И по сей день общепринятое представление о Первой Мировой войне связано прежде всего с замершей в неподвижности линией окопов Западного фронта. Однако сегодня мы видим, что ответы на многие вопросы, связанные с этой войной, следует искать в событиях, произошедших до того, как на исходе 1914 года эти окопы были вырыты. Война началась как мобильная и маневренная, а траншеи стали своего рода подведением итогов первых месяцев боевых действий, указавшим столетию направление, еще год назад показавшееся бы немыслимым.
Первые месяцы войны 1914 года таили в себе множество альтернативных возможностей. Что,если бы Великобритания не вступила в игру? Могла бы тогда Германия выиграть войну? Сделал бы мир ставку на германскую победу? Могла ли война и вправду закончиться в сроки, представлявшиеся поначалу единственно реальными большинству европейцев — «до начала листопада»? Что, если бы США не оказались вовлеченными в конфликт? Как выглядело бы наше столетие, не случись в его начале этой войны или же свелись она к непродолжительному конфликту с участием лишь держав континентальной Европы? И главное: обязательно ли эта война должна была стать Мировой?
И ныне, на пороге нового, двадцать первого, столетия еще не сгладились шрамы тех лет — шрамы, навсегда изменившие соотношение сил и до сих пор оказывающие влияние на нашу жизнь. На что был бы похож мир без этих шрамов? История, перефразируя Джеймса Джойса, это кошмар, от которого мы силимся пробудиться.
Роберт Коули — издатель «Милитари Хистори Квотерли» («Ежеквартального журнала военной истории») и (совместно с Джеффри Паркером) «Спутника любителя военной истории», а также редактор настоящего сборника, является признанным знатоком истории Первой Мировой войны.
То была худшая из войн, случившаяся в лучшее из времен. «Первая Мировая война стала конфликтом трагическим и ненужным» — такими словами начинается книга Джона Кигана о «Великой войне»[221], как называли ее до тех пор, пока не разразилась другая, еще более великая. «Это была величайшая ошибка современной истории»,— вторит Кигану Нил Фергюсон в заключении к своему труду «Печальный факт войны». И по мере того как мы приближаемся к концу отмеченного почти непрекращающимся насилием столетия, справедливость подобных утверждений становится все яснее.
Но зададимся несколькими вопросами. Можно ли было избежать этой войны? Можно ли было свести ее, и по масштабу и по последствиям, к конфликту не общемирового, но общенационального значения. И наконец — могла ли война закончиться с другим результатом?
На каждый из названных вопросов — быть может, за исключением первого, следует дать положительный ответ. Разумеется, какая-то вспышка насилия все равно бы произошла: длительное политическое противостояние в духе «Холодной войны» не соответствовало менталитету того времени. Подстегиваемая гонкой вооружений, Европа с трудом сдерживала стремление к решению дипломатических проблем с помощью силы и давно уже балансировала на опасной грани. Национальная вражда, борьба за рынки и колониальные владения, столкновение стратегических планов и гегемонистских устремлений — нельзя отрицать, что политический климат во многом определялся именно этими факторами. Мнение о неизбежности войн получило широкое распространение и нашло отражение в литературе и публицистике того времени. Спорили лишь о том, охватит ли будущий пожар весь континент, долго ли продлится и кто одержит верх. При этом мало кто сомневался в том, что победа будет достигнута в достаточно короткие сроки и изменит лишь соотношение сил, но никак не политическую структуру Европы с ее колониальной системой. Того, какой размах примет эта бойня, как надолго увязнет в ней человечество и какие гигантские перемены принесет она миру, не представлял себе практически никто. Все расчеты и предсказания оказались неверными[222].
Если какое-то событие и можно назвать водоразделом современной истории, то именно Первую Мировую войну. Но при всей исторической неизбежности такого рода водораздела им вовсе не обязательно должно было стать одно событие, и не обязательно именно война. Да и война, пусть и приняв значительные масштабы, могла и не перерасти в глобальное вооруженное столкновение — к такому мнению все чаше склоняются современные исследователи, признанным лидером которых является Фергюсон. В случае полного отказа или отсрочки Англией своего вступления в войну боевые действия вполне могли завершиться еще в конце 1914 года — вскоре после осеннего листопада. Одержав победы в нескольких сражениях, Германия могла заключить выгодный для себя мир, заняв на континенте положение первой среди номинально равных держав. В этом случае распад Британской империи был бы отсрочен на десятилетия — равно как и наступление «американского века», берущего начало со вступления США в Первую Мировую войну. К тому же при воплощении в жизнь такого сценария коммунисты едва ли захватили бы власть в России. И наконец, спросим себя — не случись ПЕРВОЙ (это слово выделено намеренно) Мировой войны — разве произошла бы Вторая, с ее трагическим финалом в виде атомной бомбардировки[223]? Хотя, принимая во внимание тягу человечества к экстремальным способам разрешения конфликтов, можно предположить, что рано или поздно бомбу все равно пустили бы в ход.
Давайте же рассмотрим несколько альтернативных вариантов развития событий, каждый из которых исключил бы те последствия, которые принесла война в действительности но, зато, без всякого сомнения, повлек бы за собой иные. Какие — трудно даже вообразить.
Всю последнюю неделю, когда над континентом сгущались грозовые тучи и основные материковые державы уже приступили к мобилизации, вероятность вступления в войну Великобритании оставалась ничтожно малой[224]. Франция всячески пыталась склонить ее к военному союзу против Германии и Австро-Венгрии, но со времен победы над Наполеоном англичане старались держаться в стороне от сугубо материковых дел, а разгорающийся конфликт виделся им поначалу именно таким. Участие во внутриевропейском противоборстве могло лишь уменьшить мировое влияние Британии, подорвав ее военную и экономическую мощь[225].
Хотя эрцгерцог Австрии Франц-Фердинанд и его жена были убиты в Сараево 28 июня, либеральный кабинет Герберта Асквита собрался на заседание, посвященное международным делам, только в пятницу 24 июля. Причем основным на повестке дня стоял вопрос об Ирландии, ибо правительству Англии наиболее острой и злободневной виделась проблема гомруля[226]. Когда после утомительного заседания государственные мужи уже собирались разойтись, их попросил задержаться на несколько минут министр иностранных дел сэр Эдвард Грей. Невозмутимый, несколько скрытный, подслеповатый вдовец как всегда усталым голосом проинформировал собравшихся об ультиматуме, предъявленном Австро-Венгрией предполагаемому вдохновителю убийства — правительству Сербии. Ультиматум представлял собой явное посягательство на суверенитет Сербии, а его отклонение означало начало войны. Причем войны, вступления в которую на стороне Австро-Венгрии следовало ожидать связанной с ней союзом Германии, а на стороне Сербии — России и дружественной ей Франции. Министры выслушали Грея и разъехались на выходные.
В написанном в тот же вечер письме Асквит отмечал, что на континент надвигается «Армагеддон», однако выражал надежду на то, что «...к счастью, нет оснований полагать, будто мы будем чем-то большим, нежели зрители». В начале следующей недели, когда все континентальные правительства, оправившись от растерянности, вплотную занялись мобилизационными мероприятиями, Англия все еще пребывала в благодушном спокойствии. В среду, 29 июля, занявшая позиции на правом берегу Дуная австрийская артиллерия начала обстрел столицы Сербии — Белграда. Тем временем Грей позволил себе довольно туманные высказывания, воспринятые в Германии как завуалированное подтверждение невмешательства Британии в случае осуществления давно разработанного немцами плана вторжения во Францию через Бельгию. Все говорило о намерении Англии и впредь держаться подальше от континентальной свары. Разве в тот самый день, когда австрийцы предъявили свой ультиматум сербам, канцлер казначейства Дэвид Ллойд-Джордж не доложил парламенту о настолько заметном улучшении отношении между Великобританией и Германией, что он «предвидит значительное сокращение расходов на военно-морской флот». Асквит прекрасно понимал, что и в его партии и, более того, в его кабинете большинство принадлежит сторонникам неучастия в назревающем конфликте. Более того, на тот момент отказ от нейтралитета мог бы угрожать падением правительства. Даже в пятницу 31 июля, после того как Австрия, Россия, Турция и Франция начали мобилизацию, он планировал на следующее утро выступить с речью в Честере, после чего сесть на поезд и поехать на уикэнд в гости к своему другу, лорду Шеффилду.
Восстанавливая хронологию тех дней, на какой-то момент можно просто поверить, что Англия так и останется в стороне — а значит, 947 000 молодых парней, цвет Британской Империи, не сложат головы в этой бойне. Их тела не будут громоздиться на проволочных заграждениях Тьепваля и тонуть в грязи Пашендаля. Война не выйдет за пределы континента и уж ни в коем случае не станет глобальным столкновением, с участием Индии, Австралии, Южной Африки и Канады. Не ввяжутся в драку и Соединенные Штаты: разные партии за океаном станут, вероятно, поддерживать ту или другую сторону, но общие отношения бывшей колонии с бывшей метрополией, оставаясь особой смесью любви и ненависти, так и не перерастут в военный союз, оказавшийся самым долговременным стратегическим альянсом столетия. Империя попросту не будет нуждаться в американской поддержке, ибо, не растратив силы в войне, она останется мировым лидером и после 1945 года — который, в свою очередь, тоже не станет примечательной исторической датой.
Итак, мы вправе вообразить, что 4 августа, спустя одиннадцать дней после того, как Грэй проинформировал своих коллег о содержании австрийского ультиматума, Англия все еще оставалась бы нейтральной. Во всяком случае, в тот уик-энд тон задавала антивоенная фракция. Утром в субботу (1 августа) Грэй сообщил французскому послу о «невозможности направить в настоящий момент на материк экспедиционный корпус», поскольку пребывал в убеждении, что предоставление военных гарантий Франции приведет к расколу кабинета. Тем временем Лондон охватила связанная с известиями о мобилизации в Германии финансовая паника, что повлекло за собой экстренные заседания правительства. В целом оно склонялось к объявлению нейтралитета, чему препятствовала позиция Грэя, не согласного с таким курсом и угрожавшего подать в отставку. Между тем за бильярдом молодой сторонник жесткого курса, первый лорд Адмиралтейства Уинстон Черчилль, все-таки убедил только что узнавшего об объявлении Германией войны России Асквита в качестве предупредительной меры привести в боевую готовность военно-морской флот. В тот же самый вечер, перепутав что-то в суматохе военных приготовлений, германские войска вступили в Люксембург — и тут же были выведены обратно, поскольку в соответствии с утвержденным планом вторжение намечалось лишь на следующий день.
«С тех пор, — пишет Барбара Такман, — историки беспрестанно задаются вопросом — «А что, если бы в 1914 г. Германия ограничилась оборонительными действиями против Франции, развернув полномасштабное наступление на восточном фронте?»[227]
В то воскресенье состоялось два заседания кабинета (второе было прервано и отложено в половине девятого вечера), и все это время казалось, что правительство Асквита должно пасть. Такой исход представлялся не просто вероятным, но по существу неизбежным! Четыре министра говорили о возможной отставке, и найдись среди них решительный лидер (в первую очередь им мог стать Ллойд-Джордж), она бы непременно состоялась. Но именно Ллойд-Джордж попросил отложить заседание, а вместе с ним и обнародование поданных им и его коллегами прошений об отставке.
Ночь свершила чудесную перемену в настроениях общества и политиков, добавив им воинственности — не без помощи немцев. С утра 3 августа, в понедельник, являвшийся банковским выходным, Асквит узнал о предъявлении Германией ультиматума Бельгии с требованием беспрепятственного пропуска через бельгийскую территорию тридцати четырех дивизий 1-й армии генерала Александра фон Клюка[228]. Момент для этого немцы выбрали самый неподходящий. Неожиданно в Англии заговорили о том, что четырехсоттысячная германская группировка не просто срежет уголок через Бельгию, а пройдет по всей стране, создав непосредственную угрозу таким портам на Ла-Манше, как Кале и Булонь[229]. Легионы кайзера окажутся менее чем в тридцати милях от Британского побережья. Маятник общественных настроений тут же качнулся в сторону войны. На Трафальгарской площади и возле парламента митинговали толпы людей с национальными флажками в руках. Британский ультиматум стал облегчением для нерешительного Асквита, опасавшегося, что отказ от вмешательства ввергнет его правительство в еще более глубокий раскол, чем интервенция. Для тори приоткрылась дверь к власти, и Черчилль уже начал осторожные переговоры с консерваторами, интересуясь, «готова ли оппозиция спасти правительство путем вступления в коалицию», если слишком многие члены кабинета Асквита уйдут в отставку. Правда, в конечном счете в отставку подали всего два министра. Как слишком часто случалось в те тревожные дни и в Англии, и на материке, политиков куда больше заботило, что будет с ними если они не вступят в войну, нежели последствия их вступления. В тот день выступавший от имени правительства в Палате Общин Грей заявил «совершенно очевидно, что мир в Европе сохранить невозможно...»[230]
К концу следующего дня Англия официально вступила в войну. Но что могло бы произойти в случае общей отставки и падения правительства Асквита?
Даже в случае замены его воинственно настроенным коалиционным кабинетом отсрочка на одну-две недели могла изменить все. Не состоялись бы арьергардные бои при Монсе и Ле Като, где британские экспедиционные силы впервые после Крымской войны пролили кровь на европейском театре военных действий. Вполне возможно, Англия воздержалась бы от посылки на материк своих незначительных (80 000 человек и 30 000 лошадей) сил, сосредоточившись на морской блокаде германских портов[231]. Ну, а в случае назначения новых выборов вступление в войну оказалось бы и вовсе отложенным до осени. Кто взял бы на себя ответственность объявления войны до выборов? К тому же воинственное возбуждение в обществе могло бы улечься довольно быстро, с пониманием того, что германская военная машина не создает непосредственной угрозы портам Английского Канала.
К тому же (хотя по этому поводу можно спорить до бесконечности) французы имели возможность остановить немцев и без британской помощи. Их пыл еще не угас, как произойдет в 1915 году, после страшных потерь в Артуа и Шампани[232]. Да и такие командиры, как Фердинанд Фош или Луи Феликс Мари Франсуа Франше д'Эспре[233], ничем не уступали германским военачальникам. Несмотря на неудачное начало войны, французская армия была вовсе не так плоха, как думают многие. Вопрос о вступлении в войну мог со всей остротой встать перед Англией осенью, когда Германия и впрямь подошла бы вплотную к захвату портов в Канале. Однако к тому времени вполне могла появиться и возможность достижения договоренности, каковая и будет нами рассмотрена ниже.
В действительности же исход войны был предопределен вечером во вторник 4 августа. Германия имела возможность выиграть войну на континенте — но отнюдь не мировую. Однако всю тяжесть вовлечения в боевые действия всего мира немцы начали ощущать лишь позднее, осенью. Пока все было на их стороне.
Романист Джордж Бэйли как-то сказал, что «события, о которых мы знаем, что они обязательно должны произойти, вовсе не являются неизбежными». Это суждение справедливо как по отношению к вступлению Британии в войну, так и в связи с другим важнейшим событием, имевшим место в Западной Европе тем летом. Легко счесть совокупность больших и малых маневров и операций, объединенных общим названием «сражение на Марне», хаотическим столкновением сил, поначалу приблизительно равных и движимых стихийным боевым импульсом. В действительности же все происходившее во многом определилось тем фактом, что среди принимавших решения командиров слишком многие давно перевалили шестидесятилетний возрастной рубеж.
За несколькими яркими исключениями генералам обеих противоборствующих сторон недоставало именно энергии, в то время как именно энергия жизненно необходима для успеха такого длительного операционного противоборства, результаты которого в те первые и сумбурные дни войны часто определялись далеко позади передовых линий. Да и линии как таковые обозначились лишь на завершающем этапе кампании, когда воинские группировки стали соединяться в сплошной фронт и усиленно окапываться. До этого фронты возникали и распадались в кровопролитных стычках, армии не растягивались в шеренги, а выстраивались в колонны и, беспрестанно маршируя по пыльным дорогам, пытались зондировать фланги противника, ища бреши или пути для обхода. В ходе этой маневренной войны случалось, что вражеские дивизии передвигались параллельно одна другой. В течение месяца кампании у Марны противоборствующие подразделения преодолевали в среднем по двенадцать с половиной миль за день. Генералы делали все возможное, чтобы не терять связь с собственными частями и следить за перемещениями неприятеля, но это удавалось далеко не всегда. Верховное командование обеих сторон имело весьма туманное представление о происходящем[234].
Последствия германской победы в 1914 году
Продлись такая мобильная, маневренная кампания несколько дольше, Германия могла бы одержать победу. Она просто должна была одержать победу — и тем самым избавить всех нас от многих невзгод, пришедшихся на следующие 85 лет.
В наши дни непрерывная полоса германских побед в августе 1914 года невольно сопоставляется с начальным этапом осуществления плана «Барбароссса». Париж, в предместьях которого были замечены немецкие конные патрули, мог бы стать некой химерической Москвой. В соответствии с «Планом Шлиффена», названном по имени его создателя, графа Альфреда фон Шлиффена, немцы предприняли широкомасштабное наступление с охватом позиций противника. Основные их ударные силы, сосредоточенные на правом фланге, форсированным маршем прошли через Бельгию и обрушились на равнины северной Франции. На карте германские войска выглядели гигантским крабом с растопыренными клешнями, каждая из которых представляла собой армию — то был воистину «кайзеровский краб». Французы, слишком сосредоточившиеся на первой фазе выполнения своего собственного наступательного «Плана 17», вели через границу массированный артиллерийский обстрел промышленных центров за Рейном и оказались застигнутыми врасплох. Когда они начали переброску войск в западном направлении, время было упущено.
Двенадцать считавшихся неприступными фортов, окружавших пограничный бельгийский город Льеж, пали первыми, оказавшись неспособными противостоять чудовищным гаубицам[235] производства заводов Круппа и фирмы «Шкода». Брюссель сдался без боя. Между тем французы, совершенно не обращая внимания на все возрастающую угрозу, начали из района Арденн наступление на Лотарингию. «Пограничное сражение» в середине августа продолжалась 11 дней и стоила им потери 300 000 человек. Когда же французская армия все-таки вступила в Бельгию, она была почти наголову разгромлена в сражении при Шарлеруа (22 — 23 августа). Еще один укрепленный бельгийский город, Намюр, пал 23-го, в тот самый день когда британцы, силами всего пяти дивизий совершили свой отважный, но напрасный бросок вдоль канала и через шлаковые отвалы Монса[236]. На своем участке фронта им удалось задержать немцев и отсрочить их вторжение во Францию, но всего на один день. Двадцать четвертого августа передовые германские части пересекли французскую границу — лишь на несколько часов позже жесткого срока, установленного «Планом Шлиффена».
Именно здесь мы и подходим к историческому перекрестку — ибо, как писал в своем сообщении о Марне Черчилль, тут-то и начинают аккумулироваться ужасные «если». Следующим девяти дням (с 24 августа по 1 сентября) предстояло стать решающими. Судя по всему, именно они определили исход войны. Были ли одержанные Германией до сего момента победы слишком легкими, а маневр их семи армий, подрезавших противника на Западе как косой, совершенно неотразимым?
Вспомним, что первоначальный план предусматривал сосредоточение основных сил на правом крыле: большую часть сена всегда срезает кончик косы. Легенда гласит, что последними словами умершего в 1913 году фон Шлиффена были «Укрепите правое крыло». Эта почетная роль досталась 1-й армии генерала фон Клюка, лучшего военачальника, какого имела Германия на Западном фронте. Перед ним стояла задача, в то время как остальные армии движутся в южном направлении, совершить обходный маневр и выйти к Парижу, поймав французов в ловушку. Согласно детально продуманному и разработанному германскому плану, достижение этой цели намечалось на 39-й день кампании.
Однако преемник Шлиффена на посту начальника Генерального штаба Хельмут фон Мольтке (племянник и тезка великого фельдмаршала, героя трех войн, двумя поколениями раньше создавших Германию как страну) не преминул внести в план свои коррективы. «Мрачного Юлиуса» — так называли Мольтке сослуживцы за его широкой спиной — никогда не оставляла мысль о возможной угрозе со стороны России. Задолго до начала войны он перебросил на восток четыре с половиной корпуса общей численностью в 180 000 человек (все из состава армий правого крыла) и отнюдь не был уверен в достаточности этих мер[237]. Кроме того, в отличие от его предшественника ему претила мысль о вступлении французов на немецкую землю. Идея Шлиффена заключалась в том, чтобы дать французам заглотить столько германской территории, сколько им удастся, — в результате чего они попадут в мешок и будут обречены на уничтожение. Однако гордыня заставляла Мольтке оборонять каждую пядь германской земли даже вопреки стратегической целесообразности. С этой целью он усилил левое крыло, и опять-таки за счет правого. Ну и, наконец, план Шлиффена предусматривал взятие французов в клещи путем совершения частью сил броска через Голландию, в обход Маастрихта[238]. Это должно было способствовать более широкому охвату и облегчить в самом начале операции прохождение правого крыла через Бельгию. Крайняя на правом фланге армия Клюка могла достичь пролива и окружить Лилль, прежде чем повернуть на юг, к Парижу. Но как ни странно, Мольтке-младший считал нарушение голландского нейтралитета нежелательным по этическим соображениям. А ведь действуй он в соответствии со смелым, но аморальным планом Шлиффена, не было бы ни последовавшего за Марной «бега к морю» ни, само собой, Ипра. Порты Английского Канала — Дюнкерк, Кале и Булонь — оказались бы в руках победителя, а это существенно уменьшало возможность непосредственного вмешательства Британии в ход событий на континенте. С ее стороны германским военным следовало бы больше всего опасаться морской блокады.
Такая корректировка плана существенно, хотя и не фатально, ослабляла германский наступательный импульс. Там, где Шлиффен готов был пойти на риск ради возможности (и вполне реальной) выиграть войну одним ударом, Мольтке предпочитал осторожность. Правда, 22 августа рискнул и он — но, как оказалось, не вовремя и напрасно. Правда, в начале этой операции она казалась отнюдь не рискованной, а, напротив, выглядела блистательной и безупречной, благодаря которой младший Мольтке должен был навеки остаться в истории автором плана молниеносной кампании, покончившей с Францией раз и навсегда.
14 августа французы, приступив к осуществлению «Плана 17», под гром орудий пересекли границу и вступили в Лотарингию, провинцию, отнятую у них Германией в 1871 году. Под звуки «Марсельезы» солдаты валили полосатые пограничные столбы. Немцы отступали, оказывая лишь символическое сопротивление. До сих пор все шло в соответствии с планом Шлиффена и несколько походило на игру под названием «Кригшпиль».
Но 19 и 20 августа наступающие неожиданно натолкнулись на окружавшую города Саребур и Моранж продуманную систему укреплений с окопами, проволочными заграждениями и скрытыми пулеметными гнездами, которым предстояло стать основным звеном в линиях обороны по всему западному фронту. Скосив пулеметными очередями французскую пехоту, немцы, в свою очередь, обрушили на французов столько яростных контратак, что те дрогнули и стали отходить к Гран-Куронне — собственным укреплениям у Нанси, откуда неделей раньше повели наступление. Дошло даже до обсуждения возможности оставить Нанси, хотя французский главнокомандующий Жозеф Жоффр не желал об этом и слышать. Тем временем поначалу не слишком активные в преследовании противника немцы воодушевились успехом, осознав представившуюся возможность.
Большая часть случившегося дальше произошла благодаря телефону, и возможно, то был первый случай в истории, когда прибору досталась роль контрафактуального «deus ex machina». Представьте себе, как пошла кругом голова Мольтке, когда весть о разгроме французов в Лотарингии достигла его временной ставки в рейнском городке Кобленц. Возможно, он решил, будто война на Западе уже закончена. Следовало ли ему развить успех и нанести удар, пока французы не оправились от потрясения? И мог ли он себе это позволить? Лобовая атака на высоты у Нанси и систему укреплений в районе Эпиналя и Туля никак не соответствовала плану Шлиффена, но ее результатом могли стать новые Канны! Огромные клещи сдавили бы французов с обоих флангов, повторив легендарное окружение римлян Ганнибалом в 216 году до н.э. Кстати, та битва тоже произошла в августе...
Мольтке уже обсуждал такую возможность со штабными офицерами, когда раздался телефонный звонок. Командир победившей при Моранже Шестой армии генерал Кнафф фон Деллмензинген[239] просил позволить ему добить французов, и чем быстрее, тем лучше.
— Мольтке еще не решил,— ответил ему начальник оперативного отдела генштаба полковник Таппен. — Подождите у аппарата минут пять: если связь не прервется, я, может быть, смогу передать вам такой приказ, какого вы ждете.
Времени потребовалось даже меньше. Спустя всего пару минут Таппен взял трубку и сообщил решение Мольтке:
— Развивайте наступление в направлении Эпиналя.
Мешок Шлиффена так и остался пустым. От одного до двух корпусов общей численностью не менее 100 000 человек[240] — силы, способные усилить правое крыло, когда это более всего требовалось, — повели бессмысленное наступление. Германское командование сделало все, чтобы никто не узнал истиной величины понесенных потерь, однако и без того ясно, что сражение у Гран-Куронне стало для немцев не меньшим бедствием, чем для французов злосчастная атака на Моранж. Закрепившиеся на господствующих высотах французы обрушили на наступавшую по открытой равнине плотную массу немецкой пехоты шквальный огонь. В мешок угодили не они, а сам Мольтке. Результат оказался таким, что еще до того, как 10 сентября бои закончились, французский главнокомандующий Жоффр чувствовал себя достаточно уверенно для того, чтобы принять решение о снятии войск с Гран-Куронне и посылке их в западном направлении, дабы попытаться изменить в свою сторону соотношение сила на Марне.
Но и после того, как Мольтке, поддавшись минутному импульсу, приказал «развивать наступление в направление Эпиналя», победа Германии оставалась не просто возможной, но и весьма вероятной. Однако четыре дня спустя состоялся еще один телефонный звонок из числа тех, что меняют ход истории.
Русские, которым удалось провести мобилизацию с ошеломившей германский генштаб скоростью, вторглись в Восточную Пруссию (территория современной Польши), и оттуда, распространяя панику, хлынула волна беженцев. В этих обстоятельствах герой Льежа, а ныне начальник штаба 8-й армии бригадный генерал Эрик Людендорф присоединился к генералу Паулю Гинденбургу, положив начало знаменитому военному сотрудничеству. Два полководца сумели остановить натиск русских и переломили ход событий так, что вполне могли одержать победу эпического значения — Таненберг Великой войны.
В ночь на 26 августа в штаб-квартиру Людендорфа в Восточной Пруссии позвонил все тот же полковник Таппен и сообщил удивленному Людендорфу о посылке ему на помощь трех корпусов и кавалерийской дивизии. Генерал ответил, что в подкреплениях не нуждается — тем более что они не состоянии прибыть на Восточный фронт достаточно скоро, чтобы повлиять на ход уже начавшегося сражения. На это Таппен сказал одно: «Мольтке принял решение и пересмотру оно не подлежит». Правда через пару дней последовал новый звонок с известием, что подкрепления уже выступили, но их численность сократилась до двух корпусов и конной дивизии. Так или иначе, но 80 000 человек, способных усилить правое крыло, оказались снятыми Западного фронта — а на Восточный, как и предсказывал Людендорф, прибыли уже после разгрома русских. Лишь в 1916 году, на смертном одре Мольтке признал, что за все время кампании на Марне отправка двух корпусов на восток была его самой большой ошибкой[241]. Для закрепления успеха в решающей стадии операции недоставало по меньшей мере четырех корпусов. Добавьте к бесцельно отправленным на Запад и на Восток один, отнятый у Клюка, чтобы запереть бельгийцев в Антверпене, и другой, увязший в блокаде лежавшей возле бельгийской границы французской крепости Моберж, и вы получите шесть корпусов общей численностью в 250 000 человек — эквивалент целой армии.
Три телефонных звонка изменили все. Первые два сделали невозможной победу, а третий, последний, обусловил будущую тупиковую ситуацию. Пожалуй, самые худшие последствия для германцев имело ставшее не просто изменением, а существенным отступлением от плана Шлиффена выделение крупных сил для наступления на Нанси. (Возможно, битва при Гран-Куронне является важнейшим из неоцененных сражений в военной истории.) Не окажись Мольтке во власти свойственной многим из германской военной верхушки мечты о своих Каннах и укрепи он вместо этого правое крыло, Первая армия фон Клюка, вероятно, обошла бы Париж, блокировала прикрывавшие город с запада и юга форты и повернула на север[242], нанеся мощный, всесокрушающий удар. Помимо защитников крепостей и оснащенного чем попало парижского гарнизона, оказать противодействие победному маршу Клюка по стране было бы просто некому. Дошло до того, что правительство Франции уже собиралось бежать в Бордо[243]. Туго натянутый канат был готов лопнуть. Возможно, дело шло к повторению сценария 1870—1871 годов, с распадом системы власти и революцией.
Огромное значение для немцев имела скорость. Захватив инициативу, они не имели права дать противнику хотя бы малейшую передышку. Конечно, победный порыв позволяет забыть об усталости, но в армии Клюка и солдаты, и офицеры вымотались не на шутку. Дурную службу сослужила немцам и прижимистость военного ведомства, которое свело к минимуму число командных должностей. Командиры соединений и частей не спали по двадцать часов в сутки, неизбежным следствием чего становились тактические ошибки. Трудно не согласиться с Деннисом Шоуолтером, писавшим, что «на войне, как и в бизнесе, избыток дает определенное преимущество». Кроме того, отступавшие французы и бельгийцы разрушили свои железные дороги, и при отсутствии надежного автомобильного транспорта снабжение армии представляло собой серьезную проблему, усугублявшуюся по мере растягивания колонн и удаления от тыловых баз. То же самое справедливо и по отношению к связи. Углубившиеся на французскую территорию соединения не имели возможности связаться с командованием по телефону. Мольтке, имевший ставку сначала в Кобленце, а после 29 августа — в Люксембурге, использовал для связи с западной группой войск беспроволочный телеграф. Прием и передача сообщений замедлялись перегруженностью аппаратуры, необходимостью декодирования радиограмм, а также помехами, которые генерировали установленные на Эйфелевой башне французские передатчики.
Совокупность всех этих факторов делала достижение победы в намеченные Шлиффеном сроки (39 дней от начала мобилизации) весьма сомнительным.
Но давайте представим себе, что Мольтке не только сумел обуздать свой наступательный порыв после Моранжа, но еще и отказался в последний момент от отправки двух корпусов на восток. Что могло воспоследовать из такого решения? Наступление усиленной группировки Клюка развивалось бы беспрепятственно и успешно. Оказавшиеся в окружении (что действительно едва не случилось в начале сентября), форты Вердена были бы достаточно быстро нейтрализованы. После падения Реймса (действительно захваченного без особых проблем) армии германского центра развернулись бы навстречу правому апперкоту, что открывало для Мольтке реальную возможность добиться своих Канн. Решающее сражение, скорее всего, должно было развернуться в долине Сены, к юго-востоку от Парижа — возможно, в столь любимом многими поколениями французских художников лесистом районе Фонтенбло. Только на сей раз композицию картины задавали бы немцы.
Такой сценарий представляется наиболее благоприятным для Германии на Западном фронте. Краткое вмешательство Великобритании не влекло за собой заметных последствий, война осталась бы сугубо континентальной. Конечно же, ее результаты привели бы к серьезному осложнению германо-британских отношений — особенно, вздумай Германия настаивать на превращении захваченных ею портов на Ла-Манше в свои укрепленные анклавы. Одержанная победа означала неминуемую аннексию Германией части французской и бельгийской территории (включая Нанси). Историки школы Нила Фергюсона предполагают, что Германия могла бы инициировать создание Центрально-Европейского экономического союза, в котором ей принадлежала лидирующая роль, — что в определенной степени и произошло с ЕЭС в конце XX столетия. Заплаченные Францией огромные репарации оставили бы ее на целое поколение обозленной и не способной вооружиться, и антисемитизм, вечное проклятие побежденных европейских наций, стал бы не германской, а французской проблемой.
Но даже на столь мрачном полотне имеются светлые мазки. Помимо спасения миллиона французов, которым в противном случае пришлось бы расстаться с жизнью в следующие четыре года вместе со множеством лучших сынов других воюющих держав, поражение стимулировало бы прогресс, ибо победа в Первой Мировой войне лишь замаскировала отсталость Франции. Страна оказалось обреченной на жизнь в «затянувшемся XIX веке», закончившимся в итоге новой мировой бойней и четырехлетней германской оккупацией. Возможно, что экономическое возрождение второй послевоенной эпохи имело шанс начаться гораздо раньше.
Могла ли и тогда Германия одержать победу? Возможно, хотя шансов у нее становилось все меньше, и они все больше зависели от действий противника. Например, от того, дрогнут ли французы так, как дрогнули они поколение спустя. Такая вероятность существовала — были случаи, когда отступление превращалось в паническое бегство, остановить которое офицеры не могли, даже прибегая к оружию. Страну наводнили шайки занимавшихся мародерством дезертиров. Миллион человек — треть всего населения — покинули Париж вместе с правительством. Генерал Жозеф Галиени, военный губернатор Парижа, готовил полное разрушение французской столицы на тот случай, если немцы с боями ворвутся в нее. Предполагалось взорвать динамитом все мосты через Сену и не пощадить даже Эйфелеву башню[244]. В глазах французов ощущение катастрофы искажало действительность, и это представляло для них самую большую опасность. Еще одно проигранное сражение могло обернуться для Франции катастрофой, ибо в тот момент французы ждали самого худшего, не зная, что самое худшее, по существу, уже позади.
Тридцатого августа Клюк принял знаменитое решение повернуть свои колонны на восток, что означало полный отказ от плана Шлиффена. Поступок Клюка объяснялся тем, что он решил форсированным маршем настигнуть отступавших французов и разгромить их правый фланг. Кроме того, немецкий генерал опасался бреши между своими войсками и двигавшейся слева от него 2-й германской армией — эта брешь неизбежно расширялась бы, следуй он и дальше первоначальным курсом. На новую опасность — приводившуюся в порядок в Париже 6-ю армию Мишеля-Жозефа Монури — он практически не обратил внимания. Французы, со своей стороны, понятия не имели о том, что армия Клюка изменила направление движения. И в этот критический момент вмешался великий уравнитель исторических сил — случай.
Итак, мы подошли к еще одному контрафактуальному перекрестку Марны — 14 сентября 1914 года. Ближе к вечеру, в лесистой местности близ Шато-Куси, над которой господствовал средневековый замок сеньоров де Куси (который немцы, совершив акт вандализма, взорвут при отступлении в 1917 году), германский автомобиль нарвался на французский патруль. Французы открыли огонь и перебили всех пассажиров. В заляпанной кровью сумке убитого кавалерийского офицера помимо одежды и снеди нашлись кое-какие бумаги. Просматривая их, офицеры французской разведки обнаружили карту и сумели разобрать под кровавыми пятнами цифры и карандашные стрелки. Цифры обозначали номера корпусов Клюка, а стрелки — направление их движения.
По своей потенциальной (и фатальной) значимости эта потеря вполне сопоставима с потерей приказа № 191 Роберта Ли у реки Антьетам. Карта открыла французам не только новое направление движения Клюка, но и то, что немцы при этом подставляют противнику свой фланг. Воздушная разведка и радиоперехват подтвердили данные карты, и 5 сентября 6-я французская армия врезалась в обнаженный фланг Клюка, положив конец его надеждам на победу. Полководческое дарование позволило Клюку избежать разгрома: необычайно искусным маневром он сумел защитить фланг — хотя и создал для себя еще более сложную проблему, о которой мы поговорим ниже. Не попади карта в руки французов, Клюк выиграл бы пару драгоценных дней. Кто знает — возможно, он сумел бы сдержать свой наступательный порыв и в итоге не попал бы в столь опасное положение[245].
Да и в этом случае ситуация все равно обещала стать почти тупиковой — но все же несколько более благоприятной для немцев. Вероятность захвата Парижа в тот момент, когда немцев отделяло от него двадцать миль, была много выше, чем несколько дней спустя, — когда это расстояние составило миль восемьдесят или сто и уже начала формироваться непрерывная линия Западного фронта. Близость неприятельской столицы не могла не повлиять на принимавшиеся в последующие месяцы оперативные решения германского командования. Вполне возможно, находись немцы ближе к Парижу, они не ограничились бы до конца войны позиционными и оборонительными боями на Западном фронте. Кто знает, не обернулось бы это окружением и осадой города по образцу 1870 года? История обычно не повторяется, но в мире, где всегда возможны альтернативные варианты развития событий, люди обречены совершать новые ошибки, а будущее — преподносить неожиданности.
Случайность — это одно, а сознательное действие — совсем другое. 1 сентября стало ясно, во что вылилось осуществление еще одной вероятности, потенциально даже более опасной для союзников, чем потеря штабной карты — для немцев. Командующий британскими экспедиционными силами сэр Джон Френч, очевидно, поддался общей панике. Отношения этого маленького фельдмаршала с союзниками не клеились с самого начала, и сэр Джон (говоривший, несмотря на свою фамилию, только по-английски) питал глубокие подозрения в отношении намерений французов. Но могли ли его войска волей-неволей оказаться втянутыми в осуществление модернизированного, но все столь же кровопролитного «Плана № 17»? Френч почти маниакально боялся оказаться обманутым, а в сложившейся ситуации думал только о том, как вывести свою армию из-под угрозы с наименьшим ущербом для собственной репутации. Жоффр, стремившийся любой ценой стабилизировать линию фронта, 29 августа встретился со своим британским союзником и призвал его держаться до последнего. Сэр Джон отказался, заявив, что его отходившей неделю с боями и потерявшей 15 000 человек армии необходимо дней на десять выйти из зоны военных действия для отдыха, переоснащения и получения подкреплений. Жоффр, совладав с гневом, поблагодарил сэра Джона, хотя уход последнего с фронта означал не только уменьшение численности союзных войск, но и образование бреши в их позициях. На сэра Джона не повлияла даже переданная ему через британского посла личная просьба президента Франции Раймона Пуанкаре. Французское командование уже предупредило офицеров о необходимости готовиться «к неизбежному и долгому отступлению в южном направлении, с обходом Парижа с востока и запада».
Френч не ограничивался намерением отвести армию к британской базе на материке, каковой являлся тогда порт Сен-Назер в устье Луары. Он уже рассматривал возможность переправки войск в Англию, с возвращением их на континент для продолжения боевых действий лишь осенью — если война к тому времени не закончится.
Тем временем в Лондоне военный министр лорд Китченер читал телеграммы Френча со все возрастающей тревогой. Тридцать первого августа он телеграфировал ему сам, спрашивая, не приведет ли предполагаемый отход англичан к разрыву линии фронта и окончательному падению боевого духа французов, а затем убедил премьер-министра созвать экстренное заседание кабинета. Нельзя было отдавать такой важнейший вопрос национальной политики, как военный союз с Францией, на откуп сэру Джону. В тот момент возможность военного поражения казалась как никогда близкой. Поздно вечером поступила ответная телеграмма Френча, заявившего, что он «не видит оснований для того, чтобы... рисковать полным уничтожением...» Китченер, стоявший возле аппарата при расшифровке телеграммы, решил действовать немедленно. После созванного Асквитом срочного заседания правительства, Черчилль приказал разжечь пары на самом быстроходном крейсере в Дувре[246]: покинув Лондон около полуночи, к полудню 1 сентября Китченер прибыл в Париж. В британское посольство он явился в синем маршальском мундире, что сверхчувствительный Френч тут же истолковал как оскорбление и попытку Китченера (имевшего то же воинское звание, что и он сам) продемонстрировать свое превосходство. Он выразил возмущение тем, что его «в такой критический момент» вызвали из штаб-квартиры. На встрече присутствовали и другие военные, но вскоре дискуссия обострилась до такой степени, что оба фельдмаршала предпочли продолжить ее в другой комнате, за закрытой дверью. Соглашение все же было достигнуто: английские войска должны были вернуться на фронт и оставаться там «сообразуя свои передвижения с передвижениями французской армии». Френч ушел в ярости, но свою задачу Китченер выполнил.
Но что, если бы сэр Джон Френч снял войска с позиций и отвел их на 250 миль назад, в Сен-Назер, — не говоря уж о совершенно абсурдной идее переправки частей для отдыха и переоснащения в Англию? Трудно представить себе, как в случае осуществления этого замысла политические лидеры могли бы справиться с разрастанием паники и упадком боевого духа. Хотя в конечном счете такой поворот событий пошел бы империи лишь на пользу, правительство Асквита, безусловно, было бы обречено на падение. Как повлиял бы постыдный уход британцев с фронта на их отношения с Францией на протяжении следующего десятилетия — а то и более продолжительного времени? Ведь в той сложнейшей психологической обстановке, которая сложилась к 1 сентября, дезертирство британцев могло оказаться для Франции фатальным и неизвестно, когда бы французы вообще смогли простить своих неверных союзников. Иными словами, чрезмерная осторожность сэра Джона могла дать Германии последний шанс выиграть войну на Западе, в которую для Англии было бы лучше не ввязываться с самого начала[247].
Но у этой истории имеется продолжение. Несмотря на то что французам удалось перебросить в район боевых действий подкрепления из Парижа, Клюк, блистательно отразивший натиск 6-й армии Монури, сохранял инициативу за собой. Но чтобы обеспечить себе преимущество в ходе пятидневной операции на фронте протяженностью в двести миль, ему пришлось позаимствовать два корпуса, закрывавшие разрыв между его 1-й армией и 2-й армией Карла фон Бюлова. Он решил, что с их помощью сможет выйти сухим из воды, и это ему почти удалось. Но в последний день кампании на Марне британская армия, примерно равная тем двум корпусам, которые вступали в Восточную Пруссию, устремилась в открывшуюся тридцатимильную брешь. Хотя глубина прорыва составила всего несколько миль, для германцев это явилось, по словам Черчилля, «ударом в печень». Осознав угрозу своим флангам, немцы дрогнули и вскоре стали отступать по всему фронту[248]. В эти дни были вырыты первые окопы. Первоначальным планом кампании предусматривалось, что ее исход должен быть решен между 6 и 9 сентября (на тридцать шестой —тридцать девятый день после мобилизации). Это и случилось — но отнюдь не так, как предполагали германцы. Как заметил Черчилль, перефразируя прозвучавшие почти две тысячи лет назад, после разгрома римлян в Тевтобургском лесу, слова римского императора Августа, кайзер вполне мог бы воскликнуть: «Мольтке, Мольтке, верни мне мои легионы!»
Действующими лицами этой истории являются два человека, никогда не встречавшиеся лично: британский офицер и рядовой германской армии. Но 31 октября, в последний день военного кризиса 1914 года, их судьбы, возможно, пересеклись. В одном случае история всего лишь могла измениться, в другом — это изменение произошло.
На протяжении нескольких недель после Марны враждебные армии параллельно одна другой двигались на север, периодически проводя разведку боем и безуспешно пытаясь обойти противника с фланга. «Бег к морю» так и не выявил победителя и лишь привел к формированию сплошной линии фронта. К концу октября единственная брешь, которую союзники еще не успели закрыть, оставалась в районе бельгийского городка Ипр, лежавшего чуть более чем в десяти милях от Дюнкерка и побережья Северного моря. Именно там, вокруг узкого и все более сужавшегося выступа, и разразилось последнее, самое отчаянное сражение этого года.
Немцам успешный исход битвы при Ипре сулил трофеи, достойные того, чтобы увенчать славой великий поход 1914 года: стратегически важные порты Дюнкерк, Кале и Булонь. Их захват обезопасил бы немцев со стороны пролива и весьма затруднил бы переброску живой силы и техники из Англии во Францию (если бы после Ипрского поражения британская армия вообще оставалась бы на континенте). Сэр Джон снова, и весьма серьезно, подумывал о эвакуации, но на сей раз решительность Жоффра позволила наложить на эту идею вето. На протяжении всего двух месяцев участие Британии в сухопутной операции вторично оказалось поставленным под вопрос, хотя к тому моменту Франция с большей вероятностью, чем прежде, могла обойтись и без союзника. Но, помимо чисто материальных приобретений, захват портов пролива вызвал бы подъем национального духа, показав народу Германии, что дорогостоящая и кровавая кампания на Западе отнюдь не бесплодна.
После двенадцати дней непрекращающихся германских атак на редеющие ряды французов и британцев создалась ситуация, когда исход битвы казался предрешенным. Незадолго до полудня 31 октября британская линия обороны в районе населенного пункта Гелувельт — кучки кирпичных строений на холмах в пяти милях к востоку от Ипра — распалась, и не покинувшие окопов защитники оказались лицом к лицу с десятикратно превосходящим противником. Под натиском немцев в британских позициях образовался разрыв шириной в милю. Войскам кайзера оставалось лишь хлынуть туда и, развернувшись веером, покончить с сопротивлением англичан на этом участке фронта. Но германские войска остановились: немцы ждали приказа. Приказа не поступало. Миновал полдень, а 1200 солдат (большей частью принадлежавших к 16-му Баварскому резервному полку) бесцельно топтались в окрестностях тамошнего замка, занимаясь мелким грабежом. Однако не было никаких оснований сомневаться в том, что приказ рано или поздно поступит, командиры соберут солдат и те, вместе с тысячами других, продолжат неудержимое продвижение вперед.
Тем временем в лесу, примерно в миле от расположения немцев, британский бригадир принял решение, вполне возможно изменившее весь ход войны. Звали его Чарльз Фитцкларене, и возможно, ему довелось бы свершить в будущем и более великие деяния, не оборви пуля его жизнь несколькими днями позже. Узнав о случившемся у Гелувельта несчастьи, он собрал всех, кого мог, — 370 пехотинцев из 2-го Вустерского батальона — и послал их в атаку через местное пастбище. Угодив на открытом пространстве под огонь германской артиллерии, вустерцы потеряли убитыми и ранеными более четверти своего числа, но не дрогнули и, достигнув луга у замка Гелувельт, обратили баварцев в бегство. На этом германское наступление закончилось. Благодаря британскому бригадиру брешь на пути к Дюнкерку закрылась, а Англия продолжила участие в войне — что в конечном итоге привело ее к банкротству.
Но есть еще одна деталь, кажется, не замеченная до сих пор никем из историков. Среди сотен баварцев, бежавших из-под стен замка, вполне мог оказаться недавно перебравшийся в Мюнхен уроженец Австрии рядовой Адольф Гитлер. Точно установлено, что двумя днями ранее он участвовал в операции, в которой 16-й Баварский резервный полк понес страшные потери. В прорыв у замка были направлены остатки полка, и, учитывая почти магнетическое тяготение Гитлера к боевым действиям, трудно представить, чтобы его там не оказалось. Однако в германской исторической и мемуарной литературе весь этот эпизод замалчивается: ни о реальной возможности прорыва ни о том, как она оказалась упущенной, предпочитают не упоминать. Неудивительно, что не сохранилось и свидетельств участия в описанных событиях Гитлера: бегство едва ли могло украсить биографию будущего фюрера. Но что, если бы Гитлер пал в том бою? История недосчиталась бы одного из величайших чудовищ. Думается, нет нужды распространяться насчет того, от каких бедствий могла бы избавить мир одна-единственная пуля.
Пожалуй, это была одна из самых интригующих возможностей, открывавшихся в 1914 году.
Сразу по завершении кампании на Марне Мольтке был отстранен от командования — хотя ставший его преемником Эрик фон Фалькенгайн, тоже бывший военный министр Пруссии, из политических соображений вынудил своего бывшего начальника еще два месяца играть унизительную роль фиктивного главнокомандующего. Но новому полководцу повезло ненамного больше, чем прежнему. Восемнадцатого ноября, уже после Ипрского поражения, пребывавший в унынии Фалькенгайн встретился в Берлине с канцлером Германии Теобальдом фон Бетман-Гольвегом и решительно заявил ему, что победа уже невозможна. Он признался, что не видит способа, каким Германия может хотя бы нанести противникам достаточно весомый урон, чтобы попытаться выторговать «приличные условия мира». Вместе с тем он указал, что если какая-либо договоренность не будет достигнута в кратчайшие сроки, страну ждет мрачная перспектива «постепенного самоистощения». Фалькенгайн предложил попробовать сначала, не требуя аннексий, договориться с Россией — выразив уверенность в том, что Франция последует за ней.
Бетман-Гольвег отверг это предложение, заявив, что, по его мнению, Германия способна одержать победу и одержит ее. Кроме того, согласие на сделку с Россией и Францией потребовало бы заключения мира и с Великобританией, в которой немцы начинали видеть главное препятствие на пути к осуществлению своих планов и враждебность по отношению к которой возрастала с каждой неделей. Ненависть к Англии, ослепившая Наполеона в Тильзите в 1805 году[249], ослепила и Германию в 1914. Мы вправе предположить, что канцлер попросту устрашился неизбежного гнева кайзера — но, какими бы побуждениями он ни руководствовался, ясно одно: его отказ стал смертным приговором для целого поколения[250].
Вскоре легионы Британской империи начнут стекаться в Европу со всех уголков земного шара. За несколько дней до упомянутого разговора разразилось морское сражение у берегов Чили, а вскоре состоялось еще одно — близ Фолклендских островов. В январе Турция попыталась нанести удар по чеке колеса Британской империи — Суэцкому каналу, а весной сама испытала вторжение в Галлиполи. Германская субмарина (вот уж воистину несчастный случай в истории) торпедировала лайнер «Лузитания», лишив жизни 128 американцев[251] и обеспечив таким образом последующее вступление «Великого Нейтрала» в войну. В то время, как Фалькенгайн тщетно пытался ее остановить, война, подобно чудовищному водовороту, уже начинала втягивать в себя весь мир. Возможно, в тот день был упущен последний, уже весьма слабый шанс пресечь этот процесс.
«Отличительная особенность современной войны в том, что она сама берет на себя командование, — отмечает Брюс Кэттон. — Единожды начавшись, она настоятельно требует доведения до конца и по ходу действия инициирует события, оказывающиеся неподвластными человеку. Делая, как им кажется, лишь то, что необходимо для победы, люди, не замечая того, изменяют саму почву, питающую корни общества».
Подумаем о том, чем могло обернуться для двадцатого столетия скорое завершение войны. Предположим, что Германии удалось бы договориться с Россией. Хотя Россия и понесла в конце 1914 года значительные потери, они не были фатальны для столь большой страны, а заключение мира повлекло бы за собой промышленный подъем, уже наметившийся в предвоенный период[252]. Экономическое процветание и некоторое ослабление самодержавного гнета могли выбить почву из под ног революционеров, оставив Ленина тосковать в унылой швейцарской эмиграции. Не было бы ни направленного Германией в Россию запломбированного вагона, ни занесенной этим вагоном на Финляндский вокзал политической чумы. А значит, не было бы Сталина, сталинских чисток, ГУЛАГА и «Холодной войны»[253].
Мы уже рассмотрели альтернативы для Великобритании и Франции, но что сулил иной поворот событий Америке? В случае прекращения боевых действий в конце 1914 года наша страна осталась бы тем, чем была до войны: энергичным и буйным, но не всегда благовоспитанным провинциальным кузеном. Американские юноши так и не пересекли бы ставшую нашим Рубиконом Атлантику, а стало быть, не возник бы и вопрос из популярной песенки: «как вы собираетесь удержать их на ферме, ведь они повидали Париж?» Наступление «американского века» оказалось бы отсроченным, причем не только в военном, но и в экономическом плане — ведь не затянись война так надолго, Великобритания, могущественнейшая держава мира, не погрязла бы к 1918 году в долгах перед Соединенными Штатами.
XIX век продлился бы не на одно десятилетие — и не только во Франции, но повсюду. Европа продолжала бы снисходительно посматривать на остальной мир, оставаясь неоспоримым лидером во всех областях. Взять хотя бы литературу: кто скажет, сколько талантов, едва раскрывшихся или так и оставшихся безвестными, погребено на непристойно аккуратных кладбищах Великой войны? Роман Алена-Фурнье «Скиталец» или стихи Уилфрида Оуэна (оба автора погибли) позволяют составить некоторое представление о том, что мы потеряли. Выкосившая литературные нивы Европы смерть отдала первенство Америке. Хемингуэй, конечно, остался бы Хемингуэйем — только без книги «Прощай, оружие».
«Войска шли по дороге мимо домов, и пыль, поднятая ими, припорошила листья деревьев...»
Возможно, он нашел бы другие слова для самого проникновенного вступления в прозе нашего века. При ином развитии событий за 1914 годом не последовала бы долгая и безжалостная окопная война, оставившая глубокие шрамы в сознании и духовно искалечившая целое поколение. То, с чем люди внутреннего склада Адольфа Гитлера столкнулись в время этого первого «холокоста», они, используя выражение Джона Кигана, «спустя двадцать лет повторят в каждом уголке Европы. От этого ужасного культа смерти континент не оправился и по сей день».
Случается, что правильно оценить отдаленные последствия травмы удается, лишь представив себе, что ее не было вовсе.
Джеймс Чэйс является редактором «Уорлд Джорнэл» и профессором международных отношений в Бард-колледже. Его перу принадлежит биография Ачесона.
«Эта династия идет к концу», — заметил Бисмарк, глядя на отступление императора Наполеона III после поражения французской армии при Седане 1 сентября 1870 года[254]. Менее двух месяцев спустя[255] французский маршал Ашиль Базен сдался пруссакам при Меце с 6000 офицеров и 173 000 солдат. Еще через три месяца, 18 января 1871 года, в Зеркальном зале Версальского дворца было провозглашено создание Германской Империи.
Поражение Франции отнюдь не являлось неизбежным. Французская армия располагала достаточным количеством живой силы, а по качеству вооружения в некоторых аспектах даже превосходила прусскую. Новая, более скорострельная и дальнобойная французская винтовка существенно усилила огневую мощь пехоты. Помимо того, французы располагали митральезами — этот прообраз пулемета представлял собой пакет из двадцати пяти стволов, стрелявших один за другим после простого поворота ручки[256]. Капитуляция Франции стала результатом отвратительного руководства.
Оказавшаяся в спячке после Седана и Меца хваленая «furia francese» так больше нигде и не проявилась. Даже когда две германские армии под командованием графа Хельмута фон Мольтке обложили Париж, воля располагавшего численным превосходством коменданта французской столицы оказалась парализованной настолько, что он не смог оказать сопротивления[257].
Несмотря на то что командующим армией вплоть до Седана числился сам Наполеон III, французские войска оказались практически неуправляемыми. А ведь если бы они не отсиживались в крепостях, а перешли в наступление раньше, пруссакам, вполне вероятно, пришлось бы остановиться — а Германская Империя в том виде, в каком мы ее знаем, так бы и не возникла.
Но без империи Бисмарка не было бы и империи кайзера Вильгельма — а также стремления к силе ради силы, французского реваншизма из-за Эльзас-Лотарингии и Первой Мировой войны. Значит, в 1919 году не состоялось бы подписание Версальского мира, а следовательно, потом не разразилась бы Вторая Мировая. Помимо того, не будь Первой Мировой войны, большевики не совершили бы революцию, не возник Советский Союз и, соответственно мир не познакомился бы с «Холодной войной». Ход истории в последние 150 лет со всеми ужасами нашего века — века тотальных войн — мог бы быть совершенно иным. Однако Луи Бонапарт, никчемный племянник величайшего военачальника нового времени, лишил Европу ее лидирующей роли.
Дэвид Клэй Лардж в настоящее время заканчивает работу над историей города Берлина.
Холодным ноябрьским днем 1889 года закутанная в меха толпа собралась на берлинском ипподроме Шарлоттенбург, чтобы полюбоваться ковбойским шоу Буфалло Билла «Дикий Запад», с огромным успехом гастролировавшим по всей Европе. Среди зрителей присутствовал и молодой, импульсивный владыка Рейха кайзер Вильгельм II, взошедший на престол всего год назад[258]. Больше всего ему хотелось увидеть звезду аттракциона Энни Оукли, прославившуюся на весь мир мастерским обращением с кольтом 45-го калибра.
В тот день Энни, как и обычно, объявила, что собьет выстрелом пепел с сигары у любого из публики. «Дамы и господа, есть ли среди вас желающие подержать сигару?» — спрашивала она, хотя в действительности вовсе не рассчитывала на добровольцев из зрителей и вызывала их только для смеха.
Всякий раз, когда исполнялся этот трюк, вперед выступал ее муж и партнер — Фрэнк Батлер.
Но на сей раз, едва Энни успела сделать свое объявление, как на арене появился не кто иной, как лично покинувший для этого королевскую ложу молодой император. Энни была ошеломлена и напугана, хотя ничем не выдала своей растерянности, дабы не потерять лицо.
Она отошла на обычную дистанцию, а Вильгельм, красуясь перед публикой, раскурил сигару. Несколько германских полицейских, до которых внезапно дошло, что это вовсе не шутка, попытались занять его место, но Его Наивысочайшее Величество отослал их прочь. Исходя потом под ковбойским нарядом из оленей кожи и отчаянно жалея о том, что выпила на ночь больше виски, чем обычно, Энни подняла кольт, нажала курок и сбила пепел с сигары Вильгельма.
А ведь стоило мастерице меткой стрельбы из Цинциннати вместо сигары угодить кайзеру в лоб, как с исторической сцены исчез бы один из самых честолюбивых и склонных к насилию правителей в Европе — и Германия не стала бы проводить ту агрессивную политику, которая спустя четверть века привела к Первой Мировой войне[259].
Впоследствии Энни, судя по всему, осознала свою ошибку. После начала Первой Мировой войны она послала кайзеру письмо с просьбой разрешить ей повторить выстрел. Он не ответил.
Денис Э. Шоуолтер является профессором истории в Колорадо-колледж и президентом Военно-исторического общества.
Первую Мировую войну все чаще признают событием, определившим облик двадцатого столетия — с его тотальными войнами, геноцидом и оружием массового поражения. Но что могло бы воспоследовать за прекращением войны через несколько месяцев после начала — чего в то время ожидали буквально все?
К столь быстрому решению вполне могли бы прийти на Западе, единственно возможном театре массированных военных действий промышленной эпохи. Наиболее правдоподобный сценарий предполагает еще большую, чем в реальности, агрессивность на всех уровнях командования французской и германской армий. К концу 1914 года число жертв со стороны Франции приблизилось к миллиону; примерно три четверти миллиона потеряла за то же время Германия. Это был высочайший уровень потерь за всю войну. Что, если бы генералы и полковые командиры в Приграничном сражении и битве на реке Марне гнали своих солдат в бой еще более ожесточенно? Что, если бы немцы проявили большее стремление отдавать жизни за землю на Ипрском выступе?
Результат полностью соответствовал бы существующим наступательным доктринам. Были бы достигнуты определенные тактические успехи: скажем, более поспешное отступление немцев от Марны или захват Ипра в последнем, отчаянном броске. Однако победителям оказалось бы нелегко воспользоваться плодами своих побед. Атаки такой интенсивности непременно должны были истощить и без того ограниченные резервы снабжения до такой степени, что командованию приходилось бы все больше и больше полагаться на уменьшавшуюся численность и сходившую на нет храбрость личного состава. Непосредственным и немедленным следствием такого подхода должен был стать 20 — 25% рост потерь. Системы управления — и прежде всего медицинская служба, не выдержали бы подобного напряжения, что вылилось бы в кризис всех структур, делающих армию единым целым: службы связи, продовольственного и вещевого снабжения, а также в нарастающую деморализацию как на передовой, так и в тылу. Безвыходная ситуация на фронте и революционная драма — это как раз то, чего опасались перед войной власть имущие. Теперь, столкнувшись с этим на практике, представители воюющих сторон вполне бы могли от отчаяния пойти на переговоры о перемирии.
Кто провозгласил бы себя «победителем», не имело значения. Великие державы Европы начали Первую Мировую, исходя из негативных, а не позитивных соображений. В 1914 году даже развязавшее войну правительство Германии плохо представляло себе, чего, собственно, хочет этим добиться. Масштабы разрушений и порожденная войной дезорганизация, грозившая привести к настоящему апокалипсису, вполне вероятно, могли способствовать распространению во всех социальных слоях обновленного взгляда на Европу как на сообщество, с пониманием того, что этому сообществу необходима стабильность. Доминирующие региональные державы не допустили бы повторения Балканского кризиса 1911 — 1914 годов.
Всем, а в первую очередь Германии и России, пришлось бы наводить порядок у себя дома. Во Втором рейхе падение престижа кайзера и армии могло повлечь за собой утверждение подлинно парламентского правления. Не обескровленная за 1915—1916 годы Россия имела бы возможность продолжить политическое и экономическое развитие по наметившемуся до войны пути.
Что же до Владимира Ленина, то при реализации этой альтернативы он умер бы в эмиграции, в Швейцарии. Адольф Гитлер стал бы своим человеком в богемных кругах Мюнхена. Пикассо никогда не создал бы «Гернику», а Альберт Эйнштейн прожил бы долгую и плодотворную жизнь, войдя в историю как великий физик и филантроп. В этой спокойной, сытой и благополучной Европе молодежь порой сетовала бы на однообразие и скуку, но, пока не истерлась память о «Шестимесячной войне» 1914 — 1915 годов, люди постарше не переставали бы благодарить Бога и судьбу за то, что им не приходится больше жить в столь «интересное» время.
Этот Петя может вскачь
Критикнуть всемирный матч:
«Я считаю — оба плохи:
Капабланка и Алехин.
Оба-два, в игре юля,
Охраняли короля.
Я скажу вам так: Не мешкая,
монархизмы Ешьте пешками!»
(В. Маяковский)
«Мировой кризис» 1914 — 1918 годов занимает особое место в истории человечества. Историография событий Великой войны насчитывает сотни томов. Узловые точки войны и, в частности, перипетии решающей кампании 1914 года на Западном фронте исследованы поколениями комментаторов, среди которых следует назвать Новицкого, Галактионова, Людендорфа, Фанкельгайма, Гренера, Манштейна. Динамика шлиффеновского маневра, все его варианты и подварианты, изучены буквально с часами в руках.
На этом фоне рассуждения Роберта Коули вызывают легкое недоумение. Возможно, автор и является признанным знатоком Первой Мировой войны — но при чтении его «альтернативных историй» возникает ощущение, что из всего корпуса материалов, созданных за восемьдесят последующих лет, Коули прочел только одну (правда превосходную!) работу — научно-художественный роман Барбары Такман «Августовские пушки»[260]. Конечно, не приходится рассчитывать, что американский автор будет знаком с исследованием М. Галактионова — но мы вправе ожидать, что человек, рискнувший предложить альтернативную версию Марнской битвы, читал хотя бы основополагающий труд Тренера.
В результате реконструкции Коули, даже в тех местах, где автор ограничивается чисто военными вопросами, выглядят школьными экзерсисами. Что же касается социально-политического анализа... «Если бы Остап знал, что он играет такой сложный дебют и сталкивается со столь испытанной защитой, он крайне бы удивился. Дело в том, что великий комбинатор играл в шахматы второй раз в жизни». Мы не будем заниматься здесь подробным разбором предложенной Робертом Коули альтернативы (это заняло бы слишком много времени), а отсылаем читателя хотя бы к работам, перечисленным в приложенной здесь библиографии.
Впрочем, удивительная неосведомленность дипломированных американских историков касается не только 1914 года, но и всего комплекса событий, связанных с возникновением Великой Войны. А ведь эти события были предсказаны и даже проанализированы еще на исходе XIX века. И вовсе не франко-прусская война вызвала рождение Второго рейха — напротив, появление единого германского государства потребовало этой войны, как средства окончательно закрепить объединение немецких земель в единую структуру. И если бы реакция Луи Бонапарта на «Эмскую депешу» не была столь бурной, Бисмарк нашел бы другой способ добиться своих целей.
Вильгельм Второй тоже мог погибнуть гораздо раньше 1889 года — у него были все шансы умереть при родах. В этом случае престол, вероятнее всего, занял бы Генрих Прусский. В 1889 году уже был рожден кронпринц Вильгельм — достигнув совершеннолетия, этот весьма незаурядный военачальник стал бы императором. А в целом ничего бы не изменилось: посеяв национальную привычку, пожнешь национальный характер. Магический характер Германской империи был задан заранее (вспомним немецких романтиков начала XIX века!), а это, вкупе с расстановкой сил на европейской арене, делало ее войну с Западом неизбежной. Смерть кайзера могла оказать влияние лишь на ход и финал этой войны — и, возможно, на изначальную расстановку сил: вспомним, что отправленный кайзером в 1890 году в отставку Бисмарк был твердым сторонником союза с Россией...
Без сомнения, Первая Мировая война стала поворотным пунктом в истории Европы. Можно даже согласиться с мыслью о том, что именно после нее начались все беды и проблемы европейской цивилизации. Но во-первых, «после этого — не значит вследствие этого», как говорили юристы еще в Древнем Риме. А во-вторых — откуда взялась эта типичная для американских (или всех западных?) историков убежденность в том, что не будь Мировой войны, история пошла бы по гораздо более благоприятному пути? Не разгроми Арминий три римских легиона в Тевтобургском лесу, то Германия стала бы мирной бюргерской страной (с Дюрером, Шиллером и Бахом, но без Фридриха Великого, Бисмарка и Гинденбурга), а в России воцарилась бы демократия... Не проиграй Луи Бонапарт под Седаном и не стань Вильгельм II императором — не было бы августовских пушек, Версальского мира, большевиков, Сталина, Гитлера, ГУЛАГА и «Холодной войны». Осознай противники бессмысленность дальнейшего кровопролития еще осенью 1914 года, в Германии не появился бы Гитлер, Британия не уступила бы мировое лидерство Соединенным Штатам, а в России опять-таки воцарилась бы демократия...
Да что же это за чудесное явление — демократия в России — если ради возможности ее установления американские историки даже готовы признать альтернативу, в которой Соединенные Штаты остаются второстепенной заморской державой?..