Комментарии

1

Вот моя трагедия, раз уж вы непременно хотите ее, но я требую, чтобы прежде прочтения вы пробежали последний том Карамзина. Она полна славных шуток и тонких намеков на историю того времени, вроде наших киевских и каменских обиняков. Надо понимать их — это Sine qua non [73].

По примеру Шекспира я ограничился развернутым изображением эпохи и исторических лиц, не стремясь к сценическим эффектам, к романтическому пафосу и т. п. Стиль трагедии смешанный. Он площадной и низкий там, где мне приходилось выводить людей простых и грубых, — что касается грубых непристойностей, не обращайте на них внимания: это писалось наскоро и исчезнет при первой же переписке. Меня прельщала мысль о трагедии без любовной интриги. Но, не говоря уже о том, что любовь весьма подходит к романическому и страстному характеру моего авантюриста, я заставил Дмитрия влюбиться в Марину, чтобы лучше оттенить ее необычный характер. У Карамзина он лишь бегло очерчен. Но. конечно, это была странная красавица. У нее была только одна страсть: честолюбие, но до такой степени сильное и бешеное, что трудно себе представить. Посмотрите, как она, вкусив царской власти, опьяненная несбыточной мечтой, отдается одному проходимцу за другим, деля то отвратительное ложе жида, то палатку казака, всегда готовая отдаться каждому, кто только может дать ей слабую надежду на более уже не существующий трон. Посмотрите, как она смело переносит войну, нищету, позор, в то же время ведет переговоры с польским королем как коронованная особа с равным себе, и жалко кончает свое столь бурное и необычайное существование. Я уделил ей только одну сцену, но я еще вернусь к ней, если бог продлит мою жизнь. Она волнует меня как страсть. Она ужас до чего полька, как говорила кузина г-жи Любомирской.

Гаврила Пушкин — один из моих предков, я изобразил его таким, каким нашел в истории и в наших семейных бумагах. Он был очень талантлив — как воин, как придворный и в особенности как заговорщик. Это он и Плещеев своей неслыханной дерзостью обеспечили успех Самозванца. Затем я снова нашел его в Москве в числе семи начальников, защищавших ее в 1612 году, потом в 1616 году, заседающим в Думе рядом с Козьмой Мининым, потом воеводой в Нижнем, потом среди выборных людей, венчавших на царство Романова, потом послом. Он был всем, чем угодно, даже поджигателем, как это доказывается грамотою, которую я нашел в Погорелом Городище — городе, который он сжег (в наказание за что-то), подобно проконсулам Национального Конвента.

Я намерен также вернуться и к Шуйскому. Он представляет в истории странную смесь смелости, изворотливости и силы характера. Слуга Годунова, он одним из первых бояр переходит на сторону Дмитрия. Он первый вступает в заговор и он же, заметьте, сам берется выполнить всё это дело, кричит, обвиняет, из предводителей становится рядовым воином. Он готов погибнуть, Дмитрий милует его уже на лобном месте, ссылает и с тем необдуманным великодушием, которое отличало этого милого авантюриста, снова возвращает ко двору и осыпает дарами и почестями. Что же делает Шуйский, чуть было не попавший под топор и на плаху? Он спешит создать новый заговор, успевает в этом, заставляет себя избрать царем и падает — и в своем падении сохраняет больше достоинства и силы духа, нежели в продолжение всей своей жизни.

В Дмитрии много общего с Генрихом IV. Подобно ему он храбр, великодушен и хвастлив, подобно ему равнодушен к религии — оба они из политических соображений отрекаются от своей веры, оба любят удовольствия и войну, оба увлекаются несбыточными замыслами, оба являются жертвами заговоров… Но у Генриха IV не было на совести Ксении — правда, это ужасное обвинение не доказано и я лично считаю своей священной обязанностью ему не верить.

Грибоедов критиковал мое изображение Иова — патриарх, действительно, был человеком большого ума, я же по рассеянности сделал из него дурака.

Создавая моего Годунова, я размышлял о трагедии — и если бы вздумал написать предисловие, то вызвал бы скандал — это, может быть, наименее понятый жанр. Законы его старались обосновать на правдоподобии, а оно-то именно и исключается самой сущностью драмы; не говоря уже о времени, месте и проч., какое, чорт возьми, правдоподобие может быть в зале, разделенной на две части, из коих одна занята 2000 человек, будто бы невидимых для тех, которые находятся на подмостках?

2) Язык. Например, у Лагарпа Филоктет, выслушав тираду Пирра, говорит на чистом французском языке: «Увы, я слышу сладкие звуки греческой речи». Не есть ли все это условное неправдоподобие? Истинные гении трагедии заботились всегда исключительно о правдоподобии характеров и положений. Посмотрите, как смело Корнель поступил в «Сиде»: «А, вам угодно соблюдать правило о 24 часах? Извольте». И тут же он нагромождает событий на 4 месяца. Нет ничего смешнее мелких изменений общепринятых правил. Альфиери глубоко чувствовал, как смешны речи в сторону, он их уничтожает, но зато удлиняет монологи. Какое ребячество!

Письмо мое вышло гораздо длиннее, чем я хотел. Прошу вас, сохраните его, так как оно мне понадобится, если чорт меня попутает написать предисловие.

30 января 1829. (Франц.)

2

Для желающего утопиться место очень удобно

В любой день стоит только пойти сюда,

Спрятать одежду под этой березой

И, словно для купанья, погрузиться в воду:

Не как безумец, стремглав,

Но присесть, поглядеть вокруг; следить

За длинным отблеском луча света на листве и на воде;

Затем, когда почувствуешь, что дух исчерпал себя до конца,

И озябнешь, тогда, не затягивая праздника,

Нырнуть головой, чтобы ее больше не поднимать.

Вот моя заветная мечта, когда я задумываю умереть.

Я всегда одиноко плакал и страдал;

Ничье сердце не билось рядом с моим, когда я проходил жизненный путь

Так же, как я жил, пусть я умру — тайно,

Без шума, без криков, без толпы собравшихся соседей.

Жаворонок, умирая, прячется во ржи,

Соловей, чувствуя, что голос его ослабевает,

И приближается холодный ветер, и падает его оперение,

Исчезает из жизни незаметно для всех, как лесное эхо:

Я так же хочу исчезнуть. Только через месяц или два,

Может быть, через год, однажды вечером,

Пастух в поисках за заблудившейся козой,

Или охотник, спустившись к ручью и заметив,

Что его собака бросилась туда и возвратилась с лаем,

Взглянет: луна, с ним вместе смотря,

Осветит тусклым сиянием это тело —

И внезапно он побежит до самого поселка, без оглядки.

Несколько местных жителей пойдут ранним утром.

Вытянут за волосы неузнаваемый труп,

Эти обрывки тела и кости, забитые песком.

И, примешивая шутки к каким-нибудь глупым россказням.

Долго будут совещаться над моими почерневшими останками

И, наконец, повезут их на тачке на кладбище,

Поскорее заколотят их в какой-нибудь старый гроб,

Который священник трижды окропит святой водой,

И оставят меня без имени, без деревянного креста!

3

Мой друг, вот вы отец новорожденного;

Это еще один мальчик; небо даровало его вам

Прекрасного, свежего, радостно улыбающегося этой горькой жизни.

Он стоил едва лишь нескольких стонов своей матери.

Ночь; я вижу вас… При легком шуме сон

Обнял розового ребенка на белой спящей груди,

А вы, отец, бодрствуя у камина,

Углубившись в раздумья и склонив голову,

Вы часто оборачиваетесь, чтобы вновь увидеть, — о счастье! —

Младенца, мать, и брата, и сестру,

Как пастух, радующийся своим новым ягнятам,

Или как хозяин, ввечеру считающий снопы хлеба.

В этот торжественный час, в этой глубокой тишине,

Кто, кроме вас, знает бездну, в которой тает ваше сердце, друг?

Кто знает ваши слезы, ваши немые ласки,

Сокровища гения, изливающиеся >в нежности,

Стон орла, более грустный, чем у голубки в гнезде,

Потоки, струящиеся с гранитной скалы,

И бесчисленные ручьи от снега,

Тающего под зноем норвежского лета на склонах ледника?

Живите, будьте счастливы и когда-нибудь воспойте

Нам эти сверхчеловеческие тайны невыразимой любви.

А я в это время также бодрствую,

Не у голубых занавесей розового детства,

Не у брачного ложа, орошенного благовониями,

Но у холодного одра, над телом усопшего.

Это — сосед, подагрический старик, умерший от камня в печени.

Его племянницы позвали меня, я здесь по их просьбе;

Один я присел к одру с девяти часов вечера,

В главах постели — черный деревянный крест,

С костяным распятием положен меж двух свечей.

На стуле; рядом ветка самшита, дорогого для верующих,

Мокнет в тарелке, и я вижу под простыней

Мертвого, во всю длину, со сжатыми ногами и скрещенными руками.

О! если бы, по крайней мере, я долгое время знал

Этого мертвеца при жизни! Если бы мне хотелось

Поцеловать этот желтый лоб в последний раз!

Если бы, глядя всё время на эти жесткие прямые складки,

Я бы, наконец, увидел, как что-то шевелится,

Движется подобно ноге отдыхающего человека,

И что пламя голубеет! Если бы я услышал,

Как заскрипела кровать!.. или если бы я мог молиться!

Но нет: никакого священного ужаса, никакого нежного воспоминания.

Я смотрю и не вижу, слушаю и не слышу.

Каждый час бьет медленно, и когда, переутомленный

От этого удручающего спокойствия и этих глупых грез,

Я подхожу к окну немного подышать,

(Так как на полночном небе только что родился серп месяца),

Вон, вдруг, над далекой крышей дома,

Не на востоке, вспыхивает небосклон,

И я слышу вместо песни

Лай собак, воющих на пожар.

4

Нет, моя муза — не блистающая одалиска

С черными блестящими волосами, с продолговатыми глазами гурии,

Пляшущая с обнаженной грудью при резких звуках своего голоса;

Это не юная и розовая Пери,

Сверкающие крылья которой затмили бы хвост прекрасного павлина,

Не белокрылая и голубокрылая фея, —

Эти две сестры-соперницы, которые открывают миры и небеса

Ослепленному светом ребенку, лишь только он скажет да.

Она — о моя обожаемая муза! —

Не дева иль плачущая вдова,

Одинокая обитательница пустынного монастыря

Или башни без вассалов, которая бродит под сводами,

Произнося чье-то имя; спускается в рыцарские гробницы;

Склоняя колени, широко покрывает плиты бархатом платья

И, приникнув челом к мрамору, изливает со слезами,

В мелодичном гимне свои благородные несчастия.

Нет. — Но, когда ваша скорбь одиноко бредет по лесу,

Видали ли вы там, в глубине, хижину

Под высохшим деревом? Рядом с нею вырыта канава;

Девушка постоянно стирает там ветхое белье.

Может быть, при виде вас, она опустила голову,

Так как, при всей своей бедности, она из хорошей семьи;

Она могла бы, как и другая, в более счастливые дни

Блистать в свете и цвести для любви;

Мчаться в экипаже; бывать на балах, на гуляньях;

Вдыхать на балконе ароматы и серенады;

Или, своей золотой арфой возбуждая сотни соперников,

Видеть лишь одну улыбку среди бесчисленных рукоплесканий.

Но небо с самого начала потемнело над нею,

И деревцо, едва родившись, было побито градом:

Она прядет, шьет и ухаживает дома

За старым, слепым и безумным отцом. (Франц.)

5

............ раздирающий кашель

Прерывает ее песню, испускает крик со свистом

И извергает кровяные сгустки из ее больной груди. (Франц.)

6

Я всегда знавал ее задумчивой и строгой;

Ребенком она редко принимала участие

В забавах веселого детства; она уже была рассудительна,

И когда ее маленькие сестры бегали по траве,

Она первая напоминала им о часе,

О том, что пора уже идти домой,

Что она услышала звон колокола.

Что запрещено подходить к каналу.

Пугать в роще ручную лань,

Играя, подбегать слишком близко к птичнику, —

И сестры слушались ее. Скоро ей исполнилось пятнадцать лет,

И ее разум украсился очарованиями более привлекательными:

Прикрытая грудь, ясное чело, на котором почиет спокойствие,

Розовое лицо под прекрасными темными волосами,

Скромные губы со сдержанной улыбкой.

Холодный и трезвый разговор, который, однако, нравится,

Нежный и твердый голос, никогда не дрожащий,

И черные, сходящиеся брови.

Чувство долга рождало в ней важное усердие.

Она держалась рассудительно, выдержанно, не рассеянно;

Она не мечтала, как молодая девушка,

Рассеянно роняющая из рук иглу

И думающая от вчерашнего до завтрашнего бала

О прекрасном незнакомце, пожавшем ей руку.

Никогда не видел никто, чтобы облокотившись на окно

И позабыв работу, она следила сквозь ветви

Прерывный бег вечерних облаков,

А потом внезапно прятала бы лицо в платок,

Нет, она говорила себе, что счастливое будущее

Внезапно изменилось со смертью отца,

Что она — старшая дочь, и потому должна

Принимать деятельное участие в домашних заботах.

Это юное и строгое сердце не знало власти

Тоски, от которой вздыхает и волнуется невинность.

Оно всегда подавляло разнеживающую грусть,

Возникающую бессознательно, очаровательные тревоги

И темные желания, все те смутные волнения,

Этих естественных пособников любви.

Владея вполне собой, она в самые нежные мгновения,

Обнимая свою мать, говорила ей вы.

Приторные комплименты и пылкие фразы

Праздных молодых людей для нее тратились попусту.

Но когда измученное сердце рассказывало ей свое горе,

Ее ясное чело тотчас омрачалось:

Она умела говорить о страданиях, о горькой жизни,

И давала советы, как молодая мать.

Теперь она сама мать и жена,

Но это скорее по рассудку, чем по любви.

Ее мирное счастье умеряется уважением;

Ее муж, уже не молодой, мог бы быть для нее отцом;

Она не знала забвенья первого месяца,

Медового месяца, сияющего только однажды,

И чело ее, и глаза сохранили ото всех

Целомудренные тайны, о которых женщина должна молчать.

Счастливая попрежнему, она сообразует свою жизнь

С новыми обязанностями… Отрадно видеть ее,

Когда, освободившись от хозяйства, вечером в будни

Часов около шести, не наряжаясь, летом, она выходит погулять

И садится в тени от палящего солнца,

На траву, с своей прекрасной дочкой.

Так текут ее дни с ранних лет,

Как безыменные волны под безоблачным небом,

Медленным, однообразным, но торжественным потоком.

Ибо они знают, что стремятся к вечному берегу.

И при виде того, как тихо течет эта скромная доля,

Кротко уступая влечению долга,

Эти чистые, прозрачные, спокойные, молчаливые дни,

Которые успокаивают от шума и на которых отдыхают глаза.

Невольно, увы, я вновь впадаю в грусть;

Я думаю о моих быстро ушедших долгих днях,

Бурных, бессчастных, потерянных для долга,

И, о боже, я думаю о том, что скоро настанет вечер! (Франц.)

7

Наконец, пришел Малгерб и первый во Франции

Дал почувствовать в стихах точную гармонию,

Показал силу слова, помещенного на должном месте,

И подчинил музу правилам долга.

Исправленный этим мудрым писателем, язык

Перестал являть разборчивому уху что-либо грубое.

Строфы научились литься с изяществом,

И один стих не дерзал более вторгаться в другой.

(Франц.)

8

В последнее время я много думал о Мэри Дёфф. Как это странно что я был так безгранично предан и так глубоко привязан к этой девушке, в возрасте, когда я не мог не только испытывать страсть, но даже понять значение этого слова. И однако же это была страсть! Моя мать имела обыкновение смеяться над этой детской любовью; и много лет спустя, — когда мне было, примерно, лет шестнадцать, — она мне сказала однажды: «Ах, Байрон, я получила письмо из Эдинбурга, от мисс Аберкромби; ваша бывшая любовь, Мэри Дёфф, вышла замуж за господина С.» И что же я ей ответил? Я не могу постичь и объяснить то чувство, которое мною овладело в это мгновение. Со мною почти сделались судороги; моя мать была так этим встревожена, что потом, когда я оправился, она упорно избегала заговаривать со мной на эту тему, довольствуясь беседой об этом со своими приятельницами. И сейчас я спрашиваю себя, что бы эго значило? Я не виделся с нею больше с тех пор, когда, вследствие проступка ее матери в Абердине, она поселилась у своей бабушки в Банфе; мы оба были тогда детьми. Я пятьдесят раз с тех пор влюблялся; и тем не менее я помню всё то, о чем мы говорили, помню наши ласки, ее черты, мое волнение, бессонницы и то, как я мучил горничную моей матери, заставляя ее писать Мэри письма от моего имени; и она в конце концов уступала, чтобы меня успокоить. Бедняжка считала меня сумасшедшим, я так как я в ту пору еще не умел как следует писать, она была моим секретарем. Я припоминаю также наши прогулки и то блаженство, которое я испытывал, сидя около Мэри в ее детской, в доме, где она жила, около Пленстоуна, в Абердине, в то время как ее маленькая сестра играла в куклы, а мы с серьезностью, на свой лад, ухаживали друг за другом.

Но как же это чувство могло пробудиться во мне так рано? Какова была причина и источник этого? И в ту пору, и несколько лет спустя я не имел никакого понятия о различии полов. И тем не менее, мои страдания, моя любовь к этой маленькой девочке были так сильны, что на меня находит иногда сомнение: любил ли я по-настоящему когда-либо с тех пор? Как бы то ни было, известие о ее замужестве как громом меня поразило. Я чуть не задохнулся, к великому ужасу моей матери и к неверию почти всех остальных. Это необычайное явление в моей жизни (ведь мне еще не было тогда полных восьми лет) заставило меня задуматься, и разрешение его будет меня мучить до конца моих дней. С некоторого времени, — сам не знаю почему, — воспоминание о Мэри (не чувство к ней) вновь пробудилось во мне с большей силой, чем когда-либо. Я хотел бы знать, помнит ли она обо всем этом как и вообще обо мне? И вспоминает ли, как жалела когда-то свою сестренку Эллен за то, что у той не было тоже своего поклонника? Какой очаровательный образ ее сохранился в моей душе! Ее каштановые волосы, ласковые светло-карие глаза — всё, вплоть до ее костюма! Я был бы поистине несчастен, если бы увидел ее теперь. Действительность, как бы ни была она прекрасна, разрушила бы или, по меньшей мере, замутила бы черты восхитительной Пери, которою она тогда являлась и которая продолжает еще жить во мне, хотя с тех пор прошло более шестнадцати лет: ибо мне сейчас двадцать пять лет и несколько месяцев. (Франц.)

9

Братья мои, песенники,

Сердце, любовь, это — химеры.

В ваших песенках

Изображайте как старый обман

Эти добродетели,

Которых больше нет

Любовь умерла во Франции.

Это

Покойник,

Умерший от слишком хорошей жизни!

. . . . . . . . . . . . .

А все эти дурачки,

Что сочиняют мадригалы,

Предполагают у наших дам

Сердца,

Добрые нравы,

Добродетели, души!

И наполняют пламенем

Наших почти угасших любовников —

Этих сластолюбивых

Марионеток. (Франц.)

10

Жил король в Ивето,

Мало известный в истории;

Он вставал поздно, ложился рано,

Проводил дни в попойках.

И был увенчан Жанетою

Простым ночным колпаком и пр.

(Франц.)

11

Ваши розовые кусты — в моих садах,

И на них скоро появятся цветы, —

Сладостный приют, где я сам себе хозяин!

Я отказываюсь от суетных лавров,

Которые слишком, быть может, любил в Париже.

Я слишком исколол себе руки

Шипами, которые выросли на них. (Франц.)

12

Я перестаю ценить Овидия,

Когда он в вялых стихах

Поет мне, пресный и плаксивый,

Тягучие жалобы. (Франц.)

13

Эно и Икаэль.


Т р а г е д и я


Действующие лица


П р и н ц Э н о

П р и н ц е с с а И к а э л ь, возлюбленная принца Эно

А б б а т П е к ю, соперник принца Эно

И к с, стража принца Эно

И г р е к, стража принца Эно

3 е д, стража принца Эно


Сцена единственная

Принц Эно, принцесса Икаэль, аббат Пекю, стража.


Э н о


Аббат, уступите.


А б б а т


Чорт!


Э н о (налагая руку на секиру)


У меня секира!


И к а э л ь (бросаясь в объятия Эно)


Икаэль любит Эно (они нежно обнимаются)


Э н о (с живостью обернувшись)


Пекю остался? Икс, Игрек, Зед! Возьмите аббата и бросьте его в окошко. (Франц.)

14

1. Не может быть, чтобы людям со временем не стала ясна смешная жестокость войны, так же, как им стало ясно рабство, королевская власть и т. п… Они убедятся, что наше предназначение есть, пить и быть свободными.

2. Так как конституции, — которые являются крупным шагом вперед человеческой мысли, шагом, который не будет единственным, — необходимо стремятся к сокращению численности войск, ибо принцип вооруженной силы прямо противоположен всякой конституционной идее, то возможно, что менее чем через 100 лет не будет уже постоянной армии.

3. Что касается великих страстей и великих воинских талантов, для этого останется гильотина, ибо общество вовсе не склонно любоваться великими замыслами победоносного генерала: у людей довольно других забот, и только ради этого они поставили себя под защиту законов.

Руссо, рассуждающий не так уж плохо для верующего протестанта, говорит в подлинных выражениях: «То, что полезно для народа, возможно ввести в жизнь только силой, так как частные интересы почти всегда этому противоречат. Несомненно, идея вечного мира в настоящее время весьма абсурдный проект; но пусть вернутся Генрих IV и Сюлли, и вечный мир станет снова разумной целью; или точнее: воздадим должное этому прекрасному плану, но утешимся в том, что он не осуществляется, так как это может быть достигнуто лишь средствами жестокими и ужасными для человечества». Ясно, что эти ужасные средства, о которых он говорил, — революция. Но вот они настали. Я знаю, что все эти доводы очень слабы, и свидетельство такого мальчишки, как Руссо, не одержавшего ни одной победишки, не может иметь никакого веса, но спор всегда хорош, так как способствует пищеварению; впрочем, он еще никогда никого не убедил, и только глупцы думают противное. (Франц.)

15

II. Являюсь, отказавшись от ранней своей манеры. Мне не приходится пестовать безвестное имя и раннюю молодость и я уже не смею рассчитывать на снисходительность, с какой я был принят. Я уже не ищу благосклонной улыбки минутной моды. Я добровольно покидаю ряды ее любимцев, и смиренно благодарю за ту благосклонность, с какой она встречала мои слабые опыты в течение десяти лет моей жизни. (Франц.)

16

III. Когда я писал эту трагедию, я был один в деревне, никого не видал, читал одни газеты и т. д. — тем охотнее, что я всегда полагал романтизм единственно пригодным для нашей сцены; я убедился, что ошибался. Я испытывал великое отвращение, отдавая читателям свою трагедию, и по крайней мере хотел предварить ее предисловием и сопроводить примечаниями. Но нахожу всё это совершенно бесполезным. (Франц.)

17

IV. К предисловию. Так как читатели и критика приняли со страстным снисхождением мои первые опыты и в такое время, когда строгость и недоброжелательство вероятно отвратили бы меня от избираемого мной поприща, я обязан им полной признательностью, и считаю, что они более не в долгу у меня, так как их суровость или безразличие ныне оказывает малое влияние на мои труды. (Франц.)

18

Он вступил в круг приближенных к кардиналу Мазарини, который любил его, но эта дружба ничего не приносила. Бенсерад, следуя своему вдохновению, сочинял постоянно свои галантные стихи, доставлявшие ему известность. Однажды кардинал, будучи у короля, рассказывал, как он жил при папском дворе, где он провел свою молодость. Он говорил, что любил науки, но что главным его занятием была литература — и особенно поэзия, в которой он достиг довольно хорошего успеха, и что при папском дворе он был то же, что Бенсерад при французском. Спустя некоторое время кардинал вышел и отправился в свои покои. Через час пришел Бенсерад (известный писатель того времени); его друзья стали ему рассказывать, что говорил кардинал. Едва они кончили, как Бенсерад, охваченный радостью, внезапно оставил их, ничего им не сказав. Он прибежал в покои кардинала и стал стучаться изо всей силы, добиваясь, чтобы его приняли. Кардинал только что лег. Бенсерад так усиленно настаивал и поднял такой шум, что пришлось его впустить. Вбежав, он бросился на колени перед изголовьем кровати его высокопреосвященства и после тысячи извинений за свою наглость сказал ему о том, что он сейчас узнал, и с необыкновенным жаром благодарил за честь, которую ему оказал кардинал, сравнив его с собой в отношении поэтической репутации. Он прибавил, что он так был польщен, что не мог сдержать радости и что он бы умер у его дверей, если бы ему помешали войти и изъявить свою признательность. Эта горячность очень понравилась кардиналу. Он уверил его в своем благоволении и обещал, что оно не будет для него бесполезно: и действительно, спустя шесть дней, он назначил ему небольшой пенсион в 2 тысячи франков. Через некоторое время он стал получать другую значительную сумму с аббатства и стал бы епископом, если бы захотел посвятить себя церкви («Исторический и критический словарь» П. Бейля). (Франц.)

Загрузка...