5. Трудная любовь морехода

1.

Таллин спал. Тяжелые черные тучи накрыли его удушливым покрывалом, которое, казалось, просвечивало по северному краю, сползая с районов новой застройки, с окаменевшего Вышгорода, через темные, безмолвные улицы, хвойно-лиственные парки к морю, к кипящим волнам прибоя. Только в порту продолжалась жизнь — круто разворачивались на причальных стенках мощные краны, скрипели лебедки, резко звучали отрывистые команды руководителей погрузки-разгрузки. Большие и маленькие теплоходы сгрудились в изгибе берега, а на рейде ждали своей очереди возвращавшиеся из дальних стран сухогрузы, и экипажи на них уже не смыкали глаз…

Белые ночи кончились, разъехались по районам и городам многочисленные гости — участники очередного, как всегда красочного и веселого, Праздника песни.

Айме проснулась среди ночи от неясного беспокойства. Привычным движением включила бра над головой, взглянула на часы, стоявшие на темном полированном комоде: без четверти три. С сожалением, не поворачивая головы, ощутила пустоту на мужниной половине широкой двуспальной кровати. И услышала слабый голос ребенка — за окном пятиэтажного панельного дома. Что-то вроде «ма-а» или просто «а-а», но столько тоски почудилось молодой женщине в этом ребячьем крике, что она уже не могла заснуть и долго лежала при свете бра, боясь пошевелиться, пропустить новые звуки детской тревоги.

Почему-то сразу вспомнился четырехлетний сынишка Лайне Жимкус. В последний раз видела его на Певческом поле с гирляндой разноцветных воздушных шариков. В толпе мать не боялась отпустить мальчика от себя, а он, зачарованный необычным зрелищем, убегал к самой эстраде и смотрел на седовласого дирижера, управляющего пением многотысячного хора. Взмахнет серебряной палочкой — люди поют, а то вдруг сделает какой-то знак — и хор умолкает на самой высокой ноте…

Мама впервые взяла мальчугана на такой большой праздник, а то почти каждый выходной запирала одного в квартире и уходила надолго. Только в дни, когда возвращался из рейса папа — ласковый, с теплыми добрыми руками, мама даже с работы отпрашивалась — никуда не уходила из дому. Это были самые счастливые дни в жизни маленького Антса!

Говорили, что Лайне погуливает без мужа, но Айме как-то не верила слухам. Мало ли что говорят про жен моряков, на долгие месяцы остающихся без мужской опоры и тепла. Айме сама все это отлично знает, никого спрашивать не надо. Ведь ее Эрвин, окончив судоводительский факультет в зрелом уже возрасте, тоже часто уходил в Африку или еще дальше на долгие месяцы, а дни и ночи на берегу для них обоих были столь коротки…

«Уходил»… Теперь уже не уходит — после дикой истории в западноевропейском порту. Закрыли ему визу, уволили из пароходства. Несправедливо, явно для перестраховки, и сей прискорбный факт сбил ее Морехода с привычного фарватера, жизнь с ним вскоре стала невыносимой.

Далекий крик ребенка опять насторожил молодую женщину. Не из многодетной ли семьи, что поселилась в угловой квартире на первом этаже, кто-то не спит? Восемь детей в той семье, и только трое старших ходят в школу. Муж работает фрезеровщиком на заводе, жена — та еле успевает управиться по дому, а ребятишки такие дружные, крепкие, веселые. Два пятилетних мальчугана — близнецы. Что за прелесть эти парни! Почти в любую погоду целыми днями они на улице или во дворе, что-то, пыхтя, переносят с места на место, строят, босиком шлепают по лужам и, кажется, никогда не простужаются. Ничем не болеют. Сколько энергии, сколько деловитости в этих двух маленьких человечках. Семье, наверное, материально живется нелегко, большую хорошую квартиру получили только год назад, а ни ссор в этой семье, ни зависти у ребятишек к маменьким сынкам, получающим дорогие подарки… Да и жена с мужем всем своим видом словно говорят иным сердобольным соседям: «Все в порядке, друзья! Вот подрастут наши богатыри — еще не так заживем!»

И заживут, им можно верить.

А чего не хватало Айме с Эрвином? Как хорошо начинали они свою жизнь — в комнате общежития, не обремененные ни вещами, ни мировыми заботами. Теперь появилось все — и что-то безвозвратно ушло из жизни, надломился какой-то очень важный стержень.

Конечно, Айме понимает, какую жестокую обиду, даже оскорбление нанесли ее мужу этой проклятой историей. Она полностью разделяла его чувства. Но нельзя же топить обиду в водке, так опускаться. А если б у них была куча детей? Повлияло бы это на поведение Эрвина?..

Внизу, за окном, раздались громкие голоса. Кто-то куда-то бежал, тяжело топая сапогами. Уж не Эрвин ли объявился?

Айме, на ходу накинув на плечи легкий халатик, подскочила к окну, слегка отдернув тяжелую занавеску. На улице еще было темно, несколько тусклых фонарей освещали только себя… Но вот проехала «скорая помощь» — значит, в чьем-то доме беда. У женщины сжалось сердце. Опять вспомнила маленького Антса Жимкуса. Как завороженно смотрел он наивными голубыми глазенками на дядю-дирижера, даже наклонив набок светлую головку, а потом быстро бежал к первому ряду, где сидела мама, и что-то рассказывал ей, захлебываясь от восторга. Ярко одетая брюнетка с густо накрашенными полными губами и голубыми, как у сына, глазами, Лайне покровительственно притягивала Антса к себе и, как казалось со стороны, явно позировала перед толпой молодых ребят, сгрудившихся позади нее. Вот она какая красивая и внимательная молодая мама!..

Утром, не выспавшись, Айме спустилась вниз и на площадке первого этажа встретила соседку — полную, страдающую одышкой Мари.

— Слышала? — громко спросила Мари. Она всегда говорила громко, потому что работала в ткацком цехе и к сорока восьми годам стала жаловаться на уши.

— «Скорую помощь» видела…

— Вот-вот, была «скорая». Да не скоро пришла. Врачи сказали, что два перелома у мальчика — ручка и ножка.

Айме почувствовала, как будто что-то оборвалось в груди.

— С Антсом беда?

— С ним, бедняжкой. Проснулся ночью — мамы нет, на вечеринке у приятельницы задержалась. Парень как-то сумел открыть дверь на балкон…

Сердце у Айме уже ныло от дурного предчувствия, губы пересохли.

— С третьего этажа? — прошептала она.

— С третьего. Хоть жив остался. А если бы выше жили?

Страшное известие потрясло впечатлительную душу Айме. «Жив, жив остался!..» — часто повторяла она про себя. И представляла хрупкие ручку и ножку ребенка, сломанные при падении, и прямо-таки на себе ощущала невыносимую боль, которую должен был испытать несчастный малыш.

Лайне она увидела на другой день возле ее подъезда. Уже не столь яркую и накрашенную, но зареванную и несчастную. Почему-то Айме не почувствовала жалости к этой обычно гордой, даже надменной женщине. И прошла мимо, не поздоровавшись.

Надолго запомнилась Айме та страшная летняя ночь, тяжелые облака, закрывавшие небо. Долго еще тревожил и будил ее далекий крик ребенка. И жалела она, что это не ее ребенок — уж она-то уберегла бы свое дитя. И Эрвин стал бы другим. Не пришлось бы закрыть перед ним дверь, когда он две недели назад поздней ночью возник грязный и пьяный.

— Уйди! — жестко сказала Айме. — Ты не человек больше, я не люблю тебя!

Она искала еще более хлесткие, обидные слова, но он не дослушал, он, оскорбленный и не раскаявшийся, молча развернулся на сто восемьдесят градусов, тяжело пошел вниз по лестнице…

2.

Эрвин сидел в «Норде» пятый час. Он не заметил, когда за окном ясный августовский день сменился прохладным и темным вечером, когда в зале включили большой свет. Он сидел за маленьким столиком возле окна. Вначале один (собственно, почти один во всем ресторане!), потом вдвоем с каким-то бритоголовым толстяком, похожим на мясника, затем с кем-то еще, чей образ совершенно не удержался в памяти. А сейчас перед ним сидела улыбчивая молодая чета — он и она.

На ней было ярко-вишневое вечернее платье с глубоким прямоугольным вырезом на груди. Пожалуй, Эрвин вначале заметил этот вырез, затем его внимание привлекли огромные, под жемчуг, бусы, свисавшие на грудь, потом, через долгий промежуток времени он взглянул девушке в лицо. И задохнулся от изумления: обладательница бус, как две капли воды, походила на его жену!.. Светло-русые, вьющиеся волосы, красиво спадавшие на плечи, полные щеки с ямочками, тонкие влажные губы и большие черные глаза — тоже немного удивленные, грустные, проникающие в сердце…

Левая рука Эрвина медленно и судорожно поползла по краю стола и замерла на полпути к пустому графину. Под синевато-белой морщинистой кожей, как жгуты, вздулись толстые вены. Заиграла музыка, и никто не услышал, как скрипнули его прокуренные, но еще крепкие зубы. Сосед по столику увел девушку на танец.

Айме… Он помнил о ней постоянно, в каком бы состоянии ни находился. Уютная, теплая, добрая. Да, именно добрая, хотя и выгнала его жестоко, безоговорочно, навсегда! Сейчас она, наверное, вернулась из своей библиотеки, надела цветастый халатик и мягкие, удобные домашние туфли, которые он, Эрвин, привез для нее с Канарских островов. Что она делает? Пишет письма родным, убирает квартиру, закручивает волосы? У нее всегда есть дело. А может быть… Столько приходилось слышать о скучающих женах моряков!..

Танец кончился, молодая пара вернулась к столику. Парень — высокий, голубоглазый, добродушный. На самом кончике носа крупная коричневая бородавка. «Носорог», — подумал Эрвин со злостью. Ему было обидно, что с девушкой, так похожей на его жену, сидит и по-хозяйски обращается другой.

«Носорог», однако, нисколько не смущался своего нахмуренного соседа слева и даже предложил ему рюмку коньяку: сегодня годовщина их свадьбы.

— Ваше здоровье! — сказал Эрвин равнодушно.

Но коньяк ему понравился, и он заметно потеплел. Второй тост был за вечную любовь молодоженов, а после третьего Эрвин заговорил…

Нет, он не мешал молодым: когда хотел, он умел быть тактичным, интересным. Он много повидал, испытал, передумал. Если хотел, он мог увлечь своим рассказом любого собеседника. Юная женщина, так похожая на Айме, не сводила с него своих проникающих черных глаз, а ее молодой муж курил четвертую подряд сигарету, и на кончике его носа, вокруг глянцево-коричневой бородавки, собрались капельки пота.

Эрвин расстегнул ворот темно-синей «бобочки» — ему стало жарко. На моложавом, хорошо загоревшем лице лихорадочно блестели мутновато-серые глаза, оттененные большими синими полукружиями. Лучи преждевременных глубоких морщин разбегались от уголков глаз к вискам, сверху вниз перечеркивали впалые щеки. Русые длинные волосы свисали на лоб, а когда Эрвин зачем-то нагнулся, на его макушке сверкнула беспорядочно прикрытая волосами розовая лысинка. Серый, с еле заметными коричневыми полосками костюм требовал чистки…

«Носорог» слушал внимательно, судьба нового знакомого, изъездившего полсвета, казалась ему удивительной. Но с какого-то момента в рассказе Эрвина зазвучали горькие нотки. Стало ясно, как тяжело ему сейчас — человеку, отвергнутому женой, забытому старыми друзьями. Правда, чувствовалась какая-то явная недоговоренность в большом и интересном рассказе незнакомца, он чем-то хотел поделиться еще, но — не решился или просто не мог…

Парень и его спутница взялись немного проводить своего нового знакомого. Гардеробщик почтительно натянул ему на плечи старенький, видавший виды плащ и подал морскую фуражку, получив за услуги полтинник.

Город давно спал. Узенькая, мощенная брусчаткой улица, казалось, пробивалась сквозь тесные, близко подступавшие друг к другу холодные громады домов, и лишь вверху тоненькой полоской чернело небо с редкими и робкими звездами. Упершись в крепостную стену, улочка поворачивала влево, и сразу начинался другой Таллин — обновленный, тихий, величавый в своем ночном спокойствии.

— Да, друзья мои, — продолжал захмелевший Эрвин, поддерживая «Носорога» за локоть, — вот такие-то дела… Дружбы нет, все это одна химера, туман, пыль. Нет-нет, вы мне не возражайте, уж я это знаю. Настоящая дружба осталась в романах, ее выдумали писатели. А что с писателя спросишь? Они научили меня понимать дружбу как святая святых. Настоящие друзья шли на все, на самопожертвование, на пытки, на страдания ради друга, даже на смерть. Это была дружба! Нет, нет, друзья мои, не возражайте. Измельчали люди, себя лишь любят. А в оправдание — высокие принципы: другу не потакай, другу скажи прямо в глаза любую гадость!..

В голосе Эрвина клокотала неуемная желчь, злоба. Да, он имел на это право: лучшие друзья повернулись к нему спиной, и именно тогда, когда ему больше всего необходима их поддержка. Один из друзей, Виктор Раков, инженер, уехал к новому месту работы, едва простившись. У второго жена — настоящая пантера, вертит как хочет податливым и добрым Сулевом, а ведь это — директор завода, умнейший человек! Правда, в доме Сулева не отказывают Эрвину, но как быть, если и хозяйка, и даже мать-старуха смотрят на него косо, настороженно следят за каждым его шагом в квартире? И что предпринял Сулев? Думаете, сделал замечание своим домашним? Ничего подобного! Он сделал замечание ему, Эрвину… Конечно, Эрвин ушел от них, сдал в комиссионку свой лучший костюм, продал ружье и пальто…

Они прошли мимо очереди на стоянке такси, пересекли полутемную, притихшую площадь. У подъезда гостиницы стояла светло-зеленая «Волга». Эрвин, увлекшись, не заметил автомобиля, но сидевший в нем человек открыл дверку и окликнул его по имени.

— Кажется, вас зовут, — сказал «Носорог».

Но Эрвин не обернулся. Он подчеркнуто долго прощался с женщиной, так похожей на его жену, затем с молодым человеком. И только когда они ушли, нерешительно подошел к машине, дверка которой все еще была открыта.

3.

— Гуляешь? — строго спросил человек за рулем.

Эрвин не ответил, но б глазах его заплясали зеленые огоньки, а на сжатых в кулаки руках снова жгутами вздулись вены.

— Садись! — коротко, но повелительно бросил сидевший в машине человек и нажал на стартер. Мотор завелся с одного легкого толчка. Потянуло едва уловимым, даже ароматным запахом бензина.

Поколебавшись, Эрвин молча, не глядя на водителя, протиснулся на переднее сиденье. Не дожидаясь, пока он усядется, хозяин машины нагнулся вперед и резко захлопнул дверку с его стороны. «Волга» мягко рванулась с места, сделала крутой поворот и, набирая скорость, помчалась в темноту таллинских улиц.

За всю дорогу они не сказали ни слова. От выпитого у Эрвина немного кружилась голова, по телу разливалось приятное тепло. Стиснув зубы, он угрюмо и упорно смотрел через выгнутое переднее стекло на бегущий под машину холодный и зыбкий в свете фар асфальт. «Волга» плавно свернула на боковую улицу, дорога пошла с выбоинами.

Но вот и знакомый тупичок.

Только перед дверью квартиры, на освещенной лестничной площадке Эрвин опять заколебался и вопросительно взглянул на своего спутника и хозяина.

В квартире, видимо, все спали, лишь на кухне горел свет. За дверью справа послышался приглушенный женский голос:

— Сулев, это ты?

— Я, Фанни. Спи…

И по тому, как за дверью помолчали, затем шаркнули там осторожные шаги, удаляясь в глубину комнаты, можно было догадаться, что Сулев и Фанни хорошо поняли один другого, что они много сказали двумя почти ничего не значащими фразами. Покоем, согласием, теплым уютом напитан был самый воздух этой безмолвной квартиры, а валявшийся в углу прихожей, в детской коляске, рыжий плюшевый медвежонок еще более подчеркивал все это. Эрвин даже представил, как завтра начнется воскресный день, и увидел прежде всего недавно проснувшуюся, еще неумытую и непричесанную двухлетнюю дочурку Сулева, которая с возгласом: «А где мой Мишка?» — схватит медвежонка за красный бант и потащит на горшок…

— Раздевайся.

Сулев изучающе смотрел на поникшую, удрученную фигуру друга. Широкоскулое, тщательно выбритое лицо его постепенно расплывалось в добрую улыбку. И Эрвин не мог дуться, видя эту улыбку.

Они прошли в кабинет, заставленный книжными полками высотою под потолок. На письменном столе стояла бутылка коньяку, рюмки, две чашки для кофе. На диване аккуратно застлана белоснежная постель. «Для меня… ждали…» — понял Эрвин, но зародившуюся было признательность немедленно упрятал под насупленные брови.

— Ну?

Сулев больше не улыбался. Он откупорил бутылку, налил в рюмки, делая все это стоя. При свете одной настольной лампы он казался сейчас суровым, решительным, и золотистый завиток волос, упавший ему на лоб, ничего хорошего не сулил.

Эрвин все еще стоял посреди комнаты. Ярость на друга, на его семью, квартиру, на самого себя закипела в нем с новой силой. Ему хотелось наговорить гадостей и уйти, уйти отсюда навсегда, чтобы не видеть этой двусмысленной сдержанности, не слышать больше двусмысленных расспросов — что и где, не тяготиться этим уютом, распирающим толстые стены дома. Разве это дружба? Разве это друг? «Наказали тебя правильно, хотя не следовало так крепко», — вот его первые слова в тот день, когда Эрвина как щенка выбросили за борт большой жизни. Значит, он согласился с решением Яна Раммо — этого самоуверенного индюка, дорвавшегося до власти, забывшего фронтовую дружбу! А может быть, Сулев и сам поступил бы так же? Ведь он и теперь встречается с Яном — на разных там собраниях и совещаниях, подает Яну руку, про Эрвина, возможно, и не вспоминают, занятые своими высокими государственными делами, а то и просто смеются над его несчастьем?.. Нет, уйти, уйти отсюда немедленно!..

4.

И все-таки он не ушел. Ни в эту ночь на воскресенье, ни на другой день, ни на третий. По утрам Сулев и Фанни вместе уезжали на работу, — Эрвин всегда слышал, как уже в прихожей Фанни давала многочисленные и самые разнообразные наставления бабушке, а та, как автомат, отвечала на все одним тоном: «Хорошо… хорошо… хорошо…» Потом раздавалось неторопливое, баском: «Фанни, опоздаешь!» Щелкал дверной замок — и все надолго смолкало… Эрвина, спавшего в кабинете, никто не тревожил и не будил.

Но он просыпался рано, задолго до того, как в коридоре, стараясь быть совершенно бесшумной, осторожно появлялась бабушка. Это событие служило как бы сигналом к тому, чтобы Эрвин закурил очередную сигарету — уже третью или четвертую за утро. Он страшно много курил — это просто непостижимо!.. Фанни как-то сказала, что на сигареты у него уходит больше, чем на питание, и, возможно, она права. В семье Сулева курящих не было, и Эрвин не раз замечал, что и Фанни, и бабушка, и иной раз малышка Сирье стараются как можно меньше находиться с ним в одной комнате. Особенно оберегают от него дочурку, но это, конечно, удается плохо: сизый табачный дым уже к полудню проникает во все помещения в квартире — как ни странно, даже в продуктовые шкафы на кухне…

Когда Эрвин шел умываться, мать Сулева успевала поставить на стол в самой большой комнате, служившей и столовой, и гостиной, дымящийся кофе, сосиски — любимое блюдо гостя — и положить рядом пачку свежих газет. Читать он начинал сразу после сосисок, а продолжал, лежа на диване, — здесь же в гостиной, поставив прямо на пол массивную, с фигуркой орла бронзовую пепельницу. Он очень внимательно следил за всеми событиями в стране и за рубежом, и газеты, сколько бы их ни было, просматривал от корки до корки. Относительно различных международных дел имел свои неожиданные суждения, и по вечерам довольно часто между ним — с одной стороны и Сулевом и Фанни — с другой завязывались горячие споры. Но это по вечерам, а вот сейчас, после завтрака, поговорить было решительно не с кем: бабушка старалась при нем в комнату не заходить, а Сирье с ее двухлетним жизненным опытом в собеседницы по принципиальным вопросам не годилась.

Увлекшись чтением, он раз по десять зажигал одну и ту же сигарету, а на глянцевом деревянном паркете, рядом с бронзовым орлом, росла кучка пепла. Сирье с куклой или мишкой в руках, румяная и синеглазая, бежала на кухню, и оттуда доносился ее захлебывающийся, восторженный голос:

— Бабуська, а дядя Эльвин апять асыпаль… апять лядом с пеплисей! И а дивань тозе!..

— Ну ладно, ладно, — сухо отзывалась бабушка, и маленькая ябедница, сияющая и довольная собой, возвращалась на свой пост.

— Нажаловалась? — без улыбки, строго спрашивал дядя, неумело подбирая пепел, но на девочку он не сердился: несмотря ни на что, они замечательно дружили.

А на плитках паркета, возле дивана, с течением времени уже четко обозначилось темное пятно. Впрочем, такое же было и в кабинете…

В целом Эрвину в обращении с чужими вещами не везло с детства. В школе он невзначай портил и терял учебники, циркули и линейки одноклассников, в юношеские годы поломал новенький велосипед Сулева, приобретенный с таким трудом, а на фронте, при переправе через Эмайыги, утопил пулемет товарища…

В Таллине в этот день стояла солнечная погода, какие иногда случаются в осенние месяцы. Правда, с утра небо хмурилось, и холодный упругий ветер с Балтики гнул пожелтевшие кроны молодых тополей и березок в саду напротив. Грустные краски осени наводили на Эрвина тоску. Ему опять стало жалко себя и так захотелось выпить, что он, нарушив установившийся в последние три недели порядок, даже не стал смотреть газеты и позвонил Сулеву на работу.

— Ты очень занят, директор?

— Да, у меня совещание, — послышалось в трубку.

— Жаль.

Он со злостью швырнул трубку на телефон. Соскользнув с рычагов, трубка упала на стоявший возле стола утюг и треснула пополам. Наблюдавшая за этим маленькая Сирье стремительно сорвалась с места, и только ее огромный бант и развевающиеся золотистые пряди мелькнули в коридоре.

— Бабуська, а бабуська… он… он тилефонь сламаль!.. — донеслось из кухни, и «он», впервые за последнее время, по-настоящему растерялся.

Бабушка появилась в дверях, нервно вытирая полотенцем худые, натруженные руки. Эрвин вспомнил, что много-много лет назад, когда приключилась история с велосипедом, эта женщина, тогда еще почти молодая и красивая, чуть не упала в обморок, увидев скрюченные колеса и изогнутую раму машины, только что подаренной сыну. Что она скажет сейчас?

Самообладание вернулось к нему.

— Не волнуйтесь, мама, ничего страшного, трубку можно заменить.

— Да-да… конечно!.. — с трудом проговорила она. И зачем-то повторила: — Конечно, Эрвин…

А он увидел, что глаза ее полны слез…

Настроение было испорчено, и Эрвин в самом плохом расположении духа вышел на улицу.

Он бесцельно брел по узким переулкам древнего города, кутаясь в свой старенький, потрепанный плащик и надвинув на глаза морскую фуражку с «крабом».

Мимо него проходили люди — взрослые, дети, старики. Все куда-то спешили, у всех, видимо, были какие-то свои неотложные дела. До его слуха доходили звонкие молодые голоса, отрывки чужих разговоров, отдельные фразы, значение которых нельзя понять непосвященному. Одним словом, вокруг бурлила, пенилась, как вино, несла в океан вечности свои волны пестрая, многоликая, могучая жизнь, и только он один как будто шел по ее кромке, боясь замочить ноги.

Так он дошел до ворот большого завода и как раз в тот момент, когда там кончилась смена. Из проходной парами, группами и в одиночку повалил трудовой люд, и нетрудно было заметить, что все по-особенному возбуждены, чем-то очень довольны, и веселый смех, шутки, анекдоты потекли, как весенние ручьи, вместе с толпами людей в разные стороны.

— Ого, это вы?!

Перед ним вырос голубоглазый, улыбающийся, очень знакомый парень в светлом добротном пальто и серой велюровой шляпе. На кончике носа смешно сидела большая коричневая бородавка, такая глянцево-зеркальная, что в нее, казалось, можно было смотреться.

«Носорог»! — вспомнил вдруг Эрвин и молча пожал протянутую ему руку.

— Куда же вы… собрались? — поинтересовался, наконец, Эрвин, уже с любопытством оглядывая добродушного парня.

— Домой. Кончил работу, иду домой, к молодой жене, — весело ответил тот и даже хитровато подмигнул. — Помните мою жену?

— Помню.

Эрвин хотел сказать: еще бы не помнить, так похожа на Айме — сердце стынет, когда взглянешь, — но ничего не сказал и опять нахмурился.

— Не устроились еще на работу? — не умолкал «Носорог», явно пытаясь его расшевелить. — Ну, приходите на наш завод, — и он кивнул головой в сторону проходной, откуда продолжали выходить веселые и шумливые люди.

— Так это ваш завод? — вдруг удивился Эрвин и снова осмотрел собеседника с головы до ног. — Вы, что же, в конторе?..

— В конторе?! — «Носорог» понимающе засмеялся. — В цехе, слесарь-сборщик я. Только по городу в спецовке не люблю ходить, даже с работы. У нас горячий душ, работает исправно!

— Вы знаете, — с подкупающей мягкой улыбкой сказал «Носорог», положив руку на плечо Эрвина, — я очень рад нашей встрече. Мы с женой вспоминали вас, нам приятно было побеседовать с вами. Но одно хотелось сказать откровенно: насчет дружбы вы, конечно, несли тогда чепуху?

— Чепуху?!

— Ну конечно же! А вы не согласны?

По тому, как потемнели глаза этого странного моряка, как заходили у него под кожей желваки, можно было точно определить, согласен ли он.

— Я живу у друга… — пытаясь справиться с подступившим к горлу комком, прохрипел Эрвин.

— И вас обижают его домочадцы, а он не заступается? — опять миролюбиво и добродушно улыбнулся «Носорог», но в голосе послышалась твердость. — Это частность и, видимо, чем-то она обусловлена. Я не такой бывалый, но поверьте мне, уж я-то знаю, что такое настоящая дружба! В нашей бригаде…

— …борющейся за звание коллектива коммунистического труда? — насмешливо и зло перебил Эрвин.

— Нет, боровшейся. Нам уже присвоили. Да что мы стоим? Пойдемте к нам, на Тынисмяги — не больше километра, жена будет рада. Ну?

— А она, что же, не работает? — с усмешкой спросил Эрвин.

— Работает. Но заканчивает раньше меня.

И Эрвину показалось, что этот почти незнакомый белобрысый парень под самые ребра запускает ему иглу и как бы говорят при этом: «Ну, понял, голова садовая, как все хорошо кругом? А ты…»

«А я? — думал он, вышагивая рядом с Магнусом (так звали «Носорога») и время от времени прислушиваясь к рассказу о том, что такое настоящая дружба. — Кто же я? Неудачник? Лентяй? Прохвост? Почему же оказался в таком невыносимо тяжелом положении?!.»

Как будто нельзя было жаловаться Эрвину на свою судьбу, хоть и было в его жизни немало трудных лет. Главное уцелел в войну, смог продолжить учение, правда, уже в зрелом возрасте, после победы. Но он был настойчив, даже упрям, и золотые нашивки штурмана дальнего плавания заработаны честно. Любой ответственный рейс стал для него радостным испытанием воли и мастерства, работал он увлеченно. К боевым наградам прибавился вполне заслуженный «мирный» орден. Счастливая пришла любовь — нежданно-негаданно. Айме нравилась его увлеченность, прямота, льстило уважение друзей и товарищей-моряков — она гордилась мужем!..

Вот такие воспоминания вновь и вновь растревожили Эрвина. История Магнуса сейчас не увлекла его уже потому, что он слушал ее невнимательно. И удивился, когда тот спросил:

— Верите теперь в дружбу? А ведь у нас без этих аристократических, как в старых романах, страдальческих жестов самопожертвования, у нас никто не требовал, чтобы дружбу доказывали кровью.

И Эрвин вдруг пожалел, что не выслушал рассказа. Он почувствовал, что перед ним стоит интересный и сильный человек. А потом рассердился: что же это, в конце концов, происходит? Какой-то сопленосый мальчишка, с этой противной бородавкой на носу, учит его — Эрвина, штурмана дальнего плавания, исходившего полсвета?!

— Я вас чем-то обидел? — тронув его за руку, очень тихо и сердечно сказал Магнус. — Не обижайтесь, люблю говорить прямо. Идемте в дом, Рита уже заметила нас, видите?

Да, в окне на третьем этаже приветливо махала загорелой оголенной рукой девушка в легком, с короткими рукавами платье, и ее большие черные глаза даже на таком значительном расстоянии больно, в самое сердце кольнули Эрвина. Айме, его Айме — ни дать, ни взять! И ямочки на щеках — ее же!..

Давно ли это было — она так любила его, и он нисколько не сомневался в ее любви, в ее преданности, он был счастлив без меры. Только один раз теща — эта немногословная и мудрая женщина, воспитавшая трех таких красавиц, как Айме, сказала ему: «Хочу, чтоб вы всегда были вместе и всегда веселы. Только не надо смотреть на жену как на красивую игрушку — игрушка может сломаться, даже если она твоя…» К чему это было сказано? На что намекала мать Айме? Уж не выходит ли из всего случившегося за последние годы, что Эрвин не уберег свою «красивую игрушку» и беззаботно сломал ее?

Он тяжело повернулся к изумленному Магнусу. И пошел прочь, едва простившись.

5.

— Есть предложение посидеть! — тоном, не допускающим возражений, гудел Сулев, собственноручно расставляя на столе рюмки и ловко откупоривая многочисленные бутылки с вином, коньяком и прохладительными напитками. — И брось, Эрвин, печалиться, трубку мы в понедельник заменим, а сейчас нас ждет один сюрприз…

«Сюрприз», собственно говоря, уже стоял на пороге, а перед ним, радостно повизгивая, как на пружинах, на одном месте прыгала малышка Сирье. Эрвин ревниво отметил, как обрадовались приходу Виктора и Фанни, и мать Сулева — они буквально не знали, как ему услужить, куда лучше повесить пальто, шляпу, дорожную сумку. А он, счастливо улыбаясь, выволакивал из многочисленных карманов подарки — от себя, от жены, от сына-школьника. Приятная для всех суматоха в коридоре продолжалась минут десять.

Какое-то смешанное чувство, не поддающееся анализу, захватило Эрвина. Ему хотелось поскорее поздороваться с Виктором, он искренне радовался встрече. Но неподдельное сердечное радушие всей семьи Сулева к Виктору неприятно поразило его: он вспомнил, что так радостно здесь еще ни разу не встречали его самого. Комок обиды подступил к горлу, он с трудом сдержал себя.

Но Виктор уже стоял перед ним, и его моложавое, слегка лоснящееся лицо сияло неудержимой солнечной улыбкой. Он был меньше своих друзей ростом, но стройный и необычайно подвижный — рядом с ним никто не мог остаться без движения, усидеть на месте.

— Здравствуй, Мореход! — звонко сказал Виктор, и этот звон, кажется, повторила висевшая над столом люстра.

— Мореход… — горько скривил губы Эрвин. — Налетевший на скалу…

— Но-но! — энергично перебил друг и поддал ему в бока маленькими кулаками. — Безответственное заявление, совершенно безответственное!

— Хандрит, итоги подводит, — шутливо бросил Сулев, подходя к ним и обхватывая обоих своими могучими, длинными руками.

И трое на миг застыли в едином, взволнованном объятии. Вот такой же была их первая встреча в конце войны…

Хотя — нет, не такой.

Эрвин и Сулев прошли войну бок о бок — сначала дрались в истребительном батальоне, потом служили в гвардейском национальном корпусе.

Не могли разлучить их и ранения: они неизменно оказывались рядом — однажды даже в медсанбате. У обоих поровну оказалось и боевых наград. А Виктор пропал после ожесточенного боя на подступах к Таллину, и до января 1945 года друзья не знали о нем ничего. Не хотели верить, что уже тогда, в первых схватках с наступающим врагом, погиб их веселый и неутомимый Тенор, как прозвали его еще в школе за мелодичный и чистый голос, но ведь шла война — и еще какая!.. И вдруг встретились в штабе корпуса, на площадке лестницы, которая вела на второй этаж здания. В первую минуту все трое так растерялись, что остановились, как будто пристынув к плиткам паркета, не в силах оторвать от них подошвы сапог. Потом двинулся вперед Виктор, и три солдата без слов, обнявшись, загородили лестницу. А вечером они сидели недалеко от штаба, где нашла временное пристанище мать Сулева, и не могли наговориться, насмотреться друг на друга.

— Ох, ребята, и не верю, что это вы, — сказала тогда, вытирая заплаканные глаза, мать Сулева. — В таком огне уцелели…

Блестя зелеными глазами, Виктор за всех звонко ответил:

— А мы еще не все сказали, мать, на этом свете. Нам вот Гитлера-собаку закопать надо, разрушенное восстановить, новую жизнь построить. Одним словом, дел много! — И, помолчав, сурово добавил: — Да еще предателей, которые по лесам помогали ловить нас, надо к стенке поставить.

Как оказалось, последнее у Тенора было кровавой кипенью в сердце. За годы партизанской жизни в вируских и тартуских лесах его трижды схватывали молодчики из «омакайтсе», и только чудо спасло от смерти.

А они, эти бывшие омакайтсчики, не дремлют и по сей день. Это один из них, укрывшийся в «нейтральной» стране, стал причиной свалившихся на Морехода неожиданных испытаний.

Сейчас, много лет спустя после той памятной январской встречи, каждый из троих друзей мысленно перебирал пережитое, и даже в ожесточившееся сердце Эрвина проникло тепло от братского объятия. А маленькая Сирье уже с громким криком бежала на кухню.

— Мама, мама… сматли — абнимаются!..

И друзья, любовно посматривая один на другого, расцепили руки, засмеялись, прошли в большую комнату.

— За стол, мушкетеры, за стол! — нетерпеливо подгонял Сулев, разливая коньяк.

Фанни торжественно водрузила в центре стола фарфоровую посудину с еще дымящимся огромным гусем, комната наполнилась вкусным запахом.

6.

Эрвин долго ворочался на своем диване, курил и никак не мог заснуть. События минувшего дня одно за другим вновь и вновь всплывали перед глазами, будоражили мозг, вызывали на размышления. Интересно, спит ли Виктор? Как он вдохновенно, радостно пел весь вечер!..

Странно и порой забавно в жизни складывается. Жили-были в городе трое мальчишек, трое одноклассников. Вместе бегали на Штромку — ближайший пляж и лесопарк на берегу залива, через забор нередко проникали на ипподром — убедиться, что любимые рысаки все еще берут призовые места, ездили в Пирита — покупаться, поозорничать, поглазеть на развлекающихся иностранных и местных «джентльменов» и их томных спутниц, гуляли по аллеям и полянам старинного Кадриорга, отдыхали под вековыми кленами и дубами, посаженными при Петре Великом, и нельзя было сказать, кто из троих верховодит — были все равны, ребячья демократия стояла на самом высоком уровне. Только, пожалуй, Сулева признавали негласным центром троицы, и не потому, что он был крупнее и сильнее, а просто так уж сложилось… А потом мальчишки закончили школу и на правах взрослых пошли искать работу — детство кончилось. Потом — июнь-июль сорокового, революция, советская власть, и не успели улечься страсти, как нагрянула черная буря, подхватила и понесла…

Не попал Тенор в консерваторию, не встал за штурвал корабля Эрвин, не изобрел ничего мечтавший выучиться на инженера Сулев. В истребительный батальон все трое вступили одновременно, без колебаний. Грозное было время!

Кто бы мог сказать, что маленький соловушка Виктор станет бесстрашным бойцом-партизаном, что за его голову немцы, их «служба безопасности» будут обещать большую награду! И опять этот Виктор, друг, которого знал, как самого себя, не похож на человека со столь героической биографией, стал новым, непостижимым — респектабельный интеллигент, правда, по-прежнему быстрый и неугомонный. Вместе с Сулевом заочно окончил политехнический, руководит в Пярну крупным цехом.

А Сулев? «Товарищ директор у себя? Один?» — почтительно осведомлялись о нем рабочие и служащие, когда Эрвин как-то присел напротив секретарши, ожидая друга. Их Сулев — директор! А в войну часто из одного котелка щи хлебали. Возвращаясь из разведки под Нарвой, от одного снаряда были ранены — Сулев тяжело, в спину, а Эрвин в плечо. Пять часов под вражеским огнем, по болотным кочкам выволакивал на себе обессилевшего товарища и только вот сейчас, вспомнив это, подумал, что маленького Виктора вынести к своим было бы куда проще!..

«И все-таки были мы молодцы», — растроганно прошептал Эрвин. Повернувшись на левый бок, услышал гулкие и частые удары сердца — на них тонко отзывались пружины дивана. Лег на спину — сердце стучало так же громко, так же тревожа слух. Не сразу понял, что он плачет, — ведь и веки стали мокрыми. Плачет… Отчего?

И вдруг понял: от зависти, от глубокой, раздирающей сердце обиды! Было их три друга, и вот двое отлично устроены в этой жизни, а третий — измученный и оскорбленный — бездомной собакой скитается по белу свету, без гроша в кармане, без надежды на завтра. О, они, те двое, могли бы не допустить той дикой несправедливости, которая выбила его из штурманской рубки, — и этим бы доказали настоящую дружбу!

Но тогда пришлось бы им поссориться с Яном Раммо, а Ян — солидная фигура. Впрочем, какое это имеет значение? Вчера избрали, а сегодня могут прокатить!

Эрвину жгуче хотелось сейчас увидеть Яна Раммо, бывшего обыкновенного сержанта в полку, низвергнутым с его нынешнего высокого пьедестала. Сытое, выхоленное лицо, цепкие, сурово прищуренные глаза, внушительные золотые шевроны на рукавах. Одну руку всегда держит на столе, а то и обе сразу, чтобы люди не забывали про эти шевроны, благоговели перед ними… Таким запомнился бывший однополчанин Ян Раммо на том заседании парткома, где самым неожиданным образом была решена судьба Эрвина.

— Есть предложение послушать, как это опытный моряк, старый гвардеец, коммунист позволил себе клюнуть на провокацию врага, опозорить за рубежами нашей Родины советский морской флаг.

Именно таким, слово в слово, было вступление секретаря парткома, открывшего обсуждение персонального дела незадачливого штурмана. А в голосе — металл, в глазах сверкнули молнии. Это сразу определенным образом настроило всех членов бюро.

Но Эрвин не считал, что он опозорил советский морской флаг. Его трясло при одном напоминании о случившемся, и он искренне думал, что дал достойный отпор провокатору.

А случилось так. Их судно разгружалось в западноевропейском порту. Эрвин с одним из матросов поздно вечером зашел в небольшую закусочную. На них обратили внимание рабочие парни, сидевшие за соседним столом.

— Советиш?

— Я-а, советиш.

С большим трудом объяснились по-английски. Парни во что бы то ни стало пожелали угостить «русиш товарищ» свежим пивом — и настолько сердечно, что отказываться было невозможно. Однако советские моряки сумели быстро и «без потерь» уйти из закусочной. Народу на улицах уже было мало, но вскоре Эрвин заметил, что какой-то тип неотступно следует за ними. Свернули вправо, потом влево, еще раз вправо — не отстает. Но куда идти дальше? Порт где-то был поблизости, но где?

Эрвин остановился и вместе со своим матросом подождал преследователя. Это был высокий светловолосый человек лет сорока. «Эге, кажется, земляк!..» — подумал штурман и произнес эту фразу вслух по-эстонски. Незнакомец остановился, что-то сказал на незнакомом языке. Эрвин спросил по-английски, как пройти в порт. Потом повторил этот вопрос по-шведски, по-немецки, по-испански, по-русски, по-эстонски, по-французски (каждый моряк должен уметь задать его на многих языках). Человек стоял перед ним с нагловатой ухмылкой, отрицательно мотал головой и бросал короткие фразы на своем непонятном, отрывистом языке.

— «Порт» почти на всех языках звучит одинаково, — удивился матрос, — а этот не понимает.

И вдруг незнакомец сорвался с места, с криком побежал от советских моряков в сторону полицейского, показавшегося на ближайшем перекрестке.

— Бешеный, что ли? — сказал матрос.

— Непонятный тип, — мрачно отозвался Эрвин, наблюдая, как странный незнакомец что-то говорил полицейскому, размахивая руками.

Полицейский вместе с ним направился к советским морякам.

— Этот человек говорит, что вы отняли у него кошелек с деньгами, — заявил служитель порядка изумленному Эрвину. — Я обязан задержать вас и препроводить в участок.

— Вот это фокус! — растерянно пробормотал штурман, и по-английски объяснил полицейскому, что они — советские моряки и в крайнем случае готовы пойти в советское посольство.

— В посольство мы сообщим о вашем задержании, — учтиво сказал полицейский. — Советую не терять времени, может быть, в участке мы быстро разберемся, произведя обыск. Прошу идти вперед и не пытаться что-либо выбросить.

Обыск, конечно, ничего не дал, зато выяснилась личность незнакомца: Арвед Лелле, эстонский эмигрант. Кстати, говорит и по-русски, и по-эстонски, и по-английски. По меньшей мере, мог бы объясниться с Эрвином на трех этих языках.

— Вы сейчас опозорены для вашей советской власти на всю свою жизнь, — заявил этот негодяй морякам-эстонцам на их родном языке — чтоб не поняли работники полиции. — Лучше будет остаться здесь.

И он начал наученно и красочно описывать прелести той жизни, которая ждет Эрвина и его матроса под крылышком эстонских эмигрантских организаций в Швеции, Англии, Канаде — где только захотят они сами.

— Вы героями вернетесь в нашу Эстонию, когда оттуда вышвырнут всех коммунистов!

— А мы сами — коммунисты, понял? — рявкнул Эрвин.

— Предатели! — взвизгнул провокатор. — Вы не эстонцы, вы — паршивые… паршивые клопы!..

Он замахал своими длинными руками перед лицом Эрвина, наступая на советского моряка, чуть ли не хватая его за шиворот. У Эрвина от гнева, от возмущения нахальством провокатора перед глазами поплыли стены, лица, предметы; ярость захлестнула его сознание, и он с силой толкнул Арведа Лелле в грудь. Да не рассчитал: тот, полетев к дверям, до крови разбил о косяк свою голову.

Эрвин тут же понял, что совершил глупость. Дело сразу приняло новый оборот, в него должны были вмешаться судебные власти.

Сутки потребовались нашему посольству, чтобы добиться освобождения моряков. Были уплачены соответствующие штрафы, принесены извинения. Арвед Лелле мог торжествовать.

— Не велика заслуга двинуть провокатору в морду, на это много ума не требуется, — сурово говорил Ян Раммо провинившемуся и членам бюро, которые пытались заступиться за Эрвина. — Не можем мы отпускать за рубеж людей с такими слабыми нервами. Предлагаю объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку и уволить из системы пароходства.

После этого рокового заседания бюро парткома его секретарь пригласил Эрвина для личного, товарищеского разговора. Похлопал отечески по плечу, чуть ли слезу не пустил:

— Ты думаешь, мне тебя не жалко? Да я, может быть, больше тебя переживаю, но не могу же я пойти против своей совести, если ты заслужил такое наказание. В партии мы тебя оставили — это главное, но оставить в пароходстве… Какой мы пример другим подадим? Ведь я отвечаю за воспитание каждого моряка — от матроса до капитана, — а что я им скажу, если поглажу тебя по головке?

— Не надо меня гладить по головке! — резко сказал Эрвин. — Я — коммунист, моряк…

— …Фронтовик, — добавил Ян.

— Да, фронтовик! — почти крикнул штурман. — И в сиропе не нуждаюсь.

В общем, разговора не получилось. Эрвин нагрубил секретарю парткома и ушел, громко хлопнув дверью. Он считал, что Ян Раммо — перестраховщик, карьерист и дуб и что своим сегодняшним поведением на бюро он отомстил Эрвину за незначительную критику, с которой тот прошелся по парткому на последней конференции. Ничем другим такую суровость Яна к себе объяснить он не мог.

Еще более необъяснимым показалось ему отношение к его делу Сулева и Виктора. Он ждал, что они возмутятся решением парткома пароходства, немедленно нажмут на «все рычаги» и докажут, что не заслужил Эрвин столь сурового наказания. Верно, и Сулев, и Виктор были потрясены всем происшедшим, они действительно что-то предпринимали для восстановления справедливости, но, видимо недостаточно энергично — ничего ведь в общем-то не добились…

В первые дни после увольнения из пароходства Эрвин надеялся, что кто-то умный, действительно принципиальный заметит всю нелепость положения, в которое попал честный, но излишне горячий человек, коммунист, и скажет тому же Раммо:

— Постойте! Что вы делаете? Вчера считали лучшим работником, а сегодня топите в детском тазике?

Даже не от Сулева и Виктора ждал он этих слов, верил, что они будут сказаны. Но поскольку не заметили это другие, возможно, и не знавшие хорошо деловых и прочих важных качеств Эрвина, то почему об этом молчали его друзья?

И если честно говорить, то и по сей день в самых глубоких тайниках души избитый, полуопустившийся моряк вынашивал надежду на это особое внимание, чуткость, справедливость. Ждал, верил, совершал новые ошибки, усугублявшие дело, и сердился на всех, кто оказывался рядом. Даже на случайного знакомого — Магнуса, «Носорога»…

Да, Фанни вчера рассказала что-то о Магнусе. Эрвин не знал, что жена Сулева работает на том же заводе. Что это было? Он долго рылся в памяти, но почему-то вместо Магнуса и его не очень обычной истории вспоминалась и заслоняла собою все молодая жена «Носорога», так похожая на Айме. Она возникла из темноты кабинета как живая. В самое сердце проникал немного грустный и удивленный взгляд ее больших черносмородиновых глаз. Потом она отдалилась, и вот уже издалека, из окна третьего этажа приветливо машет тонкой оголенной рукой, и ветер ласково треплет короткий рукавчик ее легкого платья — такого же, какие любит носить Айме…

Долго ворочался Эрвин с боку на бок, прикуривая одну сигарету за другой. Кучка пепла возле дивана уже была видна: начинало светать.

7.

Проснулся Эрвин с тяжелой головной болью, поздно: и на сей раз его никто не разбудил. В квартире была полная тишина, и это его встревожило. На столе нашел записку:

«Проснешься, Мореход, без нас — займись утренним туалетом. Идем сдавать бутылки, скоро вернемся. Виктор, Сулев».

Писал записку Виктор — его красивый, четкий каллиграфический почерк с легким наклоном вправо ни с чьим другим не перепутаешь!

У Эрвина тоскливо защемило сердце. Тоже мне, друзья называются — не могли разбудить. Пошли бы в магазин втроем. Или им стыдно идти в компании с ним? Ну, конечно, в этом все дело! Они теперь часто встречаются без него, они с полуслова понимают друг друга, им вдвоем хорошо, а третий, Эрвин, лишний!..

Внезапно пришедшая в голову догадка взвинтила его до предела. Он нервно прошелся по всей квартире, с ненавистью оглядывая ее уютное убранство, и еле сдерживался от желания все крушить и рубить. Ушли! Бросили одного в квартире! Стыдятся, как же с выгнанным отовсюду человеком показаться людям! Когда из-под огня, по болоту вытаскивал на себе — все считалось правильным, а теперь…

Спеша, едва брызнув на лицо водой, он судорожно закручивал кран в ванной, но струя из крана не уменьшалась, а наоборот — шла сильнее. Все попытки остановить воду ни к чему не привели. «А, черт… сорвал резьбу!..» — пробормотал он и почему-то вспомнил сломанную телефонную трубку, которую в понедельник должны заменить. Значит, опять набедокурил! Ничего себе — пустил Сулев постояльца!..

Теперь мысли Эрвина заработали в обратном направлении. Это был приступ убийственного самоанализа, когда все свои отрицательные стороны вдруг видишь крупным планом и даже положительное кажется достойным осуждения.

Действительно, жизнь, как видно, не удалась. Не на прочной основе строилась, если один нелепый случай потянул вереницу других, выбил из колеи. И кто в этом виноват? Только ли Ян Раммо? А если представить иначе все происшествие там, за рубежом? Например, так: в ответ на кощунственные слова Арведа Лелле хладнокровно заявить, что они, советские моряки, не желают выслушивать бредни предателя своей Родины и требуют немедленно прекратить эту комедию. А самое главное — не распускать руки…

Допустим, что это оказалось выше сил. Партком не понял состояния человека, спровоцированного врагом. Тебя лишили любимой работы. Но ты остался человеком, коммунистом. Нашлось дело и на берегу, знай трудись и восстанавливай прежнее уважение к своему честному имени. Да ведь как же, зря обидели! Не поняли! Не оценили! Зато «поняли» и «оценили» сомнительные дружки, которые в таких случаях появляются с непостижимой быстротой, один другого лучше.

А Сулев и Виктор отошли на второй план. Так что же теперь обижаться на них? Ах, видите ли, зависть разбирает — у них решительно все лучше, чем у тебя!.. А ты им помог в этом? Сами, до всего дошли сами и, может быть, еще дальше пойдут: ребята серьезные, талантливые, — что же еще надо для преуспевания? Это ведь не тридцать девятый год, когда Виктору, например, даже его маленький рост стал помехой в устройстве на работу — слаб, дескать, куда такого!

Эх, Эрвин, Эрвин!.. Дружил ты красиво и воевал неплохо, а скатился в подонки. Нахлебником стал у друга, да еще и недоволен…

Он с трудом закрутил кран куском оголенного провода и рукавом нательной рубашки вытер испарину на лбу. А мысли наплывали одна на другую, путались. Да, с ним случилась беда, он проявил несдержанность перед наглостью врага, но ведь свои-то должны были понять его тогдашнее состояние. Но — не поняли. А это очень горько сознавать. Очень обидно! И холеное, сурово нахмуренное лицо Яна Раммо ему сейчас ненавистнее того негодяя из западноевропейского порта, ибо там все ясно — там враг. Пусть так. Но на судоремонтном заводе, куда пришел Эрвин после пароходства, встретили его вполне благожелательно. Не рассмотрел только нутра некоторых «сочувствующих». А ведь без «белой головки» посередине стола с ними и разговор-то не клеился. Что ж, давай ее в центр, наливай по полному стакану! Вместе с хорошими отзывами о работе нового инженера-прибориста расползались по заводу «веселые» историйки о его разудалых приключениях.

Когда уволили и с завода, месяц просидел бирюком в квартире, придираясь к жене по всякому поводу и без повода. В каждом ее шаге, в каждом поступке усматривал новое подтверждение тому, что она не любит его, тяготится им — человеком, выброшенным за борт. Напрасно Айме опровергала его выдумки, напрасно призывала в свидетели свою мать, которую Эрвин уважал и любил, как родную. Нет, ему требовалось какое-то необыкновенное, особое доказательство жениной любви к нему. «Ну что же мне делать? — в отчаянии говорила измученная женщина. — В море броситься или повеситься? Чему ты больше поверишь?»

Эрвин считал, что с ним опять обошлись несправедливо, поторопились от него избавиться. Свои проступки ему казались шалостями, за которые следовало еще раз пожурить, но не выгонять вон. А то, что с ним не раз беседовали и в парткоме, и в дирекции, он за серьезный разговор не принимал, — видимо, потому, что там не стучали кулаком по столу и не топали на него ногами…

«Хорошо приняли — быстро зазнался», — зло думал он сейчас, в десятый раз намыливая руки под другим краном. — Вот и получил по носу! Дождался! А ведь и Айме, и Сулев, и даже Фанни предупреждали тогда…

Да, теперь он вспомнил, как приходили к нему на квартиру Сулев и Фанни, какие героические усилия делала жена, чтобы повлиять на него, сколько материнской мудрости и теплоты потратила на него теща, зачастившая в город, даже сестры жены, как он давал слово исправиться, а на другой день шел «поправлять голову» и к вечеру возвращался в невменяемом состоянии. И ругал на чем свет стоит «чистоплюя» Яна Раммо, испортившего ему честную солдатскую биографию.

Айме предупреждала его, что ее силы на последнем пределе, что он, Эрвин, попав в беду, не хочет из этой беды выйти, превратился в эгоиста и алкоголика.

В последний раз Айме стояла перед ним — такая решительная, непреклонная. Никогда такой красивой — ни раньше, ни после этого — Эрвин не видел жену.

Он медленно спускался по лестнице, на улице долго стоял, а потом удалялся таким маршрутом, чтоб его легко можно было увидеть из окна их квартиры. Но его никто не догонял. И чем дальше он уходил, тем больше и больше покрывался холодным потом, еще не веря, что это все, что Айме не выбежит и не вернет его.

Вот так пришло несчастье…

…За дверью, в коридоре, прозвенел шутливо-насмешливый голос Виктора:

— Мореход, грехи, что ли, не отмываются?

И густой басок Сулева:

— Не иначе.

Они стояли перед Эрвином веселые, добродушные, нагруженные всевозможными пакетами и бутылками. И что-то теплое, до боли родное, смешанное с детством, с давно забытыми мальчишескими запахами, показалось Эрвину в облике, в бесшабашно расстегнутых пальто, в озорных глазах этих двух хороших людей. Он на минуту забыл все свои неприятности. И виновато вздохнул:

— Бросили одного, а я тут аварию учинил. Вот, кран испортил…

8.

Каждому человеку хочется, чтобы о нем и думали, и говорили только хорошее. Не каждый человек может быть уверен, что это так и бывает. Когда-то Эрвин жил с открытой душой и приятным сознанием того, что у него все идет как нельзя лучше, на судне — от матроса до капитана — все о нем самого хорошего мнения, и, что греха таить, его самолюбию льстили случайно услышанные реплики о его высоком мастерстве, отличном знании морского дела. А вот по-настоящему оценил, какое это великое счастье и богатство быть авторитетом в глазах единомышленников и товарищей, лишь тогда, когда ничего этого уже не существовало…

Помнится, как больно резанули слова бывшего кочегара и друга по морским странствиям, работавшего теперь на заводе:

— Эрвин? Был человек хоть куда, в любой поход с ним… А сейчас — и не поймешь, что с ним стало!

Что стало — сам-то он знал. Но не желал признавать изменений, уверял себя, что ему, незаслуженно оскорбленному, простительно некоторое преображение. Надо, конечно, гнать этих прилипал, что любят погулять за его счет, и все станет на прежнее место. Может быть, со временем и на судно вернется — не на всю ведь жизнь отлучили его от моря!

— Если не остановишься — не увидишь моря, — резко и прямо сказали ему однажды Сулев и Виктор в присутствии Айме и Фанни.

К обиде за то, что не сумели отстоять его перед Яном Раммо, примешалась новая.

Но сегодня ему казалось, что он вновь становился равным с ними, что они по-прежнему оставались его лучшими друзьями. Ну, а все-таки, что же это такое — дружба? Есть ли она на самом деле?

Мирное, даже какое-то мальчишеское настроение Сулева и Виктора, от души посмеявшихся над его неприятностью с этим несчастным краном, обрадовало и даже растрогало Эрвина. «Да, они хотят мне помочь, — тепло подумал он, — конечно, хотят! И Виктор специально приехал из своего Пярну… Бросил все и приехал!»

Что поделаешь с человеком! Очень ему хотелось, чтобы все выглядело именно так.

Уже и не помнит Эрвин, когда в последний раз был у него вот такой же чудесный, радостный день. Они втроем пошли на Штромку, потом поехали в Кадриорг и Пирита. Это были их любимые места. Вспомнили связанные с ними эпизоды, иные настолько смешные, что три взрослых человека вдруг перевоплощались в шаловливых мальчишек и смеялись до упаду, передразнивая один другого. Даже строгие залы художественного музея в Кадриорге ничего не изменили в их настроении и поведении.

Они пообедали в ресторане у моря и вышли на мост, переброшенный через реку Пирита в ее устье. В будущем здесь возникнет Олимпийский центр парусного спорта, а сейчас на левом берегу от моста до самой бухты раскинулись легкие, ажурные строения яхт-клуба спортивного общества «Калев» и базы других обществ. У пирса стояли, покачиваясь на волнах, многочисленные яхты, несколько катеров разных классов и размеров. Далеко в море белели паруса. Яхты аккуратными рядами лежали и на берегу, а их огромные ярко-красные кили, словно рыбьи плавники, блестели на солнце.

Снизу, с пирса яхт-клуба, Сулева окликнули:

— Товарищ директор! Спускайтесь сюда!

Сулев приветливо помахал рукой маленькому человеку в черном бушлате, стоявшему внизу. Эрвин взглянул на друга. Большой, в расстегнутом бежевом пальто и велюровой шляпе, слегка надвинутой на правую бровь, он выглядел солидно и красиво.

Эрвин обернулся к Виктору. Изящный и стройный, в таком же, как у Сулева, бежевом пальто, он улыбался одними губами, а зеленые глаза внимательно изучали поднимавшегося к ним человека в бушлате.

«И между ними — я, в старом замызганном плащишке, с «капустой» на картузе… Должно быть, здорово смешно выгляжу!..» — пришла внезапно мысль, и Эрвин даже отступил назад.

Сулев крепко пожал руку человеку в бушлате и с нескрываемой гордостью представил его своим друзьям:

— Прошу познакомиться: мастер нашего завода Аво Кукк, он же — мастер спорта СССР, тренер заводской волейбольной команды и заядлый яхтсмен. Богатая личность.

— Скажете, товарищ директор! — смеясь, возразил Аво, и Эрвин удивился, до чего приятна была улыбка у этого веселого белозубого человека. Его маленькие, немного прищуренные карие глаза смотрели доброжелательно и даже восторженно, словно он, познакомившись с друзьями своего директора, счастлив необыкновенно.

«Подхалим, наверное…» — подумал Эрвин, но тут же, устыдившись, опроверг свое предположение: подхалимы так не держатся — дружелюбно, с простым, спокойным человеческим уважением и совершенно независимо, «на равной ноге». Да и в голосе Сулева он не услышал ни нотки превосходства или покровительства.

— Не хотите пройти по рейду на катере? — спросил мастер. — Ну, товарищ штурман, конечно, часто видит Таллин с моря, а вам ведь интересно.

— Штурман с удовольствием присоединится к нам, — категорически заявил Виктор, хлопнув Эрвина по плечу. — Ну, идем?

Виктор как ребенок обрадовался возможности прокатиться на катере и, спешно опускаясь к пирсу, на ходу вытянул целую фразу из какой-то арии.

— О, да вы настоящий тенор! — изумился Аво Кукк. — Не хуже Виктора Гурьева!

— Жаль, что не лучше! — бросил в ответ Эрвин, искренне гордясь дарованием друга.

Аво оставил друзей на несколько минут и вернулся на пирс сияющий.

— Прошу занимать места, — скомандовал он и сам встал за штурвал маленького досаафовского катера.

Катеришко оказался довольно быстроходным, и минут через десять они обошли все яхты и мелкие суда, бороздившие бухту, и оказались, если можно так сказать, на оперативном просторе. Перед ними вправо и влево раздвигалась неровная, с мириадами кипящих пенистых всплесков, зеленовато-серая гладь большой воды, темнее, контрастнее становился лесистый берег подернутого дымкой острова Найссаар, до которого оставалось не более пяти-шести миль, а за кормой уменьшались, становились игрушечными строения нового Таллина, корабли и подъемные краны в порту. Совсем узенькой светло-желтой полоской бежал вдоль зеленого берега знаменитый пиритаский пляж. И лишь могучая громада островерхой церкви Олевисте, густое нагромождение зданий древнего Вышгорода и высокая ажурная мачта телецентра высились над городом.

— Что за вид!.. — воскликнул Аво.

Он не договорил, но по сиянию глаз, по одухотворенному выражению лица его поняли. Ежегодно сотни раз выходит он на середину бухты, и каждый раз чудесная панорама обновленной эстонской столицы волнует его ум и сердце с новой силой. Он видел до мельчайшей подробности все, что открывалось невооруженному глазу, и видел еще и то, что было скрыто зеленью прекрасных таллинских парков и лесопарков, прибрежными улицами, сиренево-голубоватой дымкой.

Аво заставил всех вспомнить, какой неприглядной была до войны набережная у Кадриорга, а теперь от знаменитой «Русалки» до Пирита она одета в гранит, а чудесный сквер, разбитый вдоль прибрежного шоссе, стал местом прогулок влюбленных. И не доведется старику Юлемисте из старинного эстонского сказания спускать на город воды озера, расположенного выше его, — Таллин строится, бурно растет, он встал из руин большим современным городом, каким раньше и не снился!..

Волнение Аво передалось остальным. Эрвин удивился, что даже его, десятки раз уходившего из этой бухты в дальние рейсы, не оставили спокойным вид родного города и короткие, восторженные комментарии добровольного морского гида. Плотно сжав губы и крепко уцепившись за бортовой поручень, зачарованно смотрел на город Сулев, и встречный ветер безнаказанно лохматил его золотистую шевелюру. А что говорить о Викторе!

Прогулка удавалась на славу.

Не с суши, а с моря смотрели теперь и Сулев, и Виктор, и Эрвин на белые паруса скользивших по заливу яхт, и это было не менее увлекательно. Аво выключил мотор, и маленький катер, словно бегун, последним усилием воли взявший финишную ленту, в оглушившей тишине сделал небольшой вираж и наконец свободно закачался на волнах.

Аво со знанием дела начал рассказывать о классах яхт, мимо которых они только что на большой скорости прошли, о лучших яхтсменах, чьи лица только что видели, о всех соревнованиях, какие здесь проводились в послевоенные годы. И все это говорилось таким тоном и с таким вдохновением, словно ничего на свете не было интереснее, чем история таллинского яхт-клуба и эпизоды многочисленных парусных состязаний на здешнем рейде…

— Да вы, друг мой, поэт! — восхищенно воскликнул Виктор.

— А ты прав, — неожиданно заявил Сулев. — Аво Кукк пишет стихи.

— О море, о соревнованиях яхтсменов, об удачах своей волейбольной команды… — с усмешкой заметил Эрвин.

Его усмешка, видимо, задела мастера: в добрых карих глазах Аво вдруг заплясали чертики. Но он сдержался. Не глядя на Эрвина, ответил:

— Да, о море, о яхтсменах, о волейболе. Обо всем, что люблю. Вы, товарищ штурман, тоже любите море?

Настроение было почти испорчено, но быстрый и находчивый Виктор ловко шутками и прибаутками ликвидировал назревавший конфликт. На берег все сошли бодрые, веселые, смеху и остротам не было конца.

— Замечательный человек! — распрощавшись с Аво и уже поднимаясь на мост, как-то очень тепло и растроганно сказал Сулев о мастере. — Работник, энтузиаст, общественник. Кстати, жена его работает у нас же, а старший сын учится в политехническом и практику проходит под руководством отца.

— Вот тебе и Петух![4] — громко и заразительно засмеялся Виктор.

9.

В этот вечер они допоздна засиделись за столом и даже не заметили, как быстро пролетело время. Давно ушли спать бабушка и малышка Сирье, явно устала мужественная Фанни, а их беседе не видно было конца. Давно сняты пиджаки и расстегнуты вороты рубашек, застыли нетронутыми рюмки коньяка, хотя бутылка едва начата, и только кофе варили бесконечно: так велик был спрос…

Сулев — крупный, спокойный, сидел в кресле полуразвалившись, развернув могучие плечи. Щеки его давно порозовели, на лбу отсвечивала испарина. И вокруг него — за столом, в комнате, во всей квартире — словно невидимыми волнами разливалось тепло, уют. И хоть Виктор, как обычно, не мог просидеть на месте и пяти минут, это нисколько не нарушало доброй атмосферы доверия и сердечности, и даже колкие реплики Эрвина, которые он бросал время от времени, никого не кололи.

Говорили о многом. Даже технические проблемы ввода новой автоматической линии, над которой как раз работал в те дни Виктор, и реконструкции одного из основных цехов на заводе, где директорствовал Сулев, были внимательно рассмотрены присутствующими с разных сторон, и только одного вопроса не касались в этот вечер — дальнейшей судьбы Эрвина. Ни разу не было произнесено и имя его противника — Яна Раммо…

А утром Эрвин встал вместе с друзьями и по каким-то неуловимым признакам понял, что для него приготовлен сюрприз. Даже у Фанни, старавшейся не заходить в гостиную, как-то по-особенному блестели глаза.

— А тебе, Мореход, придется сегодня кое-куда наведаться по своим штурманским делам, — объявил наконец без предисловий наиболее решительный и находчивый Виктор. И добавил, двинув в бок нашего радостно растерявшегося героя: — Одевайся и топай.

Коротко и просто.

Совершенно обновленный, с десяткой «на мелкие расходы» в кармане, вышел Эрвин из дому. Виктор еще оставался в Таллине, и на вечер они запланировали культпоход в оперу.

— А миня азьмете опелу? — сводив на горшок своего плюшевого медвежонка, деловито осведомилась у взрослых Сирье.

Решительный отказ мамы, однако, не расстроил ее, она охотно согласилась провести вечер в привычном обществе бабушки и даже кое-что нарисовать в подарок маме, папе, дяде Виктору и дяде Эрвину.

В управлении базы рыболовного флота, куда друзья настоятельно рекомендовали обратиться, Эрвина принял заместитель начальника. С первых же слов выяснилось, что он знал и ждал нового штурмана и, не задумываясь, назвал судно, на котором через неделю тот должен выйти в море, правда, без заходов в иностранные порты. Пока.

Быстрота, с которой решался вопрос о его новой работе, любезность и предупредительность заместителя начальника управления насторожили Эрвина. Он торопливо, сбиваясь, начал объяснять, что из пароходства и даже с завода ушел не по собственному желанию, что водились за ним грешки, но заместитель начальника знал и это.

Очень представительный, внешне напоминающий Сулева, но совершенно седой, остроносый и резкий в движениях, он как будто угадывал даже мысли сидевшего перед ним человека.

— Должен предупредить вас об одном, — сказал, пристально глядя в глаза Эрвину, — судно у нас на хорошем счету, народ там очень хороший, поэтому всякие срывы исключаются. И не морщитесь! — вдруг сердито добавил он, хотя Эрвин, если и «поморщился», то всего лишь мысленно, тайком.

Из управления Эрвин вышел в некотором смятении.

Улица оглушила его солнцем, яркими осенними красками, веселым говором множества людей. Радио передавало зарубежные отклики на успешный запуск нового советского космического корабля, у всех было приподнятое настроение, словно каждый был лично причастен к этому полету.

Проходя мимо винного магазина «Арарат», он в раздумье нащупал в кармане хрустящую десятку…

Соблазн был велик. «Сегодня и даже завтра никуда являться не надо, стаканчик винца не помешал бы», — почти вслух размышлял он. А в ушах звучали слова заместителя начальника управления: «Судно у нас на хорошем счету, народ там очень хороший, поэтому всякие срывы исключаются. И не морщитесь!»

— Здравствуйте! — вдруг услышал он. — Не узнаете?

Нет, как же, он узнал их сразу — Магнуса и его очаровательную жену. Он нашел их красивыми и счастливыми, только Рита сегодня меньше напоминала ему Айме, и глаза у нее оказались совсем не черными, а светло-рыжими, и волосы были не такие же, и ямочки на щеках не те… А вот «Носорог» нисколько не изменился, может быть, только бородавка на кончике носа стала меньше да глаза не такие голубые, как раньше.

Магнус и Рита искренне порадовались за него, узнав, что он снова уходит в море, пригласили заходить в гости. Рита собственноручно вписала в его записную книжку свой домашний адрес.

День шел хорошо, солнечно, но после встречи с Магнусом и его женой Эрвина все больше и больше одолевали думы об Айме, о том, как вернуться к ней, добиться ее прощения. Гуляя по городу, отдыхая в беседке на горке Линды, он провел самый беспощадный самоанализ за всю свою жизнь. И пришел к невеселому выводу, что жил плохо, еще во время работы в пароходстве постепенно превращался в обывателя и эгоиста. Люди относились к нему добрее, чем он к ним, и в этом заключается главный страшный его порок. Ведь еще т о г д а, задолго до истории в западноевропейском порту, Айме говорила ему, что он окружает себя несимпатичными, случайными дружками, которые любят много выпить, особенно за его счет. Не послушал жену, отшутился. О том же самом по-товарищески предупреждал Ян Раммо. Не послушал и его — лютым врагом стал для него Ян Раммо. А давно ли в «Норде» жаловался на лучших своих и преданнейших друзей — Сулева и Виктора, а ведь это они подали ему руку помощи после увольнения из пароходства, настойчиво призывали не поддаваться унынию, буквально за уши вытаскивают из болота сейчас! Так ему, видите ли, предъявите какие-то особые, исключительные доказательства преданности и любви к нему… То же — с Айме. Методично, с достойным лучшего применения упорством он разрушал все святое, что было в их отношениях, оскорблял ее своим поведением. Ныл, злопыхательствовал, прозябал! И хватило совести обижаться на Сулева и Виктора, занятых такими сложнейшими проблемами, но не забывших и про него — неудачника!..

Если бы кто-нибудь внимательно присмотрелся в эти минуты к Эрвину, многое удивило бы в этом странном человеке с прыгающей походкой, в изрядно потрепанном плаще и фуражке «морского волка». Он шел и не видел прохожих, он весь погрузился в свои мысли. Время от времени, словно доказывая что-то невидимому собеседнику, он рубил рукой воздух, ставил точки над «i».

Ноги снова принесли его к «Арарату». Постоял, поколебался. И не зашел, переборол себя. «Подальше… подальше от этого треклятого места!» — скомандовал решительно и пошел в сторону театра «Эстония», еще не наметив точного курса. Увидев развернувшийся на конечной остановке троллейбус второго маршрута, поспешил подняться в салон.

Он поехал в Мустамяэ. Неодолимо потянуло туда — пройти мимо дома, в котором более семи лет счастливым супругом прожил с Айме.

На остановке его окликнул женский голос. Эрвин повернулся. Рядом стояла женщина с темными густыми волосами и ярко накрашенными пухлыми губами, в опрятном осеннем пальто и модных сапожках. «Откуда я ее знаю? — удивился Эрвин и тут же вспомнил: — Из нашего дома — крайний подъезд… Ну да, жена второго помощника… не помню, с какого судна…»

Лайне Жимкус не скрывала радости, что увидела его. Только Эрвину непонятно было ее настроение — чему же она радуется?..

— Я слышала, вы в ссоре с женой? — она картинно выгнула черную бровь. — Не живете вместе?

— Ну…

Эрвин хотел огрызнуться, но вспомнил историю с малышом.

— А вы?

— Разошлись, к сожалению. Сына оставили ему, забрал к своей матери…

Лайне была не прочь пригласить Эрвина к себе — вместе погоревать, — но он будто не заметил ее приглашения. Он даже не попрощался с нею — молча двинулся в сторону своего дома.

И вдруг увидел жену. Она вышла из подъезда их дома в сопровождении высокого молодого парня в сверхмодных коричневых туфлях и такой же коричневой куртке (почему-то именно эти предметы бросились Эрвину в глаза). Парень что-то протянул Айме, и она быстро спрятала это «что-то» в свою новенькую сумочку. «Ключ… он передал ей ключ! — обожгла догадка. — Значит, он был у нее!..»

Да, да… он начинает припоминать, что видел этого парня и раньше. Так вот ради кого она прогнала Эрвина!

Они шли по аллее рядом, оживленно о чем-то разговаривая. На Айме было новое светлое пальто, волосы едва прикрыты прозрачным газовым платком. Она ступала легко, и пыльные ветки придорожного жасмина, которых она касалась, не пачкали ее. Эрвин вспомнил, что к ней, к ее одежде вообще никогда и ничто не пристает…

Он прямо по газонам пересек сквер, в который свернула Айме со своим спутником, и неожиданно вырос перед ними посреди аллеи, широко расставив ноги, с заложенными за спину руками.

Должно быть, его вид был страшен: спутник Айме, побледнев, даже отступил на шаг. Это был очень молодой парнишка, лет семнадцати, не больше. Его лицо испуганно, по-детски задергалось, глаза наполнились ужасом.

— Товарищ штурман… — жалко пролепетал он.

Эрвин мотнул головой («проходи, не задерживайся!») и продолжал молча смотреть на Айме. О, как она похорошела без него, хотя Эрвин даже не мог представить, что его жена могла стать еще прекраснее, чем была. И рядом с нею — какой-то слюнтяй!..

Кстати, «слюнтяй» уже растворился в воздухе, никто не заметил, как он исчез. А Айме и не пыталась уйти. Если бы Эрвина не ослепила в этот момент дикая ревность, он многое прочел бы в ежесекундно меняющемся взгляде жены: и радость, и боль, и любовь, и мольбу — стать прежним, таким, какого она знала до злополучного последнего года. Но дикая ревность застилала Эрвину глаза, невероятной силой наливались его кулаки.

Он превозмог себя. Сквозь слезы он уже плохо видел светлое лицо Айме. Не сказав ни слова, он круто повернулся и быстро пошел прочь. Он остановил первое же такси и поехал за город, к морю.

Возле будки телефона-автомата Эрвин сделал остановку. Монету ему услужливо одолжил шофер. Когда в трубке послышался голос Сулева, Эрвин не мог произнести ни слова. Он даже не знал, что хотел сказать другу в эту тяжелую минуту. И повесил трубку.

Он щедро расплатился с шофером такси и, направляясь к берегу, подумал, что хорошо бы завладеть чьей-нибудь лодкой и уйти далеко-далеко от берега. Навстречу высоким волнам, штормовому ветру, судьбе. И увидел старенькую лодчонку. Правда, она была на цепи, но маленький деревянный столбик рухнул при первом же натиске Эрвина, а валявшаяся на песке доска вполне заменила ему весло…

Налетевший ветер сорвал с его головы морскую фуражку и швырнул ее в волны, но Эрвин не обратил на это внимания. Он думал о случайно увиденной сцене в сквере, о том, что никогда не сможет простить Айме, поэтому ему теперь безразлично все на свете. Сулев и Виктор, наверное, поняли бы его… Эх, Айме, Айме!..

Слезы обиды и жалости к самому себе душили его, и когда он поднялся в лодке, чтобы посмотреть, далеко ли ушел от берега, кроме сизой дымки над далеким лесом, не увидел ничего. Набежавшая ласковая волна тихонько толкнула лодчонку в низенький борт, и Эрвин не устоял, свалился в воду.

«Какая холодная вода!» — всплывая на поверхность, спокойно подумал он и широкими взмахами сильных рук направил вдруг отяжелевшее тело к опрокинутой лодке. Но волна относила лодку к берегу, и Эрвин не сразу догнал ее. «Теперь надо встать на дно и перевернуть лодку», — хватаясь за скользкий борт, решил он. А сознание все еще держало в памяти встречу с Айме, и оно-то помогло Эрвину тут, в ледяной воде, вспомнить, где он видел парня в коричневой куртке. Это был сын соседа-профессора, всегда восторженно относившийся к «морскому волку» — Эрвину.

Ну как же он не вспомнил этого сразу?! Впрочем, все еще поправимо. Эрвин просушит и отутюжит костюм и сегодня же придет к Айме с повинной. Он порадует жену тем, что снова идет работать по своей специальности, в море, что ни разу больше не сорвется, никогда не поддастся ни на какую провокацию врага и сделает на этом свете еще немало хороших и полезных дел! Только выбраться бы на берег!..

Он попытался достать ногами дно — и не смог. Лодку опять отнесло от него. Соленая, обжигающе-холодная вода лезла в нос и в уши. Что-то непонятное творилось с его ногами. Пальцы будто стянуло железным жгутом, и эта скованность пошла выше, замораживая кровь, парализуя суставы. Судорога! Его старый враг — вот что это такое…

Он сделал усилие, чтобы оглянуться в сторону берега. Еще теплилась надежда, что кто-нибудь заметил его беду. Да-да, заметили! Вон какие-то мальчишки спускают в воду большую лодку… Скорей, братишки, скорей!..

Последние мысли и видения Эрвин унес под воду, не справившись с судорогой.

10.

Ночью ему приснился кошмарный сон: он снова тонул. Холодная вода обжигала спину и грудь, сковала руки и ноги. А лодка уходила от него все дальше и дальше, и чье-то громадное, искаженное злобным смехом лицо заслонило от него весь белый свет.

— Умираешь, моряк? — гремел, разрывая барабанные перепонки, раскатистый голос, и эхо его отдавалось в снежных горах, подступивших вдруг к самому берегу залива.

Дышать стало тяжело, хотя вода отступала, не стало моря, не стало гор. Он попытался крикнуть, но не услышал своего голоса. Какое-то страшное существо давило, и он не мог его отодвинуть, не мог даже повернуться на бок. Он был ранен. Но рядом стонал Сулев — его друг, истекающий кровью. Противное существо исчезло, и Эрвин с трудом сказал:

— Обхвати мою шею, Сулев… вот так… пошли…

Они оба провалились в липкую болотную грязь, они оба стали тонуть: Сулев очень крепко сдавил его шею. Он попробовал резкими движениями встряхнуть Сулева, но тот был слишком тяжел для него. А вот на них пикирует немецкий бомбардировщик — включил сирену, с нарастающим визгом летят прямо в них с Сулевом три черные капли — бомбы. Спрячь голову, Сулев, прижмись к земле!.. Фу ты, пронесло: всегда кажется, что они, проклятые, нацелены прямо в тебя, что нет уже никакого спасения, а грохот раздается где-то далеко позади…

Но откуда взялся Виктор? И когда же они успели доползти до своих? А Сулев в гражданском костюме — поздравляет с победой!.. Нет, не поздравляет, он очень серьезно, очень строго говорит:

— Как же ты так? Мы же с Виктором поручились за тебя! Так сводишь счеты с жизнью? За это мы с тобой проливали кровь?

— Нет, Сулев, не за это… я все теперь понял, я вместе со всеми хочу, — слабо возражает другу Эрвин, но чувствует, что его не слышат, и ему становится совсем горько и страшно.

— Держись, милый, ничего не бойся. Ты скоро поправишься… и я… я увезу тебя домой.

Она, Айме! Эрвин сразу узнал этот самый родной голос, эти мягкие теплые руки! И открыл глаза. В комнате никого не оказалось. На стуле, рядом с диваном, висел его пиджак.

«Сколько сейчас времени? Какое число?» — вдруг забеспокоился Эрвин. Он вспомнил, что должен с утра явиться в рыбный порт. Он должен, должен! Быстро умыться, быстро привести себя в порядок! И никогда больше не хандрить. Айме не любит нытиков — не любит, и все тут!..


Таллин, 1966—1984

Загрузка...