от карманного мечтателя, сброшенная где-то у основания черепа, — ты выбрал не тех приятелей, совсем не тех». Габриель старается не обращать внимания на вопли шкурки, он ведь почти получил то, чего хотел, дело сделано.

…Вымогательство денег — ничто по сравнению с остальными проделками компании, куда отныне входит Габриель. Мелкие кражи в магазинах и уличных кафе (задача Габриеля — отвлекать внимание потенциальных жертв, он все еще выглядит добропорядочным мальчиком); кражи покрупнее — из квартир с неосмотрительно распахнутыми окнами или форточками — тут солирует малыш Осито, способный просочиться в любую щель.

Количество обчищенных карманов у прохожих навеселе исчислению не поддастся.

Вся добыча, как правило, достается Кинтеро (при молчаливом попустительстве остальных) — и зачем, в таком случае, ему постоянно нужны деньги на сигареты?..

Ситуация проясняется в тот момент, когда Габриель и малыш Осито наблюдают за окном кухни в крошечном ресторанчике: окно приоткрыто, к нему приставлен стол с разделочными досками, а на столе стоит черная матерчатая сумка кого-то из обслуги.

— Америка, — говорит Осито, не сводя круглых глаз с сумки. — Мы хотим уехать в Америку.

— Кто это — «мы»?

— Я и Кинтеро. А еще Мончо и Начо.

Америка, надо же!.. Габриель никогда не думал об Америке, хотя знает, что она существует и что она очень далеко. Много дальше, чем Северный полюс, на котором живут пингвины. Добраться до Америки — все равно что слетать на Луну, а на Луну летали лишь единицы. И то — это были взрослые, хорошо подготовленные люди.

Осито и Кинтеро, а также Мончо и Начо чрезмерно обольщаются на свой счет.

— И каким образом вы доберетесь до Америки?

— Сядем на пароход, — тут же следует ответ. — В порту полно пароходов, и все они плывут в Америку.

— Так-таки и все?

— Конечно. Куда же еще плыть пароходам, как не в Америку?

Габриель мог бы поспорить с невежественным медвежонком, но, как обычно, предпочитает согласиться.

— И что же вы будете делать в Америке?

— Грабить банки. — Осито расплывается в мечтательной улыбке. — Что же еще делать в Америке, как не грабить банки? В Америке полно денег, а значит — полно банков…

— И вы будете их грабить?

— Будем, не сомневайся. А еще в Америке есть ковбои и индейцы, хорошо бы задружиться и с ними. Они подарят нам лук и стрелы и еще ружье…

— Чтобы грабить банки?

— Ну-у… да.

— Одного ружья маловато.

Малыш Осито куксится в недовольной гримасе: судя по всему, «ковбои и индейцы» — его собственная, персональная мечта, не до конца продуманная в силу возраста. Габриелю не составило бы труда посмеяться над ней и разбить ее в пух и прах, но он не делает этого. Он помнит, чем обязан малышу.

— …Еще у нас будут автоматы, вот так!

— Автоматы — совсем другое дело.

— А еще — черные костюмы и белые шляпы.

— Потрясно.

— Мы будем пить виски.

— Ух, ты!

Действительно, «ух, ты!», но при этом — ни слова про сигары. А ведь Габриель видел с десяток американских фильмов, где фигурировали черные костюмы, и белые шляпы, и автоматы, и виски. Сигары там тоже были, едва ли не в каждом кадре. Должно быть, те же фильмы видел и Кинтеро и, как мог, пересказал их друзьям. Опустив при этом злосчастных соплеменников MONTECRISTO. И не всегда счастливый, заляпанный кровью финал.

— …Мы будем играть в казино и выиграем миллион долларов.

— Думаю, вы выиграете больше.

— Э-э?..

Медвежонок по-настоящему растерян; как подозревает умник Габриель, все оттого, что «миллион долларов» — предельно допустимое значение, которое хоть как-то уложилось в неприспособленной для чисел голове Осито.

— Но миллион тоже хорошо…

— Еще бы не хорошо, —

кивает малыш и спустя секунду подталкивает Габриеля в бок: смотри, смотри, вон он!.. «Он» — худой хмурый мужчина, в поварской куртке. Полы куртки замызганы сверх всякой возможности, каких только пятен и разводов на них нет! Преобладают все оттенки красного, неприятные и слегка пугающие; определенно, Габриелю хотелось бы, чтобы у матерчатой черной сумки был другой владелец.

— Вот он. — Медвежонок толкает Габриеля в бок. — Давай!..

Задача Габриеля не так уж сложна, всего-то и надо, что подойти к черному ходу и постучаться в дверь. А когда она откроется и человек в куртке появится на пороге, задать ему вопрос. Какой — не важно, главное, чтоб он не был совсем уж дурацким и чтоб человек подумал над ним хотя бы десять секунд. Этого времени вполне достаточно для юркого малыша: он вскарабкается на подоконник и стащит сумку с разделочного стола — цап-царап, вот она была и вот ее нет! а потом — надежда только на ноги, чем скорее Габриель с медвежонком уберутся с места преступления, тем будет лучше для всех.

За исключением бедолаги-повара, разумеется.

Габриель заранее жалеет его, жалость распространяется и на лубовую дверь, о которую колотятся костяшки пальцев. Грохот стоит такой, что даже мертвых поднял бы из могилы (выражение, подслушанное у Марии-Христины, она обожает подобные цветастые обороты) — почему тогда дверь не отворяется?.. Все так же стоя подле нее, Габриель оборачивается к малышу Осито: ну, и что прикажешь делать теперь?

«Стучись до последнего, — жестами показывает Осито, — он все равно отопрет, деться ему некуда».

И правда, спустя несколько мгновений дверь распахивается и на пороге возникает повар. Вблизи он еще неприятнее, чем казался издали, еще худее и выглядит еще более хмурым. От него пахнет едой, но не той, которую уплетают за обе щеки, —

невкусной.

Давно испортившейся.

Отбросы, сгнившие овощи, заплесневелые корки, сырое мясо — вот именно: запах сырого мяса доминирует. И странным образом сочетается с пятнами на куртке. Этот человекмясник, решает про себя Габриель, ничего отталкивающего в этой профессии нет. Совсем напротив, его единственный знакомый мясник, сеньор Молина, каждую неделю оставляет для мамы килограмм самой лучшей вырезки, постоянно и с видимым удовольствием улыбается и недавно подарил Габриелю игрушечный паровозик.

От человека в куртке игрушки не дождешься.

Улыбки, впрочем, тоже.

Губы человека сведены намертво, склеены, сцементированы каким-то жутким раствором. Близко посаженные глаза, всклокоченные волосы, запавшие щеки и неопрятная, растущая островками щетина дополняют картину. Меньше всего Габриелю хотелось бы вглядываться в это лицо, но он смотрит и смотрит, как загипнотизированный.

Человек в куртке отвечает Габриелю таким же пристальным взглядом: сначала исполненным ужаса, затем — просто обеспокоенным; затем — оценившим, что от хрупкого мальчугана не может исходить никакой опасности,

и сразу успокоившимся.

— Чего тебе?

Верхняя губа отделяется от нижней, образуя поначалу узкую щель. Через мгновение щель становится шире, еще шире, еще — как будто засевший во рту невидимый каменщик долбит и долбит долотом.

— Чего тебе, парень?

— Сеньор Молина, — голос не слушается Габриеля, бьется как птица в силках. — Мне нужен сеньор Молина…

— Нет здесь никакого Молины.

— Но…

— Ты ошибся, парень.

— Мне сказали, что он работает здесь…

Птице в силках приходится совсем туго, она вот-вот задохнется.

И умрет.

— Кем же он здесь работает?

Грязная поварская куртка — только прикрытие, обманка, подсказывает Габриелю не вовремя активизировавшееся воображение, а на самом деле этот человек — птицелов. Самый главный из всех птицеловов, самый азартный, самый злокозненный. Гроза всех птиц — от колибри до страуса, пощады от него не дождешься; силки, в которые угодила птица-Габриель, принадлежат ему А под поварской курткой скрываются ножи и свежесрезанные веточки бука, ножи и свирели, ножи и дудочки, но прежде всего — ножи!..

— Кем же он здесь работает?!

— М-м-м-мясником, — с трудом выговаривает Габриель. — Он подарил мне игрушечный паровоз…

— А теперь ты пришел за вагонами?

— Н-нет…

— Значит, за целой железной дорогой?

Габриель не ощущает под ногами ничего, кроме пустоты, а все оттого, что ужасный повар-птицелов ухватил его за ворот и поднял над землей. И приблизил лицо Габриеля к своему собственному лицу: островки щетины безжизненны и занесены серым пеплом; глаза тоже кажутся безжизненными — и зачем только Габриель послушался дурачка-Осито, зачем постучался в эту проклятую дверь? Никогда больше он не побеспокоит стуком ни одну дверь —

НИ ОДНУ!

Даже если ему скажут, что за ней спрятаны все сокровища мира.

Так оно и окажется впоследствии, по прошествии многих лет: Габриель испытывает безотчетный страх перед неизвестными ему закрытыми дверями и чаще не входит в них, чем наоборот. Но пока еще он мальчик, а еще точнее — мальчик-птица, болтающаяся на руке Птицелова и ожидающая, что именно Птицелов вытащит из-под полы —

веточку бука, свирель или нож.

Ни то, ни другое, ни третье, а ожидание — хуже смерти и хуже боли (в тех ее интерпретациях, которые знакомы Габриелю). Положительно, он бы с удовольствием умер, по умереть — означает потерять контроль над собой и обмочиться. Стать посмешищем в отвратительно мокрых и дурнопахнущих штанах. Этого Габриель не может допустить ни при каких обстоятельствах. Как бы ни был страшен человек, держащий его за ворот, возможное презрение медвежонка, а следом за ним Мончо, Начо и венценосного Кинтеро — еще страшнее.

— Железная дорога, ага? — Птицелов обнажает десны, утыканные растущими вкривь и вкось зубами. — Тебе нужна железная дорога?

— Мне нужен сеньор Молина, — всхлипывает Габриель.

— Нет здесь никакого Молины. Ты ошибся, парень. Ты ошибся, ведь так?

Самый злокозненный из птицеловов почти умоляет Габриеля — ну надо же! И все теперь зависит от правильности ответа. Скажи Габриель «нет» — и он будет навечно погребен за металлическими прутьями клетки. Скажи «да» — и в прутьях волшебным образом возникнет отверстие, и можно будет выбраться на свободу.

Давай, Габриель, давай!..

— Да… Наверное, я ошибся. Это какое-то другое кафе.

— Точно. Дальше, по улице есть еще одно кафе. В двух кварталах отсюда.

— Значит, мне нужно именно то кафе.

— Значит, так.

Птицелов осторожно спускает Габриеля на землю, глаза и щетина тотчас же отдаляются, отделяются, уносятся ввысь,

— Ну, чего стоишь? Беги.

Габриель и рад бы побежать, но ноги не слушаются его. Запинаются друг о друга, трясутся. Все, что они могут изобразить, называется одним словом: «чечетка». Сходную по темпу чечетку отбивают зубы.

— Ну!.. —

Птицелов дергает огромным, распухшим от смеха кадыком, легонько ударяет Габриеля ладонью по лбу и присвистывает: лети, птенец!..

Через минуту Габриель уже далеко. Хоть и не в двух кварталах, где находится отрекомендованное Птицеловом кафе, но метрах в пятидесяти точно. Он выскочил из закутка с черным ходом и несется по улице. Единственная мечта Габриеля — свернуть за угол и исчезнуть из поля зрения Птицелова: вдруг ему придет в голову броситься в погоню, кто знает?

Вот и спасительный угол.

Нужно только не сбавлять скорость, бежать и бежать, что есть мочи, не обращая внимания на дыхание и посапыванье за спиной.

Кто-то преследует Габриеля, кто-то кричит ему «стой!», а потом — «подожди!», а потом, уже над самым ухом, — «что это с тобой?».

Малыш Осито.

Дыхалка у медвежонка сильнее, чем у Габриеля, он почти не запыхался. Не то что Габриель — тот-то как раз хватает ртом воздух, бьет себя руками по коленям и сплевывает тягучую, вязкую слюну.

— Что это с тобой? — повторяет вопрос медвежонок, слегка приподняв правую бровь. То, ради чего все затевалось и из-за чего Габриель претерпел столько страданий и чуть не умер, — черная матерчатая сумка — висит на согнутом локте Осито. Сумка не выглядит тяжелой, во всяком случае, медвежонок нисколько не напрягается, он сумел даже догнать совершенно свободного от вещей Габриеля.

— Со мной ничего. Со мной все в порядке.

— Что ж тогда так припустил?

— Видел бы ты того дядьку! Ты бы еще не так припустил.

— Струсил, да?

— Ничего не струсил. — Габриель всеми силами пытается отвести разговор от скользкой и неприятной темы про трусость. — Что там в сумке?

Малыш Осито пожимает плечами: он еще не заглядывал в сумку, хотя и без всяких заглядываний ясно, чего они там не найдут никогда. Миллиона долларов. Лука и стрел. Коллекции автоматического оружия для ограбления банков. Максимум, на что можно рассчитывать, — так это детали гангстерского туалета: черный костюм, и, возможно, белая шляпа.

…В сумке и вправду оказываются тряпки.

Именно тряпки, ничего общего не имеющие со щегольской гангстерской одеждой: рубаха и майка. Ворот рубахи засален, рукава обтрепались; когда-то рубаха была белой, но от долгого ношения приобрела сероватый оттенок, и потом — пятна!.. Их не счесть, больших и помельче, и совсем крошечных, похожих на брызги: все они имеют бурый цвет. Несколько пятен того же цвета просматриваются на майке. Брезгливо задвинув тряпье в угол, медвежонок продолжает рыться в сумке и наконец извлекает на свет божий пухлый растрепанный блокнот. В блокноте нет живого места, он исписан едва ли не до последней страницы; исписан и испещрен мелкими рисунками — концентрические круги, звезды, продольные и поперечные полоски, в них нет ни малейшего смысла. Некоторые листы слиплись, некоторые заляпаны чем-то жирным. Осито немилосердно трясет блокнот в надежде обнаружить хотя бы одну завалящую купюру — напрасно. Его единственный улов — бумажный прямоугольник с вытянувшимися в линейку буквами и цифрами.

— Что это за фигня? — спрашивает он у Габриеля.

Как и предполагал Габриель, медвежонок не умеет читать.

Прямоугольник перекочевывает в руки Габриеля и подвергается тщательному изучению.

— Это билет.

— В Америку?

— Это билет на поезд.

— В Америку? — Осито, ушибленный идеей Большого Ограбления Банков, никак не хочет успокоиться.

— В Америку не ходят поезда. Во всяком случае, отсюда.

— Тогда какой смысл в билете?

— Кто-то хочет уехать в Мадрид. Не позднее сегодняшнего вечера.

— Мадрид, фью-ю! Фью-фью! — Разочарованию медвежонка нет пределов. — Этот твой «кто-то» — самый настоящий дурак, раз ему понадобился Мадрид! Гори он огнем, этот твой «кто-то»! А я еще чуть шею себе не свернул, пока доставал эту сумку, вот зараза! Вот дерьмо!..

Так, причитая, злобствуя и морщась, малыш Осито еще раз перетряхивает внутренности (нащупать потайные карманы в матерчатых стенках не удалось). А Габриель думает о Птицелове. Птицелов и есть «кто-то», следовательно, — билет принадлежит ему. И все остальное тоже, включая блокнот.

Непрезентабельный блокнот влечет Габриеля почище какого-нибудь кошелька с деньгами. Почище булочек с джемом и шоколадного печенья, которые так любит Осито. Почище книги «Граф Монте-Кристо» или любой другой книги, ведь блокнот написан от руки! А значит, между Габриелем и Птицеловом нет никаких посредников в лице тех людей, что рисуют и клеят обложки, набирают и печатают тексты и вымарывают из них сомнительные (не исключено, что самые важные!) места.

Вот бы прочесть блокнот!..

— Ладно, пойдем, — говорит медвежонок.

— А сумка?

— Зачем нам сумка? Бросим ее здесь.

— А билет?

— Тоже бросим. Никому он не сдался.

Габриель колеблется.

— Ну, чего ты? Или сам хочешь отправиться в Мадрид?

Большие населенные пункты никогда не манили Габриеля — не то, что сельвы, саванны, непроходимые джунгли и скалистые острова, о которых он постоянно читает в книжках. Теперь к книжкам прибавился таинственный блокнот, и Габриель хочет заполучить его во что бы то ни стало. Но пока блокнот находится в сфере притяжения черной сумки и тряпья. А еще стоящий над душой медвежонок!.. Габриель почти уверен, что следующая фраза медвежонка обязательно коснется блокнота и будет выглядеть следующим образом: никому не сдались эти бумажки, бросим их здесь.

Вывод: малыша Осито нужно отвлечь.

— Нет, я не хочу в Мадрид. — Вот он, отвлекающий маневр! — Я хочу с вами в Америку.

— Ага.

Глаза Осито туманятся, ресницы подрагивают, он весь во власти грез об Америке и о том, как он будет поливать свинцом служащих банка и отпирать бронированную дверь в хранилище.

— Не забудь сказать обо мне Кинтеро.

— Не забуду, непременно скажу. Идем отсюда.

— Идем, —

с легким сердцем говорит Габриель и улыбается тому, какой он ловкий, какой хитрый. Всего лишь на несколько мгновений нейтрализовал внимание Осито, и вот, пожалуйста, блокнот у него! Надежно спрятан под рубашкой и холодит тело.

Впоследствии изъятие блокнота будет расценено взрослым Габриелем как самая страшная ошибка, приведшая к катастрофическим последствиям. Лучше было бы никогда не сталкиваться с его содержимым, не читать из него ни строчки и уж тем более не предпринимать никаких действий, с блокнотом связанных. Изучение и расшифровка записей растянулись едва ли не на два десятка лет и включали в себя несколько подходов. Первый относится к описываемым событиям, и тогда мальчику Габриелю не удалось увидеть за неровными пляшущими буквами ни сельвы, ни саванны. Ни скалистых островов с птичьими базарами, а ведь все, что написано в блокноте, — написано Птицеловом. Единственная встреча с ним не продлилась и нескольких минут, но Птицелов сумел занять свое собственное место в душе Габриеля. Намного более важное, чем следовало бы, — и не последнюю роль в этом сыграл блокнот. И по мере того, как записи (усилиями Габриеля) приобретали удобоваримую форму, распространялось и влияние Птицелова. А ведь начиналось все с камеры хранения: ножи, свежесрезанные веточки бука, свирели и дудочки (но прежде всего — ножи!) нашли приют в одной из ячеек Габриелевой души. Со временем ячеек понадобилось больше — надо же где-то хранить преступные мысли Птицелова и преступные деяния Птицелова, и его щетину, и его зацементированные, как воротца склепа, губы. О глазах за давностью лет ничего определенного сказать нельзя. О последующей судьбе — тоже. Почти два десятка лет Габриель надеялся, что Птицелов умер. К примеру, сразу после разговора с теткой-Соледад (случилось и такое, хотя поверить в это трудно). Другой вариант — скорая смерть Птицелова, наступившая в поезде, который шел в Мадрид. Его нашли мертвым в купе для некурящих — лучшего исхода не придумаешь! Был ли он убит или сам свел счеты с жизнью — не так уж важно. «Важно, что больше не будет ни преступных мыслей, не преступных деяний», — так хочется думать Габриелю. Мысль об этом убаюкивает его, и все эти годы убаюкивала. Все эти годы Габриель покоился на мягкой перине из сложенных в стопку газет с криминальными новостями — на новости он ни разу не взглянул, опасаясь, что обнаружит там след Птицелова.

По той же причине он почти не смотрит телевизор, исключение составляют лишь несколько викторин, несколько аналитических программ по вопросам внешней политики и глупейшие ток-шоу с участием Марии-Христины.

Ах да, еще — передачи про животных и про то, как спасают животных. Они могли погибнуть, но остались живы.

А Птицелов мертв.

Лучше, намного лучше, намного спокойнее тешить себя надеждой, что он все-таки мертв.

Жаль только, что это ничего не меняет в их взаимоотношениях: Габриель вспоминает о Птицелове гораздо чаще, чем о других своих мертвецах. О маме, например, или об отце, или о бабушке, или о тетке-Соледад. Слава богу, что другая его тетка — Фэл — еще жива. Она звонит ему каждые два месяца, в последнюю субботу или последнее воскресенье. Разговор длится ровно пятнадцать минут (еще ни разу не было по-другому) и начинается с новостей о пульсаре в Крабовидной туманности и о рентгеновской двойной звезде V404 в созвездии Лебедя — всегда одних и тех же. Привычно пожаловавшись на синхротронное излучение, Фэл приступает к расспросам о личной жизни Габриеля: как поживают его девушки?

Прекрасно. Они поживают прекрасно.

Новости о девушках (подобно новостям о пульсарах и рентгеновских звездах) не менее постоянны.

— Не сомневаюсь, — воркует Фэл. — Ты ведь такой красавчик, такой донжуан. Только постарайся не разбивать им сердца, дорогой мой.

— Не волнуйся, я очень аккуратен с бьющимися предметами. Всегда запаковываю их в тройной слой бумаги.

— Я знаю, знаю. Может быть, ты приедешь ко мне? С одной из своих спутниц, самой хорошенькой… Я показала бы вам обсерваторию и много чего другого, и мы прекрасно провели бы время.

— Предложение заманчивое, но в ближайшие два месяца мне не вырваться. Только-только пошла торговля в магазине и туристический сезон на носу… Может быть, это ты приедешь ко мне?

Габриель заранее знает ответ: Фэл не приедет в обозримом будущем, она ни за что не оставит без присмотра свои пульсары. И это прискорбно, ведь стареющая Фэл — самый близкий для Габриеля человек. При том, что виделись они всего лишь несколько раз. Первый по времени относится к похоронам отца (Фэл провела в доме Габриеля четыре дня). Последний — к открытию магазина, чудесным образом совпавшему с краткосрочным отпуском Фэл. Фэл отдыхала в Португалии и изыскала-таки возможность заехать в родной Город Габриеля. Тогда-то она и вбила себе в голову, что Габриель — красавчик.

— В прошлый раз ты был ростом мне по грудь, — заявила она после приветственных объятий и поцелуев на перроне.

— А теперь — выше на целую голову.

— И ты, наверное, бреешься…

— Уже целых шесть лет.

— Да-да… Хорошо, что ты бреешься. Мужская щетина — это так неприятно. Она колется.

— У тебя есть кто-то, кто колется щетиной?

Никому другому всегда тактичный Габриель не посмел бы задать подобный вопрос. Но Фэл — можно, между ней и Габриелем нет трений и запретных тем: все запретные темы давно обсуждены и классифицированы в длинных письмах, долгих письмах. Фэл — большая поклонница эпистолярного жанра, она приучила к нему и Габриеля. Как долго длится их переписка — сказать трудно, когда она началась — еще сложнее. Скорее всего, через весьма непродолжительное время после отъезда Фэл с похорон отца. Они расстались — тридцатилетняя одинокая женщина и десятилетний одинокий мальчик — с условием писать друг другу письма обо всем. Габриель до сих пор помнит начало своего самого первого послания:

«Здравствуй дорогая тетя Фэл я очень скучаю по тебе приезжай скорее в гости. Сможешь ли ты приехать в ближайшее воскресенье?»

Конечно же она не приехала — ни в ближайшее воскресенье, ни в ближайшие десять лет, — зато писала. Исправно и подробно, в каждом письме было не меньше двух страниц. А по мере того, как Габриель взрослел, конверты от Фэл становились все пухлее, и тем для обсуждений набиралось все больше. Философские взгляды Фэл на вселенную, человека, цены на бензин и цены вообще; взаимоотношения Фэл с коллегами по работе; лирические отступления о соседской кошке, о собаке, живущей в двух кварталах; о цветении жимолости, о дожде («какое счастье, что я забыла зонтик!»), о перистых и кучевых облаках.

И конечно же пульсары.

Всегда и везде — пульсары.

Формулы, которые Фэл, забывшись, время от времени воспроизводит в своих письмах, кажутся Габриелю цветущей жимолостью. Целой изгородью цветущей жимолости.

В письмах самого Габриеля намного меньше философствований и намного больше бытовых зарисовок из жизни — магазина, квартала и Города. Определенно, его письма густо заселены, вернее — перенаселены людьми. Что не всегда соответствует действительности. По словам Габриеля выходит, что у него отбоя нет от покупателей, друзей и девушек. И это тоже, мягко говоря, не совсем правда. В письмах к Фэл Габриель предстает таким, каким хотел бы быть: сердцеедом и донжуаном, острословом и душой компании, владельцем процветающего бизнеса и просто жутко симпатичным молодым человеком.

Отними у Габриеля письма к Фэл — что у него останется?

Только Мария-Христина с ее пренебрежением к не слишком удачливому младшему братцу. «Знаменитую писательницу» они с Фэл (по давно укоренившейся традиции) почти не обсуждают. А если обсуждают, то лишь в юмористических тонах. «Бездарная графоманка, — утверждает Фэл. — Зато ты, дорогой мой, вполне мог бы стать писателем».

Приличным писателем.

Большим писателем.

Фэл известно все о Габриеле. И о мире, Габриеля окружающем. Она знает, где в его магазинчике расположены альбомы по искусству, где — переводные остросюжетные романы в мягкой обложке, где — справочная литература и путеводители. Она знает, сколько ступенек ведет в подсобку при магазине: изредка, когда Габриелю не хочется возвращаться в свою маленькую квартирку, он ночует в подсобке. Фэл прекрасно известно, что вторая ступенька скрипит, а третья — поет, а все остальные — молчат как рыбы, ничем их не расшевелить. Фэл в курсе ассортимента соседних с магазином Габриеля лавок; она знает, с какой периодичностью в них моются окна и меняются выставленные на витрине товары. Какой крепости кофе варит себе Габриель; какие покупатели ему симпатичны, а каких он просто не выносит. На каждый Габриелев чих всегда донесется «будь здоров» — прямиком из Крабовидной туманности, где витает его расчудесная тетка. Дискуссии о книгах и фильмах растягиваются на месяца, учитывая время доставки писем.

Да-да, Фэл не признает электронную почту, на которую давно перешел весь цивилизованный мир. Она предпочитает писать письма от руки и клеить марки на конверт — «так теплее, так человечнее».

Фэл права.

Единственное, о чем она не знает и никогда не узнает, — дневник Птицелова.

Странно, что Габриель не рассказал о Птицелове, когда был ребенком. И позже, когда превратился в подростка. Юношу. Молодого мужчину. Логического объяснения, почему он не сделал этого, не находится. Не сделал — и все тут. А по прошествии двух десятков лет возвращаться к Птицелову было бы и вовсе глупо.

И потом — сболтнув Фэл о Птицелове, пришлось бы откровенничать и о его дневнике. И Фэл бы страшно расстроилась. Она была бы потрясена, уничтожена, раздавлена. Она не нашла бы успокоения даже в окрестностях рентгеновской двойной звезды V404 в созвездии Лебедя. К тому же Фэл уже немолода (совсем скоро ей исполнится пятьдесят) и у нее стали возникать проблемы со здоровьем.

Тахикардия, боль в суставах и пигментный ретинит.

Фэл не жалуется, упоминает о своих болезнях вскользь и обещает переехать к Габриелю, когда совсем постареет и ослабнет, «не волнуйся, это еще как минимум лет двадцать, дорогой мой». Исходя из предшествующего опыта Габриеля — двадцать лет не так уж много. Почти завтра, в крайнем случае — послезавтра. И (в случае непосредственного контакта с теткой) скрыть присутствие Птицелова в своей жизни Габриелю не удастся.

Это практически невозможно уже сейчас. Птицелов отвоевывает все новые пространства, заполняет все новые лакуны, а ведь еще десятилетие назад (до полной расшифровки дневника) он не был таким навязчивым.

Десять лет назад он последний раз видел Фэл. За год до очередной смерти, на этот раз — мамы. Габриель во всех подробностях помнит встречу с Фэл на вокзале, объятия, поцелуи, астральный лепет о том, какой он красивый, и о том, что в мужской щетине нет ничего хорошего, «она колется».

— …У тебя есть кто-то, кто колется щетиной? Мужчина твоей жизни, да? Наконец-то! Но ты ничего не писала о нем…

— Не глупи, дорогой мой. Мужчина моей жизни — это ты!

— Ты говоришь неправду.

Говорить неправду в сорок лет (на вокзале Габриель встретил Фэл сорокалетней) намного проще, чем в десять, чем в двадцать. Неправде легко скрыться за складками появившихся морщин. Неправда разлита в едва заметных углублениях, отделяющих один прожитый день от другого; размазана по месяцам и неделям подобно маслу на хлебе. Чем больше недель, месяцев, лет — тем тоньше слой. Незаметнее.

— Ну хорошо. Я сказала неправду. Совсем недавно на моем горизонте появился один…

— Один парень? Он твой коллега по работе? Или владелец того пса, что живет в двух кварталах от тебя?

— Когда я говорю о горизонте, — Фэл смеется и упирается ладонями в грудь Габриеля, — я имею в виду только горизонт событий. Соображай…

«Горизонт событий». Это как-то связано с работой Фэл, с ее радиоастрономическими бдениями. Термин «горизонт событий» относится к черным дырам, которыми Фэл увлеклась в последнее время. Она даже написала небольшую статью о них для одной электронной энциклопедии. Увлечение Фэл нельзя расценивать как предательство по отношению к делу ее жизни — пульсарам. Пульсары — нейтронные звезды — черные дыры, во Вселенной все взаимосвязано.

— Черные дыры, да, Фэл?

— Точно. Одна из них предположительно находится в созвездии Змееносца. Она-то и занимает меня больше всего. Следовательно, и Змееносец занимает. Можешь считать его моей последней большой любовью.

В этом — вся Фэл. Понять, что она думает, — не о вселенной, не о кучевых облаках, не о жимолости в цвету, а о самой обыкновенной, простецкой любви между мужчиной и женщиной, невозможно. Габриель не знает даже, была ли она когда-нибудь близка с мужчинами.

Фэл не слишком-то красива.

Совсем некрасива. Ее огромный лоб стал еще выше, а волосы потускнели. В угловатой фигуре — ни капли женственности. И на ногах — все те же кожаные ботинки, в которых она была на похоронах отца. Так, по крайней мере, кажется Габриелю.

— Я постарела? — простодушно спрашивает Фэл.

— Нисколько.

— Стала еще уродливей?

— Ты прекрасна.

В контексте тотальной некрасивости Фэл эту фразу можно считать оскорблением, но она не обижается на Габриеля, лишь легонько ударяет его пальцами по губам.

— Ты — дамский угодник! И ты невыносим.

— А ты прекрасна, — продолжает настаивать Габриель. Сердце его сжимается и на глаза наворачиваются слезы. —

Я люблю тебя.

Слишком смело для людей, которые видятся второй раз в жизни, пусть они и родственники, но Габриель чувствует именно это: любовь. И еще нежность. К женщине, чьи письма не оставляли его ни надень, чьи письма были свидетелями его взросления и поддерживали его в одиночестве, утешали и развлекали, заставляли верить, что жизнь, несмотря ни на что, — забавная штука. Письма Фэл — ох уж эти письма!.. Написанные стремительным, четким и ровным почерком, они — единственные — составляют альтернативу вязким и сумеречным шрифтам Птицелова, не дают Габриелю зарыться в эти хляби окончательно.

В первое десятилетие Фэл явно побеждает.

Габриель испытывает к ней любовь еще и поэтому.

— Я люблю тебя, — шепчет Габриель и, что есть силы, стискивает в руках тщедушное теткино тело. — Как хорошо, что ты приехала!

— Эй, полегче, племянничек, ты меня раздавишь!

— Прости.

Габриель отстраняется и Фэл отстраняется тоже, пристально рассматривает его, ощупывает глазами и щелкает языком:

— Нет, ты совсем-совсем взрослый. Невероятно!

— Всего лишь естественное течение жизни. Ничего невероятного.

— Если бы я встретила тебя просто так… случайно… где-нибудь на улице… Ни за что бы не узнала! Просто подумала бы: «Какой красавчик! наверное, у него отбоя нет от девушек».

— Ты преувеличиваешь. Никакой я не красавчик.

— Со стороны виднее.

Багаж Фэл состоит из маленького чемодана и пляжной матерчатой сумки с бамбуковыми ручками. Вывод, который напрашивается сам собой: Фэл приехала ненадолго, но Габриелю совсем не хочется думать об этом.

— Ну что, едем к нам?

— Нет, — неожиданно отвечает Фэл. — Я забронировала гостиницу, отвезешь меня туда?

— Зачем? — Габриель огорчен и растерян. — В доме полно места, и я приготовил комнату для тебя. Ту самую, в которой ты жила в прошлый свой приезд. Кабинет, где полно пластинок, помнишь?.. И потом — мама. Она знает, что ты в Городе, и расстроится, если я вернусь без тебя.

— Ничего не расстроится. Она меня терпеть не может.

— Это совсем не так…

— Это так. И мы оба прекрасно знаем, что это так. И давай не будем создавать неприятных ситуаций — ни для нее, ни для меня.

Габриель подхватывает чемодан и направляется в сторону вокзала, Фэл едва поспевает за ним.

— Не сердись. Я просто хочу, чтобы все устроилось самым лучшим образом.

Фэл права, нельзя закрывать глаза на существующее положение вещей: мать Габриеля терпеть не может свою золовку, корни этой неприязни неясны. Быть может, все дело в странной, по мнению матери, профессии Фэл («корчит из себя жрицу науки, тоже мне, лучше бы детей рожала!»), в ее одиночестве, незамужнем статусе и небрежении к мужчинам; в родстве с покойным мужем, а жизнь с ним была не сахар. Но главная составляющая неприязни — банальная материнская ревность.

Мать ревнует Габриеля к длящейся годами переписке с Фэл.

«Что ты там строчишь все время? лучше бы уроками занялся!» — говорила мать, когда Габриелю было двенадцать.

«Ничему хорошему она тебя не научит», — говорила мать, когда Габриелю исполнилось четырнадцать.

«А если научит, то только всяким извращениям и гнусностям, где ты прячешь эти грязные листки, ну, покажи, хоть один!», — говорила мать пятнадцатилетнему Габриелю. Пассажи о гнусностях — творчески переработанное наследие неистовой Соледад, в исполнении матери они выглядят не слишком убедительно.

Ни единой страницы так и не попало в чужие руки — если Габриель чему-нибудь и научился в жизни, так это хранить эпистолярные тайны, спасибо Птицелову, спасибо Фэл. И бедная, бедная мама!.. Она отошла в мир иной в твердой уверенности, что благодаря подметным усилиям золовки Габриель пошел вовсе не по тому пути, по которому должен идти настоящий мужчина.

Он — еще мягче своего безвольного отца, еще мечтательнее.

И что это за работа — содержать убыточную книжную лавку, целыми днями дышать пылью и выковыривать жуков-древоточцев из складок одежды.

Бедная, бедная мама!

Она умрет внезапно, во сне. «Остановка сердца», констатируют врачи, может ли совершенно здоровое сердце взять и остановиться? Мама никогда не жаловалась на боли (не то, что отец), но умерла, как и он, — от сердечной недостаточности.

— Это не сердце, это одиночество и непонимание, — заявила Габриелю Мария-Христина. — С тобой она была одинока, и ты не проявлял в ней никакого участия, недоумок. Если бы я была рядом, ничего подобного не случилось бы…

Если бы ты была рядом, мог бы сказать Габриель, но ты не была рядом. Ты умотала из дома в восемнадцать, не звонила и не писала месяцами, забывала поздравить маму с Рождеством и днем рождения, а если и появлялась, то только затем, чтобы вытянуть из нее бабло на свои прихоти. И после этого ты говоришь об участии?..

Он мог бы сказать это. Но не сказал.

Фэл не приехала на похороны, зато прислала немного денег и приглашение пожить у нее.

«Спасибо, — ответил Габриель, — напрасно ты выслала деньги, но все равно спасибо. И за приглашение тоже спасибо. Ты же знаешь, я не могу оставить магазин, даже ненадолго. Кто будет заниматься книгами? Без меня они захиреют и зачахнут, ты сама говорила об этом год назад…»

…когда с вокзала они отправились не в гостиницу, а в магазин. Ведь Фэл и приехала для того, чтобы своими глазами взглянуть на магазин Габриеля. Без Фэл, без ее доброй воли, ни о какой книжной торговле нельзя было и помыслить. Тридцатиметровое помещение плюс подсобка (еще восемь метров) — в равных долях принадлежали Фэл и ее покойному брату. После его смерти Фэл оказалась единственной наследницей, но зачем ей тридцать восемь квадратов в другом городе, в другой стране? Так и возникло решение сделать их владельцем Габриеля, «это подарок, дорогой мой. Совсем крохотный, учитывая все то, что ты сделал для меня».

— Но что я сделал для тебя, Фэл?

— Твои письма. Я счастлива, когда они приходят. Я чувствую себя такой живой…

— Совершенно необязательно, Фэл… Я писал тебе, потому что… Ты и сама знаешь почему.

— Все останется по-прежнему?

— Конечно.

— Даже теперь, когда ты совсем взрослый и у тебя своя жизнь?

— Даже теперь.

В витрине выставлены большие альбомы с фотографиями, перед которыми просто невозможно устоять: виды животного и растительного мира, светящиеся тела небоскребов, мосты, автомобили, оружие — холодное и огнестрельное, ювелирные украшения.

— Это для того, чтобы привлечь потенциальных покупателей, — объясняет Габриель.

— Разумно.

Самые ходовые, по мнению Габриеля, издания — на уровне глаз.

— Я бы поставила сюда еще и триллеры с ужастиками. Людям почему-то нравятся ужастики, всякие там зомби и живые мертвецы. Кошмар!

— Зомби и есть живые мертвецы. Но ты права, это действительно кошмар.

— Не забудь про комиксы.

— Уже закупил двадцать разных наименований.

— А мой любимый Том Шарп?

Том Шарп — смешной английский писатель, Фэл потешается над его текстами полгода, она скормила их и Габриелю, чтобы тот по достоинству оценил специфический британский юмор.

— Он здесь, смотри. В твердом и мягком переплете и даже в суперобложке. Есть на немецком языке, если сюда заглянут немцы.

— А если заглянут французы?

— Французский перевод тоже имеется. Не волнуйся, ни один француз не уйдет без Тома Шарпа.

— Французы — крепкие орешки, — смеется Фэл.

— Ничего, я их расколю. Раз-раз, и готово. У меня есть свои соображения, как раскалывать французов.

— Ты мне расскажешь?

— Обязательно.

Подарочная полка, приготовленная и оформленная специально для Фэл: «Популярная астрономия», «Релятивистская астрофизика», каталог нейтронных звезд, нобелевская речь Энтони Хьюиша,[4] ротапринтное издание «Системы мира» Лапласа; брошюра «Что мы знаем о Магеллановых Облаках?», «Теория внутреннего строения и эволюции звезд» в трех томах, коллекционный сборник

снимков, сделанных телескопом Kueyen VLT Европейской южной обсерватории в Чили (Фэл стажировалась там на заре туманной юности).

Kueyen VLT! — она так растрогана, что едва не плачет.

— Потрясающе, дорогой мой! Скажи, ты сделал это для меня?

— Ну… не то чтобы только для тебя. Люди до сих пор интересуются звездами.

— Правда?

— Представь себе.

— Пожалуй, я куплю у тебя фотоальбом. И нобелевскую речь Хьюиша.

— Зачем тебе чья-то нобелевская речь? Впору подумать о своей собственной. Я верю, что тебе придется произнести ее, рано или поздно.

— Льстец! — Фэл треплет Габриеля по затылку. — Я не настолько значимая величина в науке.

— Значимая, очень значимая. Для твоего глупого племянника — уж точно.

— И вовсе ты не глупый. И магазин у тебя получился замечательный. Очень уютный. Поверить не могу, что это тот самый малыш Габриель, которого я безбожно отшлепала когда-то! Помнишь?..

Еще бы он не помнил!

…Священник, в чей рот залетела пчела; остальные насекомые, ринувшиеся в щели гроба, чтобы успеть на уходящий поезд. Это воображение подсунуло Габриелю сказочку про поезд, на котором отец отправится в небытие, до свидания, папа, счастливого пути!..

Счастливого пути!

Вот что сделал тогда Габриель: помахал рукой комьям земли, падающим на гроб. И улыбнулся.

Когда все было кончено, они потянулись к центральной аллее кладбища: мама впереди, Мария-Христина с темной лошадкой Хавьером — следом, а диковинная тетушка Фэл и вовсе пропала куда-то. Габриель позабыл думать о ней, сосредоточившись на мыслях про пластинки, старые цирковые плакаты и сигары, что теперь будет с ними? Никому они не нужны — мама не любит цирк, а Мария-Христина всегда называла пластинки старьем и никчемным хламом, кто теперь помнит какого-то Марио Ланца, кто возбудится на какую-то Марию Каллас?..

Наибольшая опасность угрожает сигарам — их может заграбастать Хавьер, подговорить влюбленную Марию-Христину и заграбастать — все до единой, нужно придумать план по спасению сигар. Прямо сейчас, невзирая на жару и на грустное место под названием «кладбище».

Придумать ничего путного Габриель так и не успел: кто-то сильным ударом сшиб его с ног, а потом подхватил за ворот рубахи и хорошенько встряхнул.

— Ты маленькая сволочь, — услышал он над самым ухом. — Бездушная маленькая сволочь!

— Пусти, — сказал Габриель, едва сдерживая слезы обиды и негодования. — Дура!

«Дура» относилась к новоявленной родственнице-радио-астроному-или-как-там-еще, ведь это она, чертова родственница, распустила руки и унизила Габриеля.

— Сам ты дурак, — ответила тетка в стиле малыша Осито. — Я видела, как ты улыбался, когда хоронили твоего отца, разве можно быть такой канальей?

— Я не улыбался.

— Улыбался. Маленький, а врешь. Изворачиваешься. За что только он любил тебя?

— Кто?

— Твой папа.

Несмотря на жару, только что перенесенное унижение и присутствие совершенно посторонней женщины, Габриель добросовестно пытается вспомнить — любил ли его отец? Отец был тихим и предупредительным, никогда не повышал голоса, постоянно курил и так же постоянно жаловался на сердце и хрипы в легких. Наверное, он был нежным по отношению к маме и Марии-Христине, но это — необременительная нежность, она не требует никаких затрат, всего-то и надо, что вовремя сотрясти воздух. В случае с Габриелем — все то же самое, воздух едва слышно колеблется:

— Как у тебя дела, мой мальчик?

— У меня все в порядке, папа.

— А твои друзья, они тебя не обижают?

— Нет, у меня хорошие друзья. Они не обижают, наоборот — заступаются.

— Это просто замечательно. Береги такую дружбу, сынок.

— Я берегу.

— Когда ты подрастешь, мы обязательно поговорим с тобой.

— О дружбе?

— О дружбе. И о многом другом.

Беседа исчерпана — на сегодняшний день. Завтра она будет такой же или почти такой, с незначительными вариациями. После минутного спича отец облегченно вздыхает и отправляется на свидание к своей истинной страсти — пластинкам, сигарам и старым цирковым плакатам. Свидание всегда проходит в комнате, которая называется «папин кабинет», за плотно закрытыми дверями. Габриелю (после того как он украл сигару MONTECRISTO и расколотил пластинку с ариями из «Травиаты») вход туда воспрещен.

Взгляд отца всегда блуждает — по не по людям и предметам, а по каким-то неведомым ландшафтам, спрятанным где-то глубоко внутри, за больными легкими и нездоровым сердцем. Проще назвать эти ландшафты воспоминаниями.

Воспоминания не имеют никакого отношения к любви — любви к Габриелю, во всяком случае. Оттого он и сказал Фэл, отряхивая сухие комки земли с коленей:

— Нисколько он меня не любил, мой папа.

Сказал и повернулся, побрел прочь.

— Эй, подожди! — В голосе оставленной тетки послышалось самое настоящее страдание. — Подожди, ты не прав!..

Габриель не остановился и не повернул голову даже тогда, когда она догнала его и пошла рядом.

— Извини меня, малыш. Не знаю, как это произошло… что я ударила тебя… Я просто очень, очень расстроена. Он был очень дорог мне, твой отец. И он был хорошим, поверь. Он очень тебя любил.

— Откуда ты знаешь? — Секунду назад Габриель дал себе слово не говорить с теткой и вот, пожалуйста, не выдержал.

— Я знаю.

— Ты никогда здесь не была, никогда не приезжала. А он никуда не уезжал. Так откуда ты знаешь?

— Он писал мне. Довольно часто. Мы переписывались много лет. Вот так.

Габриель ни разу не видел отца пишущим, так можно ли доверять словам свалившейся с неба тетки? К тому же он подслушал вчерашний разговор мамы и Марии-Христины, где сестра, явно недовольная приездом Фэл, солировала: зачем она явилась сюда, эта английская сучка? Никогда не приезжала, а тут нагрянула. Знаю я зачемпокопаться в вещах своего покойного братца и сунуть нос в завещание, вдруг ей что-то обломилось…

Тетка Фэл — неприятная особа, и ее огромный лоб — тоже неприятная штуковина. Почему она пристает, почему не хочет оставить Габриеля в покое? И почему Габриель говорит с пей? Ему хочется побольше узнать об отце, пусть умершем, —

вот почему.

И еще потому, что в Габриеле (против его воли) зреет симпатия к эксцентричной англичанке. Еще несколько минут назад ничего подобного не было — теперь же первые ростки пробили землю. И в той части его души, что отныне будет отвечать за Фэл, возник зелененький веселый лужок.

Габриеля так и тянет поваляться на лужке, но… Он не должен поддаваться первому, еще неясному порыву, кто ее знает — эту Фэл? К тому же она ударила его!

Габриель — молодчина, попрыгав по пружинистой и прущей из всех щелей траве, он мысленно превращает лужок в теннисный корт и ловко закручивает подачу. Теперь теннисный мяч его мести летит Фэл прямо в лоб:

— Папа ничего не рассказывал о тебе, я даже не знал, что ты существуешь. Может, ты и сейчас не существуешь.

Взять такую подачу невозможно.

— Я существую, как видишь. Давай, потрогай меня! Ущипни, если захочешь. А то, что он ничего не говорил… думаю, он о многом тебе не говорил, ведь так?

Фэл оказалась намного проворнее, она не только вытащила безнадежный мяч, но и отправила его обратно. И теперь уже Габриель вынужден отбиваться:

— Он только собирался…

— Узнаю своего брата! Он все откладывал на будущее.

— Он зря это делал.

— Возможно. Но таков он был. Взрослых не переделать. Он писал мне, что ты — замечательный мальчишка. Умный. Рассудительный, а не какой-нибудь несносный шалун. Что из тебя выйдет толк и что он ждет не дождется, когда ты вырастешь.

— Зачем же было ждать?

— Затем, что он понятия не имел, как подступиться к маленьким людям. Он мог бы объяснить все на свете и только про детей не знал ничего.

Наверное, Фэл хорошо знакомы ландшафты, что жили в душе у отца; наверное, часть этих ландшафтов — общая. Габриель и сам не заметил, как, забыв про обиду, втянулся в разговор.

— Папа все время уходил — к своим книжкам. И к этим своим сигарам. Он любил их больше, чем нас всех.

— Если бы ты все знал — ты бы его извинил.

— Нет.

— Извинил, я в этом уверена… В юности он мечтал стать журналистом, ездить по разным странам. А однажды взял и уехал на Кубу и прожил там почти десять лет.

— Он работал там журналистом?

— Нет, — после небольшой паузы сказала Фэл. — Он работал там чтецом, прочел тысячу книг для торседорес.

Слово «чтец» ни капельки не заинтересовало Габриеля, не то что «торседорес».

— Что такое «торседорес»?

— На Кубе делают сигары, правильно?

Правильно. Большинство сигар, хранящихся в коллекции отца, — кубинские. И до самого недавнего времени, каждые три месяца, отец получал небольшие посылки с сигарами. Очевидно, посылки шли прямиком с Кубы, а Габриель эту ценную информацию прохлопал.

— Я знаю, что на Кубе делают сигары…

— Самые лучшие из них — те, что ценятся по-настоящему и стоят немалых денег — сворачиваются вручную. И это делают торседорес.

— А-а… Крутильщики, да?

— Верно. Ручным производством занимаются целые фабрики… Представляешь, каково это: с утра до ночи сидеть за длинным столом и вертеть сигары.

Не хотел бы я быть торседорес и возиться с сигарами — с утра до ночи, брать в руки табачные листы и сворачивать — один, другой, третий. Наверняка, чтобы получилась сигара, нужен не один табачный лист, не просто табачный лист, по сути дела это не меняет.

— Ну, представляешь?

— Представляю. — Габриель зажмурился изо всех сил и скрючил пальцы. — Скука смертная.

— Вот именно — скука! — почему-то развеселилась Фэл. — А чтец как раз и призван бороться со скукой и монотонностью. Он читает вслух книги, чтобы рабочие не скучали.

— Так папа всего лишь читал книги?

— «Всего лишь»! — Фэл сжала руками лицо Габриеля, чтобы оно ненароком не расплылось в разочарованной улыбке. — Это очень почетная профессия, поверь. Выбрать такую книгу, чтобы она всем понравилась, чтобы ее было интересно слушать! И читать нужно с выражением… О, он был настоящим актером, твой отец! Его потом даже приглашали в театр…

— В театр?

— Там, на Кубе. Или ты думаешь, что на Кубе нет театров?

— Ничего я не думаю…

Если Габриель о чем-то и думал, то только о том, как его ладонь оказалась в руке Фэл, — прохладной и успокаивающей. До сегодняшнего, не слишком радостного дня никто особенно не заморачивался судьбой ладоней Габриеля, а ведь это так приятно — ощущать прикосновения чужой кожи. Да нет, не чужой! Чужие относятся к тебе с равнодушием, хотят, чтобы ты побыстрее исчез с горизонта, а Фэл — не чужая. И кожа Фэл — страшно знакомая, ей все известно про ладонь Габриеля, и про линии на ней, и про маленький шрам между большим и указательным пальцем…

— Я бросался камнями в котенка, — неожиданно сказал Габриель.

— Это ужасно, — спустя долгую, очень долгую минуту произнесла Фэл, но руки не отняла.

— И он, кажется, умер…

— Ты точно знаешь это?

Еще бы Габриелю не знать!

Все из-за Америки, из-за того, что он распустил язык, чтобы отвлечь внимание Осито от дневника Птицелова. Никакого особого смысла в я хочу с вами в Америку Габриель не вкладывал, но медвежонок запомнил. И сказал об этом брату.

Все выяснилось на следующий же день, когда они встретились впятером.

— Значит, хочешь с нами в Америку? — еще раз для верности поинтересовался Кинтеро.

— Да, — соврал Габриель, втайне надеясь, что американские перспективы — дело отдаленного будущего, которое может и не случиться.

— Мы кого попало не берем, и зря Осито проболтался… Ну, он за это уже получил…

— Я — не кто попало.

— Это еще надо доказать.

Габриель ничем не отличается от всех остальных мальчишек, от всех остальных людей: стоит только появиться тени запрета, как он тотчас же начинает страстно желать запретного, — хотя еще минуту назад ни о чем таком не помышлял.

— Разве я не делал все то, что нужно? Не помогал вам? Какие еще нужны доказательства?

— Идем…

…Это была окраина парка — достаточно глухая, тоскливая и неприятная.

Сюда редко забредают посетители, они предпочитают центральную часть с более-менее ухоженными дорожками; они вообще предпочитают другие парки. Те, что находятся в центре Города и ближе к морю; те, что полны туристов, мороженщиков, смотровых площадок, родителей с детьми и табличек, указывающих на тот или иной архитектурный памятник.

А от этой пыльной зелени и куска обвалившейся ограды ничего хорошего ждать не приходится.

Габриель и не ждал, он молча сидел между Кинтеро и медвежонком — Мончо и Начо куда-то исчезли. А когда появились, то несли в руках наглухо завязанный мешок: тот шевелился и мяукал, и сердце Габриеля на секунду замерло в недоумении, а потом забилось часто-часто.

— Это еще что такое? — спросил он у Кинтеро.

— Это? — Кинтеро сплюнул и ухмыльнулся. — Это твое испытание.

Когда они успели набрать столько камней?

Небольшая горка — перед медвежонком, чуть побольше — перед его братом, даже у вновь прибывших Мончо и Начо в руках по булыжнику.

— Давайте! —

командует Кинтеро, и Мончо становится единственным обладателем мешка. Отделившись от Начо, он подходит к ограде, присаживается возле нее на корточки и развязывает тугой узел.

Котенок.

Совсем малыш, темно-рыжий, с белой полоской вдоль спины, с белым пятнышком на груди, с белыми носками на передних лапах. Котенок щурится от внезапного яркого света, делает несколько шагов и заваливается набок. «Какой потешный», — думает Габриель, вот бы Мария-Христина обрадовалась! У его непробиваемой старшей сестры есть одна слабость (за исключением Хавьера) — такие вот кошки. Комната Марии-Христины переполнена кошками, они живут на обоях и портьерах, на наволочках и покрывале, как пить датьМария-Христина была бы счастлива без меры.

Котенку не место в мешке и не место у ограды.

Он замечательно устроился бы в комнате сестры, и блюдце с молоком его, несомненно бы, обрадовало.

— Ты с нами? — спрашивает Кинтеро.

— Конечно. — Габриель не понимает, к чему клонит Кинтеро, но на всякий случай произносит именно это слово.

Камень, пущенный Осито, падает рядом с темно-рыжим малышом, не задев его.

— Раззява! Косые руки!.. — Кинтеро совершенно наплевать, что котенок перепугался насмерть, жалобно открывает рот и пищит. — Теперь ты, Мончо!

Мончо много точнее, чем увалень Осито.

Его булыжник угодил малышу в живот, и малыш перевернулся в воздухе и отлетел к ограде.

Начо метнул камень без всякой команды и тоже попал в котенка.

Все происходит как в замедленной съемке: снова Осито, и снова Мончо, и опять Начо, два попадания из трех; неизвестно, что лучше — круглые тяжелые булыжники или острые маленькие камешки. Маленькие камешки могут поцарапать и ранить котенка, а булыжники наверняка повредят ему внутренности.

Котенок почти перестал двигаться, он больше не пищит — вместо него попискивает Габриель: попискивает, всхлипывает и закрывает лицо руками. Белые шляпы, черные костюмы, фишки из казино, которые можно обменять на миллион, — все это не имеет никакой ценности для Габриеля. Он должен поставить в известность Кинтеро. Сейчас же, пока не случилось самое ужасное.

Сейчас же.

Сейчас.

Только что делать с языком, закатившимся в горло?

— Твоя очередь!..

Совершенно непонятно, кто вложил в руку Габриеля камень: кто-то из тех, кто мечтает о Большом Ограблении Банков, но только не Кинтеро.

Кинтеро, как обычно, раздает команды. Ничуть не изменившимся ровным голосом.

Сволочь.

— Твоя очередь, слабак! Ну!..

Камень сидит в пальцах, как приклеенный. Чтобы избавиться от него, стряхнуть с рук, нужны определенные усилия. Кажется, у него получилось!..

Но Габриель радуется недолго — ровно до той секунды, когда камень снова опускают ему на ладонь: это сделал дурак Мончо. А дурак Начо больно толкнул его в плечо. А дурак Осито наступил на ногу. И только Кинтеро ничего не предпринимает, он —

самый умный из всех.

— Ты как будто не хочешь напрячься? — ласково спрашивает Кинтеро у Габриеля.

— Отпустите меня, — шепчет Габриель.

— Смотрите-ка, он расклеился, — в голосе Кинтеро слышны торжествующие нотки: «ну, что я вам говорил!»

— Разнюнился! — подхватывает Мончо.

— Распустил сопли, дерьмовая башка! — подхватывает Начо.

Осито давит на ногу Габриеля сильнее и сильнее.

— Давай, сделай это!..

Давай, давай, давай!.. — гулом отдается в голове.

— Если не сделаешь — придется тебя убить. Такие у нас правила. Кто не с нами — не проживет и дня. Кто не с нами — пусть сушит кишки на солнце.

Вряд ли Кинтеро сам придумал столь напыщенную фразу. Подобные фразы выпускают на волю плохие парни из американских фильмов — и впору ответить ему такой же, подслушанной. Габриель заучил их не меньше десятка, и все они принадлежат не плохим, а хорошим парням, а хорошие парни всегда побеждают.

Он не может вспомнить ничего подходящего случаю.

Это из-за котенка, его тельце темнеет у ограды, и непонятно — жив он или нет. Это из-за котенка, из-за жалости к нему; от жалости голова Габриеля распухла и вот-вот треснет, она отказывается соображать. И лишь одна мысль перекатывается в ней, как засохшее семечко в тыкве, — что если Кинтеро и вправду приведет угрозу в исполнение?

Что если котенку уже не помочь, и Габриель пострадает напрасно?

Обмануть Кинтеро.

Не такой уж он крутой, он и книжек не читал, а Габриель — читал, и он не в пример умнее щербатой гадины, так неужели у него не получится обмануть Кинтеро?

Получится, еще как.

Всего-то и надо, что бросить камень. Размахнуться и бросить, но не в темного-рыжего пушистого малыша, а в сторону ограды. Ничего страшного в этом нет, вот и Осито не попал в котенка ни разу, — а старался. Габриель не будет стараться, он даже глаза закроет, а руку отведет подальше, пустит камень в небо, в белый свет, —

и все разом закончится.

Это — хорошая мысль. Счастливая, хоть и похожа на семечко в тыкве, еще одно. Один плюс один — будет два, их двое — Габриель и котенок, не волнуйся, малыш, все будет хорошо.

Почти счастливый Габриель что есть силы смежает веки, отводит руку далеко за спину и швыряет камень.

И наступает тишина.

А потом, откуда-то издали, с края этой бездонной, подернутой мутной пленкой тишины, раздается голос Мончо:

— Он попал!..

— Попал! — Голос Начо намного ближе, чем голос Мончо.

— Попал! — Голос Осито еще ближе.

А самый близкий — голос Кинтеро.

Он вполз в ухо Габриеля и забился там, как муха между стеклами. Огромная навозная муха, на такую даже смотреть неприятно, сразу возникает приступ тошноты.

— Ты попал, слышишь, — жужжит муха. — Хоть и дерьмовая башка, а меткий.

— Нет, — Габриель едва шевелит губами. — Я не попал.

— Попал, не сомневайся. Кот издох? — вопрос адресован Мончо, еще одной навозной мухе.

— Издох, — подтверждает муха-Мончо.

— Издох, — подхватывает муха-Начо.

— Издох-издох, — не отстает от приятелей муха-Осито.

— Вот видишь! Издох! Каменюкой по темени — как тут не издохнуть-зыы… Зы-ы-зы-ыы…

Жужжат и жужжат, облепили со всех сторон и не отпускают. Того и гляди, оставят в покое ухо и набьются в рот — что тогда будет делать бедолага Габриель?..

— Нет, я не мог попасть…

— Хочешь посмотреть, что он издох? Иди и посмотри-зы-ы-ы…

Они придумали это специально, чертовы мухи, — чтобы связать Габриеля по рукам и ногам, а он не в состоянии причинить зло беспомощному животному, он даже не целился, просто бросил камень, который вряд ли и до ограды-то долетел, они придумали это.

Мончо и Начо — большие специалисты по подлому битью под коленки, но Мончо и Начо здесь совсем ни при чем: Габриель валится на землю сам, без чьей-либо помощи. Все так же, не открывая глаз, он заслоняет голову руками и тихонько поскуливает.

— Слабак, — Кинтеро касается ребер Габриеля носком ботинка. — Не видать тебе Америки, как своих ушей.

— Отметелить его? — деловито интересуются Мончо и Начо.

— Была охота мараться… Пошли отсюда.

Рой навозных мух улетает без всяких (трагических для Габриеля) последствий.

…Он больше никогда не увидит медвежонка, но спустя лет пятнадцать нос к носу столкнется с Мончо и Начо, благополучно ставшими Рамоном и Игнасио. Рамон зайдет в магазин Габриеля купить коробку сигар со скидкой, а Игнасио останется на улице поджидать дружка. Рамон так и не узнает его, зато Габриель сразу же вспомнит обоих, они не слишком-то изменились, несмотря на заросшие щетиной лица. Они не изменились и по-прежнему выглядят шестерками, за которых думает кто-то другой.

Самый умный.

И все то время, что Рамон проведет в магазине, нюхая сигары, Габриеля будет мучить вопрос: «Ну как там Америка, парень?..»

Судя по внешнему виду Рамона и оставшегося за дверью Игнасио — до Америки они так и не доплыли.

«Странно, — подумает Габриель, разглядывая Рамона, — я совсем не вспоминал о них, даже о Кинтеро, а вот о темно-рыжем котенке помнил всегда».

Он не должен был что-либо говорить Рамону, но все-таки сказал.

— Ну как там Америка, парень?

Рука Рамона с зажатыми в ней деньгами слегка дрогнула:

— Какая еще Америка?

— Вы же собирались в Америку. Ты, он, — кивок в сторону скучающего на улице Игнасио, — Осито и ваш главный. Кинтеро.

— Осито прострелили башку сто лет назад, — Рамон сказал это по инерции и лишь потом удивленно уставился на лицо Габриеля. — А ты кто? Откуда знаешь Осито?

— Я Габриель. Помнишь такого?

— Впервые тебя вижу.

— А котенка помнишь?

— Какого еще котенка?

— Которого вы убили.

— Ха! Я пришпилил штук десять котов, что с того? А ты был родственник тому коту? Но если ты меня знаешь, значит, мы были приятелями, так?

— Нет.

— Значит, просто знакомыми? Ну а раз мы были знакомыми, давай-ка сюда еще одну коробку сигар. В честь встречи. Заметь, я не прошу ее просто так. За одну я заплачу, а две по цене одной старому знакомому — это справедливо?..

Отдал ли Габриель вторую коробку сигар, в памяти не зафиксировалось. Но уж такая она, память Габриеля, всегда избирательная, всегда щадящая, всегда готовая подыграть ему — ангел-хранитель, а не память.

Котенок являлся Габриелю в снах: поначалу — едва ли каждую ночь и мертвый, затем — с полугодичными интервалами и живой. Живой котенок из снов неизменно прощал Габриеля — за то, что он струсил и бросил камень. И за то, что он струсил еще раз — уже в полном одиночестве, — когда не решился подойти к ограде и посмотреть: можно ли еще помочь бедному животному, можно ли его спасти.

Все было именно так.

Габриель провалялся на земле довольно долго. Он не ждал, что компания вернется, хотя, безусловно, лучше бы ей было вернуться и выполнить задуманное, отметелить слабака. Тогда Габриелю стало бы легче.

Но никто не вернулся.

Чуть приоткрыв глаза и малодушно расфокусировав взгляд, Габриель ощупал пространство возле ограды. И сразу же обнаружил неподвижное темно-рыжее пятно.

Пятнышко.

Совсем крохотное.

«Кот издох», — сказал Кинтеро. Но вдруг котенок оказался хитрецом и просто прикинулся мертвым? А когда исчезнет Габриель (последнее из безжалостных и страшных человеческих существ), поднимется, как ни в чем не бывало, отряхнется и побежит по своим неотложным кошачьим делам.

— Не волнуйся, я уже ухожу, — громко сказал Габриель.

И ушел.

Остаток вечера он потратил на то, чтобы убедить себя: котенок — хитрец. Хитрюга. Пройдоха. Ловкая бестия. Жует где-то звериные консервы и посмеивается над мальчишками-недотепами.

Габриелю почти удалось поверить в это. И он заснул в своей кровати — если неуспокоенный окончательно, то, во всяком случае, примирившийся с собой.

Никто не просил котенка влезать в Габриелев сон, но он влез. «Мертвое мало чем отличается от живого, — подумал во сне Габриель, — оно всего лишь не движется и не дышит, вот и все». Мертвое не отталкивает и не ужасает, просто… оно какое-то неудобное, как заноза в пятке. Или как звук, когда пенопластом скребут по стеклу —

Габриель и проснулся от этого звука.

Он шел не извне, а рождался в голове самого мальчика; шрр-шрр-шшшррр — от висков к затылку, и снова к вискам. Трясти головой бесполезно, подпрыгивать (в надежде, что проклятое «шрр» выскочит) — тоже. Габриель пробовал читать, но не понимал из прочитанного ни строчки. Пробовал разговаривать с мамой и даже с отцом, но не слышал их голоса. Отчаявшись, он отправился в парк, где накануне оставил котенка, — вот когда скрежет и царапанье проявили себя в полной мере!.. Они стали просто невыносимыми, почти как Мария-Христина с ее вечными подколками и шуточками про недоумка. Но стоило Габриелю приблизиться к месту расправы, как все разом стихло.

Он не нашел тела. Только с десяток камней у ограды — относительно чистых, без отметин крови и шерсти. Никаких особенных следов не было и на земле, значит, он не ошибся и все понял про хитреца-котенка.

Не ошибся!..

А ко сну можно приспособиться, чтобы он не доставлял неприятностей. Наверное, так и произошло: Габриель приспособился. Во сне котенок продолжал оставаться мертвым, но при этом шерсть его не тускнела, наоборот — лоснилась и становилась все гуще. Во сне над котенком сияло солнце, а дождь (если случался дождь) проходил стороной. Кажется, там еще были птицы, малютки-сверчки и густые заросли кошачьей мяты — лучшего места придумать невозможно.

Котенок не страдает — значит, и Габриель не должен страдать.

Он должен успокоиться насчет пенопласта, насчет занозы в пятке: занозы этой разновидности не выходят наружу. Через слои эпидермиса они проникают все глубже, ныряют в кровоток и, попутешествовав, прибиваются к сердцу.

Чтобы остаться там навсегда.

Сердце Габриеля все-таки щемило, иначе зачем бы он рассказал о котенке полузнакомой Фэл?

… — Он, кажется, умер.

— Ты точно знаешь это? Ты видел его мертвым?

— Нет, но…

— Вот что ты должен запомнить, малыш: кошки — очень живучие существа. Даже если кошка выпадет из окна какого-нибудь верхнего этажа — она останется жива.

— Почему?

— Потому что кошки так устроены. Они гибкие. Они умеют собраться в самый последний момент. Врасплох их не застанешь. У меня было несколько знакомых кошек, с которыми случались подобные казусы… Я имею в виду падение с высоты.

— И?..

— Никто из них не разбился. Все они прожили долгую счастливую жизнь.

— И сейчас живут?

— И сейчас.

— Значит, мой котенок…

— С ним все в порядке, поверь.

Это именно то, что хочет слышать Габриель. Голос Фэл такой же мягкий и прохладный, как и ладони, которыми она обнимает его за плечи. Голос Фэл струится подобно водопаду, под него просто необходимо встать, чтобы ловить капли пересохшими губами. Габриелю хочется плакать, но больше — смеяться: смех облегчения, вот как это называется. До чего же замечательно, что появился кто-то, кто снял с Габриеля всякую ответственность, утешил его и успокоил.

В знак благодарности Габриель просит Фэл рассказать о пульсарах: они много сложнее, чем ему представлялось, не косматые и не хвостатые.

Фэл изо всех сил старается быть понятной и доступной, «пульсары — это космические источники импульсного электромагнитного излучения, — говорит она, — большинство пульсаров излучает в радиодиапазоне от метровых до сантиметровых волн».

Радиопульсары отождествляются с быстро вращающимися нейтронными звездами.

И еще что-то про оптический, рентгеновский и гамма-диапазон и про конус, в котором генерируется излучение.

— Пульсары — самая интересная вещь на свете, — не слишком уверенно заявляет Фэл. — Будешь писать мне письма?

— Письма?

— Ну да. Я люблю получать письма. А ты?

До сегодняшнего дня Габриель ни с кем не состоял в переписке, он и понятия не имеет, как это делается.

— Твой отец писал мне письма. Они были забавными. Иногда он такое придумает, что я хохочу до упаду сутки напролет.

— А про меня он писал?

— Конечно! Не было ни одного письма, в котором бы ты не упоминался…

— А я? О чем должен писать я?

— О чем угодно. О том, как ты живешь. И что делаешь.

— Про школу тоже можно писать?

— Если посчитаешь нужным.

— Там не очень интересно.

— Тогда не пиши.

— А если и в жизни ничего интересного не происходит?

Фэл похожа на маленький заводик по производству телячьих нежностей: она ласково ерошит Габриелю волосы и целует в обе щеки и еще в подбородок, «никогда так не говори, дорогой мой! Жизнь не может быть неинтересной, нужно только присмотреться повнимательнее. Ведь столько замечательных вещей вокруг!»

— Мороженое, — тут же вспоминает Габриель.

— Мороженое, да, — подтверждает Фэл. — Мороженое делает жизнь вкусной. Какая жизнь тебе понравилась бы больше — ореховая, ванильная или земляничная с добавлением киви?

— Мне нравится фисташковое… И чтоб оно слегка подтаяло.

— Отлично. Думай о жизни, как о фисташковом мороженом.

— Я попробую. Еще было бы здорово уплыть куда-нибудь.

— Здорово, да! Однажды я путешествовала на океанском лайнере.

— Не в Америку?

— Нет.

— А собираешься?

— Все рано или поздно собираются в Америку, — философски замечает Фэл. — Но я уже была там. Ездила в одну обсерваторию в Чили… Чили — тоже Америка, только Южная.

Габриель в курсе дела, он неоднократно видел Чили на карте, это очень узкая страна, похожая то ли на нож, то ли на морского угря. Она находится в спасительном отдалении от той Америки, в которой существуют банки, казино и черные костюмы с белыми шляпами и куда намылился Кинтеро с дружками. Вдруг Фэл взбредет голову поехать в ту Америку и она столкнется с Кинтеро? Габриеля почему-то совсем не привлекает подобная перспектива.

— А в большой Америке… Не Южной… Там есть обсерватории?

— Ну конечно. Там очень хорошие обсерватории.

— Но они ведь нисколько не лучше, чем та, в которой ты работаешь? Или та, в Чили… Ведь не лучше, правда?

— Мне трудно сравнивать. — Фэл вполне серьезно отнеслась к вопросу Габриеля. — Но говорят, что оборудование там первоклассное.

— «Говорят» — еще не значит, что так оно и есть.

— Какой же ты забавный! — Еще один повод растормошить и поцеловать Габриеля найден. — Тебе нравится фисташковое мороженое, но совсем не правится Америка, так?

— Думаю, что делать в Америке совершенно нечего, — мрачно произносит Габриель. — Если ты, конечно, не собираешься играть в казино или… Или грабить банки.

— Не собираюсь, честное слово! Но когда я говорила об океанском лайнере, я имела в виду обыкновенный круиз. Пять портов за десять дней, полный пансион и стюарды, похожие на римских легионеров, — все до единого. Я была туристкой.

— А я до сих пор никем не был. И нигде. Еще я люблю книги…

— Так я и думала. Ты — большой молодец.

Молодец, а никакой не недоумок — если бы это услышала Мария-Христина, то сразу прикусила бы язык!.. Ох, уж эта Мария-Христина! В противовес зеленому лужку-Фэл сводная сестра предстает перед Габриелем угрюмым плато, усеянным подлыми ядовитыми колючками, торчащими из земли корневищами, насмешливыми грудами камней. Еще никому, кроме темной лошадки Хавьера, не удалось пройти по плато, не поранившись, — и лучше держаться от этой местности подальше.

— Ты не очень нравишься моей сестре, — сдает Марию-Христину Габриель.

— Полагаешь, мне нужно напрячься, чтобы понравиться ей?

— У тебя все равно ничего не получится… Она всегда такая — ей никто не нравится…

— Честно говоря, и я от нее не в восторге. — Фэл нисколько не расстроена от сказанного Габриелем. — Ничего, что я так говорю? Может, ты переживаешь из-за нее?

— Нет.

Фэл разглядывает Габриеля с таким любопытством и жадностью, как будто он — первый мальчик, который встретился ей на пути и к которому она подошла достаточно близко. Так близко, что расстояние измеряется сантиметрами (как радиоволны), а иногда исчезает совсем. Что, если и правда — первый? Это обстоятельство необходимо немедленно прояснить.

— У тебя есть дети?

— Нет, — просто отвечает Фэл.

— Почему?

— Не знаю. Так получилось. Раньше я не задумывалась над этим…

— А сейчас?

— И сейчас не задумываюсь.

— А у тебя есть знакомые среди детей?

— Погоди-ка… У меня есть знакомый продавец птиц, и я неплохо знаю его подопечных… У меня есть знакомый фотограф и знакомый репортер криминальной хроники… Про кошек я тебе уже говорила, упомяну еще и собаку, щенка бассет-хаунда. А дети… Нет, знакомых детей у меня нет. Кроме одной девочки, дочки фотографа. Но она такая толстая, противная и глупая, что можно смело сбросить ее со счетов. Ты — мой первый знакомый ребенок, малыш.

Из всего приведенного теткой списка Габриеля особенно интересуют щенок бассет-хаунда и продавец птиц (это то же самое, что Птицелов или нет?) — нужно обязательно расспросить о них Фэл, когда представится возможность.

То, что трудно понять Габриелю: у его отца был сын, был с самого начала, — но как разговаривать и как жить с ним, как любить, его отец не знал. Фэл — совсем другое дело. Хоть у нее и нет опыта общения с детьми — справляется она довольно хорошо.

Настолько хорошо, что к родным, ожидающим их у выхода с кладбища, они подходят, крепко держась за руки: вернее, это Габриель цепляется за Фэл. При виде столь душещипательной (по-другому не скажешь!) сцены единения Мария-Христина хмыкает, а мама недовольно поджимает губы. И лишь темная лошадка Хавьер сохраняет обычное для себя — тупое и равнодушное — выражение лица.

Книжник Габриель так и не выучился искусству читать по губам. Особенно — по недовольным и старательно уложенным, как кухонные полотенца в шкафу: между ними обычно прячутся бабушкины письма («мне приснился дурной сон про твоего мужа, уж не захворал ли он? а от повышенной утомляемости лучше какое-то время попить экстракт родиолы»); счета, мелкие монетки в несколько сентимо, пяльцы, набор открыток с видами Триеста, разноцветная тесьма; засохший, размером с тарелку, глазированный пряник с надписью «Glückliche Weihnachten!»[5] — предмет вожделений Габриеля. Если мама разожмет губы — что оттуда покажется?

Вряд ли пряник.

Глаза Марии-Христины гораздо более красноречивы: попался на крючок, недоумок? И когда только она успела обработать тебя, эта английская сучка? А впрочем, ничего удивительного, вы оба — жалкие уродцы, нетопыри, гиены в зоопарке и то выглядят симпатичнее. Эта новая родственница — сегодня она здесь, а завтра нет ее, а мы — всегда рядом, так что хорошенько подумай, братец.

Никому, кроме Габриеля, не нравится Фэл, никто не торопится пригласить ее помянуть усопшего, никто не говорит ей: «В этот скорбный день мы должны быть вместе». Все думают только о том, что она претендует на часть какого-то мифического наследства.

Габриель уверен: Фэл не охотница за наследством.

И оттого он сжимает ее руку еще крепче. И не слишком-то прислушивается к тому, что говорят взрослые.

— Вы устроились где-то в городе, Виктория? — Мама сама любезность. — Если да, то это не очень хорошая идея… Мы ведь родственники.

— Я остановилась у своих старых друзей, так что не стоит волноваться.

— Вы нисколько не стеснили бы нас.

— Я понимаю, но…

Старые друзья Фэл. Что это еще за старые друзья? Очередной фотограф, очередной репортер криминальной хроники, очередной щенок бассет-хаунда, а, может, не бассет-хаунда — фокстерьера (весельчаки-фокстерьеры всегда нравились Габриелю).

— Конечно, ты нас не стеснишь, — встревает в разговор Габриель. — Ты можешь занять любую комнату! Ту, где живет бабушка, когда приезжает к нам. Сейчас ее нет…

— Бабушкина комната — это бабушкина комната, — одергивает мальчика мать. — Мы должны хранить се в неприкосновенности. Вы уж извините, Виктория…

— Но сейчас-то бабушки нет, — Габриель едва не плачет.

— Нет, но комната здесь ни при чем. Мы и сами туда не заходим. У старых людей свои причуды, и нужно относиться к ним снисходительно…

— Не стоит беспокоиться обо мне.

Фэл хочет отстраниться, отнять свою руку от ладони Габриеля — не тут-то было!..

Во рту матери перекатываются мелкие монетки, разноцветная тесьма путается, а виды Триеста не предвещают путешественникам ничего хорошего; позже, когда английская сучка уберется на свой вонючий остров, Габриелю будет устроена самая настоящая экзекуция: «Ты выставил нас в дурном свете, несносный мальчишка, ты вел себя отвратительно! Зачем ты устроил этот скандал, да еще в день похорон отца?!»

Но с Фэл мать соблюдает приличия:

— Я всего лишь хотела сказать, Виктория, что комната моей матери — не единственная. Вы вполне можете занять кабинет.

Габриель что есть силы сжимает руку Фэл — «соглашайся!».

— Соглашайтесь, ну же! — настаивает мать под недовольные гримасы и ужимки Марии-Христины. — Вот и Габриелю вы понравились…

«Понравилась, о да! Он просто прилип к ней, как дерьмо к заднице», — семафорит лицо сестры, желтый с черным кружком флажок сменяет другой — в желтую же и синюю вертикальные полоски: «Мне нужен лоцман».

Все верно, Габриелю просто необходима тетка Фэл.

— Мне он тоже понравился, — говорит Фэл, потупив взор. — Он замечательный мальчик и очень похож на своего отца…

* * *

…«Замечательный мальчик» жаждет историй и жаждет прикосновений.

Последнее легко объяснимо: Фэл приехала из страны, где почти не бывает послеполуденного зноя и где понятие «сиеста» не имеет своих собственных языковых аналогов. От кожи Фэл идет легкий холодок, она и не думает теплеть (даже на солнце) и уж тем более не думает таять — и в этом отношении намного предпочтительнее мороженого, которое так любит Габриель.

Впрочем, насчет «таять» Габриель не совсем уверен.

Не стоило бы ему читать эту грустную сказку про Растаявшую Фею!.. Она прилетела на Землю с далекой звезды и полюбила парня из маленькой мансарды, из маленького королевства, возможно, расположенного на той же широте, что и Англия, — или даже севернее, в тысячу раз севернее. Любовь оказалась взаимной, и все могло сложиться совершенно счастливо, и сказка бы тогда наверняка называлась бы по-другому, но… Молодой человек из мансарды получил направление в южную колонию. И она поехала с ним, поплыла на пароходе, навстречу собственной гибели, и

растаяла.

Тело феи оказалось мягче, чем воск (похоже, это и был воск!), от нее всего-то и осталось, что муслиновое платье, у Марии-Христины есть такое же. Оно висит в шкафу, набитом блузками, юбками, десятком сарафанов, шортами-бермудами и футболками с изображением группы «Битлз», группы «Роллинг Стоунз» и психоделической команды из Калифорнии «ДЖЕФФЕРСОН ЭЙРПЛЕЙН».

Ничего подобного нет у Фэл.

До сих пор Габриель видел только мрачный наряд, в котором Фэл была на похоронах, к ночи он сменился ночной рубашкой из плотной ткани. В последующие три дня в гардероб тетки добавились лишь жакет цвета маренго и платок, которым она повязывала голову.

Марию-Христину можно назвать жгучей красавицей, она хорошо сложена, и платье из муслима сидит на ней идеально, — но она не фея.

Фея — совсем другой человек.

Его английская тетка.

Если думать о Фэл, как о фее, — то все сразу же находит объяснение и становится на свои места. Большой лоб и глаза, почти лишенные ресниц, уже не отталкивают. Ведь фее совсем не обязательно быть красивой, достаточно нежности, доброты и тепла.

Все эти качества у Фэл в избытке, но вдруг она растает?..

Исчезнет из жизни Габриеля так же внезапно, как и возникла.

Габриель рассказывает Фэл сказку о Растаявшей Фее в первую же ночь. Он и сам не знает, как это получилось: он собирался пробыть в кабинете, где устроилась тетка, не больше минуты, — минуты вполне хватило бы, чтобы пожелать ей сладких снов. И уговориться насчет завтрашнего дня. Никаких особых планов у Габриеля нет — вот если бы и у Фэл тоже не было! Тогда можно остаться дома и разговаривать. Или отправиться куда-нибудь и тоже разговаривать — вдруг посередине этих разговоров вскроется что-нибудь любопытное, не обязательно касающееся пульсаров. Вдруг она уже получила известие от отца — из того чудесного поезда, с колокольчиками, почтовыми рожками и кузнечиком, который обосновался в вагоне первого класса. Раз уж они так привыкли переписываться, то не откажутся от этой привычки и в новых обстоятельствах, когда папы больше нет.

Его нет в этом кабинете, где он проводил часы и дни, нет на кухне и в ванной, где он брился и рассматривал отечные щиколотки и распухшие запястья (верный признак болезни сердца!), — но где-то же он есть?

В поезде, в поезде. В поезде, ту-ту-ту-уу!..

Фэл постелили на диване, слишком большом для ее маленького тела: рядом с ней легко уместились бы еще три Фэл и, как минимум, пять Габриелей. В изголовье дивана горит ночник — лампа с бледно-сиреневым абажуром и ножкой в виде странного человеческого существа со слоновьей головой, отец называл его богом мудрости и покровителем путешественников Ганешей.

Путешествия, о!.. Путешествия не имеют к отцу (каким знал его Габриель) ни малейшего отношения.

Узкие высокие окна затянуты шторами, узкие высокие шкафы забиты книгами. В углу, на низком столике из красного дерева, стоит граммофон с медной трубой, больше похожей на раскрывшееся жерло какого-то диковинного цветка. Медь поблескивает в свете ночника, все остальное скрыто в полутьме. Но Габриель знает, что граммофонный раструб не одинок: внизу притаилась новейшая стереосистема со множеством колонок и двумя тюнерами, а место справа занимает восковой валик Эдисона, страшно антикварная и дорогая штука.

В кабинете есть еще множество небольших ящичков (в них живут сигары); множество застекленных стоек (в них живут цирковые плакаты); покрытое сукном бюро и конторка с лежащими на ней «Nouveau petit LAROUSSE illustré»[6] 1936 года и лупой. Вот интересно, лупа еще там?.. Если взять ее и приблизить к лицу — может быть, тогда Фэл увеличится в размерах? И не будет казаться такой маленькой, такой беззащитной в этой огромной и безжизненной комнате?

Пока Габриель размышляет об этом, пространство вокруг дивана с Фэл приходит в движение и начинает странным образом вибрировать, искривляться, вздыхать — как будто приноравливаясь к нежданной постоялице. Опс! — и вот уже окна и книжные шкафы не кажутся такими высокими. Упс! — сузились и ужались стены. Чик-вжик-трак! — опустился потолок. Теперь это и не кабинет вовсе, а чудесная маленькая табакерка или чудесная музыкальная шкатулка, а Фэл нужно всего лишь протянуть руку, чтобы открыть дверь. Пошевелить фалангой пальца, чтобы распахнуть окно.

Наверное, это природное явление объяснимо и связано с профессией тетки. Всю жизнь ее спутниками были пульсары (хоть и нейтронные, а все же звезды), и Фэл волей-неволей переняла их повадки: втягивать все в свою орбиту, в воронку, подминать под себя. Так, в понимании Габриеля, выглядят сверхтекучесть, сверхпроводимость, сверхсильные магнитные поля.

Если это так и Фэл вдруг придет в голову зевнуть — Габриель, подхваченный магнитным полем, полетит прямиком ей в рот. Все то время, что они знакомы, Габриеля тянуло к тетке, как магнитом, и только теперь нашлось объяснение этому —

НАУЧНОЕ

и гораздо более убедительное, чем все другие объяснения.

Фэл читает толстенную книгу, но Габриель все же находит нужным спросить:

— Ты не спишь?

— Нет. А почему ты еще не в кровати?

— Вот… Пришел пожелать тебе спокойной ночи. Сладких снов.

— Сегодня я вряд ли усну Но желай.

Видя, что Габриель нерешительно мнется у двери, она откладывает книгу и похлопывает рукой по дивану:

— Иди сюда.

Только это ему и нужно: через секунду он оказывается рядом с Фэл, и даже через долю секунды, — магнитное поле все-таки сработало.

— Сегодня был очень грустный день. Очень тяжелый, — говорит она.

— Да. — Габриель тотчас начинает угрызаться от осознания того, что не чувствует ни грусти, ни тяжести.

Поездка на фантастическом скором поезде — еще не повод для расстройства.

Он не станет рассказывать про поезд тетке, вдруг она посчитает его глупым или (хуже того) спрыгнувшим с мозгов мальчишкой, который ровным счетом ничего не понимает в смерти. Смертьэто такое средство передвижения, мог бы выдвинуть гипотезу Габриель, — но вместо этого принимается склонять на все лады историю про Растаявшую Фею.

Сказка на ночь.

Воспроизведенная с максимальной приближенностью к первоисточнику, она вышибает у Фэл слезу. Да-да, Фэл натурально плачет и сглатывает слезы, как это делал сам Габриель — жутко давно, в бессмысленном возрасте пяти или шести лет.

— Кошмар, — вдоволь нарыдавшись, наконец говорит она. — Случится же такое! Растаяла!.. Бедняжка Розалинда! Бедный твой папа…

— А такое и в самом деле может случиться? С кем-нибудь?

— С кем?

— С кем-нибудь не в сказке, — осторожно уточняет Габриель.

— Не в сказке — вряд ли. Я, во всяком случае, про такое не слыхала.

— Но это возможно?

— Теоретически… Если мы, к примеру, возьмем процесс аннигиляции, когда частица сталкивается с античастицей и они исчезают, превращаясь в другие частицы…

— Нет, не теоретически.

— В жизни никто не тает, если тебя интересует именно это.

Габриель испускает вздох облегчения: пусть Фэл и не фея, зато романтическая кончина на палубе, под палящими лучами, в объятиях муслинового платья ей не грозит.

— Видишь тот стол с сукном? — не-фея демонстрирует удивительную способность переключаться с темы на тему.

— Бюро, — уточняет Габриель. — Тот стол называется бюро.

— Верно. Ты не мог бы выдвинуть верхний правый ящик и кое-что взять?

— Не получится. Ящики в бюро всегда закрыты на ключ.

Это — чистая правда. Габриель неоднократно пытался подобраться к манящим его воображение ящикам и всякий раз терпел фиаско. Их пять, похожих друг на друга как близнецы: два с правой стороны и три с левой. Ящики сияют темно-ореховой поверхностью, а прорези замочных скважин на них заставляют вспомнить о египетском боге солнца Ра. Габриель видел картинку с богом в «Nouveau petit LAROUSSE illustré»: глаза Pa на картинке — такой же формы, что и скважины.

Ключа к ящикам (в отличие от бога солнца) Габриель не видел никогда.

— …Ключ. Я и забыла. Вот, возьми.

Фэл снимает с шеи цепочку, на которой (вместо медальона, крестика или ладанки) висит маленький блестящий ключ.

— А он подойдет?

— Конечно. Ведь это и есть ключ от бюро.

— Откуда он у тебя? —

Подобный вопрос для Габриеля чистая формальность, Фэл может не заморачиваться с ответом. Какая разница, откуда у нее ключ, важно — что он отпирает. Не пройдет и тридцати секунд, как Габриель узнает о содержимом ящиков: вдруг там спрятаны невероятные, потрясающие предметы? Настолько потрясающие, что к ним вполне применимо слово «артефакт» — о его существовании Габриель узнал не так давно, но случая употребить еще не представилось.

— …Откуда? Его прислал мне твой отец. Несколько месяцев назад.

— Зачем?

— Сейчас откроем ящик и все узнаем.

— Там спрятан артефакт? — Габриель так возбужден, что не сразу попадает ключом в скважину.

— Ого!.. Насчет артефакта я не совсем уверена…

Куда ему слушать Фэл, если ключ легко повернулся в замке и ящик поддался? Возбуждение достигает пика и — следом за ним — следует сокрушительное разочарование.

Ящик пуст.

Почти пуст, если не считать еще одного ключа, болтающегося на дне. Второй ключ раза в два больше первого, он не украшен ни искусной резьбой, ни драгоценными камнями, ни инкрустацией из слоновой кости. Такими ключами отпираются самые захудалые дома, самые дешевые закусочные, самые заброшенные подвалы, в которых не сыщешь ничего, кроме крыс.

Нет-нет, так просто Габриель не сдастся, впереди целых четыре ящика!

Он уже готов продолжить поиски, когда слышит голос Фэл:

— Ты не должен этого делать.

— Почему?

— Потому что мы должны взять только то, что лежит в верхнем правом ящике.

— Но там только еще один дурацкий ключ.

— Значит, нам нужен именно он.

— А остальное?

— Послушай, на все остальное мы не имеем права, —

Фэл по-прежнему кажется мягкой (она даже мягче, чем

обычно), но тени за ее спиной начинают сгущаться, а воздух — угрожающе потрескивать, помни об аннигиляции, малыш.

Помни и не перечь.

…Спустя день, ключом, найденным в ящике, Фэл откроет самую важную дверь в жизни Габриеля. За ней окажется помещение, в котором Габриель проведет самые прекрасные дни и самые ужасающие ночи. Впоследствии разделение дней и ночей уже не будет таким четким, и темнота (или то, что кажется темнотой), переползет на территорию света, медленно съедая ее, откусывая по кусочку.

Габриель и Фэл оказываются на улице Ферран через несколько часов после оглашения завещания.

Завещание состоит из трех миллионов пунктов, по которым можно ненавидеть английскую выскочку. В нем сказано, что Виктории Бастидас де Фабер (так выглядит полное имя Фэл) переходит коллекция кубинских сигар в количестве 931 штуки, библиотека и автомобиль «Золотой Бугатти» 1927 года выпуска, о существовании которого никто в семье Габриеля не подозревал.

Где он находится в настоящее время — тоже неизвестно.

Кроме того, в собственности сеньориты Бастидас оказывается часть недвижимого имущества покойного на улице Ферран, в центральной части Города.

По сравнению со столь внушительным куском пирога остальные куски выглядят не так впечатляюще, это крохи, а не куски:

— небольшое денежное вспомоществование вдове покойного,

— счет в банке на имя сына покойного (суммы, лежащей там, хватило бы разве что на годовой абонемент в океанариум).

Судьба пластинок и аудиотехники (включая граммофон) тоже худо-бедно устроена, они передаются в дар дочери вдовы покойного от первого брака. Не обойдены вниманием и цирковые плакаты, их необходимо переслать г-ну «Bugge Wesseltoft», до 1981 года проживавшему в городке Бад-Грисбах, в Баварии.

Бад-Грисбах, не там ли запаркован «Золотой Бугатти»?

— Он был большой шутник — ваш муж и мой брат, — объясняет впавшей в уныние матери Габриеля Фэл. — Я понятия не имею, кто такой Багги Вессельтофт… Я даже не знаю, существует ли этот Багги на самом деле.

— А по-моему, он был мудаком. Тихушником с поехавшей крышей. Жалким ничтожеством, который сидел на твоей шее и годами измывался над тобой, мама.

Мария-Христина не стесняется в выражениях, и ее можно понять: уж слишком оскорбительным выглядит пункт о запиленных оперных пластинках толщиной в палец, она всегда считала их мусором. А граммофон и эдисоновский восковой валик!.. Вещи, совершенно несовместимые с психоделической командой «ДЖЕФФЕРСОН ЭЙРПЛЕЙН», на создание очередного элэсдэшного шедевра в стиле «Surrealistic Pillow»[7] они вряд ли вдохновят.

— Вы не должны так говорить, Мария-Христина. — Фэл пытается быть вежливой с сестрой Габриеля.

— Отчего же? Я считаю, что это не завещание, а самое настоящее издевательство.

— Это воля покойного…

— Ну да, ну да. Вам-то переживать нечего, вы-то огребли по полной.

— Что вы имеете в виду?

— Не прикидывайтесь дурочкой. Я имею в виду «Золотой Бугатти». Знаете, сколько он стоит?..

Габриель и не предполагал, что его сестра разбирается в машинах. Должно быть, сказывается влияние темной лошадки Хавьера — обладателя обшарпанного мопеда, мечтающего в обозримом будущем пересесть на малолитражную bebe-Peugeot.[8]

— Я не слежу за автомобильным рынком. — Фэл — само спокойствие.

— Даже на автомобильном рынке «Золотой Бугатти» — большая редкость. Самый дорогой автомобиль двадцатых годов, и за последние шестьдесят лет его цена только увеличилась. Если его продать любителю раритетов, то можно приобрести остров где-нибудь в Тихом океане…

— В личное пользование? — округлив глаза, спрашивает мать Габриеля.

— Конечно. Остров и часть кораллового рифа.

В уголках губ Марии-Христины пузырится слюна, она накатывает и отступает — совсем как морской прибой на том острове, до которого (без помощи «Золотого Бугатти») ни за что не доплывешь.

— Думаю, насчет кораллового рифа ваша дочь сильно преувеличивает.

— А вот и не преувеличиваю! Видишь, мама, он нисколько тебя не любил, твой муженек… Оставил тебя с голым задом! А семейными ценностями теперь воспользуются никому не известные прощелыги!

Фэл не хотела этой ссоры, она по-настоящему расстроена, шмыгает носом и вот-вот готова зарыдать.

— Милая девочка… — говорит Фэл тихим, прерывающимся голосом. — Вы несправедливы ко мне.

— Несправедливым оказался ваш брат. Мама столько лет поддерживала его и заботилась о нем — и что же получила взамен?..

— Я знать не знала ни о каком автомобиле! Если уж на то пошло — я думаю, что и он плод фантазий моего брата. Как Багги Вессельтофт.

Мать Габриеля не в состоянии сказать ни слова (она лишь безвольно наблюдает за перепалкой) — зато Мария-Христина старается за двоих:

— Ага, значит он-таки был сумасшедшим!

— Он не был сумасшедшим.

— Но при этом его завещание полно несуществующих объектов и субъектов!

— Он не был сумасшедшим!

— Вы правы, — неожиданно отступает Мария-Христина. — Не был. Тем более что документы на «Золотой Бугатти» в полном порядке. Я видела их. Я держала их в руках. Я их изучила.

— Где же ты их нашла?

— Не важно где, мама. Нашла и все.

Бюро в кабинете отца, покрытое расслоившимся, загустевшим от времени сукном. Наверняка документы на машину лежали в одном из четырех непроверенных Габриелем ящиков. Напрасно он послушался Фэл и не отпер их! И какой прок в честности тетки, если окружающие считают ее воровкой, самозванкой и этой… как ее… никому не известной прощелыгой!..

— Отлично! — Фэл вскидывает голову. — Если вы нашли документы — найдите и машину. А когда найдете, можете смело ею пользоваться. Ездить сами, сдавать в аренду или продавать любителям автомобильной старины. А на вырученные деньги приобретайте острова, коралловые рифы, морские шельфы с нефтью и алмазные прииски. Черта лысого приобретайте, я подпишу любую бумагу.

— Ага! Ловлю вас на слове! — торжествует Мария-Христина.

В последующие два года интенсивных и семь лет менее интенсивных поисков «Золотой Бугатти» так и не будет найден. На первом этапе поисками занимался темная лошадка Хавьер. Ему же удалось обнаружить следы бугатти на Итальянской Ривьере и — позже — в Монако, где Хавьер погиб при невыясненных обстоятельствах: его труп нашли на задворках казино в Монте-Карло. Карманы Хавьера лопались от денег и фишек, а за пазуху была заткнута брошюра о Николасе Зографосе[9] и его «Греческом Синдикате». Остальные любовники юной Марии-Христины тоже включились в гонку за «Золотым Бугатти» — с такими же печальными для себя последствиями. Двоим помогли уйти из жизни неустановленные доброхоты, еще один свел счеты с ней самостоятельно, еще один затерялся где-то на просторах Восточной Сибири (что тоже можно считать косвенным подтверждением гибели). Единственным, кто выиграл в этой ситуации, оказалась сама Мария-Христина —

она написала свой первый роман.

Ничем не примечательная любовная история, задрапированная под мистический детектив, так и называлась — «Золотой Бугатти». С мистикой и интригой в опусе Марии-Христины дела обстояли туго, зато все в порядке было с псевдоэротическими сценами, размышлениями главной героини о том, кому бы всучить свою просроченную девственность и (не лишенными оригинальности) сравнениями мужских гениталий с:

а) немецкой Haubitze[10] времен 1-й мировой войны

б) древком императорского штандарта

в) самым величественным из каменных столбов Стоунхенджа.

Тогда же, в «Золотом Бугатти», Мария-Христина впервые опробовала тип героини, который (с незначительными вариациями) будет разрабатываться ею во всех последующих романах. Девушка слегка за двадцать, «похожая на фарфоровую статуэтку», с волосами «цвета спелой ржи», с «васильковыми глазами», с «персиковой/атласной кожей». В эту же концепцию идеальной внешности вписывается «родинка под правой грудью» и сама грудь — «высокая, упругая, с маленькими сосками-горошинками». И еще ноги — «роскошные, удивительно стройные, лилейно-белые». Взмыть в небеса с такой кучей достоинств практически невозможно — потому и приходится постоянно доплачивать за превышение допустимого веса багажа и ручной клади. В них лежат «острый, пытливый ум», «сердечность», «самоотверженность» и «она в совершенстве владела приемами айкидо и пятью языками, включая язык индейцев кечуа». К несомненным плюсам этой чудо-героини относится и то, что на первых десяти страницах она обязательно теряет память и становится игрушкой в руках страшных негодяев. Оставшиеся шестьсот девяносто страниц, как правило, посвящены проникновению в агентурные сети разведок мира, промышленному шпионажу и соблазнению политиков, глав крупных корпораций, особ королевской крови, хорошо законспирированных масонов и розенкрейцеров. И конечно же поиску того единственного, с «древком императорского штандарта» в паху, с которым героиня сможет наконец-то расслабиться, вспомнить все и почувствовать себя слабой женщиной. На шестьсот пятидесятой странице такой человек обязательно появляется — и не один, а с замком в Провансе, квартирой на Манхэттене, латифундией в Бразилии и с чековой книжкой в зубах.

Фу-у, гадость. Мерзость. Хорошо оплачиваемое литературное самоубийство.

Мария-Христина читала не совсем подходящие книжки в нежном возрасте — вот результат и не замедлил сказаться.

А если бы она в день оглашения завещания не брызгала слюной и не обкладывала Фэл проклятьями, а отправилась бы с ней на улицу Ферран — все в ее писательской карьере могло сложиться по-другому.

Но Мария-Христина не отправилась.

И Фэл с Габриелем оказались на улице Ферран в полном одиночестве.

Под нужным им номером на четной стороне улицы обнаруживаются две затянутых тканью витрины со стеклянной дверью посередине. Прикрепленная к внутренней стороне двери выцветшая табличка гласит:

CERRADO.[11]

— Это, кажется, здесь, — говорит Фэл и, примерившись, вставляет ключ в замочную скважину.

Четыре (Габриель специально считает) поворота ключа — и дверь со скрипом поддается. Фэл ставит ногу в образовавшуюся щель, оборачивается к племяннику и смотрит на него сверху вниз:

— Ты готов, дорогой мой?

Габриель не совсем понимает, к чему он должен быть готов, к тому же с некоторых пор он стал бояться дверей, за которыми его поджидает неизвестность, —

и потому молчит.

Та же мизансцена повторится спустя десять лет. Но теперь уже Габриель будет возиться с четырьмя поворотами ключа и смотреть на тетку сверху вниз:

— Ты готова, Фэл?..

Фэл не терпится войти вовнутрь, она исчезает за дверью, предварительно перевернув табличку; вместо CERRADO возникает

ABIERTO.[12]

Эта сторона таблички не такая линялая, буквы выглядят свежо и дружелюбно, они как будто соскучились по посетителям: все вместе и каждая в отдельности, входи, Габриель, входи! ничего страшного за дверью нет,наоборот, тебе там понравится, малыш.

Вдруг и вправду понравится? — решает Габриель про себя и с бьющимся сердцем следует за теткой.

Его встречает темнота.

Она могла бы быть абсолютной, если бы не щели и микроскопические дырки в шторах. Солнечные лучи проникают сквозь них и ломаными линиями ложатся на пол: паутина лазеров в банковском хранилище, да и только.

Это — не банковское хранилище

В банковском хранилище не пахнет пылью, специями, кофейными зернами (если поднести их к ноздрям предварительно разгрызенными). Запахи не смешиваются, они уложены слоями и существуют отдельно друг от друга. Самый верхний слой — безусловно, пыль и все связанное с пылью; пыльные поверхности дерева, запылившиеся бумага и ткань. Специи и кофейные зерна вносят успокаивающую ноту, они так же дружелюбны, как и буквы в слове ABIERTO, вот видишь, малыш, все обстоит замечательно, ты вошел — и правильно сделал.

Но Габриеля не проведешь.

Слой с кофе — не последний, за ним прячется еще один, самый неприятный. Он старше штор на окнах, старше таблички на двери, старше дерева и бумаги; кажется, что именно он — первооснова.

Тот еще запашок.

Габриель уже сталкивался с ним, и совсем недавно — когда висел на руке у Птицелова. Мясо, слегка тронутое гнильцой, — вот что символизирует первооснова темного помещения на улице Ферран.

У Габриеля перехватывает дыхание, и он принимается кричать дурным тонким голосом:

— Фэл! Фэл!! Куда ты подевалась, Фэл-а-а-а!..

Над головой Габриеля тотчас вспыхивает лампа в пять рожков (два из пяти не горят вовсе, остальные — едва слышно потрескивают). Свет не очень яркий, но его вполне достаточно, чтобы разглядеть помещение.

И Фэл.

Она стоит на лестнице, в противоположном конце большой комнаты, у черного прямоугольника еще одной двери, с блуждающей улыбкой на лице.

— Ну, и чего ты испугался? — спрашивает Фэл.

— Здесь темно.

— Уже не темно.

— Здесь неприятно пахнет.

— Согласна, но это временное явление. Стоит нам немножко освоиться, впустить сюда свои самые лучшие чувства, самые светлые мысли, самые прекрасные воспоминания — и все сразу изменится. Это — самое расчудесное место на свете, поверь. Иди-ка сюда!..

Фэл протягивает Габриелю руки (как протягивала их неоднократно, на всем протяжении двух длинных, нескончаемых дней) — и Габриель летит к ней, жмется к жакету цвета маренго и замирает, умиротворенный. Теперь, находясь под защитой тетушки Фэл, можно перевести дух и толком оглядеться. И понять — почему Фэл называет это место «самым расчудесным на свете».

Габриель в недоумении.

Как можно считать чудесной самую обыкновенную свалку старых, ненужных вещей?

Вдоль стен с бумажными обоями тянутся грубо сколоченные полки. С правой стороны их перегораживает некое подобие прилавка. Или барной стойки. Над стойкой, в простенке между полками, висит пожелтевший от времени плакат:

WE DO NOT

SPEAK:

HINDI, Chinese,

Pakistan, URDU,

SCOTCH-IRISH

Bulgarian………………

But our PRICES

speak for

THEMSELVES.

Ручная работа, не иначе, — шрифты разной величины, неровные, уходящие вниз строки; стилизованные цветы по краям плаката: кружок-сердцевинка и овальные лепестки вокруг кружка. Непохоже, чтобы здесь торговали цветами.

— Это был магазин, да? — спрашивает Габриель.

— Сразу несколько, хоть и в разное время. Восточные специи, кофе из Латинской Америки, а еще раньше — мясная лавка.

Он и сам мог бы догадаться. Плакат, написанный от руки, — не единственное украшение стены. Есть еще налепленные друг на друга этикетки от кофе, фотография каравана, бредущего по пустыне; засохшая ветка какого-то растения со сморщенным, темно-лиловым плодом и внушительных размеров картинка из жести.

Если судить по абрису, на ней изображена корова.

Тело коровы поделено на неравные части и больше всего напоминает одноцветную географическую карту — с пунктирами границ и выделенными белой краской названиями. Пособие для начинающего мясника, вот что это такое, — бедная корова!..

Бедная Розалинда.

Бедный папа.

Подобраться к прилавку не так-то просто — он заставлен картонными коробками и забросан ветошью. Вот бы заглянуть в коробки и попытаться найти там нечто более ценное, чем расчлененная стараниями неизвестного художника туша коровы!

Артефакт, да.

Любой, даже самый затрапезный артефакт устроил бы Габриеля:

— В коробках что-то есть?

— Не думаю.

— Наверняка есть!

— Это никому не нужный картон, дорогой мой. Но кое-что здесь просто обязано отыскаться, ты прав.

Фэл отрывает от жакета пальцы Габриеля и сбегает вниз, по ступенькам. Их пять (так же, как и рожков в люстре), они чересчур пологие и потому лестница не выглядит высокой — подиум, а не лестница. Пандус для инвалидов-колясочников, решивших прикупить кофе, специи и телячьи почки.

Нетерпение Фэл передается и Габриелю: вместе они отодвигают коробки и сбрасывают пыльные тряпки с прилавка. При этом Фэл оставляет себе наиболее чистый, на ее взгляд, кусок полотна. И принимается с воодушевлением тереть деревянную поверхность.

— Да! Да! Я знала, я помнила! Да!.. Взгляни-ка!

Поверхность стойки испещрена надписями. Их так много, что прочесть все сразу невозможно. Выделяются лишь рисунки:

сердце, пронзенное кривоватой стрелой

еще одно сердце, разделенное на две неравные половины

еще одно сердце, с двумя каплями на остром подбородке — плачет оно что ли?

еще одно сердце, с воткнутым по самую рукоять кинжалом.

Есть еще человеческий глаз, крест, треугольник, спираль и четырехконечная звезда с неровными лучами, но удельный вес сердец все-таки больше. И все они расположены в той стороне прилавка, где обычно стоит продавец.

Тот, кто торговал кофе,страдал, — неожиданно решает Габриель, и тот, кто торговал специями, был не очень счастлив. Про сгинувшего во времени мясника думать не хочется, ведь сырое мясо — совсем не романтический продукт; не то, что сентиментальные специи и склонный к театральным эффектам кофе. Мясник не будет убиваться из-за стрелы в сердце, и уж тем более из-за того, что сердце разорвано на две половины. Мясник обязательно найдет изъян в нарисованном органе, ведь он видел его на самом деле. И совершенно неважно, чье это сердце — коровы, зайца или свиньи, его форма мало чем отличается от человеческой. Так утверждает «Nouveau petit LAROUSSE illustré» 1936 года, а Габриель привык верить словарям.

Мясникам — веры нет.

Исключение составляет всегда улыбчивый сеньор Молина с еженедельным килограммом вырезки наготове. Когда он смотрит на маму, глаза его подергиваются тонкой влажной пленкой, а мочки ушей краснеют, «вы выглядите сегодня прекрасно, сеньора. Когда вы приходите — ко мне как будто солнышко заглядывает». После этого Молина вздыхает и прикладывает руку к левой стороне груди, и предлагает заходить почаще, «конечно, это не самое аппетитное место для встреч, но мы могли бы пропустить по рюмочке вечерком, в ближайшем баре, как вам такая мысль?»

«Мысль чудесная, — всякий раз говорит мама. — Но у меня, как на грех, слишком много дел… Может быть, потом как-нибудь…»

Неизвестно, что делает Молина, когда мама с Габриелем покидают лавку. Что, если и он принимается вырезать на дереве сердце большим мясницким ножом?..

Габриель мог бы посочувствовать Молине, время от времени подбрасывающему совсем не копеечные подарки. Но в книжке со сказкой про Растаявшую Фею была еще одна сказка — «О том, как замерзла маленькая жена мясника», с таким же печальным финалом. И как после этого верить улыбчивым разделывателям туш? Все правильно —

мясникам веры нет.

— …Видишь эту надпись? — Фэл дергает Габриеля за рукав.

— Какую?

— Вот эту.

Место, куда тычет палец Фэл, занято не крылатым латинским выражением, способным изменить представление о жизни; и не именем человека, способного изменить саму жизнь; проставлена всего лишь дата, четыре цифры:

1974.

— Это год, — уточняет Фэл.

— Меня и на свете не было.

— Да. А твои мать и отец еще даже не познакомились.

— Это какой-то важный год?

— В общем, ничего особенного. Кроме того, что твой отец вернулся с Кубы, а я поступила на подготовительные курсы в университет.

— Чтобы изучать пульсары?

— Чтобы изучить английский, а потом уже изучать пульсары.

— Ты бы могла остаться здесь, и английский бы учить не пришлось.

— Знание иностранных языков еще никому не мешало. — Габриель получает от тетки легкий щелчок по носу. — Но я бы и не осталась здесь. В семьдесят четвертом году все было очень грустно, поверь.

— Все?

— Все, кроме этого места. Мы связывали с ним большие надежды. Твой отец связывал. Он с самого начала хотел устроить здесь книжный магазин. Он привез с Кубы огромное количество книг.

— Это те книги, что стоят у него в кабинете?

— Те. Но большую часть книг он оставил здесь, и это был самый опрометчивый поступок в его жизни.

— Почему?

— Потому что книги, оставшиеся здесь, украли. Неизвестно кто и неизвестно зачем. Последнее дело — воровать книги, как ты думаешь?

Конечно! — хочется воскликнуть Габриелю. Ох, уж эта чудная английская тетушка! она, как всегда, на высоте: заранее ищет оправдания племяннику, даже не подозревая, что он действительно виновен. Опустошенные карманы подвыпивших гуляк, уведенные из многочисленных кафе кошельки и сумки — все это ничто по сравнению с кражей книг.

Как раз в этом ужасающем преступлении Габриель не замешан, а обо всем остальном можно забыть навсегда.

— Воровать книги — плохо, — подтверждает он.

— Пропажа его подкосила. Кажется, именно тогда начались проблемы с сердцем. И вообще — со здоровьем.

Про здоровье (вернее — нездоровье) отца Габриель знает все, тухлая тема.

— А магазин? Он открыл магазин?

— Нет. — Фэл любовно поглаживает 1974. — Открыть магазин оказалось гораздо труднее, чем выдолбить эту надпись, взять сестру за руки и провозгласить: теперь мы заживем прекрасной жизнью, в окружении вещей, которые нас любят и которые любим мы.

— Так надпись сделал он?

— Кто же еще!

— А остальные надписи?

— Они появились раньше. Живут здесь бог знает с каких времен. Вообще-то, если хорошенько присмотреться, то можно обнаружить даже автограф Федерико Гарсия Лорки, великого поэта.

— Здорово.

— Думаю, это миф. Лично я автографа Лорки не нашла. Может, кому-нибудь другому удастся.

— Кому?

— Кто наведет здесь порядок.

— Вот если бы ты, — мечтательно произносит Габриель.

— Вот если бы ты! — Фэл — еще большая мечтательница, чем ее племянник. — Ты, конечно, еще совсем мал, но ты ведь вырастешь?

— Наверное…

— Обещай мне вырасти!..

Подпрыгнув, Фэл оказывается верхом на прилавке; она, как девчонка, болтает ногами и жмет на кнопку старинного медного звонка, вмонтированного в поверхность. Звук, который издает медь, — прерывистый, требовательный, хотя и довольно мелодичный.

— Разве не прелесть?

— Обыкновенный звонок…

«Обыкновенный звонок» никак не хочет затихать, отголоски трели скачут по пустым пыльным полкам, по пологим ступеням лестницы, забираются в картонные коробки. Ничего удивительного, думает Габриель, звонок слишком долго находился в покое, он устал от тишины, невостребованности и запустения, все здесь устало от запустения, все хочет жить совсем другой жизнью.

Той, где все всех любят и все всем нужны.

— Он должен быть здесь…

Фэл выгибает позвоночник, откидывается назад, и, держась за ребро стойки одной рукой, другой принимается шарить в скрытых от глаз внутренностях.

— Есть! — торжественно провозглашает она.

Предмет, оказавшийся в объятьях Фэл, — самое интересное, что Габриель до сих пор видел в заброшенном магазине. Плоский ящичек высотой сантиметров в десять; не то чтобы очень большой — размером со шкатулку или фотоальбом. На деревянных торцах ящика выжжены пальмы, раковины и морские звезды, а верхняя крышка украшена самым настоящим панно. Изначально оно было покрыто красками, — теперь краски облупились, но картинка все равно просматривается.

Батальная сцена с бородатыми мужиками, теснящими безбородых.

Трусы-безбородые катятся вниз, их подгоняют выстрелами из автоматов: длинные штрихи и рисованные облачка символизируют разрывы пуль. В центре композиции — Самый Главный Бородач с благородным лицом апостола, разделившего последнюю трапезу с Христом: даже тетка-Соледад, подозревающая все человечество в гнусностях, не смогла бы найти в нем изъяна.

Габриелю тоже нравится бородач.

— Кто это? — спрашивает он.

— Фидель Кастро, лидер кубинской революции. Когда он еще был молод и дружил с Че Геварой. Здесь изображен важный момент в истории Кубы: Фидель и его соратники громят десант так называемых контрреволюционеров, высадившийся в 1961 году на Плайя-Хирон.

— Они победили?

— Да. Увы.

— Почему «увы»?

— Потому что я никогда не разделяла политических взглядов Кастро.

— Эти взгляды такие плохие?

Наивный вопрос Габриеля застает Фэл врасплох.

— Не то чтобы плохие… — морщится тетка. — Они чересчур утопические. Нет… Чересчур идеалистические. Нет… Слишком нетерпимые. Волюнтаристские. Диалектикой в них и не пахнет. От них страдает множество людей. Нет, нет, нет… Не мучь меня, малыш. Вырастешь — сам разберешься.

— А папа?

— Что — «папа»?

— Как он относился к Фиделю?

— Твой папа был чтецом на фабрике по изготовлению сигар и предпочитал не говорить о политике. Он был далек от всего этого безобразия.

Вопреки словам Фэл, а может, благодаря им, бородатый идеалист и волюнтарист (кстати, что такое — «волюнтарист»?) все больше завладевает сердцем Габриеля. Этот не стал бы отсиживаться среди цирковых плакатов, как жаба на болоте. Этот скорехонько поставил бы на место гнуснеца-Кинтеро и всю его компашку. Этот…

— Ты совсем меня заморочил, — прерывает мысли Габриеля возглас Фэл. — Главное не то, что нарисовано на крышке. Главное — то, что спрятано внутри.

Внутри спрятана брошка в виде маленького краба, с камешками вместо глаз.

В «Nouveau petit LAROUSSE illustré» подробно рассмотрены каменный краб, краб-плавунец, китайский краб и рогоглазый краб-привидение, краб Galathea squamifera и знаменитый «пальмовый вор»; все они представляют собой выдающиеся творения природы, а брошка…

Брошка — тьфу! жалкая, кричаще-красная безделушка, весьма приблизительно передающая внешность и характер краба, и почему это Фэл так обрадовалась находке? Подносит к лицу, поглаживает кончиками пальцев и только что не целует ее.

— Моя любимая вещица, — объясняет Габриелю тетка. — Отрада моего детства! Я ее обожала, цепляла на все платья, и на футболки тоже, и на блузки с жабо и отложными воротничками. Хочешь сказать, у меня дурной вкус?

— Ничего я не хочу сказать.

— А у тебя есть вещь, которая бы много для тебя значила? Которую хотелось бы спрятать, чтобы потом, через тысячу лет, найти и почувствовать себя счастливым?..

— Нет у меня такой вещи, —

в подтверждение своих слов Габриель мотает головой, хорошо бы, конечно, заиметь такую вещь, а еще лучше, чтобы темно-рыжий котенок и в самом деле оказался невредим и чтобы из его жизни навсегда исчезли Кинтеро с дружками, и чтобы неприятная история с Птицеловом стерлась в памяти. Не так уж много для этого нужно — похоронить на помойке его дневник. Интересно, отдаст ли Фэл чудесный ящичек с подвигами на Плайя-Хирон, если Габриель слезно попросит об этом?

— Нет у меня такой вещи, но она могла бы появиться…

— Правда?

— Отдай мне коробку.

— А ты хитрец! — Фэл смеется, довольная собой и Габриелем. — Это не просто коробка и не просто ящик, это хьюмидор.

— Хьюмидор?

— Место, где хранятся сигары. Сложно придуманная штука. Вот, смотри.

Наконец-то конструкция ящика стала доступна взгляду Габриеля. Стенки и днище сделаны из благородного дерева — кедра или палисандра, они гладкие, свежие и выглядят празднично. Перегородки делят пространство на несколько частей, но главной деталью является круглый золотой циферблат на внутренней стороне крышки. То есть это Габриель думает, что перед ним — циферблат (между тем стрелка всего одна, с круглым наконечником и утолщением посередине). С цифрами тоже происходит путаница: они не расставлены по кругу в привычном порядке, да и самого круга нет, — только мелко заштрихованная полуокружность. Но и диковинный циферблат еще не все! Прямо под ним расположен небольшой и такой же золотистый металлический прямоугольник — с тремя колонками прорезей (по четыре в каждой).

Итого — двенадцать. Плюс две кнопки (или два тумблера, или два рычажка).

— Что это? — палец Габриеля замирает в нескольких миллиметрах от застекленной поверхности циферблата.

— Термометр, — поясняет Фэл.

Вот черт, Габриель и сам мог бы догадаться!..

— А это? — палец спускается ниже и упирается в прорези на прямоугольнике.

— Прибор, который регулирует влажность.

— Почему он такой маленький?

— Откуда я знаю? Уж какой есть.

— А зачем ее надо регулировать — влажность?

— Видишь ли… влажность имеет решающее значение для сигары. — Тут Фэл в очередной раз впадает в образ лектора из планетария. — Если сигара слишком увлажнится — ее нельзя будет курить. Она просто не загорится или не будет тянуться. Если же сигара пересохнет — то станет резкой на вкус. Это ужасно, согласись!

— Наверное.

— Одна мысль об этом приводила твоего отца в уныние и плохое расположение духа… Но, к счастью, существуют хьюмидоры…

— Вот такие ящички, да?

— Ящички, ящики, коробки, шкафчики и даже целые комнаты для хранения сигар. Единственное условие — в них обязательно должен быть такой вот прибор. Который регулирует и контролирует. И температура в хьюмидоре не должна превышать восемнадцати градусов по Цельсию. Всегдаплюс восемнадцать! Ты понял?

— Понял. Всегда — плюс восемнадцать.

— Неясно только, зачем я тебе все это рассказала. Ты еще не дорос до сигар. И до курения вообще.

— Но я ведь вырасту?

— Все равно — курить вредно!

— Я не буду курить, обещаю… Но можно мне взять этот… хьюмидор?

В кабинете отца тоже есть хьюмидоры, которые непросвещенный Габриель до сих пор по-простецки называл ящиками для сигар: они выглядят много богаче, чем облупившийся хьюмидор из магазина — с лакированными поверхностями и инкрустацией; с утонченными рисунками, заставляющими вспомнить морской прибой, лепестки пионов, спаривание цикад. Наверняка и внутренности отцовских хьюмидоров так же прекрасны, — но Габриелю нужен именно этот, магазинный. Брошенный здесь много лет назад, настрадавшийся от отсутствия солнечного света и одиночества — ведь глупый красный краб из пластмассы — никакая не компания!..

Он заслуживает лучшей участи.

— …Можно, Фэл? Ну, пожалуйста!

— Конечно, глупышка. Только брошь я все-таки оставлю себе. Ты не возражаешь?..

Никаких возражений.

Краб отправляется с Фэл в Великобританию — охотиться на пульсары, а аляповатый бородач Кастро остается с Габриелем.

Книги, сигары и плакаты так и не покинули кабинет — Фэл не взяла ничего, что полагалось ей по завещанию; «подождем, пока мальчик вырастет, — сказала она матери Габриеля, — а я попытаюсь навести справки о Bugge Wesseltoft».

Наводить справки — любимое занятие Фэл, в этом Габриель убеждался неоднократно.

Спустя неделю после отъезда тетки он переселился в кабинет — под весьма благовидным предлогом: за сигарами необходим тщательный уход, так сказала Фэл. Мать не особенно возражала, хорошо уже то, что мальчишка не шляется по улицам и не портит одежду, как портят ее другие мальчишки. И вообще — он доставляет гораздо меньше хлопот, чем доставлял в свое время ее вечно жалующийся на здоровье покойный муж. Он неплохо учится в школе. Он — тихий. Он не имеет ничего против сеньора Молины, с которым так приятно пропустить рюмочку в баре (наконец-то время для бара нашлось!). Он даже может без всяких просьб с ее стороны помыть посуду. И загрузить стиральную машину. Чудо, а не сын! И все же…

Он какой-то странный.

Со своенравной Марией-Христиной все понятно, а этот — странный.

Сам Габриель вовсе не считает себя странным. Он чересчур педантичен, это правда. Он внимательно следит за тем, чтобы на корешках книг не собиралась пыль. И чтобы температура в отцовских хьюмидорах не превышала положенных восемнадцати градусов, и влажность соответствовала норме. Лишь однажды приключилось несчастье: в одном из самых маленьких сигарных хранилищ (с короной на крышке из красного дерева) завелся жучок. Он испортил несколько сигар «Laguito № 1», продырявил отвратительными змеящимися ходами их верхний слой. «Что это за жучок, Фэл, и что мне с ним делать?» — в отчаянии написал тетке Габриель.

«Не волнуйся, я наведу справки», — откликнулась Фэл.

Пока она, сидя в Англии, разбиралась с проблемой, жучок успел напакостить еще в двух сигарах. Наконец, ответ пришел: «Это насекомое называется Lasioderma serriсоrnе. Гнуснейшая и коварнейшая тварь, дорогой мой, непримиримый враг всего лучшего, что есть в сигарах. Но отчаиваться не стоит, просто помести больную коробку в морозильник дня на четыре. Поврежденные сигары это не спасет, зато поможет сохранить нетронутые и уж точно уничтожит жучка».

Габриель тут же поклялся себе втрое усилить бдительность, тем более что с морозильником дела обстоят не так просто. С тех пор как мама приняла ухаживания добряка Молины, их морозильная камера до отказа забита мясом. Булавки не всунешь, что уж говорить о коробке сигар!.. Неделю Габриель ждал, когда освободится подходящее местечко. Это стоило жизни еще одной «Laguito № 1», зато остальные спаслись — как и предсказывала всезнайка-Фэл.

А в мясе нет ничего хорошего.

— Я мог бы взять твоего сына в помощники, — сказал как-то Молина. — Похоже, малец он толковый. Не переживай, не сейчас, конечно. Пусть немного подрастет.

— Пусть подрастет, — ответила мать. — Тогда сам решит, чем ему заняться.

— Я, конечно, не собираюсь вмешиваться в воспитание… Но, по-моему, ему не хватает мужской руки. А парню в его возрасте это просто необходимо. Чтобы не вырос тряпкой и уж тем более педиком. Не хочу сказать ничего плохого про твоего покойного мужа…

— Вот ничего и не говори.

— …но отцовских обязанностей он не исполнял.

— Это не так.

— Ты же сама жаловалась, что он был нытиком!..

Подслушивать разговоры взрослых — себе дороже. Неровен час обогатишься совершенно ненужными тебе знаниями. Неудобными. Царапающими душу. Заставляющими ворочаться в постели и напрасно призывать такой желанный сон. А сна все нет и нет, нытикужасное слово, оно сгодилось бы для любого постороннего человека, но только не для отца. Другие слова, которые его характеризуют, — тоже не лучше. «Чтец на фабрике», в то время, как он мог быть боксером в полусреднем весе, на Кубе каждый второй — боксер. Он мог отпустить бороду и примкнуть к соратникам Фиделя, стать его правой рукой, заменив погибшего романтика Че.

Фидель и Че вызывают у Габриеля самые теплые чувства.

«Узнать о них как можно больше» — таков его девиз.

Это именно те знания, которые нужны Габриелю, они комфортны, расширяют кругозор, пробуждают мысли и формируют взгляды. Эмоции, которые они несут, всегда положительны. Да и как можно иначе относиться к личному мужеству, самоотверженности и самопожертвованию, к благородной идее обустроить социально справедливое общество, где всем будет хорошо. Где никому и в голову не придет грабить банки, а до этого — расправляться с кошками, ведь кошкам тоже гарантирована социальная справедливость. Несомненно, Фидель и Че — великаны. Герои и полубоги на манер греческих. И отчего только они не слишком нравятся Фэл?

Выяснять это Габриель не собирается. Выяснять — означало бы вступить с теткой в состояние, близкое к конфронтации, выслушивать аргументы и выдвигать контраргументы, спорить, отстаивать свою точку зрения. Идти по этой дороге у Габриеля — миротворца и конформиста — нет никакого желания. К тому же спор все равно выйдет письменным, как и само общение с Фэл.

Общаться с ней по-другому нет никакой возможности, уж очень она далеко.

Несмотря на это, образ Фэл не тускнеет в сознании Габриеля, напротив, поддерживаемый регулярными письмами, становится все более выпуклым и четким. Влияние Фэл так велико, что Габриель решается даже самостоятельно заняться радиоастрономией и астрофизикой. Благо, в библиотеке отца нашлось несколько книг, посвященных этим замечательным отраслям науки. Габриель с замиранием сердца открыл их, подальше трех абзацев в предисловии не продвинулся —

до того они оказались сложными.

Заумный текст, чудовищные пятиэтажные формулы; определения, смысл которых ускользает, сноски, от которых возникает боль в затылке и хочется в туалет по малой нужде, — и как только Фэл со всем этим справляется?

Вот если бы у Габриеля были ярко выраженные математические способности!..

Но особых способностей у него нет, он ни в чем не преуспел. Он знает массу терминов, но не в состоянии хоть как-то классифицировать и систематизировать их. Малейшие трудности в осмыслении того или иного предмета заставляют Габриеля уходить в сторону или подниматься над ним на приличествующую случаю высоту. Всегда разную. Важно только, чтобы с этой высоты суть предмета выглядела цельным, радующим глаз пятном —

полосой прибоя

реликтовым лесом

виноградником в утренней дымке.

Любая подробность в ландшафте тяготит Габриеля: очутившись в полосе прибоя, можно легко порезать ногу о раковину, в реликтовых лесах полно змей и смертельно ядовитых насекомых, а с виноградных листьев гроздьями свисают склизкие улитки.

Уж лучше — парить.

С книгами и справочными материалами по Фиделю и Че дела обстоят гораздо проще: тут все понятно, никаких формул, никакой астрофизики. Повествование в духе «Графа Монте-Кристо», Габриель обожает такую литературу. И славно, что в библиотеке отца она преобладает. «Перечитать все» — довольно амбициозный план, но к шестнадцати годам Габриель должен справиться.

По мере того как он взрослеет, срок корректируется. Переносится на более позднее время, речь уже идет не о шестнадцати годах, а… м-м-м… двадцати. Потом — двадцати пяти, ведь помимо книг существует множество других вещей.

Жизнь, в конце концов.

Жизнь то и дело отвлекает Габриеля от терапевтического чтения. Нужно уделять время учебе и бесконечному, высасывающему все соки общению. Мать, тетка-Соледад и бабушка с их бесконечными визитами в Страстную неделю, чертов огузок Молина… Хорошо еще, что Мария-Христина выпорхнула из гнезда и больше никто не донимает Габриеля презрительным «недоумок». Его одноклассники до этого не додумались. Они считают его странным, считают ботаником, выскочкой с первой парты, который вечно лижет задницу учителям. Ничего подобного Габриель не делает, просто добросовестно пересказывает то, что когда-то вычитал в книгах, — память у него отличная. Друзей у Габриеля нет, приятелей тоже, — после Кинтеро с медвежонком и болванами Мончо и Начо такого счастья ему и даром не надо, почему же они не хотят оставить его в покое?

Не хотят.

Будучи в скверном расположении духа, одноклассники обзывают Габриеля «зубрилой», а однажды даже сговорились отлупить его. Ничего у них не вышло, хотя силы были явно неравны: пятеро против одного. Габриель не убежал в слезах, не стал кричать, звать на помощь и яростно сопротивляться, — он (спокойно и методично) приспособил к действительности несколько картинок из самоучителя по греко-римской борьбе — тех, где были изображены подсечки и захваты.

Самоучители занимают четыре полки в угловом шкафу.

Иностранные языки, йога, шахматы, контактные виды спорта, музыкальные инструменты (гитара, фортепиано, саксофон и — почему-то — педальная арфа и редко встречающийся арабский уд); семафорная азбука, карточные игры, радиолюбительство, аквариумистика, постройка моделей судов, «Как самому вырастить орхидею».

«Как самому вырастить орхидею» — чрезвычайно полезная книга, еще и потому, что Габриель нашел в ней сложенный вдвое пожелтевший листок. Листок разграфлен и густо исписан четким почерком человека, привыкшего во всем полагаться на бумагу. Скользить по ровным (одна к одной) буквам — сплошное удовольствие.

Mareva — № 4

Corona — Corona

Cervantes — Lonsdale

Laguito № 1 — Lancero

Laguito № 3 — Panetela

Prominente — Doble Corona

Julieta № 2 — Churchill

Dalias — 8–9–8

Robusto — Robusto

Piramide — Torpedo

Exquisito — Doble Figurado

Perla — № 5

А в самом низу листка мелкими буквами указано имя — Хосе Луис Салседо и, еще более мелкими, — адрес, начинающийся с «Гавана, Куба».

Левая колонка не представляет трудностей для восприятия, в ней указаны марки сигар — не все, конечно; в коллекции, за которой ухаживает Габриель, их намного больше. В правой колонке почему-то упоминаются копьеносец, торпеда, Черчилль и даже похлебка из курятины.[13] Габриель отправляет Фэл листок с записями и просьбой прокомментировать их.

«Твое любопытство и жажда новых знаний не могут не радовать меня, —

отвечает Фэл. —

Записи делал твой отец, но ты, наверное, и сам это понял. Думаю, они относятся к тому периоду, когда он работал на Кубе и только-только открывал для себя мир сигар. В левой колонке — их марки, но ты, наверное, и сам это понял. А в правой — те же названия, только на сленге. Так называют эти сигары местные производители и курильщики. К примеру, сэр Уинстон Черчилль отдавал предпочтение „Джульетте № 2“. И, говорят, что за жизнь он выкурил триста тысяч сигар, в основном — этих самых. А „Далиас“ получили название „8–9–8“ потому, что их укладывают в коробку в три ряда — по восемь, девять и восемь штук, всего — 25. О „Марева“ могу сказать, что это самый популярный сорт кубинских сигар, а „№ 4“ происходит от товарного названия сигары данных размеров под маркой „Монтекристо“. Это то, что я знаю наверняка… Относительно других наведу справки, если это так тебе необходимо. И еще: я пришлю тебе один занятный справочник по сигарам, изданный в Англии. Всех вышеперечисленных сведений в нем нет, но есть много чего другого, не менее интересного. Что касается имени и адреса: должно быть, это какой-то знакомый твоего отца, мне о нем ничего не известно. Целую тебя, дорогой мой. Твоя Фэл.

P. S. Как продвигается твое изучение английского?

P.P.S. В QZ Лисички обнаружилось кое-что интересное для дальнейших исследований, но я пока не буду забегать вперед. Сообщу в подробностях, когда это „кое-что“ прояснится».

Справочник, посланный Фэл, оказывается в руках Габриеля спустя неделю после получения письма. Он представляет собой небольшую многокрасочную брошюру с отлакированной обложкой, уймой таблиц и цветными фотографиями. Что за умницы эти англичане! — думает Габриель, все у них разложено по полочкам, они мастера точно описывать суть происходящих процессов, не отвлекаясь на красивости и лирические отступления. Англичане и перед лицом неминуемой гибели не состряпали бы пассаж: «Когда настанет печальный миг расставания с сигарой, не гасите ее принудительно. Оставьте ее в пепельнице, она погаснет сама. Дайте ей умереть достойно». Но они скрупулезно воссоздали весь путь сигары — от табачного листа до готового продукта. И получаса не понадобилось, чтобы получить представление о том, какие листья берутся для покрова, какие — для начинки, а какие — для связки. И зачем нужны несколько ступеней ферментации, и как долго длится выдерживание. Процесс удаления центральной жилки на листе особенно умилил Габриеля, и еще — тоненький пластмассовый вкладыш с наиболее распространенными диаметрами всех известных сигар (в натуральную величину). Умницы англичане и умница Фэл, справочник обогатил Габриеля и дал ощущение легкого превосходства над покойным отцом: стоило ли десять лет киснуть на Кубе и собирать материал по жалким крохам, по крупицам, если существуют такие вот блистательные справочники?..

Прочтя его от корки до корки и потратив на это занятие от силы вечер, Габриель знает теперь о сигарах ничуть не меньше папаши. Может, даже больше.

А присовокупив ко всему умение Габриеля справляться с температурой и влажностью в хьюмидорах и на корню изводить жучка Lasioderma serricorne, легко сделать вывод: он — настоящий эксперт.

Путеводитель по миру habanos[14] так же увлекателен, как и многостраничные мифы о Фиделе и Че, его хочется перечитать еще раз, сунуть все десять пальцев в прорезанные на вкладыше кружки диаметров. И велико искушение хранить его под подушкой.

Но место под подушкой занято.

Не книгой на ночь, не последним по времени письмом Фэл, не тряпичным кошельком с карманными деньгами — дневником Птицелова.

Габриель тщетно пытался пристроить его в какое-нибудь (более подходящее) место, сунуть на полку с книгами — напрасный труд. Ни одно книжное сообщество не приняло дневник, он выглядит бельмом на глазу, инородным телом в шкафах с классикой, мемуаристикой и переводной литературой. Рядом с трудами средневековых философов, современных психоаналитиков, историческими монографиями, — даже среди самоучителей! А когда Габриель рискнул втиснуть его между Грэмом Грином и «Гэндзи-Моногатари», дневник и вовсе повел себя странно: выдвинулся на палец, потом — на ладонь, а потом — свалился на пол.

Или это Грэм Грин и «Гэндзи-Моногатари» повели себя странно?

Возможно, они знают больше, чем знает Габриель, —

ведь Габриель осилил только первый десяток страниц из дневника.

Почерк у Птицелова чудовищный (вот кто не относится к бумаге как к доброй знакомой!). Слова лепятся друг к другу без всяких промежутков и практически нет ни одной строки, чтобы хоть что-то не было вымарано, вычеркнуто, заретушировано черным. Именно так — просто зачеркнуть слово одной линией Птицелову недостаточно, он должен уничтожить его, стереть с лица земли. Оставшиеся слова смыкают ряды еще теснее. Они кажутся Габриелю деревянными занозистыми болванами, целой армией болванов. Они — такие же простые, как и человек, который написал их; они вполне могли бы работать на кухне, чистить картофель, мелко резать лук. Или заниматься какой-нибудь другой — тяжелой и неблагодарной, — не требующей особого напряжения ума работой.

Именно так — простые слова.

Габриель специально проверял: нет ни одного сочетания букв, незнакомого ему. Если расцепить и растянуть их, поставить отдельно, то получится всего лишь:

я

она

кожа

трогать

волосы

волос

рот

блузка

пятно

дышу

не дышит

паук

ноготь

капает

стекает

глаз

синий

красный

аккуратно

надрез

всегда

и сотня других слов, даже тетка-Соледад не нашла бы в них ничего особенного. Даже у тетки-Соледад есть глаза, рот волосы и ногти. Неизвестно, есть ли у нее блузка, но блузки точно есть у Марии-Христины, мамы, бабушки и Фэл. Прежде чем съесть апельсин, мама делает на нем надрезы. Когда же за дело берется не очень ловкий Габриель — сок из апельсина стекает и капает. Габриель не единожды видел пауков, иногда (все чаще) он трогает себя за одно — самое интересное — место. А стоит ему посадить пятно на рубашку, как все вокруг начинают говорить: «Что за наказание! Ты мог бы есть аккуратно?» Когда Габриель ныряет в воду — он не дышит, а все оставшееся время — дышит.

Море (если смотреть на него издали) — синее.

Запрещающий сигнал светофора — красный.

За всеми этими словами скрывается совершенно ясная, обычная, ничем не примечательная жизнь, такой она была

всегда.

Совсем другие вещи происходят в дневнике Птицелова. Простые слова, собранные в определенном порядке, обдают Габриеля таким смрадом, что мороз продирает по коже (коже, о!..). В дневнике Птицелова происходит что-то очень страшное, пугающее, нечеловеческое. Габриель еще недостаточно взрослый и недостаточно умный, чтобы понять, что именно происходит там, одно он знает точно: дневник никто не должен увидеть.

Хотя бы до тех пор, пока он сам во всем не разберется.

Вот ему и приходится постоянно прятать записи Птицелова, и место под подушкой кажется относительно безопасным. Какое-то время, пока не начинаются ночные кошмары. Они лишены определенного сюжета, образов в них тоже немного; есть лишь стойкое ощущение надвигающейся беды, мутной, липкой и неотвратимой. Есть ощущение затерянности в бесконечных ужасающих лабиринтах, где только один вход (он же является выходом) — и где Габриеля поджидает…

поджидает

смерть.

Ничего общего с тем роскошным составом, на котором уехал его счастливец-отец, смерть — никакое не средство передвижения. Смерть — это…

Габриель просыпается, так и не уяснив, что же такое на самом деле смерть, с него градом катится пот, зуб не попадает на зуб, ладони невозможно разжать. А когда они все же разжимаются, то на них хорошо видны тонкие полоски от ногтей.

Синие, но иногда — красные.

Наверное, Мария-Христина (большая поклонница «ДЖЕФФЕРСОН ЭЙРПЛЕЙН» и их «Сюрреалистической подушки») отнеслась бы к происходящему иначе. Более спокойно, более философски. Не исключено, что она бы просто посмеялась, отпустила пару шуточек. Но все происходит не с ней, а с несчастным Габриелем.

И вариантов решения проблемы у Габриеля нет.

Он чахнет на глазах, и это становится заметно окружающим.

— Ты не заболел, сынок? — обеспокоенно спрашивает мать. — Сегодня ночью ты вскрикивал… Нужно показать тебя доктору.

— Нет, со мной все в порядке.

Габриель панически боится докторов и разговоров о них, среди докторов встречаются такие ушлые типы, такие доки, что и сам не заметишь, как из тебя выудят все на свете!

— Ты похудел. Ты совсем худой и мало ешь. Вон какие у тебя круги под глазами. Ты часом не стал курить? Ты скоро совсем свихнешься со своими сигарами.

— Я не курю. Честное слово.

— Может, тебя беспокоят легкие? Боли в груди нет? У твоего покойного отца…

— Я даже ни разу не кашлянул, мама! Я вообще не кашляю.

— А сердце? Тебя не беспокоит сердце?

— Да нет же! Говорю тебе — мне просто приснился дурной сон. Уже и не вспомнить — что именно. Наверное, из-за того субботнего фильма, ты помнишь, мы его вместе смотрели? «Демоны-2. Кошмар возвращается».

— Какой только чуши не наснимают, господи прости!..

Если это и чушь — то совершенно безвредная. Такая же

безвредная, как и склонные к дешевым световым и шумовым эффектам киношные демоны, они способны напугать лишь младенца в люльке. Дорого бы дал Габриель, чтобы ничего страшнее этих демонов ему не снилось.

Успокаивают ли его отговорки мать — неизвестно.

Но периодически всплывают тексты об излишней впечатлительности Габриеля, его пугающей страсти к книгам, тлетворном влиянии писем «мерзкой англичанки», добровольном затворничестве среди коробок с сигарами и даже о глистах. Молина, в отличие от матери, смотрит на ситуацию гораздо более оптимистично:

— Что поделаешь, малец взрослеет. Обнаруживает в себе всякие неожиданные изменения, прислушивается к новым ощущениям. Все мужчины проходят через это, уж поверь. Главное, чтобы он не вырос тряпкой. Или того хуже — педиком. Ну хочешь, я поговорю с ним?

— Не стоит. Еще наговоришь пошлостей, а он возьмет и замкнется в себе окончательно…

— Вот что я скажу тебе, малышка, а ты попытайся понять своей хорошенькой, лишенной мозгов головкой: иногда здоровая мужская откровенность намного лучше, чем бабские сопли, стенания и ненужная опека. И если ты так переживаешь о душевном здоровье своего сына, то отдай его мне в помощники. Физический труд и разумная нагрузка на мышцы быстро приведут его в чувство и вернут в нужную колею.

— Мне бы не хотелось…

— Да брось ты! Это же не парень, это какой-то хорек! Сиднем сидит дома, уткнувшись во всякую ерунду. Меня в его возрасте дома и не видели. На мне живого места не было от синяков и шишек, один раз мне даже губу порвали. Для мужчины это нормально, если он не собирается стать тряпкой. Или педиком… И друзья у меня не переводились, а к нему и не приходит никто.

— Хорошо. Если ты считаешь нужным — поговори с ним.

Разговора с Габриелем у Молины не получается, хотя он улыбчив, как всегда. Время игрушечных паровозиков, солдатиков из олова и леденцов прошло, теперь Молина может порассуждать и о девочках, нравятся ли Габриелю девочки, и что он думает о них, и что в это время представляет. А если Габриелю нравятся девочки постарше (намного старше) — то это не беда, это нормально, это очень хорошо. Когда он, Молина, был в возрасте Габриеля, он только и искал девочек, чтобы понаблюдать за ними, заглядывал к ним в вырез платья и — в случае особого везения — под юбку. А под юбкой чего только не обнаружишь, правда, малец?

Еще бы не правда!

Габриель перечитал не один роман воспитания, и — пусть они и написаны миллион лет назад — их достаточно легко адаптировать к сегодняшнему дню, вытянув чистую эмоцию и исключив все остальное. Позабывший про всякий такт и осторожность Молина откровенничает — в ответ на книжную откровенность Габриеля, и диалог самым удивительным образом сползает в трясину монолога.

Ох, уж этот Молина! Он впервые познал женщину в тринадцать. Он впервые занялся оральным сексом в пятнадцать, и это была проститутка. Он подхватил мандавошек от вполне приличной женщины — бухгалтера и матери семейства. Он дважды лечился от триппера, водил шашни с черножопой квашней — беженкой из Африки и забавлялся с чудесной миниатюрной азиаточкой, а азиаточка — это, доложу тебе, да-а… Песня без слов. Были и другие, но мелодия той песни прочно застряла у Молины в мозгу и в другом органе, гораздо более значимом, чем мозг. Иногда это мешает правильной работе семенников, но приспособиться можно. А вообще — женщины такие хитрые бестии! И пикнуть не успеешь, как они обведут тебя вокруг пальца, повяжут по рукам и ногам и будут всю оставшуюся жизнь выкачивать из тебя деньги… нет-нет, малец,

к твоей матери это не относится.

А если тебе хоть кто-нибудь скажет, что заниматься онанизмом вредно, — плюнь ему в лицо.

Обязательно, кивает головой Габриель, обязательно плюну.

Он оставляет Молину в глубоких раздумьях по поводу «а не сболтнул ли я чего лишнего? ну его к псам, этого малахольного хорька, пусть сам разгребается со своим дерьмом».

В случае с дневником Птицелова ни один роман воспитания не поможет. Че и Фидель тоже бессильны, они всегда стоят на свету, на площадях и стадионах, среди соратников и товарищей по оружию, под беспощадными, торжествующими лучами борьбы против мирового империализма. И склизкие стены сумрачных лабиринтов им глубоко безразличны.

Терпеть ночные кошмары дальше — невозможно.

Тогда-то и появляется спасительная мысль о хьюмидоре, вызволенном из магазина. Габриель спрячет дневник там, и Птицелов больше не будет клевать его в темя, просачиваться сквозь поры, сквозь слезные и сальные железы, сквозь распахнутые настежь и плохо контролируемые ноздри, рот и ушные раковины.

Поначалу Габриелю не удается втиснуть дневник — мешают перегородки, и он тратит несколько длинных дней на то, чтобы понять, как избавиться от них. Для подобной тонкой работы нужны острый нож, рашпиль, маленькая ручная пила, а лучше — лобзик. К счастью, дело ограничивается ножом: перегородки имеют пазы и просто-напросто вставлены в стенки хьюмидора. Стоит подпилить одну сторону, как вторая выскочит сама собой. Пара часов упорного труда, водянка на не привыкшем к таким нагрузкам указательном пальце — и Габриель устраняет все препятствия. Почистив хьюмидор и положив туда дневник, он наконец испытывает чувство облегчения.

И в первую же ночь засыпает спокойно.

Но эпопея с записками Птицелова на этом не заканчивается. Время от времени Габриель возвращается к ним, продвигается по тексту еще на некоторое количество страниц — все более страшных, все более безумных. Надо бы расстаться с дневником, — подсказывает ему голос разума, порвать на клочки, сжечь, зарыть в землю где-нибудь в безлюдном месте: проделывают ведь нечто подобное с нежелательными трупами!..

Поздно.

Габриель попался.

Все это нужно было делать раньше, а теперь — поздно. Между Габриелем и дневником установилась странная связь, невидимые нити протянулись от одного к другому, от слов — к человеку. Они — везде, плетут свою паутину, пеленают беднягу Габриеля в кокон, играют на самых безобидных, на первый взгляд, человеческих слабостях — любопытстве в том числе, как это там писала Фэл? «Твое любопытство и жажда новых знаний не могут не радовать меня» — вот именно!..

Габриель втайне надеется, что на страницах дневника, запертого в хьюмидоре, поселится Lasioderma serricorne — и страницы, а следом за ними и буквы, рассыплются во прах, и проблема рассосется сама собой. И он не узнает, чем закончилась история убийцы. И сколько преступлений он совершил.

Убийца.

То, что он окунулся в мир убийцы, — это как раз понятно. И было понятно с самого начала, как только Габриель прочел про пятно (красное) и про не дышит (она). Эти слова — ключевые, но есть еще множество других слов: они как указатели (если Габриель следует за ними добровольно). Или — как искусно расставленные капканы (если Габриель не хочет следовать им). Чертовы, чертовы капканы — и не хочешь, а попадешься!..

Жучок игнорирует дневниковые подношения, а может, инстинктивно не хочет приближаться. Вот ведь как — даже безмозглый жучок оказался сообразительнее Габриеля, даже он!

Пытаясь спастись от разъедающего влияния дневника, Габриель решает отнестись к нему как к обыкновенной рукописи. Да-да, прежде чем обзавестись переплетом, обложкой и титульным листом, книга проходит стадию рукописи. В любом случае речь идет о художественном вымысле, ничего общего не имеющем с реальной жизнью — совсем как в фильме «Демоны-2» или в безразмерной эпопее «Кошмар на улице Вязов». Или в залихватских, мягких книжонках без иллюстраций — их Габриель видел на витринах и в собственном туалете (Мария-Христина без таких книжонок не садилась на унитаз).

Из затеи с художественным вымыслом ничего в конечном счете не получается. Это — странно, непонятно и неправильно, ведь кто такой Габриель?

Фанат чтения.

И хотя он читает без всякой системы и не имеет ярко выраженных литературных предпочтений, но уже успел проштудировать Эдгара По и Брема Стокера, Клайва Баркера, Дина Кунца и Стивена Кинга. Они — признанные мастера ужаса, создатели зубодробительных триллеров, от которых, по идее, кровь должна стынуть в жилах. У Габриеля — не стынет. Все это сказки, написанные людьми, гораздо менее искренними, чем тот человек, что написал сказку про Растаявшую Фею. В той сказке была душа, а в этих — сплошное мясо, как в холодильной комнате у Молины, где освежеванные туши висят на крюках и липнут одна к другой. Страх, вызываемый освежеванными тушами, — одномоментный и быстропроходящий, скоропортящийся, ведь в любую секунду можно покинуть холодильник и снова оказаться на солнышке. Дневник Птицелова — что-то совсем другое.

Не страшная сказка. Не сказка.

Возможно, сравнение с холодильной камерой — самое уместное, но лишь в том случае, если она заперта, а ты находишься внутри. Туши покачиваются, задубевшая кровь на их поверхности складывается в самые невероятные рисунки, столбик припорошенного термометра застыл на отметке -18° (эти восемнадцать не имеют отношения к другим восемнадцати — суперкомфортным, со знаком плюс). И ты прекрасно отдаешь себе отчет в том, что

Молина не придет.

Ни в ближайший час, ни в ближайшие сутки. Он отправился в другой город навестить родных, а может — на другой конец города навестить друзей, или на соседнюю улицу, или в соседний бар «пропустить рюмочку», сути дела это не меняет. Он не придет, и никто другой не придет.

Ты обречен.

Можно заснуть и замерзнуть насмерть, можно разбить себе голову о заиндевевшие стены и тоже благополучно умереть. Можно подохнуть, царапая ногтями гладкую металлическую дверь, можно (если хватит сил) выломать дверную ручку и подохнуть, держа ее в скрюченных от холода пальцах —

выбор невелик.

И исход будет одним и тем же.

Если бы написанное Птицеловом оказалось художественным вымыслом, Габриель не чувствовал бы себя так скверно. О вымысле и речи нет. Все написанное — правда. Все произошло на самом деле. Каждый шаг Птицелова запротоколирован с документальной точностью, каждое движение снабжено пространными причинно-следственными комментариями — особенно если за этим движением следует чья-то смерть. В сумрачных предложениях, из которых состоит дневник, нет света и мало воздуха, читать больше двух небольших абзацев за раз не рекомендуется. Габриель вывел это опытным путем, когда едва не погиб от асфиксии, замахнувшись на целую страницу. Потом он долго рассматривал свое отражение в зеркале, надеясь обнаружить на шее хотя бы минимальные следы удушения: ничего подобного не нашлось, значит — речь может идти только о внутреннем отеке.

Это все простые слова. Они забили своими неказистыми, грубо склепанными телами глотку Габриеля и грозят извести его. И потому он не должен так уж сильно углубляться в текст, он должен перемежать его другими текстами — намного более безопасными. Безопасных текстов полно. Любой текст по сравнению с текстом Птицелова — безопасен. Они глотаются Габриелем моментально, а на дневник угроблено десять лет. Десять долгих лет, от первой строчки до последней.

* * *

Он начал читать его десятилетним мальчиком, а закончил — двадцатилетним юношей. Он остался жив, когда перевернул последнюю страницу, чего не скажешь о жертвах Птицелова.

Их было семь. Все женщины. Без имен, вернее с одним-единственным именем:

ОНА

Она — Она — Она — Она — Она — Она — Она: это похоже на бусины, нанизанные на нить. Если верить Птицелову — каждая бусина прекрасна, каждая бусина — произведение искусства. И неважно, из какого материала они сделаны. Важно, что рисунок нигде не повторяется:

одна девушка была слепой

одна — очень-очень юной

одна — брюнеткой с ярко-синими глазами

одна — вылитой Роми Шнайдер

одна — не слишком молодой и слишком доверчивой

одна — иностранкой

одна — синхронной переводчицей с румынского.

Их смерти — очередной вариант ожерелья, вот только охотников носить его найдется немного. Их смерти описаны в подробностях еще более выпуклых, здесь важна каждая мелочь, здесь каждая секунда агонии фиксируется и получает порядковый номер.

Из всех жертв Габриелю больше всего жаль Роми Шнайдер, но и брюнетку, и синхронную переводчицу с румынского тоже жалко. А самой чудовищной была смерть слепой девушки, которая до самого конца не понимала, что происходит. Наивный, доверчивый птенец, она думала, что человек рядом с ней — самый добрый на свете, пусть немного странный, но добрый. И то, что он хочет показать ее невидящим глазам, — не что иное, как любовь. Конечно, она слышала о любви, но даже в самых смелых мечтах не могла представить, что это чудо когда-нибудь случится и с ней.

Габриель сам едва не попался на удочку, вчитываясь в строки, посвященные смертельной игре со слепой девушкой. Птицелов выглядел по-настоящему влюбленным, и слова, написанные им, были словами влюбленного человека. Они даже на какое-то время утратили свою занозистость, стали легкими и многообещающими. И Габриель купился, как последний дурак, и пропустил момент, когда любовно приготовленное ложе превратилось в плаху. Раздавленный, он вернулся к истоку — и снова поверил словам-перевертышам, и снова пропустил момент.

Вот так. Смерть слепой девушки он пережил два раза.

И оба раза не смог предупредить ее, да и что предупреждать, если дело сделано?

А Птицелов в очередной раз ушел от возмездия.

Или все же не ушел?

И все произошло, как когда-то мечтал Габриель: его нашли мертвым в купе для некурящих. В поезде, который шел в Мадрид. Правда, после того что он сотворил, эта смерть показалась бы чересчур легкой. Любая смерть показалась бы легкой — кроме тех семи, что он приготовил своим жертвам. Вот если бы его самого заставить испытать тот леденящий ужас, то жестокое и безнадежное отчаяние, которое испытывали они!..

Ничего бы это не изменило, а убийца нашел бы сотню новых, еще не использованных слов, чтобы достойно описать теперь уже собственную кончину. Смерть — никакое не средство передвижения. Смерть — еще один повод для обновления языка.

Время Птицелова — ночь.

Сезон Птицелова — поздняя теплая зима.

Ночью Габриель спит и тем самым спасается от мыслей о Птицелове. Но поздней теплой зимой происходит обострение: Габриель нет-нет, да и заглянет в его дневник.

Зато весной, летом и осенью он почти не вспоминает о дневнике, живет вполне обычной жизнью и целыми днями пропадает в своем (спасибо Фэл!) магазинчике. Возиться с книгами намного приятнее, чем проводить часы среди мясных туш, тем более что Молина для него не авторитет. Малейшая попытка постаревшего и обрюзгшего мясника приобщить Габриеля к своему ремеслу заканчивается безрезультатно.

— Я не люблю мяса, — кротко поясняет Габриель.

— А есть?

— Есть тоже не люблю.

Габриель не врет. Он действительно не ест мяса, любой кусок — как бы хорошо прожарен он ни был, — кажется ему сырым. В любом куске проступает кровь, ее разводы повторяют те, что были на фартуке Птицелова. Удивительное дело, Габриель почти не помнит его лица, а разводы на фартуке — помнит.

— …Знаешь, кто не ест мяса?

— Вегетарианцы.

Молина морщится, он не верит в существование вегетарианцев. Для него вегетарианцы — это те «хитрожопые типы», которые днем митингуют в защиту животных, называя их «меньшими братьями», а по ночам, когда все спят, шастают на кухню за ветчиной и кусками окорока. И запихивают их в себя, обмирая от страха: вдруг кто заметит?.. Другое дело — тряпки и педики, эти уж точно не едят мяса, потому что не являются мужчинами. Молина еще не решил, к кому отнести выросшего Габриеля — к тряпкам или к педикам.

Но склоняется к первому.

Только тряпка живет как бог на душу положит, не стараясь хоть как-то упорядочить свою жизнь, не задумываясь о ремесле, которое обеспечило бы верный кусок хлеба и вызвало уважение у окружающих. Тут взгляды Молины полностью совпадают со взглядами матери: она тоже всегда стенала насчет «убыточной книжной лавки». Чтение же книг, по мнению Молины, было бы объяснимо, если бы потенциальная тряпка Габриель продолжил учиться, поступил бы в какой-нибудь университет, на юридическое или экономическое отделение. Давно известно, что юристы (они же — адвокаты) гребут деньги лопатой, и сам Молина мог бы стать адвокатом, если бы жизненные обстоятельства сложились по-другому. Но Молина стал мясником и не жалеет об этом.

Он так и не женился на матери Габриеля, предпочитая оставаться ее близким другом, — и это обстоятельство, похоже, печалит всех, кроме Габриеля. Еще неизвестно, как бы повел себя Молина, воцарившись в их доме на законных основаниях. Наверняка не давал бы Габриелю продыху, пытаясь выковать из него настоящего мужчину.

Но время упущено, Габриель теперь взрослый.

Ко всеобщему удивлению, он не стал подавать документы ни в одно учебное заведение, хотя закончил школу в числе первых. Этому есть несколько объяснений — главных и второстепенных. Ко второстепенным относится неизбежная смена обстановки, неизбежный слом привычного ритма жизни, неизбежное возникновение огромного количества новых людей. А вот новых людей Габриель как раз не любит, особенно если они надолго вторгаются в его жизнь и пытаются завязать с ним какие-то отношения. Нет, Габриель совсем не мизантроп, он всего лишь предпочитает наблюдать за всеми со стороны.

Так безопаснее.

Главным же является то, что ему не хочется надолго оставлять книги и сигары. Он привык к ним и хотел бы провести как можно больше времени в их обществе.

Отсюда и произросло желание открыть книжный магазинчик на улице Ферран. Не без помощи далекой Фэл, конечно. И той незначительной суммы, которую ему оставил отец. Она (даже с набежавшими процентами) такая крохотная, что о серьезном ремонте в помещении и речи не идет. Но ее вполне хватает на покупку обоев, краски, лака и кассового аппарата. К тому же закупать новое оборудование нет никакой необходимости: книжные полки очень крепкие и простоят еще не один десяток лет, медный звонок по-прежнему выводит трель, и голос его чист и ясен. А с потрясающим прилавком Габриель и так ни за что бы не расстался.

Кстати, автографа Федерико Гарсиа Лорки, великого поэта, обнаружить не удалось, хотя Габриель приложил к поискам недюжинные старания и несколько раз прочесал массив надписей с отцовской лупой в руках. Зато обнаружились другие — не менее интересные, не менее выразительные, чем вырезанные на дереве изображения разбитых сердец. Среди них — экспрессивные проклятия в адрес генерала Франко и «Испанской фаланги»,[15] прейскурант цен на хамон[16] с 1951 по 1956 год, здравицы в честь Махатмы Ганди, две первых строки из песни «Битлз» «Yesterday» с пятью грамматическими ошибками; две первых строки из стихотворения Антонио Мачадо «Поэзия» — с двумя пропущенными запятыми. Признание в любви актрисе Ингрид Бергман, признание в любви актрисе Рите Хейуорт, признание в любви некоей Чус Портильо — самое колоритное из всех. Неизвестная Габриелю Чус сравнивается с лягушкой, несущей прохладу усталой груди возлюбленного в час, когда безжалостно печет солнце. Еще Чус сравнивается с коровой, чьи сосцы полны волшебного молока, и единственное желание возлюбленного — припасть к ним. А также с абиссинской кошкой — из-за вздернутого носика и миндалевидных глаз, которые хочется непрестанно целовать. Рядом с любовными признаниями Чус расположились два рецепта: один — как приготовить настоящий турецкий кофе. Другой — как приготовить настоящий французский буйабес с гребешками, креветками и мидиями, шафран лучше не перекладывать.

Но абсолютное первенство среди надписей держит философское послание из трех слов:

«Я УЖЕ ЗДЕСЬ».

Габриель называет его блуждающим из-за того, что оно то появляется, то исчезает, ловко маскируясь за Франко и Махатмой, за Ингрид, Ритой и Чус и даже за морскими гребешками. «Я уже здесь» можно отнести и к самому Габриелю, вернувшемуся сюда, чтобы дать новую жизнь старому магазину. Он сам клеит обои и шкурит поверхности полок, сам заказывает стекла для двух витрин, потому что старые безнадежно помутнели. Он рад, что табличка CERRADO/ABIERTO сохранилась в неприкосновенности, на ней нужно только обновить краску, позаботиться еще об одной табличке (с часами работы и названием) и перевезти сюда несколько десятков книг из библиотеки. Тех, которые давно прочитаны, не представляют библиографической ценности и с которыми не жалко расстаться. Несколько десятков книг — первый этап, за ним следуют долгие письменные консультации с Фэл и закупка литературы; еще консультации и еще закупка.

На все эти торгово-литературные хлопоты нужны деньги, довольно большое количество денег. Но с тех пор, как Габриель сообщил тетке, что отправляется в самостоятельное плавание и собирается всерьез заняться книжным магазином, на его банковский счет, оставленный отцом, стали поступать определенные суммы. Они приходят с завидной регулярностью — подобно строго регламентированным периодам, которые имеют пульсары, наблюдающиеся в рентгеновском и гамма-диапазонах. К тому же Фэл, как и любой ученый, во всем придерживается принципа упорядоченности.

Габриель относится к теткиным вливаниям очень аккуратно и старается не брать со счета лишнего, он постоянно помнит о том, чем обязан Фэл.

«Ты можешь отвести несколько полок под букинистический отдел, — советует Фэл в письмах. — Это должно привлечь покупателей».

«Букинистические книги стоят дорого. Мне таких сумм не потянуть», — отвечает Габриель.

«А библиотека твоего отца? Ты ведь уже кое-что взял оттуда».

«Самые простенькие книжки… Те, что можно найти на любом блошином рынке».

«Возьми другие — подороже и поценнее. И навсегда забудь про то, что они вроде бы перешли ко мне, распоряжайся ими по своему собственному усмотрению. Я хочу, чтобы моему любимому племяннику сопутствовала удача».

«Ну хорошо… Если ты в этом уверена…»

«Благословляю тебя, дорогой мой!»

С часами работы не возникает никаких трудностей (они такие же, как и во всех других магазинах, с длинным дневным перерывом на сиесту). Другое дело — название: к нему нужно подойти со всей ответственностью, от него зависит успех всего предприятия. Габриель с самого начала решил, что магазинчик просто обязан называться «Фидель и Че». Это отражает его человеческие и политические симпатии и соответствует его умонастроениям. Единственный скользкий момент — такое название вряд ли понравится Фэл.

Оно совсем ей не понравится.

За долгие годы, прошедшие со дня их знакомства, Габриель хорошо изучил Фэл. Фэл — буржуазка и конченая либералка, в свое время она уехала из страны только потому, что тихо ненавидела дряхлеющего Франко. Она ненавидит и всех других, кто считает себя вождями и призывает народы к революционным выступлениям, а слово «марксизм» считает ругательством не хуже «отсоси мне!». Фэл — сторонница эволюционного пути развития, в ходе которого можно слегка замедлить движение, а то и вовсе свернуть на обочину, в кусты любезной ее сердцу жимолости, и присесть на кожаный дизайнерский диванчик с бокалом кампари в руках.

Отдых еще никому не шел во вред.

Фэл точно не будет в восторге от «Фиделя и Че». А если Габриель начнет объяснять ей, что он вовсе не собирается претворять в жизнь идеи бородачей, что они просто нравятся ему, как абстрактно нравится предложенная ими модель социально справедливого общества, — обязательно запутается.

Габриель, как обычно, не хочет конфронтации.

Но хочет Фиделя и хочет Че.

Выход находится, когда он решает прибегнуть к маленькому лукавству и изготовить две таблички с названиями, совершенно разными: к «Фиделю и Че» прибавляется «Телец». Телец— созвездие, в котором расположена так любимая Фэл Крабовидная туманность с обожаемыми пульсарами. Табличка с «Тельцом» нужна Габриелю на случай, если ангелы вдруг нашепчут Фэл: «Бросай дела, крошка, и отправляйся проведать племянника».

На смену названия уйдет не больше нескольких минут, и все будут довольны.

Абсолютно все.

Так и случается, когда Фэл приезжает в Город, выкроив время из своего португальского отпуска, — впервые за десять лет.

И бродит по магазину, узнавая и не узнавая его, и трогает книги на полке, приготовленной специально для «специалиста по пульсарам», и откладывает альбом со снимками, сделанными телескопом Kueyen VLT.

— …Ты все обустроил прекрасно, дорогой мой! Даже твой отец не смог бы поставить дело лучше. Да что там, у него бы не получилось и сотой доли того, что сделал ты.

— Не без твоей помощи, Фэл.

— Брось, моя помощь — всего лишь советы постороннего.

— И деньги. Я воспользовался твоими деньгами, не забывай. Но я обязательно верну, когда встану на ноги и когда торговля пойдет бойчее…

— Слушать об этом не хочу! Ты — единственное родное мне существо, и все, что я делаю, — я делаю для тебя. И дальше буду делать.

— Это не совсем правильно. В конце концов, я взрослый человек.

— Еще какой взрослый! И красивый! Расскажи-ка мне о своей девушке. В письмах ты не очень-то распространяешься на эту тему, отделываешься общими фразами.

— Какая именно девушка тебя интересует?

— Все равно какая. Последняя.

— С последней мы расстались.

— Кто кого бросил? — деловито спрашивает Фэл.

— Я ее.

— Нисколько в этом не сомневалась. Ах, ты, похититель женских сердец!.. Надеюсь, она достойно пережила разрыв?

— Я тоже на это надеюсь.

Габриель не врет насчет девушки. Он только умалчивает, что эта девушка была первой. Первой, с которой Габриель по-настоящему встречался и с которой переспал. «Переспал» — так говорила девушка, он предпочел бы другой, несколько старомодный термин: «заниматься любовью», где главное все-таки любовь. Если бы девушка думала так же и была чуть-чуть другой, возможно, их отношения не закончились бы так скоропалительно, как начались.

Ее звали Линда, и она была… Кем же она была? Американкой? Ирландкой? — неважно, она была иностранкой, и Габриель благословил небеса, что встреча с ней не пришлась на позднюю теплую зиму. На время, когда в его душе глухо ворочается Птицелов. Появись она зимой — малейший намек на связь был бы отравлен воспоминаниями об одной из жертв, иностранке, и о страшной расправе над ней: при помощи набора хирургических инструментов, призванных спасать человеческие жизни. Да что там говорить — и самой связи бы не возникло!..

Но Линда вошла в магазинчик летом, в разгар туристического сезона, между десятью и одиннадцатью часами утра. Она оказалась первой посетительницей, довольно занятной на взгляд Габриеля: кусок недоеденного гамбургера в руках, бандана на голове (с выбивающимися из-под нее отчаянно-рыжими волосами), легкий полотняный рюкзак за плечами, куча висюлек на шее — с доминантой в виде металлического пацифистского круга, припаянной к нему такой же металлической миниатюрной таблички PEACE. Что еще? Видавшие виды джинсы с прорванными коленями и футболка… Конечно же красная. Конечно же с растиражированным до безобразия графическим портретом Че.

— Это соответствует действительности? — безапелляционным тоном спросила она у Габриеля.

— Что именно?

— Название твоего магазина. Это ведь твой магазин?

— Мой.

— Он называется «Фидель и Че»? — девушка сделала ударение на последнем слове и ткнула указательным пальцем себе в грудь, находившуюся как раз на уровне рисованных глаз Че.

— Да.

— И это соответствует действительности?

— Я не совсем понимаю…

— Что же тут неясного? Если магазин называется «Фидель и Че», как мне подсказывает интуиция, в честь великих революционеров…

Тут девушка вопросительно посмотрела на Габриеля, и он с готовностью кивнул, чтобы исключить возможные разночтения.

— …то и литература должна быть соответствующей, — закончила она.

— Как сказать, — заюлил Габриель.

— Мне нужны работы Льва Троцкого «Итоги и перспективы» и «Преданная революция». А также работа Фейербаха «Основы философии будущего» и работа Фурье «Теория всемирного единства». И еще — «Бразильская герилья» Карлоса Маригеллы, краткий учебник городского партизана. И все, что когда-либо было написано и опубликовано Гербертом Маркузе. Все! Абсолютно!..

Видимо, этот Герберт Маркузе — какая-то экстраординарная, сверхвыдающаяся личность, если девушка требует его с той же яростью, с какой умирающий от жажды требует воды! Чуть позже, уже сблизившись с Линдой, Габриель поймет, что ярость — ее естественное состояние, к чему бы она ни относилась: к бесконечным революционным проповедям, антиглобалистской агитации или сексу. Но в тот момент он серьезно взволновался по поводу Маркузе, кто он? С Фейербахом и Фурье все более-менее понятно, один — философ, другой — социалист; статьи о них есть в «Nouveau petit LAROUSSE illustré» 1936 года. Там имеется даже упоминание о Льве Троцком — русском интеллектуале и палаче, до небес раздувшем пожар революции в несчастной, заснеженной и заледеневшей-бр-бр России. Но Маркузе там нет точно. Очевидно, это более поздний продукт развития цивилизации, ведь с тридцать шестого столько всего успело произойти!

Давно пора сменить «Nouveau petit LAROUSSE illustré» на его обновленную и модернизированную версию.

— …Значит, Фурье, Фейербах и Лев Троцкий, — послушно повторил вслед за девушкой Габриель. — И этот, как его… Карлос Маригелла, городской партизан.

— И Маркузе! — напомнила она, подняв вверх руку с раскрытой ладонью: как будто собиралась поклясться на Библии.

— Да-да, и Маркузе… Боюсь, что с этим будут проблемы.

— С кем именно?

— Со всеми…

— Хочешь сказать, у тебя нет никого, кто близок по духу Фиделю и Че?

— Нет, но…

— Маркс?

— К сожалению…

— Представители «франкфуртской школы»?

— К несчастью…

— Цитатник Мао?

— Увы. У меня нет и цитатника. Зато есть Ницше. Шикарное прижизненное издание на языке оригинала. Может, Ницше подойдет?

— Я не читаю на немецком, — отрезала девушка.

— Вы расстроились?

Габриель и сам расстроился до последней возможности. В кои веки попался покупатель, который ясно представляет, что ему нужно, — и он, Габриель, не в состоянии удовлетворить этих нужд.

— Расстроилась? — Девушка рубанула по воздуху той самой ладонью, при помощи которой собиралась клясться на Библии. — Да я в ярости! Будь на моем месте парень, он бы набил тебе морду за такой обман.

— В чем же обман?

— В том, что ты называешь магазин «Фидель и Че», чем привлекаешь прогрессивно настроенных людей, а для них-то как раз ни черта не предусмотрено… Что тут у тебя есть?

— Много чего…

Пошарив глазами по полкам, а лучше сказать — прицеливаясь, девушка произвела первый выстрел:

— Ага. Сраные буржуазные любовные романчики!

— Что вы имеете в виду?

Проследив за взглядом девушки, Габриель впал в уныние: только черствый, бессердечный и не слишком культурный человек может назвать «сраными» и «буржуазными» романы Джейн Остин, Эмилии Бронте, Маргарет Митчелл и Колин Маккалоу! Они такие пронзительные, они исполнены романтики, величия духа, благородства, стоицизма и тоски по несбывшемуся.

— …Что вы имеете в виду? «Грозовой перевал»? «Поющие в терновнике»? «Гордость и предубеждение»?

— Вот-вот, их и имею. Сплошное заламывание рук, сокращение вагины и жевание соплей.

«Сокращение вагины» особенно впечатлило Габриеля. Если эта девчонка говорит о подобном с незнакомым человеком, то какие тексты уготованы близким людям?

Страшно представить.

— Вы не совсем правы, но я не буду вступать с вами в дискуссию. — В нем снова проснулся миротворец. — А что касается Фурье, Фейербаха и… Герберта Маркузе… Я могу заказать их специально для вас. Дней через пять, в худшем случае — через неделю, вы их получите.

— Фью! — выгнув губу, присвистнула девушка. — Через неделю меня здесь не будет. Даже через три дня.

— Уезжаете домой?

Вот он и спросил про дом: ясно ведь, что его ранняя гостья — не местная. Говорит на английском (замечательно, что Габриель — с благословения Фэл — выучил-таки вездесущий Ingles[17]) и является обладательницей медных волос, веснушек и такой белой кожи, что ни один загар не пристанет. А если пристанет, то моментально вызовет солнечный ожог. Бедная воздыхательница Маркузе!.. Габриель тотчас же представил, как солнце впивается в беззащитную кожу девушки, жалит ее скорпионьими лучами и никто не в состоянии ее защитить: фантомы Троцкого и Фурье с Фейербахом чересчур увлечены своими теориями, а карманный цитатник Мао слишком мал по размеру.

— …Уезжаю в Нидерланды, в Эйндховен. На семинар по теории и практике «Великого Отказа». Слыхал про такой?

— Нет.

— Кто бы сомневался! Обуржуазившийся тип, который сбагривает тупорылым обывателям всякий хлам, никогда не будет участвовать в «Великом Отказе»!

— Если бы вы объяснили…

— Тебе?

Голос пламенной обличительницы буржуазии тут же наполнился высокомерным презрением, но Габриель замечает только его тембр: он чем-то похож на тембр звонка в магазинчике — такой же чистый и ясный. И если снять с девчонки ее дурацкую бандану, ее дурацкую красную футболку, ее дурацкие штаны и самый дурацкий во всей вселенной пацифистский медальон PEACE; уложить ее медные волосы и обрядить в кринолины и платья из атласа — что получится тогда?

Героиня Джейн Остин. Героиня Эмилии Бронте. Героиня Маргарет Митчелл.

Исполненная романтики, величия духа, благородства, стоицизма и тоски по несбывшемуся.

— Эй! Ты чего это на меня уставился?

— Ничего. Просто так, — смутился Габриель.

— Так я и думала. Ты сексист. Смотришь на женщину как на вещь. В контексте удовлетворения своих низменных страстишек.

— Вы ошибаетесь…

Универсальное баррикадное «ты» сбивает Габриеля с толку, оно предполагает известную степень знакомства и даже близости или, по крайней мере, совместную борьбу с десантом контрреволюционеров на Плайя-Хирон. У девушки, которая ни с того ни с сего стала говорить ему «ты», красивые глаза и совсем не революционные пухлые губки. Габриель чувствует головокружение и перебои в работе сердца. Нечто похожее он испытывал, когда читал знаменитое описание могилы великих любовников Тристана и Изольды: когда из земли пробиваются розовый куст и виноградная лоза, чтобы, обвив друг друга, цвести вечно.

— …Ошибаюсь? Я никогда не ошибаюсь.

— А на этот раз ошиблись. Вам понравился наш город?

— Честно? Я его толком не видела. Была слишком занята. Семинар по леворадикальным движениям, транснациональным корпорациям и антиглобализму. И практические занятия по противодействию полицейским подразделениям во время демонстраций и уличных шествий.

— Потрясающе.

Габриель действительно потрясен. Одна лишь мысль о том, что столь хрупкое существо участвует в столкновениях с полицией или собирается осуществить это в ближайшем будущем, снова заставляет его сердце работать с перебоями.

— Потрясающе, но и опасно… Как мне кажется, — добавляет он.

— Хорошего мало, особенно когда эти суки применяют водометы. Или резиновые пули. Но кому-то все равно надо сражаться. А если будешь отсиживаться в своей норе — мир точно долго не протянет. И несправедливость, жестокость и циничная эксплуатация человека человеком воцарятся навсегда.

— Я понял, понял… А хотите, я покажу вам город? Он прекрасен…

— Опять ты за свое!

— Нет, правда. Здесь такое количество удивительных мест! Чудных уголков, до которых не добираются туристы…

— Туристы, ага! Та падаль, что шляется по миру и тратит бешеные бабки на свои прихоти, совершенно не задумываясь о том, что их можно направить на другие, гораздо более благородные и человечные цели.

— На закупку оружия, например. Или на взрывчатку. Или на бомбу с часовым механизмом для закладки в головном офисе какой-нибудь транснациональной корпорации. Чтобы она рванула во время заседания совета упырей-директоров.

Он совсем не хотел, чтобы его слова прозвучали иронично или — того хуже — едко. И хоть чем-то задели или обидели забавную веснушчатую мордашку. Вдруг она обидится, развернется на крепких, утопленных в разбитые кроссовки, пятках — и уйдет?

Он не хотел, но слова уже сказаны.

— Неплохая идея. — Вместо того чтобы обидеться, гостья широко улыбнулась. — Многие наши таких крайних методов ведения борьбы не поддерживают, предпочитают блеять у посольств и представительств с плакатами в копытах. А я считаю — такое ведение дел многих бы отрезвило.

— А жертвы? — Вот Габриель и не заметил, как втянулся в дискуссию.

— Сейчас в жертву приносятся целые народы. В Африке, в Азии, в Латинской Америке — куда ни плюнь. Так что если мы уничтожим сотню-другую упырей — воздух станет намного чище. Не говоря уже о том, что оставшиеся упыри слегка подожмут хвост. А ты интересный чувак.

Переход от упырей к его скромной персоне так неожидан, что Габриель замолкает на минуту, прежде чем сказать:

— Вы находите?

— Ага. И язык у тебя подвешен. Политикой не интересуешься?

— Стараюсь держаться от нее подальше. Ничего хорошего в ней нет.

— Типично обывательская точка зрения. Только ты должен знать: если ты не интересуешься политикой, то она сама рано или поздно заинтересуется тобой.

— И что произойдет тогда?

— Увидишь, — туманно намекает девушка. — Вот ты сидишь здесь, ковыряешься в заднице и понятия не имеешь, что уже давно стал соучастником самых неправедных дел.

— С какой это стати?

— А с такой. Отсутствие у тебя четкой позиции и молчаливое соглашательство со всеми ужасами, которые происходят в мире, и есть соучастие в преступлении.

На секунду в голову Габриеля закрадывается безумная мысль: что, если показательные выступления рыжей анархистки — часть сюрреалистического семинара, который она посещает? Теория уже зачтена, осталось лишь поставить птичку в графе «практика». Но для этого ей нужно обработать первого попавшегося ротозея-аборигена, да так, чтобы он, проникшись… как же это называется? ах, да, — левацкие идеи. Чтобы он, проникшись левацкими идеями, тотчас же потребовал вести его на баррикады. Потребовал использовать его в качестве живого щита в бесконечно-локальных сражениях партизан из сельвы и правительственных войск. В крайнем случае — потребовал отдать свою почку голодающим Африки.

Кушайте на здоровье.

Он рассуждает, как упырь из совета директоров, а это неправильно.

— Вы, значит, в преступлениях, инспирированных сильными мира сего, не участвуете?

— Нет, конечно.

— Но при этом не отказываетесь от гамбургера, произведенного на свет транснациональными корпорациями.

Снова получается, что он подколол девушку. Но она сама виновата, могла бы и не держать в руках булку с плоской котлетой.

— Ты меня поймал. — Анархистка дергает себя за подбородок. — Один — ноль. Но сейчас мы это исправим.

Она разжимает пальцы и гамбургер шлепается на пол. Остается только закрепить успех и приструнить аборигена, посмевшего показать зубы, — кроссовок девушки с силой опускается на несчастный фаст-фуд, и давит, давит его. Размазывает по полу.

Габриель наблюдает за всем этим с неослабевающим вниманием.

— Так будет со всяким, кто поимеет наглость не согласиться с вашими идеями? — наконец спрашивает он.

— Ха-ха! Я же говорила — ты интересный чувак. И язык у тебя подвешен.

Теперь уже девушка без всякого стеснения разглядывает Габриеля, вот интересно, что она при этом думает?

— Говорят, вы хорошие любовники, — неожиданно заявляет она. — Это правда?

— Кто это — «вы»?

— Вы. Испанцы.

— Не знаю. — Габриель явно смущен таким головокружительным поворотом беседы. — Я… не рассматривал испанцев в таком разрезе.

— Вот ты — хороший любовник?

Ну точно, в графе «практика» просто необходимо проставить галочку — любой ценой. Смутить аборигена, сбить с толку, заставить потерять ориентацию в пространстве и получить над ним полный контроль. А там, глядишь, и экзаменаторы подоспеют, руководители семинара; может, они уже сейчас плющат свои носы о стекло!.. Габриель инстинктивно вперился взглядом в витрины —

никого нет.

Улица перед магазином пустынна.

Что, в таком случае, он должен отвечать бесцеремонной незнакомке? Если он скажет «нет» — она наверняка найдет возможность высмеять его, раздавить как давешний гамбургер. Один-один —

счет сравняется.

А если он скажет «да»?

— …Так ты хороший любовник?

— Хочешь проверить?

— Хочу.

Уфф-ф. Упс. Кхэ-кхэ.

Все это начинает напоминать Габриелю подметные книжонки Марии-Христины. Но не те, которые она демонстративно оставляла на полу, в туалете. Другие. Те, что прятались у нее в комнате, под невинными подушками с невинными котятами. Их содержание было самым что ни на есть гнусным (привет тетке-Соледад!). Смесь наива и откровенной порнографии, где наив все-таки преобладает. Они совсем не впечатляли искушенного в словах Габриеля, но каких-то струн все же касались. Как будто в животе играло сразу несколько педальных арф.

Вот и в данное мгновенье они играют, уфф-ф. Упс. Кхэ-кхэ.

— …Прямо сейчас?

— Прямо сейчас, почему бы и нет? — нисколько не смущается рыжая террористка (после всего сказанного Габриель думает о ней именно как о террористке).

— А если у меня есть девушка? — Девушки у Габриеля нет и в помине.

— Что это меняет? Ты же мужчина.

— Ты меня провоцируешь? Это какое-то задание?.. — Габриель мнется, подыскивая нужное слово. — Э-э партийное…

— Нет.

— А как же все твои высказывания? Насчет типично мужского удовлетворения своих низменных страстишек… и тэ пэ.

— Женщина тоже может удовлетворять свои желания. Никакого противоречия я не вижу.

— Да кто ты вообще такая? —

когда это он успел перейти на «ты»? Стремление к баррикадам и бойне на Плайя-Хирон заразительно.

— Ну вот, так я и думала. Знаешь, что еще говорят про испанцев?

— Просвети.

— Что они настоящие боги в словах, и что все их поэты… ваши поэты — боги, и что вы сладкие, как патока, и говоруны, каких свет не видел. Но как только речь заходит о деле… Тут ваши ряды резко редеют… Что, правду я сказала?

Она точно провоцирует Габриеля! Что она задумала? Подошла слишком близко и почти касается его глазами Че. Абсолютно рельефными, чего не предполагает графика, тем более — нанесенная на дешевый трикотаж. Че был святым, Че был неистовым, и взгляд у него был ясным, но какая-то сумасшедшая нацепила его лицо на свое тело — и все в этом мире встало с ног на голову. И теперь в глазах бесстрашного Че вспухают женские соски, острые, но при этом круглые, Габриелю хорошо это заметно. А еще в глазах Че появилась какая-то мутная двусмысленность, и неизвестно, как он будет относиться к кумиру своего детства, когда…

Когда что?

Когда что-то произойдет.

Что-то же должно произойти?

Уже происходит.

С самой девушкой, прилипшей к Габриелю, как ириска к небу. И с Габриелем тоже. Кажется, она задумала поцеловать его и делает это без всякой предварительной разведки, что свойственно нетерпеливым анархистам, или лучше сказать — левоэкстремистам; пропихивает свой язык сквозь зубы Габриеля с той же целеустремленностью, с какой закладывала бы бомбу под автомобиль вице-президента компании-монстра «Reebok».

Впервые чей-то язык проник в Габриелев рот — и это приятные ощущения.

Очень приятные.

Габриель не должен облажаться, иначе она поймет, что он полный профан, — и все закончится, не начавшись. Он не облажается, нужно только выбросить из головы все то щемящее, высокое и маловразумительное, что он читал о любви в хороших книгах. И сосредоточиться на жалких порнографических поделках из коллекции Марии-Христины: никакой особой лирики, никакой философии, зато бесподобен описательный момент: что, куда и как.

У Габриеля должно получиться. И получается.

Примитивнейшие слова вертятся в его мозгу, взнуздывают и направляют. И вот уже язык Габриеля доминирует над языком незнакомки, берет инициативу на себя.

— Есть подходящее местечко, чтобы приткнуться? — задыхаясь, спрашивает она.

— Подсобка…

Будь благословенна Фэл, ссудившая Габриелю не только магазин, но и довесок к нему — небольшое помещеньице без окон, часть которого занимает туалетная с комната с унитазом и импровизированным душем. В помещеньице стоит маленький стол, в ящиках которого Габриель держит счета, накладные, бланки и прочую бухгалтерскую дребедень, старое плюшевое кресло и диван — соратник таблички CERRADO/ABIERTO. Диван стоял здесь с самого начала, и Габриель не раз хотел выбросить его — хорошо, что не выбросил! А (не иначе как повинуясь воле Провидения) почистил его и собственноручно наложил заплатку на прорванный бок. Укрыл пестрым шотландским пледом и забросал кошачьими подушками, вызволенными из опустевшей комнаты Марии-Христины.

Заглядывали ли сюда Ингрид, Рита и несравненная Чус Портильо?

Теперь Габриель не исключает такой возможности.

— …Подсобка? Замечательно. Только не мешало бы закрыть входную дверь.

— Я сейчас.

Габриель с трудом отлипает от девушки и бросается к входу в магазин. На то, чтобы сменить ABIERTO на CERRADO, достаточно секунды. Еще несколько уходят на три поворота ключа. Габриель — человек-метеор, но девушка все равно проворнее. Когда он появляется в подсобке, она уже сидит на пледе — босиком и в полуспущенных джинсах. И — главное —

она рассталась с Че!

Ради него, Габриеля. Даже не зная, что его зовут Габриель, а не Хуан или Диего, а как зовут ее?.. Неудобно спрашивать, а может, — неправильно спрашивать, в книжонках Марии-Христины никто ни у кого не спрашивает имен: по таким правилам играют в тех книжонках. Имя — неважно. Важно, что она рассталась с Че; вот он лежит на полу, рядом с кроссовками, — смятый и вывернутый наизнанку.

…Разве в этой комнатушке есть окна?

Нет.

Тогда откуда льется свет?

Его излучает кожа девушки. Габриель не ошибся насчет белизны, но не предполагал, что она может быть такой белой, такой ослепительной. Это не совсем земное явление, скорее — связанное с дальним космосом и с теми книгами по астрофизике, которые он тщетно пытался прочесть. Странно, но кое-что отложилось в его бедной голове: связь между температурой и светимостью звезд существует и выражается диаграммой Герцшпрунга — Рессела. Если исходить из яркости света, разлитого в комнате, то Габриель уже давно должен был сгореть дотла, но он всего лишь чувствует жар.

Вполне терпимый и такой же приятно-возбуждающий, как и послевкусие поцелуя.

Удивительное явление!

Что бы сказала Фэл, их главный семейный эксперт по звездам?.. Да к черту Фэл!

— Чего стоишь? — спрашивает девушка. — Иди сюда.

— Сейчас. — Габриель сглатывает слюну, но с места не двигается.

Нужно сосредоточиться, напрочь выбросить из башки Герцшпрунга с Ресселом и вернуться к подметным книжонкам, что, куда и как.

Что. Куда. И как.

— …Резинка есть?

— Резинка?

— Презерватив, дурачок! Я — сторонница безопасного секса и без резинок не трахаюсь.

— Нет… Презерватива нет.

— Эх, ты! А еще говорят, что все испанцы носят у себя в карманах не меньше пяти презервативов… Погоди.

Она наклоняется вперед, выгнув белую спину и на секунду ослепив Габриеля рыжими кляксами веснушек на лопатках. А позвоночник, просвечивающий сквозь кожу!.. Он такой несчастный, такой тонюсенький: ничуть не толще цепочки, на которой болтается ее идейный медальон. На мгновение Габриеля заливает жалость, еще ни к кому он не испытывал подобной острой жалости — разве что к котенку, оставленному когда-то давно у стены в парке. После воспоминаний о нем обычно следуют щекотание в носу и предательские слезы в глотке. Котенок был безымянным, а девушка… Нет, Габриель просто обязан узнать ее имя!

— Как тебя зовут?

— Что? A-а… Линда.

Не поднимая головы, она роется в своем полотняном рюкзаке, а потом, в нетерпении, вываливает его содержимое на пол. Несколько толстых растрепанных тетрадей в клеенчатой обложке, ворох обгрызенных ручек и карандашей, пара брошюр с бледными, нечитаемыми названиями, комок белья, грязный носовой платок, перочинный нож, зубная щетка. Длинные, скрученные ленты каких-то купонов: то ли на скидки в супермаркете, то ли на обед в благотворительной столовой. Россыпь фотографий, слегка помятых, с кое-где оторванными уголками. Одноразовая зажигалка, пачка дешевых сигарет. Мелкие монетки, банкнота в пятьдесят фунтов стерлингов, банкнота в тысячу песет. Полупустая коробочка с крекерами, две окаменевших галеты (немудрено, что позвоночнику Линды такой тонкий!). Маленький плюшевый медвежонок размером с ладонь.

Все.

— Да где же он?!

Презерватив обнаруживается в пятидесятифунтовой бумажке. Линда ловко надрывает зубами блестящую упаковку и смотрит на Габриеля:

— Сам наденешь?

Габриель в замешательстве, до сегодняшнего дня он не имел дела с презервативами (равно как и с девушками) и представляет механизм их использования лишь теоретически. Зря он уклонялся от «чисто мужских» разговоров с Молиной, а герои книжной порнушки помочь ему не в состоянии: эти брутальные типы терпеть не могут резины на члене, предпочитая животную естественность.

— Хочу, чтобы это сделала ты, — вот оно, решение вопроса! — Это не слишком большая наглость с моей стороны?

— Не слишком, — хохочет Линда. — Ты смешной! Давай-ка раздевайся и ныряй ко мне.

Габриель никогда не заморачивался тем, как выглядит его тело со стороны. Не замаскированное одеждой, а то, что стоит под душем или спит, раскинувшись, в жаркой июльской постели, или подмигивает само себе с поверхности зеркала. Из-за этого странного небрежения он проглядел момент, когда на груди и в паху закурчавились волосы, когда покрылись мягким подшерстком руки и ноги, когда стали толще запястья, а живот, наоборот — запал и отвердел. Иногда ему кажется, что все эти изменения произошли в одну ночь, иногда — что он был таким с рождения, а иногда… Иногда он по-прежнему видит себя десятилетним мальчишкой, нацепившим костюм не по росту — так ему хочется повзрослеть.

А каким видит его Линда?

— У тебя хорошая фигура. — Она как будто слышит его мысли.

— У тебя тоже…

Дежурный комплимент, ничего сверхвыдающегося в ее фигуре нет, кроме молочного сияния, исходящего от кожи. Ключицы можно сравнить лишь с ключицами, плечи — с плечами, живот (еще более запавший, чем живот Габриеля) — с животом. Плоть Линды — картинка в анатомическом атласе, она лишена той метафоричности, какой наполнены женские тела в шедеврах мировой литературы. Но для происходящего здесь и сейчас это, скорее, плюс, а не минус.

…Через полчаса все заканчивается.

И первый сексуальный опыт Габриеля можно признать удачным (и даже суперудачным). Линда вроде бы тоже удовлетворена; лежит, прикрыв глаза, на руке у Габриеля и совершенно не мешает ему мысленно анализировать происшедшее.

Все просто потрясающе, великолепно, фантастически! оторопь берет, до чего здорово, лениво думает Габриель, прислушиваясь к себе. Прошло полчаса (цифра, совершенно не сопоставимая с почти прожитыми двумя десятками лет, тысячами дней, миллионом минут), а

он стал другим. Совершенно другим. Он стал мужчиной — в том понимании, которое обычно вкладывает в это слово идиот Молина. Но Молина здесь ни при чем. Молина — никто, а Габриель обогатился новым знанием. И несколькими новыми эмоциями, до того пронзительными и острыми, что хочется испытывать их снова и снова. И эта блаженная опустошенность, и ощущение собственного всемогущества, какое, наверное, испытал Бог, когда сотворил землю и все сущее, не слишком ли Габриель возомнил о себе?

Не слишком.

Любое сравнение подойдет, ведь на сгибе его локтя покоится головка женщины, Линды. Линда, да… Ее зовут Линда. Никаких литературных аллюзий по поводу ее имени не возникает, но оно замечательно само по себе. Хотелось бы, чтобы она задержалась в его жизни, хотя бы на время. И чтобы все повторилось вновь. Не сейчас, не сию минуту, но совсем скоро, совсем.

А липкие малостраничные книжонки Марии-Христины нужно выбросить к чертовой матери. Снести на помойку. Порвать и сжечь. Да, Габриель признает, что они помогли ему справиться с ситуацией, направляли его, указывали, что, куда и как, но больше он не нуждается в их практических советах. Он и сам —

МОЛОДЕЦ!

Теперь он знает, что делать, и готов развивать это знание, экспериментировать, брать от женщины рядом и от самого себя все больше и больше. Он в самое ближайшее время избавится от этой дряни, но напоследок произнесет фразу, которая кочует со страницы на страницу и почему-то вызывает восторг у книжных шлюх.

— Тебе было хорошо, детка?..

Проклятье, лучше бы он этого не говорил! Как он мог забыть, что она — революционерка, анархистка, антиглобалистка, леворадикалка, экстремистка, лидер движения в поддержку голодающих детей Африки, лидер движения за отмену китобойного промысла, лидер движения за сокращение рабочего дня на фабриках Бангладеш, черт в ступе! Она — все на свете, и поэтому ее реакция совсем не похожа на реакцию книжных шлюх.

— Хорошо? Возможно, мне было бы хорошо, если бы ты не кончил так быстро. Ты думал только о себе, как и любой мужик. Не-ет… Пора, пора переходить на тантрический секс!

Габриель уничтожен.

— Значит, тебе было плохо?

Ну вот, щекотание в носу и предательские слезы в глотке! Да кто она такая, эта Линда! Он и знать ее не знал полтора часа назад! Грязная деваха с плохо побритыми подмышками и кучей лозунгов в башке. Шлюха из шлюх, самая настоящая подстилка, и как он только вляпался в такое дерьмо? Нужно срочно придумать какую-нибудь убийственную фразу, какой-нибудь жест, чтобы эта подстилка запомнила Габриеля навсегда! И выставить ее за дверь, чем быстрее, тем лучше!.. Выставить за дверь — идеальное решение проблемы, но слезы все еще стоят в горле и никуда не уходят. И Габриель вдруг начинает думать о нежной и кроткой Фэл. Фэл никогда бы так не поступила, ни с одним мужчиной. Хорошо бы оказаться сейчас в ее объятьях (самых первых, когда он был десятилетним мальчишкой, потому что других Габриель не знает, не помнит; потому что других и не было). Хорошо бы оказаться и наплакаться всласть, и услышать, что он самый лучший, и все в жизни делает правильно…

— Эй, парень, ты расстроился? —

Линда приподнимается на локте и свободной рукой проводит по лицу Габриеля — от лба к подбородку. Ничего уничижительного в этом движении нет, наоборот, оно похоже на ласку.

— Меня зовут Габриель. — Габриель еще зол, но слезы из горла ушли.

— Габриель, отлично. А я думала, тебя зовут Хуан, как всех испанцев.

— Испанцев зовут по-разному. Я — Габриель.

— Ты расстроился, Габриель? — Она касается пальцами его груди, спускается ниже — и это снова похоже на ласку.

— Любой бы расстроился. — Не такая уж она плохая, Линда!

— Брось. Я пошутила. Все было очень даже на уровне. Просто я ненавижу, когда мужики произносят такие дурацкие тексты и ждут, что им надуют в уши, что они самые распрекрасные любовники. Самцы, каких не видел свет. И что ты на седьмом небе от блаженства и можешь кончить уже от того, что он на тебя посмотрел…

— Я не такой.

Глаза у Линды такие же медные, как и волосы. Ресницы не слишком длинные, но густые и пушистые. К щеке пристал крошечный кусочек ракушки (откуда здесь ракушки?). Габриель аккуратно снимает его и снова повторяет:

— Я не такой.

— Не такой, — подтверждает Линда. — У тебя хороший английский, а все ваши изъясняются через пень-колоду, ничего понять невозможно. И ты нежный.

— Это плохо?

— Это лучше, чем ничего.

Он нежный. Нежный! Нежность — что угодно, но только не недостаток. Он — нежный и потому похож на свою удивительнейшую английскую тетку Фэл… Да к черту Фэл! Какая может быть Фэл, если чудное существо с молочной кожей перегнулось через него и шарит по полу? Через секунду в руках у Линды оказывается банкнота в тысячу песет с завернутым в нее презервативом.

— Повторим?..

Странное дело, еще секунду назад Габриель даже не помышлял о том, чтобы повторить уже случившееся с ним, но Линда!.. Она знает какой-то секрет, ее руки знают какой-то секрет, и губы. На этот раз Габриель не будет торопиться, все сделает как нужно и не задаст ни одного вопроса — потом…

Потом они лежат, переплетя руки и ноги, совершенно обессиленные (это не только цитата из книг, занимающих промежуточное положение между плохими и хорошими, Габриель — точно обессилел). Все эмоции повторились, и появились новые, а может, у старых возникло несколько дополнительных красок. Габриель не может успокоиться и то и дело касается сведенным ртом кожи девушки. Но думает при этом не о Линде, а о несравненной Чус Портильо. И о ее возлюбленном. Том самом, который сделал удивительное открытие: грудь Чус полна волшебного молока. Что уж говорить о Линде! Если кожа у нее молочная — значит молоком наполнено все тело, не только грудь. Молоко — напиток богов, и он, Габриель, не отказался бы от стакана-другого. Молока или другой жидкости, его томит жажда и в горле пересохло.

— Хочешь чего-нибудь выпить? — спрашивает он у Линды.

— Холодного пива, — отвечает она.

— Пива нет.

— Тогда вина.

— С вином тоже проблемы.

— Тогда коки.

— Утром допил последнюю банку.

— Тогда зачем ты спрашиваешь, хочу ли я чего-нибудь выпить? Если ни черта у тебя нет…

— Но я могу сходить. И купить все это. И еще то, что ты захочешь.

— Ты очень милый.

— Так чего ты хочешь?

— Ничего, кроме пива.

От наваждения заштампованной порнолитературы трудно избавиться, и втайне на вопрос «Так чего ты хочешь?» Габриель надеялся услышать «Тебя».

Дудки.

— Ты кричала…

— И что?

— Мне понравилось, как ты кричала. Это значит…

— Ничего это не значит. Издержки образа жизни. Знаешь, как я ору на демонстрациях и в пикетах? Пять раз горло срывала.

— Но… это ведь совсем другое.

Линда треплет Габриеля за волосы и скалит зубы. Зубы, пожалуй, ее единственное слабое место: мелкие, не очень ровные и совсем не такие белые, как кожа.

— Так ты идешь за пивом?

— Сейчас…

Габриель торопливо одевается, натягивает на себя джинсы и рубашку и, наклонясь, зашнуровывает ботинки. Теперь, когда лицо его приблизилось к полу, стали проясняться и некоторые подробности из жизни Линды: на одноразовой зажигалке изображены две худосочные готические башни и написано «Cologne»,[18] зубная щетка облысела до невозможности, у плюшевого медведя нет одного глаза, все карандаши — красные. А на ближней к нему фотографии (она, единственная, заботливо упакована в прозрачный пластик) изображена молодая женщина. Ее можно было бы назвать симпатичной, если бы не мужской длинный рот с опущенными книзу уголками, раскосые глаза, слишком широкая переносица и слишком жесткие скулы. Волосы у женщины темные и короткие и выглядят непричесанными. Кофточка с вырезом выдает довольно почтенный возраст фотографии: сейчас таких вырезов уже не носят.

— Твоя мать? — Габриель берет снимок в руки.

— С матерью я не разговаривала последние пять лет. Зачем мне носить ее фотографию?

— Старшая сестра?

— Нет. Это Ульрика.

Сказано со значением. Как если бы Линда, щурясь от солнечного света, произнесла что-то вроде «Познакомься, мой близкий друг Бог».

— Ульрика Майнхоф. Ты, конечно, даже не слышал про нее?

— Нет. Ты меня просветишь?

— Может быть.

— Тогда я лечу за пивом?

— Да. — Линда отбирает у Габриеля фотографию и поглаживает ее кончиками пальцев.

В это время на Линду лучше не смотреть, иначе в голове могут поселиться не слишком успокаивающие ревнивые мысли.

«Ну как я тебе, дорогая? — лепечет умилительный взгляд Линды. — Я все делаю правильно? Я не допустила прокола? Ты гордишься мной, радость моя?»

— Я уже ушел, — напоминает о себе Габриель.

— А по-моему, ты еще здесь.

— Дай мне слово, что не исчезнешь. Что останешься и дождешься меня.

— Зачем давать какие-то глупые слова? — резонно замечает Линда. — Если я буду, значит буду. А если захочу уйти — никакое слово меня не удержит.

Слово — нет. А замок — да.

Дверь, ведущая из подсобки в маленький дворик, заперта и без того, а входную Габриель запирает на все те же максимальные три оборота ключа и для верности опускает жалюзи, ты попалась, Линда! Просто так не уйдешь!.. Упущенная торговая выгода нисколько не волнует Габриеля: за то время, что на двери висела табличка CERRADO, никто не ломился в магазин, никто громко не возмущался, стоя у витрины. Книжная торговля идет не так бойко, как торговля гамбургерами или кроссовками «Reebok»; вот интересно, включает ли теория «Великого Отказа», о которой говорила Линда, отказ от книг?..

Несмотря на туманные перспективы магазинчика, настроение у Габриеля прекрасное. Он покупает упаковку холодного баночного пива и (памятуя о худобе Линды) немного еды. Как самый настоящий мужчина и «хороший любовник», он покупает презервативы, а потом еще одну упаковку пива.

— Вы случайно не знаете, кто такая Ульрика Майнхоф? — спрашивает Габриель у продавца.

Продавец не в курсе дела, но высказывает предположение, что это, должно быть, немка. Немка и, возможно, порноактриса, где-то он уже слышал это имя. Этот сценический псевдоним.

— Почему же обязательно порноактриса? — удивляется Габриель.

— Потому что немецкие актрисы годятся только для порнофильмов. Они страшные, как кобылы.

С чего бы это кобылам быть страшными? — вполне себе благородные животные, они обладают приятными подсушенными формами и грацией. Молодая женщина с фотографии мало похожа на кобылу, а вот Линде это определение подошло бы, она чертовски грациозна, уж не влюблен ли Габриель?

Не влюблен, но…

Ему хотелось бы остаться с Линдой на максимальное, стремящееся к бесконечности, количество часов. И как можно чаще проделывать с ней те штуки, от которых она кричит бессмысленным криком и больно сжимает его плечи руками.

Каждый день. По нескольку раз в день.

…Линда никуда и не думала уходить. Она даже не оделась. И встречает Габриеля, сидя на унитазе и бесстыдно разбросав худые ноги, с зажженной сигаретой в руке. Правое колено Линды стесано и ранка на нем покрыта темно-красной, едва поджившей корочкой. А на левой голени красуется длинный шрам.

— Пиво принес?

Габриель молча кивает и, разорвав упаковку, протягивает Линде банку пива. Самое время спросить у нее про Ульрику Майнхоф, была ли она порноактрисой или кобылой, выступавшей в конкур-иппике за сборную Германии. Но вместо этого он садится перед Линдой, сложив ноги по-турецки, и осторожно касается шрама:

— Какой большой…

— Единственное приятное воспоминание о детстве.

— Приятное?

— Конечно. Когда он появился, я воображала себя народной героиней, пострадавшей за правое дело. Вот только не помню, кем именно.

— Ты попала в аварию?

— Нет, в аварию попал мой отчим, а я просто случайно оказалась рядом с ним. Отчим, слава богу, отклячился сразу. Сам не мучился и никого вокруг не мучил. Хуже было, если б его парализовало или он впал в кому и пролежал бы в ней сто лет. А так — все чисто, быстро и без напрягов. Идеальная смерть, хотя и бессмысленная.

— Было больно?

— Наверное. Я почти год ходила со спицей в кости.

— Бедная…

Габриель осмелел, теперь он не просто касается шрама, а гладит его кончиками пальцев. Шрам почти идеальный: ровный, прямой, как стрела, с маленькими отростками-швами. Они напоминают Габриелю крохотных осьминожек, а ведь Линда была когда-то маленькой девочкойбез всяких там лозунгов в голове, без красных карандашей и толстых клеенчатых тетрадей. Она выросла, а осьминожки не выросли, так и остались детьми.

— Расскажи, какая ты была в детстве. — Габриель обращается не к Линде, а к осьминожкам.

— Не будь сентиментальным идиотом.

Зря он понадеялся на осьминожек!.. И зря сидит перед ней, в месте, совсем не приспособленном для откровений.

Вместо того чтобы довериться ему, Линда допивает свое пиво и спускает воду в унитазе, видел бы кто-нибудь эту мизансцену со стороны! — Федерико Гарсиа Лорка, великий поэт, или так любимый Габриелем Кнут Гамсун. Они бы точно перевернулись в гробу, зато знаменитый сексуальный провокатор Генри Миллер остался бы доволен. Недостаточно искушенный в литературе человек обязательно назвал бы Миллера порнушником не хуже тех анонимных писак, что стряпают липкие, грязные книжонки. Но Габриель не такой, он-то прекрасно разбирается, где настоящее, а где нет, чуйка у него развита будь здоров!

Зачем он вспомнил о Миллере?

Затем, что Линда голая, бесстыжая и спустила воду в унитазе.

Как же это классно!

Волосы на руках Габриеля встают дыбом, да и добро бы только волосы!.. По логике вещей, все происходящее не слишком приятно, начиная от позы Линды и заканчивая запахом, от нее исходящим, но в том-то весь и фокус, что запаха нет! То есть он, безусловно, имеется — вот только вовсе не неприятный, а неопределенный, летучий, незафиксированный, не поддающийся анализу, не поддающийся синтезу, дразнящий, с ним не нужны никакая взрывчатка, никакие бомбы. Появившись в таком виде в любой корпорации и принеся с собой этот запах, Линда без труда взорвет ее изнутри.

— Так кто такая Ульрика Майнхоф? — почти теряя сознание, говорит Габриель.

— Ты уверен, что в состоянии слушать? — девушка соскальзывает к нему на колени.

— Не уверен, но…

— Ульрика — все для меня.

Что-то подобное он подозревал.

— Ульрика — моя героиня. Самая отважная женщина на свете. Вот кто не давал покоя всяким мразям, угнетающим человечество! Пока Ульрика была жива, ни одна сволочь не находилась в безопасности, ни одна не могла заснуть спокойно. За ней охотились все спецслужбы мира, а она их обставляла, как детей. И только улыбалась при этом… Жаль, что мы разминулись во времени. Жаль, что я родилась так поздно. Жаль, что она родилась так рано и успела умереть еще до моего рождения. Ее поймали — из-за случайности, из-за предательства, а если бы я была рядом — этого бы не произошло…

Линда крайне возбуждена, по ее телу пробегают волны, ноздри вибрируют, а позвоночник выгибается, как лоза в поисках воды. И Габриель знает теперь, как зовут самого важного любовника в жизни Линды. Другие любовники — всего лишь бледная копия, отражение, круги на воде, а он — единственный, кто способен привести девушку в столь экстатическое состояние.

Имя его — воспоминание об Ульрике Майнхоф.

Нужно отнестись к этому с пониманием, привлечь воспоминание об Ульрике Майнхоф в союзники, и тогда, если повезет, получится знатная групповушка!..

— Может быть, продолжим наш разговор в постели? — шепчет Габриель Линде. — Я принес не только пиво…

* * *

…К утру следующего дня ему известно об Ульрике Майнхоф все. Или почти все. Если отбросить ненужный пафос и искажающую ход событий романтику, то окажется, что Ульрика была самой банальной террористкой. Головной болью для массы приличных людей в Германии семидесятых. Психическое здоровье Ульрики тоже вызывает большие вопросы. Не станет же нормальный человек за здорово живешь грабить банки (называя это «экспроприацией»), взрывать здания и военные объекты, похищать и убивать бизнесменов, а также угонять самолеты, предварительно скооперировавшись с безбашенными арабами. Шайка, организованная некими жаждущими кровавой справедливости революционерами, Андреасом Баадером и Гудрун Энслин, называлась «Фракция Красной армии» (сокращенно — RAF), к ней-то и примкнула в свое время Ульрика. RAF сотворила бы еще немало бед, если бы их руководство, в том числе и Ульрику, не поймали и не пересажали к чертовой матери. В тюрьме Ульрика наконец избавила мир от своего навязчивого присутствия, покончив с собой. Вот уж когда все вздохнули с облегчением!.. Габриель — совсем не кровожадный, он так и остался миротворцем и конформистом, и ему жалко Ульрику — не террористку, а несчастную женщину, запертую в клетке, как зверь. Но уж лучше так, чем угоны самолетов, взрывы и бесконечный страх.

История Ульрики сделала Габриеля хуже, чем он есть на самом деле, — и все потому, что он вынужден лгать. Лгать Линде, что потрясен тем, как отвратительное общество расправилось с лучшими своими представителями, и раз уж оно это сделало, то достойно уничтожения. Лгать, что прокламации Ульрики не так далеки от него, как это может кому-то показаться. В какой-то момент Габриель втягивается во вранье и даже выдвигает несколько своих идей (не террористических, конечно, а размыто-социально-справедливых). Как водится, идеи эти бессознательно выжаты из мифов о Фиделе и Че, остается только надеяться, что Линда не знакома с ними. Или знакома весьма поверхностно.

Так и есть — она не заморачивается точными формулировками. Несколько громких имен, несколько нашумевших в свое время фундаментальных исследований и теоретических работ (вряд ли Линда читала их, скорее — слышала в чьем-то пересказе и законспектировала с диким количеством фактических и грамматических ошибок), несколько броских лозунгов, перевранные статистические данные — вот и весь ее багаж.

Не считая буйного общественного темперамента, стихийного и совершенно иррационального отрицания любой упорядоченной системы мироустройства и постоянной готовности совокупляться.

Последнее обстоятельство устраивает Габриеля на все сто.

Ради него он готов мириться со всем остальным, выслушивать совершенно абсурдные псевдофилософские бредни и подыгрывать им. Да и как тут не подыграешь, если за каждым утвердительным кивком головы следует законное вознаграждение. Однажды Линда сделала ему потрясающий по качеству и продолжительности минет, только потому, что он намекнул на возможность превращения современных городов в тысячу маленьких вьетнамов (а это предполагает ведение бесконечной и изматывающей партизанской войны).

И неважно, что минет по справедливости должен был уйти к Че с его «маленькими вьетнамами»; минет — первая ступенька, а Габриель хочет попробовать все, воплотить в жизнь самые невероятные фантазии.

До встречи с Линдой вопросы секса беспокоили его не так живо, то есть — беспокоили, конечно, но мозолей на руках он не натирал. И в переписке с Фэл (к черту Фэл, к черту Фэл, к черту Фэл!) вопросы физиологии особенно не поднимались, кроме совсем невинных — «есть ли у тебя девушка?» А других вопросов от вечно летающей в межзвездном пространстве Фэл ожидать не приходится.

Теперь же Габриель чувствует, что плотина прорвана, что он сорвался с цепи и остановится не скоро. Все было бы еще прекраснее, если бы Линда была немой, но она почти не затыкается. И ее тело, поддающееся дрессуре не хуже дельфина, — с ней заодно. Это Габриель, входя в Линду, вечно ограничивается спертым пространством презерватива, для нее же никаких ограничений нет. Руки Линды постоянно лепечут о том, что в бесконечном протесте, в тотальном Великом Отказе от одномерного общества потребления, в борьбе ради борьбы — разгадка природы человека и его предназначения. Молочная кожа Линды, в которой Габриель готов потонуть, как муха, убеждает его, что культуры не существует, а то, что есть, — всего лишь средство поддержания господства. Правая грудь Линды разделяет идеологию «Красных бригад», а левая — идеологию «Аксьон директ».[19] Пупок Линды явно неравнодушен к баскским сепаратистам, а вечно пылающее чрево — к движению Талибан.

На Габриеле живого места нет от всей этой мешанины идей. Даже отправляясь в туалет и выпуская струю, он всякий раз опасается слить вместе с ней парочку особенно ретивых парнишек из ЭТА.

Спустя неделю после знакомства он продолжает считать Линду занятной.

Она почти ничего не ест, а только пьет свое бесконечное пиво; смена белья в интерпретации Линды — это достать трусики из рюкзака, надеть их, а те, что были на ней, — бросить в рюкзак. Через два дня все повторяется с точностью до наоборот. Кроссовки, джинсы и футболка с Че — ее единственные спутники, а косметику Линда считает мелкобуржуазным пережитком. При этом ее нельзя назвать неряхой, грязнулей и какой-то не слишком чистоплотной девицей. Ее вещи не пахнут потом, затхлостью и несвежестью, это — приличные вещи; быть может, потому что Линда не слишком их жалует и львиную часть времени обходится вовсе без них. Валяется голой на диване в закутке и дразнит своим видом Габриеля.

Габриель, вовлеченный в орбиту своей неожиданной возлюбленной, напрочь забыл о продаже книг и о самом магазине, хотя тоже почти не покидает его. А кратковременные вылазки за продуктами и — чуть более долгая — домой, за постельным бельем, не в счет.

Свежее белье (две простыни, две наволочки с веселенькими цветами и хрустящий пододеяльник) не произвели на Линду никакого впечатления.

Спустя неделю нагота Линды по-прежнему действует на Габриеля ошеломляюще, ему постоянно хочется находиться поблизости, по поводу и без повода касаться ее молочной кожи. Да и к своей собственной наготе он привык, находит вполне естественной и даже подумывает о том, чтобы как-то украсить ее: купить серебряный браслет, например. Цепочку с затейливым медальоном. Сделать татуировку. Несколько татуировок — на плече, предплечьях, груди, тыльной стороне шеи и на крестце.

Два раза Линда уходила на довольно продолжительное время, объясняя это необходимостью встреч с соратниками по борьбе для выработки дальнейшего плана действий и координации поездки в Эйндховен.

— Тебе обязательно ехать туда? — спрашивает Габриель упавшим голосом.

— Конечно, — всякий раз отвечает Линда, но поездка в Эйндховен все откладывается и откладывается.

Время, когда Линды нет в магазинчике, можно было бы провести с пользой: открыть его, хотя бы ненадолго, навести порядок в бумагах и счетах, прибраться, вымыть полы, протереть пыль на полках (книги, на которые Габриель махнул рукой, почему-то выглядят неумытыми и заброшенными, как дети-сироты).

Еще можно было бы сделать несколько новых заказов и справиться по телефону, как идет отгрузка старых. Произвести инвентаризацию. Обновить экспозицию на витринах. Поменять местами фотоальбомы и путеводители.

Но ничего этого Габриель не делает.

Он лежит на диване, тупо уставившись в потолок, и думает о Линде:

если бы она исчезла, не вернулась, уехала в Эйндховен, он, наверное, почувствовал бы облегчение. И освободился бы, наконец, от бесконечных и несносных филиппик по поводу борьбы с империализмом, с обнаглевшими американцами и их прихвостнями во всех частях света; с клонированием, генно-модифицированными продуктами, с мировым еврейским правительством, с запретами на аборт, с запретами на однополые браки, с противопехотными минами —

сколько же дерьма насовала в его голову Линда!..

Вот бы она убралась из его жизни!

Но… для кого тогда ему делать татуировки? Кого будет трахать он и кто будет трахать его, всасывать в себя и снова выпускать на волю — облегченного и безмерно счастливого?

Чушь.

На свете существуют другие девушки. Не такие сумасшедшие. Гораздо менее озабоченные мировыми проблемами, чем Линда. И таких девушек полно. Часть из них пройдет мимо, не заметив Габриеля, часть — отпустит колкость в его адрес и продолжит идти мимо, но кто-то приветливо улыбнется ему. Или заглянет в его магазинчик, что и будет великолепным решением проблемы. «Есть ли у вас книги о настоящей любви?» — спросят у Габриеля.

«Конечно», — ответит Габриель.

И Федерико Гарсиа Лорка, великий поэт, будет доволен. И Кнут Гамсун. А на провокатора Генри Миллера ему начхать, Миллер никогда не был его любимчиком, хотя Габриель отдает должное его литературному таланту.

Все это мечты.

Для того чтобы вышеозначенная девушка вошла в магазин и все остались довольны, он, как минимум, должен быть открыт. А с Линдой он всегда будет закрыт, и вырваться из этого порочного круга невозможно. Да и стоит ли вырываться, если они с Линдой — идеальные любовники?

В этом месте своих рассуждений Габриель начинает бесконтрольно грезить о Линде и ее несравненном, божественном, волнующем худом теле, которое так подходит его собственному телу. И приходит к выводу, что тоска по Линде и неутолимое желание соития с ней — единственная реальность сегодняшнего дня.

Словом, когда Линда возвращается в магазин, то находит Габриеля печальным, скуксившимся, изнемогающим от ревности и жажды немедленно заняться любовью. Пусть даже и под аккомпанемент лекций о бедных азиатах, продающих свой труд за чашку риса.

— Нам нужно подумать о будущем, —

сказала она как-то Габриелю после очередного головокружительного минета, Линда называет его на английский манер — blowjob, и то верно: минет — тоже работа, причем не из легких и это роднит Линду с бедными азиатами, продающими труд за чашку риса. Пролетарии всех стран, соединяйтесь, ура-ура!

— Зачем? Зачем нужно думать о будущем, если у нас прекрасное настоящее?

— Ты рассуждаешь, как рассуждают примитивные обыватели, от которых и происходит все зло в этом мире! Ты рассуждаешь, как животное.

— Животные не могут рассуждать. Ими управляют инстинкты, — расслабленно замечает Габриель. — И то, чем мы с тобой занимаемся по нескольку раз на дню, — тоже инстинкт. Так что я готов побыть животным, если ты не возражаешь. Это жутко приятно.

Линда-любовница умеет все, у Габриеля была возможность в этом убедиться. Но сталкиваться с агрессивной Линдой-воительницей ему еще не приходилось. Оттого он и оказывается застигнутым врасплох ее молниеносным маневром: оседлав живот Габриеля, Линда упирается коленом ему в кадык. Ее белое, как будто присыпанное рисовой пудрой, лицо стало еще белее, а веснушки из рыжих превратились в темно-коричневые.

— Не будь падалью, — шепчет она.

Это совсем не игра, она и не думает сдвигать колено, и через несколько мгновений Габриель начинает задыхаться.

— Ладно, пусти… Я ведь просто пошутил… Пошутил…

— Со мной такие шутки не проходят, ты разве до сих пор не понял?

Слава богу, она ослабила пресс на горло. Дыхание снова восстановлено и слегка струхнувший Габриель готов продолжить судьбоносный диалог:

— И что там с нашим будущим?

В представлениях Габриеля все, связанное с Линдой, ограничивается диваном и еще парой-тройкой мест в магазине, где они проводили сексуальные эксперименты. Но она произнесла «наше будущее», очевидно, имея в виду какое-то совместное будущее.

— У меня насчет тебя далеко идущие планы…

Интересно.

Хватит просто так сидеть в этой дыре, говорит Линда; и хватит бездарно просирать время, говорит Линда; конечно, если подойти с умом, то и эта дыра на многое сгодится. Ты можешь закупать литературу и м-м… кое-что еще, я сведу тебя с нужными людьми… Ну, чего ты так напрягся? Конечно, это потребует от тебя чуть больше усилий, чем просто трахаться и получать удовольствие… я совсем не против, ты знаешь… Но существует и кое-что еще. Ульрика и Андреас не погибли, во всяком случае — для меня. И единственное, чего я хочу, — чтобы мир снова услышал о них. Ты, я надеюсь, хочешь того же.

— Я хочу сделать татуировку, — растягивая слова, произносит Габриель.

Ну вот, он попался. Оказался дураком. Кретином, недоумком, как когда-то в детстве. А Линда точно не в себе, она почти ничего не ест и научилась обходиться без элементарнейших средств гигиены, но это не главное. Главное — она решила повторить судьбу чертовой Ульрики Майнхоф, стать профессиональной террористкой, взрывать дома и людей, угонять самолеты, да еще задумала втянуть в эту мерзость Габриеля! Он с самого начала должен был предвидеть это — именно к этому все и шло! Ненормальные, подобные Линде, никогда не станут транслировать свои идеи в безвоздушное пространство, их задача — вербовать сторонников. Любыми методами.

Методы Линды ему теперь хорошо известны.

Поставить жирную точку — вот что он должен сделать. Сказать твердое «нет». Хорошо бы еще подкрепить «нет» весомыми аргументами, но аргументов почему-то не находится. Или они недостаточно умны, недостаточно убедительны и совсем не изящны. И никто не в состоянии помочь Габриелю — никто из великих. Все те, кого он любил за стиль и тонкость душевных переживаний, давно умерли, хотя переиздаются до сих пор. И произведений в переизданиях не прибавляется, их число — всегда одинаково, но были ли в них размышления по поводу террористической угрозы? И по поводу того, как справляться с ней?

Определенно, нет.

Фэл!

Его английская тетка. Умница, которая знает все на свете, буржуазна и конченая либералка. Она моментально свернула бы Линду в бараний рог, она бы камня на камне от Линды не оставила! И не дураком ли он был, не вспоминая о ней все это время: к черту Фэл — вот ведь недоумок!.. Дома, куда он ездил за постельным бельем, его ждало новое письмо от Фэл, а Габриель в него даже не заглянул. И почему она так далеко?

Она далеко. Очень далеко.

А Линда — близко. Очень близко. Почти в нем.

— Я хочу сделать татуировку, — теперь надо бы ускорить темп. — Вот здесь, на плече. Сердце, расколотое пополам, и под ним имя — «Ульрика». Готическим шрифтом.

Секс, который следует за этими словами Габриеля, — лучший из всех.

Самый долгий, самый изощренный.

После него Линда сообщает Габриелю, что должна ненадолго уйти. Действительно — ненадолго, а в самое ближайшее время она познакомит его с людьми, о которых говорила.

— А как же Эйндховен? — У Габриеля еще остается слабая надежда.

— Планы изменились. Думаю, что Эйндховен придется отложить.

— На сколько?

— Не знаю. Какая разница?

Страстный поцелуй на прощание примиряет Габриеля с происходящим, но лишь до того момента, пока за Линдой не захлопывается дверь.

Она сказала, что уходит ненадолго, а раньше даже не удосуживалась сообщить, вернется или нет. И это — дополнительный штрих к картине под названием «Все изменилось». Из большой живописной серии под названием «Ты попался, недоумок!».

Сейчас, когда Линды нет и она не оказывает на него свое разлагающее влияние, Габриель должен что-то предпринять.

Но что?

Уйти отсюда немедленно, залечь на дно, выпасть из поля зрения, не появляться неделю или две. Не станет же Линда торчать под дверью! Конечно, не станет: она просто вскроет ее, Габриель хорошо запомнил перочинный нож в Линдином рюкзаке. А если нож по каким-то причинам окажется бесполезным, то существуют друзья Линды: моджахеды из Талибана, парнишки из ЭТА — им ничего не стоит вышибить дверь плечом.

А уж когда они вышибут дверь плечом, то ничто не помешает им остаться.

В этом случае судьба магазина будет печальной. От вещей и книг, любовно собранных Габриелем, останутся одни воспоминания, дым, пепел и зола. Они — как малые дети: перестаешь ухаживать, и у них моментально портится характер. А с Линдой им вообще будет грозить полное уничтожение. Вот если бы Фэл…

Если бы Фэл. Как тогда, в детстве. Оказалась рядом. Обняла бы его. Сказала бы, что все в порядке. Подвела теоретическую базу под «все в порядке»… А что, если ему самому отправиться к Фэл? — вполне разумная идея, тем более что английская тетушка давно звала Габриеля.

Эта мысль кажется спасительной ровно пятнадцать минут, пока Габриель мечется по магазину, пытаясь уложить в две пластиковые сумки вещи, которые ему особенно дороги. Сумки довольно вместительные, они остались от заказа месячной давности: «Каталония: сегодня, завтра, послезавтра», гибрид путеводителя и антиутопии, написанный полубезумным, никому не известным этнографом. Габриель клюнул на название, подо сих пор не смог продать ни одного экземпляра.

«Избранные стихи» Федерико Гарсиа Лорки, великого поэта. Кнут Гамсун. «Nouveau petit LAROUSSE illustré» и лупа. Медный звонок с чистым и ясным голосом (не оставлять же его Линде!), альбомы с гравюрами Хокусая и Хиросиге, альбом «История Реконкисты», Дюрер, Кранах, Рибера; еще десять книг с разными наименованиями, еще двадцать, еще тридцать.

Признаниями в любви Ингрид Бергман и Рите Хейуорт придется пожертвовать, равно как и несравненной Чус Портильо, еще тридцать книг с разными наименованиями, еще сорок, еще пятьдесят.

Вот проклятье, такое количество томов не влезет ни в одну сумку, ни в один чемодан, даже контейнера будет маловато. И как это Линда умудряется идти по жизни с маленьким рюкзаком, ничем себя не обременяя?..

Габриель — совсем иной, чтобы чувствовать себя комфортно, ему нужно множество вещей. И нет сил отказаться ни от одной. Они с Линдой и вправду идеальные любовники, но они слишком разные. Нужно сказать ей об этом, если хватит сил, решает Габриель, прекрасно осознавая, что сил не хватит.

…Никому ничего говорить не пришлось.

В тот вечер Линда не вернулась.

Она не вернулась ночью, и к утру следующего дня, и через сутки, и через неделю. Поначалу Габриель еще ждал ее, вздрагивая от каждого шороха, от каждого скрипа входной двери,—

Линды не было.

Она исчезла из его жизни так же внезапно, как и появилась.

Габриель тешит себя надеждой, что Линда нашла себе другого парня, гораздо более похожего на Андреаса Баадера, чем он. Или уехала-таки в голландский Эйндховен, чтобы потом перебраться в Латинскую Америку или на Ближний Восток — так, по крайней мере, хочется думать Габриелю: чем дальше будет от него Линда, тем лучше.

Спокойнее.

О ее пребывании в магазинчике не осталось никаких материальных свидетельств. Прежде чем исчезнуть, она уложила в свой полотняный рюкзак все, и лысую зубную щетку тоже. Лишь спустя месяц Габриель нашел на прилавке довольно свежую надпись:

Rote Armee fraktion.[20]

Последний привет от Ульрики и Андреаса, никто, кроме Линды, не мог оставить его. Ничего общего с террористами у Габриеля нет и быть не может, и этой надписи не место на романтической доске, и надо бы заскоблить ее, но…

Пусть останется, как память.

Интуиция подсказывает Габриелю: Линда больше не вернется, так почему бы не проявить великодушие к Rote Armee fraktion?

Через какое-то (довольно непродолжительное) время воспоминания о Линде подергиваются тонкой пленкой, сильно искажающей реальность. В воспоминаниях она по-прежнему выглядит занятной, но и страшно романтической тоже. В воспоминаниях она не пьет пиво, но пробавляется сыром и вином. Она больше не рыжеволосая и веснушчатая — смуглая, с коротко стрижеными темными волосами, хотя ее худоба, сексуальность и необузданный темперамент остались при ней. Она больше не начинающая террористка, а студентка по обмену, изучающая политологию в университете. Место встречи в воспоминаниях Габриеля не изменилось, но она попросила не работы Герберта Маркузе, а книгу стихов Артюра Рембо — уж не потому ли, что была француженкой?

Она точно была француженкой, но родом из Эльзаса, с примесью немецкой крови, потому ее зовут… Ульрика!

Ульрика, вот как!

В воспоминаниях Габриеля отныне фигурирует Ульрика, владелица не жалкого полотняного рюкзачишки, а маленького дорожного саквояжа, его носят через плечо на тонком ремне. Кожа, из которой сделан саквояж, — тончайшая, приятно пахнущая. И Ульрика пахнет потрясающе, а все потому, что в ее саквояже нашли убежище несколько флакончиков с духами. Батистовый носовой платок с монограммой UM. Дорогая косметика. Солнцезащитные очки. Ручка «Паркер». Записная книжка, переложенная дисконтными картами и кредитками. Летнее расписание поездов, курсирующих по Пиренейскому полуострову. Роман Симоны де Бовуар «Очень легкая смерть», мятные пастилки, засохшие шкурки от мандаринов.

Шкурки от мандаринов особенно умиляют Габриеля, Ульрика — прелесть, но кто такая Линда?

Имя «Линда» время от времени всплывает в избирательной и зыбкой памяти Габриеля, мешает ему полностью сосредоточиться на Ульрике, так кто же такая Линда?

Ее подруга.

Анекдотический персонаж, синоним нелепости и простодушия. Ульрика неоднократно пыталась устроить судьбу Линды, познакомить ее с приличными парнями, но каждый раз терпела фиаско. У самой Ульрики никаких проблем с противоположным полом нет, она может украсить существование любого. И несмотря на то что они расстались, Габриель собирается вытатуировать имя Ульрики на плече.

Готическим шрифтом.

Но в день, специально отведенный под tatuaje,[21] Габриель знакомится с Марией.

Эта встреча снова происходит в магазинчике, наконец-то заработавшем в полном объеме, без всяких ограничений и тоскливого доминирования таблички CERRADO.

Мария заходит в магазин, но не в поисках романа о настоящей любви, а в поисках улицы. И определенного дома на этой улице. В руках у нее — чемоданчик, перетянутый ремнями, и плетеный кувшин, довольно тяжелый по виду. Неужели история повторится?..

— Мне нужен дом номер тридцать шесть, — говорит обладательница кувшина.

— Это и есть дом тридцать шесть. — Габриель — сама любезность, сама приветливость.

Во-первых, потому что девушка с кувшином — довольно миленькая. Не такая броская, как Ульрика с ее рафинированной и резкой франко-немецкой красотой, но и в ней есть своя изюминка. И если в Ульрике смешались две крови, то в случае с этой девушкой речь идет о еще большем количестве кровей. Ее, пожалуй, можно принять за уроженку Магриба; вот и смотрит она не прямо в глаза, а слегка опускает ресницы, таким образом заслоняя себя от нежелательного мужского внимания. Какая скромница, ух ты!..

— Мне нужен мой брат.

— Кроме меня здесь никого нет.

— Но ведь это дом тридцать шесть?

— Да.

— Значит, здесь должен быть мой брат. Хотя он не говорил мне, что торгует книгами.

— Конечно, он не торгует книгами. Потому что книгами торгую я.

— Но ведь это дом тридцать шесть?

Недоразумение выясняется через минуту: девушка просто ошиблась. Свернула не в тот переулок и оказалась не на той улице. А нужный ей адрес находится в десяти минутах ходьбы или около того. Габриель галантно предлагает девушке свою помощь и, не встретив никакого сопротивления, перехватывает кувшин и чемоданчик.

За десять минут прогулки, чудесным образом растянувшихся на полчаса, Габриель узнает о девушке массу ничего не значащих вещей. Она действительно родом из Северной Африки (из Марокко) и теперь решила перебраться к брату, у которого тоже маленький магазин. Но продает он не книги, а ковры. Ее зовут Мария, она прилетела утренним рейсом из Касабланки, а брат не встретил ее в аэропорту. Он живет здесь уже восемь лет, женат на испанке, которая не слишком жалует родственников мужа. Мария надеется получить работу и надеется, что брат поможет ей в этом, у нее есть свидетельство об окончании компьютерных курсов, курсов по делопроизводству, курсов по маркетингу, два года она проработала медсестрой в онкологическом центре, умеет ставить уколы, капельницы и катетеры; три года она целенаправленно изучала классический испанский, а также каталонский и баскский, преподаватели обнаружили у нее большие способности к языкам; в прошлом году, прямо на центральной улице Касабланки, она увидела американского актера Ричарда Гира, совсем одного, без телохранителей— но взять автограф постеснялась и потом долго жалела об этом; Мария любит ходить в кино и на конные представления с факелами и стрельбой, где наездники безостановочно крутят сальто, на ходу перескакивают с одной лошади на другую и вообще — выполняют нечеловечески сложные трюки, просто дух захватывает.

— Это называется вольтижировка, — замечает Габриель, и Мария смотрит на него с таким восхищением, как если бы он сам только что сделал кульбит на лошадином крупе.

— А вам нравятся лошади?

— Конечно. Лошади — мои любимые животные, —

до сегодняшнего дня Габриель не особенно часто думал о лошадях. Единственное знакомое ему животное — темная лошадка Хавьер.

— Я бы хотела работать с лошадьми… Ухаживать за ними. Как вы думаете, здесь это возможно?

— Наверняка. Я могу собрать для вас информацию.

— Это было бы замечательно…

То, что они видят, подойдя к ковровой лавке брата Марии, совсем не замечательно. Узкая улица перед ней запружена народом, над толпой возвышаются полицейская машина и ambulancia,[22] вход в лавку огорожен лентами.

— Что там случилось? — обеспокоенно спрашивает Мария.

— Не знаю.

— Это ведь дом тридцать шесть? Это магазин брата?

— Не думаю. По-моему, дом тридцать шесть — чуть дальше.

Лучше уж сказать неправду, временно ввести в заблуждение прекрасную беглянку из Марокко: и полицейский фургон, и ambulancia не приезжают просто так, а уж тем более — вместе. Совершенно очевидно — произошло нечто экстраординарное, может быть — непоправимое, и это как-то связано с братом Марии. Он не встретил ее в аэропорту, хотя должен был встретить, в его магазин не пройти, вход охраняется полицейским, то тут, то там мелькают люди в штатском…

— Давайте сделаем так, Мария. Вы стойте здесь и никуда не уходите. А я узнаю, что произошло, сразу же вернусь за вами и мы пойдем дальше.

— К брату?

— К брату, да.

Вклинившись в толпу, побродив по ней несколько минут и прислушавшись к разговорам, Габриель приходит к неутешительному выводу: брата Марии больше нет в живых, потому что сегодня ночью в лавке, торгующей коврами, произошло убийство. Тело хозяина — марокканца — нашла жена, обеспокоенная тем, что муж не пришел ночевать. Она открыла входную дверь и обнаружила мужа с простреленной грудью,

как вариант — с простреленной головой

как вариант — с отрезанной головой

как вариант — кишки были выпущены наружу и обмотаны вокруг торса.

Убитый был завернут в ковер,

как вариант — покрыт ковром

как вариант — забросан коврами

как вариант — в распоротый живот был воткнут государственный флаг Марокко.

На остальную дребедень еще о трех трупах и бойне на почве газавата внимания можно не обращать. С трудом протиснувшись ко входу, Габриель становится свидетелем того, как из помещения выносят носилки с телом, упакованным в пластиковый мешок. Следом за ним штатские выводят женщину лет тридцати, простоволосую, с заплаканным лицом. Должно быть, это и есть жена брата Марии. Невестка, которая терпеть не может родственников мужа.

Габриель провожает процессию взглядом и возвращается к Марии, терпеливо ожидающей его на противоположной стороне улицы, наискосок от толпы. Она держит в руках кувшин, и Габриеля почему-то страшно заботит этот проклятый кувшин. Нельзя допустить, чтобы он разбился, а он обязательно разобьется, если Габриель скажет Марии о произошедшем. О трупе, завернутом в ковер. Мария вскрикнет от ужаса, интуитивно разожмет руки, чтобы поднести их к лицу — и все, кувшина нет.

— Что там произошло? — спрашивает Мария.

— Я толком не понял, — принимается юлить Габриель, не спуская глаз с кувшина. — Кажется, произошел несчастный случай…

— Несчастный случай?

— Или преступление. Возможно, убийство. Такое иногда случается.

— Я знаю, — Мария старательно выговаривает слова. — Я однажды оказалась свидетельницей убийства. У меня даже брали показания.

Стать свидетелем убийства намного более волнующее событие, чем увидеть американского актера Ричарда Гира и не рискнуть попросить у него автограф, сколько же еще интересного Габриелю предстоит узнать о Марии!..

— Вы обязательно расскажете мне об этом, правда, Мария?

— Обязательно расскажу. — Девушка делает слабую попытку улыбнуться. — Тот человек, с которым это произошло… Несчастный случай или убийство… Тот человек — мой брат?

— С чего вы взяли?

Вместо того чтобы выронить кувшин, Мария сжимает его все крепче, даже костяшки пальцев побелели.

— Это ведь дом тридцать шесть, номер виден и отсюда. И не говорите мне, что мы снова вышли не на ту улицу.

— Я хотел…

— И потом. Там была жена брата, я ее сразу узнала. Только на фотографии она была чуть-чуть моложе. Что говорят люди?

— Ну… Что произошло убийство и погиб… погиб владелец магазина. — Габриель опускает невероятные подробности со вспоротым животом и государственным флагом.

— Погиб… Вот почему он меня не встретил.

— Говорят еще, что в этом может быть замешана политика… религиозные распри.

— Это просто бессмыслица. — Мария проявляет удивительное для восточной женщины самообладание, она не кричит в голос и не рвет на себе волосы, прядь за прядью. — Мой брат никогда не интересовался политикой. И он был вполне светским человеком. Я знаю, вы, христиане, только и думаете о том, что мы — из соображений веры — готовы сначала перерезать горло вам, а потом — друг другу… Это не так.

— Конечно, не так. А вы интересуетесь политикой? —

совершенно непонятно, зачем Габриель спросил об этом, но он страстно хочет услышать «нет». Как будто именно от этого зависят его дальнейшие отношения с Марией.

— Я женщина. Зачем же мне политика?

О, радость! Несмотря на трагический фон, на котором происходит знакомство. И все же Габриель не должен выказывать радости, наоборот, он просто обязан проявить максимум сдержанности и сочувствия. Предложить свою помощь, ведь у Марии точеная фигурка (и без излишней худобы, так свойственной франко-немецкой Ульрике). У нее тонкая талия и прекрасная, налитая попка — бог мой, что это за попка!.. Строгое платье, что надето на Марии, обладает удивительным свойством: вместо того чтобы скрывать все прелести марокканки, оно лишь подчеркивает их. А если расстегнуть мелкие пуговицы на вороте, одну за другой, то можно добраться до груди — соски Марии наверняка крупные. И не розового, как у Ульрики, а темно-коричневого цвета. При таком количестве плюсов неземная красота лица не так уж важна, но и здесь Мария не подкачала. Невысокий лоб уравновешивается изящной линией скул и подбородка, губы и ноздри аккуратно вырезаны и напоминают вензеля на королевском фарфоре, а глаза… О восточных глазах написаны тысячи строк, и Габриелю ничего не остается, как присоединиться к хору славословия в их честь.

— …он потому и уехал сюда. Думал, что обретет здесь покой. Вы слушаете меня?

— Что? Да… Конечно, слушаю. Да…

— У нас были сложные отношения. Он почти забыл о своей семье в Касабланке. О нашей семье. И не хотел, чтобы я приезжала. Как будто я могла чем-то навредить ему, поставить в неловкое положение. Как будто я дикарка… А я, между прочим, закончила компьютерные курсы. И курсы по делопроизводству.

— И по маркетингу, — добавляет Габриель.

— Именно.

— Странно, что он не заметил вас. Прошел мимо.

— Кто? — Мария с удивлением смотрит на Габриеля.

— Тот американский актер, с которым вы встретились на центральной улице. Ричард Гир.

— Почему же странно?

— Вы такая красивая. Не заметить вас невозможно. — Сейчас не самое подходящее время для флирта, но удержаться Габриель не в состоянии. — Я бы точно не прошел мимо.

— А вы и не прошли. Ведь так?..

Все это могла бы сказать раскованная европейка, а никак не марокканка, только что оторвавшаяся от родины, но кто их знает, этих марокканок? Тем более закончивших компьютерные курсы и мечтающих ухаживать за лошадьми. Или все дело в двух годах, которые Мария отдала онкологическому центру, уколам, капельницам и катетерам? Она видела много страданий и размышляла о быстротечности жизни и о том, что нужно ценить каждую минуту. И каждого человека, встретившегося на пути.

Если Габриель прав насчет онкологического центра, то это все объясняет.

И что там у нее в кувшине?..

— Я должна пойти туда, — решительно заявляет Мария. — Поговорить с полицейскими. Поговорить с женой брата. Поддержать ее.

— Вы думаете, ей нужна ваша поддержка? Вы же сами говорили — она вас не жалует.

— В такую минуту родственникам лучше держаться Вместе. А она — наша родственница, как ни крути.

Сколько лет Марии? Скорее всего, она — ровесница Габриеля и ей никак не может быть больше двадцати, плюс-минус пара лет. Но ведет она себя, как взрослая, умудренная жизнью женщина, которая привыкла принимать молниеносные решения и полагаться только на собственные силы.

— Я отправляюсь с вами, Мария…

— Нет-нет… Будет лучше, если вы останетесь.

Мария вручает Габриелю кувшин и ногой пододвигает чемоданчик. Ну вот, не успели они толком познакомиться, как роли оказались распределенными. И Габриель снова не принадлежит себе, и его временем снова распоряжается кто-то другой. Остается надеяться, что только временем.

…Мария появляется спустя два часа и не одна — а в обществе той самой тридцатилетней женщины, жены брата. Габриель видел ее заплаканной, теперь она больше не плачет, и — самое невероятное — крепко держится за руку Марии.

— Это Магдалена, — сообщает Мария. — Жена моего брата… С которым случилось несчастье. А это Габриель, мой… э-э… старинный друг. Мы можем во всем положиться на него. Ведь так, Габриель?

Вместо того чтобы выказать удивление, Габриель лишь согласно кивает головой.

— Мы тебя не оставим, дорогая. Тебя и малыша.

— Малыша? — переспрашивает Габриель.

— Да. Я не успела сказать… У меня есть шестилетний племянник, и о нем нужно позаботиться в первую очередь, — решительный и в то же время нежный голос Марии вызывает у ее невестки новый приступ слез. Это слезы горя, но и облегчения одновременно — теперь она не одна. В кошмаре, ее окружающем, появился просвет, а в просвете — силуэты людей, способных поддержать, подставить плечо и объяснить, что произошедшее не постыдный криминальный случай, о котором нужно говорить только шепотом, а трагическое стечение обстоятельств или (что вернее) — Божий промысел. Так было угодно Богу или Аллаху, и кто станет спорить с его волей?

— Мы со всем справимся, — продолжает утешать невестку Мария.

— У него астма, — сквозь слезы выдавливает из себя Магдалена. — У нашего мальчика, Фелипе. Он так любит… любил отца… и у него астма.

— Не волнуйся, я дипломированная медсестра, и Фелипе теперь будет под моим присмотром.

— Ты ведь остановишься у нас?

— Ну… Если только на первое время… Пока в этом не отпадет необходимость…

— Я хочу, чтобы ты жила у нас. — Невестка Магдалена хватает Марию за руки и умоляюще заглядывает ей в глаза. — Обещай мне…

— Ну конечно, дорогая!..

История Марии и ее брата сделала Габриеля лучше, чем он есть на самом деле, — и все потому, что он вынужден принимать деятельное участие в чьей-то судьбе, решать мелкие ежедневные проблемы, сопровождать кого-то куда-то, о чем-то постоянно договариваться. Это совсем не свойственно Габриелю, с его обычно созерцательным образом жизни; ему не слишком нравится истеричная Магдалена и не нравится ее сын Фелипе — ублюдок шести лет от роду, с вечно текущим носом и желанием подличать исподтишка: дохлые мухи в еде, дождевые черви в волосах, песок на дне чашек, вытащенная из кармана мелочь и иголки, насованные туда же, — вот далеко не полный перечень его подвигов. К. тому же Габриель почти уверен: астма Фелипе — не более чем искусная симуляция. То есть болезнь, конечно, имеет место, но самые тяжелые ее приступы почему-то всегда следуют за материнским отказом

купить игрушку

купить мороженое

купить конструктор Лего

купить живого крокодила

купить колесо обозрения

купить поезд метро вместе с рельсами

купить полицейского в парадной форме

купить луну.

Единственное, чего хочется Габриелю, — так надавать маленькому негодяю по заднице, чтобы он неделю не мог сесть на нее. А через неделю повторить экзекуцию. И в последующем повторять ее до бесконечности, снова и снова.

Мария же считает этот педагогический случай небезнадежным, а как раз она нравится Габриелю больше всего. Из-за Марии Габриель терпит весь ужас совершенно необязательных отношений с Магдаленой и Фелипе, хотя мечты о ее попке, о ее темно-коричневых сосках и точеной фигуре куда-то испарились. Никакого секса не будет, Мария — не Ульрика, она не подвержена томлению плоти; она ведет себя так, как ведут себя старшие в образцовой семье, — обо всем заботится и всех опекает. Даже странно, что первое имя сводной сестры Габриеля — тоже Мария, они самые настоящие антагонисты: Мария-Христина — стерва и сучка, а Мария из Касабланки — идеал женщины. Зло заключено во втором имени«Христина», думает Габриель, оно диктует сестре стиль поведения, заставляет быть мерзкой одиночкой, без зазрения совести впаривающей своим любовникам откровенную ложь типа: мои родные погибли в авиакатастрофевсе до единого. И этолучший подарок, который они смогли мне преподнести за последние пять лет. А кроткая Мария из Касабланки ценит каждую душу — родную или только кажущуюся родной; она успевает готовить, стирать, ходить за покупками, убираться в квартире своих новоявленных родственников и даже в магазинчике Габриеля, навещать полицейский участок на предмет следствия по делу об убийстве брата (с мертвой точки оно так и не сдвинулось) — и при этом искать работу. За две недели она разослала свое резюме в сотню мест, из половины получила приглашение на собеседование, а еще из половины — уведомление о том, что может приступить к работе немедленно. Конечно, это не самая престижная и высокооплачиваемая работа. В основном она связана с уборкой офисов, магазинов и парикмахерских салонов; с мытьем полов и кормежкой пациентов в домах престарелых. Но среди всего этого мусора попадаются и самые настоящие жемчужины. Должность сестры-сиделки, например. Должность агента-распространителя моющих средств. Должность специалиста по выгулу собак.

Видимо, собаки прельщают Марию гораздо меньше, чем лошади. Иначе она бы не третировала Габриеля вопросами, как скоро он прояснит ситуацию с лошадьми, есть ли вакансии по их уходу?

Все решится буквально на днях, отвечает в таких случаях Габриель, а как насчет того, чтобы сходить сегодня в кино?

Еще ни разу Мария не ответила согласием, она постоянно занята.

— Но мы обязательно сходим в кино, — утешает она Габриеля. — Я так люблю кино! И хорошо бы, чтобы картина была с Ричардом Гиром… А сегодня мне нужно съездить с Фелипе на прием к врачу, ты не составишь нам компанию?

— Конечно.

Все то время, что они находятся в обществе несносного маленького ублюдка, Габриель думает о том, правильно ли он поступил, увязавшись за Марией в лавку ее брата. И не лучше ли было, подобно Ричарду Гиру, просто пройти мимо и не влезать в полную тяжких добровольных обязательств жизнь марокканки? Наверное, лучше. Тогда никто бы не доставал его с лошадьми и с поиском информации по ним и никто бы не навязывал своих припадочных родственников, а с порядком в своем магазинчике он бы и сам как-нибудь разобрался. Конечно, Мария — само совершенство, сама доброта, и, будь он прикованным к креслу инвалидом, лучшей спутницы и желать нечего. Но вся проблема заключается в том, что Габриель — совершенно здоровый молодой человек. С соответствующими сексуальными желаниями, пусть и несколько попритихшими со времен бесстыдницы Ульрики. Он не требует бесконечного, прерывающегося лишь на сон и на еду, секса, он уважает национальные и религиозные чувства Марии, но хоть какое-то вознаграждение должно последовать? Тем более что Мария выросла в семье, водившей дружбу с европейцами, получила светское воспитание, а еще один ее брат собирался стать политиком, исповедующим принципы открытого общества и демократизма.

— Тот, которого убили, — уточняет Мария.

— Тот, которого убили, торговал коврами, — уточняет Габриель.

— Нет-нет, был еще один, которого убили. Там, в Касабланке. Помнишь, я рассказывала тебе, что стала свидетельницей убийства? Так вот, это и было убийство моего брата. Его застрелили экстремисты. У входа в деловой центр, где находились курсы по маркетингу. Я как раз закончила занятия, а он должен был встретить меня у входа. Я видела, как все произошло, и видела, как после выстрелов они сели в красный «Форд». И укатили. Пяти секунд не прошло, как они скрылись из виду.

— Прости… Я не знал. Ты ничего не говорила… Убийц не нашли?

— Не нашли. И убийц отца не нашли… Я не рассказывала тебе про отца?

— Еще нет.

— С отцом тоже случилась беда. Думаю, из-за того, что один его близкий друг состоял в группировке, враждебной правительству. Его взорвали в собственном доме, а отец просто находился рядом с ним. А вообще отец всегда сторонился политики. Так же, как и я.

— Это, должно быть, ужасно. Такая случайная, несправедливая смерть, я имею в виду.

— Случайных смертей не бывает, ты же знаешь. На все воля Аллаха.

— Да-да, конечно… Значит, трое из вашей семьи…

— Шестеро. В нашей семье шестеро погибших. Самый старший мой брат… Он-то как раз был членом группировки друга отца.

— И погиб при взрыве?

— Нет. Брата убили раньше. Собственно, поэтому отец и пошел к своему другу. Чтобы взглянуть ему в глаза и попросить не трогать больше остальных его сыновей.

— Остальных?

— Еще двоих. Моих младших братьев. Отец пришел к другу с ними. Хотел показать, какие они неокрепшие, как легко поддаются влиянию и как нуждаются в защите… Он заклинал Аллахом. Если бы он знал, чем все закончится…

— Значит, твои младшие братья погибли вместе с отцом?

— Да.

— Страшная трагедия… Я соболезную… Не знаю, что говорить в таких случаях.

— Ничего не нужно говорить. Видишь, как получается? Отец и два младших брата — это трое. Самый старший брат — четверо. Брат, которого убили у меня на глазах, был пятым. А сейчас я потеряла последнего.

Габриель потрясен настолько, что не сразу откликается на несложную арифметическую задачку со смертельным исходом:

— И больше никого у тебя не осталось?

— Мама давно умерла. А самый младший брат был всего лишь на два года старше Фелипе.

Упоминание об ублюдке Фелипе, вертящемся тут же, возвращает Габриеля к реальности. Конечно, отголоски чужого несчастья расстроили его, любой нормальный человек расстроился бы. И стал бы искренне переживать. Но почему… Почему всегда выходит так: стоит ему решиться на серьезный разговор о чувствах и о том, что ты мне очень нравишься, хоть мы и не так давно знакомы, как сразу возникают обстоятельства, которые делают этот разговор неуместным. Сегодня это кровавая история марокканской семьи, а чуть раньше были треволнения с похоронами ковровщика и пляски вокруг его безутешной вдовы, и что, в конце концов, было в проклятом кувшине?

Этого Габриель так и не выяснил, не станешь же спрашивать про кувшин, когда кругом — одни трупы. Наверняка содержимое кувшина не представляет особенной ценности (там могло быть вино или подкисшее молоко верблюдицы). Скажи об этом сама Мария — и все стало бы на свои места. Но Мария не раскрыла тайны, и в голову Габриелю приходят самые разные догадки. Он склоняется к одной, наиболее достоверной: в кувшин налито приворотное зелье, ничем другим не объяснить, почему он все еще таскается за марокканкой. И ее невестка Магдалена таскается, и несколько друзей ее покойного брата, и трое из четырех близких родственников Магдалены. Четвертый разбит параличом и не покидает постели много лет, но Мария уже обещала заняться с ним уникальной двигательной гимнастикой. После этих чудодейственных процедур с постели встают даже безнадежные паралитики.

Или не встают, на все воля Аллаха.

Единственный, перед кем сила приворота бессильна, — мелкий пакостник Фелипе.

— Зачем тебе все это? — спрашивает Габриель, когда пакостник отправляется на прием. — Ты ведь толком не знакома с этими людьми. Они и знать тебя не хотели…

— Теперь все изменилось, — отвечает Мария. — Теперь они не могут без меня обходиться. Зачем же вспоминать то, что было раньше?

— Вот ты обо всех заботишься, а кто позаботится о тебе? —

слова Габриеля могли бы стать прелюдией к разговору на тему ты мне очень нравишься, хоть мы и не так давно знакомы, с последующими — вполне невинными — прикосновениями к локтю или запястью; с последующим целомудренным поцелуем в щеку (ни одна ресничка не вздрогнет, не оскорбится, не разволнуется). Мелкие, продуманные шаги в этом направлении могли бы в конечном итоге привести к постели, но Мария… Ах, Мария, пчело-матка, муравьиная царица, королева термитов! — больше всего она переживает за спокойствие и процветание своей колонии, а также за увеличение ее поголовья (не всегда естественным путем). И просто секс ей не нужен, вот бы Ульрика посмеялась!..

— Нельзя требовать от людей больше, чем они могут дать. У каждого свое предназначение. На все воля Аллаха.

— Я думаю, ты святая, Мария.

Это не комплимент, как может показаться со стороны, какой прок в святых обычным людям? Тем более находящимся во власти своих греховных мыслишек. Святые раздражают большинство человечества, заставляют подозревать в неискренности намерений: ведь все, что бы ни делал святой, направлено лишь на его собственное спасение, а следовательно — ощутимо отдает эгоцентризмом и самолюбованием. Но и здесь Мария умудрилась пойти дальше остальных святош в своем влиянии на окружающий мир — греховных мыслей в голове Габриеля все меньше и меньше, и скоро они исчезнут совсем. И он перестанет думать о сексе, а будет думать только о том, как помочь ближнему и взять все его проблемы на себя.

Подобная перспектива наполняет Габриеля унынием.

И надо же было случиться, чтобы абсолютно равнодушному к занятиям любовью существу была дана такая привлекательная внешность!.. Конечно, нельзя исключить вариант, что после произошедшей в Касабланке беды (будь она трижды неладна!) у Марии возникли вполне понятные проблемы и нужно время, чтобы свести влияние этих проблем к минимуму. Но до сих пор Мария демонстрировала удивительную стойкость и здравомыслие, она на редкость уравновешенный человек. Еще один вариант — Габриель просто не нравится ей, как парень, он — не ее тип. Но зачем тогда она поддерживает с ним отношения, убирается в его магазинчике, ведет пространные разговоры о воле Аллаха и вообще… всячески привечает?

Все разрешается довольно банально. В один прекрасный и не слишком жаркий вечер, когда Габриель ждет Марию после второго сеанса врачевания дяди Магдалены — парализованного маразматика, занимавшего незначительный пост в министерстве иностранных дел еще при Франко, — именно ему должна помочь двигательная гимнастика.

Сеанс занял полтора часа, и вряд ли это были легкие полтора часа. Но Мария появляется в дверях дома удивительно посвежевшей и похорошевшей, с легким румянцем, пробивающимся сквозь смуглость щек.

— Ну как все прошло? —

Габриелю очень хотелось бы, чтобы его слова прозвучали нейтрально, по-дружески, если уж сама Мария взяла такую ноту в отношениях. Взяла — и тянет. Тянет две с половиной октавы, черт бы ее побрал! — и справляется с этим не хуже какого-нибудь Марио Ланцо с запиленной пластинки; не хуже Марии Каллас, о которой помнят только то, что она сохла по миллиардеру Онасису и глотала всякую дрянь, чтобы похудеть. Мария (не Каллас, а та, что из Касабланки) — вот кто настоящий мастер бельканто и вот кто держит все ниточки в руках, волей-неволей начнешь подстраиваться под нее, а значит —

по-дружески,

хоть бы ревность совсем тебя задушила, замучила, расплющила по мостовой. Паралитик не может жить один — наверняка при нем кто-то есть. Кто-то похожий на Габриеля — мастью и возрастом, — или непохожий, но способный вызвать легкий румянец и блеск в глазах, до чего же они хороши!..

— Как прошло? Лучше, чем я ожидала. Он может подняться. Не сразу, конечно…

— Он сильно страдает? —

проклятье, Габриель хочет сказать совсем не это, на судьбу дяди-паралитика ему начихать, хоть бы он и вовсе загнулся. А вместе с ним рухнул бы его дом — и похоронил под руинами всех там находящихся. Включая того, кто стал причиной румянца на щеках Марии.

— Он страдает, да.

— И кроме тебя… совершенно незнакомого человека… его некому поддержать?

— Я — не незнакомый человек. Мы все же родственники, хоть и некровные.

— А куда же подевались кровные?

— У него только жена. Она ухаживала за ним, пока хватало сил. И сейчас старается, но делать это все труднее и труднее. У нее диабет и камни в почках. И, кажется, не все в порядке с ногами. Ее обязательно нужно показать врачу. Получим от него рекомендации и начнем действовать.

— Значит, два сосуда с болячками, готовых вот-вот развалиться… И в доме больше никого нет?

— Нет. — Мария смотрит на Габриеля с осуждением. — Была еще птичка. Канарейка. Она умерла два года назад. А кот умер еще раньше. Они бездетные. Это большая трагедия. Хуже только иметь детей и их потерять.

Прекрасные глаза Марии заволокло слезами, как будто на темные виноградины упали капли дождя; она, похоронившая пятерых братьев и отца, знает, о чем говорит. И лучше бы Габриелю заткнуться и не провоцировать ливень на винограднике: этом сорту он может только навредить. Да… Лучше бы заткнуться, выбросить из головы мысли о шести трупах. Трупы — вот кто портит всю обедню! Проклятые трупы совершили вместе с Марией незримый перелет через море и то и дело высовываются у нее из-за спины. И Габриель должен считаться с ними, быть мягким, снисходительным, предупредительным, входить в положение — даже тогда, когда этого совсем не хочется. В гробу он их видел! (тезис, мало соответствующий действительности) — но считаться должен все равно.

Скотство!..

— Я не хотел никого обидеть, прости. Пойдем, поедим мороженое?

— Мороженое? Замечательно. Я так люблю мороженое!

Действительно, замечательно: Мария согласилась! А он, дурак, возлагал все надежды на посещение кинотеатра и думать не думал о других вариантах досуга. В следующий раз можно будет заикнуться об океанариуме. О парке с пряничными домиками (их обожают фотографировать туристы, так же как и гигантскую мозаичную саламандру). О поющем фонтане, то и дело меняющем цвет.

— Может, тогда захватим Фелипе? — наивно спрашивает Мария. — Мальчик обрадуется…

Фелипе, маленький ублюдок!

— Нет… Давай перенесем Фелипе на самое ближайшее будущее и прибавим к этому еще что-нибудь, что ему бы понравилось… А сегодня — только мороженое и только ты.

— Но мальчик…

— Послушай, Мария… Хоть мы и не так давно знакомы… —

ну же, Габриель! Ясное дело, ты волнуешься и потому переставил местами части фразы, но еще ничего не потеряно, еще можно сказать ты мне очень нравишься — и тогда беседа потечет совсем по другому руслу. Наполненному бурлящей, вспененной водой — с желтоватым оттенком нежности, с красноватым оттенком желания; страсть привнесет в нее бурые тона, кусочки глины, плодородный ил. Скорость потока так велика, что сметет все на своем пути — все ненужные наслоения в виде поганца Фелипе, его матери — истерички Магдалены, и ее родственников, и ее друзей: этих паразитов, со всех сторон облепивших Марию. Все может измениться в одночасье, ну же, Габриель!..

— …хоть мы и не так давно знакомы, но главное я понял. Горе тебя не сломило, а это вполне могло произойти… Ты добрая, очень добрая. Ты проявляешь участие во всех, кто тебе встречается. А как насчет меня?

— Насчет тебя?

— Разве я не заслуживаю такого же участия? Удели мне немного времени. Пожалуйста…

— Ну, хорошо, — сдается наконец Мария. — Мы идем есть мороженое без Фелипе. Это тебя устроит?

— Это будет превосходно.

…Габриель не может отказать себе в фисташковом (единственное, кроме Фэл, радостное воспоминание о детстве), а Мария выбирает шоколадное с пралине, карамелью и толчеными миндальными орешками. Они сидят в уличном кафе, на площади, неподалеку от готического собора тринадцатого века, чей фасад забран в деликатные строительные леса, — но общего вида это не портит, а всего лишь навевает грусть: время беспощадно даже к камням, что уж говорить о людях?.. Люди слишком беспечны и ведут себя так, как будто ничто и никогда их не коснется:

красят лица и цепляют крылья за спину, изображая ангелов

покупают дешевые сувениры— свидетельство их поспешного пребывания в чужой стране

пьют холодное пиво и граниту[23]

поют хором.

Поющих хором человек сорок, все — девочки-подростки в школьной форме: темно-зеленые юбки-плиссе и такие же пиджаки с затейливым, едва ли не королевским, гербом. Они аккомпанируют себе на гитарах, альтах и скрипках, присутствует даже контрабас. Футляр от контрабаса лежит перед поющими и поощряет зевак: «кладите денежки, не стесняйтесь». Не так уж много они сумели набрать, хоть и поют неплохо, — горстка мелочи и с десяток купюр, как все это разделишь на сорок человек, на сорок девочек? Они самые разные, худышки и толстушки, есть высокие, есть очень маленькие, есть даже светловолосые, есть симпатичные и просто красавицы, но нет никого прекраснее Марии.

Сидящей напротив Габриеля. Марии нравится мороженое — и Габриелю нравится, ведь благодаря мороженому он наконец увидел язык Марии. До сих пор язык хранился в футляре рта, как какая-нибудь драгоценность, жемчужина, — и вот он явлен миру и явлен Габриелю: ослепительно розовый, влажный, с острым кончиком.

Язык Марии страшно волнует Габриеля: ведь так легко представить, как он совершает бесконечное каботажное плавание по портам Габриелева тела, не пропуская ни одного. Подолгу останавливается в тихих бухтах, которые — с его приходом — перестают быть тихими. О, этот язык, этот корабль, это суденышко, эта лодка, эта крейсерская яхта с корпусом из ценных пород дерева, с роскошным убранством кают!.. С Ульрикой Габриель был кем угодно, но только не поэтом, а марокканка вызывает у него самые возвышенные чувства, что не отменяет…

не отменяет низменности его желаний.

Пусть этот язык столкнется с языком Габриеля, вот и посмотрим — кто кого. Пусть он спустится ниже, и еще ниже, и еще… Вот это будет развлечение, вот это будет рок-н-ролл!..

— Город очень красивый, правда? — спрашивает Габриель, пальцем вылавливая мошку из подтаявшего мороженого.

— Красивый, — соглашается Мария.

— И ты красивая. А сегодня — особенно. Не знаю, почему так…

— И я не знаю.

— Все из-за паралитика? Он тебя преобразил?

— Что ты имеешь в виду? — кусочек миндаля исчезает на языке Марии, как бы Габриель хотел быть этим миндалем!

— Нет… Ничего. Там и вправду никого не было, кроме старых пней?

— Не говори так. Не разочаровывай меня. Они милые люди. А старик — просто прелесть, хотя и зануда немножечко… И знаешь что? Он поможет мне с лошадьми…

— Каким, интересно, образом? —

Габриель чувствует укол в сердце. Он разочарован и горько обманут, и никаким мороженым этого не подсластить. Ведь именно он до сегодняшнего дня распоряжался мифическими конюшнями, живущими в трепетной душе Марии, именно он обязан был найти ей работу по уходу за лошадьми. Но он все оттягивал и оттягивал и — по правде говоря — палец о палец не ударил, чтобы мечта Марии превратилась в реальность. Просто ляпнул — я могу собрать нужную информацию, и все. А Мария не стала ждать, отправилась окольным путем, в обход Габриеля,

вот гадина!

Неприятное, несправедливое, мерзкое и скользкое слово, Мария уж точно его не заслуживает! Оно мелькнуло в сознании Габриеля и тотчас исчезло, изгнанное другими словами: красавица, добрейшее существо, голубиная душа, так он и будет думать отныне:

голубиная душа.

— Каким образом он поможет тебе, Мария? Он даже не выходит из дому… А у меня как раз кое-что наклюнулось…

— У старика есть знакомый, связанный с лошадьми. Он уже в летах, но когда-то был el picador, принимал участие в корриде. Пикадор… Я правильно сказала?

— Да, все правильно. Значит, этот человек в летах, бывший пикадор… Составит тебе протекцию?

— Пока неясно, но старик обещал поговорить с ним.

— Экс-пикадор по-прежнему связан с корридой? — Габриельделает все возможное, чтобы слово «экс-пикадор» прозвучало уничижительно. Нет ничего хуже немощного человека в летах, утратившего силы, профессию и навыки, и Мария должна знать об этом.

— Нет, что ты… Он давно отошел от дел, но у него маленькая частная конюшня на окраине города.

— Насколько маленькая?

— Такие подробности мне неизвестны. А почему ты злишься?

— Я не злюсь.

— Нет, злишься!.. Ты очень смешной. А мороженое вкусное. Ты спросил сегодня — как насчет меня? Не помнишь, что я ответила?

— Нет. — Габриель не помнит, потому что не получил вразумительного ответа. — По-моему, ты просто повторила мой вопрос.

— Попробуй задать его еще раз.

— Зачем? Что ты задумала, Мария?

— Задай его снова.

— Хорошо. — Габриель чувствует подвох, но все же произносит, медленно, отделяя одно слово от другого, хотя они так и норовят слипнуться в комок, как леденцы: — Как насчет меня?

— У меня насчет тебя далеко идущие планы…

Интересно. Не так давно Габриель уже слышал что-то подобное от другой девушки. От Ульрики. Нюансы сказанного тогда не сохранились в памяти, но общее впечатление радостным не назовешь. Кажется, Габриелю хотели подрезать крылья, хотели ограничить его свободу, хотели заставить играть по чужим правилам и вытащить из кокона обычной и такой убаюкивающей созерцательности. Не это ли послужило причиной разрыва с Ульрикой?.. Теперь и не вспомнить толком, но что скажет ему Мария?

— Я ведь тебе нравлюсь?

— Нравишься. Да.

— Ты мне тоже нравишься.

Это можно считать признанием с привкусом карамели и миндальных орешков, что, если он возьмет Марию за руку и поднесет ее к своим губам? Вполне адекватный жест, не оскорбляющий ни национальных, ни религиозных чувств.

Рука Марии оказывается совсем не такой, какой представлял ее Габриель. Она не мягкая, не застенчивая, о скромном обаянии Востока можно забыть навсегда. Пальцы марокканки похожи на стальные щупальца, и через мгновение уже не понять — кто кого взял за руку. Это из-за бесконечного домашнего труда, успокаивает себя Габриель, бедняжке приходится много работать, постоянно убираться, мыть полы, носить тяжести; передвигать мебель, чтобы выскрести паутину и пыль. Испания не избавила Марию от хлопот, а до этого она всю жизнь прожила в Марокко. В семье, где было полно мужчин и где вся работа по дому традиционно лежит на женских плечах, как тут сохранишь кожу в неприкосновенности?!. Хорошо еще, что обошлось без мозолей, трещин, язв и тяжелых поражений химическими реагентами, но Габриель неприятно удивлен. И руки Марии (теперь их две, левая присоединилась к правой) перехватили инициативу: давят на фаланги пальцев Габриеля, штурмуют запястья, сканируют ладонь — миллиметр за миллиметром.

— Ты сразу мне понравился, Габриель. Ты с самого начала был очень вежлив и внимателен. Помог совершенно незнакомой девушке, потратил уйму времени… Я была поражена.

— Ну что ты… Это же совершенно естественный поступок.

— Естественный, если ты решил приволокнуться за кем-то.

— Так оно и было, — вздыхает Габриель, тщетно пытаясь освободиться от полицейского захвата Марии. — Ты мне понравилась, и я решил пофлиртовать с тобой. Повел тебя самой длинной дорогой. А мы ведь могли оказаться на месте много раньше, чем оказались.

Зачем он говорит то, в чем не признался бы еще пять минут назад? — чтобы оскорбить национальные и религиозные чувства стальных щупалец, чтобы ослабить их. Не мешало бы еще ввернуть, что Габриель сразу, не сходя с места, захотел трахнуть Марию, — тогда щупальца точно свернутся от обиды.

— Значит, ты удлинил путь…

— …чтобы подольше оставаться с тобой.

— Нечто подобное я подозревала. — Мария смеется дробным смехом. — Но в этом нет ничего ужасного.

— Ничего?

— Конечно. Раз я тебе нравлюсь. Просто нравлюсь? или мы можем вести речь о…

Откуда возникло ощущение, что пальцы Марии проникли под кожу? Габриель внимательно изучает их, и коротко постриженные, слоящиеся ногти тоже. Раньше он не обращал внимания на то, что ее ногти слоятся и полны белых полосок, похожих на перистые облака. Английская тетка Фэл называет такие ногти «цветущими» — ничего удивительного, ведь и Мария — цветущая девушка. И все было бы нормально, но пальцы Марии точно под кожей Габриеля!

Выпускают присоски. Выпускают новые побеги. Бросают маленькие якоря-кошки. Столбят территорию. Они прибыли с благородной миссией упорядочить хаотично текущую кровь Габриеля, подчинить все происходящие в нем процессы единому генеральному плану, управлять ими из единого центра.

— …или мы может вести речь…

— О чем?

— О чем-то большем, чем флирт и симпатия?

— Да, — безвольно отвечает Габриель, свободной рукой вылавливая очередную мошку из остатков мороженого. — Несомненно большем.

— Серьезные отношения, не так ли?

— Очень серьезные.

— Я знала, что не ошиблась. Все это время я присматривалась к тебе и не нашла ни единого изъяна. Ты спокойный. Рассудительный. Великодушный. Всегда готов помочь. Ты можешь быть очень ответственным. Ты относишься к женщине с уважением, а это большая редкость.

— Большая редкость в Марокко…

— Большая редкость везде.

Габриель тщетно пытается вспомнить название книги, в которой есть история об экзотически-моногамной серой лисице, попавшей в капкан. Это не самая востребованная книга (что-то вроде «записок канадского натуралиста»), и стоит она на самой нижней, неудобной полке, среди таких же невостребованных книг. Но сама история замечательная. Чтобы спастись, лисица отгрызает себе лапу, жертвует ею ради свободы. Хорошо бы и Габриелю отгрызть себе руку и тем самым освободиться от Марии — вот только зубы у него не такие острые.

Я все продумала, говорит Мария; мы поженимся в ближайшее время. В самое ближайшее, какое ты назначишь; я понимаю, мужчине нужно намного больше, чем просто есть мороженое, как мы это делаем сейчас, говорит Мария; ты не будешь разочарован, и все устроится великолепно. Я говорила с Магдаленой и с ее дядей, и с женой дяди, а есть еще сестра Магдалены, ты ее видел, она чудесная и очень несчастная… так вот, мы должны жить все вместе.

— Вместе? Что значит — вместе?..

Вместе — значит в большом доме, говорит Мария; у меня есть кое-какие сбережения, у Магдалены тоже кое-что осталось, мы продадим квартиры — все, что есть, — и купим большой дом с посадками, с мандариновыми деревьями, с открытой террасой. В нем всем будет хорошо, и детям, и старикам, и нам, конечно. Все будут ухаживать друг за другом, никто не останется один, ни в жизни, ни в смерти, ты ведь не против этого?

— Не против.

— Люди должны быть вместе и всегда поддерживать друг друга. Знаешь, что такое большая семья?

— Понятия не имею.

— А хотел бы узнать?

«Нет», — хочется сказать Габриелю, но щупальца Марии уже шуруют в его мозгу, строят большой дом — кирпич за кирпичом, кладут черепицу, развешивают на крюки бесчисленное множество кастрюль и сковородок, мостят террасу; высаживают инжир (для пользы), высаживают олеандр (для красоты), и рощу мандариновых деревьев, и еще миндаль, как он мог забыть о миндале? Миндаль впоследствии будет лущить вся семья, все большая, огромная семья, — лущить и толочь, и бросать в мороженое. Для стариков и детей. Для детей и стариков. Чтобы никто не подох в одиночестве, с застрявшим куском ореха в глотке. Да она никому и не позволит подохнуть, Мария! Соберет все человеческие крошки и бросит их себе в рот, — так сохраннее. И можно ли винить человека, потерявшего одну семью, в том, что он собирается долго и кропотливо создавать другую?

Нельзя.

— О да, я бы хотел… узнать, что такое большая семья.

Габриель снова врет, хотя это ему неприятно: о больших и дружных семьях написана масса книг, стоящих на полке рядом с эпопеей о серой лисице. Все это пчелиные семьи, и термитные семьи, и колонии муравьев, он был прав насчет пчеломатки, а особенно — насчет королевы термитов. Что сказано о ней в «Nouveau petit LAROUSSE illustré» 1936 года? Что ее набитое яйцами брюхо нередко составляет 9/10 от общей длины тела, и Габриель должен хорошо потрудиться, чтобы брюхо не пустовало, — разве не к этому клонит Мария?

— …ты ведь не против детей?

— Нет, не против, —

Габриель не решается посмотреть на Марию (так пугающе реальна мысль о королеве термитов), но когда все же поднимает глаза, то видит перед собой красивую девушку. Девушку — и больше ничего.

— Я бы хотела, чтобы у нас было много детей.

— Только… Нам нужно все обустроить… Чтобы детям было хорошо.

— Я тоже об этом думаю… Ты, конечно, мечтаешь о мальчиках? Мужчины всегда мечтают о сыновьях…

В мечтах Габриеля есть все, что угодно, но только не сыновья. До недавнего времени там было некоторое количество мужчин (Фидель, Че и их соратники): теперь они появляются все реже, и бороды у них все короче — это, скорее, щетина, а не бороды, и она продолжает убывать. Еще в мечтах Габриеля присутствуют автомобили, последняя модель «Мерседеса», последняя модель BMW и конечно же почти мифический «Золотой Бугатти». Книги (первые издания «Молота ведьм» Шпренгера и Инститориса и «Похвалы Глупости» Эразма Роттердамского, большие и тяжелые, как могильные плиты); путешествия на острова в океане, поездка в обсерваторию к Фэл, упразднение налогов и счетов. И конечно же девушки. Части тел девушек — самые аппетитные.

И — никаких сыновей.

Противоположность сыновьям — дочери, и неизвестно, что хуже.

Все — хуже.

Габриель — совсем еще молодой человек, он не собирается жениться, а уж тем более — обзаводиться детьми, нужно донести эту мысль до Марии. Аккуратно, но твердо, невзирая на человеческую трагедию, которая ее постигла.

— Что касается меня, Мария, то я совершенно не мечтаю о сыновьях. Девочки… Дочки нравятся мне гораздо больше.

— Правда?

Мария пожирает Габриеля восхищенным и благодарным взглядом. Ее лицо, до этого настороженное и напряженное, летит навстречу лицу Габриеля, как птица; машет невидимыми сильными крыльями, создавая воздушные токи. Будь Габриель воздухоплавателем на шаре или самим шаром, — он немедленно вознесся бы ввысь, и почему он не шар? Воздушные шары не делают таких глупостей, какую он только что совершил, и никто не пристает к ним с глупыми текстами о будущих детях.

— Я сказал что-то не то, Мария?

— Нет. Ты сказал именно то, что нужно. Девочки — это прекрасно! Девочки не ввязываются в истории с войной, политикой, убийствами и взрывами. У девочек есть шанс жить долго-долго и радовать нас. В них намного реже стреляют, так что, если мы будем осторожными, — нам не придется никого хоронить. Это самое страшное — хоронить, поверь. В моей семье уже погибли шестеро — и все они мужчины, и я не хочу, чтобы с моими близкими когда-нибудь еще случилось что-то подобное. Я должна исключить все факторы риска.

«Исключить все факторы риска» — сильное выражение, от него подванивает рационализмом, мобилизацией всех имеющихся ресурсов и долгосрочными перспективами. Где Мария могла подцепить его? На курсах маркетинга, не иначе.

— Не переживай, Мария… Может быть, все обойдется.

— Обойдется. Если мы и только мы будем влиять на события и сами создавать их.

Еще один маркетинговый ход.

— Но с девочками ведь ничего не случится? — слабо сопротивляется далекий от каких-либо жестких управленческих структур Габриель.

— Надеюсь… И вот что… нам нужно подумать о магазинах.

— В смысле?

— От брата осталась ковровая лавка, а еще твой книжный. Два магазина — слишком много, за ними не уследишь.

— Почему не уследишь? Я замечательно справляюсь с книгами…

— Ты справляешься прекрасно. — Мария старается говорить мягко, но щупальца ее рук сжимают запястье Габриеля все сильнее, оно почти онемело и покрылось багровыми пятнами. — Но мне кажется, что от ковров было бы больше пользы. Ковры практичные, теплые и красивые. Они делают дом уютным и радуют глаз. А книги?

— Книги — радуют душу.

— Не всегда. То есть — определенные книги, конечно, радуют. Но некоторые — смущают умы и направляют человека по ложному пути.

— Ты преувеличиваешь.

— Нисколько не преувеличиваю! Мой брат… Тот, кого застрелили прямо у меня на глазах… Он был великим книгочеем. Дня не мог прожить без какой-нибудь книги. И разве это привело к добру? Сам знаешь, чем все закончилось.

— Книги здесь ни при чем! Не думаю, что он читал дурные книги.

— Я никогда особенно в них не заглядывала. Простой грамоты и кое-каких специальных, необходимых для работы знаний вполне достаточно, а все остальное можно найти в себе. И в семье. В любящих людях, которые во всем помогают друг другу. Может, мой брат и не читал дурных книг. Но их вполне могли прочесть те, кто его убил. Ты допускаешь такую возможность?

Габриель молчит. В его голове вертятся сотни афоризмов, обличающих человеческую глупость и косность, чьим образчиком выступает сейчас Мария. Но он, как на грех, не может повторить их дословно, какая-то деталь, самый важный смысловой компонент, в последнее мгновение ускользает. Да и в словах Марии есть рациональное зерно, если отнестись к ним непредвзято. И Габриель пытается отнестись именно так, непредвзято, но его магазин… Созданный с нуля, любовно отреставрированный и наполненный ароматами самых разных эпох; наполненный ошибками, открытиями, любовью, ненавистью, великими нравственными победами и такими же великими поражениями, — разве не из них состоит жизнь? И разве это не сама жизнь?..

Жизнь Габриеля — во всяком случае.

И вот теперь этой жизни угрожают, покушаются на самое дорогое — книги! на медный звонок, на прилавок со славословиями Ингрид, Рите и несравненной Чус Портильо, и с другими, милыми сердцу Габриеля откровениями; на вечную табличку CERRADO/ABIERTO, но главное — на книги. Стоит запустить туда королеву термитов, как за ней потянутся остальные термиты, чья классификация приведена в «Nouveau petit LAROUSSE illustré»:

крылатые самцы и самки

бескрылые рабочие

бескрылые стерильные солдаты,

они сжирают все на своем пути, сожрут и книги, превратив их в труху. От одной мысли об этом Габриель впадает в странную апатию.

— …я просматривала документацию в твоем магазине, это ничего?

— Ничего.

— Дела идут ни шатко ни валко…

— Это потому, что я не так давно открыл магазин. И опыта у меня маловато. Дальше все будет веселее, поверь.

— Если быть совсем честной — ты в большом минусе, а содержать магазин дорого…

— Я надеюсь, что ситуация выправится.

— Если быть совсем-совсем честной… Я досконально изучила проблему. В городе много больших книжных магазинов, и цены там ниже. А ассортимент шире. Ты не выдержишь конкуренции.

— Я попытаюсь. Предложу дополнительные услуги… Придумаю что-нибудь эксклюзивное…

— Вот если бы речь шла о каких-нибудь дорогих, антикварных изданиях! Но у тебя нет антикварных изданий.

— Есть! У меня есть эти издания. Просто я не хочу их продавать.

— Вот видишь!.. Если ты не хочешь их продавать, то их как бы и нет, верно? Я говорила с Магдаленой и она согласна, чтобы мы занялись коврами, оставшимися от брата.

— Мы?

— Ты. Опыта у тебя маловато, но какой-то все же есть… Это не так сложно, как кажется на первый взгляд. Я тебе помогу, я ведь закончила курсы маркетинга.

— Да-да, я помню. А ты сама?

— Коврами лучше торговать мужчине. Мужчинам доверяют больше, особенно если речь идет об основательной и дорогостоящей покупке. Ты быстро всему обучишься, и я буду рядом. Тем более что ничего особенного нарабатывать не придется: от брата остались связи с ковровыми производствами в Марокко, их просто нужно будет возобновить.

— Я не готов… К такому повороту дела.

— Я тебя не тороплю. Решение потребует усилий, я понимаю. Но мы все тебе поможем…

Все.

Крылатые самцы и самки, бескрылые рабочие, бескрылые стерильные солдаты и масса других, которые выползут из брюха и наводнят дом с посадками, открытой террасой и мандариновыми деревьями. Какая же она ловкая, эта Мария из Касабланки!.. Успела окрутить всех, не только Габриеля. Вот и несчастная вдова готова передать ей бизнес покойного мужа, та же участь наверняка ждет и остальных. Они присоединятся к большой дружной семье, никуда не денутся. Даже те, кто пока не знаком с Марией, — экс-пикадор со своей маленькой частной конюшней, к примеру. Сто против одного, что Мария и здесь сумеет отыскать дальние родственные связи — пусть не кровные, но липкие и удушающие, от таких не отвертишься. Не-ет, без приворотного зелья провернуть подобную операцию невозможно — что же там налито, в кувшине?..

— Я давно хотел спросить тебя, Мария… В день, когда мы познакомились, с тобой был кувшин.

— Он и сейчас со мной.

— А что было в кувшине?

— О-о! Это страшная, страшная тайна. — Мария округляет глаза и подносит палец ко рту. — Но тебе я расскажу. И очень скоро. Обещаю…

* * *

Обещанию Марии сбыться не суждено.

Поначалу оно откладывается на неопределенное время, условно называемое «до свадьбы». Габриель и сам не заметил, как превратился в жениха, но псевдородственники марокканки говорят о «нашей Марии и ее чудесном парне» все чаще и чаще. К тому же Мария жаждет познакомиться с семьей Габриеля, и скрывать ее от новоявленной невесты становится довольно трудно. Мантры о родне, будто бы уехавшей в Англию, к тетке, произносятся с большим скрипом, и в какой-то момент Мария просто перестает верить им.

— Ты прячешь их от меня? — скорбно спрашивает она.

— Нет.

— Ты прячешь меня от них?

— Тоже нет.

— Тогда в чем дело?

— В том, что они не вернулись из поездки. Но это всего лишь вопрос нескольких дней, —

врет Габриель, совершенно не задумываясь о том, что «несколько дней» заканчиваются очень быстро. Быстрее, чем «несколько недель», «несколько месяцев» или даже «несколько лет», ох уж эти несколько лет! Самый предпочтительный вариант, но никто не уезжает в гости так надолго.

А жаль.

— Ты же понимаешь, без знакомства с твоими близкими ни о каких совместных планах на будущее не может быть и речи!

— Конечно, понимаю. Но ты не должна волноваться, Мария. Ты понравишься маме, она полюбит тебя сразу. Тебя просто невозможно не полюбить…

— А кроме мамы у тебя есть кто-нибудь?

— Из тех, кто жив и здравствует, — только сестра. Но она давно не живет с нами. Честно говоря, я даже не знаю, где она сейчас…

— Это плохо. — Мария морщится и осуждающе качает головой. — Плохо, что она не живет с вами. И очень плохо, что ты ничего не знаешь о ней. В нашей семье такого не было. В нашей семье все и всегда были вместе. Несмотря на то что она целиком состояла из мужчин. А с мужчинами сам знаешь, как трудно, просто невыносимо!.. Они — не дети и не старики, они думают, что смогут прожить без чьей-то заботы, любви и опеки.

— Разве это не так?

— Нет, конечно. — Мария смотрит на Габриеля снисходительно, того и гляди — легонько шлепнет по попке в воспитательных целях. — Никто не в состоянии прожить один. Всегда нужно на кого-то опереться, чтобы сделать очередной шаг вперед. Ты согласен со мной?

— Да. Пожалуй.

— Мы разыщем твою сестру.

— Зачем? — искренне удивляется Габриель. — Если она сама не хочет проявляться, зачем навязывать ей свое общество?

— А вдруг у нее проблемы? Жизненные трудности? Вдруг ее сердце разбил какой-нибудь негодяй, а ей даже пожаловаться некому.

— У нее наверняка есть подруги… — высказывает предположение Габриель.

— Подруги — одно, а семья — совсем другое… Ее ведь зовут Мария-Христина, так?

— Да.

Габриель лишь однажды, вскользь, глотая окончания, упомянул имя сестры, а Мария запомнила. Она прикладывает руки к груди — к тому месту, где у большинства людей бьется маленькое, эгоистичное, себялюбивое, нетерпимое к другим сердце, — и торжественно произносит:

— Вот здесь… Здесь для твоей сестры… Для Марии-Христины уже приготовлено местечко.

Смех, да и только!

Габриелю совсем не смешно. В подробном анатомическом описании королевы термитов, которое дает «Nouveau petit LAROUSSE illustré», сердце отсутствует — очевидно, в случае с Марией речь идет о какой-то диковинной мутации. Ну да, ведь Мария — все же человек. Молодая девушка. Но и человеческим ее сердце не назовешь —

оно слишком большое.

Безразмерное.

Оно — тот самый дом с мандариновой рощей, и где в таком случае расположится сучка и стерва Мария-Христина? В ленивом гватемальском гамаке, натянутом между деревьями. Габриель допускает все, что угодно, даже гамак, но представить Марию-Христину, марширующую вместе со всеми остальными особями по пространствам общего дома, — выше его сил.

Но это было бы забавно.

Слава богу, что он не сдал Марии Фэл! Он не расскажет о Фэл под страхом смерти, и адский огонь не заставит его разомкнуть уста. Чем больше Габриель узнает Марию, тем больше понимает: на земле нет ни одного безопасного, ни одного недостижимого для марокканки места. Англия?.. Что такое Англия? — самая верхняя пуговица на платье Марии, одна из двух или трех десятков. Чтобы дотянуться до нее, никаких особых усилий прикладывать не придется. Коснулся пальцем — и готово. А Фэл — не пуговица, и даже не нитки, которыми пуговицы крепятся к ткани. Фэл — единственное дорогое Габриелю существо, нельзя допустить, чтобы и она попала в объятья паточной любви Марии, чтобы и к ней протянулись нити, чтобы и ее захватили щупальца,

одной жертвы вполне достаточно.

И эта жертва — сам Габриель.

Хотя со стороны может показаться: юноша весьма приятной наружности, уравновешенный и спокойный, не подверженный влиянию разнузданных страстей, принимает ненавязчивые ухаживания девушки — и все у них уже решено.

Решено.

Они целовались, и не только.

Мария не обманула его ожиданий. Ты не будешь разочарован, и все устроится великолепно, говорила она, так и есть. Габриель надеялся, что ожидаемый им акт любви произойдет в его магазинчике, в маленьком закутке с диваном, на одной из тех простыней, что остались от игрищ с похотливой Ульрикой, — куда там!.. Для такого торжественного события, как первое вхождение в Марию, им предоставлена целая (еще не проданная) квартира. Сердобольная наперсница Магдалена оставила их с Марией на неопределенное время (я буду звонить тебе, дорогая моя!), забрала ублюдка Фелипе и отправилась вместе с ним на ночевку к дядюшке-паралитику и его жене. Они тоже в курсе дела и нисколько не возражают против такого поворота событий, все хотят счастья «нашей Марии и ее чудесному парню», хоть бы все у них сладилось, хоть бы получилось!..

Габриель несколько раз бывал в доме вдовы, это самая обычная квартира, с добротной мебелью, с самой разнообразной бытовой техникой и множеством интернациональных безликих постеров, какие обычно развешивают в кафе и закусочных. Ничто здесь не говорит о том, что хозяином дома долгое время был марокканец, — нет ни одного предмета, который можно было бы напрямую связать с Магрибом; нет традиционных напольных светильников из кожи, низких топчанов и напольных подушек, нет сундуков из туи и кедра; пол в ванной не выложен глазурованной плиткой со сложным орнаментом, а на кухне не сыщешь остроконечных глиняных тажинов и чайников из металла с арабским клеймом. Там не пахнет специями, а в допотопном магнитофоне на окне стоит не кассета с заунывными восточными песнопениями, а совершенно концептуальный сольник Роберта Планта.

Когда-то Плант подвизался на поприще вокала в знаменитой хард-роковой группе «Led Zeppelin» (так сказано в аннотации) — была ли она более знаменита, чем «ДЖЕФФЕРСОН ЭЙРПЛЕЙН», Габриель не знает. Но до смерти хочет узнать. И до смерти хочет прослушать сольник Планта — сначала одну сторону, потом вторую, а потом можно будет переключиться еще на десяток кассет, валяющихся на подоконнике.

Он просто тянет время.

Он боится остаться с Марией наедине — в тех обстоятельствах, которые ему предложены.

Разве не этого ты хотел все это время, недоумок? — то и дело спрашивает у себя Габриель, разве не из-за Марии, ее тонкой талии и чудесной попки, ты впрягался в чужие трудности, вникал в чужие проблемы, был вынужден общаться с людьми, абсолютно тебе несимпатичными. Попка Марии — убийственный аргумент, вот только Габриель (бедняга) не знал, что Мария тяжело больна и болезнь эта заразна.

Альтруизм — так она называется.

Не абстрактный и общечеловеческий — вполне конкретный и преследующий корыстные цели. Своим участием и самоотверженностью Мария вяжет окружающих по рукам и ногам, расставляет силки, раскладывает приманки, плетет паутину, создает собственную империю, где она и только она будет царствовать безраздельно. Внешне это выглядит невинно, довольны все, а для того, чтобы понять, что скрывается за поступками Марии, нужно обладать феноменальной интуицией и даром предвидения, свойственным лишь великим.

Великим писателям, например, описан ли случай Марии в литературе?

Габриель не может припомнить ничего подобного — нужно больше читать.

— …Ты как будто не рад, — говорит Мария. — Не рад, что мы вместе. Не рад тому, что должно произойти.

— Не рад? Да я счастлив. — Сидя против Марии за кухонным столом, Габриель держит руки в карманах и не торопится вытаскивать их, чтобы обнять Марию и начать расстегивать пуговицы на ее платье.

За время знакомства Мария продемонстрировала ему — несколько платьев — все пастельных тонов и примерно одного и того же фасона: рукав три четверти, длина чуть ниже колена, небольшое декольте (скрывающее плечи, но открывающее ключицы и симпатичную родинку между ними). И пуговицы. Пуговицы — важная деталь. Они мелкие, в тон платьям, с примесью перламутра. Их всегда больше десятка, они идут одна за другой, тоненькой змейкой спускаются к поясу и, возможно, являются только зеркальным отражением позвоночника.

Пристрастие тетки-Соледад к наглухо закупоренным инквизиторским одеяниям объяснялось тем, что она старая дева. Пристрастие Марии к именно таким платьям не объясняется ничем. Платья не особенно модные, но и нелепыми их не назовешь; они не отражают менталитет восточной женщины, но и никакой другой менталитет не отражают тоже. Они не скрывают недостатки фигуры, но и не особенно подчеркивают достоинства.

Единственное, что может предположить Габриель, — они практичные.

Семейные.

В них можно возиться в саду, подрезать молодые побеги инжира, обирать гусениц с тутовника, готовить, мыть посуду, в них можно отправиться за покупками или в кино. Одно платье легко меняется на другое, и стоят они, судя по всему, недорого — Мария никогда не будет тратиться на себя.

И это — еще одна особенность ее говенного, удушающего альтруизма.

— …Пойдем, — говорит Мария Габриелю.

Комната, которую она занимает в квартире Магдалены, — самая маленькая, чуть больше закутка в книжном магазинчике. Двустворчатый платяной шкаф, кровать, туалетный столик с зеркалом, покрытый бумажной скатертью, стул и банкетка. Есть еще узкий комод с тремя ящиками, а вот чемодана и кувшина не видать.

Туалетный столик используется явно не по назначению: не похоже, чтобы Мария проводила за ним хотя бы полчаса, хотя бы десять минут. Она не красится, не пудрится, не подводит глаза, не выщипывает брови. Ни одной, самой завалящей баночки крема, ни одного тюбика — пусть и с гигиенической помадой. Места им нет, потому что все пространство стола занято фотографиями в рамках:

ублюдок Фелипе в трех видах — с Магдаленой, с Магдаленой и Марией, с Магдаленой, Марией и вафельным рожком;

Магдалена в четырех видах — с ублюдком Фелипе, с Марией, с Марией и ублюдком, на фоне ковра с геометрическим узором — с Марией (от выпавшего из кадра ублюдка осталось лишь плечо);

друзья покойного ковровщика — с Марией;

дядя-паралитик — Габриель никогда не видел его, но кто еще может сидеть в кровати, обложенный полушками, папками и пожелтевшими вырезками из газет?.. Мария при этом находится на заднем плане и поддерживает дядюшку за плечи;

жена дяди, поправляющая подушки, и Мария, которая делает то же самое, — обе женщины просветленно улыбаются;

двоюродный брат Магдалены и его беременная подружка. И Мария — она держит руку на огромном животе своей соседки по снимку и по-прежнему сияет улыбкой.

Мария улыбается почти везде — как будто это не она похоронила всю свою семью, а кто-то другой.

Фотографии на столе — сочные, полноцветные, брызжущие жизнью.

Фотографии, заткнутые за раму зеркала, — совсем другие. Видно, что они сделаны некоторое время назад, — краски на них успели выцвести и приобрели рыжевато-коричневый оттенок, как будто неизвестный фотограф исполнил их в сепии и искусственно состарил. Из всех, изображенных на снимках, Габриелю знаком только ковровщик, но есть еще юноша в деловом костюме с галстуком, юноша в палестинском платке, два мальчика — подросток лет четырнадцати и семилетний малыш. И мужчина в летах — с благообразным лицом торговца свежевыжатыми соками.

Отличие одних карточек от других не только в цвете. И не только в том, что цвет продолжает бледнеть и терять силу едва ли не на глазах у Габриеля.

На всех карточках с прежней семьей отсутствует Мария.

— Это они, да? — понизив голос, шепчет Габриель. — Твои братья и отец?

— Да. Это они.

— У них прекрасные лица, —

сентиментальный Габриель хочет донести до Марии одну-единственную мысль: ему жаль. Жаль, что этих лиц никто и никогда больше не увидит. Как они смеются, как хмурят брови, как морщат нос, как складывают в трубочку губы и причмокивают, пробуя горячий кус-кус. У них не будет продолжения, они ни в чем больше не воплотятся, не дадут новых ветвей, новых ростков, новых молодых побегов. Они не передадут свои черты кому-то еще.

— Не стоит сожалеть, — проницательно замечает Мария. — Их больше нет, и что толку, что их лица были такими прекрасными?.. Но думаю, они благословляют нас с небес.

Их нет. А заботится о бесплотных тенях — бессмысленно, вот Мария и ушла с фотографий.

Габриель не хотел ничего сверх того, что обычно хочет молодой человек: просто встречаться с понравившейся ему девушкой, весело проводить время, целоваться в самых неподходящих местах, болтать глупости, совершать глупости, быть прощенным за глупости, говорить о сексе и заниматься сексом, назначать необременительные для кошелька свидания в демократичных забегаловках; ходить на пляж, ходить в кино, произносить неожиданно оригинальные сентенции (вычитанные из книг, но успешно выдаваемые за свои), не думать о будущем и жить одним днем.

Жить одним днем — это главное.

А ему предлагают кардинально изменить существование, да еще под присмотром столпившихся у края облака мертвецов.

И — ублюдка Фелипе с вафельным рожком, Магдалены и прочих, но ублюдок Фелипе особенно оскорбителен.

— …Они благословляют нас, ведь так?

— Да

Каким образом расстегиваются пуговицы?.. Пальцы Габриеля слишком толстые, слишком неуклюжие для таких малюток, он мог бы провозиться с ними бог знает сколько, но добрая Мария и здесь избавляет его от дополнительных хлопот.

Она справляется с перламутровыми каплями, проявляя поистине обезьянью ловкость, раз — и готово.

— То, что сейчас произойдет, очень важно для меня, — сосредоточенно заявляет Мария, после того как пуговицы расстегнуты.

— Для меня тоже, — вторит ей Габриель.

— Ни один мужчина меня еще не касался.

Что-то подобное он предполагал, исходя из обычаев страны, откуда она приехала, и несмотря на светское воспитание и дружбу с людьми из европейских кварталов: она девственница. В любом другом случае этот факт взволновал бы Габриеля, хотя бы ненадолго. Но Мария… Упоминание о девственности — всего лишь фигура речи; девственность не играет для нее никакой роли — ей важно то, что наступит потом, когда девственность наконец-то будет утрачена. Ведь без этой незначительной физиологической корректировки Марии ни за что не стать королевой термитов.

Как бы он хотел ошибиться!..

— Значит, я буду первым? — мямлит Габриель.

— Ты будешь первым и единственным.

— Не волнуйся, я все сделаю осторожно.

— Я знаю. Ты очень милый… Другого бы я не выбрала.

— И мы будем предохранятся.

Лучше бы он этого не говорил!

Мария улыбается, как улыбалась все время, начиная с посиделок на кухне; как улыбалась на фотоснимках со вновь обретенными испанскими родственниками. Но ее четко выписанные брови сходятся к переносице, а глаза моментально становятся влажными — это должно означать крайнюю степень непонимания, обиды и — может быть — гнева.

— Зачем же нам предохраняться, дорогой? Все уже решено. Ана бэкэбэк энта, — скороговоркой произносит она.

— Что?

— Я люблю тебя. Так говорят у нас.

Никогда раньше Мария не прибегала к арабскому, довольствуясь вполне сносным испанским и постоянно совершенствуя его. Но самые главные, по ее мнению, слова она произнесла на родном языке — уж не для того ли, чтобы убедить Габриеля в искренности чувств? Или, напротив, скрыть их неискренность?

Он не должен думать о Марии плохо. Она не совершила ни одного дурного поступка, все ее усилия направлены на то, чтобы как можно лучше обустроить жизнь близких, окружить их счастьем и покоем. В ней нет двойного дна, и в ее теле нет двойного дна. И нет никаких изъянов, — мысли Габриеля о мутации, о необычном гибриде человека и насекомого, совершенно беспочвенны. У Марии высокая, слегка тяжеловатая грудь, крупные темно-коричневые соски (он не ошибся!), не по-восточному сухие руки, ослепительной красоты живот. Но все эти анатомические подробности, прекрасные сами по себе, — ничто, по сравнению с запахом, который источает ее вырвавшееся на свободу тело.

Запах — вот главное.

Он не мог быть привнесен извне (Мария не пользуется косметическими отдушками), следовательно— это ее собственный запах. Одуряющий, зовущий, перенасыщенный ферментами, и в то же время — рациональный, подчиненный одной-единственной цели — привлечь самца.

— А ты? Ты любишь меня?..

Габриель издает странный стрекочущий звук. Наверное, это должно означать «да», если понимать любовь как готовность к спариванию и производству потомства.

Все произошедшее потом не поддается никакому анализу, почти не сохраняется в памяти и тонет в облаке запаха Марии. Сколько бы ни прокручивал Габриель обстоятельства той ночи, он не может прийти к однозначному выводу — было ли ему хорошо? и принес ли секс удовольствие, сходное с тем, какое он испытывал с Ульрикой или даже — занимаясь самоудовлетворением.

Преграда в виде девственной плевы оказалась достаточно хлипкой, не скажи ему Мария о своей девственности, он бы ничего толком и не заметил. Он и так почти ничего не заметил, кроме одного:

это все же не было удовольствием, это было зовом.

Габриель вошел в Марию целиком, а не какой-то одной своей частью (так, по крайней мере, казалось ему впоследствии) — он как будто видел ее изнутри. Вот я и дома, вот я и дома, стрекотало в мозгу, но это совсем не тот дом, какой рисовало ему воображение Марии, — здесь темно, влажно и полно песка. Или вещества, похожего на песок: твердого, особым образом переработанного и склеенного. В песке прорыты ходы и галереи, и Габриель (такой маленький, не больше термита) может свободно путешествовать по ним — и это радостное путешествие.

Единственное, что слегка удручает, — пустынность дома, гулкое одиночество ходов и галерей, но он-то знает — эта пустота ненадолго, он здесь для того, чтобы уничтожить пустоту, оплодотворить ее и наполнить смыслом.

Финал действа ослепляет Габриеля — он выжат до самого конца, он отдал все соки, до последней капли, а секундное ощущение торжества и триумфа (его семя упало на самую плодородную из всех почв!) сменяется апатией и абсолютным равнодушием к только что свершившемуся акту. Изменения произошли и в Марии, вернее, в запахе, исходившем от Марии, —

его больше нет.

Предыдущая девушка Габриеля, Ульрика, хотя бы потела и после секса выглядела так, как будто только приняла душ и забыла вытереться полотенцем. С Марией ничего подобного не произошло, сухость ее кожных покровов поражает, а влага ушла даже из глаз, теперь они кажутся припорошенными песком, который Габриель видел внутри ее тела.

Он ничего не мог видеть внутри.

Это всего лишь галлюцинации, они не длились долго и вызваны запахом Марии, предназначенным для наивных самцов, крылатых и способных к размножению. Внутри Марии — хорошо оборудованный и готовый к приему постояльцев термитник, и глупо спрашивать ее, получила ли она удовольствие от секса. Но Габриель все же спрашивает:

— Тебе понравилось? Тебе было хорошо?

— Мне было очень хорошо, — отвечает Мария без всякого выражения.

— Повторим это еще раз? Как-нибудь?

— Конечно. Мы будем повторять это столько, сколько будет нужно…

Нужно для чего?

Габриель не видит смысла в уточнениях, и так все понятно.

Ему хочется встать, одеться и уйти, в маленькой комнате не продохнуть от навалившейся невесть откуда духоты. К тому же у туалетного столика, где произрастает могучее генеалогическое дерево жизни Марии (прошлой и будущей), слышен шорох, лепет, вздохи и другие неясные звуки — мертвецы и те, кто еще жив, обсуждают случившееся между Габриелем и Марией.

Был ли Габриель на высоте? И не разочаровал ли он папу — продавца свежевыжатых соков? И не разочаровал ли он засранца Фелипе?

— Надеюсь, у нас все получилось, — говорит Мария, гладя Габриеля по голове. — Я высчитала дни… У нас обязательно родится девочка. Как ты хотел…

— Это замечательно.

Еще замечательнее было бы, если бы Мария вдруг взяла и исчезла, вместе с фотографиями своих родственников, подлинных и мнимых; вместе с этой комнатой и этой кроватью. Чтобы на месте многоквартирного дома невестки Магдалены образовалась воронка или просто улица, вымощенная булыжником. Прямо сейчас, сию секунду. А перспектива оказаться голым посреди улицы пугает Габриеля в тысячу раз меньше, чем перспектива жизни с Марией.

Вот если бы… мечтает Габриель, прекрасно зная, что эта мечта никогда не осуществится. И он ничего не скажет Марии, ни сейчас, ни потом. Он будет проводить с ней ночь за ночью, влекомый запахом. Промежутки между ночами произвольны, в зависимости от воли и желания Марии они могут сокращаться, а могут увеличиваться, но присутствие в них Габриеля обязательно. Со временем он окончательно превратится в термита с грызущим ротовым органом, обломанными крыльями и атрофированными глазами, то-то будет радости!.. Но и отказаться от Марии невозможно, с сегодняшней ночи она приобрела окончательную власть над Габриелем,

вот гадина!..

Габриель вполуха слушает Марию и сомнамбулически кивает: необходимо все же что-то решать с твоим книжным магазином, дорогой…

Да.

— Я уже связалась с людьми из Мекнеса и Ксар-эль-Кебира. Теми, что поставляли брату товар. Они согласны возобновить поставки, но для этого нужно съездить в Марокко.

Да.

— Ненадолго и только для того, чтобы подписать договор. В Марокко поеду я. Я знаю страну, я там родилась и мне легче будет общаться с местными, они ведь такие пройдохи!..

Да.

— А ты в мое отсутствие подыщи клиентов, которые смогли бы перекупить у тебя бизнес или — на худой конец — помещение. Место ведь отличное и проходимость там высокая, наверняка от покупателей не будет отбоя…

Да.

— Ну, не кисни! Все, что я делаю, — я делаю для нас. Вот увидишь, как все прекрасно устроится!..

Да.

Единственное преимущество термита перед Габриелем — срок жизни. Термиты не живут долго, вернее, живут много меньше, чем человек. Если бы он и вправду был термитом, то ужас совместной жизни с Марией ограничился небольшим временным промежутком, после чего Габриель со спокойной совестью отдал бы Богу душу. Но в его (человеческом) случае терпеть придется еще очень и очень долго.

…Спустя несколько дней Габриель провожает Марию в аэропорт. Они приезжают за полчаса до начала регистрации, пьют кофе в кафе, дважды фотографируются в автомате моментальной фотографии (одну полоску со снимками забирает Мария, другую — Габриель), покупают журнал «Diseco у interior»[24] для Марии и журнал «Readers Digest» для Габриеля, но самую потрясающую новость Мария приберегает на финал.

— Я чувствую, что главное произошло, — шепчет она ему на ухо возле регистрационной стойки.

— Что такого могло произойти? — недоумевает Габриель.

— Там, внутри меня.

— Внутри?

— Какой же ты непонятливый! Там, внутри, завязалась новая жизнь. То, о чем мы мечтали…

— Но ведь прошло-то всего ничего… Ты не можешь знать этого наверняка.

— Поверь, все так и есть.

— Ну что ты такое говоришь, Мария?! Этого ни один медицинский прибор не определит… Во всяком случае, сейчас.

— Не нужны мне никакие приборы. — Мария явно огорчена реакцией Габриеля. — Я просто чувствую это. Ощущаю каждой клеткой. Есть вещи, которые недоступны мужчинам, вот они и придумали — приборы, тесты, медицинские исследования. А все и так понятно…

Она еще забыла добавить, что является дипломированной медсестрой.

— Я буду отсутствовать недолго. Присмотри за Магдаленой и Фелипе. И веди себя поласковее с малышом. В его возрасте дети очень хорошо чувствуют любовь. И нелюбовь тоже. Ты обещаешь быть внимательным к ним?

— Да.

— И все остальное, о чем мы говорили… Насчет магазина.

— Я помню…

— Я позвоню тебе, когда доберусь до места, и сообщу время и день обратного рейса. До встречи, дорогой.

— Береги себя.

Поцелуй на прощанье не выглядит страстным, но Мария никогда и не прикидывалась страстной. Не старалась казаться более влюбленной, чем есть на самом деле. Но она выбрала именно Габриеля — по каким-то соображениям высшего порядка — и выбор оказался точным, точнее не придумаешь. Мария изначально знала — он поведется. Подчинится. Примет все как есть, не взбрыкнет, не повысит голоса, не пошлет ее подальше с ее вымороченными семейными ценностями. И кому какое дело, что творится у него в душе и хочет ли он прожить жизнь так, как диктуют ему посторонние?

Марии уж точно никакого дела нет.

Все это чистая химия, обреченно думает Габриель, наблюдая, как Мария смешивается с толпой у эскалатора, ведущего на второй этаж, к терминалу, то, что она проделывает со мной,чистая химия, никакого другого объяснения нет. Жаль, что химия никогда не была его коньком, и жаль, что он снова забыл спросить Марию о содержимом кувшина.

— …Ты чего такой грустный? —

у таксиста, везущего Габриеля в Город, чудовищный арабский акцент, карикатурная внешность террориста-смертника и при этом — открытая дружелюбная улыбка. Достаточно ли одной улыбки, чтобы влиться в колонию термитов?

— Грустный? Я проводил девушку.

— Свою девушку или девушку просто так?

говорит Габриель, хотя совсем не чувствует любви к Марии. Таксист — никто, он видит таксиста первый и последний раз в жизни. Уж этому дурацкому таксисту он мог бы сказать правду: «я не люблю ее и не хочу, чтобы она возвращалась, потому что начнется самый настоящий кошмар». Но это — пустое сотрясание воздуха, такой его ответ приведет лишь к новым вопросам, недоумению, осуждению, подколкам, советам «как избавиться» и что сделать, чтобы «она больше к тебе не липла».

Тем более что ничего уже изменить невозможно.

В этом фатальном настроении Габриель пребывает сутки или двое. По его подсчетам, энергичная Мария давно должна была добраться до Мекнеса и еще до одного города, название которого он благополучно позабыл. На то, чтобы взять в оборот лукавых аборигенов, заключить договоры и начать заваливать страну коврами, много времени ей не понадобится. Как скоро она позвонит?

Она не звонит.

Поначалу отсутствие звонка даже радует Габриеля: он снова один, в своем маленьком книжном мирке, и хоть посетителей по-прежнему не густо — нет и Марии.

Через три дня он начинает волноваться.

Через пять отправляется к Магдалене и находит ее в удрученном состоянии, с распухшим от слез лицом. Одного беглого взгляда на невестку достаточно, чтобы понять: Мария не проявлялась.

— Она обещала позвонить сразу же, как только сойдет с трапа и отыщет ближайший таксофон.

— И?

— Вестей от нее нет.

— Не стоит так убиваться, Магдалена. Наверняка она просто позабыла звякнуть тебе. У нее слишком много дел в Марокко. Ей не до нас.

— Ты не знаешь Марии, — Магдалена произносит это таким тоном, как будто выросла вместе с Марией или, по крайней мере, частенько обменивалась с ней трусами, лифчиками и губной помадой. — Ты не знаешь Марии и не знаешь меня. Я до смерти боюсь самолетов и всегда волнуюсь, когда кто-то из близких собирается лететь. Я так и сказала Марии: если не хочешь, чтобы я падала в обморок, — позвони сразу по прилету.

— А Мария?

— Она поклялась мне позвонить. И не позвонила. Что-то случилось…

— Господи, да что могло случиться?

— Не знаю…

— Но с самолетом-то все в порядке?

— Да. — Магдалена снова начинает рыдать. — Самолет прибыл в Касабланку по расписанию, я узнавала.

— Значит, ничего страшного не произошло. Нам остается только ждать.

— Нет. Мы не будем ждать. Ты полетишь в Касабланку и все разузнаешь на месте. Найдешь ее…

— Я?! — Такой прыти от истерички Магдалены Габриель не ожидал. — Почему я?

— Ты меня удивляешь… Это ведь твоя невеста. Она пропала, а ты совершенно спокоен. Что происходит?!

Магдалена, хоть она и истеричка, совершенно права. Он не должен быть спокоен, во всяком случае — не должен выглядеть спокойным: это неестественно для жениха, для «чудесного парня нашей Марии». И Габриель тотчас напускает на себя скорбный вид, вздыхает, громко шмыгает носом и даже старается не обращать внимания на ублюдка Фелипе, наклеившего кусок скотча на его джинсы.

— Ты права, Магдалена. Я лечу в Касабланку завтра же. Я и сам собирался…

Магдалена полностью удовлетворена: будущий родственник оказался на высоте. Она протягивает Габриелю маленькую записную книжку с рекламной фотографией на обложке: Манхэттен ночью, сплошные огни.

— Вот. Это записная книжка мужа. Записи в основном на арабском, я ничего в них не понимаю…

— Честно говоря, я тоже в арабском ни в зуб ногой…

— Но здесь есть телефоны. Возьми, может быть, они пригодятся. И держи меня в курсе.

— Конечно, Магдалена. Все прояснится, не переживай.

…Книжка.

Габриель ненавидит чужие записные книжки еще с детства, со времен встречи с Птицеловом: бог знает, что там можно найти!.. Записная книжка ковровщика в этом случае — приятное исключение. Во-первых, непонятно, как ее читать. Так, как принято у арабов, от конца к началу, или наоборот. Во-вторых, арабские закорючки не несут никакой информации, они не волнуют читающего понапрасну и не заставляют сопереживать, тратя запас чувств и эмоций (совсем, к слову сказать, не бесконечный). В-третьих, у ковровщика прекрасный почерк, и строчки — ровнехонькие. Габриель скользит по ним взглядом, как скользил бы водной глади —

ничего раздражающего, полный релакс.

Надо бы прикупить для магазина несколько книг на арабском языке.

В-четвертых, покойный муж Магдалены — отличный график. Об этом свидетельствуют несколько листков с изображением ковровых орнаментов, в основном — геометрических. Тут же даны приблизительные размеры ковров по длине и ширине; есть и другие цифры, написанные в столбик. Неизвестно только, что именно подсчитывал ковровщик — прибыли или убытки.

Телефонов в записной книжке наберется с десяток, но Габриель вовсе не собирается звонить по ним. Как не собирается ехать ни в какую Касабланку.

Касабланка (не старый голливудский фильм с одноименным названием, а реальный город на побережье Атлантики) — верх легкомыслия. Как бы не убаюкивало ласкающее слух имя, не стоит забывать, что там полно арабов. И не все они такие адекватные, милые и европеизированные, как Мария. Что у них в голове — непонятно. Араб может улыбнуться и прочесть суру 112 — Очищение Веры; газели Хафиза, рубаи Хайяма. Араб может улыбнуться — и тут же взорвать тебя вместе с поездом метро, автобусной остановкой, пакетом стирального порошка — со всем тем, что окажется при тебе или рядом с тобой. Христианская цивилизация никогда не понимала Восток и не старалась понять, а в последнее время к этому прибавилась пошлейшая тенденция заигрывания, сюсюканья и страшной боязни наступить на мусульманскую мозоль — даже если этой мозоли ист и в помине.

Но дело не только в арабах.

До сих пор Габриель не покидал страны и не выезжал за пределы Города. Он не делал этого и ради своей любимицы Фэл, а Фэл ему куда ближе, чем Мария. И Англия намного комфортнее Востока. В Англии, под крылом у Фэл, ему не пришлось бы решать проблемы, а в Марокко ему предлагают вплотную этим заняться. Вступать в разговоры с совершенно незнакомыми людьми, говорящими на чужом языке, добиваться от них каких-то сведений — и где гарантии, что сведения согласятся предоставить?.. Принятие решений всегда давалось Габриелю с трудом, и Марокко наверняка сделает труд совершенно непосильным. От одной мысли о чертовом Марокко у Габриеля начинает чесаться все тело и даже вскакивает свищ на бедре.

О Касабланке не может быть и речи.

Габриель закрывает магазин (на случай, если Магдалене придет в голову проверить истинность его намерений относительно поездки) и проводит несколько чудесных, ни с чем не сравнимых дней в обществе

записной книжки ковровщика

путеводителя по Марокко

альбома «Промыслы и ремесла Магриба»

альбома MOROCCAN INTERIORS,[25] франко-английское издание.

Обустроить ковровый бизнес не так уж сложно, сложнее — звонить Магдалене, изображая свое присутствие в другой стране. Дело даже не в посторонних и специфических шумах, будь-то шум аэропорта, улицы, рынка или шоссе (шумы везде одинаковы), а в том, что Габриель вынужден врать. Тем самым становясь хуже, чем он есть на самом деле.

— Ну что? — кричит в трубку Магдалена. — Ты что-нибудь разузнал?!

— Пока ничего, — кричит в трубку Габриель. — Здесь одни арабы и в лучшем случае они говорят по-французски. Но я нашел француза, который говорит по-английски, он обещал мне помочь… А ты что-нибудь разузнала? Есть вести от Марии?

— Нет. Записная книжка пригодилась?

— Пока справляюсь без нее.

— Езжай в Мекнес, там живут поставщики…

— Уже взял билет на автобус. Отправляюсь сегодня вечером.

— Если вдруг ты ничего не выяснишь в Мекнесе — обратись в местную полицию…

Идея с полицией совсем не нравится Габриелю, она переводит происходящее в более серьезную плоскость, чем была до сих пор. Остается уповать на то, что связей с марокканской gendarmerie[26] у Магдалены нет.

Их и вправду нет, но Габриель не учел гораздо более близкий и пугающий вариант городского полицейского управления. Того самого, что бесплодно ищет убийц ковровщика. Вернувшись из своего псевдопутешествия по Марокко и отправившись с визитом к Магдалене, он находит ее не заплаканной и анемичной, а вполне деятельной и готовой идти в поисках Марии до конца.

— Как ты съездил? — спрашивает у него Магдалена.

— Безрезультатно. — Габриель цепляет на лицо выражение скорби, которое долго тренировал перед зеркалом: уголки рта опущены, глаза полуприкрыты, брови расположены друг к другу под углом в сорок пять градусов.

— Никаких следов?

— Совершенно никаких. В Мекнесе ее никто не видел. И еще в одном городе, все время забываю его название…

— В Ксар-эль-Кебире, — подсказывает Магдалена.

— В Ксар-эль-Кебире, да. В Ксар-эль-Кебире она тоже не появлялась. Я оставил заявление в жандармерии, но там такая волокита… Не знаю даже, поняли ли они меня… Сказали, сообщат, если дело прояснится…

— Ты чудесный парень… Другого и желать нельзя. — Особой любви в голосе Магдалены не чувствуется. — Вот только твоя поездка была напрасной.

— Напрасной?

— Да. Она никуда не улетала.

— Что значит «никуда не улетала»? — Габриель потрясен. — Она здесь?

— Она никуда не улетала из страны, но здесь ее нет. Я попросила дядю, он ведь тоже переживает… Так вот, я попросила дядю, он поднял свои старые связи — и в полиции в том числе. Полицейские запросили список пассажиров… Оказывается, Мария только зарегистрировалась на рейс, но в Касабланку так и не вылетела. Ты ведь провожал ее?

— Да.

— Что произошло в аэропорту?

— Понятия не имею. Мы расстались возле эскалатора. Она поцеловала меня, поднялась наверх и сверху еще раз помахала рукой.

— И?

— Я махнул рукой ей в ответ.

— И?

— И послал воздушный поцелуй… Больше я ее не видел. Я был уверен, что она улетела, вот черт…

Магдалена смотрит на Габриеля так, как будто задалась целью прожечь в нем дыру. Сучка!.. Он думал, что получил передышку, — куда там!.. Магдалена еще хуже Марии, улыбки от нее не дождешься, сплошной скепсис и подозрительность. И это рвение, с которым она принялась за поиски своей марокканской золовки! Даже из-за смерти мужа она переживала намного меньше, сучка-сучка-сучка.

— На сегодняшний день ты последний, кто видел Марию, — сообщает Магдалена, поджав губы.

— Не думаю, что это так… Ты в чем-то меня подозреваешь?

— Нет, но полицейские…

— Полицейские меня подозревают? — У Габриеля тотчас же начинает неприятно посасывать под ложечкой.

— Они просто хотят поговорить с тобой.

От Магдалены Габриель выходит обогащенный бумажкой с одним-единственным номером телефона. В отличие от номеров из записной книжки ковровщика, от номера на бумажке так просто не отмахнешься. Габриель звонит по нему в тот же день и получает приглашение явиться к следователю по фамилии Рекуэрда.

Ночь накануне встречи с Рекуэрдой проходит в страшных мучениях.

Габриель снова чувствует себя десятилетним беспомощным мальчиком, единственное желание которого — спрятаться в объятиях Фэл от всех жестокостей и несправедливостей мира, и от своей собственной жесткости тоже, Фэл, Фэл, где же ты?.. У него подскакивает температура едва ли не до сорока, подживший было свищ болит нестерпимо, вдруг его объявят похитителем, преступником?

Он так и видит перед собой проклятого Рекуэрду: толстый неопрятный тип с трехдневной щетиной, воспаленными красными глазами и запахом изо рта. Для Рекуэрды не существует презумпции невиновности, он даже папу римского подозревает в изготовлении фальшивых денег, нелегальной торговле произведениями искусства и издевательстве над домашними животными — что уж говорить о простых смертных? И что говорить о Габриеле, якобы отправившемся на поиски пропавшей невесты в Марокко, но так никуда и не выехавшем из страны.

В полиции этот факт обязательно всплывет и будет истолкован отнюдь не в пользу Габриеля. У Рекуэрды свои методы выколачивания признаний, после трех или пяти часов допроса Габриель, миротворец и конформист, будет готов подписать все, что угодно.

Габриель — не преступник, но кто может подтвердить это?

Мария (Мария не дает знать о себе две недели)

Сотни людей в аэропорту (вряд ли они вспомнят обычного, ничем не примечательного юношу, пославшего воздушный поцелуй куда-то в пространство)

Таксист (где искать таксиста?)

Фэл (она слишком далеко, чтобы выступить свидетелем).

Вот если бы и сам Габриель волшебным образом унесся вдаль и навсегда позабыл об этом кошмаре!..

…Все страхи Габриеля оказываются напрасными.

Рекуэрда — не толстый и не отвратительный. И изо рта у него не пахнет.

И он — не мужчина.

Рекуэрду зовут Чус (так же, как и несравненную Чус Портильо), уже одно это обстоятельство заставляет Габриеля отнестись к ней с симпатией. Чус тоже настроена вполне дружелюбно и представить, что она способна выкручивать руки ради подписи в протоколе, Габриель не в состоянии.

Чус можно назвать хорошенькой и нельзя назвать полицейским. Скорее, она похожа на студентку, не слишком преуспевшую в учебе из-за страсти к контркультуре, альтернативной музыке, альтернативному сексу, пирсингу и татуажу. Татуажа чуть больше, пирсинга чуть меньше, но то и другое присутствует в Чус, — так же, как фенечки на шее и запястьях, кожаная жилетка и ярко-красная майка с надписью STIFF JAZZ. Высокие ботинки военного образца вправлены в джинсы, на Фэл в день похорон отца была похожая обувь. Книжные представления Габриеля о полицейских и о негласном дресс-коде полицейских оказались посрамленными.

Некоторое время Чус рассматривает Габриеля, а Габриель — Чус. В промежутках между стандартными ознакомительными вопросами и такими же ответами он решает, что Чус старше его лет на пять, может быть — семь. Разница в возрасте не настолько существенная, чтобы тотчас не начать мечтать о каких-нибудь пикантных отношениях с Чус. Речь идет не о постели (что само по себе было бы неплохо), а о чем-то более захватывающем. Провокационный треп с привлечением психоанализа, имитация интимных прикосновений на людях, вдохновенное вранье о прежних возлюбленных, бесстыдное озвучивание самых грязных мыслей — способна ли на это Чус?

Наверняка.

— Мне нравится Роберт Плант, а вам? — говорит Габриель.

— А мне не нравится ваше настроение.

— Что же с ним не так, с моим настроением?

— Вы не выглядите обеспокоенным пропажей близкого вам человека.

— Это правда.

Габриель вовсе не собирался делать подобное признание и никогда не сделал бы его, если бы напротив сидел толстый и вонючий мужик. Но напротив сидит девушка и воспоминания о другой девушке кажутся Габриелю не совсем уместными.

— Что значит — «правда»? — Чус сбита с толку. — Разве это не ваша невеста?

— Нет. Ей просто хотелось так думать.

— Но люди… Которые знают ее и знают вас… Эти люди говорили мне совсем обратное.

— О да, я знаю. «Наша Мария и ее чудесный парень». Все это не соответствует действительности.

— А что соответствует действительности?

— У нас были отношения. Но не настолько серьезные, чтобы создавать семью. Так что свадебную тему с обменом кольцами у алтаря я считаю закрытой.

— Вы ссорились в последнее время?

— Нет. Я не ссорюсь ни с кем, особенно с девушками. Я вообще стараюсь их не огорчать.

— Проще избавиться от нее самым кардинальным образом, чем огорчить, так?

Все из-за того, что напротив сидит девушка. Тот же вопрос, заданный мужчиной, поверг бы Габриеля в отчаяние. И он принялся бы юлить и изворачиваться, возможно даже расплакался бы, потребовал присутствия адвоката, потребовал бы присутствия Фэл, — но напротив сидит девушка. И любое ее слово трактуется Габриелем как провокационный треп с привлечением психоанализа.

— Нет. Я не стал бы избавляться от девушки… как вы выразились кардинальным образом. На жестокость я не способен. В детстве я расправился с котенком и едва выжил после этого. Поверьте, котенка мне хватило с головой.

— Ваши детские воспоминания меня не интересуют, — вспыхивает Чус.

— Жаль. Быть может, вы смогли бы вынуть их у меня из головы, надеть на них наручники и отправить в каталажку. Они до сих пор доставляют мне неприятности. А у вас есть воспоминания, которые доставляют неприятности?

Теперь Габриель думает, что Чус Рекуэрда не слишком-то опытна. И ей поручили дело об исчезновении марокканки только потому, что все более-менее серьезные и уважаемые работники управления отмахнулись от него. Видно, связи отставника-дяди не настолько внушительны, как это пыталась преподнести Магдалена. Габриель вполне солидарен с серьезными и уважаемыми работниками: дело не стоит выеденного яйца. Люди пропадают пачками, и чаще всего по вполне невинным причинам, — им хочется сменить обстановку и навсегда избавиться от опостылевших рож своих близких. На Марию это похоже мало, если придерживаться логики человеческих отношений. Но Мария не только человек, но и королева термитов, а кто может с уверенностью сказать, что досконально изучил их психологию?.. Зато у Габриеля появилась возможность предстать перед симпатяжкой Чус во всей красе: не хуже и не лучше, чем он есть на самом деле. Это — оптимальный вариант, который случается тогда, когда Габриель не впадает в зависимость от человека, подошедшего к нему слишком близко.

— …Хотите поговорить о неприятностях?

— Хотелось бы поговорить о Роберте Планте, но о неприятностях тоже можно.

— Извольте, — заявляет Чус, постукивая ручкой по столу. — У вас неприятности. Вы проводили в аэропорт свою невесту, после чего ее никто больше не видел.

— И я не видел.

— Где вы расстались?

— У регистрационной стойки. Она зарегистрировалась на рейс и отправилась к терминалу.

— А вы?

— А я отправился в город на такси. За рулем был араб, я мог бы легко узнать его. Думаю, он меня тоже узнает. Мы говорили о девушках.

— Не сомневаюсь.

Чус злится. Злится серебряное колечко, вставленное в мочку правого уха, и серебряное колечко, вставленное в левую бровь. Татуировка на шее (крошечный розовый бутон) тоже влилась в общий хор негодования. С трудом подавляемый гнев делает Чус еще привлекательнее, вот и отлично! Габриелю будет чем занять себя перед сном, держа в голове картинку с предполагаемыми прелестями Чус.

— Послушайте… У вас ведь ничего нет против меня.

— Мне сказали, что вы отправились искать свою невесту в Марокко. — Девушка пропускает замечание Габриеля мимо ушей.

— Это не совсем так.

— Не совсем так?

— Совсем не так. То есть… я действительно собирался лететь в Касабланку, но в последний момент передумал.

— Почему?

— Сам не знаю. Наверное, потому, что наши отношения с Марией себя исчерпали.

— И вам совершенно наплевать, что на самом деле случилось с вашей невестой?

— Если она неожиданно исчезла, это совсем не означает, что случилось что-то непоправимое. Непоправимое может случиться с кем угодно, но только не с ней. Нужно знать Марию — нет вещи… и нет человека, который бы ей не подчинился. Она любого окрутит так, что впору позаботиться о собственной безопасности. Вам не знаком такой человеческий тип?

В глазах Чус мелькает что-то сходное с узнаванием и со-причастием.

— В литературе он мне не встречался, — добавляет Габриель.

— А вы большой знаток литературы?

— Любитель. У меня книжный магазинчик на улице Ферран…

— Я знаю. «Фидель и Че». Он всегда закрыт.

Неожиданное замечание Чус на мгновение выбивает Габриеля из колеи.

— Ну-у… Не всегда. То есть я хотел сказать… Для вас я буду держать его открытым.

Не говоря ни слова, Чус что-то чиркает на листке, после чего протягивает Габриелю протокол:

— Распишитесь.

— И все?

— Все. На сегодняшний день. Я попрошу вас оставить свой контактный телефон…

— С удовольствием.

— А также попрошу не покидать город… Ни для поездки в Марокко, если вы все-таки соберетесь туда… Ни для поездки куда бы то ни было еще.

Забавно. Последние несколько лет Габриель предавался вялотекущим мечтам навестить Фэл в Англии. Навестить сигарную артель на Кубе, — ту самую, где чтение книг является неотъемлемой частью производственного процесса. Он собирался в Париж, так блистательно описанный Хемингуэем в романе «Праздник, который всегда с тобой». Он собирался в Дублин Джеймса Джойса и еще во множество других, переведенных на испанский и каталонский, мест. Стоит ли ехать туда, где действительность наверняка хуже, чем это подано в литературе? Можно еще отправиться в Мадрид, но где гарантия, что в поезде он не столкнется с Птицеловом? Или что это будет не тот поезд, на котором отправился в небытие отец?.. Оставаться на месте полезнее, это развивает воображение, всегда думалось Габриелю, теперь же его так и тянет сняться с якоря.

В пику Чус.

— …В моем случае усидеть на месте трудно.

— Придется постараться. Вы свободны.

«Свободен» означает неизбежное расставание с Чус,

неизвестно, когда они встретятся в следующий раз. Когда и где. И что будет с татуированным бутоном на шее Чус, распустится ли он? Если — да, увидит ли Габриель цветение?..

— Вы свободны, — с нажимом повторяет девушка.

— Я понял.

Она не только не слишком опытна, но еще и непрофессиональна, ничем другим объяснить поступок Чус невозможно: Габриель чувствует удар в спину и, повернувшись, видит перед собой исполненное ярости лицо.

— Понятия не имею, к какому человеческому типу относится твоя невеста. Но тип, который представляешь ты, мне хорошо знаком.

— По литературе?

— По жизни. Но и по литературе тоже. Это специфическая литература.

— Психология?

— Психиатрия. Хотя не исключено, что ты просто подонок.

Еще никто не называл Габриеля подонком, со стороны Чус это сильный ход. В любом случае «подонок» намного лучше, чем «недоумок», и даже чем «настоящий красавчик», и даже чем «чудесный парень». За «подонком» стоят душевные качества, требующие силы и мужества быть не таким, как все. «Подонок» — всегда вызов. Вызов можно принять, а можно уклониться от него, но незамеченным он не останется.

Чус Рекуэрда, такая же несравненная, как и звездная лягушка, волшебная корова, мифическая абиссинская кошка Чус Портильо, сама того не желая, дала Габриелю самую лестную характеристику в жизни.

— «Стифф джаз» переводится как «жесткий джаз»? — Его указательный палец касается футболки девушки.

— Нет. Он переводится как «пошел вон».

— Мне тоже было очень приятно познакомиться. Заходите в «Фидель и Че», если выдастся свободная минутка. У меня отличная подборка книг по психологии, философии и постструктурализму…

…Что может понравиться Чус?

Труды отщепенца и провокатора Тимоти Лири — идеолога компьютерных технологий и молодежных движений, известного своими экспериментами с ЛСД. Труды Жана Бодрийяра, читать которые не легче, чем осваивать китайскую грамоту. Труды Ролана Барта — в них еще можно хоть что-то понять, и труды Жака Деррида — за вычетом геометрического орнамента, они похожи на записную книжку ковровщика с ее нулевой информативностью и скользящей гладью строк. Единственная разница между Деррида и ковровщиком состоит в том, что он оперирует давно знакомыми Габриелю буквами. Вот только буквы эти никоим образом не хотят складываться в понятные слова. Из всего сонма сумасшедших, высокомерных и далеких от повседневности философов Габриелю нравится лишь поверхностно изученный Жиль Делез с его лихими теориями телесности и желания.

Телесность и желание.

Этим можно было бы заинтересовать Чус — при условии, что она, рано или поздно, заглянет в магазин. На случай, если она просто будет проходить мимо, заготовлена другая ловушка: все тот же Жиль Делез в специальном издании Лионского университета, пара замшелых номеров «Psychedelic Review»[27] со статейками Лири о трансперсональной психологии, увесистый том Деррида и три не менее увесистых триллера, повествующих о судьбе серийных убийц и их жертв. Габриель даже не заглядывал в них, ограничившись аннотациями на последней странице: высосанный из пальца бумажный ужас, не идущий ни в какое сравнение с дневником Птицелова.

Все это добро выложено на витрине — в так свойственном для ловушки привлекательном виде (то ли цветок, то ли крест) и перемежается менее значимыми опусами карманного формата. Композиция из книг представляет собой вариации на тему «arte cifra»[28] — так, как понял этот постмодернистский бред сам Габриель. Не исключено, что у Чус другие представления об «arte cifra», но мимо триллеров о серийных убийцах она уж точно не пройдет.

Триллеры на витрине можно расценивать как вызов.

Вызов подонка.

Габриелю остается выбросить флаг с надписью ABIERТО и ждать.

Он много думает о Чус и о том, что думают о Чус другие, столкнувшись с ее пирсингом, татуажем, молодостью, хрупкостью и кожаной жилеткой. Не просто люди, а уголовные типы, которых она допрашивает по тому или иному делу. Наверняка не обходится без издевательств, прямых оскорблений, непристойных жестов и предложений отсосать или — завуалировано — «взять за щеку». Что заставляет девушек, подобных Чус, браться за такую работу?

Обостренное чувство справедливости.

Желание очистить мир от скверны.

Но очистить мир от скверны вовсе не означает сделать его лучше — об этом свидетельствует вся история человечества в целом и искусства в частности; что-то Чус не торопится в «Фидель и Че». За время ее отсутствия Габриель успел продать триллеры, заменить их другими — и снова продать. Запас триллеров иссякает с невероятной быстротой — не то что классическая заумь Деррида и Бодрийяра: до них-то как раз охотников нет.

Чус не появляется в магазинчике, но проявляется в телефонной трубке. Через неделю после встречи она звонит Габриелю и сообщает, что нашла… нет, не Марию, а араба. Того самого таксиста, который вез его в Город. Конечно, это предполагаемый таксист, но он запомнил молодого человека и беседу с ним — насчет улетевшей девушки. Что с того, что молодых людей полно, а девушек — еще больше? всех не упомнишь, но этот (имеется в виду Габриель) кое-что забыл у него в машине.

— Журнал, — осеняет Габриеля. — Я забыл в такси журнал «Ридерс Дайджест». В него еще были вложены фотографии.

— Моментальные снимки, — подтверждает Чус. — Вы и девушка. Ваша невеста, да?

— Девушка на снимках — действительно Мария, — уклоняется от прямого ответа Габриель.

— Она красивая.

— Красивая, — глупо отрицать очевидное.

— И она улыбается.

— Улыбка — ее естественное состояние. Вне зависимости от того, кто находится рядом с ней.

— И вы выглядите… довольно гармонично.

Подонки всегда выглядят гармонично, хочется сказать Габриелю, но он опускает эту фразу: неизвестно, как отреагирует на нее вспыльчивая девушка-полицейский.

Еще Чус обнаружила нескольких человек, которые видели Марию входящей в терминал — и позже, когда она рассматривала товары в магазинчиках дьюти-фри. Если сопоставить показания этих людей с показаниями араба, то окажется, что Габриель садился в такси в тот самый момент, когда Мария бродила по терминалу, следовательно, — он никак не может быть причастен к исчезновению.

— Значит, подозрения с меня сняты? — тихо радуется Габриель.

— Это странная история. Очень-очень странная.

— Пожалуй, вы правы, —

какой бы «странной» ни выглядела история, для Габриеля она закончилась наилучшим из всех возможных образом: он снова свободен. При условии, что Мария больше не вернется. И что в забитом народом терминале она нашла кого-то еще. Более подходящего для спаривания термита. Такой вариант не исключен, но на всякий случай нужно держать пальцы скрещенными.

— Может быть, мы встретимся? В неформальной обстановке…

— Зачем? — удивляется Чус на другом конце провода. — Я вызову вас, если возникнет необходимость или вскроются новые обстоятельства.

— Это само собой разумеется, но…

Ответом Габриелю служат короткие гудки.

…Спустя еще десять дней Габриель решает убрать с витрины философов и прочих ненормальных и усилить составляющую художественной литературы: Чус не появилась, его ожидания оказались напрасными.

Лучше не думать о ней, не предаваться несбыточным мечтам.

Но и сдаваться без боя ему не хочется: пару раз Габриель пытается подкараулить Чус возле управления (с нулевым результатом); потом, отчаявшись, решается на звонок по номеру, некогда данному Магдаленой.

— У меня информация для сеньориты Рекуэрда. По делу, которое она ведет, — сообщает Габриель невидимому собеседнику. — Это очень срочная информация, очень важная. Как я могу с ней связаться?

Некто из мелких сошек, сидящих на управленческом коммутаторе, вздыхает и мекает. После чего выражается в том духе, что Габриелю (если у него действительно есть важная и срочная информация) нужно позвонить по таким-то и таким-то телефонам.

— Это прямые телефоны следователя Рекуэрды? — продолжает наседать Габриель.

— Нет. Это телефоны людей, которым переданы ее дела.

Вот новость так новость!..

— А сама сеньорита? Она больше ими не занимается? Ее отстранили?

— Сведений подобного рода мы не даем.

— Ее перевели в другое управление?

— Сведений подобного рода мы не даем.

— Она уехала из города?

— Сведений подобного рода мы не даем.

— А где я могу получить сведения подобного рода?

— Переговорите с начальством, — уныло сообщает сошка и награждает Габриеля очередной порцией телефонов.

Меньше всего Габриелю хотелось бы вступать в переговоры с начальством Чус, лучше оставить ситуацию в подвешенном состоянии — вот если бы Габриель был смертельно влюблен в следователя Рекуэрду!.. Но он не влюблен, так же, как не был влюблен в Марию, а до этого — в Ульрику. Все три пассии лишь смутно волновали его и вполне конкретно привлекали физически.

Не более того.

Через какое-то (довольно непродолжительное) время воспоминания о Чус и заодно о Марии подергиваются тонкой пленкой, сильно искажающей реальность. В воспоминаниях обе девушки удивительным образом сливаются в одну: теперь это марокканка, но и полицейский одновременно. До того как сделать карьеру в испанских органах правопорядка, она жила в городе на северо-западе Марокко, название которого постоянно ускользает от Габриеля: что-то сложное, многоступенчатое и очень арабское. Вся ее семья погибла от рук террористов — может быть, поэтому она решила связать свою жизнь с антитеррористическими организациями. И работает она… О да, она работает в одном из департаментов по борьбе с терроризмом. Возможно, это не департамент; возможно, место ее службы называется совсем по-другому, но в такие тонкости Габриель старается не вдаваться. Ему достаточно того, что Христина (девушку зовут Христина м-м-м… Портильо) всегда способна объяснить происходящее в мире и уберечь от любой гипотетической опасности.

Христина много работает, она постоянно занята, но все же выкраивает время для свиданий с Габриелем. А так же для посещения школы верховой езды (она без ума от лошадей и в друзьях у нее числятся бывшие пикадоры), занятий графикой и орнаментикой и постоянного самообразования. Ее можно назвать двужильной, а можно — целеустремленной, а можно — конем с яйцами; и все это будет соответствовать действительности и в то же время — не соответствовать ей.

Христина — нежная.

И жутко симпатичная, хотя мускулы у нее железные.

Сексуальные фантазии Христины нельзя назвать изощренными, но секс с ней оставляет приятное впечатление: она технична и вынослива. Единственное, что не совсем устраивает Габриеля: Христина, когда ей особенно хорошо, прибегает к грязным ругательствам на арабском, самое страшное звучит как «ана бэкэбэк энта». В отличие от большинства женщин, она не зацикливается на прелюдии, на всяких там сюсю-мусю, обжиманцах и поцелуйчиках. Она привыкла сразу брать быка за рога, привыкла кусаться и царапаться как дикая (абиссинская?) кошка. Она привыкла доминировать и всегда старается занять положение сверху. Да, быть сверху нравится ей больше всего.

Не из-за этого ли они расстались?

Не из-за того, что Христина оставалась полицейским даже в постели и лишь изредка предавалась стандартным женским мечтам о некоем доме с посадками, открытыми террасами и мандариновой рощей?..

Или из-за того, что она слишком уж увлекалась малопонятными философскими течениями и пыталась подсадить на них Габриеля?

Он не помнит точно.

Может быть, все дело в том, что ее перевели на другое место работы? Специалисты, подобные Христине, — всюду нарасхват.

А писать письма она не любит, как и большинство чрезмерно занятых и увлеченных своей работой людей. Впрочем, любовь к написанию писем— это индивидуальная особенность, Фэл ведь занята в своей обсерватории ничуть не меньше Христины с ее потенциальными террористами, но всегда находит время для обстоятельного изложения событий.

Как бы то ни было, Христина не пишет и не звонит; сентиментальный и не слишком обремененный делами Габриель мог бы написать сам, но она не оставила ему даже электронного адреса. Единственная память о ней — моментальное фото, которое они сделали в автомате на железнодорожном вокзале.

Вокзал.

Что они забыли на вокзале — Христина и Габриель? Никто никуда не уезжал, потому что у них не было с собой багажа. Вообще-то Христина ненавидит сумки, рюкзаки и прочую отягощающую дрянь и предпочитает передвигаться по городу налегке, с одной-единственной пистолетной кобурой под мышкой. Но для поездки в другой город все равно бы понадобилось несколько баулов: вещи, книги и туалетные принадлежности в карманах не увезешь. Значит, никто никуда не уезжал — это точно, так как они попали на вокзал?..

— они скрывались от дождя

— они просто оказались поблизости, и Христина решила показать Габриелю, как работает вокзальная служба безопасности

— они просто оказались поблизости, и Христина рассказала Габриелю историю о преступнике (серийном убийце), пойманном здесь несколько лет назад: он садился в поезд и уже занял место в купе. Тут-то его и схватили, тепленького. Случай сам по себе страшный, вот только неясно, правда ли это или всего лишь аннотация к триллеру. Помещенная на задней странице обложки с многообещающей пометкой ЛИДЕР ПРОДАЖ!

— они просто оказались поблизости, и Христина на секунду забежала к… кажется, это была вдова погибшего брата Христины, она работает в кассах. Как звали несчастную вдову? Мария?.. Чус?.. Имя слишком простое, чтобы запомнить.

Версия со вдовой из касс — самая правдоподобная, уже после этого они сфотографировались. Христина вышла на снимках чрезмерно серьезной, готовой к немедленной поимке всех террористов мира. Габриель, напротив, беспрестанно корчил рожи.

Получилось забавно.

И не захочешь, а улыбнешься, глядя на такую парочку: придурок и богиня. Вот только фотография эта куда-то запропастилась. Сколько ни пытался потом Габриель разыскать ее — ничего не получилось. Но и без карточки он отлично помнит, какой была Христина. Брюнетка с острыми скулами, большими глазами, большим ртом, с ямкой на подбородке и пикантной родинкой между ключицами. Это то, что дано Христине от природы.

Привнесенное: маленький страз в левой ноздре (Христина утверждала, что это — бриллиант в 1,75 карата). И крошечная татуировка на шее, какое-то насекомое. Пчела? Муравей?..

Термит.

Точно, термит.

Почему термиты — вредоносные разрушители домов и бич рода человеческого — пользуются такой любовью Христины, выяснить не удалось. Но Габриель обязательно спросит ее об этом, как только она снова появится в его жизни.

Если — появится.

Надежды на новую встречу с Христиной все меньше, и с каждым днем она тает, как фисташковое мороженое на солнце.

* * *

…Так кого из девушек он имел в виду, когда говорил Фэл: «мы расстались»?

Не так уж важно. Тем более что Фэл лучше всех его бывших возлюбленных, вместе взятых. Она единственная, под кого не надо подстраиваться, и бесконечные разговоры о пульсарах ее не портят.

Тем более что сейчас они говорят преимущественно о книгах. А тему с прибылью, которую могли бы принести книги, Фэл благоразумно опускает. Габриель сам решается поговорить с ней об этом.

— Дела пока идут не очень хорошо, я с трудом удерживаюсь на плаву. Если бы ты не помогала мне, магазин пришлось бы закрыть. Наверное, я не слишком хороший бизнесмен.

Нелицеприятные слова о себе даются с трудом, они опасны для самолюбия — и Габриель никогда бы не произнес их, если бы не знал в точности, что ответит Фэл. Сейчас она начнет утешать племянника и находить для него всяческие оправдания, как делала всегда. Кто из двоих плох — Габриель или мир? кто из двоих не заслуживает лучшего — мир или Габриель? Конечно, мир, а о красавце и умнике Габриеле нужно говорить в превосходных степенях и шепотом.

За десять лет, прошедших со дня их знакомства, точка зрения Фэл не изменилась. И Фэл по-прежнему исполнена слепой любви.

— Не говори так, дорогой мой!

— Почему же? Это объективная реальность.

— Объективная реальность состоит в том, что люди вообще стали меньше читать. Нужны невероятные усилия, чтобы заставить их открыть книгу. Так обстоят дела в Англии, но и в Испании, я думаю, не лучше.

— Возможно, но дело не только в этом.

— Еще и в том, что у тебя много конкурентов. Магазины побольше и целые книжные супермаркеты. Там огромный выбор, но — главное — они потрафляют самым низменным вкусам, заполонили прилавки макулатурой.

— У меня тоже полно макулатуры.

— Но и хороших книг достаточно.

— Хороших книг — большинство.

— Твоему магазину не хватает изюминки, — заявляет Фэл. — Не пойми меня превратно…

— Отчего же, я и сам об этом думал. Только как найти изюминку?

— Я что-то слыхала о литературных кафе. Читаешь книгу и пьешь кофе. Легкие закуски тоже не запрещены.

— Здесь слишком мало места, чтобы ставить кофеварку. И потом, я не бармен и не бариста. Хотя… У меня на прилавке выцарапан рецепт настоящего кофе по-турецки. Помнишь его?

— Я помню, как приготовить настоящий французский буйабес, шафран лучше не перекладывать.

— Верно.

— Да… Литературное кафе — это не суперидея, согласна. Тогда, может быть, сопутствующие товары?

— Что может сопутствовать книгам?

— Канцелярия? — робко спрашивает Фэл. — Всякие там фломастеры и ручки. Блокноты. Альбомы для рисования. Маркеры, кнопки, папки… Сувениры, нет? По-моему, сувениры — отличная мысль. Каждый хочет увезти отсюда что-то, что напоминало бы о Городе, он — само совершенство!..

Габриель устраивается на прилавке, рядом с прейскурантом цен на хамон с 1951 по 1956 год.

— Вот ты, Фэл… Ты покупаешь сувениры?

— Ну-у… Я почти никуда не езжу. Из Португалии я привезла бутылку хорошего портвейна, но я ведь не показатель, правда?

— Наверное, ты думаешь о сувенирах то же, что и я.

Маленькие лживые вещички.

Ложь может быть пластмассовой, стеклянной, бумажной. А может быть склепанной из нержавейки, из пластиковой крошки; она может быть наспех сшита из нескольких кусков ткани, сочинена из дерева — с обязательными неаккуратными потеками клея на стыках. Она не отражает характер Города, его привязанности, его улицы, его ночи и дни; она не несет никакой особой информации, ее единственное достоинство —

стоимость.

Стоит она сущие гроши.

— Представь, что я заполню свободное пространство брелками и нашлепками на холодильник. И еще пепельницами. Бутылочками с сангрией. Футбольными вымпелами. Пляжными тапками. Подставками под горячее. Дерьмовыми веерами и кастаньетами из пластмассы, которые даже в руки взять противно. Каково это будет, а?

— Я просто предлагаю самые разные варианты…

В числе вариантов упоминаются музыкальные диски, модели для сборки (предпочтение отдается кораблям, но самолеты и танки тоже сойдут); антиквариат (где разжиться антиквариатом, Фэл умалчивает) и, наконец, сигары.

— Сигары… Совсем неплохо, — замечает Габриель. — Они могли бы привлечь тех, кто не особенно жалует книги.

— Ты еще поддерживаешь коллекцию?

Жизнь сигары в хьюмидоре (если правильно ее организовать) может длиться несколько десятилетий. Конечно, это не вино, и время не особенно идет ей на пользу, но всегда есть шанс сохранить ее лучшие качества.

Габриель следит за температурой и влажностью в хьюмидорах, периодически осматривает сигары на предмет белого налета и прочих напастей — и до сих пор, за исключением одного-единственного нашествия жучка Lasioderma serricorne, никаких инцидентов не было.

— Хочешь, чтобы я выставил коллекцию на продажу? Это невозможно. Она столько лет была со мной… Я не стану ее продавать — ни оптом, ни в розницу.

— Я вовсе не имела в виду коллекцию. С поставщиками сигар связаться не так уж сложно… А еще на твоем месте я попыталась бы выйти на кубинцев. Вспомни, кем был твой отец и сколько лет он отдал Кубе… Когда-то давно ты присылал мне копию листка с названиями сигар. Там еще было имя…

— Хосе Луис Салседо.

— У тебя прекрасная память, дорогой мой! Прекрасная…

Не так уж она хороша — память Габриеля. Особенно если учесть предыдущую реплику Фэл — о поставщиках. Кто-то когда-то уже говорил Габриелю о поставщиках, вот только что они поставляли?..

— … и почему бы тебе не потревожить этого Хосе Луиса?

— Я даже не знаю, кто он. Где он сейчас. Может быть, он умер, а может, что хуже, был врагом отца.

— Имена врагов не хранят в записях. Их помнят наизусть, — неуверенно говорит Фэл.

— Как ты можешь знать? У тебя есть враги?

— Нет. Это предположение. Просто напиши ему, и все прояснится.

— Я подумаю…

— А как поживает твоя сестра?

— Мария-Христина? Понятия не имею. Наверное, хорошо. Она решила заняться сочинительством.

— Вот ужас!

— Уже выпустила два романа. Дебютный остался незамеченным, а на второй были отклики.

— Надеюсь, критика задала ей перцу. Разгромила в пух и прах! Камня на камне не оставила! Смешала с землей!.. Она такая неприятная, твоя сестра. Злобная, алчная… Что хорошего может написать злобный и алчный человек?

— Ничего. — Габриелю не хочется расстраивать Фэл. — Но, в общем, книгу приняли благосклонно. Отметили умение строить сюжет и общий позитивный настрой, который несут ее тексты. «Роман, вселяющий надежду в одинокие женские сердца» — так было написано.

— Какая гадость! Этим бумагомарателям пора бы уяснить, что надежда в одиноких женских сердцах может возникнуть на пустом месте. От одного мужского чиха. От одного пука. От простого ковыряния в зубах.

— Личный опыт? — осторожно спрашивает Габриель.

— Ну тебя! — Фэл смеется и, как в детстве, ерошит ему волосы. — А критические статьи наверняка были проплаченными. Или написанными ее любовниками. У нее их миллион, как пить дать.

— Миллиона любовников нет ни у кого.

— Господи, это всего лишь образ! Твоя сестра и в ранней юности не была пуританкой, а с возрастом такие качества лишь усугубляются.

— Это плохо?

— Плохо, когда начинаешь манипулировать влюбленными в тебя людьми. Не сомневаюсь, что она это делает. Помнишь, как она вертела тем парнем, что сопровождал ее повсюду? Такой высокий, нескладный, но лицо у него было хорошее…

— Хавьер? Темная лошадка?

— Да.

— Хавьер погиб.

— Да что ты говоришь! Как это случилось?

— Я не знаю в точности. Кажется, его тело нашли возле казино в Монте-Карло… С карманами, полными фишек.

— Странно. Он не был похож на игрока.

— Он искал «Золотой Бугатти». Ты помнишь про «Золотой Бугатти»?

— Что-то припоминаю…

— Дорогущая машина, которую отец завещал тебе. А ты сказала: если Мария-Христина его найдет, пусть им и подавится.

— Я сказала: «пусть подавится»?

— Вроде того.

— Это на меня не похоже. А насчет «Золотого Бугатти»… Думаю, его не существует в природе.

— Я тоже думаю, что не существует. Но Хавьер погиб. И еще несколько человек, кроме Хавьера. Мария-Христина сделала это сюжетом книги. Не помню только — первой или второй.

— Эти несколько человек имели отношение к твоей сестре?

— Похоже на то.

— Отвратительно, — в сердцах бросает Фэл. — Манипулировать влюбленными в тебя людьми — плохо, а манипулировать влюбленными и к тому же мертвыми — отвратительно!

— Все так делают. Разве нет?

— Ты про мертвых?..

Про мертвых Габриелю известно немного.

Не больше, чем Фэл, с ее межгалактическими эмпиреями. Знания о мертвых, которыми они питаются (каждый за своим столом) когда-то ограничивались совместным присутствием на похоронах отца. Затем наступил черед книжного постижения смерти, спектрального постижения смерти, а также вполне осязаемых и человеческих слухов о ней. Из эпистолярных простыней, которым Фэл застилает жизненное пространство Габриеля, ему известно, что за десять лет Фэл не потеряла никого из знакомых и друзей.

Знакомый фотограф, знакомый репортер криминальной хроники, знакомый щенок бассет-хаунда и знакомая кошка.

Знакомый фотограф, по словам Фэл, никогда не работал в горячих точках и не подвергал себя опасности. Он занимается созданием рекламных буклетов для одной компании, специализирующейся на фруктах и соках, а фрукты и соки способствуют долголетию гораздо больше, чем тяжелая пища, всякие там булочки, пирожные, сосиски и копченая колбаса. Знакомый репортер давно забросил худосочную колонку криминальных новостей и теперь ведет рубрику «рестораны и другие развлечения».

Жизнь такая рубрика никоим образом не укорачивает.

Коллеги Фэл добираются на работу пешком, редко сталкиваясь с такими повышенными источниками неприятностей, как автомобиль или велосипед. А если и садятся за руль, то не превышают скорости, заявленной в населенных пунктах, и всегда вовремя уходят от столкновения с белками, оленями и прочими животными.

Еще у Фэл есть друг-скульптор и друг-дирижер. Скульптор лепил Фэл в образе Марианны во фригийском колпаке (Габриель видел снимки: Катрин Денев и Софи Марсо в тех же колпаках выглядят не лучше). С дирижером они обедают по воскресеньям, если, конечно, он не уезжает на гастроли или не концертирует в ближайшей филармонии; это не связано с чувствами дирижера и чувствами Фэл. Дирижер — гей, так что они просто подружки.

По статистике, скульпторы, в общей своей массе, живут намного дольше художников-станковистов, художников-графиков и художников, работающих с тканями и стеклом. А дирижеры живут намного дольше исполнителей-виртуозов, будь то скрипачи, пианисты или виолончелисты. В благоприятных условиях они доживают до девяноста, знает ли об этом Фэл?

Если и нет, то просекает ситуацию на интуитивном уровне. Фэл оберегает себя от возможных потрясений, связанных со смертью, разве можно упрекать ее в этом?.. Что же касается кошки и щенка бассет-хаунда — странным образом эти двое еще живы. Кошка является патриархом огромного кошачьего семейства, а щенок бассет-хаунда превратился в пожилую сучку, страдающую повышенным дружелюбием, хроническим циститом и опущением почек. Усыпить ее ни у кого не поднимается рука, пусть все идет естественным путем.

Естественный путь.

Если следовать им, то смерть не покажется чем-то ужасным, а в некоторых случаях и вовсе выступит избавительницей.

К тетке-Соледад это не относится.

Те слухи о ее кончине, которые доходили до Габриеля, выглядят не менее чудовищно, чем сама кончина: Соледад была разорвана на мелкие куски восторженной и наэлектризованной толпой страждущих.

Габриель хорошо помнит ее и бабушкины приезды на Страстную неделю — в то время, когда он был ребенком. И помнит, что именно думал о душе Соледад: она стеклянная, похожая на водяные часы клепсидру. Люди, навещающие тетку-Соледад, тоже сохранились в памяти: сначала это были женщины, с которыми Соледад уединялась на непродолжительное время — в комнате за закрытыми дверями. Женщин становилось все больше, а временные промежутки все короче. Затем к женщинам прибавились мужчины, не всегда опрятные, но почти всегда угрюмые, снедаемые изнутри каким-то очень сильным чувством.

Сначала Габриель думал, что чувство это — любовь, какой ее описывают в толстенных душещипательных романах. Если бы он прислушался к рассказу Марии-Христины о произошедшем в семье убийстве, которое тщательно скрывалось и тщательно отмаливалось, — мысль о любви не пришла бы ему в голову

Это не любовь.

Это — страх, порождаемый совершенным преступлением. И страстное желание избавиться от него и снова обрести былую легкость и ясность бытия. И попытка успокоить нечистую совесть, задобрить ее, заговорить ей зубы.

Для таких, не слишком благородных, целей и нужна тетка-Соледад. Она вроде сосуда — той самой клепсидры, где хранятся чужие преступления и проступки. Сосуд удобен для всех, особенно для приходящих женщин и мужчин. Шепнуть о преступлениях и проступках Соледад — все равно что облегчить душу, избавиться от греха и больше никогда не вспоминать о нем.

Вряд ли за всеми проступками тянется кровавый шлейф. Это могут быть штуки помельче — супружеские измены (к ним склонны женщины), разбои и грабеж (к ним склонны мужчины), кражи всех мастей (к ним склонны оба пола). О причинах визитов к Соледад можно лишь догадываться, но однажды Габриель увидел в окрестностях своего дома Птицелова.

Во второй и последний раз.

Это во всех отношениях эпохальное событие произошло спустя непродолжительное время после их первой встречи. Птицелов не восстановил билет и не уехал из города, как надеялся Габриель, — следовательно, его смерть в купе для некурящих была отложена на неопределенное время. Жизнь тоже не пошла на пользу Птицелову — выглядел он еще хуже, чем тогда, когда Габриель болтался у него на руке и лепетал о поисках человека по фамилии Молина. Островки щетины стали гуще, волосы спутались окончательно и вокруг рта добавилось несколько новых морщин. На Птицелове не было поварской куртки, ее место заняла черная рубаха с длинными рукавами. Рубаха заправлена в стянутые ремнем джинсы, тупоносые ботинки вычищены, хоть и не до конца: к подошвам прилипли ошметки глины.

Габриель увидел Птицелова из окна отцовского кабинета — он стоял на противоположной стороне улицы, подпирая стену плечом и перекатывая во рту незажженную сигарету.

От ужаса и предчувствия близкой расправы (Птицелов пришел к нему — к кому же еще? пришел потребовать свои вещи и, при случае, вышибить дух из тела) у Габриеля подкосились ноги. Он рухнул на пол, закрыл глаза, скорчился и подтянул колени к животу. Сколько можно пролежать на полу с закрытыми глазами?

Сколь угодно долго. Сто лет. Двести. Всю жизнь.

Габриель заворочался минут через пятнадцать, когда ужас, сковавший его тело, слегка ослабил хватку и уступил место самому обыкновенному невинному страху, сходному со страхом темноты, страхом высоты, страхом перед змеями и страхом никогда не вырасти и на всю жизнь остаться десятилетним. С подобными страхами справляться легко: нужно только набрать в рот побольше воздуха, сделать несколько рассудительных вдохов и выдохов и сказать себе: ничего дурного со мной не произойдет.

В доме полно людей, и они не бросят Габриеля в беде. В доме полно дверей, которые не перед всяким распахнутся, а уж перед человеком со спутанными волосами — тем более. После того как сумка Птицелова была выпотрошена и оставлена в укромном уголке, они с Осито проявили максимум осторожности: петляли по улицам, запутывая следы и то и дело оглядываясь — нет ли хвоста?

Хвоста не было.

Хотя взрослый Птицелов и сильнее ребенка Габриеля, но он совсем не такой ловкий, не такой юркий, не так быстро бегает. И он ни за что бы не нашел Габриеля, если бы не знал, где искать.

А он не может знать, не должен.

Найти в большом городе мальчишку без особых примет (а Габриель — именно такой мальчишка), не имея на руках его имени и адреса, — невозможно. Значит то, что Птицелов возник поблизости, является простым совпадением. Случайностью.

Случайность, как же!

Птицелов прошел по улице, не замедляя шага, — прошел и скрылся вдалеке, вот это была бы случайность! Но он стоит на противоположной стороне, глазеет на окна и никак не решится закурить: случайностью и совпадением здесь и не пахнет.

Поднявшись и ощущая дрожь во всем теле, Габриель отгибает штору и выглядывает из-за нее: проклятый Птицелов все еще стоит. Правда, теперь без сигареты и не один. Он разговаривает с женщиной и сосредоточено кивает головой. К ним подходит еще одна женщина, и они беседуют уже втроем. После этого Птицелов скалит в улыбке узкие губы и снова кивает головой.

Женщины говорят все жарче, перебивая друг друга, но он, похоже, больше не слушает их.

Поворачивается и уходит, ни разу не оглянувшись.

И спустя десяток лет Габриелю ничего не стоит вызвать в памяти фигуру Птицелова: он идет не быстро и не медленно, руки сложены за спиной в замок, пальцы переплетены. Дома, мимо которых он проходит, на мгновение теряют свой естественный цвет, становятся темнее, как будто попали в тень от гигантской тучи.

Небо в тот день было безоблачным.

А Птицелов — черным, хотя черными были только волосы и рубашка на нем. Черная худая птица, вышагивающая по тротуару, — вот чудо!.. Птицелов сам превратился в птицу; на секунду Габриелю становится жаль его.

Женщин, которые разговаривали с Птицеловом, Габриель видит чуть позже, в прихожей. Обе в одинаково длинных юбках, только кофты — разные: голубая и пестрая, со множеством кнопок, рюшек и металлических крючков. Владелица пестрой кофты (та, что помоложе) — красивая, с тяжелым, туго затянутым узлом волос на затылке, с красными губами, глазами навыкате и маленькими усиками. Вторая, в голубом, — настоящая старуха, под стать Габриелевой бабушке.

— Странный человек, — шепчет старуха молодой.

— И вам так показалось?

— Еще бы!..

Они перемывают кости Птицелову, это несомненно.

— …так долго расспрашивал о Санта-Муэрте, а потом взял и ушел.

— Вид у него был неважный. Больной он, что ли?

— Больному нужно к доктору, а не к Санта-Муэрте.

— Не нам судить, — замечает молодая. — Мне говорили, что Санта-Муэрте выслушает любого.

— Все верно, милая, но…

— Иногда бывает, что так тебя скрутит от плохих мыслей — прямо ложись и помирай. А иногда бывает, что помираешь от них с утра до вечера и ждешь конца, а конца-то и нет.

— Вот для того и нужна Санта-Муэрте, только она может помочь.

— Только она…

Так Габриель впервые сталкивается с именем Санта-Муэрте.

Ни к кому из близких оно кажется неприменимым, но женщины обсуждают ту, кто сейчас присутствует в доме, — по-другому их слова не истолковать. Почтение, благоговение и надежда слышатся в их голосе, с такими интонациями говорят о светиле врачебной науки, взглядом избавляющем от страданий. Или о чудотворной статуе богоматери, которая сезонно мироточит, одно прикосновение к ней сродни благодати.

Чудотворной статуи богоматери в их доме тоже нет.

Пока Габриель размышляет, кто же такая таинственная и всемогущая Санта-Муэрте, появляется бабушка и уводит женщин наверх.

К тетке-Соледад, больше не к кому. Значит, Соледад и есть Санта-Муэрте?

…Ответ на вопрос он получает спустя много лет, вместе с известием о гибели Соледад: вдали от дома, на другом континенте, в бедных кварталах Мехико. Поначалу это выглядит как страшная сказка, начинающаяся типичным для сказки зачином ONCE UPON A TIME; никаких мелких подробностей, которые придают истории достоверность и реалистичность, нет. Соледад могла умереть, как умерла. А могла умереть, подавившись косточкой от сливы. Она могла умереть от укуса москита или бешеной собаки, от теплового удара, удара током, от лихорадки неизвестной этимологии, в анамнезе: температура, гнойничковые высыпания, затрудненность дыхания. Она могла погибнуть в авиакатастрофе. И это все равно был бы финал — логический, алогичный, какой угодно. Какой случается со всеми once upon a time. Определенность внесла Мария-Христина, откуда-то узнавшая детали и пересказавшая их Габриелю. Если опустить циничные и омерзительно безбожные комментарии, дело выглядело так:

— тетку-Соледад растерзала толпа фанатиков, долгое время принимавшая ее за Санта-Муэрте, знаешь ли ты, кто такая Санта-Муэрте, недоумок?

Сведений о Санта-Муэрте не сыщешь даже в «Nouveau petit LAROUSSE illustré».

— Нет, но ты ведь просветишь меня?..

Санта-Муэрте — Божья Матерь смерти, покровительница преступников. Мошенников, воришек, фальшивомонетчиков, взломщиков сейфов и прочих негодяев, но самое главное — убийц. Проституток, стриптизерок, брошенных любовниц, замышляющих дурное, но — самое главное — убийц. Убийцы и деяния, ими совершенные (вне зависимости от первопричины — страсти, ненависти, мести или просто из-за денег и за деньги) — всегда находят отклик в душе Санта-Муэрте. Она им сострадает, она отпускает им старые грехи и дает благословение на новые — ей и держать ответ.

Чтобы задобрить Санта-Муэрте, многого не нужно. Всего лишь прикоснуться к полам ее одежды, скороговоркой обозначить совершенное преступление и поклясться впредь не грешить (если хочешь избавиться от греха). Сколько таких клятв дают люди? — бессчетно. Сколько таких клятв нарушается впоследствии? — еще больше. Главное — искренне и с надрывом каяться. Или — просить ее не оставить без патронажа сомнительные делишки.

Денег за посредничество перед Господом Санта-Муэрте не берет, так что можно ограничиться несколькими медяками, еще лучше идут конфеты в пестрых обертках, цветы (целые гирлянды цветов), сигареты, дешевые колечки и сережки, галетное печенье.

Все это обменивается на торопливую тайну исповеди и облегчение души, неужели Соледад брала на себя роль исповедницы, и что она делала потом? —

с конфетами

цветами

сигаретами и ювелирным ломом

галетным печеньем.

В бытность просто теткой-Соледад она усердно постилась, не ела конфет и печенья, не носила украшений, не слишком жаловала цветы, а от сигарет вообще шарахалась, считая их еще одной разновидностью гнусности.

Слухи, летящие, как птицы. Ползущие, как змеи. Падающие с неба, как дождь. Пылающие, как открытый огонь.

Кто первый пустил слух, что Соледад — земное воплощение Санта-Муэрте?

У Габриеля нет никакого мнения на этот счет, а Мария-Христина грешит на бабушку. Старая карга не удержала воду в заднице, намекнула кому-то о своей умиротворенной старости, наступившей после убийства мужа, — и не в последнюю очередь благодаря истовым молитвам и земным поклонам дочери Соледад. Этот кто-то рассказал еще кому-то, и пошло-поехало. Могущество Соледад в конечном итоге было сильно преувеличено, но разве не о могуществе, не о власти над людьми мечтала ничем не примечательная старая дева? Вот оно и наступило, вот она и принялась отпускать старые грехи и потворствовать новым — строго по рецепту, как провизор в аптеке. Провизор Санта-Муэрте, окруженная птицами и змеями, в грозовых облаках, в обжигающих языках пламени.

Ее всевластию поверит не всякий; отягощенный образованием человек — уж точно нет. Отягощенный образованием человек найдет тысячу способов договориться с нечистой совестью, иногда — самых экзотических.

Но простаки — ведутся.

Обивают порог Санта-Муэрте, кутаясь в платки и пестрые кофты с металлическими крючками.

То, что Птицелов, взглянув на грозовые облака и языки пламени, не переступил порога, характеризует его… как?.. как человека, не нуждающегося в отпущении грехов или чувствующего, что ничего плохого он не совершил. Или для него убийство не грех, а всего лишь воплощение любви? Когда Габриель углубляется в дебри, где скрывается Птицелов, он сразу же ощущает тупую головную боль: как будто его череп находится под давлением в тысячу атмосфер.

О Соледад он вспоминает без боли в висках и затылке, зато с сожалением в сердце: это больше не тетка-Соледад, не старая дева, повсюду видевшая гнусности, но

бедняжка — 33 несчастья.

Людей, что были с ней рядом в последние минуты, много больше, чем тридцать три, чем триста тридцать, и даже чем три тысячи.

Их было пять тысяч или шесть, утверждает Мария-Христина, в противном случае от Соледад остался хотя бы клочок. А так — все было растащено, расхватано, они все подчистили за собой.

Какие муки, должно быть, испытывала бедняжка!

Думать еще и в этом направлении — все равно что губить сердце понапрасну, а в нем никогда не было места и для живой Соледад, что уж говорить о мертвой? Но можно посмотреть на ситуацию и под другим углом: Соледад Санта-Муэрте— бедняжка 33 несчастья предполагала такое развитие событий. Каждый, кто впускает сонмище крошечных человеческих демонов в свою стеклянную душу, должен быть готов к тому, что стекло рано или поздно треснет и разлетится на миллион осколков. Она наверняка была готова. И тот момент, когда толпа разрывала ее на куски, был наивысшим проявлением ее власти.

Власти над убийцами и их демонами.

Власти над воришками и их демонами.

Власти над мошенниками, сутенерами, проститутками, наркоторговцами, взломщиками сейфов — и их демонами.

Странно, что птицы, змеи, грозовые облака и языки пламени выбрали именно Соледад — ханжу, которая видела гнусность в любых, самых невинных, поступках и проявлениях.

Значит, преступление — не гнусность?

Все остальное — гнусность, а преступление нет.

Книжку об этом не напишешь, говорит Мария-Христина, а если напишешь — никто не станет ее читать. И почему это Соледад отправилась в Мехико, в его бедные, задыхающиеся от пороков кварталы, где культ Санта-Муэрте особенно силен и где индульгенцию от всего можно получить за крошку галетного печенья?

Потому и отправилась.

Как устоять перед культом своего имени?

Ради него улетишь к звездам в другую галактику, не то что в Мехико.

Своей гибелью Соледад избавила от заслуженного наказания, как минимум, шесть тысяч преступников, мужчин, женщин и детей-подростков. Мужчины и женщины постареют, станут сентиментальными и немощными, дети-подростки вырастут и из волчат превратятся в волков; вспомнит ли кто-нибудь из них о последних минутах жизни Санта-Муэрте и о том, что они сотворили с ней? Или все вернется на круги своя и

конфеты

цветы

сигареты и ювелирный лом

галетное печенье

будут нести не земному, из крови и плоти, воплощению Санта-Муэрте, а деревянной или пластиковой кукле в человеческий рост, с черепом вместо лица (что несколько не соответствует реальному положению вещей, череп Соледад был обтянут кожей, как и у любого другого живого существа). Кукла может щеголять в одеяниях, взятых напрокат у настоящей Божьей Матери, а может предстать в образе владелицы борделя или мотоциклистки в серебряном трико. Тридцать три различные копии этой куклы (потрафляющие самым разнообразным вкусам населения) рассредоточатся по Мехико и окрестным штатам; некоторые из них переберутся в соседние страны, а одна обязательно пересечет океан и утвердится в родном Городе Габриеля.

Нельзя думать о людях плохо, хоть они и преступники. Они конечно же никогда не забудут о Санта-Муэрте — не деревянной, а живой и теплой. Каждый, до скончания века, сохранит маленькую ее частицу, захваченную с боем: волос, зуб, кусочек кожи, крупица песка из почек, обломок кости. Все это будет спрятано в медальонах, вправлено в перстни из золота и серебра, все это будет храниться в деревянных ящичках, похожих на хьюмидоры, только размером поменьше. Все это будет завернуто в чистые холщовые тряпочки, кисеты, кожаные кошельки. Все это будет рассовано по табакеркам и музыкальным шкатулкам, по жестяным коробкам из-под леденцов и чая. «Амулет» — именно такое название получат существующие автономно волосы, зубы, кусочки кожи и обломки костей. С течением жизни сентиментальные мужчины и женщины умрут, а у волков народятся волчата — и амулеты перейдут к ним.

Заступничества Санта-Муэрте больше не понадобится, эту роль и возьмут на себя амулеты.

То, что прилагается к амулетам: слухи об их невиданной силе и о том, что их обладатель всегда сможет выйти сухим из воды; любое совершенное им бесчинство останется безнаказанным, а преступление, каким бы тяжким оно ни было, не будет замечено. И это уже не только слухи-птицы и слухи-змеи; перечень живых существ, их олицетворяющих, расширится до невозможности и включит в себя таких экзотических особей, как

тапир, вомбат, бандикут и ящерица-гологлаз.

Что же касается слухов — природных явлений, то и они пополнятся тоже: к воде и огню прибавятся пар и лед,

так что следующее земное воплощение Санта-Муэрте возобладает еще большей властью над людьми, чем предыдущее. Быть может, именно ему поверит Птицелов — если окажется поблизости, в бедных кварталах Мехико или каких-нибудь других кварталах, где преобладает католицизм, причудливо смешанный с традиционными местными верованиями; где позвякивает мелочь, где пахнет нечистотами и цветами, нечистотами и шоколадом, нечистотами и сигаретным дымом?..

О чем бы ни размышлял Габриель, он все равно возвращается к Птицелову, вот проклятье!..

Все из-за времени года.

Мысли о Птицелове всегда сезонны, подобно сезону муссонов, сезону песчаных бурь или сезону дождей. Сейчас дело идет к зиме, только эксцентричная Фэл могла выбрать это время для пляжного отдыха в Португалии.

…— Про мертвых мне известно немного, — говорит Фэл.

— Мой отец и твой брат, — подсказывает Габриель.

— Да. Но будь он жив, мы бы познакомились еще не скоро.

— Это правда.

— Мы бы вообще могли не познакомиться…

От одной этой мысли они синхронно вздрагивают, а Фэл, как слабая женщина, еще и закрывает руками лицо.

— Не говори так, Фэл!

— Молчу, молчу.

Фэл совсем не хочется молчать, а хочется предположить невозможное, риска в этом немного: не больше, чем дернуть кошку за усы:

— Нет, правда, если бы мы не познакомились, чтобы я делала? Кому бы писала письма?

— Своему дирижеру, когда он на гастролях.

— Еще чего!

— Как насчет скульптора?

— Скульптора всегда можно найти в радиусе полутора километров от меня, он почти не выходит из мастерской.

— Разве он не устраивает выставок в крупных культурных центрах?

— Что-то не припомню такого.

— Как же, Фэл! А участие в прошлом венецианском биеннале? А выставка современного искусства в Зальцбурге? И еще одна — в Буэнос-Айресе. Он даже летал туда, хотя ты писала, что он до смерти боится самолетов.

— Как и любого другого средства передвижения, кроме машины времени, — смеясь, подхватывает Фэл. — А машины времени он не боится только потому…

— …что она еще не изобретена, — смеясь, подхватывает Габриель. — Все точно.

— Но про Зальцбург и Буэнос-Айрес я не помню.

— Ты писала об этом.

— Все равно не помню…

— Достаточно того, что помню я.

— Значит, так оно и есть. Так оно и было. С тобой ни одна деталь не потеряется, я могу не переживать.

Так оно и есть, так было — всегда. Документальные свидетельства жизни Фэл — ее письма — всегда у Габриеля под рукой. Они подробны, многословны и многослойны; полны историй о похождениях нескольких десятков постоянных персонажей и нескольких сотен эпизодических, появляющихся в одном абзаце и тут же исчезающих. В них запротоколированы смены настроений и смены сезонов, и всегда можно узнать, какой была погода в день двадцать пятого июля того или иного года —

дождь, солнце, переменная облачность —

или на местность, в которой проживает Фэл, обрушилось грандиозное наводнение, подвалы и первые этажи домов оказались затопленными; больше всего пострадала мастерская скульптора, некоторые глиняные копии и заготовки будущих работ пришлось поднимать наверх на руках.

Информации — поэтической, философской и просто бытовой — очень много, немудрено, что она периодически выпадает из памяти Фэл. В письмах Габриеля присутствует все то же самое, с поправкой на пол, возраст, увлечения, географию, экономику, общий интеллектуальный уровень; с поправкой на большой, шумный и безалаберный южный Город у моря, наводнения ему не грозят. Разве что — туристические приливы и отливы, не подчиняющиеся фазам Луны.

Габриель — такой же обстоятельный человек, как и тетка. В письмах к Фэл он тщательно фиксирует всю правду о себе. Но чаще — ложь, гораздо более обаятельную, чем правда. Между правдой и ложью намного больше точек соприкосновения, чем кажется на первый взгляд. Главное же сходство состоит в следующем: и ложь, и правда забываются с одинаковой скоростью. Если они произнесены.

Если речь идет о письменной фиксации — ни то ни другое не забудется. Когда не станет Габриеля и не станет Фэл, об их жизни можно будет судить по строкам писем. Лживым габриелевским и правдивым — его тетки, ведь Фэл никогда не врет. Ложь Габриеля — это целая вселенная, равнозначная правдивой вселенной Фэл, и между ними не стоит искать точек соприкосновения.

Между ними изначально стоит знак равенства.

Когда не станет Габриеля и не станет Фэл, кто сунет нос в их переписку — чтобы безоглядно поверить лжи и остаться равнодушным к правде? Не исключено, что никто. Не исключено, что их просто сожгут или отправят на переработку: из тонны исписанной бумаги получится несколько стопок чистой. И уже другие люди будут фиксировать свою жизнь— настоящую или придуманную; но, скорее всего, они используют бумагу в гораздо более мирных целях:

для записи кулинарных рецептов

для записи номеров телефонов

для записи перечня продуктов, которые надо купить в магазине

для посланий младшим членам семьи; послания крепятся магнитами на холодильник

для изготовления фигурок-оригами: носорог, журавлик, лягушонок

для того чтобы расписать перьевую ручку для того чтобы расписать пульку в преферанс для того чтобы нарисовать кошку —

хорошую знакомую Фэл, мать большого кошачьего семейства, или какую-то другую; и с чего это Габриель взял, что Фэл никогда не врет?

Из писем.

Мужская ложь может быть связана с чем угодно, женская же — исключительно с мужчинами и вещами, касающимися мужчин.

Если бы Фэл врала, она бы принялась описывать свои бурные романы с фотографом и репортером, и уж тем более — со скульптором, который изваял из нее Марианну во фригийском колпаке. Здесь все чисто, бюст действительно имеется в наличии, ведь Габриель видел снимки.

Ничьих других снимков Фэл ему не посылала.

Но это не значит, что этих снимков не существует вообще. То же — с мужчинами. Они, несомненно, присутствуют в жизни правдивой Фэл — как друзья.

— …и с тобой ни одна деталь не потеряется, — Габриель возвращает Фэл ее же фразу.

— Точно! Мы можем быть спокойны относительно друг друга. Я — хранительница твоей жизни, а ты — хранитель моей. Разве это не прекрасно?

— Это просто замечательно.

— Вопрос в том, так ли они значительны? Нет-нет, я конечно же имею в виду себя. С твоей жизнью все ясно, дорогой мой. Она — настоящая. Полнокровная. Прямо как жизнь писателя. Приличного писателя. Большого писателя.

Подвоха в словах тетки нет. Она и вправду считает Габриеля исключительной, несмотря на молодость, личностью. Чем-то средним между Казановой, Джеком Лондоном и Индианой Джонсом, причем Габриель гораздо масштабнее и глубже, чем все эти люди, взятые по отдельности. И сотня других известных людей. Тысяча. Миллион. «Ты должен быть смелым, дорогой мой, — неоднократно писала ему Фэл. — Смелость нужна в отношениях с самим собой, ты не должен себя бояться. Своей молодости, своих мыслей, чувств и опыта. И отсутствия опыта— тоже». Ясно, к чему клонит Фэл, не теряющая надежды увидеть Габриеля большим писателем.

Для нее фигура писателя намного значительнее, чем фигура актера, политика, музыканта, ведущего ток-шоу, спортивной звезды или звезды шоу-бизнеса: большинство из этих персонажей (за вычетом не жалеющих ног и рук игроков командных видов спорта, велосипедистов, пловцов, прыгунов с шестом и марафонцев) — дутые величины. Их надувает целая армия других людей. Когда у одного из армии начинают болеть щеки и легкие — тут же подключается другой, и так — до бесконечности. Нельзя исключать, что и за некоторыми писателями стоит целая армия, но это — дерьмо, а не писатели.

Они похожи на конченую стерву Марию-Христину.

Они трусливы, завистливы и злобны, они впадают в панику, если видят себя в топах ниже третьей строки, и впадают в ярость, если первые две отданы конкурентам по жанру; они страшно зависимы от публики и от издателей, а еще больше — от собственного успеха.

Но их трусость и страх — все же главное.

Это — не страх быть никем не услышанным и никем не востребованным. Это страх потерять или никогда не приобрести блага, которые приходят вместе с известностью: моральные и материальные.

«Быть смелым», по Фэл, означает быть самим собой. Даже в том случае, если все, что ты делаешь, — не получит большого резонанса, не будет встречено овацией. Рано или поздно (если ты искренен, если у тебя есть сердце и душа) — хлопки раздадутся. Пусть не очень громкие, пусть в незаполненном и на четверть зале. «Быть смелым», по Фэл, означает умение ждать. Для писателя умение ждать — одно из составляющих профессии. Так же важно умение превращать в слова все, к чему бы ты ни прикоснулся. И не просто в слова, каких миллион, а в слова, способные вызвать ответное движение души.

Фэл — оторванная от реальности идеалистка-радиоастроном.

А Габриель не собирается становиться писателем.

Это слишком хлопотно: сначала — писать, мучаясь над каждой строчкой и ловя себя на том, что все написанное уже встречалось в тысяче книг (кому как не владельцу книжного Габриелю не знать об этом!). Затем — рыскать в поисках издателя. И, если случится чудо и издатель будет найден, а книга — издана, ждать рецензий. Нет никаких сомнений в том, что рецензии будут разгромными и в их первых строках Габриель прочтет все то, что знал и без досужих критиков: «написанное автором уже встречалось в тысяче книг». Да и пример Марии-Христины постоянно маячит перед глазами.

Одного писаки на семью вполне достаточно.

Если бы Фэл могла проникнуть в лживую вселенную Габриеля, где подобные мысли о писательстве — одна из немногих правд, она бы сильно расстроилась. Хорошо все-таки, что ее телескопы, компьютеры, самописцы и прочее астрофизическое оборудование бессильны перед Габриелевой вселенной.

Они никогда до нее не доберутся.

— Помнишь те фотографии, что ты мне посылала? — спрашивает Габриель.

— Какие? — пугается Фэл. — Разве я вообще посылала тебе фотографии?

— Один раз.

— И кто был изображен на них?

— Ты. Во фригийском колпаке.

— В жизни не носила фригийских колпаков.

— В жизни, наверное, нет, но это была скульптура. Бюст Марианны.

— А-а, — наконец вспоминает Фэл. — Точно, посылала. У меня это напрочь вылетело из головы. Я их даже пыталась найти какое-то время, а они, оказывается, у тебя.

Фэл и Габриель — родственные во всех смыслах души. Он тоже искал куда-то запропастившиеся снимки из вокзального автомата моментальной фотографии, те самые, где они запечатлены с Христиной, — богиня и придурок. Может быть, он отправил их Фэл?

— А я — я ничего не отправлял тебе? Какие-нибудь фотокарточки…

— Карточек точно не было, ты ведь не любишь фотографироваться.

— А что было?

— Кроме обычных писем — только вырезка из газеты.

Габриель не помнит ни о какой вырезке, он их даже не

читает, а о том, чтобы делать вырезки, и речи быть не может!..

— Интересно.

— Интересно? Мне — так просто было не по себе, когда я ее читала. А уж когда ознакомилась с приложенным к ней письмом…

— Что же это была за вырезка?

— Не знаю, название газеты указано не было. Но это не местная газета.

— Мадридская?

— И не мадридская. Скорее всего — мексиканская. Несколько строк о волнениях в бедных кварталах Мехико.

Теперь Габриель вспомнил — и эту заметку, и это письмо. Заметку передала ему Мария-Христина, вместе с рассказом о последних часах и минутах жизни тетки-Соледад. Она оказалась в Городе проездом: однодневный визит в компании издателя, неуловимо похожего на мясника Молину, и любовника, неуловимо похожего на гомосексуалиста. Мария-Христина и издатель представляли книгу, написанную первой и изданную вторым, но что делал любовник?

Сопровождал.

Кого-то из двоих, кого — Габриель так и не выяснил.

Он пришел к концу встречи: как раз начиналась автограф-сессия и к новоиспеченной писательнице выстроилась очередь из трех человек. Габриель оказался четвертым.

— Привет, сестренка, — сказал он Марии-Христине.

— Я думала, ты умер. — Она и бровью не повела, на лице — ни радости, ни грусти, ни ностальгической гримасы.

— А я думал — ты умерла.

— Со мной все в порядке.

— Вижу.

— Как мама?

— Могла бы спросить у нее сама.

— Очень плотный график, братишка. Уезжаем через час, так что встречаться на две минуты и травить ей душу нет смысла. Лучше передай ей привет и поцелуи.

— И все?

— Скажи, что я очень люблю ее.

Мария-Христина произносит это без всякого выражения: за годы, что они с Габриелем не виделись, слово «любовь» (и без того не самое главное в лексиконе сестры) окончательно сникло и переместилось в конец списка. Ему надо подняться на цыпочки или подпрыгнуть, чтобы быть увиденным за частоколом из других слов: «слава», «успех», «секс», «влияние», «деньги» и — как вариант — «богатство».

БОЛЬШОЕ БОГАТСТВО.

Но, судя по всему, ножки у любви слабенькие, и о том, чтобы подпрыгнуть, речи не идет.

Мария-Христина изменилась. И не в лучшую сторону.

Неизменной осталась лишь подростковая голубая жилка на виске: она все так же беспокойно бьется. Странно, еще секунду назад Габриель готов был дать сестре затрещину, и не одну, но голубая жилка… Жилка примиряет Габриеля с происходящим; он почти верит в относительную искренность «я очень люблю ее».

Любит как умеет, что тут поделаешь?

Мария-Христина — настоящая кудесница, она умещает встречу с выросшим недоумком-братом в несколько минут, сует ему в нос сигаретную пачку с автографом писателя Умберто Эко («ricordati qualche volta di mé»[29])и даже успевает рассказать о Санта-Муэрте, в которую перевоплотилась их тетка-Соледад, и о ее кончине. Она также снабжает Габриеля вырезкой из газеты (вырезка вынимается из сумочки следом за кошельком, визитницей и проспектом, рекламирующим новое поколение мозольных пластырей).

— Это прислал один начинающий прозаик из Мексики, — говорит Мария-Христина.

— Тебе?

— Своему другу. А он уже передал ее мне.

— Зачем?

— Подумал, что мне это будет интересно. Как сюжет.

— И?

— Книжку об этом не напишешь. А если напишешь — никто не станет ее читать.

Есть масса вещей — иногда самых важных, книжки о которых никто не станет читать; Мария-Христина прагматична до мозга костей — не то что радиоастроном-идеалистка Фэл.

Фэл он и отослал заметку, приправленную письмом. В письме почти дословно воспроизведен рассказ Марии-Христины о смерти Соледад Санта-Муэрте — бедняжки33 несчастья и о частях ее тела, разобранных на амулеты. Опущены только цинизм и омерзительное безбожие сестры, всегда утверждавшей, что она «католичка в поиске».

Поиске веры в своей израненной душе, чего же еще?

Заметка, приправленная письмом, — блюдо не для слабонервных: пересоленное, переперченное, горчащее. Габриель вовсе не хотел расстраивать Фэл, но она, похоже, расстроилась.

— …После него я была не в состоянии заснуть. — Тетка приподнимает брови и опускает уголки губ одновременно. — А когда засыпала, мне снились кошмары. Несколько дней кряду, представляешь? Ты подверг меня самому настоящему психологическому испытанию…

— Психологическому?

— Или психическому. Неважно.

— Я не хотел, правда. — Габриель, хоть и запоздало, удручен. — Ты могла не принимать все близко к сердцу, ты ведь не знала тетку-Соледад… ты могла отнестись к этому… просто как к рассказу. Фантазии. Легенде.

— Или притче, — неожиданно говорит Фэл.

— Да. — Габриель сбит с толку.

— Притче о том, куда заводит человека гордыня и жажда власти над чужими пороками. Так я к этому и отнеслась, поверь.

— Что ты имеешь в виду?

— Я восприняла это как художественное произведение. Как твой по-настоящему первый писательский опыт. Передачу ощущений, связанных не только с тобой, но и с другими. Как авторский взгляд. Знаешь, что я скажу тебе, дорогой мой? Это блестяще.

— Что именно?

— То, как ты осветил произошедшее. Как будто сам там был. Как будто участвовал в бойне, а потом, не тратя времени на угрызения совести, подробно все изложил. И сумел найти необходимые слова. Это — блестяще!

— Я совсем не думал о таких вещах… Я просто написал тебе письмо, как пишу обычно…

— То письмо было необыкновенным… Ты ведь не рассердишься на свою глупую тетку, если она кое в чем тебе признается?

— Нет, конечно.

— Я распечатала его кусочек. И показала…

— Кому?

— Не пугайся, своим близким друзьям.

— Дирижеру и скульптору?

— Им тоже, но прежде всего репортеру…

— Бывшему репортеру.

Габриеля почему-то злит инициатива Фэл, он недоволен ее поступком — и это первое за все время их знакомства недовольство эксцентричной английской теткой. Естественно, он (миротворец и конформист) не выпустит злость наружу, сумеет укротить ее, как укрощает все эмоции, идущие вразрез с эмоциями собеседника. А кормилица Фэл — главный собеседник в его жизни, тут сам бог велел прикусить язык.

— Репортеры не бывают бывшими. — Фэл назидательно поднимает указательный палец. — Нюх и хватка остаются с ними навсегда… Хочешь знать, что он сказал?

— Умираю от нетерпения.

— Он сказал, что в тебе есть талант. Своеобычный и не лишенный остроты. Ты, естественно, увлекаешься сомнительными гиперреалистическими подробностями, стараешься вызвать у читателя не всегда оправданный шок, но это — свойственно молодости. И это пройдет.

— Пройдет? Очень жаль, —

помимо воли произносит Габриель и тут же, смутившись, опускает глаза: что ответит ему Фэл?

— Мне бы тоже не хотелось, чтобы это проходило. То, что он называет «гиперреалистическими подробностями», — одна из сильных твоих сторон.

— Есть и другие?

— Конечно. Если будешь продолжать, как начал, то вырастешь в интересного стилиста. И вообще, можешь стать…

— Приличным писателем, — подсказывает Габриель.

— Большим писателем, — поправляет Фэл.

— А… что сказали другие? — Габриель старается не обращать внимания на искусную (искусительную?) лесть.

— Они солидарны.

— С тобой или с репортером?

— Со мной.

Никогда не виденные им друзья Фэл —

дирижер и скульптор, фотограф; когда-то репортер, а ныне обросший жирком газетный обозреватель, —

как ни парадоксально, проходят по разряду близких людей, едва ли не членов семьи. За много лет Габриель привык к ним, он знает о них не меньше, чем знает Фэл. Чем они сами знают о себе. Всему виной теткина скрупулезность в описаниях. При этом она не оценивает своих друзей, не осуждает и не одобряет за те или иные поступки, да и совершают ли они поступки? Принимают ли решения, способные изменить чью-то жизнь, сделать кого-то счастливым, а кого-то — несчастным?

Фэл всегда упускает это из виду.

Никаких комментариев.

Что касается Габриеля, то больше всех ему симпатичен фотограф, спокойный и уравновешенный человек, единственный семьянин из всей компании. Он до сих пор женат первым браком, воспитывает дочь, бывшую когда-то ничем не примечательной толстухой. Впрочем, больше не воспитывает: дочь выросла и похудела, связалась с рэперами, затем — с эко-террористами, затем — всех бросила и уехала в (страшно подумать!) Россию. Работает там волонтером в интернате для детей с задержкой в развитии и не собирается возвращаться домой. Ей нравится страна и (страшно подумать!) люди. Мнение о ней Фэл переменилось в лучшую сторону. «Она вдумчивая и серьезная девочка с большим сердцем, — как-то написала Габриелю тетка, — если бы она не уехала так скоропостижно, мы обязательно стали бы друзьями». Черт знает почему, но Габриель почувствовал укол ревности.

Второе место вот уже три года удерживает репортер. Бородатый желчный тип с коричневыми от постоянного курения пальцами. Курит он всякую дрянь — ту, что покрепче и подешевле. На день рождения Фэл дарит ему блок хороших сигарет, но они заканчиваются со сверхзвуковой скоростью. И несчастная тетка снова вынуждена дышать миазмами, отчего ее визиты к репортеру становятся короче, что «очень и очень жаль, ведь он умница, мастер рассказывать леденящие душу страшилки из жизни ресторанов, каруселей и мест преступления. И самый настоящий энциклопедист».

За репортером, ноздря в ноздрю, следуют скульптор и дирижер. Габриель относится к ним с симпатией, но и с легкими пренебрежением тоже, несмотря на их творческие заслуги и вклад в искусство. Все потому, что дирижер — гомик, а скульптор боится летать самолетами: они вроде как и не совсем мужчины.

Не те мужчины, о которых Габриель читал в книжках и к которым относит себя.

Но все равно — они большие забавники.

Единственное неудобство заключается в том, что все друзья Фэл похожи на Фэл. Не характером, не повадками — они похоже внешне. И справиться с этим не в состоянии даже безразмерное воображение Габриеля. Стоит начать думать о репортере, как тут же всплывает огромный, как футбольное поле, лоб Фэл. Стоит начать думать о фотографе — возникают ее круглые, большие глаза без ресниц: веки опускаются со звуком, напоминающим щелчок затвора фотокамеры. Скульптору Фэл делегировала пергаментные бесцветные щеки, а гомиковатый дирижер — и вовсе вылитая Фэл! Даже у сучки-бассета и кошки-патриарха сыщутся ее черты.

Не оттого ли, что при всей старательности и подробности описани, Фэл все же не писатель?

— …Мои друзья считают, что тебе нужно заняться литературой, дорогой мой.

— Я коплю материал. Наверное, когда-нибудь удастся создать что-то заслуживающее внимания.

Промыв Габриелю мозги насчет сочинительства, Фэл снова переключается на магазин, а затем — на радиоастрономию, а затем — на воспоминания об отце Габриеля и о том, каким замечательным мальчиком был сам Габриель,

— Но теперь ты еще лучше, поверь. Настоящий красавчик и умница, каких мало.

— Вот только побаловать тебя страшилками из жизни ресторанов, каруселей и мест преступления я не могу.

— Разве?..

Фэл улыбается Габриелю и заговорщицки прикладывает палец к губам. И смежает веки — со звуком, напоминающим щелчок затвора фотокамеры.

Габриель неожиданно чувствует пустоту внутри, как будто в животе поселилась одна из так любимых теткой черных дыр. Поселилась — и затягивает все подряд, вот бы она затянула и Фэл с ее неожиданным вопросом.

Вопросиком из пяти букв.

Это не конкретный вопрос. Самый абстрактный из всех абстрактных. Расплывчатый до невозможности. Что имела в виду Фэл? Страшилки из жизни ресторанов и каруселей? — это еще можно пережить. Но место преступления? — ни о чем таком они никогда не писали друг другу. Фэл, если на нее находит стих, ограничивается пафосными стенаниями о тут и там творящихся жестокостях, отсутствии морали и власти денег, которые убивают человечество. В переносном смысле, конечно. Естественно, существует и чистой воды уголовщина — это вообще кошмар, я об этом даже не думаю, не думаю, нет!.. Все безобразия происходят где-то там, за линией горизонта. На той стороне неба, где не видны созвездия Лисички, Змееносца и Тельца.

А в тихую местность, где проживает Фэл, даже самое завалящее преступление калачом не заманишь.

Бедолаге-репортеру приходилось искать сюжеты за тридевять земель, а за тридевять земель не наездишься, вот он и переквалифицировался в ресторанно-карусельного обозревателя.

Город Габриеля совсем не такой тихий, но Габриель не следит за состоянием преступности в нем. Он не читает газет и не смотрит телевизор. Он не любит детективы и ненавидит триллеры, потому что отравлен исповедью Птицелова. Да-да, Птицелова ему хватило с головой.

Никто не знает о существовании человека, убившего семерых девушек и женщин.

Никто, кроме самого убийцы и Габриеля. А Габриель умеет хранить тайну, тем более — она у него единственная. Он не проговорился и будучи мальчиком, он не поведал об этом далекой наперснице Фэл, хотя мог бы сделать это сотню раз. Тысячу. Без всякого повода или тогда, когда она жадно расспрашивала его о страхах и волнениях мужающей души.

Почему он не рассказал обо всем тетке? Не хотел расстраивать ее — это правда, но это еще и более поздняя версия правды. Подростковая. Когда каракули Птицелова обрели более-менее ясный и законченный смысл. И когда смысл дошел наконец до Габриеля.

А вначале? Что было вначале?

До того как вполне понятные слова стали складываться в совершенно невообразимые предложения? Габриель не хотел предстать перед теткой тем мальчиком, каким на тот момент являлся: мелким хулиганом, воришкой, членом дурной компании. Ведь они с Фэл и так с большим трудом пережили историю с котенком.

А рассказав о дневнике Птицелова, нельзя было не рассказать, о том, как он попал к Габриелю: понятно ведь, что никто не расстается с такими записями добровольно. Воровство Габриеля непременно огорчило бы Фэл; а огорчить Фэл для него — миротворца и конформиста — нож острый.

Фэл снова закрывает и открывает глаза — фотокамера продолжает щелкать.

Этот звук на мгновение возвращает Габриеля в клетушку автомата моментальной фотографии на железнодорожном вокзале. Он хорошо помнит, что происходило тогда: Христина сидит у него на коленях, он обнимает ее за талию, перехваченную кожаным ремнем. От волос Христины исходит запах мужского одеколона (она предпочитает мужские одеколоны нежным женским духам по той причине, что считает духи глупыми и невразумительными). От волос Христины исходит запах мандариновых шкурок — не тех ли, что лежали в умопомрачительном саквояже другой его девушки, Ульрики?

Не тех.

В клетушке он совсем не думал об Ульрике, он был увлечен Христиной и корчил рожи. А Христина все пыталась сохранить так свойственную ей серьезность.

Кажется, они целовались, и Габриель слегка расслабил кожаный ремень на джинсах девушки.

— Почему бы нам не полюбить друг друга прямо здесь? — в шутку сказал он.

Она на полном серьезе отказалась.

Потом они вынули карточки из пасти автомата, все остальное теряется в тумане.

Писал ли он об этом Фэл? Если да, то можно легко восстановить подробности.

— …Помнишь ту историю, когда мы с моей девушкой фотографировались на вокзале?

— Какой из них? — опять заводит свою волынку Фэл.

— Последней.

— Это как-то связано с каруселями? С рестораном? С местом преступления?

Просто наказание какое-то! Фэл продолжает гнуть свое, а место преступления выделено особо.

— Нет. Это был просто вокзал. Железнодорожный.

— Тот, на котором ты меня встречал?

— Да.

Фэл улыбается еще шире, и впервые эта ее улыбка неприятна Габриелю. Оскал, а не улыбка, А сама владелица оскала — суть старая плешивая волчица, стерегущая ворота, за которыми спрятана его жизнь: настоящая или придуманная, неважно. Плешивая волчица ни за что не оставит свой пост, увещевания бесполезны,

вот тварь!..

Он не должен так думать, не должен! Во всяком случае — о Фэл, ближе нее никого нет, она всегда помогала ему и сейчас помогает. Она всегда слепо его любила. От слепой любви можно и самому ослепнуть и не увидеть совершенно очевидного: в их письмах, в летописи их жизней, идущих совершенно параллельно и нигде не соприкасающихся, нет никакого смысла.

Это — не диалог.

Но даже бессмысленные, ни к чему теперь не применимые письма Фэл, этот сборник советов на все случаи жизни, — даже они

лучше, чем сама Фэл из плоти и крови.

Фэл, задающая вопросы, на которые нужно давать ответы, и лучше бы это были ответы, по скорости сопоставимые с скоростью пневматической почты в одном, отдельно взятом помещении. Времени на то, чтобы приклеить марку и запечатать конверт нет.

вот тварь!..

Он не должен так думать, не должен!

Лучше думать о том, как было бы хорошо, если бы прямо сейчас, сию минуту, Фэл… Не исчезла, не испарилась, не растаяла, как Фея из сказки, а…

распалась на буквы.

Те, которые он привык видеть в ее письмах. Округлые, четко выписанные; нажим на верхнюю часть и послабление внизу. С буквами намного легче, чем с людьми. Габриель думал, что Фэл — исключение, но Фэл не исключение.

Она такая же, как все.

Загрузка...