9.

Осень наведалась ранними дождями.

Купавинцы крепко запоздали с сенокосом. Но не успели косари перевернуть первые валки, как мелкий дождик-сеянец прибил их к земле. Хотели переждать его в шалашах, да не тут-то было. Не прошло и суток, как зловредная мокреть проникла и в шалаши, выжила из них людей. Облегчая подступившую злость проклятьями, косари взялись за литовки. Валили траву с обреченной остервенелостью, так что от мокрых рубах валил пар. Неделю изводил душу муторный дождь. Потом выглянуло умытое солнышко, сразу припекло, словно хотело наверстать упущенное. Уже после полудня валки подсохли. Трава хоть и потвердела, но оставалась зеленой, даже духа не потеряла. Ближе к вечеру вышли ворошить.

И сразу охватила забота: внизу под валками стояли лужи, а сено подернулось желтоватым налетом.

«Почернеет… Как пить дать, почернеет!» — думали про себя и боялись сказать вслух.

Сено не удалось.

А что поделаешь? Погода, она как дурная лошадь: в котором месте понесет — не угадаешь, а когда уж понесла, так не остановишь.

Шабашили без веселья, перед дорогой с полдня захлопотали с приготовлением последнего обеда.

Но невзначай развеселил всех Степан Лямин. Его еще раньше отправили верхом на ближнюю выселку за молоком. Проезжая низкими лугами, Степан приметил журавлей, сумел, скрываясь за копнами, подъехать к ним поближе, а потом хлестанул свою Коурую изо всей силы:

— Ну-ка, взыграй, старуха!

И Коурая, взлягнув пару раз, выровнялась и ходко рванулась к журавлиному табунку. Всполошившиеся журавли замахали крыльями. Но не умели они взлетать сразу и, как положено им на роду, побежали сначала. И тогда Степан вытянулся вперед, что есть силы размахнулся длинным хлыстом, и через мгновение свистящий сыромятный жгут змеей охватил журавлиную шею и поверг длинноногого красавца на землю.

Степан принялся за охоту. Часа через полтора добыл еще одного и вернулся в стан с опозданием, но веселехонький. Коурая под ним едва переставляла ноги, но Степан этого не замечал. Еще подъезжая, крикнул:

— Барский обед везу.

Скоро журавлей уже варили в большом казане, накрытом круглой жестяной крышкой. Обед получился сытный и вкусный. И хоть журавлиное мясо жесткое — не на всякий зуб, — все были довольны и похваливали Степана за удивительную прыть.

— Диво-то какое! Без оружия добыл.

А он, краснея, признавался:

— Я ить шибко отчаянный с самого малолетства. Ей-бо! Эх, кабы не изъян, разве я тут бы воевал? Мне по характеру не хлыстик положен, а самая вострая сабля!

Собирались в дорогу споро. Может, оттого, что за долгую, омраченную непогодой, работу отвыкли от всякой радости, сейчас и улыбки были светлее, а шутки задиристей. Да и добрый обед тоже не пустяк.

— Еще подвезет нам, ребя, — предположил кто-то. — Вдруг да взыграет бабье лето!

— Картошка бы удалась, тогда и с этаким сеном можно зиму продрегаться: мелочи коровенкам подбрасывать.

Ехали веселые, потому что лесные колки стояли еще зеленые. Да и небо вычистилось до самой вершины.

…До войны Афоня был, пожалуй, единственным жителем Купавиной, которого обходили житейские заботы. Службу свою он считал удачей и уверовал, что теперь нужда не достанет его никогда. Разве этого недостаточно для того, чтобы чувствовать себя вполне счастливым?

Люди вечно куда-то торопились, хлопотали каждый по-своему, редко имея для себя свободное время. Мужиков, к примеру, без остатка привязывала к себе железная дорога. Станционные пути, конечно, блюсти надо, но главное рабочее дело на перегоне. Едва рассветет, мужики уже отправляются пешком километров за пять-семь от станции, на себе, можно сказать, везут весь инструмент. А потом день-деньской под солнцем, а того хуже — под дождем или снегом. Вот и выходило, что к своим домашним делам они доступа не имели.

А бабам где времени взять? Им управляться и с огородом, и со скотиной, и с ребятишками…

Так Афоня и дошел до окончательного убеждения, что его должность наилучшая во всей Купавиной. Времени она оставляла ему вдоволь и для того, чтобы с ребятишками поиграть, и с мужиками перемолвиться, и свой подход ко всей жизни определить.

С годами в его душе поселилось спокойное убеждение, что в этой жизни уже не может быть большой беды.

А она пришла, объявившись войной.

Афоня считал войну испытанием судьбы. Но в его сознании она отличалась от всякой другой напасти тем, что нынче ее никто не испытывал отдельно, а только вместе. Для Петруся Жидких гибель отца не была горем меньшим от того, что у бабушки Стуковой накопилось уже три похоронных на сыновей. Зимой все сидели в одинаковой темноте и в одинаково нетопленных домах. Летом нужда отступила, но похоронки шли с тем же постоянством, как и зимой, а ближе к осени их стало даже больше.

Может, где-то и водились сволочи, которым было все равно, как пойдет жизнь дальше, но в Купавиной таких никто бы не нашел. Потому-то купавинцы с самого первого дня войны знали, что победа придет к ним. И не сетовали на ее цену. Потому-то и ругали нынче только погоду-изменщицу, да и то из-за того, что не знали как ее пересилить.

…Афоня неусыпно приглядывался к погоде. Ворошил память, воскрешая прошлые годы, искал похожие на нынешний. Вспоминал приметы, по которым можно хоть маленько угадать, какая осень придет. Но погода словно нарочно хитрила. Не баловала солнцем, но и дождей не было. На огородных грядах все еще дурела зелень, на полях картофельная ботва стояла, как молодая, шла в рост и не хотела ложиться. Гнезда, заботливо окученные не на один раз, вспучились и трескались, манили каждое ведром картошки. Но когда их вывертывали для пробы, они рассыпались ядреной мелочью: не картошка, а сорочьи яйца.

— Что за оказия?! — недоумевали мужики.

— Солнышка бы доброго недели на две и вокурат бы: два гнезда — полмешка.

— А ежели без солнышка?

— Тогда уж — как бог даст.

— Хреновая надежа…

О погоде судили и рядили, как о фронтовых известиях: принимали, как есть, а что будет дальше — не знали.

Сомнения в один день обернулись затяжным проливным дождем. Мужики враз забыли про домашние дела, потому что потоки воды размывали железнодорожное полотно; поезда ползали по-черепашьи и начальники воинских эшелонов, хватаясь за кобуры пистолетов, грозились расстрелять дежурных, как вредителей, только за то, что они выдавали предупреждения о снижении скоростей.

Дождь кончился через неделю так же внезапно, как и начался. Но своенравная осень не унялась и в первый же день октября светлым солнечным утренничком сковала землю, заставив ее поседеть. Все надежды рухнули. Бабы, не ожидая мужиков с работы, прихватив ребятишек, высыпали на поля. Путаясь в ботве, надрываясь над каждым гнездом, обдирая пальцы о мерзлую землю, выцарапывали картошку.

— Хоть каелкой ее добывай, окаянную!

Отмаялись только недели через две. Урожай получился небогатый. Поэтому, спуская картошку в ямы, не забывали прибрать и мелочь, которую в прошлые годы пристраивали как придется, намереваясь быстрее скормить скотине.

Женщины, наученные прошлой зимой, сразу стали экономными и строгими. Мужики, уступив им старшинство, после работы молча садились за жидкие щи и так же молча вылезали из-за стола, если им не предлагали добавки.

А зима не торопилась с приходом, словно добровольно уступая время осени, которая не слабела утренниками, а если и баловала короткими оттепелями, то после хватала сразу таким молодым морозом, что оттаявшие голые метлы берез враз становились стеклянными.

…До Купавиной все явственнее доносились раскаты Сталинградской битвы. Даже по карте в школьном учебнике географии без труда представлялось, сколь далеко зашел враг. В те дни многим купавинским мужчинам, которые в первый же день войны подали заявления в добровольцы, разрешили уйти в армию. Уезжали не только молоденькие новобранцы. Сурово прощался с дочерью и женой путейский бригадир, член железнодорожного парткома Макар Заяров; отправлялся на войну бывший партизан гражданской — Ялунин; красный от растерянности перед слезами своей жены, совсем не похожий на военного, уезжал заведующий баней Иван Прохоров; старались отойти подальше от воющей родни одеревяневшие от всеобщего внимания закадычные друзья и собутыльники, помощники машинистов Васька Петров и Васька Попов — по прозвищу Поп с Петром.

Мужики отдавали наказы: придется бабам поработать за них, но чтобы и ребятишек берегли.

…Афоня готовился к зиме, как все. Только его хозяйство было проще: откладывал от летней нормы продукты, которые можно подольше хранить. Выкупая мясо и масло, обменивал их на крупу прямо в магазине — это разрешалось. Запас дровишек, выхлопотал немного угля. В последнюю очередь подремонтировал одежду.

Шел ноябрь, а зима все еще не приходила, раз-два постращала белыми мухами, да на том и остановилась. Правда, уже начинали гулять холодные ветродуи под стать зимним, высекали из глаз слезу. Неукрытая снегом земля закоченела, а дороги громко звенели под колесами телег. Пасмурные дни сменялись чернильной темноты ночами, когда посвист ветра казался лихим разбойничьим знаком.

На работу и домой — все бегом, даже бабы в магазине перестали сплетничать: заскочат, да выскочат обратно. Улицы — без ребячьих голосов.

Афоня объявлялся из своей караулки тоже редко.

Только мужики ходили бодрые. Железнодорожный путь стоял пока крепко, поезда шли на больших скоростях, да ясная погода открывала машинистам желанный простор. Но машинистам одно, а путейцам другое. Они-то не могли забыть поздних ливней, когда едва-едва удержали дорогу, и потому знали, что зимой привалит канительной работы — начнутся пучины, и тогда придется торчать сутками где-нибудь в выемках, а то и на голых местах среди болот. Поэтому-то на ветер они смотрели снисходительно, как на собаку-пустолайку, ждали морозов.

В самом конце ноября в одну ночь неслышно лег мягкий снег, ровно укрыв все вокруг. Он придавил ветры к земле. Открылось солнце, но принесло не тепло, а колкий, зимний морозец. И не верилось, что пришла зима: всегда осень с ней боролась, не единожды спуская снега, прежде чем покориться.

По первому снегу Афоня впервые отправился за Купавину один. В безветренной тишине мягко похрустывал свежий снежок. Миновав последние дома, Афоня прошел новенький переезд через красногорскую ветку и по знакомой тропке, угадывающейся под снегом, подался в сосняки на левобережье Каменушки, а потом — к Исети. Под невысокими соснами да среди сбившегося в кучи подроста тишина хранила целомудрие: вопреки своему характеру бор безмолвствовал, точно знал и не хотел говорить о какой-то тайне.

Афоня вышел на один из высоких утесов, стороживших излучину Исети, и увидел высокие трубы незнакомого завода, а под ними белые четырехэтажные дома. Они выстроились не только по правому берегу Исети, но и перелезли на левый, спрятавшись в высоких соснах дальнего края бора.

— Ишь ты, резвый какой… — подивился Афоня, глядя на многолюдного новосела.

К полдню Афоня достиг грязнушкинской дороги, добрался по ней до переезда через главную железнодорожную магистраль. В будке возле переезда жил старинный Афонин друг, переездный сторож Никита Фролов. Хозяин встретил Афоню без удивления, хоть и сказал:

— Вот не ждал. Летом не собрался, а сейчас — пожалуйста. Милости просим! Желанный гость — к обеду.

И снял с печурки военный котелок с дымящейся картошкой. Афоня кивнул на посудину:

— По-военному живешь: и амуниция военная у тебя.

— Подарок, — ответил Никита. — Летом еще останавливался у меня тут эшелон: семафор не пускал. Я вокурат свой чугунок песком чистил. Увидели солдаты, засмеялись и дали котелок… Покрышку-то к нему сам уж изладил. Ешь. Только хлеба у меня нету.

— Она, картошка-то, без хлеба легче, — ответил Афоня.

Картошку круто солили, запивали водой. Разговор вели неторопливый: слово — через картошку, другое — через глоток.

— Как там? — интересовался Никита.

— Сказывают, на Волге немца побили, — ответил Афоня то, что слышал по радио.

— Дело, — кивнул Никита.

Неторопливо очистили по картошке.

— Исправные мужики на войну едут, — сообщил, наконец, Никита.

— Дело серьезное, — высказал свое мнение Афоня.

— Который котелок-то мне отдал, спрашивал: как живете? Говорю: хорошо.

— А он?

— Интересуется: не голодно? Показываю ему на поля да огороды: вон сколько еды, говорю. И вас голодом не оставим. Только, говорю, вы там поприлежнее с ним, с Гитлером-то, чтобы каждая пуля без промаху. Обещался. Обратно, говорит, поеду, непременно, отец, тебе рапорт отдам.

— И отдаст, — сказал Афоня.

— А как же! — Никита улыбнулся. — Я ему, Афоня, так напрямки и сказал: дождусь, мол!

— Требовательный ты, мужик, знаю, — похвалил Афоня. — Своя-то служба как?

— Да так… Сменщика-то нет теперь, а поезда идут часто, — поведал Никита. — Старуха приходит, провожает поезда за меня часа три, пока высплюсь. А потом опять сам. Вишь, и постель устроил, как-нибудь пробьюсь до победы.

Расстались в сумерках.

Афоня пошел домой прямиком, через густой — в зарослях — лес, — знал свою дорожку. К березовой роще вышел, когда в небе уже висела луна. В голубом безмолвии под березами тихо спали могилы. По опрятным холмикам Афоня догадался, что могилы подправили еще по теплу. Вспомнилась встреча с Александром Павловичем Завьяловым. Позаботился, значит.

Еще раз обернулся и увидел, что белые надгробья лежат оправленные в траурные тени берез.

Через час уже сидел с берданкой на завалине магазина. Купавина потушила в домах огни. Но Афоня знал, что не все еще спят. Сухими глазами глядит в темноту бабушка Стукова, посылая молитвы в охрану своих остальных живых сыновей-солдат. Лежит в ночи без сна Альфия Садыкова из-за своей мелкой детворы, которая постоянно мается животами. Принимают подушки горькие слезы овдовевших солдаток, кающихся в одиночестве, что не успели вовремя затяжелеть…

Загрузка...