Башня. Когда едешь по новоорлеанскому шоссе, она видна за добрые десять миль: стройная, прямая, сужается она к острию шпиля, откуда рвется в небо флаг, а небо над ней — то огненно-синее в ярких лучах солнца, то серое, как надгробье, когда мрачные тучи низко нависают над столь же мрачной землей.
Внутри башни — этого, конечно, не увидишь за десять миль — разместились плотно пригнанные один над другим двадцать четыре яруса офисов. В офисах подписывают документы, что даруют или отнимают миллионы, и едва слышно произносят слова, что стоят куда больше миллионов, а в одном из кабинетов такое слово дарует или отнимает жизнь.
Трижды в самой башне совершалось убийство, и мраморные стены ее до сих пор хранят следы пуль.
Первым из трех, нашедших смерть в башне, оказался доктор Карл Вайс. Вторым — губернатор Хьюи Пирс Лонг, пуля настигла его секундой раньше, чем Вайса, но умер он не сразу, а много часов спустя, на больничной койке. Третьей была женщина, властная, безжалостная и прекрасная, но она допустила одну ошибку.
Глядя, как приближается под неумолчное шуршанье резиновых шин, похожее на мягкий перестук погребальных барабанов, и все глубже уходит в серое небо шпиль башни, я вспоминал те времена, когда, мчась по шоссе на свидание с Адой, вот так же смотрел, как вонзается ввысь башня. На свидание с губернатором Адой Мэлоун Даллас, резиденция которой размещалась в той самой башне, Капитолии штата Луизиана.
А воспоминания эти одно за другим возвращали меня к той поре, когда губернатор Ада Даллас была просто Адой, которую я любил и которая по-своему любила меня.
Вот о чем я думал по пути из Нового Орлеана, глядя, как уходит в мрачное дождливое небо башня, становясь все выше и выше, все шире и шире. Я ехал на похороны Ады.
В день, когда я встретил ее впервые, я тоже ехал в машине по этому шоссе, только в обратном направлении. Минуло восемь лет, а мне кажется, что всего лишь восемь недель. Раз события позади, времени не ощущаешь. А если есть веская причина их вспоминать, то прошлое восьмилетней давности вспыхивает в памяти не менее отчетливо, чем эпизод восьмичасовой давности.
В тот субботний день восемь лет назад, не имея никакого серьезного намерения и даже не сознавая как следует, чего мне хочется, я вышел из дома, пересек ослепительно белый, с тенью по краям бетонный дворик, открыл калитку горячей от солнца железной решетчатой ограды и, очутившись на улице, сел в только что купленный мною подержанный «бьюик», ждавший меня у обочины тротуара, и тронулся в путь. Машина, казалось, сама выбирала дорогу, стремясь поскорее вырваться из хаоса и тесноты Французского квартала, и устремилась на восток по шоссе, идущему параллельно океанскому побережью. Сперва океана не было видно — только зеленые поля, пересеченные извилистой лентой серого шоссе; но вскоре я уже ехал вдоль коричневой полосы пляжа и любовался Мексиканским заливом — бесконечной гладью, полыхающей под ярко-синим полотном неба, в котором тлел раскаленный шар полуденного солнца. Я не сводил глаз с этого блеска и мчался вперед. Я не знал, куда еду, я ехал и ни о чем не думал. Наверное, меня гипнотизировало постоянное мерцание бесконечной глади или горящая синева над головой. По крайней мере теперь мне так представляется. Я пересек большой мост у залива Святого Людовика, миновал Христианский пролив, Галфпорт и, наконец, Билокси, но, даже поняв, что уехал довольно далеко, все же продолжал устремляться вперед, поддаваясь гипнозу солнца, неба и ослепительной воды.
Не раз с тех пор думал я о том, как изменились бы судьбы и жизнь многих людей, если бы в Билокси, штат Миссисипи, я повернул и поехал назад, к тому, что считалось моим домом. Но я не повернул. Я продолжал мчаться вперед.
Я проехал почти двести миль и очутился в городе Мобил, штат Алабама, предопределив, сам того не ведая, почти на восемь лет историю штата и насильственно перекроив судьбу бессчетного числа людей. Но ведь я и не подозревал, что только из-за того, что в Билокси я не повернул назад, события вдруг примут совсем иной оборот. Миновав первые дома Мобила, я увидел стоявший фасадом к коричневой полосе пляжа импозантный белый мотель, увенчанный незажженной неоновой вывеской: «Остановись здесь!»
Я подчинился приказу, решив, что заехал слишком далеко, чтобы в тот же день вернуться обратно. Переночую здесь, подумал я, утром полежу на солнышке, покупаюсь, а днем отправлюсь домой. Я въехал на стоянку, вошел в контору и зарегистрировался у женщины-администратора с лицом, на котором жизнь оставила свой отпечаток. Получив у нее ключ от домика и расположившись, я долго нежился в ванне с теплой водой.
Когда я наконец вылез из ванны, небо за окном уже совсем потемнело. Обвязав вокруг бедер большое банное полотенце, я звонком вызвал коридорного, дал ему деньги и попросил купить бритву, недорогие купальные плавки и бутылку виски в супермаркете неподалеку на шоссе.
В дверь постучали. Я открыл, но это был не коридорный, а женщина-администратор. Я хотел было закрыть дверь, но она, сказав: «Ничего, ничего», вошла. Она принесла то, что я заказывал, и положила все эти вещи вместе со сдачей на стол.
Ее взгляд, скорее просто любопытствующий, нежели оценивающий, остановился на мне.
— Больше ничего не нужно, — сказал я.
Она коротко и чуть зло усмехнулась:
— Уверены?
Неужто у меня вид человека, так сильно в чем-то нуждающегося? Ей было самое меньшее лет пятьдесят, волосы выкрашены в чудовищный фиолетово-коричневый цвет, а порочное лицо явно носило печать возраста.
— Уверен, — ответил я.
Но она не уходила.
— А мне показалось, — сказала она, и ее неподвижные зрачки вонзились в меня, — мне показалось, что вы не прочь провести время с красивой молодой дамой. Среди моих приятельниц есть очень красивые молодые дамы.
— Вы ошибаетесь.
— Это не совсем обычные девицы, это очаровательные молодые дамы.
— Нет, сегодня не стоит.
— Одна из моих приятельниц очень интеллигентная дама. Мне кажется, вам будет приятно с ней поболтать.
Она сказала, что вызов обходится в сто долларов. За целую ночь, конечно, а не за несколько минут. Разумеется, согласился я, но сегодня не стоит.
Уже держась за ручку двери, она повернулась и сказала: «Семьдесят пять», и я был поражен, услышав после секунды молчания собственный голос: «Ладно».
Она улыбнулась, но не торжествуя, а с таким видом, будто с самого начала знала, что я соглашусь, будто этим «ладно» неминуемо должен был завершиться наш разговор, и вышла.
Когда она ушла, я задумался над тем, почему ответил согласием. Ведь мне же не хотелось. Может, от скуки, может, от одиночества, может, из-за того, что она скинула двадцать пять долларов, а скорее, пожалуй, из-за пассивности. Это состояние уже давно не покидало меня. В последующие годы я нередко удивлялся тому, что за удача, или как это по-другому назвать, подтолкнула меня согласиться. Но, разумеется, доля удачи здесь была мала. Это я сам, Стив Джексон, сказал «ладно», во-первых, в силу любопытства, во-вторых, чтобы провести время, а главное, как я уже сказал, потому, что мне было на все наплевать.
Я побрился, оделся и вышел во двор полюбоваться заливом, теперь совсем черным. Желтая лунная дорожка, словно разрезая его, уходила за горизонт. Ночной ветерок был слабым, но от воды тянуло прохладой. Я продрог и пошел обратно в свой домик читать лежавшую на столе местную газету и думать, какой же будет девица, что вот-вот явится ко мне.
Спустя полчаса в дверь снова постучали. Я отворил, из коридора хлынул свет, и я очутился лицом к лицу с высокой красивой девушкой в похожем на хитон белом платье.
Она спокойно стояла в дверях и улыбалась. Я не сводил с нее глаз, не потому что был изумлен — я ведь так и не придумал, какой она будет, — просто на мгновенье я замер. Бывают минуты, когда одна половина разума полностью отключается, в то время как в другой его половине колесики продолжают вращаться, безошибочно фиксируя поступающие извне импульсы и превращая их в информацию. Поэтому, хоть я и стоял, онемев и, наверное, разинув в удивлении рот, мой мозг тем не менее неуклонно фиксировал: у нее правильные, но чересчур волевые для настоящей красавицы черты лица (позже я понял, что ошибся: она была на самом деле красивой), обещающая сладости и утехи фигура античной богини, а во взгляде ум и проникновение. Она умела видеть. Когда наши взоры скрестились, я понял, что она умеет видеть.
Перед этим ее умением видеть я был обнажен, беззащитен и ошеломлен. Она улыбнулась, пытаясь помочь мне прийти в себя, и я почувствовал, что с меня сорвали все покровы.
Я проглотил комок в горле от волнения и беспечным, как мне казалось, тоном сказал: «Привет! Входите!» — неприятное чувство, которое испытываешь, когда тебя рассматривают, прошло. Теперь она казалась мне просто рослой и очень хорошенькой девушкой.
Все так же улыбаясь, она вошла в комнату. На ее лице, непроницаемо спокойном, с классическими чертами, почти не было косметики, только губы были накрашены, а духи скорее служили средством освежающим, чем возбуждающим. Она с успехом могла сойти и за учительницу из воскресной школы, и за проститутку, кем она, собственно, и была. Грациозной походкой, медленно ступая длинными ногами, она прошла по комнате, и смотреть, как она двигается, было наслаждением.
Высокая, еще раз отметил я, но не худая. Правда, и не полная: как раз в меру для ее роста.
— Добрый вечер! — В ее голосе слышалась не просто вежливость, а тщательно размеренная элегантность. — Меня зовут Мэри Эллис.
Тоже нечто необычное. Ей полагалось назвать только имя. Ее, конечно, на самом деле звали вовсе не Мэри Эллис. Но то, что она назвала и фамилию, было забавно.
— Стив Джексон.
И я тут же разозлился на самого себя, зачем назвал свое настоящее имя — я никогда этого не делал, — меня взволновали ее светские манеры в сочетании с откровенной чувственностью, — и покраснел от смущения.
— Рада с вами познакомиться.
Она стояла прямо передо мной — мы были почти одного роста — и совсем близко: я ощущал ее близость и исходящий от нее аромат, но все-таки не настолько близко, чтобы это казалось неприличным.
Она продолжала улыбаться своей чересчур вежливой улыбкой, и я понял, что ей известно про охватившее меня чувство неловкости.
— Можно сесть?
Она явно старалась помочь мне прийти в себя.
— Пожалуйста. — Я тоже не хотел оказаться в стане побежденных. — Выпьете?
— С удовольствием.
Смешивая виски с водой, я чувствовал на себе ее взгляд, чувствовал, как пылает мое лицо, и был уверен, что это ее забавляет. Давно уже я не испытывал такого смущения.
Я протянул ей стакан.
— Спасибо. — Она позволила мне разглядеть ее покрытое легким загаром, вылепленное по греческому образцу лицо.
Мгновенье мы — она сидела, я стоял — молчали.
— Вам никогда раньше не приходилось приглашать к себе девушку?
— Нет, — не сразу ответил я.
— Как отрадно! — отозвалась она с дружеской усмешкой.
— Очень рад, что угодил.
— В самом деле, — подтвердила она и, сделав глоток, с улыбкой продолжала: — Неприятное, но неизбежное обстоятельство: я ставлю себе за правило сначала решать деловые вопросы.
— Ну разумеется. — Я достал из бумажника несколько купюр, которые вручил ей, мне казалось, с достаточным тактом.
— Спасибо.
Она, не жеманясь, взяла деньги, пересчитала, затем, продолжая улыбаться уголком рта, открыла свою сумочку и решительно опустила их туда.
Поставив стакан, она прошлась по комнате. Она двигалась с усвоенной сдержанностью, словно ей вот-вот предстояло сделать какой-то опасный шаг и она исподволь готовилась к нему. В ней было нечто обещающее взрыв, — такое впечатление она производила и при первой встрече, и, как мне суждено было убедиться, всегда и везде. Что сулило наслаждение, в котором немалое место отводилось плоти.
И все годы, пока мне суждено было знать ее, это ощущение затаенной страсти, пребывающей в ожидании взрыва, так и не исчезло. Не изменилось ни ее тело, ни те наслаждения, которые оно дарило. За семь лет она, по-моему, не прибавила и не убавила в весе и пяти фунтов.
Изменилось только ее чистое золотисто-смуглое лицо Минервы: оно отяжелело; углубилась бороздка, идущая от носа ко рту (результат, по-видимому, бесконечных испытаний твердости духа и одержанных ею побед); да взгляд ставших более яркими глаз сверлил с такой настойчивостью, что казалось, если будешь не мигая, упорно и долго смотреть на собеседника, то сумеешь проникнуть в его мысли и добраться до его истинных намерений.
Но в тот вечер в домике мотеля я никак не мог предвидеть всех перемен и сложностей, что принесли с собой последующие годы. Я и не думал, что мне суждено снова встретиться с ней. Я просто смотрел, как она двигается по комнате.
Надеюсь, я дал понять, что она была удивительно женственной и привлекательной, умела — что мне суждено было узнать позднее — зажечь любого мужчину и сама обладала высоким потенциалом чувственности. Но не настолько высоким, чтобы терять голову. Она никогда не отдавалась чувству целиком. Не она принадлежала любви, а любовь — ей. И всегда умела использовать любовь в своих целях. Она повернулась с нарочитой замедленностью и сказала: — Ночь обещает быть восхитительной. Может, погуляем по берегу?
— С удовольствием.
Вслед за ней я вышел во двор, и мы свернули на выложенную плиткой дорожку, что вела на пляж.
По высокому небу, которое от света утонувших в бездонной глубине звезд казалось скорее синим, чем черным, бежали облака.
— До чего хорошо! — обернувшись, бросила она, словно читая мои мысли.
— Хорошо! — согласился я. — Просто чудесно!
Она остановилась и посмотрела на меня. В свете луны я мог различить ее волевое лицо.
— Знаете, а вы мне нравитесь. Правда, очень нравитесь, иначе зачем бы я это говорила. Я говорю это только потому, что мне хочется сказать. Вы мне очень нравитесь.
Я хотел было ответить, что она мне тоже нравится, но ограничился тем, что сказал:
— Что ж, очень рад.
— Спасибо.
Мы шли по песку, в котором по щиколотку утопали ноги, а потом остановились, подставив ветру лицо, поглядеть на море и на белый серп нарождавшейся луны. Прохладный ветер шевелил ее волосы, тускло блестевшие в лунном свете.
— Вам не холодно?
— Нет. Здесь так хорошо!
Но я все равно снял пиджак и накинул ей на плечи. Моя рука коснулась ее плеча; оно было упругим и прохладным.
— О, спасибо.
Я еще раз, теперь уже не случайно, коснулся ее плеча, и она прильнула ко мне.
На следующее утро первое, что я увидел, проснувшись, была Ада, в то время известная мне под именем Мэри Эллис. Воплощение чистоты, в своем белом платье, она сидела в кресле и читала утреннюю газету, а на ее золотисто-смуглом лице не было и следа сна или усталости.
— Доброе утро! — поздоровалась она.
— Доброе утро!
Все выглядело вполне пристойно.
Мы позавтракали в кафе и отправились купаться на узкую полосу песка позади мотеля. «Я всегда вожу с собой купальный костюм», — сказала она. Позже, когда мы лежали на горячем песке под обжигающими лучами солнца, она вдруг спросила:
— Тебя ничего особенно не трогает, правда?
Я удивился и поэтому ответил почти искренне:
— Возможно.
— Жаль. Плохо, когда человека ничто не трогает.
Угадала, подумал я. Меня именно Ничто не трогало. Я очень положительно и конкретно относился к моему Ничто. Я почти любил это Ничто с заглавным «Н», я был погружен в него и не имел никакого намерения из него выбраться. Оно существовало и принадлежало мне одному. Затянуть меня снова в ловушку никому не удастся.
— Ну, не так уж плохо, — отозвался я на сей раз искренне.
Она взглянула мне в лицо.
— А я считаю, что плохо. По-моему, лучше уж увлекаться чем-нибудь дурным, чем вообще ничем.
— Я придерживаюсь другого мнения.
— Тебе надо встряхнуться.
Ее гладкое, молодое, но не юное лицо не менялось, не хмурилось, однако на нем явно проглядывала озабоченность.
И я почувствовал благодарность. Мне хотелось сказать ей правду, объяснить, что я не пребываю в состоянии сна, а вообще не живу и что то же самое в недалеком будущем случится и с ней. Но я ничего этого не сказал. Она и сама скоро узнает.
— Может, и так, может, ты и права, — на этот раз солгал я.
— Хорошо бы нам снова увидеться, — предложила она. — Хочешь?
— Конечно. Мой телефон в справочнике. В новоорлеанском.
На ее лице отразилось крайнее изумление.
— Разве ты из Нового Орлеана? У тебя на машине номер… — Она запнулась, и на ее лице опять появилась улыбка. — Это твое настоящее имя? А кем ты работаешь? Впрочем, если не хочешь, не говори.
— Я работаю на телестудии.
Позже я всегда буду помнить, что она выразила желание снова встретиться со мной до того, как узнала, что я представляю собой благоприятный случай. Если меня и использовали, то по крайней мере сначала я виделся ей в иной роли.
Но, когда она услышала слово «телестудия», на ее лице, по-прежнему спокойном, появилась какая-то настороженность. Умей она шевелить ушами, они бы явно настроились вперед. По-видимому, боги, которые ей покровительствовали, а то и собственный ангел-хранитель в ту минуту указали ей на меня, и она приняла это к сведению.
Но она лишь кивнула.
— А чем ты занимаешься? В Новом Орлеане, разумеется, — поспешил поправиться я.
Она посмотрела мне в лицо и улыбнулась:
— Хожу в колледж Софи Ньюкомб.
— Я спрашиваю серьезно.
Колледж Софи Ньюкомб — самое аристократическое учебное заведение на крайнем юге.
— Учусь в колледже Софи Ньюкомб.
— Боже мой!
Она звонко рассмеялась.
— Мне бы не следовало говорить тебе об этом, но это чистая правда. В следующий раз, когда мы увидимся, я расскажу тебе все подробно.
А потом это было в Новом Орлеане. Я и не думал, что мы встретимся. Нет, я, конечно, не забыл ее, но вовсе не думал увидеться с ней опять. Я рассматривал наше знакомство как одно из тех приключений, что порой выпадают по мановению волшебной палочки, но никакого продолжения не имеют. Спустя две недели, услышав ее голос по телефону, я узнал ее только тогда, когда она сказала:
— Я же обещала позвонить.
И я почувствовал, как меня охватило волнение.
— Хочешь повидаться?
Ее прямота могла бы показаться назойливой, если бы мне самому не хотелось с ней встретиться.
— Разумеется, — ответил я. — Приходи, выпьем по стаканчику.
Секунду она оставалась в нерешительности.
— Хорошо.
В тот вечер она действительно ни о чем ином, как посидеть вместе за стаканчиком виски, казалось, и не думала. Но мне всегда претила роль евнуха-исповедника, и я быстро уговорил ее передумать. По крайней мере мне так казалось. Ее отношения со мной, само собой разумеется, перестали быть профессиональными.
На той же неделе она пришла ко мне второй раз, а потом явилась на следующей. Не мешаю ли я ее работе, подумал я, но спросить не решился. Она сама объяснила. Оказалось, что она ездила в Мобил только на субботу и воскресенье или по особому вызову. Чем меньше объем работы, тем выше цена, сказала она, добавив, что именно таким путем ей удается платить за обучение в колледже.
— Когда с этой авантюрой будет покончено, а произойдет это в самом ближайшем времени, я не хочу, чтобы кто-нибудь, узнав про мои занятия, нанес мне удар под дых. Я хочу распрощаться с этим навсегда.
— Тебе нравится «Ньюкомб»?
— Ты хочешь знать, нравлюсь ли я «Ньюкомбу»? Нет, не нравлюсь. За эти четыре года я прошла через настоящий ад, но сумела кое-чего добиться и в июне уже получаю диплом, что редко случается в столь аристократическом учебном заведении.
Если бы ты только знал, как я их ненавижу! Ненавижу за то, что они меня презирают. А презирают меня не из-за того, что я проститутка, — да, да, будем говорить откровенно, я проститутка, — а из-за того, что я неблагородного происхождения. Вот что говорят, когда ты родом из Айриш-Чэннела. Про Чэннел все сразу становится понятным, как только слышишь, с каким акцентом там говорят. Не лучше, чем в Бруклине. Я-то давным-давно научилась говорить правильно и вовремя скорректировала и акцент, и туалеты, и даже домашний адрес. Но тем не менее один только факт, что я родилась и выросла в Айриш-Чэннеле, заставляет их плевать на меня. А факт этот нельзя ни уничтожить, ни скрыть.
Мои субботние и воскресные занятия скрыть нетрудно, хоть я и проделывала это неоднократно. Я ни разу — как бы это получше сказать? — не вступала в деловой контакт вне Мобила, где никто не знает моего настоящего имени, и всегда надеваю черный парик. Никогда не назначаю свидания — так мы обычно выражаемся — с теми, у кого на машине новоорлеанский номер. С тобой мы встретились только потому, что у тебя техасский номер. Как видишь, я совершила ошибку, — засмеялась она.
Я объяснил ей, что купил машину в Техасе.
— Нет, — продолжала она, — все это не из-за Мобила, все из-за Чэннела. Меня ни разу не пригласили в клуб, даже в тот, где собираются студентки, приехавшие из провинции, которых не принимает городское общество. Я понимала, что так должно быть, но была оскорблена. Я плакала. А разговаривают они так, будто меня вообще не существует. Не существует, и все. Вот почему мне хотелось бы распять на кресте всех этих аристократических сук и их присных вместе с колледжем Софи Ньюкомб. Потому что меня для них не существует. Можешь не спрашивать, как я это сделаю, я знаю, мне это никогда не удастся, но помечтать-то я имею право. Лучше налей мне еще.
Все это она рассказала мне, когда пришла на другой вечер. Призналась также, что ее настоящее имя Ада Мэлоун, а потом в отрывках поведала еще кое-что.
— Ты второй человек в моей жизни, который был добр со мной, не требуя ничего взамен, — сказала она, и я почувствовал неловкость, потому что считал себя единственным. — Первым был старый индеец-бакалейщик по фамилии Робишо. Если бы не он, бог знает что сталось бы со мной.
Мой отец, пьяница и бездельник, вынуждал мать, когда она была еще молодой, кормить и поить его, как он это называл, торгуя собственным телом. А когда она постарела для подобных занятий, нашел ей работу в мелкой лавчонке. Мама не позволила ему заставить работать и меня, поэтому я доучилась при ней до восьмого класса. Потом она умерла. Оказалось, что у нее было больное сердце, но она ни разу не обращалась к врачу, а просто в один прекрасный день взяла и умерла. Прямо за прилавком. Два часа ушло на то, чтобы протрезвить отца, прежде чем сообщить ему эту весть. Сутки он горевал, по дороге с кладбища остановился спросить, не возьмут ли меня на ее место. Ему ответили, нет, я слишком молода, поэтому он подыскал мне другое занятие, еще лучше, по его мнению: место в баре на Бурбон-стрит. Мне было всего тринадцать, но, накрашенная, я казалась много старше и вполне сходила за семнадцатилетнюю.
Ты, наверное, знаешь обязанности девушки из бара. Она должна составлять компанию посетителям, пить только безалкогольные напитки, следить, чтобы посетители побольше пили и тратили все свои деньги. А если у клиента больше денег, чем он способен истратить, то нужно подсунуть ему снотворное, а потом другие служащие, предварительно очистив его карманы, выбросят его на улицу. Вот чем я должна была заниматься в тринадцать лет.
— Недурно, — только и нашелся что вымолвить я.
— О да, — усмехнулась она. — О да.
И вот здесь-то, сказала она, и вмешался мистер Робишо. Его дочь была подружкой Ады, потому он и принял в ней участие. Он дал ей работу, которую она должна была выполнять после школы и которая позволяла ей продолжать учебу и даже покупать виски для отца. Но когда отец узнал, что она сменила свою сравнительно выгодную службу в баре на место, которое при особом прилежании позволяло ей продолжать учебу в школе, он страшно рассердился. Он избил ее и, взяв за руку, повел обратно в бар. Бар этот в числе многих других принадлежал одному из самых известных в городе гангстеров — Рикко Медине. Тогда мистер Робишо, хрупкий, лысый, пожилой человек, совершил поступок, которого, по мнению его знакомых, от него никак нельзя было ожидать. Он пошел в бар и забрал Аду к себе в лавку. А ее отцу даже пригрозил, что заявит в полицию, если тот принудит ее вернуться в бар. Двое подручных Медины нанесли мистеру Робишо визит, но он отказался следовать их совету. Удивительно, что на этот раз дело обошлось без обычных в таких случаях репрессий: не били стекол, не портили товаров. Ада продолжала работать в лавке, покупала отцу более дешевое виски, чем ему бы хотелось, а во время выпускного акта именно ей выпала честь произносить прощальную речь.
После окончания школы она нашла место секретарши в обувной фирме. Проработав там год, она заняла такую же должность в рекламном агентстве. Это был для нее решительный шаг. Тихо и скромно она приобщилась к новому миру. Иногда ее приглашали развлечь клиентов, что она делала с достаточным тактом. Она быстро поняла, что это может ей дать, и разработала определенный план. Как следует все разузнав и тщательно присмотревшись, она пристроилась в Мобиле. А потом поступила в «Ньюкомб».
— Проникнуть туда нетрудно, — сказала она. — Нужны большие деньги да аттестат. Трудно там выдержать.
Все, казалось, устроилось идеально, почти идеально. В течение недели она посещала занятия в колледже, а субботу и воскресенье посвящала зарабатыванию денег. Узнать об этом никто не мог, потому что занималась она этим за пределами Нового Орлеана.
— Должна признаться, что такое решение я приняла после долгих сомнений и далось оно мне с трудом. Я хочу сказать, что мне нелегко было стать проституткой. Но потом выяснилось, что это совсем не так страшно. Сделанный мною шаг оказался разумным и практичным, я получила возможность учиться. О, я знаю все возражения. Можно зарабатывать по-другому, можно по вечерам работать официанткой, а днем ходить на занятия или работать днем, а учиться по вечерам, но тогда понадобится целых десять лет. Я даже не колебалась. Я сразу выбрала такой путь. Мне часто, чаще, чем следовало, бывает довольно тошно, но мое занятие себя оправдывает.
— А тебя никогда… не тревожила совесть? — спросил я.
— Нет.
— Зачем же ты мне рассказала?
— Иногда хочется с кем-нибудь поделиться, а я тебе верю.
— Своим доверием ты налагаешь на меня слишком большую ответственность, — заметил я. — Не уверен, хочется ли мне быть удостоенным.
— Ты уже удостоен, — улыбнулась она.
Вот так я и встретил ее, эту Минерву, возникшую из чела Всемогущества: сто долларов за ночь, семьдесят пять, если вам повезет. (А мне повезло еще и тем, думал я тогда, что теперь уже не приходится платить, хотя потом в течение долгого времени я придерживался совершенно противоположного мнения. В конце же, в самом конце я опять было принялся считать себя счастливчиком, хотя и терзали меня сомнения насчет сущности счастья.)
Тогда она еще не уяснила для себя точно, чего именно хочет добиться. Но не знала она лишь, в какой форме это должно проявиться. Суть же того, чего ей хотелось, она понимала с самого начала, хоть и не ведала, в каких словах выразить свое желание. И действительно, в каких? Называть его «успехом», «признанием», «славой»? Много позже она сказала: «Я хочу заставить мир признать, что я жила. Я хочу заставить его сказать: да, ты не напрасно прожила жизнь, и даже судьба была не властна тебе воспрепятствовать».
Она хотела добиться того, чего хотят и все другие, пока не умирают в первый раз, что существенно отличается от смерти в последний раз и происходит намного раньше. То, чего она хотела, было величие.
И никогда не отказывалась от этой цели. Она никогда не отступала, как это сделал я. Она не понимала, как можно умереть дважды. Она не умерла первой смертью, она умерла только последней.
Первые шаги на этом пути она сделала еще до нашего знакомства, до того, как мы стали близки и физически и духовно. Она выкарабкалась из убогости и нищеты Айриш-Чэннела. Когтями выцарапала себе превосходное образование. Познала эксплуатацию, предательство и презрение и — один-единственный раз — дружбу. Тем не менее всему этому не только не удалось заставить ее умереть неведомой окружающим первой смертью (которая начинается утратой воли и полным подчинением обстоятельствам), но и уничтожить или погасить сияние ее твердой, как металл, натуры или подорвать ее цепкость и решительность. Наоборот, с нее словно сняли обертку, сдули пыль, обнажив металл, и помогли принять боевую позицию.
Она была на верном пути и понимала это, хотя и не представляла, куда он ее заведет. Много позже я часто думал, не была ли она одарена от рождения умением предвидеть каждый поворот и каждый изгиб пути, либо интуицией распознать их по мере продвижения вперед, либо поворот оказывался правильным именно потому, что туда сворачивала она. Так я и не смог это определить.
Как только, лежа на пляже, я произнес слово «телестудия», она тотчас учуяла, что меня тоже можно использовать. Не знаю, каким образом. Не знаю, какой план она выработала, и вряд ли был у нее вообще какой-либо план. Сомневаюсь. Думаю, она инстинктивно ухватилась за подвернувшуюся ей возможность — так боксер, не задумываясь, наносит удар открывшемуся вдруг противнику.
По правде говоря, я сам предложил ей прийти к нам на студию, сам представил ее, сам старался изо всех сил, чтобы ее приняли.
И через неделю после окончания ею колледжа ее взяли, но не на определенную должность, а так, в помощь другим сотрудникам.
Я хотел пойти к ним на выпускной вечер, посмотреть, как она в мантии и шапочке пойдет по проходу к сцене, но она не позволила. После церемонии мы встретились в Карибском зале ресторана при отеле «Пончартрен».
— С этим покончено, — решительно сказала она, когда мы уселись, и я понял, что она имеет в виду. Она аккуратно сложила колледж Софи Ньюкомб и город Мобил в сундук и заперла их там навсегда.
— Жизнь начинается? — спросил я, мне показалось, с ласковой насмешкой.
— Жизнь начинается, — улыбнулась она уголком рта.
На следующей неделе она приступила к выполнению своих определенных, но многочисленных обязанностей. Она вынимала желтые листы бумаги из грохочущего телетайпа, бегала взад и вперед со сценариями, словом, делала все, что ей приказывали. Через несколько недель она уже приступила к подборке выпусков последних известий специально для Нового Орлеана, и, когда качество ее работы стало приемлемым, я порой пользовался подготовленными ею выпусками в моих утренних репортажах. На студии только один человек занимался подборкой текстов, и он был рад поделиться с ней своей работой. Затем в один прекрасный день по какой-то никому не ведомой причине он рассорился с Хармоном, директором студии, и ушел. Его место заняла Ада.
Разумеется, его ссора и уход были делом рук Ады, но я в то время об этом и не подозревал. В ее оправдание следует сказать, что она не вонзала ему нож между лопаток собственноручно. Она просто вручила ему этот нож, но лезвием вперед. Ему уже давно пора было уйти, и он нашел себе даже лучшую работу на другой стороне Канал-стрит.
Мы встречались довольно часто, сочетая дружбу с любовью. Более тесных отношений я и не искал. Я считал, что не способен влюбиться в нее или в другую женщину, а уж если и способен, то вовсе не хотел вновь пройти через боль, муки, горе. Избежать этого можно, только твердой рукой держась за Ничто и не позволяя ничему встрять между нами, ибо помнил, что стоит во что-нибудь поверить, как ты снова должен будешь пройти через это к умиранию.
Поэтому я воздвиг между собой и ею высокие стены, укрылся за ними, и если она и хотела чего-то иного, то ничем этого не проявляла.
Мы проводили вместе иногда вечера, иногда ночи, а порой, но довольно редко, субботы и воскресенья. В Новом Орлеане нетрудно отыскать уютные места для времяпрепровождения: поесть можно в хороших ресторанах; выпить — в тихих или шумных барах, расположенных почти рядом, но так отличающихся между собой; когда стемнеет, приятно фланировать по Бурбон-стрит, а то и поехать в заведения, расположенные на побережье. Развлечений было предостаточно, и мы пользовались ими вовсю.
Это ничего не значило, но…
Иногда она целовала меня, а потом, откинув голову, смотрела ласковым, благодарным взглядом, и лицо ее не имело ничего общего с дневной Адой.
— Ты очень добр ко мне, слишком добр, — дотрагиваясь до моей щеки почти застенчивым жестом, однажды сказала она. — Таким добрым быть нельзя.
Я почувствовал, как краснею, и ответил чуть ли не грубо:
— С чего это ты взяла? За что ты меня благодаришь?
— Я тебе тоже нравлюсь, правда?
— Конечно.
Она прошептала мне на ухо что-то неразборчивое и прислонилась щекой к моему лицу. Я неуклюже погладил ее по плечу. Пять лет назад мне было бы совсем нетрудно влюбиться в нее. Пять лет назад я просто не мог бы не влюбиться в нее. Пожалуй, я и сейчас по-своему любил ее. Ведь это бывает по-разному. Но пять лет назад это было бы по-другому.
Я, конечно, понимал, почему она испытывает ко мне какие-то чувства. Я был, по ее словам, вторым в ее жизни человеком, который делал ей добро, не требуя ничего взамен. Более того, я дал ей самой возможность быть великодушной, а этим она располагала впервые. Это была роскошь, которой она никогда не могла позволить себе прежде. Тот негодяй-циник, что, глядя на нее со стороны, сидел во мне, шептал: именно эта роскошь и вскружила ей голову.
Когда мы оставались вдвоем, ее лицо совершенно преображалось. С него словно спадала маска самодовольства и наигранной веселости, очертания губ смягчались, а взгляд становился застенчивым, благодарным и — порой мне казалось — зовущим.
Да, пять лет назад я бы не устоял. Пять лет назад.
Однажды она спросила:
— Ты ведь не способен на подлость, да?
— Не говори глупостей. Каждому из нас довелось, и не раз, совершать поступки, которых стыдишься.
— Но ты никогда не совершаешь их намеренно. Это было утверждение, не вопрос.
— Пожалуй, нет.
— И если ты узнавал о таких поступках, тебе становилось стыдно.
— Хочешь наградить меня медалью за порядочность?
— Нет, — тихо рассмеялась она. — Лучше я награжу тебя чем-нибудь другим.
А вскоре произошло еще одно событие.
Мы с Адой и Хармоном спустились в бар отеля, на двенадцатом этаже которого размещалась наша студия. Это был тихий, уютный бар, посещаемый клиентами двух совершенно несовместимых категорий: туристами, которые жили тут, в отеле, и служащими расположенных в нем учреждений. В три часа дня мы оказались единственными посетителями из нетуристов. Мы сидели в углу за столиком, и Хармон говорил Аде:
— Вы были восхитительны, дорогая, просто восхитительны, от начала до конца.
Она только что прошла первую неофициальную пробу, читала перед камерой рецензии на кинофильмы. Мы следили за ней по монитору.
— Благодарю вас, сэр, — чарующе улыбнулась Ада.
— Просто восхитительны, — продолжал ворковать Хармон. — Помяните мое слово, в один прекрасный день вы будете королевой новоорлеанского телевидения.
— Королевой?! — взволнованно воскликнула Ада.
Она старательно подыгрывала ему не столько словами, сколько выражением лица.
— Да, я это предсказываю. — Он поднял свой стакан. — Я уверен. Ваше мнение, Стив?
— Я тоже уверен, — ответил я. — Я тоже это предсказываю.
Ада бросила на меня взгляд, значение которого я не сумел разгадать в синей полутьме бара.
— Нужно только набраться терпения и подождать, — многозначительно сказал Хармон, — подождать, чтобы все шло как по маслу.
Я посмотрел на него, на его рыхлое лицо с тяжелой челюстью, на глаза, устремленные на нее из-за толстых стекол роговых очков, вслушивался в его вкрадчиво-льстивые речи, которые он, очевидно, считал средством овладеть Адой. Он хотел ее, готов был вступить в сделку, и ему нужно было, чтобы она это поняла. Меня затрясло от злости, и тут же я рассердился на самого себя за эту злость. Какое мне дело, если она и клюнет на его предложение?
Он оторвал от нее взгляд, подозвал официанта и сделал новый заказ. Он был доволен тем, понимал я, что ему удалось высказать свое предложение и его не отвергли. Этот негодяй и раньше делал подобные намеки. Но чего я-то так разобиделся?
Умышленно меняя тему разговора, он сказал:
— Слышали анекдот о черных кальсонах?
Я хотел было ответить: «Слышал еще сто лет назад», но промолчал, и он принялся рассказывать. Ада звонко расхохоталась над заключительной фразой: «Quel sentiment exquis!»[1] Он рассказал еще три анекдота, и она опять смеялась.
Затем, чуть нахмурившись, Хармон посмотрел на часы и сказал:
— Что же, пора домой, к ужину и жене. Счастливо оставаться. Вы и вправду были восхитительны, моя дорогая.
Я попрощался с ним, Ада тоже произнесла кокетливое «До свидания!», и мы смотрели, как он уверенно несет свое грузное туловище между столами к выходу.
Ада с минуту глядела на дверь, потом повернулась ко мне и сказала:
— Надо бы выжить этого сукина сына, чтобы ты получил его место.
— Еще бы! Только зачем на этом останавливаться? Давай уж заодно заставим и владельцев отказаться от их капиталов.
— Не смейся. Это можно сделать. Я имею в виду Хармона.
— А по-моему, нет.
— Как хочешь, о великодушный и справедливый!
Я выпил.
— А как бы ты это сделала?
— Интересно? Это уже лучше. Гораздо лучше. Ты начинаешь проявлять по крайней мере зачатки любопытства.
— Не хочется тебя разочаровывать, но меня интересует только техническая сторона дела. Честно говоря, не думаю, чтобы у тебя что-нибудь получилось.
— Мой дорогой бесхитростный и прямодушный мальчик! Ты и правда не знаешь?
— Нет.
— Это же до нелепости просто. Ты должен… — Она остановилась. — Нет, не буду совращать тебя. Пусть это сделает кто-нибудь другой, я же сохраню тебя таким, какой ты есть, в твоем вакууме. Меня тебе нечего бояться.
— Ты так добра ко мне!
— А разве нет?
Она подняла стакан. Я посмотрел на сидящих вокруг туристов. Прямо передо мной восседал тяжеловесный блондин, явно пытающийся в чем-то убедить маленькую хорошенькую женщину романского происхождения.
— Почему ты не хочешь мне объяснить? — спросил я.
— А ты сам не знаешь?
— Нет.
— Может, я не хочу, чтобы ты знал, на что я в определенном направлении способна. А может, боюсь, что ты во мне разочаруешься.
Я пристально разглядывал свой стакан.
— Мне это, понимаешь ли, не безразлично. Вот в чем истинная беда-то.
Я был рад, что темно и ей не видно, как я покраснел.
— Это лицо! — сказала она. — Что-то невероятное! Семьдесят ему или семнадцать? Кстати, сколько тебе лет?
— Тридцать девять. Через семь месяцев сорок. — Я говорил правду.
— Сорок! Боже мой! Как же им удалось снова призвать тебя в армию?
— Я тоже думал, что про меня забыли. Оказалось, нет.
— Значит, не забыли. А где это случилось?
— Ты о чем? О ноге? Меня ранило во время игры в покер. Мне влепили в разгар игры, за которую мы сели в месте, что считалось непростреливающимся. У меня было четыре туза, ничего лишнего, а на одеяле лежало шесть тысяч долларов. Там меня и ранило.
Там я приобрел еще кое-что, подумал я, но к чему было рассказывать об этом ей? Там вместе с осколком от 90-миллиметрового снаряда пришло ко мне Ничто. Многие годы канули в Лету, прежде чем я усвоил его значение, но усвоить пришлось, можете не сомневаться.
Я и понятия не имел об этом пятнадцать или даже десять лет назад.
Тогда, а было это давным-давно, я тоже искал величия и считал себя человеком незаурядным. Я полагал, что судьба ко мне благосклонна, что я ее баловень. Так, наверное, думают все, а когда взрослеешь, то начинаешь понимать, что судьба вовсе не благосклонна к тебе, что ты не числишься в ее любимцах и нет для тебя серебряного блюдечка, что ты просто одна из бесчисленных пылинок во вселенной. А когда наконец поймешь это, ты уже взрослый, когда поймешь, ты умрешь в первый раз.
До второй мировой войны я был преподавателем (просто преподавателем, а не профессором) кафедры драматического искусства в университете штата Луизиана. Я считал, что мне суждено пойти таким путем, что года через два я стану заметной фигурой в театральном мире — нечто вроде драматурга-режиссера-актера-продюсера — и что ко мне придет слава. Я не задумывался над тем, как это произойдет. Просто придет. Об этом должна позаботиться судьба, я же ее баловень, она и несет меня к намеченной цели.
В то время я был помолвлен с девушкой по имени Лора. Она училась у меня на курсе технике современного драматического искусства и по окончании университета ради меня осталась работать на радио в Батон-Руже. (Когда я познакомился с Адой, мне пришло в голову, что внешне они одного типа.) Мы были помолвлены более года, когда внезапно, без всякой ссоры она разорвала помолвку. «Ты требуешь слишком многого, — сказала она. — И не только от меня, но и от всего мира. Я для этого не подхожу». Этот разрыв причинил мне боль, страшную боль, потому что, мне казалось, я любил ее. Но я принял его как должное. А потом я ушел воевать и после войны стал работать на телевидении. Это было совсем новое и обширное поле деятельности, и, получив, правда не очень завидное, приглашение на студию в Нью-Йорке, уверился, что судьба снова ко мне благосклонна, не вернулся домой и стал ждать, когда же она окончательно расщедрится. Но это было медленное движение, чертовски медленное, я не режиссировал, не писал пьес, не играл в них, а просто занимался тем, что готовил репортажи из местных новостей и читал их по телевидению. Я старался вложить в свои передачи все, на что был способен, но оказалось, что этого не требуется. «Стив, мальчик мой, возьми-ка тоном пониже, — уговаривал меня босс. — Помни аудиторию». Я заявил, что буду делать по-своему, поэтому вскоре меня уволили.
Я устроился на другую студию, поменьше, где мне сразу дали понять, что я буду только сочинять текст последних известий, вести небольшие передачи, а порой и подметать пол, и вот в тридцать два года я стал понимать, что судьба вовсе не благосклонна ко мне и не собирается ради меня лезть из кожи вон.
Началась война с Кореей, и снова меня призвали в армию, хотя я и не числился даже в резерве, и я более, чем всегда, почувствовал, что никто обо мне и не заботится. Потом меня ранило случайно осколком, и я, потеряв верные шесть тысяч долларов, которые мог бы выиграть, имея на руках четырех тузов и ничего лишнего, еще раз убедился, что судьба ко мне скорее зла, чем равнодушна.
Она зла, решил я, потому что я не примирился со своим положением пылинки во вселенной. Я не втянул голову в плечи, а, гордо задрав ее, сунулся на линию огня и был ранен. Примирись я с фактом, что я полное ничтожество в ничтожном мире, меня бы не задело. Чтобы вас не задело, надо втянуть голову в плечи и признать, что и вы и окружающий мир — ничто. Это единственный путь, чтобы выжить. Так я и сделал.
А когда примирился, то почувствовал себя превосходно. Я был опьянен ощущением того, что мне ни до чего нет дела, а потому и не в чем себя винить. Я превратился в жертву, но только потому, что захотел ею стать, а положение пылинки во вселенной перестало меня беспокоить, ибо мир снова стал представляться благосклонным. Я понял, что главное в жизни — это Ничто. Я наслаждался своей причастностью к этому Ничто в ничтожном мире, и было мне в ту пору тридцать пять лет.
Мне было тридцать пять лет, когда я вернулся в Луизиану на только что созданную новоорлеанскую студию, которая жаждала за небольшие деньги воспользоваться услугами опытных работников с талантом. Я вернулся и погрузился в свое Ничто. Я купался в нем, я упивался им, я знал, что только оно имеет значение. И радовался этому.
— А что было потом? — спросила Ада.
— Потом? Ничего. Вернулся в Новый Орлеан и живу здесь.
— Да, живешь. — Она подняла стакан, но, подумав, поставила его на стол. — Черт бы тебя побрал, — добавила она, — ведь я тебя люблю.
Что прикажете делать? Я ни о чем у нее не спрашивал. Мне это было не нужно. Я даже немного рассердился за то, что равновесие нарушилось. И в то же время это признание мне льстило. Даже когда ты не нуждаешься в подобном признании, все равно приятно его услышать, оно утешает, это бальзам и болеутоляющее средство. Однако если сам не спрашиваешь, значит, не несешь никакой ответственности. Получаешь, а в ответ ничего не даешь. Я одновременно испытывал и неприязнь, и вину, и чувство радости.
Ее признание, конечно, изменило положение вещей. Состояние полного — как считал я — отсутствия эмоций исчезло, на смену ему пришла новая противоречивая по своей сущности ситуация: мы были любовниками, но не влюбленными. Мы были, как и прежде, вместе, но отношения наши изменились, потому что между нами стояло ее признание.
Больше она этих слов не повторяла. Я высказалась, говорил ее вид, а ты волен поступать, как тебе вздумается.
Я испытывал желание, искушение сдаться. Но хорошо понимал, что меня ждет, а потому сопротивлялся изо всех сил. Она же молчала, не пытаясь настаивать, и ее предложение мало-помалу обретало инерцию айсберга. Мне приходилось сопротивляться все больше и больше. Однако наши отношения внешне остались прежними, и однажды в конце недели мы очутились на одном из островов возле побережья Луизианы.
Добрались мы туда на пароме. Паром ходил дважды в день; мы сели на него под вечер, и я чуть не свернул себе шею, разглядывая рулевую рубку и неглупую и вместе с тем непроницаемую физиономию паромщика. Звякнули сходни, и я, съехав с парома, двинулся в сторону отеля. Отель стоял на порядочном расстоянии от воды, и из одного окна нашего углового номера просматривался весь остров. Он лежал низко и был почти голым, если не считать бородатых с толстыми стволами пальм, которые в ряд стояли у кромки воды и круто склонялись под порывами морского ветра в сторону отеля. Сезон уже кончился, и отель был почти пуст. В тот вечер в ресторане — функционировала лишь часть его, — кроме нас, сидели еще две пары. В вестибюле тоже было мрачно и пусто. Мы с Адой поднялись к себе в номер и провели время за игрой в карты.
На следующее утро я проснулся раньше Ады и, стараясь ступать бесшумно, подошел к окну. Оно было приоткрыто, и морской ветер пробрался сквозь куртку пижамы, мне стало холодно. Внизу по коричневому пляжу катились, растекаясь в белую пену, серые волны, и я слушал их шум, степенный и размеренный, как удары сердца великана.
Внезапно я почувствовал теплое прикосновение к плечу. Рядом со мной стояла Ада, уже умытая и причесанная.
— Посмотри, — сказала она. — Что может сравниться со стихией? Она так величественна, что никакие убийства или самоубийства, самые низкие или самые благородные, какое бы обличье они ни принимали, не могут замутить ее воды, загрязнить ее.
— Никто из твоих знакомых никогда не решится на самоубийство, детка.
— Конечно. Ни они, ни тем более я.
Я смотрел на нее и еще раз подумал, что отказаться от нее совсем нетрудно. Но я продолжал игру.
Мы оделись и спустились к завтраку.
В ресторане, кроме нас, никого не было. Отсутствовали даже официанты, и обслуживала сама хозяйка. Это была высокая, полная, черноволосая женщина с обветренным до красноты, тронутым временем лицом, которой с успехом можно было дать и сорок пять лет и шестьдесят. Когда-то у нее была отличная фигура. И сейчас она двигалась вызывающе, с какой-то угрозой: попробуй скажи, что она уже не та. В памяти что-то мелькнуло. Она мне кого-то напомнила, но кого, на память не приходило.
На пустынных пляжах, колотясь о деревянные стены старого отеля и сотрясая стекла затворенных окон, бушевал ветер.
— Будет шторм? — спросила Ада.
— Наверное. Ветер куда сильнее, чем утром. Прислушайся.
Звенели стекла, и я слышал глухой рев прибоя на песчаном пляже.
После завтрака Ада сказала:
— Может, пойдем погулять?
— Подожди, сначала я расплачусь за завтрак.
Я позвал хозяйку. Она подошла и объяснила:
— Нет, платить не нужно. Стоимость завтрака войдет в общий счет. Заплатите, когда будете уезжать.
Она улыбнулась и ушла.
Мы вышли из зала, и тут я вспомнил: хозяйка отеля была похожа на ту, из Мобила. У этой был только более благородный вид. А может, они мне только показались похожими, эти две стареющие женщины.
Вслед за Адой я вышел в серый сумрак дня. Дул холодный ветер, затянутое облаками, тусклое небо нависало над головой, а гребни свинцовых волн были покрыты белой пеной. Порывы ветра клонили пальмы чуть ли не до бурого песка, остроконечные темно-зеленые листья трепетали на мрачном фоне надвигающейся бури.
— Пойдем к морю.
Она взяла меня за руку. Мы пошли мимо пальм к узкой полосе коричневого песка, на который набегали серо-белые волны.
— Постоим минутку, — сказала Ада.
— Тебе не холодно?
— Ничего.
Мы стояли рядом. Пока она следила, как, вздымаясь, набегали и с грохотом обрушивались на песок горбатые волны, я любовался четкими линиями ее покрытого загаром лица, золотом растрепанных ветром волос и решительным взглядом темно-серых глаз.
— Здесь, возле этой воды, я почти понимаю, что я такое, — не оборачиваясь, сказала она.
— Что же именно?
— Почти, сказала я. Не совсем. Но тебе, пожалуй, лучше оставаться в неведении. Тебе, наверное, не следует до конца понимать, чего я хочу. Могу только сказать, что глубоко внутри, куда ты никогда, никогда не сможешь проникнуть, живет та же стихия, которая в любую минуту способна сорваться с цепи.
Я ничего не сказал, но ощутил сильный порыв холодного ветра и порыв ее любви, которая тоже была холодной, потому что я ее боялся.
Наконец она обернулась.
— А кто ты, Стив? Чего ты хочешь?
— Чего я хочу? Ничего.
Я боялся и одновременно хотел ее любви. Она была так близко. Мне нужно было лишь перестать сопротивляться.
— И никогда не хотел?
— О нет, когда-то я хотел очень многого. Но это было давным-давно.
— Чего? Скажи мне.
— Все очень просто. Хотел стать великим. Не великим полководцем, не великим государственным деятелем или еще кем-нибудь. А просто великим. Обладать величием, держать его в руках, как держат драгоценный камень или бутылку. Мне было безразлично, в каком виде я его обрету, лишь бы владеть им.
Впервые я признался в этом во всеуслышание.
— И ты что, не знал, как этого добиться?
— Я только думал, что знал, — засмеялся я, и она сжала мой локоть. Я могу вот-вот сдаться, подумал я и заговорил быстро-быстро: — Я считал, что обрету величие в театре. Знаешь, — добавил я, смеясь, — по правде говоря, я немало потрудился на этом поприще, но по-настоящему не предпринял никаких шагов. Я так никогда и не сделал ни единого хода, а делать ходы нужно даже тогда, когда ты еще не решил окончательно, какой вариант будешь разыгрывать. Если хочешь преуспеть, нельзя бояться неудач.
— А что ты намерен предпринять сейчас?
— Ничего. Все позади. Повторяю, ничего. Абстрактное Ничего с заглавной буквы. Поэтому я и стал телерепортером.
— Разве это так уж плохо?
— Совсем не плохо. Это как раз то, что мне сейчас требуется.
Теперь я был уверен, что не сдамся, не приму ее предложения. Вполне возможно, оно мне не под силу. Мое сопротивление оказалось успешным. Я торжествовал и в то же время испытывал чувство утраты.
— Бедный Стив!
— Нечего меня жалеть, — рассердился я. Ей явно было жаль меня.
— И тебе этого достаточно?
— А кто я такой, чтобы претендовать на большее? — Я хотел было сказать, что давно уже наполовину мертв, но вовремя остановился. — И кстати, чего хочешь ты? Ты считаешь, что должна получить сполна? Да?
— Не знаю. — Теперь она не смотрела на меня. — Но я постараюсь получить. И скрывать этого не собираюсь.
— И куда же заведут тебя твои попытки, как ты думаешь? — Наверное, я был жесток. Но это получилось помимо моей воли.
— Я хочу заставить мир признать, что я существую. Я хочу заставить его сказать: «Да, ты есть, и никакие удары судьбы не могли этому помешать. И если я причинил тебе что-либо дурное, то и ты отплатила мне». Я хочу сделать так, чтобы мир не мог не признать, что я существовала.
— И это все? — засмеялся я.
— Ни в коем случае. Я отплачу каждому негодяю, который когда-нибудь обидел меня или осудил. Они еще узнают, кто я и на что способна. Я раздавлю их, как вот эту медузу.
И она втерла медузу в песок.
Зашелестели на ветру листья деревьев, и на наши лица упали первые капли дождя. Ветер принес с собой дождь и запахи моря.
— Сейчас хлынет ливень, — заметил я. — Пойдем обратно.
Но ее пальцы только сильней сжали мой локоть.
— Подожди.
Капли дождя были холодными, они прыгали по лицу Ады. Где-то далеко пророкотал гром. На испещренной пунктиром линии горизонта, где смыкались темное море и небо, вспыхнул зигзаг молнии, осветившей мир на мгновенье желтым светом. Стеной полил дождь.
— Мы промокнем. — Я дрожал в одной рубашке, прилипшей холодным пластырем к телу.
Она прижалась ко мне.
— Я тебя согрею.
Я почувствовал прикосновение ее стройной спины и ощутил под руками округлость упругой груди. Блузка у нее была мокрой, и от нее тоже веяло холодом. Потом в моих объятьях она начала согреваться, наши тела соприкасались, и я почувствовал тепло.
Влажные, уже не золотые, а потемневшие от воды и разметавшиеся по ветру волосы лезли мне в лицо.
— Стив, — позвала она.
— Да? — прошептал я ей на ухо.
— Люби меня, Стив. Пожалуйста, люби меня.
Я молчал.
— Будешь любить меня, Стив?
Ее мокрая гладкая щека коснулась моей щеки.
Я опять промолчал.
— Ты не ответил, — прошептала она.
— А что я должен ответить?
— Ты хочешь сказать, что не любишь меня?
— Вовсе нет. Ничего подобного.
— А как же тогда тебя понимать? Ты хочешь сказать, что я нравлюсь тебе, как может нравиться любая проститутка? Только так и не больше? Это ты хочешь сказать?
Меня вдруг охватило чувство… вины.
— Нет, — принялся я убеждать ее, а может — себя. — Я люблю тебя так, как могу любить женщину. На большее я не способен, слишком поздно. Ты это прекрасно знаешь.
— И ты в это веришь? Или ты знаешь, что это ложь?
— Это правда.
— Нет! — не сказала, а крикнула она. — Ты просто убедил себя в этом. И я ничего не могу поделать. — Она прильнула ко мне, на мгновенье я вдруг ощутил вес ее холодного и неподвижного тела. — Ничего, — повторила она и, оттолкнув меня, резким движением высвободилась из моих объятий. Я было протянул к ней руки, но тут же опустил их.
— Пойдем, — сказала она. — Вернемся в отель.
Всю ночь гудел ветер и стучал в окна дождь. Лежа в большой старинной кровати, я смотрел на наглухо прикрытые двойными рамами окна и прислушивался к шуму ветра и дождя и к дыханию Ады, которая, я был уверен, не спала. Перед рассветом ветер стих, перестал и дождь. Утро было серым, но спокойным. Мы уехали рано, чтобы поспеть на первый паром. У конторки мы с Адой стояли порознь. Хмурая хозяйка молча подала мне счет, и так же молча я оплатил его. Беря сдачу, я заглянул ей в лицо, и мне показалось, что она улыбается.
Все было кончено.
Больше не было ничего. Ни ссор, ни объяснений, ни сцен. В отношениях людей часто наступает такой момент, когда надо на что-то решаться. Вот и в наших отношениях наступила кульминация. Я не хотел считать, что это конец, и еще раза два попытался с ней встретиться, но она держалась отчужденно, и в конце концов я смирился. После этого мы продолжали видеться на студии, криво улыбались, разговаривали ровным тоном бывших любовников — он звучит как эхо отжившего.
Впоследствии, оглядываясь назад, я порой думал, что это я толкнул ее на избранный ею путь, что, если бы я тогда вел себя по-другому, все, быть может, и сложилось бы совсем иначе. Но, поразмыслив, понимал, что обманываюсь. Возникновение Ады Даллас было неминуемым. Веди я себя по-другому, она просто возникла бы по-другому.
Она продолжала готовить выпуски местных теленовостей и делала это вполне успешно. Она очень подружилась с Хармоном, появлялась в окружении газетных репортеров и богатых рекламодателей, и сделанная ею временная уступка расчета эмоциям, казалось, наглухо умерла. Она опять стала той Адой, которая ценила людей только по тому, насколько они могли оказаться ей полезны. Если нет, идите к черту.
В течение нескольких месяцев она готовила тексты для телерепортажей, а потом сделала очередной ход. Совершенно неожиданно комментатор передачи показа мод получила дополнительные две недели отпуска к двум положенным — за особые заслуги, сказали ей. Она была искренне обрадована, но вовсе не удивлена этим необычным проявлением справедливости и, пофыркивая от удовольствия, отправилась на месяц на Бермуды. Когда она вернулась, меднолицая, в веснушках и самоуверенная, оказалось, что она уже не комментатор показа мод. Ее место заняла Ада. Экс-комментатору, неэлегантной и немолодой женщине, нечего делать на экране. Хармон подыскал ей другое место с большим жалованьем, и она не стала с ним спорить. Спустя какое-то время, разумеется.
Но в день своего возвращения она влетела на студию как эльф и, бросив нам снисходительный взгляд, направилась доложить боссу о приезде, а вышла из его кабинета, едва передвигая ноги, прижимая к глазам платок и издавая носом весьма неприятные звуки. Часа через два Ада и Хармон, обменявшись многозначительными взглядами, улыбаясь, ушли вместе, и я испытал удар, поняв, что она уже давно спит с ним.
Я хладнокровно ненавидел их обоих. Глупо, разумеется, ибо мне было совершенно безразлично, что она делает, поэтому я постарался изгнать ненависть и от души посмеяться над ними. Только посмеяться.
Теперь я уже был не активным участником жизни Ады, а только зрителем. Тем не менее у меня оставалось место в партере, и я смотрел спектакль с большим любопытством, чем мне бы хотелось.
Однажды я без предупреждения и без повода вошел к ней в комнату, надеясь… Я сам не знаю, на что я надеялся.
— Привет! — поздоровался я.
— Здравствуй, Стив, — ответила она с явной отчужденностью.
— Сходим в бар?
— Большое спасибо, но я очень занята.
В эту минуту в дверях появилась голова Хармона; она ласково улыбнулась ему и, сказав: «А я уж и перестала тебя ждать», покачивая бедрами, направилась к нему. Именно это укололо меня. Я не был полностью уверен в том, что у них близкие отношения, и такая неуверенность причиняла мне острую боль.
Она быстро продвигалась вперед; ее передачи сразу стали популярными. Сначала показ мод проводился раз в неделю, потом два раза и наконец пять раз в неделю по пятнадцать минут. При прежнем комментаторе эта передача не приносила прибыль, а на Аде студия неплохо зарабатывала. Хармон оказался прав, хотя, быть может, тогда, в баре, он просто старался ей льстить. Она действительно стала королевой городского телевидения, что было примерно равнозначно чемпиону в среднем весе на своей улице. Тем не менее она обрела популярность.
Вскоре в ее передачах стали участвовать местные знаменитости, и однажды таким гостем на студии оказался Томми Даллас, поющий шериф.
Впоследствии я часто раздумывал над тем, на сколько ходов она была способна заглянуть вперед, когда пригласила его, насколько была прозорлива в отношении собственного будущего. Мне так и не удалось этого узнать.
В тот день сквозь стеклянную перегородку, отделявшую мой кабинет от приемной, я увидел, как в дверь входят, сохраняя определенный порядок: высокий, красивый седой мужчина в сером костюме, рослый, похожий на тяжеловеса молодой человек в зеленой с причудливой отделкой ковбойке и сером стетсоне, лицо у него было открытым и в то же время каким-то стертым; и четыре молодых ковбоя в таких же рубашках и шляпах, с музыкальными инструментами в руках.
Это были Сильвестр Марин, Томми Даллас и его квартет. Мне полагалось их встретить и отвести к Аде.
Поскольку я участвовал в выпуске теленовостей, мне, разумеется, было известно о них все, что могло быть известно. Сильвестр Марин, бывший сенатор штата от сент-питерского округа, играл немаловажную роль в политической жизни Луизианы, а Томми Даллас был его ставленником на должность губернатора.
Я вышел им навстречу.
— Доброе утро, сенатор, — сказал я. — Доброе утро, шериф.
— Здравствуйте… — Сенатор сделал секундную паузу, и я почувствовал, как завертелись колесики его памяти: — Стив! Как поживаете?
Он широко улыбнулся, но я сразу почувствовал, каким ледяным холодом от него веет. Почувствовал я и как меня внутри словно обожгло — такое ощущение испытываешь от стаканчика неразбавленного виски, — я даже не сразу понял, что это. Это был страх. Я слышал, что Сильвестр Марин умеет внушать страх и знает, как им пользоваться, и теперь он испробовал свое умение на мне. Мне стало стыдно, поэтому, когда пришлось в этот день разговаривать с ним, я старался, чтобы мои ответы звучали отрывисто и коротко.
— Неплохо, — отозвался я и пожал руку Томми Далласу. — Как самочувствие будущего губернатора?
Томми улыбнулся, что-то добродушно и неразборчиво промычав. Я знал многих деятелей от политики, способных произносить целые фразы, в которых не было ни капли смысла. Знал и таких, кто умел произносить слова, не складывая из них предложений. Но Томми Даллас был первым на моем жизненном пути, кто умел произносить звуки, не составляя из них слов.
Не талант, а прелесть! И не только потому, что нельзя было неправильно его понять. Нельзя было и правильно понять. В итоге: ничего.
Свою нечленораздельную речь Томми завершил тремя совершенно отчетливыми словами:
— Как жизнь, Стив?
Таков был поющий шериф сент-питерского округа, признанный идол публики, чиновник полиции, который, наверное, без чужой помощи не задержал бы и бродячей собаки, и будущий — можно было биться об заклад — губернатор штата Луизиана.
— Мисс Мэлоун сейчас придет, — сказал я сенатору, стараясь говорить отрывисто, но не совсем уж невежливо. — Прошу, джентльмены, садиться и чувствовать себя как дома.
В знак согласия Сильвестр наклонил голову, наверно, миллиметра на два. Профессиональная учтивость исчезла, не потому что я раздражал его, а потому, что с обменом любезностями было покончено. Лицо его было суровым, но не лишенным привлекательности, а небольшие морщинки сосредоточились только в уголках холодных глаз. Пока я говорил, он стоял совершенно неподвижно, затем кивнул, и его глубоко сидящие черные глаза — под глазами у него были отечные мешки — уставились на меня. Я взглянул в их черноту, и снова меня охватил страх. Что-то в нем напоминало мне Аду. Я подумал и понял: он тоже видел. Я заставил себя ответить взглядом на его взгляд, и он улыбнулся с иронической вежливостью.
В комнату вошла Ада.
— Добрый день, сенатор, — сказала она. — Добрый день, шериф. Как хорошо, что вы приехали!
Сенатор с той же насмешливо-элегантной почтительностью наклонил голову.
— Как хорошо, что вы нас пригласили!
— Нам и вправду очень приятно, дорогуша, — отозвался Томми.
С женщинами он умеет разговаривать достаточно членораздельно, подумал я.
— Очень рада, — тепло повторила она, обращаясь к Томми, и мне, хоть и не хотелось себе в этом признаваться, стало неприятно. Ее лицо сияло, в улыбке проглядывалось благоговение. Все шло как по маслу.
— Я столько раз вас слышала, шериф!
— Благодарю, мэм. — Томми оценил ситуацию и, по-видимому, наслаждался ею. — Большое вам спасибо.
— Нам не часто удается заполучить на нашу программу губернатора. Однако лиха беда начало, как говорится.
— Не стоит верить всему, что слышишь, дорогуша. Я еще не губернатор.
— Чистая формальность, — ослепительно улыбнулась Ада и переменила тему разговора: — Так что мы делаем в передаче? Репетировать не будем, а выступление строим следующим образом: я вас представлю, вы споете, затем я задам несколько вполне невинных вопросов. Потом вы снова споете. Вот и все. Согласны?
— Ты как полагаешь, Сильвестр? — спросил Томми.
На его привлекательной, чувственной, не слишком смышленой физиономии отразилось усиленное старание понять услышанное. По-видимому, это ему не удалось, потому что взгляд его заметался, как у тонущего, который тщетно надеется, что кто-нибудь бросит ему спасательный круг. Меня охватило чувство симпатии к нему, мне стало жаль его, хотелось сказать: «Давай, парень, выплывай сам. Спасательного круга нет и не будет».
Но я ничего не сказал и только услышал, как Сильвестр Марин спросил у Ады:
— А что за вопросы?
Она перечислила. Сильвестр кивнул и сказал, что все в порядке. Томми тоже кивнул и сказал, что все отлично.
Позже в студии, когда красная секундная стрелка подошла к цифре «60», оператор двинул камеру вперед для крупного плана, четверка музыкантов заиграла, а Томми Даллас запел. Он пел свою песню «Ты и я», обращаясь к Аде и завывая по-волчьи. Она сидела выпрямившись — лицо ее выражало восхищение — и не сводила с Томми глаз, лишь время от времени бросая мимолетный взгляд на Сильвестра, причем выражение ее лица чуть менялось.
Сильвестр сидел рядом со мной за стеклянной перегородкой, не выпуская из угла рта сигары, а глаза его рыскали поочередно от Ады к Томми и обратно. Тщетно я пытался разгадать его мысли.
Томми закончил свою песню, и Ада принялась задавать ему вопросы: как мог такой певец, как вы, шериф, пренебречь своим даром и отдать себя на служение обществу, как вам нравится, шериф, быть шерифом, каким образом, шериф, вы стали певцом. Затем Томми обратился к «народу», потом снова пел, и на экране появилась реклама — упитанный кролик, превозносящий до небес продукцию своего патрона.
Сильвестр, а за ним и я встали и вошли в студию.
— Все прошло изумительно, — говорила Ада, пожимая руку Томми. — Изумительно.
— Спасибо, дорогуша, — ответил Томми и, казалось, хотел еще что-то сказать, но, увидев Сильвестра, тотчас умолк.
Сильвестр внимательно — а может, оценивающе — посмотрел на Аду.
— Надеюсь, мы снова увидимся с вами, мисс Мэлоун?
— Я тоже надеюсь, сенатор.
— Значит, договорились. — Его глаза смотрели лишь оценивающе, вожделения они не выражали. — Пойдем, Томми, — повернувшись, сказал он.
И будущий губернатор Луизианы, словно на невидимом поводке, покорно последовал за одетым в отличного покроя костюм человеком с седой шевелюрой, а за ним тяжело зашагали четверо молодцов в зеленых ковбойках и серых шляпах.
Но Томми, должно быть, все-таки ухитрился кое-что сказать Аде и почти с того дня стал настойчиво за ней ухаживать.
Вот так просто это началось, и кому было тогда догадаться, что на доске сделан очередной ход! Собственно говоря, ход этот сделала сама Ада, ибо ясно, что она с совершенно определенной целью пригласила в студию Томми Далласа. Я не хочу сказать, что у нее уже был готов тщательно разработанный план и предусмотрены все дальнейшие события. Она просто знала, какой вариант ей предстоит разыграть, и неуклонно следовала ему, но в то же время чутко реагировала на любое изменение позиции. Не размениваясь, она вела атаку только в одном направлении. Но когда я гляжу в прошлое, это приглашение Томми Далласа, как и любой другой сделанный ею ход, представляется мне точкой на вычерченной в пространстве и времени кривой, похожей на траекторию снаряда. Такой циклической параболой баллистических диаграмм мне видится ее жизнь. Возможно, жизнь любого человека вычерчивается в кривую. Меня же волнует жизнь Ады, потому что только она дорога моему сердцу.
Итак, я следил — с болью, но пристально, — как Ада шла в наступление на Томми Далласа. Я видел, как она, одетая с большей тщательностью, чем всегда, менее неприступная, чем всегда (Томми не отличался душевной тонкостью), торопилась в дамскую комнату подкраситься, затем мчалась к лифту и бежала — я был уверен — на свидание с Томми. Однажды, чувствуя себя полнейшим ничтожеством, я последовал за ней и, прячась за дверью коктейль-бара, увидел их там. Даллас сидел, опираясь локтями на стол, и на его сытой, но привлекательной, хотя, быть может, и хитроватой физиономии ясно было написано желание. А напротив расположилась Ада с восторженной и выжидающей улыбкой на лице. Я быстро отошел от двери: у меня засосало под ложечкой.
Как-то я встретил их на Ройял-стрит: Даллас о чем-то рассказывал и сам же с удовольствием хохотал над своими словами, а Ада понимающе вторила ему. Она бросила на меня лишь мимолетный взгляд, сказав словно по обязанности «Привет, Стив!», и перевела взор обратно на Далласа.
Вскоре в газетах появились их фотографии: на бегах, на собраниях в его округе, на его концертах. Он еще два раза выступил по телевидению. На них обратили внимание репортеры, и в газетах высказывались предположения о том, скоро ли зазвонят колокола на свадьбе королевы телевидения и будущего губернатора?
Прочитав один из таких прогнозов, я тотчас же сообразил, что именно эту цель она и преследует. (Все понимали это давным-давно. Я же просто не знал, потому что не хотел знать.) Она хотела быть женой губернатора Луизианы. А Томми почти наверняка будет губернатором. Знакомясь с ним, она, конечно, рассчитывала со временем стать первой леди штата.
Что же, это вполне осуществимо. Год назад она была проституткой, а через год будет женой губернатора. Как предположение, это казалось невероятным. А как возможный факт — пугающе реальным.
Почему пугающе? Я поспешил оставить этот вопрос без ответа.
Возможность у нее была. Но не вполне реальная по двум причинам.
Первая причина: Томми любил женщин. И это было не просто увлечение, это было призвание. Его должность обеспечивала ему деньги и свободу действий для этого занятия. Он встречался с десятками девиц, но ни одна из них не сумела его заарканить. Порой им удавалось кое-что у него выудить, потому что, хоть срок их годности истекал довольно быстро, в политике молчание считается исключительно дорогим товаром. Но если верить слухам, а я думаю, верить им можно, Томми еще ни разу по-настоящему не был под угрозой утраты собственной свободы.
Ада, конечно, ошибки не допустит. В этом я не сомневался. Она не позволит ему того, чего он так усиленно добивается, но уж наверняка постарается, чтобы Томми это понял. Надеясь, что, поняв, он не постоит ни за чем. Но женится ли он?
Вторая причина: Сильвестр Марин.
Он не разрешит Томми ни единого шага политической значимости, который лично им не будет полностью одобрен. А женитьба — это политически важное мероприятие. Одобряет ли Сильвестр желание Ады стать миссис Даллас? На его вкус, я уверен, она слишком независима. Кроме того, красивая жена, с точки зрения политики, величина опасная. Порой это качество может повредить мужу. Оно вполне понятно вызывает у избирательниц чувство ревности.
И наконец, через некоторое время Сильвестр разузнает о ней все, что можно, и в один прекрасный день ему станет известно про Мобил. Если, конечно, до сих пор неизвестно.
Разумеется, ни на какой риск он не пойдет. Томми — его козырь, и этим козырем он собирается завоевать наконец штат Луизиана.
Сильвестр уже давно подбирался к завоеванию штата. Десять лет назад он овладел сент-питерским округом, правил им, как средневековый феодал, и, сидя в нем, как в крепости, год за год осторожно расширял свои владения. Теперь он уже почти полностью контролировал жизнь и деятельность еще трех соседних округов и был самым богатым человеком в Луизиане. Источником накопления его капиталов — никто не знал точно, сколько у него миллионов, — послужили те благоприятные возможности, которыми общественная деятельность награждает самых прилежных. Сильвестр так усердно изучал право в Луизианском университете, что сразу же после окончания был допущен к адвокатской практике и начал накапливать политический капитал. С дальновидным простодушием, присущим всем великим людям, он двинулся прямо к власти, подвизаясь на первых порах на грязных подмостках скромного округа. В двадцать пять он был членом совета торговой палаты, заставив ее заключить с фиктивными компаниями — за ними в действительности стоял он сам — долгосрочные договоры на аренду земли, в которой «случайно» оказалась нефть. Затем, став членом еще нескольких общественных организаций и осуществив в течение десяти лет ряд удачных операций в масштабах округа, заставил выбрать себя в геологический совет штаба. Занимая это положение, он имел возможность осуществлять контроль над заявками на нефтяные концессии, а так как самые богатые нефтью земли чаще всего доставались некоей «Биг дил дивелопмент компани», то вскоре Сильвестр оказался миллионером.
И тут он сумел завершить то, с чего так хорошо начал: овладел полным контролем над сент-питерским округом. Поскольку деньги у него были, то это оказалось не столь уж сложным делом для такого дальновидного и изобретательного человека.
Он не пожалел денег, чтобы посадить своих людей на место шерифа, затем прокурора, потом в исполнительный комитет демократической партии и в избирательную комиссию. Его же люди проводили выборы, собирали бюллетени и подсчитывали голоса. Этим он забил последний гвоздь. Округ был в его власти.
И тогда он разрешил открыть в округе игорные заведения. Он согласился с существованием мафии, но лишь с одним четко выраженным условием: без права на монополию. Любой, у кого были деньги, мог финансировать существование игорного дома, мог его открыть, правда, по предварительной договоренности с организацией Сильвестра. Такая преданность свободному предпринимательству привела в неописуемый восторг граждан округа, которые с тех пор и превратили игорные заведения в основной источник своих доходов. А популярность Сильвестра и его людей так возросла, что они могли бы одержать победу и на никем не фальсифицированных выборах.
Но Сильвестр лишь расхохотался бы, если бы ему предложили предоставить даже такое, почти обеспеченное мероприятие, как выборы, на волю судьбы. Сильвестр никогда ничего не предоставлял судьбе. Сильвестр все делал наверняка.
Теперь, на шестом десятке лет, Сильвестр был высоким, широкоплечим мужчиной с шапкой седых волос и хорошо поставленным от природы голосом. Голос его мог воспроизвести любую эмоцию в зависимости от ситуации или, скорее, согласно тактике, ибо ситуацию всегда создавал сам Сильвестр. Один газетный редактор сравнил его с мильтоновским сатаной — «вечный мятежник, одаренный исключительными способностями, направленными на овладение полным господством».
Сильвестр никогда не раздумывал, никогда на размышлял, никогда не предполагал. В его голове был заключен сложный механизм, который безостановочно подсчитывал доходы, расходы, прибыли и коэффициенты. Сильвестр всегда был уверен.
И Аде, прежде чем договориться о чем-либо с Томми Далласом, предстояло завоевать расположение Сильвестра.
Однажды я встретился с ней в коридоре и, не удержавшись, спросил:
— Как дела с губернатором?
Она холодно взглянула на меня.
— Неплохо.
— Надеешься стать первой леди?
Ее серые глаза сверкнули.
— А что тут смешного? Если хочешь знать, он готов на мне жениться.
— При условии, что ему разрешит Сильвестр.
Ее лицо побелело от гнева, она стремительно повернулась на своих высоченных каблуках и убежала.
Удар попал в цель. Значит, Томми действительно хочет на ней жениться, но решение зависит от Сильвестра. Мне сразу стало не по себе. Я не хотел, чтобы она выходила замуж за Томми или за кого-нибудь еще. Я хотел… Я прогнал эту мысль.
Итак, решение оставалось за Сильвестром.
Я вспомнил тот оценивающий взгляд, которым он окинул ее в студии. Он знал, что произойдет между ней и Томми. Видел ли он в ней союзника или противника?
Наверняка и то и другое. Он в каждом видел и противника, и союзника. Люди были его противниками до тех пор, пока он плетью не заставлял их полностью подчиниться, а потом использовал в своих интересах. Если вообще их можно было использовать.
Теперь, оглядываясь назад, я догадываюсь, что он видел в Аде определенную статью дохода и, разумеется, был прав. Он, наверное, считал, что ее можно заставить повиноваться без особых усилий. И в этом была его единственная ошибка. Даже сейчас я не мог понять, как он допустил эту ошибку. Но это сейчас, а то было раньше. Тогда он решал, что делать с Адой. И наконец решение было принято.
Недели через две после нашей размолвки в коридоре Ада вошла ко мне в кабинет. Она улыбалась застенчивой, чуть ли не робкой улыбкой, и я более, чем всегда, почувствовал себя негодяем. Мне стало ужасно неловко, и я хотел было сказать ей, как сожалею о случившемся.
— Ада, я…
— Не нужно, — перебила она меня. — Забудь об этом. — На секунду улыбка ее стала еще шире. — Можешь оказать мне услугу, Стив?
— Конечно.
— Послушаешь одну запись?
Я словно с неба упал.
— Пожалуйста.
Она, должно быть, заметила мое разочарование.
— Это не простая запись, Стив. Мне удалось ее сделать, потому что у меня был с собой в сумке портативный магнитофон, которым я пользуюсь, когда беру интервью. Знаешь, о чем я говорю?
— Знаю.
Она установила катушку.
— Что там на ней? — спросил я.
— Слушай, — ответила она, включая магнитофон, и повернулась ко мне. — Молчи и слушай.
Катушки пришли в движение. Сначала послышалось жужжанье, потом какие-то неразборчивые звуки и, наконец, низкий и вкрадчивый голос:
— Спасибо, что вы пришли, мисс Мэлоун.
— Ну что вы! — Голос Ады с ленты звучал чуть механически.
— Садитесь, пожалуйста. — Мужской голос казался мне знакомым.
— Спасибо.
— Вы, наверное, догадываетесь, зачем я пригласил вас? — И тут я узнал Сильвестра Марина.
Я почувствовал, что он немного волнуется. В голосе Ады не было и следа смущения. Ее слова звучали холодно, весело и непокорно.
— На это может быть несколько причин, сенатор.
Я понял, что начинается дуэль.
— Верно, — усмехнулся Марин. — Я знал, что вы так ответите. И был бы весьма удивлен и разочарован, если бы ошибся.
— Благодарю вас.
Даже в записи отчетливо чувствовалось ледяное равнодушие Ады. Пока счет в ее пользу, подумал я.
Я смотрел, как вращались катушки, и тщетно старался представить себе, что происходило в кабинете Марина.
Но слышал только голоса:
— Так, с чего же мы начнем? — с почти насмешливой вежливостью спросил Сильвестр.
— Приглашение было от вас, сенатор, поэтому выбор за вами. — Воплощенная любезность, она держала его на расстоянии, не хотела помочь ему.
— Да, да, пожалуй. — Низкий голос его журчал. Если он и чувствовал себя обманутым в ожидании, то ничем этого не проявлял. — Итак, вы намерены выйти замуж за Томми Далласа. — Это было утверждение, не вопрос.
— Разве?
— Будем откровенны, мисс Мэлоун. Вы намерены выйти замуж за Томми Далласа.
И опять удивительно ровный, ничего не выражающий голос Ады:
— Что ж, пусть будет так. По-вашему, я намерена выйти замуж за Томми Далласа.
Молодец!
Но вкрадчивый бас не выразил ни гнева, ни возмущения, ничего.
— Вы хотите выйти замуж за Томми. Хотите быть женой губернатора. Хотите, я полагаю, играть видную роль в делах штата. Что же, намерения весьма похвальные.
— Рада слышать ваше одобрение, сенатор. Значит, по-вашему, мои намерения являются похвальными?
— Я не сказал, что одобряю их. — Пауза. — Правда, я не сказал также, что не одобряю.
— Вот как?
— Да, так. Сначала я должен побеседовать с вами, чтобы убедиться, способны ли мы понимать друг друга.
— А если да?
Голос Ады теперь звучал чуть более дружески, но ровно настолько, насколько ей хотелось. Она вполне владела собой.
— Если да… — Еще одна пауза, на этот раз более ощутимая. — Если да, то могут открыться исключительно интересные возможности. Возможности, по-моему, представляющие значительно большие перспективы, чем вы думаете.
Эти слова должны были пронять ее. Видит бог, они должны были пронять ее. Самое трудное — сохранить позу тогда, когда счет в игре в твою пользу. Но Ада по-прежнему держала себя в руках.
— Меня всегда привлекали интересные возможности. Не будете ли вы так добры прояснить некоторые детали?
— С удовольствием. — В его голосе явно звучало удовлетворение. Он шел к намеченной цели. — Полагаю, что до сих пор ваши мечты не шли дальше роли только супруги. Так? Я хочу сказать, что пока вы ограничивались только ролью жены губернатора, вы не размышляли о влиянии и силе, поддерживающих трон. Не так ли?
— Предположим.
— Думаю, что так. Прежде всего силы, поддерживающей трон, не существует. — Снова в голосе зазвучала ирония. — Я лично, так сказать, возглавляю мою команду, и в штате это известно всем. Никто из членов команды об этом никогда не забывает. Это первый, последний и непреложный факт. Ясно?
— Ваши слова мне ясны, — ответил голос Ады, и я в душе зааплодировал ей.
И вдруг Сильвестр Марин сказал:
— Я могу предложить вам нечто гораздо большее, чем вы думаете. Как, например, насчет того, чтобы в один прекрасный день самой включиться в политику? Непосредственно в качестве кандидата или, например, занять определенную должность?
— Почему я? — Ее голос звучал совершенно равнодушно. Как это ей удавалось? — Ведь я женщина.
Он усмехнулся — с симпатией, надо думать.
— В политике произошли большие перемены. Значительно большие, чем мы думаем. Почему вы? Во-первых, женщина в определенных условиях может оказаться даже более подходящим кандидатом, чем мужчина. Во-вторых, ваша работа на телевидении — вы, профессионалы, называете это контактом с аудиторией — сейчас самое ценное качество для кандидата, а вы им обладаете, это доказано. В-третьих, я потратил на Томми много денег и немало времени, пока сумел, сделав из него достойную фигуру, привлечь к нему внимание общественности. И теперь хочу извлечь из этого вклада максимальную прибыль, особенно в отношении времени, ибо оно представляет большую ценность, нежели деньги. Вам, разумеется, знакомо имя Евы Перрон, слышали вы, наверно, и о чете Фергюсонов из Техаса? Вы следите за моей мыслью?
— Я слежу за вашей мыслью, — бесстрастно ответила Ада.
— Короче говоря, если у Томми будет жена, которая сама способна стать политической фигурой, его популярность автоматически распространится и на нее, и она незамедлительно станет заметной личностью. Для нее уже подготовлен трамплин. Я еще раз обращаю ваше внимание на мамашу Фергюсон и Еву Перрон. Как жена Томми, а также предприняв определенные шаги, вы будете представлять из себя весьма внушительную фигуру. В политическом отношении.
Я заметил, что он говорил уже не о жене губернатора, а обращался непосредственно к Аде.
— И все-таки, — сказала Ада, — почему я?
Басистый смех.
— Во-первых, потому что вы достаточно умны, чтобы спросить: «Почему я?» Совсем как в тексте для первокурсников в вашем же «Ньюкомбе». — Он снова засмеялся, а я по меньшей мере был поражен. Оказывается, он тщательно подготовился к разговору. — И, конечно, потому, что Томми без ума от вас. — Своим тоном он явно хотел дать ей понять, что эта причина не была главной. — Если вы выйдете за него замуж, он будет думать, что это его собственная идея.
— Что вас вполне устраивает, правда? — спросила Ада.
Но он пропустил ее слова мимо ушей.
— Вы наделены многими качествами, желательными для кандидата, — рокотал он. — Скромное происхождение: родились в Айриш-Чэннеле, но сумели собственными силами выбиться в люди. Прекрасно. Работа в баре выглядит на первый взгляд неважно, но в действительности это обстоятельство можно превратить в политический капитал. Ребенком подвергались эксплуатации, спасены добротой хорошего человека и так далее. Социальное положение: выпускница колледжа Софи Ньюкомб. Широкие массы против не будут, поскольку вы собственным трудом зарабатывали деньги себе на учебу. Еще один плюс. Политикой раньше не занимались, значит, у вас нет промахов и нет врагов. За исключением, разумеется, меня. — Смех. — Таким образом, вы полностью удовлетворяете всем моим требованиям, мисс Мэлоун, полностью.
Мне стало страшно. Интересно, знает ли он о Мобиле?
— А что потом? — спросил голос Ады. В нем не было ни восторга, ни страха, но не было и безразличия.
— Вот именно, что потом? Я хочу, чтобы между нами была полная ясность. Мне незачем тратить время на то, чтобы удивлять вас знанием подробностей вашей биографии или задавать вам различные вопросы. Вы будете в моей команде, я буду вашим капитаном. Только я. Я один. — Пауза. — Вы должны это отчетливо понимать с самого начала.
— Вы, пожалуй, прояснили это достаточно четко.
— Надеюсь. — В низком голосе явно звучала ирония. — Думается, мне незачем говорить вам, что я могу в ту минуту, когда я этого пожелаю, прекратить ваши с Томми отношения. Или что я способен направить мысли Томми в совершенно противоположную сторону.
— Нет. Вам незачем говорить мне это.
— Отлично. Я вижу, что тесты в вашем колледже проводились не зря. Вы знаете свое место, и я могу говорить дальше. Томми вполне соответствует губернаторской должности, но на дальнейшее его продвижение я не возлагаю никаких надежд. Вы… — Он остановился.
Несколько секунд царило молчание. Он явно ждал, чтобы Ада заговорила. Но она не произносила ни слова.
— Отлично. — Впервые в его голосе зазвучала властность. — Так как же?
И Ада таким тоном, будто, самое большее, соглашалась на свидание, сказала:
— Хорошо.
Я смотрел на вращающиеся катушки — они молчали, слышно было лишь их жужжанье — и думал: ему не удалось взять над ней верх, она держалась с ним на равных, она получила то, чего так упорно добивалась.
Затем Ада, настоящая Ада, а не Ада с магнитофонной ленты, поднялась со стула и выключила магнитофон.
— На этом все интересное кончилось.
— Понятно, — отозвался я.
Я взглянул на нее, словно видя ее впервые: высокая красивая блондинка с правильными чертами лица, округлыми бедрами и длинными ногами, и попытался согласовать все это с равнодушным голосом, звучавшим с магнитофонной ленты. И снова констатировал не без удивления: ему не удалось взять над ней верх. Всякий раз, когда я смотрел на нее, я открывал в ней что-то новое для себя.
— Что ж, — начал я нарочито громко, чтобы скрыть свое смятение. — По-моему, это решает все твои проблемы. Тебе преподнесли на тарелочке все, чего ты так упорно добивалась.
— Да.
Мы стояли, с любопытством глядя друг на друга. У меня от отчаяния пересохло в горле и засосало под ложечкой. Я попытался проглотить подступивший к горлу комок и не смог.
— Что ж, — повторил я, — прими мои поздравления.
Я видел, как она судорожно глотнула.
— Спасибо.
Мы продолжали в упор смотреть друг на друга.
— Стив… — начала она и замолчала. — По-твоему, я должна это сделать?
— Разве ты не этого добивалась?
— Скажи ты, Стив, — Ее полуоткрытые губы не улыбались, глаза не могли оторваться от моих глаз, а голос упал до шепота: — Скажи ты.
Впоследствии я всегда удивлялся, как мне удалось сказать, как удалось отыскать те скрытые звезды, к которым я взбирался вслепую. Ибо я не только не был способен это сделать; я не был способен об этом и мечтать. Это было самое последнее на земле, на что я мог бы или сумел бы решиться. Но в ту секунду я решился.
— Нет, — сказал я, — по-моему, тебе незачем это делать. По-моему, тебе незачем выходить замуж за Томми Далласа. По-моему, ты должна выйти замуж за меня.
Ее лицо замерло от удивления, страха, восторга.
— Будь моей женой. — Меня охватило отчаянное чувство свободы, как будто мне удалось пройти сквозь стену и увидеть дневной свет. — Будь моей.
Будто лед унесло весенними водами.
— Стив! — Она отвернулась, чтобы скрыть свои чувства, и, крепко сжав мою руку, спрятала лицо у меня на груди. — Да. — Ее приглушенный голос, казалось, проникал в меня. — Да, да, да.
Самое забавное заключалось в том, что я даже на минуту не мог усомниться в серьезности этого намерения. Даже на минуту. Оно мне казалось совершенно правдоподобным. Я говорю о намерении Ады отказаться стать Адой Даллас ради меня. Позже я убедился, насколько фантастической была эта мысль. Насколько невероятной. Но в ту минуту я целиком в нее верил.
По-видимому, верила и Ада.
В субботу мы отправились на остров. Он был местом нашей последней встречи, так пусть же станет местом начала новой жизни.
Из открытого окна нам было видно море, полыхающее синим пламенем под лучами ползущего вверх оранжевого шара. Полоса желтого песка уходила до серых пальм, кивающих зелеными верхушками синему простору.
В ресторане на деревянном полу играли солнечные блики, и Ада за столом выглядела чистой, невинной девушкой. Она была в безукоризненно белом платье, и накрашены у нее были только губы.
Я видел, что на нас смотрят — стоял разгар сезона, большинство столиков было занято, — и испытывал чувство гордости. По залу плыла высокая и загадочная хозяйка отеля, красное платье мантией струилось по ее мощному торсу. Она остановилась возле нашего столика и в ответ на мое приветствие лишь молча улыбнулась. Я смотрел на ее лицо и думал: что оно отражает? Удовольствие, участие или просто память о каких-то давних событиях? Она также молча отошла, и только старые половицы поскрипывали под ее ногами. А я перевел взгляд на Аду и забыл про все на свете.
После завтрака или обеда, что бы это ни было, мы отправились по горячему песку на окаймленный серыми пальмами берег. Я вспомнил, как мы стояли здесь под дождем. Теперь перед нами расстилалось голубое зеркало воды, а ветер был совсем теплым.
— Я никого не любила до сих пор, — сказала она.
— Я тоже по-настоящему.
Она молчала, глядя не на меня, а на чистую, острую, как нож, линию горизонта.
— У тебя нет сомнений в том, что ты поступаешь правильно?
— Ты же знаешь, что нет.
— Ты уверена, что готова отказаться от того, от чего ты отказываешься?
— Абсолютно уверенной быть нельзя.
— Нельзя?
Она ласково улыбнулась.
— Конечно, нет. На свете ничего абсолютного не существует. Я только знаю, что в эту минуту больше всего на свете мне нужен ты.
— А завтра?
— А завтра будет видно.
Она снова прижалась ко мне, как и в прошлый раз, когда лил ледяной дождь, но сейчас ярко светило солнце, было жарко и сухо. Я смотрел мимо нее на мир: синее море и синее небо, высоко над нами большие белые облака, казавшиеся невесомыми, а впереди длинная, нескончаемая полоса суши. Далеко в море, направляясь в сторону острова, появилось судно, сверкающее на солнце задранным носом. Реявший над ним темный флаг ветер свернул в узкую полоску.
— Когда мы сможем пожениться? — спросила она в моих объятьях.
— Через пять дней. Церемония состоится в пятницу вечером, а на субботу и воскресенье мы уедем. Можем поехать в Мобил. — Я тут же поспешил исправить ошибку: — Или в Галвестон. А то и в Майами. Лучше всего слетать в Майами.
Она подняла голову. Упоминание о Мобиле ее не смутило.
— Как ты думаешь, Хармон отпустит нас на целую неделю?
— Нет, не отпустит.
Она беззвучно рассмеялась.
— И правда нет, — сказала она.
Странно, но ревности я не испытывал.
Яхта шла прямо на нас. Я уже мог различить реи, отливавшие темным серебром в лучах солнца.
— Обойдемся и двумя днями, — сказала она. — А потом устроим себе настоящий медовый месяц.
— Думаешь, Хармон даст нам отпуск одновременно?
— Ему придется.
Хармон меня теперь не тревожил. Собственно, теперь ничто меня не тревожило. Ада повернула голову, чтобы посмотреть на яхту, и прядь ее растрепанных ветром волос скользнула по моей щеке.
— Красивое судно, — заметил я.
Ада отвернулась.
— Пойдем в отель.
Она взяла меня под руку, и мы направились к отелю, миновав сначала полосу песка, смешанного с ракушками, а потом его ослепительно белую гряду.
Случилось это позже, уже в номере.
— Она стала на якорь, — подойдя к открытому окну, заметил я.
— О чем ты говоришь?
— О яхте. У причала отеля.
— А! — Она сказала это совершенно безразличным и отчужденным тоном.
Ничего не подозревая, я продолжал смотреть на причал. И вдруг почувствовал, что машинально вцепился в подоконник.
— Черт бы побрал!
— Что случилось? — подскочила она ко мне.
— Смотри!
Я указал на нос судна темного дерева с отделкой цвета сливок, отливавшей на воде серебром, на изящный синий вымпел, тяжело свисающий с гюйштока, и на высокого широкоплечего человека в блейзере и в темной шапочке яхтсмена, стоявшего неподвижно и отдававшего какие-то приказания.
— Это он, — сказал я.
— Что ему… — Она замолкла.
Что-то написав на листке бумаги, Сильвестр Марин отдал листок мальчишке в брезентовых штанах, который побежал по дощатому настилу в сторону отеля.
Она повернулась ко мне. Лицо ее было белым как мел. Я почувствовал, как ее пальцы стиснули мне локоть.
— Ты знаешь, зачем он приехал? — спросила она.
— Знаю. — Я взял ее за плечи. — Он приехал за тобой. Скажи ему, что ты передумала. Что ты не хочешь иметь с ним ничего общего. Вот и все, что тебе нужно сделать.
— Все и все, что мне нужно сделать, — беззвучно повторила она.
Я посмотрел ей в лицо и не понял его выражения. Она показала, что не боится Сильвестра Марина. Значит, это не страх. А может, страх?
— Вот и все, — повторил я. — Одевайся, спустись вниз и отправь его назад.
— Да, я сейчас оденусь.
Она сидела у туалетного столика, когда в дверь постучали. Я взял записку Сильвестра и прочел ей вслух.
— Ничего, — сказал я, глядя, как она накладывает румяна на свои побледневшие щеки. Листок бумаги жег мне руку. — Придется тебе еще раз сказать ему, что ты передумала.
Несколько секунд я следил за ее лицом.
— Может, ты боишься его? — спросил я.
— Ты же знаешь, что нет, — ответила она, подняв на меня взгляд.
— Почему же тебе в таком случае страшно?
Она ответила мне долгим взглядом и промолчала, и я почувствовал, как сам чего-то боюсь.
Одетая и накрашенная, она стояла передо мной. Много позже я часто думал, что было в ее мыслях или в ее сердце в ту минуту. Но и тогда, как и сейчас, я не знал. Быть может, именно то, что лежит в основе каждого решительного шага: вопросительный знак. Глядя на этот вопросительный знак, я неуклюже пробормотал:
— Ну а теперь иди, скажи ему и возвращайся. Через десять минут все будет позади.
Улыбнувшись, она дотронулась до моей руки:
— Конечно.
— Может, мне пойти с тобой?
Все еще улыбаясь, она покачала головой.
— Нет, я справлюсь сама.
Она коснулась рукой волос, бросила последний взгляд в зеркало и направилась к двери.
— Пока, милый, — сказала она. — Я сейчас вернусь.
Она отворила дверь и вышла. И вдруг, почти закрыв дверь, снова открыла ее.
— Стив, — сказала она, — я люблю тебя.
Затем дверь закрылась, и я услышал, как замерли ее шаги в длинном коридоре.
Знал ли я тогда? Я не уверен. Я так отчаянно хотел не знать, что, может, и не знал.
Сев в кресло, я закурил сигарету, но, затянувшись раза три, бросил ее на пол. Затем подошел к окну и выглянул.
Сильвестр все еще стоял на причале. Он замер в ожидании, как тигр, притаившийся на скале над тропинкой.
Из отеля вышла Ада и по дощатому настилу направилась к причалу. Высокая, вся в белом, она широким шагом шла навстречу Сильвестру. Потом шаги ее стали более размеренными и вскоре совсем стихли.
Он повернулся к ней лицом. Не сделав ни единого движения, не меняя позы, он вдруг как-то подобрался и словно замер перед прыжком. И спина Ады по мере удаления от меня и приближения к Сильвестру тоже словно сузилась. Он сделал два легких, выжидательных шага ей навстречу, и я увидел, как на его темном лице сверкнула насмешливая улыбка. Он чуть приметно поклонился, и Ада в ответ кивнула своей золотоволосой головой.
Сильвестр заговорил — не спеша, чуть небрежно. Я видел, как золотоволосая голова качнулась отрицательно: «Нет». Затем по движению ее головы и губ я понял, что она что-то быстро и настойчиво говорит.
Сильвестр улыбнулся и тоже заговорил. Улыбка так и осталась на его лице. Ада покачала головой, повернулась и сделала шаг в сторону отеля. Он положил ей на плечо руку, и она остановилась.
Потом она дернула плечом, его рука упала, и она пошла по узкому настилу к отелю. Сильвестр шел рядом, казалось, не спеша, но и не отставая. Я опять услышал шаги Ады. Каучуковые подошвы Сильвестра были беззвучны.
Они прошли под окном, вошли в отель. Теперь я их не видел.
Итак, все кончено. Похоже, что кончено. Я попытался осознать свой страх, вытащить его на свет, определить его. Теперь его можно было определить, ибо все было позади. Я боялся, что она уедет с Сильвестром, выйдет замуж за Томми Далласа, а я останусь один. Я вслух расхохотался. Смейся, ведь приговор отменен. Дыши, ибо ты выиграл.
Я выиграл и понял, что не надеялся на победу. Она меня потрясла, я ослабел от радости. Я боялся, что меня снова одолеет страх.
Я испытывал удовольствие, чувствуя, как тает комок под ложечкой. Затем я ощутил у себя на лбу пот и, дотронувшись, убедился, что он холодный. Тогда я налил, не разбавив, виски, выпил одним глотком, и сразу холод уступил место жаре.
Я откинулся в кресле, делая глубокие, медленные вдохи, ослабляя одну за другой каждую мышцу и каждый нерв.
Все в порядке, все в порядке, Ада идет сюда.
На следующей неделе мы поженимся, я буду больше работать, вести себя умнее, все будет прекрасно, все придет в норму.
Я полулежал, откинув голову и закрыв глаза, прошла минута или час, я сел и выпрямился. Ады все не было.
Я взглянул на часы и увидел, что прошло пять минут. Ее не было. Я смотрел, как секундная стрелка несколько раз обошла циферблат. Я хотел было спуститься за ней, но вспомнил, что обещал не вмешиваться.
В эту минуту я услышал стук мотора и, не успев еще подойти к окну, понял, что это мотор яхты.
Словно во сне, я увидел, как матрос в брезентовых штанах, медленно наклонившись, поднял канат и бросил его с причала на палубу и вслед за ним — как в замедленной съемке — прыгнул сам.
Мотор застучал сильнее, острый кремово-серебряный нос отвернул от причала, и судно медленно, но неумолимо, как судьба, повернуло в открытый залив. Я видел, как, набежав на причал, ударилась о него волна, превратившись в воронки, а винты загудели еще громче.
Медленно, как во сне, где каждое движение доведено до гротеска, острый нос судна, завершив полный разворот, очутился в открытом море.
Судно зарылось в пену, и его синий вымпел затрепетал на ветру. На палубе, позади рулевой рубки, стоял Сильвестр в той же шапочке яхтсмена с козырьком, а рядом с ним, придерживая рукой пряди мокрых золотистых волос, Ада.
Она стояла выпрямившись, в своем белом платье, не улыбалась и не отрывала глаз от воды. Затем она обернулась и лишь на мгновенье скользнула взглядом по отелю. Если она и видела меня, то ничем этого не проявила. Отвернувшись, она снова стала смотреть на волны залива, который ей предстояло пересечь, прежде чем пристать к остроконечному мысу материка.
Ее лица уже не было видно, только золотистые волосы развевались по ветру, а яхта набирала скорость.
Пока я расплачивался, хозяйка отеля смотрела на меня пустыми глазами.
Через две недели в утренней газете появилась фотография Ады и Томми Далласа. Они стояли обнявшись. На Томми была его серая шляпа. Ада без головного убора. Оба широко улыбались. Заголовок гласил: «Поющий шериф женится на королеве телевидения». Я аккуратно сложил газету, положил ее в ящик стола и принялся редактировать очередной выпуск последних новостей.
«Кадиллак» свернул за угол, к стоянке, и я с интересом огляделся по сторонам. Одному богу известно, сколько лет я всего этого не видел, но башня как будто осталась такой же и, как пика, устремлялась высоко в небо! И небо было словно по заказу: темные облака висели прямо над головой. Бледно зеленели лужайки. А у подножия лестницы уже собирались те, кому надлежало присутствовать на похоронах.
Если взглянуть на башню, то ничего вроде не изменилось. Но кому лучше знать, как не мне. Чертовски много перемен произошло с тех пор, меня самого и то не узнать.
Эрл повел машину по аллее, к стоянке для служебных машин, и я вспомнил, что сектор номер один возле самого здания всегда принадлежал мне. Полицейский в сине-серой форме, показавшийся мне знакомым, махнул в сторону указателя: «Стоянка машин губернатора Т. Далласа». Эрл свернул туда.
Пусть меня увидят в «кадиллаке». После всего, что случилось, это не могло мне повредить. Теперь уже ничто не могло мне повредить, ибо у меня был ореол мученика, спасенного самим господом богом. Вот в этом-то и крылось самое смешное. Я и правда страдал, прошел черт знает через какие мучения, но толком люди об этом ничего не знали. То, что было известно, — ложь, а то, что держалось в тайне, — правда, поэтому так или иначе они были правы. Судите сами.
— Приехали, губернатор. — Эрл вылез, обежал машину, открыл мне дверцу, но я вылез раньше.
— Порядок, — сказал я. — Нечего меня баловать.
— Вы же великий человек, губернатор.
— Да брось, — поморщился я.
Я не был губернатором. Я был экс-губернатором. Хотя, может, я еще кое-что сотворю насчет этой приставки.
Сквозь стоявшие дверца к дверце машины я протиснулся к обочине, и кишки у меня сводило от страха, пока я шел по вымощенной белыми плитами дорожке, что вела по траве мимо вечнозеленых деревьев к памятнику Хьюи Лонга. Прожектор из-под крыши здания освещал статую Хьюи круглые сутки, его никогда не выключали, и даже сейчас, при сером свете дня, его бледно-желтый луч лежал на бронзовом челе Хьюи. Он смотрел на мир так, будто видел все или ничего, и я прошел мимо. Поднимаясь по широким белым ступеням, я увидел что-то длинное прямоугольной формы, завернутое в национальный флаг, и понял, что там лежит Ада. Я увидел это, и мне стало не по себе.
А по другую сторону от Хьюи над холмиком свежевырытой земли стояло двое мужчин в белых комбинезонах. К горлу подступила тошнота, когда до меня дошло, что они ждут Аду.
Я ненавидел ее: она поступила со мной, как не поступают даже с собакой. Но я по-прежнему любил ее, и, когда понял, что ей предстоит лечь в эту землю, мне сразу стало больно и страшно, хоть я и пытался убедить себя, что мне наплевать.
Я не должен был думать о ней, но я ничего не мог с собой поделать. Не мог не думать об этой женщине, ушедшей в ничто, в землю.
И уже не было к ней ненависти. Впервые после того, что со мной случилось, у меня не было к ней ненависти. Я вспомнил хорошие времена, до того, как она сделала это. А может, ничего хорошего по-настоящему и не было? Нет, если честно, что-то, может, недолго, но было.
Если честно, то именно Ада заставила меня в конце концов понять то, что мне следовало понять с самого начала. А быть может, чтобы я это понял, нужна была и она сама, и все то, что она сделала. Создала такие условия, которые вынудили меня кое-что осознать. Быть может, человек рождается уже с определенным пониманием. Может, нужно лишь заставить себя осознать то, что происходит вокруг, и сделать определенные выводы. Наверное, все дело в этом.
На это потрачена вся жизнь, я понял это, когда многие уже мертвы, как мертва теперь и Ада. И я сам едва не погиб, и кое-кому еще предстоит. Но в конце концов я понял. И, пожалуй, это стоит той цены, которую я заплатил, чтобы понять.
Мы обвенчались в Первой методистской церкви сент-питерского округа в воскресенье 11 июня. За пятнадцать месяцев до первичных выборов в демократической партии. Церковь была одной из трех протестантских церквей нашего округа; ни Ада, ни я не были католиками, хотя — забавно, ей-богу, — считается, что в южных округах, если хочешь, чтобы тебя куда-нибудь выбрали, обязательно нужно быть католиком. И меня, конечно, никогда не выбрали бы шерифом, если бы не Сильвестр. Сильвестр мог выбрать кого хотел, а ему нужен был именно не католик, потому что он собирался выдвинуть его кандидатом в губернаторы. В губернаторы католику не пролезть. Это и помешало Чепу Моррисону. Ему следовало бы баллотироваться в сенаторы. В сенаторы католика выберут с удовольствием.
Я стоял перед алтарем в двубортном синем костюме, впервые без ковбойки; колени у меня дрожали, и была минута, когда я даже подумал: господи, может, бросить все к чертовой матери и бежать? Но я не убежал. Слишком поздно. Как это получилось? Как я очутился там? У меня никогда и не было такого намерения. Мне казалось, что все это происходит во сне. Не я, а кто-то другой стоит перед алтарем в синем костюме.
Нет, это было наяву. Перед алтарем стоял я собственной персоной, а по проходу под руку с Сильвестром шла Ада в белом платье и с белой вуалью. Орган играл что-то до слез трогательное, а ее лицо было невозмутимым и белым как снег. Я попытался подмигнуть ей, получилось не слишком удачно, она улыбнулась в ответ, и я подумал: интересно, что у нее на уме. Я думал об этом и тогда, и еще черт знает сколько раз потом, и все равно не знал. Она шла по проходу, как ожившая белая статуя, и я ничего не понимал. Как я дошел до этого? Неужто я был просто слеп и глух? Или так хотел этого, что готов был на все?
Справедливо и то и другое. По одной причине ничего не делается. Я долго обманывался, уверяя себя, что женился на ней только потому, что страшно хотел ею овладеть. Это неправда или только полуправда.
Главная причина состояла в том, что при ней я чувствовал себя человеком на ногах и с собственной тенью. При ней я ощущал себя живым. Впервые с тех пор, как я познакомился с Сильвестром, я почувствовал, что я — это я. Я был нуль и знал это. После того как Сильвестр приголубил меня, я превратился в пустое место. Он мог делать со мной что хотел: меня не существовало. Но во мне всегда жило ощущение, что это только временно, что когда-нибудь я снова стану человеком. Человеком из плоти и крови. Это свершится. В один прекрасный день.
А в присутствии Ады мне казалось, что это свершилось… почти. При ней я становился человеком… почти. Это и тянуло меня к ней. Вот в чем причина.
Не знаю, как она это делала. Наверное, когда говорила: «Томми, ты не должен быть чужой тенью, Томми, ты должен делать только то, что тебе хочется, ты сам не знаешь, на что ты способен, Томми».
Старая песня. Теперь я почти уверен, что она вовсе так не думала или по крайней мере не думала так на все сто процентов, но в конце концов оказалось, что она была права. В самом конце. А может, и думала. Ей пришлось так думать через какое-то время.
Но дело было не только в том, что она говорила. Главная причина в том, что Ада излучала энергию. С ней рядом я попадал в поток зарядов и чувствовал, как они вливаются в меня. И сам становился заряженным.
С тех пор многое, конечно, изменилось, но такие чувства испытывал я тогда, и именно поэтому я и женился на ней, теперь я это понимаю.
Но и это было не все. Была еще одна причина. Ада приводила меня в исступление, я весь горел и готов был пойти на что угодно, лишь бы заполучить ее. За все те месяцы мне ни разу не удалось быть с ней близким.
Я целовал ее и крепко прижимал к себе. Она, казалось, шла навстречу, и я думал, что умру от счастья, если она станет моей. Но в последнюю минуту она вырывалась из моих объятий.
— Нет, нет, — шептала она задыхаясь. — Нет. Прошу тебя, не надо.
— Но почему, солнышко? Почему? Мы должны, должны.
— Нет, не должны. Не должны. Я позволю это себе только с мужем.
— Солнышко, прошу тебя, солнышко…
— Нет, милый, нет. Я люблю тебя, но даже ради тебя я не могу.
Я умолял ее, она отвечала «нет», а потом как будто соглашалась, позволяла мне целовать ее и даже ласкать и снова вырывалась от меня.
Черт побери, я прекрасно знал, чего она добивается. Я знал, что она не девственница. Все они так поступают. Просто настал мой черед. Я никогда не думал, что кому-нибудь таким способом удастся завлечь меня, но ей удалось.
Я смотрел ей в спину, когда она уходила, на ее бедра и видел, как собранно и строго она держится. Куда до нее этим дешевкам, что только и умеют крутить задом! Да, за одну ее походку можно отдать все на свете.
Я понимал, что она согласится только при одном условии… Вот мука-то! Легче умереть.
А она знала, как использовать мою слабость. Куда вонзить нож, чтоб было больнее.
Она была то надменна и разговаривала ледяным тоном девиц из ньюкомбского колледжа, то вдруг разом забывала про этот тон, усмехалась и начинала болтать на диалекте трущоб Айриш-Чэннела. Уголки ее рта кривились в усмешке, она смотрела на меня и, казалось, говорила: «Я давно раскусила тебя, мерзавец, я знаю, чего ты добиваешься, но это стоит больше, чем у тебя есть, и ничего ты не получишь». И огонь во мне пылал еще ярче.
Я все больше и больше хотел ее, знал, что никогда не смогу заполучить, как вдруг однажды Сильвестр благодушно сказал: «Слушай, а почему бы тебе не жениться на этой девице?» И я подумал: «Ей-богу, женюсь, раз мне это суждено сделать, чтобы добиться того, чего я хочу».
И не успел я до конца это решить, как уже завяз. В чем-то это было похоже на смерть, которую боишься, а сам ждешь. И, когда она приходит, ты думаешь: «Неужто это все?»
Я уговорил себя, что лечь с ней в постель смогу, только женившись. Уговорил себя, что причина в этом. И это действительно была одна из причин. Но основная причина, в которой я долго не признавался самому себе, состояла в том, что при ней я чувствовал себя человеком.
Итак, мы с Адой стояли перед алтарем. Она стиснула мне руку, улыбнулась и даже, пока проповедник разглагольствовал, раза два подмигнула. Когда церемония была окончена, она поцеловала меня с таким видом, будто только об этом и мечтала. Мы пошли по проходу к дверям, она взяла меня под руку и прижалась ко мне.
После церемонии на большой лужайке возле дома Сильвестра состоялся прием, где присутствовал, казалось, весь сент-питерский округ. Даже губернатор прибыл из Батон-Ружа. У него был немного кислый вид, потому что половина из его четырех лет уже прошла, и он знал, что в скором времени я его сменю. Весь прием Ада стояла рядом, то и дело дотрагиваясь до моей руки, а порой и посылая воздушные поцелуи, и не приходилось сомневаться, что мечта ее осуществилась. Затем прием закончился, мы куда-то поехали.
— Ну, малышка, дело вроде сделано, — это были первые слова, которые я сказал ей за весь день.
— Да, сделано. — Она улыбнулась, и ее улыбка показалась мне дружелюбной.
Наверное, у меня на лице были написаны все мои мысли. «Не беспокойся, Томми», — шепнула она и поцеловала меня уже совсем не по-братски.
Должен сказать, к ее чести, что, вступив в сделку, хоть это и не было оговорено, она ревностно несла все свои обязанности. Она ничего не утаила. Она дала мне то, что я хотел. Я всегда утверждал, что на улице девица выглядит куда лучше, чем в постели, но с ней все оказалось наоборот.
В первую же ночь она пришла ко мне, и на этот раз не вырывалась, осталась со мной до утра.
Черт побери, я знал, что она не девственница, но где она научилась всему этому?
Оказалось, что она может делать со мной все, что захочет. Однажды она за что-то рассердилась на меня, я уже забыл, за что, и в наказание неделю не пускала к себе в спальню. А один раз я так разозлился, что ушел из дому и, вернувшись часа через два, хлопнул дверью и направился в ее гостиную сказать, чтобы она убиралась ко всем чертям.
Она сидела в красном шелковом халате и читала «Вог».
— Привет, милый! — Она даже не подняла глаз.
— Привет! — буркнул я.
Я намеревался высказать ей все, что думаю, но она все не отрывала глаз от журнала, а потом вдруг подняла взгляд. И потянулась. Медленно, всего лишь на дюйм-другой, но я почувствовал, как меня всего переворачивает. Мне стало ясно, что я конченый человек.
Вот так мы и жили с ней в течение нескольких месяцев. Это была лучшая пора в моей жизни. А потом я почувствовал, что положение меняется, что-то ускользает, уходит, но я не только не знал, что делать, но и не понимал, что происходит.
А потом понял. Я снова перестал быть человеком, перестал существовать. Я смотрел на себя и ничего не видел. Одно время я существовал, а теперь нет. Я снова стал таким, каким был до нашей с ней встречи. Ее была это вина или моя?
Наверное, моя. Ада-то, как я уже сказал, держала свое слово, придраться было не к чему. Я даже не мог сказать: вот с этого момента все началось. Что-то подмывало, ныло и ускользало все время. Я могу только сказать: к этому времени все было кончено.
Случилось это месяца через четыре после нашей свадьбы. В этот вечер я был чертовски зол. Сильвестр велел мне уволить моего главного помощника Андрэ Морера. Тот ухитрился сорвать взятку с нового игорного дома. Андрэ был мне неплохим другом. Я не испытывал никакого желания его увольнять. Никакого.
— От него немедленно нужно избавиться, — сказал Сильвестр. — В нашей организации все решается наверху. Подчиненным остается выполнять приказы. А тот, кто об этом забывает, может считать себя счастливчиком, если его только увольняют.
— Черт возьми, но Андрэ же хороший парень! — Мне все это было крайне неприятно. — Может, пока просто предупредим его? — Я почувствовал, что голос у меня падает, а последние слова почти проглотил: — Или что-нибудь вроде этого?
Сильвестр изучал какие-то бумаги, лежащие на столе. Он не поднял взгляда и не ответил.
— У него… у него больная жена, и ему ужасно нужны деньги… — Голос у меня опять сорвался.
И тут Сильвестр поднял взгляд. Секунду-другую он пристально смотрел на меня, и я почувствовал, что холодею.
— Хватит, — сказал он. — Делай, что тебе велят. — Он говорил тихо, почти шепотом, а меня чуть не тошнило от страха. — Завтра в одиннадцать собери у себя в конторе всех своих помощников, начальников полицейских участков и офицеров полиции округа и в их присутствии объяви ему об увольнении, предварительно рассказав, почему.
В горле у меня пересохло, колени дрожали, но я предпринял еще одну попытку:
— Я…
— Ты слышал, что я сказал? — прошептал он, и его черные глаза так и впились в меня.
— Да, да, Сильвестр, все понятно, я так и сделаю, — ответил я.
И я пошел домой к Аде в восьмикомнатный особняк из красного кирпича с тремя ваннами, который купил для нее в сент-питерском округе, заплатив ровно столько, сколько стоило его строительство, и рассказал ей о Морере в надежде, что она что-нибудь посоветует, но она ничего не сказала. Она не произнесла ни единого слова. Просто кивнула головой и стала снова читать книгу.
— Черт бы побрал, — наконец разозлился я, — мне вовсе не хочется этого делать. Андрэ мне друг. Хорошо бы… — И я снова замолчал.
Ада оторвалась от книги. Ее это не очень интересовало.
— Чего ты лезешь в бутылку? Он пошел на риск, так? И его поймали, так? Чего же, по-твоему, ему ждать?
— Ничего. Я просто… Ничего. Значит, я должен это сделать?
— Тебе же сказали, да?
— Да. Но я думал…
— Что ты думал? — спросила Ада.
— Может, есть другой выход?
В действительности мне, наверное, хотелось, чтобы она сказала: что, по-твоему, ты должен сделать, Томми? Ты большой человек, Томми, и тебе самому решать.
Пусть бы она это сказала, мне самому хотелось в это поверить. Кроме того, меня, вероятно, мучила совесть насчет Морера, потому что я знал, что мне все равно придется сделать так, как велел Сильвестр.
Но она не сказала того, что мне хотелось. Она не сказала ничего хорошего.
— Делай лучше, что он говорит, — только и сказала она, и голос ее был ровным.
Она сидела и смотрела на меня безразличным взглядом, и я понял, что все хорошее кончено. Не в ту самую минуту. А раньше. Что она отказалась от меня, или устала дурачиться со мной, или еще что-то. Она уже никогда не скажет снова: «Послушай, черт бы тебя побрал, ты же существуешь. Ты — это ты. Ты Томми Даллас, и ты живешь». (Она никогда не говорила этих слов, она умела выразить это по-другому.) И я понял, что она перестала верить в меня и перестала любить, если вообще когда-нибудь любила.
Мне стало худо и тошно, как будто умер кто-то из моих близких, и в то же время пусто и легко, потому что теперь незачем было стараться быть достойным ее. Незачем было заставлять себя быть живым. Я мог отойти в сторону и позволить событиям развиваться самостоятельно.
Вот так обстояли дела, и вот в какой тупик я попал.
А попал я туда, потому что был нуль, и внутри и снаружи.
Поэтому-то Сильвестр и подобрал меня. Ему нужен был человек, с которым он мог делать что хотел. Во мне он нашел именно такого человека.
Он разыскал меня, когда я три раза в день пел на маленькой студии в нашем округе и выступал в утреннем ревю в Новом Орлеане. Мне немало пришлось пройти, прежде чем я добрался до таких высот. А если бы не пришлось, то я до сих пор пахал бы землю в Уинфилде, где жил в тридцатые годы еще ребенком. Я всегда старался забыть эти времена.
Отец вылетел в трубу, когда цены на хлопок упали до шести центов, затем мы кое-как выкарабкались и были счастливы, что остались живы. Отдельные картинки тех дней я не могу забыть, как бы ни старался. Холодный ветер из Дакоты проникал сквозь щели в нашу лачугу и свистел в разбитых окнах, которые мы были не в состоянии застеклить. Свиная требуха, черные бобы и жареный кукурузный хлеб — вот и вся наша еда два раза в день. Поскольку мне приходилось босым шагать две мили до остановки школьного автобуса, ноги у меня мерзли, и на них не заживали трещины и болячки. Я носил рубашку, сшитую из мешковины, от которой чесался, не переставая, и джинсы, которые мама стирала и сушила ночью — они были единственными. А по утрам, не на восходе или на рассвете, а раньше, когда кричат первые петухи, когда еще совсем темно, я нес вонючее пойло вонючим свиньям и сгребал сено для нашего единственного мула и старой коровы. У меня стучали от холода зубы и сводило лопатки, а ногами я месил коровьи и мульи лепешки. И всю жизнь все, что я ненавидел, вечно ассоциировалось у меня с коровьими лепешками под ногами.
У большинства мальчишек бывает хоть какая-нибудь мечта, у меня же ее не было. Я хотел лишь выбраться из холодной жижи под ногами. Моим родителям, не знаю, каким образом, удавалось заставить меня ходить в школу, и я знал, что хотя ни адвоката, ни доктора из меня не выйдет, но я скорей умру, чем стану фермером. Поэтому я думал, что буду учителем, и даже начал учиться в Луизианском училище, на северо-востоке штата. Но там оказался один парень, Смайли Сэгрем, у которого была гитара. Он научил меня играть, и мы играли и пели и даже заняли первое место на концерте любителей в Шривпорте. Затем к нам присоединилось еще двое парней, и мы поняли, что можем зарабатывать себе на жизнь, играя в дешевых кабаках или участвуя в местных радиопередачах. Этим мы и занимались несколько лет, пока нас не призвали в армию.
Всю войну я пробыл рядовым и не только не выезжал из Штатов, но и два года подряд сидел в Луизиане. Я даже кое-что подрабатывал игрой в кабаках. Смайли все время был вместе со мной. Затем однажды его забрали из резерва, и через четыре недели он погиб возле Омаха-Бич.
Вот так. Сегодня играешь на гитаре, а завтра тебе суждено умереть. И все, что мы делаем, кажется, сделано вот-вот, а он погиб уже сто лет назад. Раз что-то произошло, оно уже позади. В одном, так сказать, кармане со всем твоим прошлым. Суй руку и тащи оттуда что надо.
Так вот, демобилизовавшись, я нашел четырех ребят, и мы явились в Новый Орлеан, а потом в Сент-Питерс, в центр округа. В Новом Орлеане мы участвовали в утренней передаче, а в Сент-Питерсе играли три раза в день. Мы зарабатывали неплохие деньги, имели хорошеньких девушек и жили преотлично.
И все, что у меня было, заработал я сам. Мне здорово везло, но кое-чего я добился собственным горбом и очень этим гордился.
Однажды вечером мы играли на предвыборном собрании Джо Лемюна. Это был человек Сильвестра, он баллотировался в шерифы. Выборы в сент-питерском округе только назывались выборами, потому что людей Сильвестра выбирали автоматически, но ему нравилось пускать избирателям пыль в глаза. Я пел до и после выступления ораторов. Всем очень понравилось. Даже кандидату оппозиционной партии. Это, кстати, был тоже человек Сильвестра. Сильвестр считал необходимым выпускать в бой двух противников, чтобы все выглядело по-настоящему. Но все заранее знали, кто должен победить.
После собрания мне передали, что Сильвестр хочет меня видеть.
«Для чего?» — недоумевал я, шагая к нему в контору в маленьком одноэтажном домике из желтого кирпича, стоявшем напротив большого трехэтажного белокаменного здания суда со статуей конфедерата у входа. Этим большим зданием Сильвестр правил из маленького.
Я постучал. Прошла целая секунда, пока голос изнутри не велел мне войти.
Над спинкой кожаного кресла виднелся белый затылок Сильвестра. Он сидел, не поворачиваясь.
— Это я, сэр, — сказал я. Он не повернулся. — Это я, Даллас.
Он круто повернулся, и лицо его представилось мне не то лезвием ножа, не то 105-миллиметровкой, не то чем-то таким, что могло быть только лицом Сильвестра Марина.
Он ничего не сказал и лишь оглядел меня с головы до ног, будто говяжью тушу на торгах, чем я, собственно, и был. Только не знал этого.
У меня похолодело внутри, и под взглядом его черных глаз я почувствовал, как слетает с меня одежда: и красного шелка с серебряной бахромой рубашка, и белая пятидесятидолларовая шляпа, и обтягивающие бедра черные брюки. Опять у меня под ногами появились коровьи лепешки.
— Мне сказали… Мне сказали, что я вам нужен. — Носок одного из восьмидесятидолларовых сапог ковырял пол. Я заметил это и, наверное, покраснел.
— Да. — Он говорил тихим, низким голосом, похожим на похоронную музыку. — Нужен.
Он продолжал смотреть на меня. На лице его по-прежнему ничего не отражалось, но я был уверен: он видит меня изнутри, читает мои мысли.
Наконец он сказал:
— Мне понравилось твое выступление, Даллас. И другим тоже. Я уже давно слежу за тобой, и в общем мне нравится, как ты выступаешь.
— Благодарю вас, сэр. — Я почувствовал, что краснею еще больше.
— Насколько мне известно, ты участник войны.
— Да, сэр. То есть нет, сэр. Я был в армии, но из Америки никуда не уезжал. — Что он задумал?
— Это не имеет значения, а в некотором отношении даже лучше. Люди не очень-то воодушевляются при виде общепризнанного героя. При нем им неловко. Он выше их. А люди превосходства не терпят, Даллас. Кандидат никогда не должен превосходить своих избирателей.
— Да, сэр. — О чем он говорит?
— С другой стороны, плохо, если человек совсем не участвовал в этой заварухе. Могут подумать, что он старался уклониться.
— Да, сэр. — Я все еще недоумевал.
— Ты баптист. — Это был не вопрос. Он говорил, словно заполнял анкету.
— Нет, сэр. То есть, да, сэр, я баптист. Только я уже давно об этом забыл. То есть, я не хожу в церковь.
— Начинай ходить.
Какого черта он приказывает мне ходить в церковь, подумал я, но ничего не сказал. Я знал, кто он. Полчаса назад, когда тысяча людей аплодировала мне, я был счастлив. Я никогда не был более счастлив, я чувствовал себя большим и солидным, как статуя конфедерата. Теперь я ощущал свое ничтожество.
— Даллас! — Он помолчал, как судья перед приговором. — Я хочу тебя использовать. По правде говоря, я тебя, так сказать, уже давно жду.
— Меня?
— Да, тебя. Как протестант и участник войны, ты можешь получить на выборах голоса не только наших сторонников. Для кандидата у тебя превосходные личные данные. — Он улыбнулся своим словам. — Ты лучший кандидат в кандидаты со времен Джимми Дейвиса, я уверен.
— Я? — испугался я. Но в то же время меня как будто немного приподняли вверх.
— Ты, — чуть приметно улыбнулся он. — Что бы ты сказал, если бы через два года стал шерифом, а еще через четыре — губернатором? Что ты скажешь по поводу пятидесяти тысяч в год?
— Я… Я никогда ни о чем таком и не думал, мистер Марин. По-моему, это невозможно.
Он рассмеялся холодным, жестким смехом.
— Я имею дело только с возможным, Даллас. И тебе думать незачем. Думаю я.
— Что ж… — Я все еще висел в воздухе, но… — Большое спасибо, сэр. Я очень вам благодарен, но мне по душе мое нынешнее занятие, и, если вы не возражаете, я буду продолжать его, сэр.
Он улыбнулся во весь рот.
— Что, ты думаешь, я собираюсь заставить тебя делать? Вспомни Дейвиса. Вот чем мы торгуем. — Он помолчал и посмотрел на меня. — Завтра ты начнешь работать помощником шерифа. И продолжай свои выступления в обеих программах.
Я хотел сказать: «Нет, не начну, мне нравится моя жизнь, и я не пойду за тобой, потому что чертовски тебя боюсь. Заставить меня ты не имеешь права». Но мне хотелось и того, что он пообещал: шериф, пятьдесят тысяч долларов, губернатор. Я хотел этого. Никогда прежде я ни о чем подобном и не помышлял, и у меня вдруг появилось ощущение, будто вот-вот появится Санта Клаус. И я почувствовал, что сдаюсь. Я буду делать то, что он хочет. Поэтому, когда я открыл рот, оттуда донеслось:
— Да, сэр. Я так и сделаю.
Таким манером он овладел мною, и после этого все изменилось.
А теперь рядом была Ада, и ей тоже было известно, что я полное ничтожество.
На следующий день, как и велел Сильвестр, я уволил Морера.
Итак, одна фаза наших с Адой отношений была завершена, а другая только начиналась. Мы по-прежнему сохраняли дружеские отношения, по-прежнему были мужем и женой, и ничто с первого взгляда, казалось, не изменилось. В действительности же многое было по-иному, и мы оба это понимали. Я начал немного погуливать, совсем немного, чуть-чуть, но Ада узнала, и было это ей, по-моему, совершенно безразлично.
До выборов оставалось меньше года, и Сильвестр развил бешеную деятельность. От меня же требовалось только следовать его указаниям.
Штаб наш он разместил на пятом этаже того новоорлеанского отеля, где находилась и студия Ады. На северном берегу Канал-стрит, во Французском квартале. Таким образом, нужные нам люди могли посещать нас совершенно незаметно. Мы с Сильвестром добирались туда из Сент-Питерса за час, а Аде требовалось лишь спуститься на лифте. У нее теперь в двенадцать тридцать была самостоятельная передача. Она спускалась к нам для приема особо важных посетителей, на которых встреча с живой телезвездой, хоть и местного масштаба, производила огромное впечатление.
К Сильвестру приходило очень много народу. Одни — его собственные люди и деятели из нашего округа — в надежде получить очередной чек. Другие только собирались вступить в сделку или хотели убедиться, что сделка, которую они заключили, все еще в силе.
Месяца через два к нам прибилось несколько действительно крупных дельцов.
Побывали у нас лидеры «Старых кадровиков» Джонни Даро, Уайти Лэмберт и Джек Уотсон. Пожали мне руку, посмеялись, а затем прошли к Сильвестру и начали беседу.
Явились двое парней из профсоюзов. Сильвестр сказал:
— Томми — сам активный член профсоюза, он состоит в организации, объединяющей актеров. — Затем он провел их к себе, а я остался ждать.
Пришли три нефтяных босса. Эти даже не стали притворяться, будто я их интересую, вид у них был кислый. От Сильвестра они вышли тоже не веселыми, но и не кислыми. Один сказал:
— Что ж, сенатор, рад, что мы тем не менее пришли к какому-то взаимопониманию. Вам известно наше отношение к делу, но…
Когда они ушли, я сказал Сильвестру:
— А я-то думал, что вы намерены выкачать их до конца.
— По-разному можно выкачивать, Томми. Чем ты предпочитаешь получить удар: хлопушкой для мух или дубинкой?
А потом явились шерифы: Дольф Казадесус из юго-западной Луизианы, Билл Бернс из центра и Фредди Роджерс с севера. Фредди, коротышка с постоянной ухмылкой на лице, в свое время прикончил девятерых, осмелившихся в него стрелять. Его называли самым жестоким в Луизиане человеком.
Я страшно обозлился, когда и на этот раз Сильвестр не пригласил меня на переговоры. Ведь я тоже шериф. Когда они вышли, Казадесус сказал: «По крайней мере три четвертых», и все дружно закивали в знак согласия.
А однажды явился Джек Мур. Поскольку старый Джимми Моррисон на этот раз не баллотировался, Джек был единственным кандидатом, кроме меня, которого поддерживали реформисты. Джек десять лет был конгрессменом, и, по-видимому, ему суждено было остаться им навсегда. Он уже трижды баллотировался в губернаторы, его поддерживала весьма солидная организация — он умел и не будучи в Капитолии штата оказать немалые услуги нужным людям в Вашингтоне.
Он и не рассчитывал стать губернатором. Он обычно терпел поражение еще на первичных выборах. И потом весь его бизнес состоял лишь в поддержке одного из двух оставшихся кандидатов и получении хорошего куша. Дойди он до второго тура, он был бы напуган до смерти.
— Всего лишь визит вежливости, джентльмены, — сказал Джек, осклабившись. Он был в роговых очках, с венчиком рыжих волос вокруг плешивой макушки. — Хотел пожелать удачи моему достойному противнику. Никогда не смешивай политику и дружбу — вот мой девиз. Друзья до выборов, друзья после.
— Очень любезно с вашей стороны, Джек, — сказал Сильвестр. — Очень, очень любезно.
Джек продолжал болтать, мы отвечали тем же, наконец он встал. У дверей он повернулся.
— Помните, джентльмены, вы всегда можете рассчитывать на Джека Мура.
Это означало, что мы всегда можем купить его для помощи во втором туре.
Пока Сильвестр занимался подготовкой по основным направлениям, я старался организовать для себя как можно больше выступлений. Раз десять я участвовал в Адиной передаче. Поскольку я еще не был официально объявлен кандидатом и предвыборная кампания по-настоящему не начиналась, использовать телевидение на полную катушку было еще рано.
Теперь она называла себя не Ада Мэлоун, а Ада Даллас. Как-то раз я сказал в шутку:
— Черт побери, когда начнутся выборы, избиратели не будут знать, кто из Далласов баллотируется.
— А какое это имеет значение? — засмеялась она.
Политика шла своим чередом, а отношения между нами — своим. Я знал, что она понимает мою ничтожность, а зная, что она понимает, и сам считал себя ничтожеством. Я смотрел на себя, а видел лишь шляпу да гитару и слышал лишь голос, который умел немного петь, а больше говорить: «Да, Сильвестр. Понятно, Сильвестр». Но мне было, как я уже сказал, теперь легче, потому что я не лез из кожи вон. Черт знает как трудно двадцать четыре часа в сутки притворяться, будто ты что-то собой представляешь.
Одно только было смешно. Теперь, когда главное в наших отношениях было позади, когда мне незачем было притворяться, я хотел ее больше прежнего. По-другому, сам не могу определить как, но по-другому. Может, я испытывал нечто вроде вот чего: ладно, раз мне ничего другого делать не надо, я уж наверняка могу делать это, раз у меня больше ничего нет, я уж наверняка могу иметь это, и я хочу это.
Казалось, и она испытывала то же самое. Она давала мне то, что я хотел. Как будто говорила: «Ладно, получай. Не так уж много ты требуешь, получай, мне все равно».
Однажды вечером я застал ее дома. Целый день она была занята: сначала на телестудии, потом беседой с членами двух женских клубов, потом на коктейле в честь показа новых мод и бог знает где еще.
— Нелегкий выдался денек, а? — спросил я. — Для тебя, конечно.
— Пожалуй, да, — ответила она.
— Но все, надеюсь, прошло превосходно? — Не знаю, кого я пытался обмануть. Себя, наверное. И тем не менее продолжал: — Ты превосходно выглядишь после такого дня.
— Спасибо, дорогой, ты очень любезен.
Я подошел к ней и смущенно положил ей на плечо руку. Она не отодвинулась, но и не проявила заинтересованности. Моя рука лежала у нее на плече, она подняла взгляд и, улыбнувшись чуть усталой улыбкой, сказала:
— Конечно. А почему бы и нет?
Шофер Сильвестра три-четыре дня в неделю катал его по штату в большом черном «империале». Сильвестр мог позволить себе иметь и шофера и «империал» — он не был кандидатом. Он только владел кандидатом.
Оставалось семь месяцев до первичных выборов, и мое имя было названо. Сильвестр основал бесплатную газету под названием «Свободная пресса», которая выходила два раза в неделю. В ней печаталась только наша пропаганда. Все большие газеты выступали против нас, и ему нужно было где-то отвечать.
Джек Мур, предупредивший нас, джентльменов, что мы можем на него рассчитывать, уже присоединился к нам. И сразу же после того, как мое имя было объявлено, оппозиция назвала своего человека: Арман Ленуар.
Ленуар был кандидатом от реформистов, от того, что когда-то было группой старого Сэма Джоунса, Джимми Дейвиса и Боба Кеннона, которая время от времени организовывалась и приступала к действиям. Он был заранее обречен на неудачу. Зачем они его взяли, мне так и не понятно. Он был богат, католик и не просто из Нового Орлеана, а новоорлеанец настоящих голубых кровей. Его прапрапрадед был губернатором Луизианы еще тогда, когда Луизиана не входила в Соединенные Штаты. И при всем этом они его взяли.
Рассчитывать, что его выберут, можно было только по одной причине: Ленуар был инвалидом — он служил в пехоте, остался без руки и теперь активно участвовал во всех кампаниях ветеранов войны. Они считали, что это искупает все его грехи. Частично, может, и так. Но не все. Потомку французских аристократов-католиков Нового Орлеана не стоило баллотироваться в губернаторы Луизианы.
Я часто думал, почему выбор пал на него. Прежде всего за ним стояли деньги бизнесменов, а им нужен был кандидат из бизнесменов. Он и был бизнесменом и никогда прежде не занимался политикой. Он возглавлял какую-то компанию под названием «Миссисипи вэли инкорпорейтед», которая занималась экспортом товаров в Южную Америку. На этом он зарабатывал немалые деньги, в семье тоже был капитал, и он был готов на большие расходы. В городе говорили, что только за право выставить свою кандидатуру он подписал чек на 100 000 долларов.
Поскольку Джоунс, Дейвис и Кеннон сами кандидатами не были, то его, можно сказать, поддерживал весь Новый Орлеан. Но те, кто стоял за ним, не могли понять, какой минус для кандидата быть уроженцем Нового Орлеана, потому что они сами были из этого города. И хотя им не раз об этом говорили и они видели, что произошло с Чепом Моррисоном, все равно поверить по-настоящему они не могли и поддерживали его, потому что он был из одной с ними компании. Они убеждали себя, что оторванная левая рука послужит отличной рекламой, а уж их организация позаботится обо всем остальном. Они верили в то, во что им хотелось верить.
И самому Ленуару страшно хотелось стать губернатором, а пуще того — его жене. Она тоже была из французских аристократов. Когда она выходила за него замуж, денег у нее не было, зато сейчас она считалась богатой, поэтому ей хотелось быть на самом верху — насколько я понимаю, она была уверена, что там ее законное место. Ходила молва, что это она уговорила его подписать чек на 100000 долларов.
Я видел ее несколько раз. Она чем-то напоминала Аду, хотя по типу они были совсем разные. У нее были черные волосы и белая кожа, а ноги длинные, как у породистой лошади. Сразу было видно, что в ней есть порох. Наверное, именно это и напоминало мне Аду.
Забавно, что Ада, ни разу ее не видев, тотчас ее возненавидела.
— Почему? — поинтересовался я.
— Потому, — ответила Ада.
— Это не причина.
— Для меня причина.
— Нет. Ты ненавидишь ее за то, что она умная, но я не понимаю почему. Это противоестественно.
— Пусть так. Я ненавижу ее за то, что должна была любоваться ее фотографиями в газетах еще тогда, когда она носила косички. Я ненавижу ее за то, что это были ее, а не мои фото. Такое объяснение тебя удовлетворяет?
— Да, — ответил я. — Пожалуй, да.
Вот каким был их основной кандидат. Остальных у них хватило ума подобрать из провинции, то есть из других мест Луизианы. И им здорово повезло, когда они выставили в вице-губернаторы Уильяма Ли, бывшего спикера конгресса, кандидата от Боссиерского округа, с севера. Он был настоящим профессионалом в политике, и я не понимаю, как им удалось уговорить его — наверное, посулили ему порядочную сумму. Лучше бы он баллотировался в губернаторы, но теперь менять что-либо уже было поздно.
Однажды Сильвестр привел к нам в штаб нашего кандидата в вице-губернаторы. Это был приземистый лысый человек с большим животом и очками в золотой оправе. Его смех я услышал еще за дверью, и первое, что я увидел, когда он вслед за Сильвестром вошел в комнату, был его колыхающийся живот.
Сильвестр махнул рукой, подзывая меня.
— Томми, знакомься с нашим вторым номером. Роналд Хадсон. Томми Даллас.
— Рад встрече, — сказал я. — Вице-губернатор Сильвестра — мой вице-губернатор.
— Точно. Все точно.
Он захохотал еще громче, живот его еще больше заколыхался, а глаз за линзами золотых очков совсем не было видно.
Он был подрядчиком из Лейк-Чарлза, немало заработавшим на жирных контрактах по строительству жилых домов и прокладке дорог. Бизнесмены нам были не нужны, мы не собирались делать дела, но я решил, что, по мнению Сильвестра, в избирательном бюллетене должен быть и представитель делового мира. А Хадсон в свою очередь, насколько я знаю Сильвестра, вступая с ним в сделку, должен был внести сорок или пятьдесят тысяч. Он, наверное, собирался в один прекрасный день стать губернатором. А почему бы и нет? Так поступали все.
Остальная компания подобралась давным-давно: Уорд Джонсон, который уже трудился на посту секретаря штата Луизиана и надеялся быть снова избранным; Юджин Лавлис из центральной Луизианы, работающий под провинциала и располагающий совсем неплохой группой приверженцев, — будущий начальник управления сельского хозяйства; Джон Бодро из Доналдсонвилла на юго-востоке, способный адвокат и католик (на небольшую должность это полезно), — на должность руководителя отдела общественных земель. Компания подбиралась удачная, поскольку в ней были представители всех уголков штата и самых различных организаций.
— А как с Линдером Пересом? — спросил я Сильвестра. — Нельзя ли привлечь и его на нашу сторону?
— Линдер сказал, что на этот раз он не будет участвовать. Слишком много друзей с обеих сторон. Но это не страшно. Главное, он не выступает против нас.
Верно. Линдер обладал большой силой. Хорошо, что нам не придется с ним тягаться.
Так одно шло за другим, пока однажды «Лига избирательниц Нового Орлеана» не устроила обед в честь кандидатов. Предполагалось, что мы доставим им возможность полюбоваться нами, а потом поведаем, каким образом намерены бороться за отличное управление штатом и так далее. Симпатии членов этой Лиги были давно отданы Ленуару, но Сильвестр не собирался сдавать позиции, поэтому мы с Адой отправились туда. На обеде присутствовали Ленуар с женой — она была дьявольски привлекательна — и старый Джек Мур со своей супругой. Мы все вежливо раскланялись.
И вдруг кто-то принялся знакомить меня и Аду с миссис Ленуар.
— Добрый день, — сказал я, не спуская глаз с Ады, потому что знал ее отношение к этой женщине и боялся, что она с собой не совладает.
Но она была сама вежливость. Она улыбнулась так, словно только и мечтала встретить миссис Ленуар, и протянула ей руку.
Зато миссис Ленуар показала, на что способна. Рука Ады, наверное, целую минуту висела в воздухе. Я понимаю, не минуту, но секунд пять-шесть прошло, прежде чем миссис Ленуар кончиками двух пальцев, словно к дохлой рыбе, прикоснулась к Адиной руке и тотчас же их отдернула.
Ада больше не улыбалась, но я готов присягнуть, что она решилась на вторую попытку.
— По-моему, мы уже встречались, — сказала она.
— Не помню, — отрезала миссис Ленуар.
Ада побледнела, но все еще старалась быть вежливой.
— Я училась с вашей сестрой в «Ньюкомбе».
— Вот как? — Смех миссис Ленуар был похож на звон разбитого стекла. — А каким образом вы очутились в «Ньюкомбе»?
Ада открыла рот, чтобы ответить, но миссис Ленуар уже повернулась к ней спиной и прокричала кому-то через всю комнату:
— Сильвия! Подожди меня, милочка!
И энергично заработала локтями, пробираясь через толпу женщин, запрудивших комнату.
На какую-то долю секунды на лице Ады отразилась ненависть.
— Я еще доберусь до этой ведьмы! — прошептала она.
Но тут же снова заулыбалась самым сладчайшим образом и, схватив под руку какую-то даму, мило заворковала:
— Здравствуйте! Здравствуйте! Как я рада видеть вас снова!
Она прямо таяла от любви ко всему на свете.
Дня через два «Лига избирательниц» высказалась в пользу Ленуара.
Прочитав это сообщение, Сильвестр расхохотался.
— Это только прибавит нам голоса в Новом Орлеане. Я помню, как, призывая выбирать Чепа Моррисона, эти дамы появлялись в Айриш-Чэннеле и прилегающих к нему районах в меховых манто и за рулем «кадиллаков».
Он снова засмеялся, бросил газету в корзинку для бумаг и взялся за телефонную трубку.
Он ежедневно часами сидел у телефона, беседуя с нашими людьми по всему штату. У него все было под рукой. Он мог сказать, кто председатель избирательной комиссии в каждом из тридцати девяти округов, кто члены комиссии и за нас ли они или против, знал, насколько крепки наши позиции в каждом полицейском участке и благоволит ли к нам шериф. Все это он держал у себя в памяти и, сидя у телефона, управлял подготовкой к выборам. Только раз мне довелось увидеть, как он запнулся.
Он поднял телефонную трубку и, пытаясь припомнить нужное ему имя, вслух спросил самого себя:
— Как зовут нашего человека в Линкольнском округе?
И тут Ада, ни на секунду не задумываясь, ответила:
— Белфорд, Сесил Белфорд.
Сильвестр поднял глаза и долго смотрел на нее.
— Правильно, Сесил Белфорд, — подтвердил он.
Он заказал разговор и в ожидании его повернулся к Аде.
— У вас несомненные организаторские способности, моя дорогая, — прикрывая рукой телефон, сказал он.
— Просто память, — возразила Ада и, посмотрев ему в глаза, улыбнулась.
Я не знал, каковы в действительности их отношения. Ада не просто выполняла его распоряжения. Она изо всех сил старалась услужить ему, проявить сообразительность. И он принимал ее на этих условиях. Я бы не сказал, что он доверял ей, потому что он вообще никому не доверял, но, несомненно, испытывал к ней уважение. Разумеется, и она стояла целиком за него. Но за Сильвестра Марина кто бы не стоял? И она его не боялась, как боялся я и, насколько мне известно, все остальные.
Правда, под всем этим — под ее усиленными попытками стать его правой рукой и под его уважением к ней — чувствовалось, что оба они делали это чересчур старательно. Вот какое у меня было ощущение. Только зачем над этим задумываться? Вряд ли женщина способна привлечь к себе внимание Сильвестра Марина.
К тому времени у нас уже была вполне приличная, способная победить на выборах организация. Беда заключалась только в том, что Ленуар тоже подобрал себе неплохую компанию. Они порядком потрудились целых два года, собирая бывших сторонников Джоунса-Дейвиса-Кеннона, и имели в округах солидную поддержку. У Джека Мура тоже была своя небольшая группа, не настолько солидная, чтобы обеспечить ему победу, но достаточная, чтобы оказать поддержку на вторичных выборах.
— Как бы нам не сесть на мель, — однажды высказался я. — Придется дьявольски много работать во время кампании.
Сильвестр улыбнулся.
— К тому времени, когда кампания начнется, мы уже практически победим.
— Каким образом? — спросила Ада.
Он снова улыбнулся.
— Силами закона и порядка.
— Что это значит? — спросил я.
Но он лишь улыбался.
Три недели спустя все разъяснилось. Мы поехали в Батон-Руж на ежегодный съезд Ассоциации стражей порядка штата Луизиана. В эту ассоциацию входят шерифы, их помощники, начальники полицейских участков и так далее. Я открыл собрание, спел им пару песен, затем мы прослушали выступления уходящего в отставку председателя ассоциации и профессора-криминалиста из Луизианского университета, а днем и вечером присутствовали на приемах в Капитолии и в других местах. На следующий день мы слушали доклады начальника Управления ФБР Нового Орлеана и нью-йоркского специалиста по баллистике.
Во второй половине дня Сильвестр пригласил большинство шерифов на специальное заседание за закрытыми дверями в одном из банкетных залов отеля. Он говорил, а они слушали, и, когда все было кончено, я понял, что шерифы постараются обеспечить победу на выборах нам.
После заседания мы вышли в вестибюль, где нас уже ожидала группа репортеров. Один из них остановил Сильвестра:
— В чем дело, сенатор? О чем вы беседовали?
Сильвестр был в отличном настроении — таким я его еще никогда не видел.
— О самоуправлении, — ответил он очень довольным тоном, чуть не мурлыча. — Можете сообщить, что мы обсуждали возможности самоуправления.
— Самоуправление, — повторил он. — Самоуправление.
Мы с Адой сидели по обе стороны от него на черных подушках черного «империала», который плыл или, скорее, летел по шоссе в Новый Орлеан.
— Самоуправление. — С его языка стекал мед, он был проповедником, вещающим с кафедры, или чьим-то добрым стареньким папочкой, стоящим у чужого пирога.
Он закурил сигарету, и по машине медленно поплыл аромат богатства и легкой жизни. Окна в машине были наглухо задраены — работал кондиционер, хоть и стоял уже конец октября, но в тени в этот день термометр показывал тридцать выше нуля. Я смотрел в окно на теснившиеся по краю болота невысокие, с густой кроной деревья, над которыми, обжигая всех и вся вне нашего «империала», пылал огненный шар. Потом я посмотрел вперед на белую ленту шоссе, уходившую вдаль, туда, где в едином сиянии сливались солнце и бетон.
— Самоуправление. — Сильвестр сразу перестал быть чьим-то папочкой. — Шерифы смогут управлять сами или позволят управлять другим и за это будут получать деньги. Игра на скачках, автоматы, рулетка и публичные дома — все будет в их руках, если нас выберут. Они смогут управлять всем, чем захотят, если нас выберут. В своих округах они будут королями. Если нас выберут.
Наступило молчание. Потом Ада задвигалась и откинулась еще глубже на подушки «империала».
— По-моему, мы только что одержали победу, — сказала она.
— По-моему, тоже, — сказал Сильвестр.
Наконец вся подготовительная и организационная работа осталась позади. Началась предвыборная кампания. Теперь мы были в пути. Мы катались по штату: Сильвестр в черном «империале» с шофером за рулем, мы с Адой — в трехлетней давности «понтиаке» с новым мотором от «кадиллака», а мои музыканты — в новом «олдсмобиле». Если бы я сам сел в новый «олд», это могло бы мне повредить, а вот ребята должны были ездить как раз в новом. Такова политика. Мы носились по широким шоссе, проложенным Хьюи и его преемниками, стирали шины на залитых асфальтом дорогах, построенных местными властями, и вздымали огромные клубы коричневой пыли на тех грязных, засыпанных гравием проселках, на честь прокладки которых никто не претендовал.
Эти два месяца слились в марево скоростей и дорог, и в этом мареве смутно проступали какие-то места и чьи-то лица, которые вдруг, вспыхивая, как фары во тьме, неслись на меня в упор, а потом исчезали где-то позади.
Мимо обрывов из красной глины, рыжего с белым скота и полей зеленого хлопка, уже чуть тронутых инеем, мы мчались в Шривпорт. Потом через весь штат на северо-восток в Монроэ с его нефтегазовыми буровыми вышками, откуда три часа пути в Александрию в самом центре штата, где высоко в небо вздымаются сосны. Спутанные коровы абердинской породы еще смотрели нам вслед с красно-коричневых холмов, а мы уже мчались на юго-запад к Лейк-Чарлзу через Бугали, где живут настоящие креолы и где на плоские долины ночью спускается такая тьма, что кажется, будто вы очутились в аду. Черные пастбища там окаймлены низкорослыми деревьями, ограды похожи на тюремные решетки, а в свете луны вдруг видится нечто, похожее на виселицу. И потом обратно на восток в Доналдсонвилл, милый белый городок на берегу широкой медленной реки, где люди говорят негромко и только по-французски.
И бесконечные потоки лиц. У меня неплохая память, но я никогда не смог бы их запомнить. Возле меня вечно крутился кто-нибудь из местных деятелей, подсказывавший, кто эти люди: начальство ли из полиции, шериф, адвокат, либо представитель исполнительной власти, либо кто-то из присяжных, либо местные выскочки, либо просто люди, которые считали нужным поздороваться со мной.
Как приятно было в конце недели очутиться в Новом Орлеане, перевести дыхание и выступить по телевизору. Теперь мы использовали телевидение на полную катушку, но все равно поездки по штату оно заменить не могло. В Луизиане обязательно нужно ездить по штату и лично встречаться с избирателями.
Ада сократила свои передачи до полутора часов в неделю; теперь она уже была достаточно важной персоной, чтобы поступать, как ей захочется. В пятницу утром у нее была репетиция — всего одна, и ее сразу же выпускали в эфир. И даже если она в своем выступлении и не говорила о политике, все равно фамилия Даллас снова была на экране.
Как-то в течение двух дней я произнес шесть речей и на следующий день должен был выступать еще раз в Драй-Пронге округа Колдуэлл в центральной Луизиане. Когда я проснулся в Бентли-отеле в Элексе, оказалось, что у меня сорван голос. Была середина недели, Ада ездила со мной, она позвонила в аптеку при отеле, и нам прислали аэрозоль и какое-то лекарство, которое мне не помогло, так что по приезде в Драй-Пронг я говорил уже шепотом.
— Что будем делать? — спросил я.
И Ада ответила, не задумываясь, как будто уже все давно продумала и решила:
— Не беспокойся. Выступлю я.
— Ты? Может, лучше позвонить Сильвестру?
— Зачем его беспокоить? Выступлю я, и все будет в порядке.
— Но может…
— Я сказала: все будет в порядке.
Мы вместе уселись на вершине лестницы, ребята сыграли «Ты и я» и пару других вещичек, затем встала Ада.
— Леди и джентльмены, разрешите мне представить вам моего мужа и вашего будущего губернатора Томми Далласа.
Они захлопали, завыли, а я встал, поклонился, помахал рукой и, ткнув себе в рот, отрицательно замотал головой.
Ада улыбнулась и положила руку мне на плечо.
— Томми так натрудил за эту неделю свои голосовые связки, что они вышли из строя. Поэтому, если вы не возражаете, я выступлю сегодня вместо него и попытаюсь поведать вам то, что хотел сказать он.
Она помолчала минуту, глядя на них, стоя неподвижно и чуть улыбаясь, как будто боялась, но не очень. Потом широко улыбнулась, ослепляя их своей улыбкой.
— Не возражаете? — спросила она.
Она их взяла. Понимаете, что я хочу сказать? Это бывает с ораторами, но гораздо чаще во время выступлений в ночном клубе, когда исполнитель выходит и говорит или делает что-нибудь такое, что в ту же секунду устанавливает контакт и взаимопонимание между ним и зрительным залом. Так и Ада взяла их.
Кто-то закричал:
— Ада, говори!
Потом другой голос:
— Давай, Ада!
И вся толпа завопила:
— Ада, Ада!
Она снова улыбнулась.
— Леди и джентльмены, вы знаете, что сказал бы вам мой муж, если бы мог говорить. Он сказал бы, что пора народу Луизианы взять правление штатом в свои руки. Когда-то оно было подлинно народным. Но потом отдалилось от него, забыло о своих избирателях. Вы знаете, кого я имею в виду.
Будь я проклят, если что-нибудь понял. Наверное, она говорила о наших противниках. Но толпа закричала, заулюлюкала. И Ада повторила:
— Пора народу Луизианы взять правление в свои руки.
Она говорила двадцать минут, то и дело повторяя свой похожий на припев или на текст к рекламе рефрен: «Пора народу взять правление штатом в свои руки. Когда-то оно было у вас, но его забрали. Пора взять его в свои руки».
И слова эти сработали. Когда она закончила свою речь, толпа топала, аплодировала, свистела и кричала: «Ада! Ада! Ада!» Только кое-где были слышны голоса: «Томми! Томми Даллас!»
Позже, уже по дороге домой, за рулем сидела она, потому что у меня поднялась температура, я сказал:
— Не того Далласа мы, наверное, баллотируем. Ты бы получила куда больше голосов.
— Не говори глупостей, я просто стараюсь тебе помочь.
Она улыбнулась и похлопала меня по колену. Но я посмотрел ей в лицо, и впервые, мне показалось, понял, о чем она думает. Ей и вправду хотелось баллотироваться. Я почувствовал, как во мне шевельнулось что-то холодное.
На следующий день нам предстояли два выступления в Батон-Руже: одно — в пригороде, а другое — возле нефтеочистительных сооружений в северной части города, поэтому мы должны были добраться туда нынче же к вечеру. Было совсем темно, когда мы въехали на мост через Миссисипи. Мост уходил в никуда, и я посмотрел на темную воду. Там в ста футах под нами отражались огни Батон-Ружа, а между мостом и городом над буровыми вышками факелами горел газ.
Я снова взглянул на сидящую за рулем Аду. Лицо ее попеременно было то просто бледным в свете лампочек на приборной доске, то мертвенно-белым под лучами фар мчащихся навстречу машин. Она казалась очень довольной и сосредоточенной. Может, эта сосредоточенность объяснялась тем, что она сидела за рулем, а может, и нет.
И вдруг разом предвыборная кампания закончилась, состоялись первичные выборы. К финишу я пришел первым, получив 311 000 голосов, Ленуар — вторым, 190 000 голосов, а старый Джек Мур — 130 000. Теперь, чтобы победить меня, Ленуар должен был сотворить чудо.
Потом кампания началась снова: предстояли вторичные выборы. На севере основное значение имеют первичные выборы, а у нас по-другому: главные — вторичные. На деле, во всяком случае.
В воскресенье после первичных выборов к нам зашел Сильвестр.
— Здорово получается, а? — хохотнул он. — Если судить по нынешнему моменту, то, по предварительным подсчетам, нам обеспечена победа большинством примерно вдвое. Таковы показатели.
Чтобы убедиться, крепко ли мы стоим на ногах, он притащил из Нью-Йорка счетную машину. Нужно отдать ему должное: он никогда ничего не делал наполовину.
— Значит, теперь все в порядке. — Я налил себе еще кофе.
Он бросил на меня тяжелый взгляд.
— Не заблуждайся. Они начинают бояться и потому становятся опасными.
Солидный, в сером костюме с черным с золотом шелковым галстуком, он стоял выпрямившись и смотрел не на меня, а куда-то вдаль, в сторону, в пространство. Потом его мысли снова вернулись к нам, и он сказал:
— Настало время вести себя осторожно.
— Конечно, — поспешил согласиться я. — Но ведь шерифы уже приступили к работе, и старого Джека Мура мы купили, значит, кроме еще нескольких голосов, нам вроде ничего не требуется. Похоже, все уже сделано.
— Само по себе ничего не делается! — сказал Сильвестр. — Между идеей и ее воплощением целая пропасть. Нельзя, наметив курс действий, предоставить событиям развиваться самим по себе. Всякое может случиться. Нужно тщательно за этим следить. И направлять. Всякое, повторяю, может случиться.
— Что же, например? — грудным голосом медленно протянула Ада, и я посмотрел на ее колени, обтянутые красным шелком халата.
Сильвестр размеренно, как секундная стрелка часов, повернулся к ней. Он посмотрел ей в лицо, и я подумал: какое чувство он испытывает сейчас? Если ему не чуждо все человеческое, значит, он должен желать ее, но слово «человеческое» к нему не подходило. Я никогда не видел, чтобы он ухаживал за женщинами, пил больше одной рюмки, да и ту не до конца. Я ни разу не видел, чтобы он допустил ошибку. В конце концов он наверняка где-то промахнулся. Но никому не суждено узнать, как это случилось.
— Что, например? — повторил он. И глубоко вздохнув, ответил: — Катастрофа.
Наступила тишина, и я услышал тиканье часов в соседней комнате.
Но ничего не случилось. Мы не допустили ни единого промаха, и я не понимал, что они такое могут выкинуть или за что ухватиться даже при том условии, что газеты были настроены явно против нас.
А газеты действительно выступали против. Одна из них назвала меня «паяцем с банджо» (им следовало бы знать, что это не банджо, а гитара). В другой говорилось, что я «марионетка в руках опытных политиканов», а третья утверждала, что кампания, которую мы ведем, «пародия на политическую ответственность и оскорбление избирателей штата». И не только новоорлеанские, но и газеты штата выступали против нас. Нас поддерживали только несколько еженедельников, финансируемых Сильвестром, да, разумеется, наша собственная «Свободная пресса».
Но Сильвестра это ничуть не беспокоило.
— Все к лучшему, — говорил он. — Мы много раз объясняли избирателям, что газеты поддерживают только тех, у кого деньги. Будем говорить и впредь. Будем бить в одну точку: Ленуар — орудие богачей. — Он засмеялся. — Самое смешное, что это правда, хотя нас вовсе нельзя заподозрить в приверженности к истине. Еще ни разу мне не приходилось видеть кандидата от реформистов, который не считал бы главной заботой защиту банковских счетов тех, кто его поддерживает.
— А что же сказать про вас? Ведь самый большой счет в штате Луизиана у вас.
Сильвестр улыбнулся. Ему было приятно это слышать.
— Ну, Томми, можешь сказать, что я исключение из правила.
Он посмотрел на Аду, и оба они засмеялись.
До вторичных выборов оставалось меньше месяца, и было похоже, что Сильвестр ошибся в своих предположениях. Предвыборная кампания шла без сучка и задоринки. Я был уверен, что ничего уже не случится и что Сильвестр совершенно неправ.
И вдруг за три недели до выборов оказалось, что он был прав. Прав, как всегда.
Девятнадцатилетняя девица весьма сомнительного поведения обратилась в гражданский суд Сент-Питерса с просьбой заставить отца своего двухмесячного ребенка оказывать ей материальную поддержку.
Отцом ребенка она назвала меня.
Заголовки всех газет и в городе, и, вероятно, во всем штате кричали об этом факте.
— Я так и знал. — Сильвестр весь почернел от бешенства, я видел, что злость кипит в нем, как смола в огне костра. Но одновременно он вроде и чему-то радовался. Наверное, тому, что не ошибся в своих предположениях. — Я знал, что они найдут, к чему прицепиться. Уж слишком гладко все шло.
— Что же нам делать?
Я был в отчаянии. Хоть ребенок и не мой, я был уверен, но возможность напасть на нас я им предоставил.
— Что делать? — Сильвестр метнул на меня взгляд своих черных глаз, и мне показалось, что я сижу на электрическом стуле и кто-то включил ток. — Отрицать, конечно. Отрицать все. Они-то сообразили, как действовать. Будь это просто хорошенькая, простенькая девушка со своими претензиями, мы могли бы дискредитировать ее, доказав, что она такое. А тем, что приплели и ребенка, они представили тебя и все это дело в самом грязном свете. Нет, здесь они ошибки не допустили.
Он помолчал секунду, обжигая меня взглядом.
— Это, конечно, правда? Значения это не имеет, потому что осталось всего три недели.
Краска хлынула мне в лицо. Я взглянул на Аду и увидел, что она лишь раздражена: ее злил не мой обман, а то, что я усложнил положение вещей. Я не ответил Сильвестру, и тогда она сказала, смеясь, наверное, в душе:
— Да ладно уж, признавайся.
— Я и правда не знаю, — сказал я. — Мы виделись раза два, но с ней бывали все, кто приходил в этот кабак. Я вовсе не уверен, что ребенок мой.
— Так я и думал, — чуть кивнул Сильвестр.
Теперь он считал уже лишним тратить время на ссору со мной. Кто я? Дурак — рядовой, совершивший ошибку, и генералу предстояло ее исправить. Теперь он думал, как ее исправить.
— А не могли бы мы пригласить в свидетели тех, что тоже встречались с ней? — Я чуть осмелел: главный удар был позади.
— Это не поможет, — Было ясно, что такая мысль уже приходила ему в голову. — Их показания будут означать признание твоей вины, а для избирателей не имеет значения, сколько лиц там участвовало. Тебя бы все равно заклеймили позором.
— А как насчет ребят из округа? Не могли бы они, невзирая ни на что, приложить руку к подсчету голосов?
— Не знаю, боюсь, теперь это не так просто. Я проверю. Сомневаюсь, можем ли мы в данной ситуации полностью положиться на шерифов.
Он поднял телефонную трубку и заказал несколько разговоров. Первым дали Билла Бернса. Сильвестр поздоровался, поговорил о том о сем и наконец приступил к делу. Он держал трубку так, чтобы мы слышали голос Бернса.
— Я скажу тебе, Сильвестр, как обстоят у нас дела. Ты же знаешь, что в нашем округе много сельских жителей, а что они собой представляют, тебе известно. Они сейчас настроены против Томми, он должен объяснить им, что все это вранье. Что же касается меня лично, то мне на это наплевать. При подсчете я, конечно, могу сшельмовать, но не ради Томми, поскольку против него все. Если я это сделаю, то ополчатся и против меня. Постарайся уладить это дело, и все будет в порядке. Докажи, что это ложь, и выборы пройдут как надо.
— Ладно, Билл, раз ты говоришь, значит, так и есть. — Сильвестр знал, когда нужно расточать сладкие речи, когда приставить нож к горлу, а когда и просто закончить разговор. — Мы еще позвоним тебе. — Он положил трубку и повернулся к нам: — Слышали? То же самое нас ждет везде.
Он проверил. Лишь в пяти или шести округах ребята сказали: «Плевать, справимся». Но этого было недостаточно.
— Понятно? — спросил Сильвестр, закончив последний разговор. Он посмотрел на часы: — И в довершение всего через несколько минут наш аристократ выступает по телевидению.
Он включил телевизор. Минут пять ожидания, затем раздалась музыка, сопровождающая предвыборную кампанию Ленуара, а потом на экране появились он и его жена. Назовет ли он меня совратителем и развратником, как это сделали бы двадцать лет назад? По-видимому, нет. Ленуары с минуту сидели, держась за руки и говоря друг другу комплименты. Преданная пара. Такие верные. Такие домашние.
— Эта сука, ох, эта сука… — раздался шепот Ады.
Они не назвали меня, но высказались так, что я сразу заерзал в своем кресле и испытал острое желание провалиться сквозь землю.
Ленуар рассказал о девушке, о поданном ею заявлении в суд, но меня по имени не назвал.
— Не будем судить нашего приятеля слишком строго, — журчал он, — хотя бы из жалости к несчастной девушке.
Вроде выборов 1956 года в демократической партии, когда было сказано, что неудобно вести разговоры о плохом состоянии здоровья Эйзенхауэра, или выступления Никсона, который заявил, что не собирается обсуждать бракоразводный процесс Стивенсона.
Затем Ленуар и его жена поговорили еще немного, и он сказал:
— Я знаю, что могу положиться на тебя.
На что она ответила:
— А я, дорогой, знаю, что могу положиться на тебя.
Он обнял ее, а камера приблизилась, дала их — истинных аристократов, мистера и миссис Америка — крупным планом.
— Эта женщина, — начала Ада, — эта женщина…
Она не закончила фразы, и я понял, что у нее нет слов выразить свою ненависть к той, чьи фотографии пятнадцать, нет, целых двадцать лет печатались в разделе великосветской хроники «Таймс-Пикэн» и кто нанес ей такое оскорбление. Ни одному мужчине не суждено узнать, как может женщина ненавидеть женщину.
— Ладно, — вмешался Сильвестр, — именно с этим нам и предстоит бороться. Пока мы не можем обратиться в суд с заявлением о привлечении газет к ответственности за клевету, потому что тот материал, который они до сих пор использовали против нас, приводится с чужих слов. Попробуем предъявить обвинение в клевете девице, а заодно и Ленуару, хотя у нас нет достаточных оснований, а потом уж и газетам и всем прочим, как только они выступят от себя, что они, разумеется, не преминут сделать. И этого еще не достаточно. Нам нужно нанести ответный удар. Мы должны так подорвать их репутацию, чтобы окончательно уничтожить их всех.
— Каким же это образом? — спросил я. — Как?
— Нужно подумать. Разумеется, у меня есть запасной план на случай аварии. Я могу обвинить Билла Ли не только в клевете, но и в мошенничестве с налогом. Но и этого недостаточно. Обвинение надо предъявить самому Ленуару. А против него у нас ничего нет. Я уже давно держу его под контролем. — Он опять ожег меня взглядом: — А ты дал им повод, причем такой, какой не используешь против них.
Он говорил тихо, и я помертвел. Руки у меня стали холодные как лед, и я стиснул их, чтобы не было видно, как они трясутся.
— Неужели он уж так безгрешен? — спросила Ада.
— Да. Слишком он глупый, будь он проклят, чтобы нагрешить. Если бы он участвовал в политике раньше!
Короткими упругими шажками он прошелся по комнате. Лоб его был нахмурен, губы стиснуты. Я еще никогда не видел его таким озабоченным.
— Что же делать? — спросил он. — Что нам делать? — Он говорил не с нами, а с самим собой. Он остановился у окна, посмотрел на улицу, потом, покачав головой, повернулся к нам. — Если бы он участвовал в политике! — повторил он и снова вернулся в глубь комнаты. Слышно было его дыхание. Я понял, что он решает то, что должен решить. Он снова стиснул губы, но лоб его разгладился, и я понял, что решение принято.
— Ограничимся пока заявлением о привлечении к ответственности за клевету, — сказал он. — Это лучшее, что мы можем сделать. Потребуем у каждого из них компенсации в миллион долларов, а у Ленуара два миллиона. Оснований особых у нас нет, но это не имеет значения. После выборов просто забудем обо всем. Ада, вы с Томми во время выступления по телевидению назовете все случившееся политической уткой. Ада должна настаивать, что ей известно, что все это ложь, что она уверена в Томми и так далее. Будем называть их клеветниками и поднимем столько шума, что люди, надеюсь, по крайней мере забудут, о ком шла речь. — Я увидел, что уверенность возвращается к нему, как ветер в паруса. — Может, нам еще удастся выпутаться.
— А почему бы не действовать наверняка? — спросила Ада.
Сильвестр повернулся к ней. С минуту он молчал.
— Обязательно будем, — усмехнулся он. — Только посоветуйте как, и мы тотчас же начнем.
— Может, и посоветую, — спокойно сказала она. Сильвестр рывком подался к ней, а я, почувствовав, что у меня вдруг отпала челюсть, поспешил закрыть рот. Лицо Ады было открытым и безмятежным, а взгляд устремлен не на нас, а на портсигар, из которого она доставала сигарету. Затем она посмотрела на нас, улыбнулась и взглядом попросила огня.
Сильвестр взял со столика зажигалку и, щелкнув ею, поднес Аде.
— Спасибо.
— Пожалуйста. — В его голосе явно звучала насмешка. — Не соблаговолите ли поведать нам, что вы имели в виду?
Ада стала серьезной.
— Есть ли в Новом Орлеане полицейские, на которых вы могли бы полностью положиться? Из тех, кто работает в районе Французского квартала.
— На трех-четырех мы свободно можем рассчитывать.
— Тогда все получится, — сказала Ада.
И она объяснила.
— Боже мой! — воскликнул я. Неужели это пришло ей в голову в ту же самую секунду? Или она мечтала об этом уже давно и только ждала подходящей минуты? — Не нужно этого делать. Мы…
Но никто меня не слушал. Я замолчал.
Сильвестр отвернулся. На фоне окна вырисовывался квадрат его спины. Заложив руки за спину, он стоял, глядя на улицу. Затем он обернулся.
— Да, — промурлыкал он, и на лице его светилась радость, как у проповедника, осененного знамением господним. — Да. Превосходно! Именно это. — Потом он обратился к Аде: — Великолепный план, моя дорогая. Великолепный, — и улыбнулся.
Разумеется, он не отказался и от своих намерений. Газеты напечатали интервью с девицей и свои комментарии, поэтому он предъявил им иск в миллион долларов. Иск в два миллиона он предъявил Ленуару за то глупое выступление по телевидению. А потом иск возрос до пяти миллионов, и газеты вынуждены были изо дня в день писать об этом. Кроме того, Сильвестр заставил и радио и телевидение дать ему возможность выступить на тех же условиях, что и Ленуару. Затем выступил я, назвав Ленуара лжецом, газеты — сплетниками, а девицу — неудачницей, которую использовали в своих интересах наши противники. Это была отличная речь. Ада целый день ее писала.
Никаких шансов получить эти деньги у нас не было. Да мы, собственно, и не надеялись. Мы хотели только поднять такой шум, чтобы нельзя было отличить одну сторону от другой.
И затея эта почти оправдала себя. Почти, но не совсем. В некоторых округах шерифы боялись фальсифицировать подсчет, как на первичных выборах, и Сильвестрова счетная машина быстро подтвердила, что полной гарантии у нас нет. Значит, предстояло пустить в ход план Ады. А если нет, значит, идти на риск.
Мне план Ады был не по душе. Более того, он был мне ненавистен, я сам, себе становился гадок и противен, хотя не мы, а они начали эту подлую кампанию. Если бы я мог, я бы тогда же вышел из игры. Но я не мог. И Сильвестр с Адой принялись за осуществление этого плана. До вторичных выборов оставалось тринадцать дней.
Мы смотрели в окно, туда, где это должно было произойти: на стоявший на другой стороне узкой улицы двухэтажный серого камня особняк с решетчатой калиткой, открывающейся во внутренний дворик.
С трех часов мы с Сильвестром находились в доме, снятом нами за несколько дней до ожидавшегося события на короткой улочке, выходящей прямо на Декатур. Было уже без двадцати девять. Сильвестр смотрел на улицу — он был похож на большую сову в ожидании полевки.
Внутри у меня все было напряжено, дышал я так, будто сидел в кислородной камере, а сердце стучало, как слышишь в стетоскоп. Но откуда этот страх? Бояться-то следовало не мне, а совсем другому человеку.
— Для чего лезть в такую западню? — Я слышал недоумение в собственном голосе. — Как можно оказаться такими дураками?
— Как? — расхохотался Сильвестр. В его смехе было что-то пугающее. — Они ведь думают, что ловят в западню тебя, уверены, что вот-вот выведут тебя на чистую воду и уничтожат. Вот почему их самих легко разоблачить и уничтожить. Знаешь, что говорят жулики? Что честного человека обмануть нельзя. И правда нельзя. Но только где найти честного? — Он снова засмеялся таким же смехом, и я почувствовал, что весь дрожу. — Люди обманывают самих себя. И не только обманывают, но и предают и уничтожают. Можешь сам этого не делать, они сделают за тебя. Их нутро требует это сделать. Природное отсутствие чести навлекает на них бесчестие, а зло ведет к злу. Тебе не надо и пальцем шевелить. Они сами причинят себе беду. Надо только предоставить им возможность.
— Вы хотите сказать, что все такие?
— Абсолютно. — Он засмеялся и смеялся дольше, чем всегда. — Абсолютно все. Все до единого.
В эту минуту я ненавидел его, как никогда прежде. Я не верил, что все такие. Я никого не хотел уничтожать. И большинство людей не хочет. В них нет того, о чем он говорит. Я не мог в это поверить.
Но он был уверен, что есть. На мгновенье мне показалось, что ради этого он и живет: найти то, что есть, и вытащить наружу. Меня чуть не стошнило от страха.
Сильвестр прильнул к окну.
— А вот и наш долгожданный гость.
Не прямо перед домом, а на некотором расстоянии от него остановилась зеленая машина с откидным верхом. Из нее вышла и направилась по улице женщина в зеленом. Та, кого мы ждали. Когда она подошла к железной калитке, я увидел на ее лице темные очки, какие носят туристы, защищаясь от яркого солнца. Только в эту минуту не было ни солнца, ни луны, и лишь матовые шары на верхушках столбов бросали полосы света на асфальт. Женщина медленно, чуть ли не нехотя, вступила в полосу света, отбрасываемого фонарем у калитки, потом нажала кнопку звонка и повернулась. Прямо напротив нас на другой стороне улицы стояла миссис Ленуар.
Должно быть, прожужжал и зуммер в ответ, потому что калитка отворилась. Она ступила внутрь. Мы увидели решетчатую тень от железных переплетов на ее зеленой спине. Я слышал стук ее острых каблуков по бетону двора, они заполнили весь мир, всю вселенную, и я опять задрожал.
— Еще несколько шагов. — Сильвестр дышал медленно и глубоко. — Спокойнее. Всего лишь несколько.
Теперь я знал, что он испытывает.
Звук шагов стих.
Дважды вспыхнул и погас мощный луч света от карманного фонарика, который Сильвестр направил на пересечение улиц Мэдисон и Декатур. В ответ со стороны Декатур тотчас дважды мигнул красный свет полицейской машины, которая, обогнув угол, остановилась неподалеку от ворот.
— Прошло три минуты, — прошептал Сильвестр. — А всего пять.
Он смотрел, как обегает циферблат секундная стрелка его наручных часов. Затем он снова направил луч света на полицейскую машину, которая теперь стояла почти напротив нас.
Через полминуты почти одновременно появились еще две полицейские машины, одна из-за одного угла, другая из-за другого, сначала тихо, а потом включив сирены. Теперь ревели все три сирены, и первая машина стояла уже прямо перед железной калиткой.
Двое полицейских вылезли из машины и не спеша направились к калитке. И вдруг по бетону внутреннего двора послышался стук каблуков, он становился громче и громче, быстрее, калитка распахнулась — и прямо в руки полицейских выбежала миссис Ленуар.
На мгновенье все трое замерли в неподвижности: одетая в зеленое женщина, а по обеим сторонам от нее, держа ее под руки, полицейские. При свете уличных фонарей было видно ее вскинутое вверх, искаженное ненавистью лицо. Затем она начала вырываться, стремясь убежать, но, конечно, не сумела и тогда закричала. Они надели на нее наручники и втащили на заднее сиденье машины, а ее крики неслись оттуда, как вопли из громкоговорителя.
Четыре полисмена из двух других машин вошли в калитку. Подъехали еще три машины, полицейские вылезли и пошли вслед за первыми. Через несколько минут они вышли все вместе, гоня перед собой десятка два мужчин и женщин, которые шумели, но не сопротивлялись. Я видел возбужденные лица и понял, что большинство из них уже попадало в подобные передряги.
Полицейские усадили их в машины и уехали. Сирены выли, пока они, завернув за угол, мчались по направлению к первому полицейскому участку.
Вот что сделали Сильвестр с Адой.
Подыскали женщину, которая позвонила миссис Ленуар и сказала, что знает про нас с Адой нечто такое, что наверняка обеспечит Ленуару победу. Она сказала, что мы вот-вот должны разойтись, что с мужчинами она говорить боится, потому что потом ее могут убить. Но если миссис Ленуар согласится прийти в этот дом, она в туалетной комнате все ей расскажет. Таким образом, никто ни о чем не узнает. Только миссис Ленуар должна обещать никому не рассказывать, прийти одна и принести двести долларов.
Именно на такую приманку и клюют женщины, клюнула и миссис Ленуар. Пообещала — и пришла.
А в этом доме, между прочим, был притон наркоманов, поэтому ничего не стоило использовать его в наших целях. Полицейские Сильвестра были наготове, и, как только он просигналил, они появились и арестовали миссис Ленуар. В первом участке, прежде чем кто-либо успел прийти ей на помощь, был составлен протокол: наличие наркотиков, позорное поведение.
Наша газета расскажет об этом, придется и другим подхватить эту историю, вот они и попались в собственную ловушку, а нас ждет победа. Но мне было так тошно и противно, как никогда в жизни.
Было два часа ночи. Мы сидели у себя в офисе в ожидании дальнейших событий, и они не заставили себя ждать. Зазвонил телефон. Сильвестр поднял трубку.
— Да, это я. Да, да. — Долгая пауза. — Как неприятно! Очень жаль. Прошу передать мои соболезнования миссис Ленуар. И, разумеется, мистеру Ленуару. — Опять пауза. — Боюсь, вы несколько переоцениваете мою роль. У меня нет достаточной власти, чтобы помешать освещению подобного инцидента в «Свободной прессе». Эта газета, как вам известно, в отличие от других городских газет заинтересована только в абсолютно достоверных сведениях. — Я видел, что он улыбнулся. — Боюсь, придется предоставить событиям развиваться своим чередом. Повторяю, передайте мои глубочайшие соболезнования мистеру и миссис Ленуар. Да. — И, как песню, пропел: — Всего хорошего.
Все еще улыбаясь, он повернулся к нам:
— Звонил Ланкастер. Жаждут договориться. Готовы заставить девицу забрать свое заявление из суда; она скажет, что ошиблась, что ее принудили к этому те, кто хотел оклеветать Томми. — Он умолк, улыбка его изменилась. — Вы слышали, что я им сказал. Нас устраивает только полный отказ Ленуара от участия в выборах. И думаю, очень скоро они будут на это согласны.
Ада встала и прошлась по комнате. Ее рот был полуоткрыт и чуть искривлен, торжество победы сияло на лице. Мне еще никогда не приходилось видеть ее в столь отличном расположении духа или такой жестокой.
— Интересно, — протянула она, возвратившись на свое место, ее лицо было залито злобной радостью, — интересно, поднимется ли цена на фотографии миссис Ленуар, которые они вечно печатали в своих газетах? — И она принялась перечислять все снимки, а голос у нее был как у прокурора, перечисляющего пункты обвинения. — Все восхитительные фотографии, что публиковались в отделе светской хроники «Таймс-Пикэн». И фотография миссис Ленуар во время задержания в притоне для наркоманов? Это был бы прелестный снимок, не так ли? А может, поместят? — Она ходила взад и вперед по комнате с мечтательным выражением и нежной улыбкой на лице. — Прелестный снимок для воскресного выпуска. Могу представить себе подпись: «В первом полицейском участке среди задержанных во время вчерашней облавы можно было видеть всем известную очаровательную хозяйку великосветских раутов миссис Марианн Ленуар. После восхитительной церемонии Марианн Ленуар и ее друзья удалились в отведенные им уютные камеры, предусмотрительно подготовленные властями».
Теперь она уже не ходила, а бегала по комнате, вовсю наслаждаясь своим торжеством, опьяняясь им. Эти минуты, казалось, были самыми значительными в ее жизни, и я подумал: неужели это сидит во всех людях? Неужели Сильвестр прав?
Опять зазвонил телефон.
— Слушаю, — отозвался Сильвестр. — Да, да, да, мистер Ланкастер. На этот раз должен признаться, ваше предложение меня интересует. Разрешите мне посоветоваться с друзьями. Я позвоню вам чуть позже.
Он положил трубку и посмотрел на Аду. Ада остановилась и тоже смотрела на него. Они оба улыбались: Ада — как будто наступило сразу и рождество и Новый год, а Сильвестр — будто знал что-то такое, чего не знает ни один человек на свете.
— Они выходят из игры, — сказал Сильвестр. — Они могут, заплатив штраф, изъять из полиции протокол и не допустить этот материал в газеты, за исключением, конечно, «Свободной прессы». Если мы согласны воздействовать на «Свободную прессу», они выходят из игры. Вот их предложение. Нам предстоит решить. Какое решение мы примем, значения для нас не имеет. Если они выходят из игры, мы побеждаем. Не выходят, история получает огласку, мы побеждаем. Для них: куда ни кинь — везде клин. — Он молчал, глядя на Аду, в его черных глазах таилось что-то неуловимое. — Я предоставляю решение этого вопроса вам, моя дорогая. Ваш план, значит, и победа ваша. Вы заслужили право решать. Так что же? Жизнь? — И он поднял большой палец правой руки. — Или смерть?
Они не сводили друг с друга глаз и улыбались. Кончиком языка Ада провела по губам, медленно подняла большой палец правой руки, секунду смотрела на него, а потом, описав им дугу и улыбаясь еще шире, опустила вниз. Затем тихо и отчетливо сказала:
— Смерть.
Сильвестр не сводил с нее глаз, какая-то тайная мысль владела ими обоими.
— Решение окончательное? — спросил он.
— Да.
Не отрывая от нее взгляда, он набрал номер телефона.
В эту минуту я ненавидел ее. Я знал, что ради достижения своей цели она готова на все средства, но никогда не думал, что она так жестока. Совсем как Сильвестр. Нет, хуже, чем Сильвестр. Никогда больше у меня не появится желание дотронуться до нее.
Но спустя час, когда она ложилась спать, торжество победы исчезло с ее лица. Выражение жестокости уступило место усталости и печали, и я вздохнул с радостью. Нет, она совсем не такая, как он.
— Почему бы тебе… — начал я и замолчал.
— О чем ты говоришь? — взглянув на меня, спросила она.
— Почему бы тебе не принять аспирин? — спросил я.
— У меня ничего не болит, — ответила она и потушила свет.
Я же хотел сказать: «Почему бы тебе не переменить решение? Позвони Сильвестру и скажи ему, что ты передумала».
Но я не сказал этого. И поэтому считаю себя виновным в том, что произошло с Адой. Да, я знаю, что виновен. Предоставив событиям развиваться своим чередом, я стал их невольным участником.
Я лежал и с отвращением думал о том, что она наделала. Еще минут двадцать она возилась в темноте, потом выключатель щелкнул, зажегся свет, и она прошла в гостиную.
Я слышал, как она позвонила в комнату Сильвестра и сказала:
— Вы можете зайти к нам? Это очень важно.
Я встал и, накинув халат, вышел в гостиную. Ада выглядела усталой, но явно чувствовала себя лучше, чем полчаса назад.
— Я трусишка, — робко усмехнулась она мне. — Зайчишка-трусишка. Не могу выдержать, придется отпустить ее на все четыре стороны.
Я обнял ее.
Вошел Сильвестр. Он был в темно-лиловом халате, его седые волосы тщательно причесаны, словно он и не ложился спать.
— Ну? — совсем тихо спросил он, посмотрев поочередно на каждого из нас.
Потом они посмотрели друг на друга, но совсем не так как полчаса назад.
— Я передумала, — сказала она. — Давайте предоставим ему возможность выйти из игры.
Несколько секунд он изучал ее лицо.
— Ваше право, — пожав плечами, сказал он. — Вам и решать. Надеюсь, еще не поздно.
Он поднял трубку и набрал номер.
— Мистер Ланкастер? Мы пересмотрели наше решение и готовы согласиться на ваше предложение. — Он замолчал и я увидел, как менялось его лицо, пока голос в трубке быстро и сердито что-то ему выговаривал. Различить слов я не мог. Наконец Сильвестр чересчур вежливо сказал: — Он не снимет свою кандидатуру? Что же, в таком случае мы вынуждены действовать, как намеревались.
Он бросил трубку на рычаг и поднял на Аду взгляд, в котором, мне показалось, светилось любопытство:
— Мы несколько опоздали. Не очень, но тем не менее опоздали. Ленуар не выйдет из игры. Дело в том, — он помедлил, и его темные глаза вонзились в лицо Ады, как будто он хотел на нем что-то отыскать, — что пятнадцать минут назад Марианн Ленуар пустила себе пулю в висок.
Смертельно побледнев, Ада широко открытыми непонимающими глазами смотрела на него.
— Боже мой! — охнула она и, выбежав в соседнюю комнату, захлопнула за собой дверь.
С минуту царило молчание. Потом из-за двери донеслись всхлипывания — первый и последний раз в нашей совместной жизни я слышал, как она плачет.
«Свободная пресса» рассказала всю историю, вынуждены были повторить ее и другие крупные газеты.
Мы одержали победу большинством в 127 000 голосов.
Люди запрудили улицы; навалившись на украшенные яркими флажками канаты, они застыли в покорном ожидании и с любопытством вглядывались в даль в надежде увидеть Томми и Аду Даллас. А над городом стоял гул толпы — так порой гудит ветер в высокой траве или, пожалуй, в листве деревьев. Нет, этот гул был похож только на гул застывшей в ожидании толпы.
Мой микрофон был установлен напротив главного входа в Капитолий на Лафайет-стрит. Длинный провод шел от него к фургону, на крыше которого размещались две цветные телевизионные камеры. Я вел репортаж.
— Огромная красочная толпа замерла в ожидании нового губернатора и его очаровательной супруги, — сказал я в микрофон. — Процессия вот-вот двинется в путь. Все ее участники уже сидят в машинах. Мы ждем только, когда губернатор, прошу прощения, он станет губернатором через несколько минут, когда мистер и миссис Даллас займут свои места в губернаторском «кадиллаке», и тогда мы тронемся.
Длинная вереница разноцветных машин с откидным верхом, битком набитых так называемыми «уважаемыми гражданами штата», стояла на мостовой между канатами. Наконец из здания выскочил изящный человек с черными усиками в большой белого фетра шляпе — официальный распорядитель церемонии. Лицо его было озабоченно-важным. Четыре полицейских, по два с каждой стороны, в отполированных до блеска сапогах и заутюженных до острия ножа бриджах стояли возле веревок на тот случай, если толпа вдруг рванется внутрь. Но полицейским нечего было делать, потому что это была, как я уже сказал, застывшая в покорном ожидании толпа.
— Где же Томми? — наконец выкрикнул кто-то, а потом несколько голосов завопили: — Ада! Ада!
Сколько времени прошло с тех пор, как я ждал в тот последний раз Аду? Один в пустой комнате, в старом, стоявшем на ветру отеле, на берегу покрытого шапками белой пены океана. Время мчится из прошлого в будущее, настоящего у него нет. Прошлое в десять секунд — это то же самое, что прошлое в десять лет. Вот и то ожидание в пустой комнате отеля могло быть и вчера, и два десятилетия назад. А в действительности с тех пор прошло два года.
Сейчас, наверное, она получила все, что хотела.
Я посмотрел на машину, в которую ей предстояло сесть. (Было объявлено, что не в пример прежним губернаторшам, она будет сопровождать своего мужа. Прочитав это сообщение, я почему-то вспомнил записанный на ленту разговор Ады с Сильвестром Марином.) Это был золотистый «кадиллак» с откидным верхом, украшенный лилово-золотыми лентами — цвета штата, — с черной обивкой внутри.
— В губернаторской машине, дожидаясь мистера и миссис Даллас, уже сидит бывший губернатор штата, — сказал я в микрофон.
Я взглянул на него: он тяжело откинулся на черные кожаные подушки и явно сердился, что его заставляют ждать. Я видел густые пыльно-серые волосы, второй подбородок, опущенные в горькой гримасе углы рта, когда он забывал улыбаться и помахать рукой приветствующей его толпе.
Отставка была явно ему не по душе. Словно голый под дождем. То был самым большим человеком в штате, законным боссом четырех миллионов людей, а через несколько минут, как только другой дотронется до Библии, произнесет слова присяги и пожмет кому-то руку, снова превратится в провинциального адвоката с конторой на Мейн-стрит. Вот у кого будет сосать под ложечкой.
Кому понравится, когда у него забирают его величие? Черт побери, и мне бы от этого было кисло. Но у меня никогда не будет возможности испытать такую утрату.
— За рулем машины стоит сам начальник полиции штата, полковник Роберт Янси.
И я посмотрел на полковника Роберта Янси.
Глава полиции штата Луизиана, герой войны, второй человек в штате по количеству орденов, он в тридцать лет стал полковником и был награжден за выдающиеся заслуги перед родиной высшим военным крестом. Признанный лидер, он славился отвагой и решительностью.
Он вдруг поднял голову — черный лакированный козырек его фуражки блеснул на солнце — и улыбнулся. Он, несомненно, был красив: гладкое загорелое лицо, жестокий, но вместе с тем чувственный рот, темно-русые волосы. У него была дружелюбная улыбка. Он очень напоминал мне хауптштурмфюрера СС, которого наши ребята захватили в плен в 1944 году.
— А пока мы ждем, — сказал я, — давайте заглянем на стадион «Тайгер», где состоится церемония принятия присяги. Передаю слово Джиму Кини на стадионе.
Я выключил микрофон и, вздохнув с облегчением, посмотрел на толпу, монолитную и вместе с тем состоящую из отдельных пятен, как листы на кусте. Передо мной маячили темные лица креолов над рубашками из шотландки; кирпично-красные физиономии над рубашками цвета хаки (давно исчезнувшими); лица продавщиц и секретарш, клерков и чиновников. Среди них не было владельцев бриллиантовых булавок в галстуках, шляп стоимостью в сорок долларов или расписанных от руки галстуков. Эти одновременно и важные и униженные в своем верноподданничестве персоны собрались вокруг Сильвестра Марина в излюбленном им углу в вестибюле отеля два часа назад. Для них церемония инаугурации началась рукопожатиями и обменом любезностями в баре и продолжалась всю ночь в душистом дыме марочных сигар и восхищении Сильвестром. Эти люди пребывали в отличном расположении духа и готовы были провести еще одну ночь в душистом аромате сигар или уплыть в черном лимузине в обществе перезрелой блондинки обратно туда, откуда они возникли. Их не было возле канатов. Не видел я и Сильвестра Марина.
Ада все еще не появлялась. Я смотрел на дверь, ждал Аду и думал: вот она и получила то, что хотела. Большой белый дом, первая леди штата и все прочее.
Потом я перевел взгляд на белую башню, уходящую в синее небо, но в ту же секунду услышал: «А вот и они!»
По толпе словно пробежал огонь, и я увидел, как из вращающихся дверей отеля появилась и, выпрямившись, ступила на тротуар улыбающаяся Ада, в белом платье. Позади нее шел Томми Даллас в голубом костюме и серой шляпе.
Толпа зашумела. Я снова включил микрофон и начал репортаж. Ада и Томми стояли на тротуаре. Они улыбались и махали толпе. Томми одной рукой обнял ее, а в другой держал шляпу. Она смотрела на него с любовью, с нежностью, а я испытал боль, словно от удара.
Они направились к машине, пройдя от меня в двух шагах. Ада посмотрела мне прямо в лицо.
— Здравствуй, Стив, — тихо сказала она.
Я продолжал, не запинаясь, говорить в микрофон… Наши взгляды не отрывались, наверно, секунды две. Чуть улыбнувшись, она села в машину в сопровождении нового — через несколько минут он станет им — губернатора Луизианы.
Парад начался.