Ad porcos[1]

В то субботнее утро, возвратившись в отель, чтобы собрать вещи и оплатить счет накануне отъезда из Монтевидео, я повстречал соотечественника. То был старый ловелас из Росарио, открывший на своей мельнице фонтан вечной молодости. По крайней мере, он все время выглядел довольно-таки моложаво, сохраняя если не свежий, то самоуверенный вид, — благодаря необычному цвету кожи вокруг висков. Я не раз получал от него уверения, что «весь секрет — в ростках пшеницы». Этот господин, от чьей фамилии в памяти едва всплывают слоги «ми» и «ни», отвел меня к одной из колонн холла и прошептал доверительно:

— Плохие новости. Кажется, правительство собирается запретить выезды в Уругвай. Идиоты. Что хотят, то и творят. Нарушение конституции. Но похоже, что правда.

Может быть, он произнес «заезды». Я спросил, из надежного ли источника новость. Он ответил:

— Из надежного.

И тут же перевел разговор на пшеничные ростки. Я отошел, не имея никакого желания выслушивать его. Но отправился не к окошку банка в отеле, а на улицу. Одна мысль о том, что я лишусь поездок в Уругвай, пробудила во мне стремление повременить с возвращением домой. Я не мог задержаться надолго — только на сутки или двое (и все-таки какая бездна времени…). Пока что мне доставляло удовольствие не уточнять дату отъезда. Бродя бесцельно по Старому городу, я обводил прощальным взглядом живописные уголки. Интересно знать, думалось мне, эти романтические порывы возникают непроизвольно или же в таких местах мы испытываем волнение, так как воображаем себя героями приключенческих книг?

Обед в хорошем отеле, полноценная сиеста, — и я отправился в фаэтоне по улицам Поситос и Карраско. Когда возница захотел мне показать аэродром Карраско, я приказал:

— Возвращаемся.

Камнем преткновения был вечер. При других обстоятельствах я зашел бы в кино — но не сейчас. Кроме того, те два-три фильма, которые могли не дойти до Буэнос-Айреса, я уже видел. Выйдя из фаэтона в Пасиве, я немного размялся, поглазел на витрины, потом заказал себе королевский ужин в ресторане «Агила». Другой в моем положении подумал бы о театре «Солис», но внутренний голос подсказывал, что это не для меня. Говорите что угодно, — я не войду в театральный зал. Много лет я старался обходить далеко стороной спектакли: и французские классические пьесы, и тем более испанские. Если бы вкусы человечества совпадали с моими, оперные певцы давно бы замолкли. Я говорю это не из высокомерия, а, напротив, смиренно признавая собственную ограниченность.

Мои глаза пробежали программу. Давали «Осуждение Фауста,[2] легенда в четырех частях Гектора Берлиоза». Внутренний голос не обманывал: речь шла об опере, а значит, надо держаться подальше. Как тот герой Эстанислао дель Кампо,[3] если помните.

Однако «Осуждение Фауста» не было оперой. Я понял это из слов одной сеньоры интеллектуального вида, с растрепанными волосами, ободрявшей возле билетной кассы какого-то человека — наверное, моего собрата по несчастью:

— Тебе нечего опасаться. Здесь нет, как в опере, ни действия, ни той искусственности, которой ты не принимаешь. Оратория на музыку Берлиоза — чего же лучше?

Невзирая на сказанное выше, я не считаю себя imbecille musicale.[4] Более того: не чуждый снобизма, я люблю подчеркнуть свою слабость к музыке. Снобизм нечувствительно указывает нам путь к вершинам культуры.

— Гм, — быстро сообразил я, — Берлиоз. Разумеется, изысканно. Разумеется, незабываемо. Подходит, чтобы достойно завершить пребывание в этом городе. А также шанс пополнить культурный багаж.

Я знал, что еще немного — и случится непоправимое, но не сделал ни шага к спасению. Вы скажете: Мефистофель из оратории — или кто-то на его месте — уже расставил свои сети. Все же я попытался защищаться:

— Поразмыслим обстоятельно, — сказал я себе с притворной невозмутимостью. — Ну-ка, в котором часу начало? Nulla da fare:[5] в половине девятого. Слишком рано. Не успею поужинать. А еда — дело святое.

Несомненно, Мефистофель или его адвокат занялись мной всерьез, потому что я немедленно заспорил с самим собой:

— Если я хочу, чтобы эта ночь была непохожа на другие, почему бы не поужинать после театра, следуя традициям великих повес прошлого?

И вот я стою в очереди у кассы; наконец билет куплен. Не понимаю, что заставило меня в тот момент уподобиться дрессированной обезьяне. Впрочем, чаще всего мы ведем себя именно как дрессированные животные.

Усевшись в кресло, я с пугающей ясностью оценил всю глубину допущенной ошибки. Бог знает, сколько часов проведу я, как привязанный, в этой ложе. Что удерживало меня на месте? Отчасти цена билета (порядочная, хотя и не астрономическая). Еще мне не хватало смелости подойти к билетеру и потребовать возврата денег. Я не мог, бравируя, на глазах у изумленной публики встать и с видом громадного облегчения направиться к выходу. Уйти сразу после начала — не безумие ли это? Те из читателей, которые часто бывали вдали от дома, должно быть, открыли — как и я, — что одиночество, с его бесконечными внутренними монологами и вереницей мелких решений (сейчас сделаю то, потом это…), опасным образом граничит с сумасшествием.

Мое кресло располагалось в середине ряда, так что, уходя, я потревожил бы немало народу. Место слева от меня пустовало, и я собрался было проследовать в этом направлении, как заметил, что с другого конца ряда приближается сеньора в белом. Сеньора уселась рядом со мной. «Жребий брошен, — мелькнула мысль. — Я остаюсь».

Затем я начал размышлять, по какой причине мое сознание причислило Берлиоза к вечным ценностям и его имя можно было свободно спрягать без боязни совершить оплошность. Да, это Сесилия рассказывала о нем: Сесилия, превосходящая меня по уму настолько же, насколько гиганты Ренессанса превосходят людишек наших дней. Сколько я помню себя, между нами существовала дружба, и однажды она едва не переросла в нечто большее… но этот шанс мы упустили, уже не помню как. Второго такого, — объяснила сама Сесилия, — уже не будет. Сейчас мы видимся очень редко, так как живем на разных континентах. Сесилия ездит повсюду с мужем, служащим Министерства иностранных дел, не так давно назначенным на мелкую должность где-то в Центральной Европе. Но время бежит быстро: теперь он, вероятно, продвинулся по службе, стал послом, созревшим для отставки и сдачи в утиль. Когда мужа призовут обратно в министерство (о, невыносимая пытка: его заставят работать и — верх унижения — получать зарплату в национальной валюте!), я махну рукой на всех и сделаю Сесилию своим единственным собеседником. Вот к какому заключению пришел я тем вечером в театре «Солис»: «Ясно, что Сесилия отличается для меня от других женщин, как человек из плоти и крови — от фигур, нарисованных на бумаге. Она — женщина моей жизни, пусть даже между нами только дружба». Тут же на ум пришли ее слова: «Для кого-то Берлиоз — второразрядный композитор; для нас, кто знает в этом толк, — единственный и неповторимый».

Оркестранты закончили настройку инструментов и прочие приготовления. Меня же охватило сомнение, вновь сделавшее пребывание в театре подлинным мучением. Я не был теперь так уверен в возможности увеличить культурный багаж, потому что фраза Сесилии вроде бы относилась к Глюку. Следовательно, в моем мозгу случилась путаница, хотя и простительная. Вспомнилось неизвестно что насчет войны между глюкистами и пиччиннистами[6] — только Сесилия могла разговаривать со мной об этом. А если Берлиоз не заслуживал восхищения, зачем было приходить в театр? Чтобы молча страдать? Чтобы изводиться по поводу того, нравится мне эта музыка или нет?

Здравое желание отвлечься от подобных раздумий направило мой взгляд на соседку. Не только ее одежда, но и вся она была белой. Бледная, слишком бледная кожа; мне известно, что многих такая бледность заставляет осуждающе кривить губы. Но я устал притворяться, честное слово, я не настолько разборчив! В моих глазах этот род красоты — разновидность Вечной Женственности Гете, и не менее интересная, чем остальные.

Сесилия, прикрывающая миловидностью и внешним легкомыслием острый, незаурядный ум, говорила не однажды, что зрение и осязание — две разновидности одного и того же чувства. Я вижу ее как сейчас, чеканящую слова с очаровательным педантизмом: «Когда на тебя часто смотрят, ты ощущаешь прикосновение. В книгах об этом не упоминается, и все же человек располагает особым чутьем, тонким, но безошибочным, подсказывающим, что на него смотрят». Поведение моей соседки подтверждало эту истину. Меняя позу, она взглянула на меня — едва взглянула. Я загорелся. В своей белизне она была на редкость хороша собой. Хороша на свой особенный, необычный и утонченный, манер. И способная — как мне тогда показалось — возбудить скорее мгновенный приступ страсти, чем длительное чувство. Посмотрев на нее, я прикрыл глаза, чтобы успокоиться, воображая женские силуэты на фризе с иероглифами, египетскую царицу, чье лицо появлялось в бесчисленных журналах, и киноактрису, ее сыгравшую — а может быть, не ее, а Клеопатру? Вернемся, однако, к девушке в белом: красота ее была слишком редкостной для женщины моей жизни. Но одновременно столь неповторимой и совершенной, что, потеряй я ее снова в этом мире, не сжав в объятиях, не узнав, кто она, это сделало бы меня безутешным до конца моих дней. И правда: рассуждая сам с собой, впадаешь в безумие.

С неистовостью молодого жеребца я приступил к осаде, решив раз и навсегда: если соседка будет холодно наблюдать за мной, то я пропал, ведь все мои усилия покажутся смешными со стороны. Интуиция подсказывала, что единственное спасение — в том, чтобы объект моего внимания оценил его как следствие почтительного восхищения, без неуместной иронии в мой адрес. Сперва я без оглядки ринулся в атаку, но сразу же сдержал себя. Те, кто сидел слева от соседки, — не явились ли они с ней вместе? Да, она вошла одна, но уйти может в компании. Уже только мысль о недоразумении угнетала меня. Однако люди в зале переговаривались между собой, а женщина молчала. Окрыленный, я начал новый штурм. Тогда сомнение вонзило свой кинжал с другой стороны. А вдруг она пришла с мужем, женихом или еще с кем-то, кто засел, невидимый, в дальнем уголке зала? В таком случае я рискую совершить ложный шаг и стать жертвой насмешливых взглядов этой парочки, издевательских замечаний, если не чего-нибудь похуже. Между тем оркестр заиграл. Мы проглотили изрядный кусок пения и музыки, и один я среди зрителей не следил за действием. Внезапно в глазах у меня потемнело, сердце заколотилось, по телу распространился сильный жар. Помню, я подумал: «Не может быть». Что произошло? На тонких губах соседки обозначилась улыбка, признававшая мое существование, приглашавшая к беседе. Беседа! Прямая или окольная — но дорога, ведущая к цели! Чтобы пуститься по ней, надо было дождаться, пока упадет занавес. Какая-то непобедимая уверенность — больше того: вера — придавала ожиданию прелесть. Я словно подчинялся по доброй воле правилам игры, смутно предугадывая, что выигрыш — за мной, а сами правила и временные трудности скоро станут частью награды. Затем я заметил легкий кивок головой, втайне от всех призывавший меня следить за действием. Не желая выглядеть упрямцем, я повиновался. Думая, что выполнить просьбу не составит труда, я быстро обнаружил свою ошибку. Мой взгляд бессознательно устремлялся на это белое, чистое, круглое лицо, кое-где покрытое нежными розоватыми пятнами. Бессознательно? На деле меня уже грызла новая тревога: не сидит ли рядом со мной, — как ни трудно в это поверить, — та, для которой любовь — ремесло? Подозрения обладают необыкновенной способностью находить доводы в свою пользу. Она пришла одна, рассуждал я, потому что ищет клиента. Вы спросите: если меня бесконечно привлекали чуть розоватая белизна ее лица, океанская глубина синих глаз, так ли уж важно, что они были доступны за деньги? Но каждый мужчина в глубине души — обитатель каменного века, исполненный грубого самодовольства, движимый низменными побуждениями: желанием выделиться, страстью к охоте и завоеванию… «Способна ли профессионалка играть так тонко? — подумал я, глядя на руки женщины в белом. — А впрочем, за границей — кто их знает!»

В антракте подозрениям настал конец. Мы проследовали беспечными шагами в разные стороны, чтобы вновь встретиться в углу фойе. Разговор завязался с непостижимой легкостью. Я покорился его течению, не желая ни наблюдать за новой знакомой, ни оценивать ее, ни даже следить за собственными успехами. Удача плыла мне в руки, и я предложил:

— Давайте поужинаем вместе.

— Когда?

— Прямо сейчас.

Она объяснила, что «Осуждение Фауста» — вещь редкой красоты:

— Не прослушать ее до конца — преступление. Останемся на третью и четвертую часть.

При этих словах тема продажной женщины снова пришла мне на ум, но по другому поводу. Это было воспоминание о полуразвалившемся кинематографе на площади Доррего, давно снесенном. Женщины, подстерегавшие клиента, никогда не досиживали до конца сеанса. Правда, и фильмы, исключая редкие порнографические сцены, показывали знакомую им неприглядную действительность: совершенно ничего про другую жизнь, способную завлечь, воспламенить… Противоположностью мрачному экрану был зал под шатким навесом, наполненный движениями, борьбой за кресла — удары звучали, как барабанная дробь, — и приглушенным смехом. Воспоминание облегчило душу и возымело практическое действие: я понял необходимость не выглядеть дураком и по возможности остроумными шутками скрывать то, чего жаждало мое самолюбие. Не хватало только отправной точки для беседы, — исключая слова тенора: «Маска, ты мне знакома».

Меня отвлекли комментарии девушки относительно деталей представления. Я также оценил их; но мысли все более спутывались, я не мог произнести ничего членораздельного, кроме восклицания: «Прекрасно! Прекрасно!» — и повторял его до изнеможения. Мое отупение все же не стало полным. Благодаря мощи своего голоса я завладел беседой. Признаться, я не помню сейчас, кто из нас двоих что говорил: кто, например, отметил достоинства строки (или действия, ее сопровождавшего):

Его я видела во сне.

Эти слова — совершенно точно — звучали в партии Маргариты: Мефистофель послал ей сны, в которых она видела Фауста, еще не зная его. Теперь тоска по тому далекому дню все перемешала в моей памяти: пассажи, слышанные до и после антракта, сказанное нами в театре и затем в других местах, той удивительной ночью. Не считайте, что я совершенно потерял голову. Я держался до конца. Пришлось приспособиться к обстоятельствам: когда девушка сообщила мне, что ее зовут Перла,[7] готовый вырваться наружу поток острот застыл у меня на губах. Я не собирался неуместными шутками испортить приключение, обещавшее быть — по крайней мере, пока — благоприятным для меня. Для людей утонченных шутки по поводу имен — признак плохого воспитания. Что до меня, то имя «Перла», носимое девушкой с такой внешностью, — это добило меня окончательно. Если честно, в тот момент я был просто потрясен. Сейчас мне это кажется даже странным. Перла — это Перла, и назвать ее любым другим именем было бы смешно. Еще раз: я не терял головы и отметил ее манеру разговаривать. Иностранный акцент дополнялся словами и выражениями, выдававшими в ней аргентинку.

После окончания спектакля мы оставались в зале Бог знает сколько времени: Перла не переставая аплодировала. Я пристально наблюдал за этим выразительным исступлением. Она объяснила мне, что не плакала только потому, что потекла бы тушь на ресницах. «Тебе нравится эта Перла, — сказал я сам себе, — если ты без труда подавляешь раздражение, не вертишься на месте и не пытаешься ее оборвать». Наконец мы вышли из театра; я взял новую подругу под руку и отважно повел ее по направлению к ресторану. Никогда еще мой желудок не был пуст так долго. Мы шли не спеша, стараясь подобрать подходящие слова, чтобы оценить и восславить искусство Берлиоза. Мысленно я решил не заказывать сложных блюд, приготовляемых часами, а ограничиться холодной закуской и куриным жарким. Но при этом чутко прислушиваться к советам метрдотеля: вдруг он предложит что-нибудь сытное и не требующее времени. Увы, это мое слабое место: еда должна подаваться сразу же, и любая задержка приводит меня в уныние. Вообразите же мое состояние, когда я услышал из уст Перлы одну из тех небрежных фраз, которые предвещают ни больше ни меньше, как крушение судьбы. Фраза небрежная, но не допускающая возражений. Я неважно разбираюсь в женщинах, но знаю, когда с ними можно спорить, а когда нет. В таком положении единственный выход — полностью забыть о себе, о своих желаниях, о своем упрямстве и воскликнуть, как будто хлопая в ладоши: «Браво!» Перла сказала:

— Куда мы идем? В ресторан? Поесть? Какой ужас! Повернем обратно.

Действительно, мы повернули на девяносто градусов и пошли прочь от ресторана. Но ее рука сжала мой локоть, моментально превратив меня из взрослого мужчины в восторженного подростка. Взволнованный, я едва сдержал свою признательность. Вместо того чтобы очутиться в гостеприимном зале «Агилы», мы вышли на громадную площадь, — и неизвестно, какая минутная фантазия заставила меня увидеть нас обоих как бы со стороны, издалека: трогательная пара, затерянная в пространстве. Все подробности той ночи в Монтевидео видятся мне так ясно, как если бы это было недавним сном.

Мы беззаботно пускаемся в плавание по бурному морю чувств, и лишь затем нас охватывает тревога. Меня уже не пугала прогулка по ночному городу. Я весь погрузился в несравненную игру — постепенное покорение женщины, и тут эта женщина снова заговорила:

— Пойти в ресторан? Какая глупость. Ненавижу закрытые помещения.

И тут же замолчала, чтобы через некоторое время продолжить:

— А может, вы из тех, кто придает большое значение еде? Из тех, кому необходим обед из двух блюд, за столом, покрытым скатертью?

Как будто она была знакома со мной не один год. И дальше, безапелляционным тоном:

— Мне хватает бутерброда в забегаловке!

Пожалуйста, не считайте меня женоненавистником на том основании, что временами мой гнев обращается против женщин. Минутные вспышки проходят сквозь всю нашу жизнь, но остаются без заметных последствий. Я восхищаюсь женщинами, одновременно срывая с них маску: это анархистки, повергающие в прах цивилизацию. Верьте мне, если каждый человек станет внимателен к мелочам, в нашем суетном мире воцарится хотя бы видимость порядка. Женщины — возмутительницы спокойствия, цыганки, им не понять необходимости принимать пищу четыре раза в день. Давая волю раздражению, скажу, что такого рода пост — признак не столько возвышенности, сколько боязни растолстеть. Я вспоминаю одну из поклонниц голодания, с ее культом пустого желудка, из-за чего ночи напролет моим единственным блюдом был чай с лимоном; и вот однажды утром я обнаружил ее на кухне, поглощавшую с тигриным аппетитом кремовые пирожные.

Нет, я не лицемер, отрицающий значение еды. Сделав отступление, замечу, что неутоленный голод был не единственной причиной моей досады. Пребывание в «Агиле», кроме обильного ужина, давало еще и отличную — почти незаменимую — возможность поговорить, узнать друг друга поближе, — так что предложение провести ночь вместе прозвучало бы естественно. Без ресторана — какой курс избрать, чтобы привести корабль к месту назначения? Наверно, я предложил самое разумное:

— Тогда выпьем немного виски и потанцуем?

Не считайте, что я сгорал от желания отвести Перлу в одно из сверхдорогих кабаре. Однако настоящего мужчину узнают именно по тому, сколько он готов потратить ради женщины в такие моменты. Кроме того, здесь были свои преимущества: безошибочное действие алкоголя, темноты и танцев, плюс возможность перехватить, опять же под покровом темноты, что-нибудь вроде оливок, сыра или арахиса. Итак, проект обладал немалыми достоинствами, не требующими лишних объяснений. Представьте же мое удивление от слов Перлы:

— Пригласить меня в boоte! Что за первобытный способ обольщения! Настоящий ребенок, чистая душа! Я в восхищении, но запереться в четырех стенах — вас от этого не коробит? Какой ужас!

Вы, конечно, понимаете, что я всерьез рассердился. Про себя я сыпал проклятиями, но к моим губам как бы приросла широкая улыбка. Речь шла уже не о самолюбии, а о том, как спасти ночь. Эта женщина своими презрительными восклицаниями расправлялась с любым из моих планов в зародыше. Одетый легко, я начинал дрожать. Значит, оставались улицы города. Прогулка пешком — в такой час! — или поездка в такси, куда глаза глядят, с болтливым шофером? Этот выбор между двумя путями парализовал мой ум, особенно потому, что существовал третий — и последний: просто и бесцеремонно исключить все промежуточные стадии. Признаться, у меня недостаточно смелости для откровенных предложений. И не подавленное до конца сомнение относительно рода ее занятий… Сомнение, переросшее в уверенность: я стою в полушаге от роковой ошибки. Я чувствовал, что слово «отель» превратит меня в чужака, в нежелательного спутника. Если бы еще я обронил громкое название, из тех, что тешат наше тщеславие, — «Риц», «Пласа», «Карлтон», «Кларидж», — но убогий приют, чье имя совестно произносить вслух… В предвидении этого я оцепенел: в уме нарисовалась гнусная дыра, набитая мимолетными парами, объятия на рваных простынях, угрюмый привратник у входа, собирающий деньги… Как можно заставить женщину пройти через это? Любовь все поймет и простит? Да, но на это нужно время. Времени у меня как раз не было.

— Отлично, — бросил я. — Мы не пойдем в ресторан. Мы не пойдем в boоte. Будем голодать. Все, что хотите, только не оставаться на улице.

Перед тем как составить в уме следующую фразу — и чтобы перевести дух, — я остановился: нужно было объяснить, что время, отведенное нашей — как сказать: связи, дружбе? — было страшно коротким: два, три дня, не больше. Неожиданно возникшая — кто знает этих женщин! — боязнь совершить тактическую оплошность и услышать в ответ: «Тогда давайте расстанемся!» — удержала готовые вырваться слова. Я не пожалел о своем промедлении. Перла заметила:

— Наконец-то я слышу от вас что-то стоящее.

Ободренный, но растерянный, я задал вопрос:

— Куда же мы отправимся?

— Все равно. Куда-нибудь.

— Куда-нибудь?

— Именно так.

А потом непредсказуемая действительность подарила мне то, что я не раздумывая назову вершиной жизни, моей самой необыкновенной ночью. Пожалуй, не каждый сможет остаться на высоте положения в такие пугающие и великолепные минуты. Я сам то и дело отвлекался, на вершине блаженства не теряя из виду циферблата и размеряя удовольствие так, чтобы успеть в ресторан до двух часов — времени закрытия. В океане страсти, в буре взаимного проникновения, я не забывал о своей маленькой хитрости: ни звука о скором отъезде из Монтевидео. Даже больше: пока я жадно ласкал эти неповторимые руки, это родное мне лицо, ложная дальновидность подсказывала мне, что задерживаться в Уругвае не стоит. Главное было оказаться победителем; а «еще один день» не будет ли значить попросту «следующий день»? Улететь завтра, первым же утренним рейсом! Читатель возразит: постоянные расчеты не позволяют назвать то, что я испытывал, любовью. И ошибется: память сохранила только ощущение полноты. Ее нужно сильно напрячь, чтобы вспомнить досадные пустяки, — а без них тоже не обошлось. Трудно убить червя, что сидит у каждого внутри: мы охотнее отдаемся нетерпению, чем большому горю или большой радости. Жизнь слишком плотно набита событиями, чтобы прожить ее без воспоминаний. И все же воспоминания обманчивы. Говоря о часах, проведенных вместе с Перлой, я не могу — еще один провал в памяти? — ничего сказать о голоде. Его упорная и медленная работа привела меня в расстройство, которое, должно быть, усилило почти неземное волшебство той ночи. Нет, не принимайте это за простое увлечение девушкой. С беспощадной ясностью я осознал: эта неописуемая белизна, эта лишенная красок кожа, способные вызвать у иного насмешку, сотворены для меня; эту красоту моя душа тщетно искала с незапамятных времен. Потом были истории о далекой стране, замке в моравских лесах, матери-англичанке, вспыльчивом отце-охотнике; а также тайны Лиги Освобождения, предлагавшей, — если я правильно расслышал, — возврат к прошлому. Да простит меня Бог, но я упорно доказывал себе: секреты, выданные первому встречному, не следует принимать всерьез. Разве мог я представить, что не был первым встречным; и тем более, что мое непонимание этого скоро освободит меня от верности Перле. В общем-то, я узнал о просторных и светлых комнатах (размером с наши загородные дома), где жила та самая англичанка, намного больше, чем о тайных собраниях и слежке.

— Бедняжка, — вздохнул я с жалостью, — провести детство в замке, чтобы очутиться со мной в таком месте…

— Что мне до этого места! — ответила она, оглядываясь и будто вправду не замечая бурого одеяла сомнительной чистоты, грубо сколоченного стола с зарубками от ножей, стен, покрытых пятнами и карандашными надписями.

Вскоре я был захвачен беседой. Перла говорила быстро и непринужденно. Впрочем, при виде ее бледной, как рыбья чешуя, кожи я мог восхищаться чем угодно. Я не сказал об этом Перле, но уже приближался час закрытия ресторана: час неминуемой разлуки. Настал момент, и я решил пожертвовать предвкушаемой мной говядиной а la Rossini. Каждый доказывает свою любовь на собственный лад. Но повторяю еще раз: та ночь была самой необыкновенной в моей жизни. На другое утро я улетел в Буэнос-Айрес.

И с кем же я столкнулся в самолете? — с мельником из Росарио. В тесном проходе, между сумками, пальто и пассажирами, мы раскланялись друг с другом, чтобы в итоге стукнуться лбами. Потрогав ушибленное место, мой знакомый поинтересовался:

— Как поездка?

— Все хорошо.

Я снова обратил внимание на любопытную расцветку кожи у висков, напоминающую мороженое-ассорти, вспомнил о пшеничных ростках, о донжуанской славе мельника и неизвестно почему осмелел. Желая досадить ему немного моим триумфом на его же поле, я описал в подробностях прошедшую ночь. Только об этом и шла болтовня в течение всего полета и даже на таможне. Вероятно, глухая неприязнь к этому человеку — который всего лишь защищался как умел от ударов времени — развязала мне язык и заставила меня без малейшего колебания принести Перлу в жертву, раздеть ее (образно выражаясь) и выставить на обозрение. А внутренний голос шептал без умолку: предатель!

Предатель… но кто не способен им стать? Таких не найти среди людей из общества, некрепких духом. Может быть, какой-нибудь гордец; но допускаю, что такого человека нет вовсе. Хуже всего то, что признания, сделанные в самолете, стали своего рода тренировкой, прекрасной тренировкой. Я научился рассказывать эту историю, со всеми забавными деталями, добавляя меланхоличные вставки относительно наших слабостей. Как дрессированная собачонка, приученная исполнять один и тот же трюк, я рассказывал о моем приключении с Перлой каждому случайному собеседнику.

Тем не менее в первый раз я пожал не только лавры: одна крохотная заноза еще долго мучила меня. Она таилась в небрежно брошенной фразе:

— Женщина тебе понравилась, так зачем было ее бросать?

Ясно, что росариец[8] страдал пороком, присущим всем знатокам своего дела или мнящим себя знатоками: получив урок от профана, они оставляют за собой последнее слово, возражая по мелочам. Вопрос, пожалуй, имел вид запрещенного приема. Я испытал немалое смущение, но, к счастью, быстро припомнил одно из выражений, созданных для оправдания любых поступков. И моментально перешел в контратаку:

— Разве испанцы не говорят, что в любви побеждает тот, кто уходит?

Разъяснение вызвало у меня приступ ярости.

— Нужно довести женщину до вершины наслаждения — вершины, на которой почти невозможно удержаться. Иначе она не дает всего, на что способна. Согласен, что, когда доходит до этого, уйти очень трудно; но если этого не узнать, то лучше и не начинать. Говорю как человек опытный: ваш испанец понимал в женщинах меньше, чем я.

Может быть, он сказал «поменьше, чем я»? Так или иначе, последнее слово осталось за мельником: под предлогом атаки на испанца он уязвил меня. К счастью, я быстро оправляюсь, что и продемонстрировал тем же вечером. Другой испанец — торговец мясом и костями, — увидев заказанный мной «фернет» с бутербродами, рассказал какую-то вульгарную байку о голоде в деревушке, окруженной во время гражданской войны. Повысив свой и без того резкий голос, я заявил:

— Ах, что за голод, что за голод испытал я этой ночью в Монтевидео.

Последовала история с Перлой. Оттуда я поехал в клуб, чтобы принять душ. Под струями воды голые люди вели беседу о спортивной ходьбе. Один из древних старичков — завсегдатаев спортивного клуба (где они выглядят совершенно не на своем месте) выдал следующее:

— Если не ошибаюсь, самый быстрый в мире человек жил в мое время: это Пэддок.

— Голову даю на отсечение, что вы имеете в виду Ботафого и Олдмэна, — вмешался другой.

Я, в свою очередь, прервал спорщиков:

— А вот я поставил рекорд быстроты вчера в Монтевидео.

И пустился в описание той ночи. Постепенно я оттачивал мастерство, выделяя все перипетии, подчеркивая комические эффекты. Странно: чем дальше, тем меньше я настаивал на кратковременности случившегося. Объясняю, что если это и было искажением истины, то ненамеренным. И желание хотя бы немного обелить Перлу здесь было совершенно ни при чем. Просто после нескольких часов удовольствия мне уже казалось, что все продолжалось больше одной ночи. Кто-то возразит, что мои воспоминания касались только двух мест — театра «Солис» и отеля затем — и для игры воображения оставалось не так много места. Должно быть, подсознательно, или во сне, я начал как бы раздвигать случившееся, делая тем самым нашу идиллию — по крайней мере, в глазах слушателей — более совершенной. В сущности, это обычное дело. Один вечер в отеле «Хардин» в Лобосе,[9] превращается в три-четыре дня; тенор поет «когда я жил в Асуле», и мы вспоминаем неделю, проведенную там. Но по-настоящему любопытно вот что. Одобрение собеседников окружило меня чем-то вроде ореола, однако счастливым я себя не чувствовал. Глубоко засевшее беспокойство не покидало меня. Достойный зависти смельчак, то есть я, не превратится ли он в самого несчастного из смертных? Делая из образа Перлы карикатуру, не вредил ли я себе самому? Если бы тогда мне задали прямой вопрос, я бы ответил коротким «нет». Позднее я утратил былую самоуверенность и рассказывал историю уже через силу, как бы под влиянием постыдной привычки. Каждый смешок моих слушателей — бесценная награда для любого на моем месте — отдавался болью в сердце и еще долго звенел во мне язвительным эхом. Но никто не способен долго отдаваться нелюбимому делу, и после полудюжины экспериментов я перестал выносить на суд других мою связь с Перлой. Сейчас одна мысль об этом заставляет меня вздрагивать; кажется, прошла вечность с тех пор, как ее имя не слетало с моих губ. Такое каменное молчание никак не связано с забвением. Перла осталась в моей памяти как святыня, и я — раскаявшийся, стенающий, влюбленный грешник — каждый день отправлялся на поклонение ей. О том, чтобы отправиться на Восточный Берег[10] найти ее там, я и не помышлял: правительство запретило поездки. При диктатуре весь народ выглядит немного глупо — послушные школьники в страхе перед указкой учителя…

Однажды ночью, пять лет спустя, я был с друзьями в «Охотничьем рожке». Кажется, мы сравнивали Буэнос-Айрес в прошлом и в настоящем, когда чьи-то прохладные пальцы закрыли мне глаза. Я обернулся и увидел Сесилию. Мы поцеловались почти машинально, и слова женщины — прозвучавшие совсем некстати — отдавали неизбежностью:

— Куда пойдем?

Для женщины не существует никаких отговорок и никаких препятствий. Все, что есть в мире, — это пара, половину которой составляет она сама. Вопрос Сесилии, хотя и неизбежный, застал меня врасплох. В таком состоянии у людей моментально портится настроение, и я готов был сопротивляться. Что скажет метрдотель? Что станет с моим жарким? Кто его съест? Кто заплатит? Что я скажу своим товарищам? Однако за соседним столиком я обнаружил мужа Сесилии, чья идиотская улыбка была адресована мне, и заменил всю заготовленную обойму слов на один уважительный вопрос:

— А как же он?

— Мой муж понимает все, — гордо ответила Сесилия.

Все пропало, осталось вести себя как подобает джентльмену. С элегантной прямотой я объявил приятелям, пребывавшим в полном недоумении:

— Сеньоры, завтра разберемся с деньгами.

Проходя мимо мужа, я отвесил ему вежливый — слишком вежливый — поклон. «Бедняга не сознает, — подумал я, — что, желая его высмеять, я изображаю сочувствие? Ну и пусть».

Сесилия между тем повторила:

— Куда пойдем?

— Домой, — отчеканил я.

Этим вечером я был прямолинеен.

— К тебе домой? — переспросила она обескураженно.

— Да. В такой час нечего шататься туда-сюда.

— Ладно.

Похоже, она подавила улыбку. Отважно шагая, я рассуждал с необычайной ясностью: «Говорить немного: подавали тунца, значит, может остаться запах. Затем моя комната. На женский взгляд, бедлам, но все же не такой, как обычно».

Мы пришли. Я предложил ей рюмку виски, завел пластинку и скрылся в ванной, где вымыл руки, шею, лицо, почистил зубы, наконец, облился одеколоном. Только из уважения к Сесилии я не разделся полностью, облачившись в легкий и просторный халат, с рукавами-крыльями и разноцветными драконами на черном фоне. Мой душевный покой нарушила лишь внезапная мысль о том, что женщинам не нравятся мужчины, пахнущие зубной пастой. Подышав в ладонь, я убедился в правильности моих подозрений и, отложив атаку, приступил к легкой болтовне. Речь шла о том о сем, пока Сесилия вдруг не сказала:

— В Праге я познакомилась с твоей подругой. Угадай, с кем? С Перлой.

Лишь только я услышал это имя, как испытал болезненное ощущение, будто мне сделали прививку тропической лихорадки. Спокойный вид Сесилии заставил меня измениться в лице, задрожать, едва не упасть в обморок. Несмотря ни на что, я попытался сохранить видимость спокойствия: не могу судить, удалось мне это или нет. Сесилия продолжала:

— Мы встретились на коктейле. Весь вечер она была рядом со мной.

Беседовать с другой женщиной о Перле было бы недопустимым святотатством. Сдерживая себя, я произнес:

— Наверное, ты ей понравилась.

— О нет. Бедняжка только и знала, что говорить о себе и о тебе.

Она явно не собиралась плохо отзываться о Перле, и я посмотрел на нее с признательностью. «Я не ошибся в Сесилии, — мелькнула у меня мысль. — Сколько благородства, сколько понимания!» И в очередной раз я удивился, что мог принять ее когда-то за женщину моей жизни. Верный друг, она была непостижимо далека моему сердцу. Итак, я перешел к той, которая была близка:

— Перла все еще в Праге?

— Да, и не может вернуться сюда. За ней наблюдают и не выпускают из страны. Стало известно, что она принадлежит к революционной организации. Ее взяли, допрашивали, пытали конечно же, но она утверждает, что никого не выдала. Потом ее выпустили. Возможно, ее считают незначительной фигурой или хотят проследить за ней, чтобы выйти на руководителей тайного общества. Несчастная знает: один неверный шаг, и она пропала. Приехать сюда — об этом нет и речи.

— А если я поеду к ней?

— Эта женщина живет воспоминанием о тебе. Я бы сказала даже, что она с безразличием относится к происходящему. Словно ей достаточно было одной встречи с тобой.

— Ты полагаешь, что я все-таки должен решиться и поехать?

— Я услышала от нее какую-то фантастическую историю. Вы были знакомы до вашего знакомства: ты ей приснился. Во сне она полюбила тебя, а когда увидела наяву, то не удивилась, потому что ждала этого все время. Объяснять что-то не было необходимости. Почему она не могла влюбиться в одно мгновение? Достойная женщина, встречающая настоящую любовь, не прибегает к уловкам и уверткам: такие игры не для нее. Уверяю тебя, что мужчина — если только он не безмозглый чурбан — чувствует это. Каждый дурак слышал о любви с первого взгляда и знает, что влюбленные всегда докажут: то, что с ними случилось, должно было случиться.

— Так, может, мне попробовать найти ее?

— Лучше не пытайся. Бедняжка похожа на всех женщин: у нее на уме только ты. Тебе этого не понять, мужчины настолько сдержанны.

— Ну, не совсем. Стоит послушать их в клубе…

— Сразу же по приезде ты будешь арестован. В конце концов посольство вмешается, и тебя вышлют из страны. Лучше не пытайся.

Страх — чувство объяснимое, но до чего же унылое.

Загрузка...