Холода ударили сразу. Зазвенела не прикрытая снегом земля. В такой день, уже затемно, и забежал к Ялуниным солдат из остановившегося воинского эшелона. Худой, долговязый, небритый, закоченевший от холода. Обмотки, туго охватившие тонкие ноги, телогрейка с короткими рукавами, из-под которой выглядывала засаленная гимнастерка, — все не по росту, — делали его худобу еще заметнее. Поздоровался, скользнув по всем невидящим взглядом, выдернул из-за пазухи пару теплого белья, спросил:
— Булку хлеба дадите?
— Ой, господи! Ты сядь, — испугалась хозяйка. — Куда это ты такой?
— Туда, тетка, — ответил он резко и грубо. — Есть хлеб-то? Не надевал еще, — кивнул он на свой сверток.
Ялунина бросилась на кухню, вытряхнула из чугунка на стол остатки холодной картошки, отломила кусок хлеба, налила кружку молока.
— Иди сюда!
Солдат прошел, стянул пилотку, налезавшую на самые глаза. Сел на краешек табуретки:
— Ешь! — приказала.
— Некогда мне…
— Убери за пазуху белье-то, — посоветовал сам Ялунин, стоявший у косяка.
Солдат подвинул к себе молоко, откусил от нечищенной картошки.
— Что это так оголодали? — робко спросила сама.
— Дорога… — неопределенно отозвался солдат. — Час едем, два стоим. Перебиваемся кое-как… Дней через десять, может, доберемся.
— Нечто там лучше будет? — спросила, а сама и не знала, где это «там».
— Поглядим…
В минуту солдат управился с молоком. На столе оставалось еще несколько картофелин, полкуска хлеба. Он с сожалением смотрел на еду. Опять вытащил белье.
— Возьмите.
— Бог с тобой! — замахала в страхе Ялунина. — Ты забирай остатки-то с собой. А белье-то надень, вишь посинел.
— Спасибо, — встал солдат, засунул картофелины и хлеб за отворот телогрейки вместе с бельем. Оглядел всех, увидел в глазах жалость, смутился: — Вы того, не думайте чего-нибудь такого, ну… в общем, доедем до места, ничего нам не сделается. А там работа такая, отогреемся. — И уже в дверях обнадежил: — Только не сомневайтесь — его одолеем. Без того нам возврату нет. Прощайте!..
И убежал, надолго оставив в доме тишину.
Ветер перемешивал дождь со снегом. На станции, туго забитой поездами, в молочной круговерти, едва пробиваемой скудным светом электрических фонарей, день и ночь шевелилось солдатское месиво. И сторонний человек ни за что не разобрал бы, какой эшелон уходит, какой будет стоять, чем заняты солдаты тут, на глухой, придавленной непогодой, станции. И только в один из последних октябрьских дней Купа-вина проснулась, разбуженная непривычной тишиной. Взглянула в окна, выбежала на улицу. Вставало ясное утро. Небо очистилось, открыв голубую вышину. А земля притихла под мягким снежным покрывалом, словно боялась пошевелиться и показать вчерашние замерзшие колдобины на дороге да грязь в оградах.
Ушло ненастье — посветлело на душе у людей. Всякие нехватки становились уже привычными, и бабы научились не забирать хлеб за три дня вперед.
На станции появилось много незнакомых ребятишек. Афоня примечал их не только потому, что хорошо знал купавинских, но и по тому, как они держались. Среди них сразу выделил одного. В магазине он появлялся каждый день через полчаса после того, как школьники пробегали домой. Выкупив хлеб, он выбирался из магазинной толчеи, проверял — в порядке ли карточки, и только тогда отправлялся домой. Был он малорослый, серьезный не по годам, а самое главное — один глаз у него прикрывала черная тесемка. В ребячьи игры никогда не ввязывался, только иногда останавливался на несколько минут, наблюдая издали.
Как-то завозился Афоня возле своей сторожки с березовой чуркой — не поддавалась сучковатая топору. Потный Афоня распрямился, чтобы перевести дух, и тут же почувствовал сзади легкое прикосновение. Обернулся. Перед ним стоял тот самый мальчуган.
— Подержите сетку, дайте топор, — сказал вместо приветствия.
Афоня, уступая, спросил:
— Откуда такой кавалер?
— Из Орши, — ответил паренек и стал прилаживаться к полену.
— Звать-то как?
— Петрусь.
— Петро, значит?
— Ага.
— И, поди, фамилия есть? — ласково любопытствовал Афоня.
— Жидких.
— Слабоватую ты себе фамилию выбрал.
Паренек резко взмахнул топором, всадил его в чурбак. Повозившись, вытащил топор, снова ударил и развалил чурку пополам. Взглянул на Афоню с плохо скрываемой гордостью.
— Эвона, как! — удивился Афоня. — Выходит, фамилия-то у тебя вовсе и не твоя.
— Почему это?
— А потому что и не жидкий ты вовсе, Такую колоду одолел, — явно преувеличил заслугу мальчугана Афоня.
— Я вообще-то сильный, — сказал Петрусь. — С первого класса физкультурой занимаюсь.
— Ишь ты! А сейчас в каком?
— В четвертом.
— Давно приехали-то?
— Больше месяца.
— Глянулось на нашей станции или нет?
Петрусь вместо ответа пожал плечами.
— Ничего, — успокоил сразу же Афоня. — Вот лето придет, такую ласковую землю увидишь, век не забудешь.
— До лета еще дожить надо, — вдруг по-новому, серьезно отозвался Петрусь.
— Как не дожить, обязательно доживем: после зимы всегда лето идет, — ободрил его Афоня и замолк, подавленный неребячьей мудростью мальчика. Но сразу преодолел себя. — Айда-ка ко мне чай пить, чайник вскипел. Дома-то не заругают, что долго в магазин ходишь?
— Да нет… — ответил Петрусь, но заходить в сторожку не торопился.
— Тогда и горевать не о чем! — весело сказал Афоня и тихонько подтолкнул нового знакомого к двери.
…Скоро Афоня уже знал, что два месяца назад, простившись с отцом, мальчик вместе с матерью уезжал из дымной от пожарищ Орши. В тот день и кончилось его детство. Уже через неделю, за Смоленском, когда эшелон беженцев разметало взрывами бомб, мать нашла его окровавленного, почти без признаков жизни. И лишился он сознания не от боли, а от ужаса, хотя и не миновал ранения: черная тесемка скрывала вытекший глаз.
После той бомбежки Петрусь с матерью несколько дней шли пешком, пока не подобрала их попутная военная машина, ехавшая почему-то не на фронт, а в тыл.
Под Москвой их снова посадили в эшелон и, минуя Москву, привезли прямо в Купавину.
— Отец-то где теперь? — спросил Афоня.
— Воюет, — ответил Петрусь.
— Не писал еще?
— А куда ему писать-то? — удивился Петрусь. — Мы ведь в Сарапул ехали. А теперь — здесь… А где папа, тоже не знаем…
Петрусь замолк. Молчал и Афоня.
— Мать-то устроилась на работу?
— Устроилась. На вагонный участок. Только уходит рано и приходит поздно. А я за хлеб отвечаю.
Провожая Петруся, Афоня наказывал:
— Ты забегай, Петро, ежели нужда какая объявится. Посоветуемся.
— Хорошо, — весело откликнулся Петрусь, и Афоня впервые увидел, как он побежал бегом. Уже издали услышал от него:
— Спасибо!
— Ничего, Петро, — тихо проговорил Афоня вслед. — Обязательно доживем: после зимы всегда лето идет…
А немцы рвались к Москве. И, может, впервые все почувствовали, как близка она от Купавиной. И ждали, ждали того главного, что повернет войну в обратную сторону. Не могло быть иначе! Эшелоны тянулись все на запад, на запад, загораживая дорогу встречным поездам. Солдаты уже не отходили от вагонов, только ворчали зло на дежурных, будто они виноваты за вынужденные задержки.
Зима понемногу добавляла снега, день ото дня набирали крепость морозы, скрашивая утренники мохнатыми куржаками — зимними инеями.
К Афоне забежал Петрусь.
— Здорово, Петро! Как раз к чайку поспел, — приветливо встретил его Афоня. — А у меня пареная калина есть: чистое варенье!
— Да нет, — смутился Петрусь. — Погреться я. Хорошо у вас, тепло.
— А дома-то холодно, что ли?
— Холодно. Дров почти нет. Уголь срезали, полтонны дали на всех. А зима-то впереди.
— Верно, впереди.
Афоня подвинул к Петрусю кружку, сам положил в нее калины. Скоро мальчуган разопрел от чая, расстегнул пальтишко. Поделился:
— В пальто и дома не холодно. Только классные задания выполнять трудно. Руки мерзнут.
— А ты часок-другой похлопочи, дров-то сам и запаси. Вот и будет тепло.
— Где их возьмешь? Все мерзнут. Даже в школе в пальто разрешили сидеть.
— А мы обманем зиму-то, не трусь, Петро. Завтра после школы прибегай ко мне. Только санки захвати.
На другой день Петрусь явился не один, а с двумя мальчиками. У всех были санки.
— Артель собрал? Молодец! — весело встретил их Афоня. Он уже был готов, подпоясал полушубок веревкой, шею повязал по воротнику стареньким дырявым шарфом, держал в руке большие собачьи рукавицы.
— Эдик и Глеб из Москвы, — знакомил Петрусь товарищей с Афоней. — Больше недели здесь живут. Тоже мерзнут.
— Погодите, нынче все согреемся, — обнадежил Афоня.
Опираясь на суковатую палку, возглавляя ребячий обоз, Афоня шествовал по Купавиной. Переставшие всему удивляться, купавинцы невольно останавливались: никто из них не видел, чтобы когда-то Афоня зимой отправлялся в путь дальше, чем до конторы ОРСа, где он получал зарплату. Женщины смотрели вслед и по-доброму объясняли:
— Опять старик чего-то удумал, дай бог ему здоровья! Сам на трех ногах, а все с ребятами, все с ними.
Возле бани Афоня повернул в сторону березовой рощи. И удивился:
— Кто-то опередил нас. Глядите, дорожка протоптана.
— А здесь хоронят, — объяснил Петрусь.
— Кого хоронят?! — удивился Афоня.
— А всех, кого придется, — говорил Петрусь. — Только вчера какого-то дяденьку закопали: на станции умер. Проезжий.
— Вон что…
Больше Афоня не спрашивал. Тихонько шагал вперед. Высокие березы в одиночку и стайками стояли недвижно, боясь пошевелиться под пуховым покровом куржака. Росли они в роще редко, и, видимо, у каждой была своя судьба. Иные тянулись в небо, тесно прижавшись друг к другу. Другие же от самого комля отстранялись в сторону, словно повздорили еще в молодости и за долгую жизнь так и не помирились. Еще больше отличались друг от друга одиночки. Вон ту когда-то пригнул ветер к земле, и она, перепуганная, почти по самой земле стлала свой ствол, только потом насмелилась, упрямо устремилась вверх. А недалеко от нее, такую же непослушную, ветер надломил в сердцах. Но она справилась с увечьем: рану затянуло некрасивой большой шишкой-опухолью. И хотя ствол сильно искривился, она жила, как живут горбуньи, перестав сетовать на свою судьбу. Были и гордые одиночки-красавицы. Устояли в свое время. Но и этих берут годы, незаметно подкрадывается старость: зеленые плети их давно тянутся к земле.
Снежная тропка вывела путников на небольшую полянку, на которой рядком, укутавшись снегом, обозначая себя невысокими столбами и крестами, притихло до десятка холмиков.
— Все приезжие? — тихо спросил Афоня.
— Все.
Афоня снял шапку, задумавшись, потом заторопился:
— Теперь без дороги пойдем, ребятки, собирайте силушку.
За рощей начинались болотинки. Афоня вел ребят высокими взгорками, где снегу было меньше и шагалось легче. Через час добрались до леса. Почти у самой опушки Афонины спутники запутались в чаще, с хрустом и треском проваливаясь в снег.
— Вот вам и дрова, молодцы!
Афоня выдернул из-под неглубокого снега сушину, отряхнул ее, ловко обломал сучки. Ребята сразу сообразили, что к чему, весело принялись за работу. Не прошло и получаса, как три возка сухарника, крепко стянутые веревками, были готовы. Связал Афоня охапку и для себя.
— А волки здесь есть? — спросил Глеб.
— Для них еще пора не пришла. Они потом загуляют, — ответил Афоня. — А пока можно без опаски ходить…
На следующий день мимо Афониной сторожки прошествовал целый санный поезд. Десятка два ребятишек, которых по Афониному совету возглавлял Васька Полыхаев, отправились в лес. Смотрели на ребятишек купавинцы и радовались: до чего же добрые мужики растут, в нужде только и разглядели, какие они помощники.
…Недолго баловала зима ясными днями. Враз засвистела шальными ветрами, завьюжила беспросветными снегопадами, перехватила метровыми сугробами дороги, завалила лесную чащу до неприступности. И тогда посоветовал Афоня Петрусю взять ведро и сходить на станцию.
— Только днем иди, а то под поезд угодишь, — наказывал он. — Пойдешь меж путями и наберешь угля. Много его с платформ-то сваливается.
Петрусь принес со станции полных два ведра. За ним потянулись и другие ребята. А через неделю милиционер Силкин, заглянув к Афоне в сторожку, нервно крутил цигарку и жаловался:
— Какая-то холера научила малышню по станции ползать: вместе с углем весь мусор собрали. Понимаешь? Не жалко, конечно, но ведь задавит какого-нибудь полоротого, начальство заездит. Чистая беда! — И просил почти жалобно: — Хоть бы ты им приказал, как ихний руководитель…
Афоня сочувствовал, угощал Силкина кипятком, в просьбе не отказывал:
— Остепеню ребятишек.
И только появилась возле сторожки ребятня, упрекнул всех сразу:
— Сколько раз учил: не попадайтесь на глаза Силкину! Вся хитрость у вас вымерзла. Когда воевали, так где надо и где не надо дозоры выставляли, а тут от одного Силкина укрыться не можете. Этакий позор! Мне за вас, можно сказать, выговора летят…
Ребята виновато молчали.
Силкин после этого не приходил.