Утро, воскресенье. День получения Адриенной де Кардовилль письма от Родена по поводу исчезновения Горбуньи.
Два человека беседовали за столиком в одном из кабаков деревеньки Вилье, находившейся вблизи фабрики господина Гарди. Жители этой деревеньки были большей частью рабочие — каменоломы и каменотесы, работавшие в каменоломнях по соседству. Тяжелее и мучительнее этой работы трудно себе что-нибудь представить, а между тем она очень плохо оплачивается. Поэтому, как Агриколь и говорил Горбунье, эти рабочие видели резкую разницу между своим вечно нищенским положением и тем благосостоянием и почти невероятным достатком, каким пользовались рабочие фабрики господина Гарди благодаря его великодушному и разумному управлению, а также принципам союза и объединения, которые он проповедовал среди них.
Горе и невежество творят много зла. Первое легко озлобляет, а второе позволяет верить всяким коварным наущениям. Довольно долго рабочим господина Гарди только завидовали, и к этой зависти еще не примешивалась ненависть. Но таинственным врагам фабриканта, соединившимся с его конкурентом господином Трипо, понадобилось изменить столь мирное положение вещей, и это им вполне удалось. С ловкостью и дьявольской настойчивостью раздули они пламя самых низменных страстей. При помощи лучших своих эмиссаров они выбрали несколько рабочих, каменоломов и каменотесов, беспутство которых усугубляло нищету. Известные своим буйным нравом, смелые и энергичные, они могли иметь опасное влияние на большую часть своих смирных, честных и трудолюбивых товарищей, запугать которых им ничего не стоило. В этих беспокойных вожаках, и так уже озлобленных несчастьем, раздули ненависть к рабочим господина Гарди, описывая с чрезвычайными преувеличениями их хорошее житье.
Пошли дальше: зажигательные проповеди аббата, члена конгрегации, специально направленного из Парижа, чтобы проповедовать во время поста против господина Гарди, производили сильное воздействие на жен этих рабочих; в то время как мужья сидели в кабаке, жены толпились у проповедника. И он, пользуясь растущим страхом перед надвигавшейся холерой, старался запугать слабых и доверчивых, указывая на фабрику господина Гарди как на очаг разврата и неверия, навлекающий небесный гнев и мстительную кару на всю округу. Мужей, и так уже сильно возбужденных завистью, беспрестанно поджигали их жены; напуганные экзальтированными проповедями аббата, они проклинали скопище атеистов, которое могло навлечь столько несчастья на всю округу. Несколько негодяев из мастерских барона Трипо, подкупленных бароном (мы уже сказали, почему этот почтенный промышленник был заинтересован в разорении господина Гарди), еще более увеличили всеобщее возбуждение и переполнили меру, подняв один из тех вопросов о компаньонаже, которые еще и в наши дни заставляют проливать иногда столько крови.
Многие из рабочих господина Гарди являлись до поступления к нему членами компаньонажа пожирателей, между тем как многие каменоломы и каменотесы принадлежали к компаньонажу волков. Во все времена между волками и пожирателями существовало беспощадное соперничество, приводившее к дракам, которые не раз сопровождались смертельным исходом.
Явление очень грустное, так как во многих отношениях институт компаньонажей прекрасен, так как основывается на могущественном и плодотворном принципе ассоциации. К несчастью, вместо общего братского союза компаньонажи делятся на различные, отдельные друг от друга общества, соперничество которых часто сопровождается кровавыми столкновениями note 25.
Вот уже с неделю, как волки, подстрекаемые со всех сторон, только и искали предлога схватиться с пожирателями. Но так как последние в кабаки не ходили и в течение рабочей недели почти не покидали фабрики, то встретиться с ними было невозможно, и волки должны были с диким нетерпением дожидаться воскресного дня. Учитывая, что большинство каменоломов и каменотесов были миролюбивыми людьми и хорошими работниками, они, несмотря на свою принадлежность к волкам, отказались присоединиться к враждебному выступлению против пожирателей с фабрики господина Гарди, вожакам оставалось только набрать бродяг и бездельников из предместья, которых легко привлек под знамена воинственных волков соблазн волнений и беспорядков.
Таково было глухое брожение, волновавшее деревню Вилье, в тот день, когда два человека, о которых мы упомянули, сидели за столиком в кабаке. Они пожелали занять отдельную комнату. Один из этих людей был еще молод и довольно хорошо одет; но беспорядок в его одежде, полуразвязанный галстук, залитая вином рубашка, нечесаная голова, усталое лицо, покрытое пятнами, красные глаза — все это свидетельствовало, что ночью он участвовал в оргии. В свою очередь, хриплый голос, порывистые движения и блуждающие глаза, то горящие, то осоловелые, доказывали, что к старым винным парам присоединились теперь новые.
Его товарищ протянул ему стакан и, чокнувшись, воскликнул:
— Ваше здоровье, друг мой!
— И ваше также, — отвечал молодой человек, — хоть вы и смахиваете на самого дьявола!
— Я? на дьявола?
— Ну да…
— Почему же?
— А вот откуда вы меня знаете?
— Разве вы раскаиваетесь в нашем знакомстве?
— Нет, но кто вам сказал, что я сидел в тюрьме Сент-Пелажи?
— А не я ли вас оттуда освободил?
— А зачем?
— Потому что у меня доброе сердце!
— Вы меня, может быть, любите, как мясник быка… которого он ведет на убой!
— Вы с ума сошли!
— Десять тысяч за человека не уплатят так… без всякой причины.
— Причина есть.
— Какая же? что вы хотите из меня сделать?
— Веселого гуляку, ловко транжирящего денежки и отлично умеющего провести время, вроде сегодняшней ночи, например. Хорошее вино, хорошая еда, хорошенькие девушки и веселые песни… Разве это плохое ремесло?
Немного помолчав, молодой человек продолжал, мрачно насупившись:
— А зачем, прежде чем выпустить меня на свободу, вы потребовали, чтобы я написал своей любовнице, что не хочу ее больше видеть? Зачем вы потребовали от меня это письмо?
— Вы вздыхаете? Вот как? Вы, значит, все еще о ней думаете?
— И всегда буду думать!
— Напрасно… ваша любовница теперь далеко от Парижа… Я видел, как она садилась в дилижанс, еще раньше чем выкупил вас из Сент-Пелажи!
— Уф!.. я задыхался в этой тюрьме… Я, кажется, душу бы черту продал, только бы выйти из нее… Вы этим и воспользовались… Только вместо души вы у меня отняли Сефизу… Бедная Королева Вакханок!.. И к чему это, тысяча чертей? Скажите мне, наконец, зачем?
— Человек, так дорожащий своей любовницей, как вы дорожили вашей, не годится никуда… При случае… ему может не хватить энергии.
— При каком случае?
— Выпьем!..
— Вы заставляете меня пить слишком много водки…
— Вот вздор!.. посмотрите-ка на меня!..
— Это-то меня и пугает… это-то и кажется мне какой-то чертовщиной… Вы с бутылки водки даже не поморщитесь… Что у вас грудь железная, что ли… или голова из мрамора?
— Я долго жил в России, там водку пьют, чтобы согреться!
— А здесь, чтоб подогреться!.. Ну, выпьем… только вина…
— Вот еще!.. Вино годно для ребят, а мужчинам вроде нас полагается водка!
— Ну давайте водки… ох, как она жжет… Зато голова пылает… и в глазах мерещится дьявольское пламя… точно ад какой…
— Вот это я люблю, черт побери!
— Вы сейчас толковали, что я слишком увлечен своей любовницей и при случае мне не хватит решительности… О каком случае вы говорили?
— Выпьем-ка…
— Подождите минутку… Видите ли, товарищ… я ведь не глупее другого и догадался, в чем дело…
— Ну-ка?..
— Вам известно, что я был рабочим, что у меня много товарищей, что я любим ими как добрый малый: вот вы и вздумали выставить меня приманкой, чтобы заманить других…
— Дальше?
— Несомненно, что вы — посредник в бунтах, нечто вроде комиссионера по части мятежей…
— А еще что?
— Вы путешествуете для какой-нибудь анонимной компании, промышляющей ружейной пальбой?
— А вы уж не из трусов ли?
— Я?.. Ну, знаете, я пороха не жалел в Июльские дни!
— И теперь попалить не прочь?
— Что же? этот фейерверк не хуже всякого другого!.. Положим, революции эти больше для удовольствия служат, чем для пользы… Я по крайней мере только тем и попользовался от трех славных дней, что спалил себе штаны и потерял куртку… Вот все, что выиграл народ в моем лице… А ты заладил: «Идем, идем сквозь пушек гром!» В чем же дело?
— Вы знаете многих рабочих господина Гарди?
— А! так вот зачем вы меня сюда привезли!
— Да… вы здесь встретите много рабочих с этой фабрики.
— Как? Чтобы рабочие с фабрики господина Гарди клюнули на эту приманку?.. Вы ошибаетесь… им слишком хорошо для этого живется.
— Вот сейчас увидите.
— Их? этих счастливчиков?.. Чего же им тогда еще нужно?
— А их братья? А те, кто, не имея такого хозяина, как господин Гарди, помирают от голода и нищеты и призывают к себе на помощь? Неужели же они останутся глухи к этому призыву? Ведь господин Гарди исключение… Пусть народ поднатужится, исключение станет правилом, и все будут довольны.
— В ваших словах есть доля правды… Только надо слишком сильно поднатужиться, чтобы сделать хорошего человека из моего мерзавца-хозяина, господина Трипо. Ведь это он превратил меня в отпетого гуляку…
— Рабочие господина Гарди придут сюда. Вы их товарищ, вам они поверят… Помогите же мне их убедить…
— В чем?
— Да в том, что они должны покинуть эту фабрику, где они совсем погрязнут в эгоизме и забудут о своих собратьях.
— Но если они уйдут с фабрики, чем же жить станут?
— Об этом позаботятся… до решительного дня!
— А пока что надо делать?
— Да то же, что вы делаете: пить, смеяться, петь. А вместо работы учиться в комнате владеть оружием.
— А кто их приведет сюда?
— С ними уже говорили, кроме того, им подкинули прокламации, где упрекают в равнодушии к бедствиям товарищей. Ну что же, будете помогать?
— Помогу!.. Все равно… Я чувствую, что иду дурной дорогой… но мне без Сефизы свет не мил… пошло все к черту… пропадать, так пропадать!.. Давайте выпьем!
— Выпьем за будущую веселую ночку… Сегодняшняя оргия… так… только шалость новичков по сравнению с тем, что будет!
— Нет… скажите, из чего вы сделаны? Ни разу не улыбнулись… не покраснели… не взволновались… точно из железа выкованы!
— Мне не пятнадцать лет… Чтобы рассмешить меня, надо нечто иное… Вот сегодня ночью я посмеюсь… хорошо посмеюсь!
— Не знаю, водка, что ли, на меня так действует… но только… черт побери… мне стало страшно от ваших слов… что вы посмеетесь сегодня ночью.
Сказав это, молодой человек встал; его покачнуло: видимо, он совсем опьянел.
В дверь постучались.
— Войдите.
Вошел хозяин кабака.
— Там пришел какой-то молодой человек; его зовут господин Оливье, и он спрашивает г-на Морока.
— Морок — это я. Позовите его сюда.
Хозяин вышел.
— Это один из наших… Но отчего он один? — проговорил Морок, и на его суровом лице выразилось разочарование. — Это меня крайне удивляет… Я ожидал многих… Вы не знакомы с ним?
— Оливье… блондин?.. кажется, знаю.
— Сейчас увидим. Вот и он.
Действительно, в комнату вошел высокий молодой человек с открытым, смелым и умным лицом.
— Батюшки… Голыш!.. — воскликнул он при виде собутыльника Морока.
— Он самый! Давненько мы с тобой, Оливье, не видались.
— Очень просто… работаем в разных местах…
— Но вы один? — спросил Морок и, указав на Голыша, прибавил: — При нем говорить можно… он из наших. Отчего вы один?
— Я пришел один, но от имени всех.
— А! — воскликнул Морок с облегчением. — Они соглашаются?
— Они отказываются… и я также.
— Как, черт возьми, отказываются? Что у них, женские головы что ли? — яростно стиснув зубы, проговорил Морок.
— Вы сперва выслушайте, — холодно отвечал Оливье. — Мы получили ваши письма, видели вашего агента, узнали, что действительно у него есть связи с тайными обществами, где мы кое-кого знаем…
— Ну, так чего же колебаться?
— Во-первых, нам неизвестно, готовы ли эти общества к движению.
— Я вам это говорю.
— Он… говорит… я… тоже… — бормотал Голыш. — Идем, идем сквозь пушек гром!
— Этого мало… — продолжал Оливье. — Кроме того, мы поразмыслили. В течение недели мнения разделились… еще вчера были сильные споры… но сегодня утром нас позвал дядя Симон и после долгой беседы всех убедил… Мы подождем… Если что начнется… ну, тогда посмотрим…
— Это ваше последнее слово?
— Это наше последнее слово.
— Тише! — воскликнул Голыш, покачиваясь на ногах, но все-таки прислушиваясь. — Кричат… как будто целая толпа…
Действительно, послышался шум, вначале глухой, но возраставший с каждым мгновением и сделавшийся в конце концов ужасным.
— Что это такое? — спросил удивленный Оливье.
— Теперь я вспомнил, — начал Морок, мрачно улыбаясь. — Хозяин говорил мне, что в этой местности народ очень озлоблен против фабрики. Если бы вы и ваши товарищи, на которых я рассчитывал, отделились от других, эти люди, начинающие рычать, были бы за вас, а не против вас, как теперь!
— Так это свидание было ловушкой, чтобы вооружить рабочих господина Гарди друг против друга? — воскликнул Оливье. — Что же, вы думали, что мы соединимся с теми, кого натравливают на фабрику, и что…
Молодой человек не смог продолжать. Страшный взрыв проклятий, криков и свистков потряс стены кабака.
Дверь стремительно растворилась, и бледный, дрожащий кабатчик вбежал с криком:
— Господа, есть между вами кто-нибудь с фабрики господина Гарди?
— Я оттуда, — отвечал Оливье.
— Ну, так вы пропали!.. Там прибежала толпа волков, и они кричат, что здесь есть пожиратели с фабрики Гарди и что они хотят с ними подраться, если пожиратели не откажутся от фабрики и не соединятся с ними.
— Сомненья больше нет: это засада! — с гневом глядя на Морока и Голыша, воскликнул Оливье. — Желали нас запутать, заманив сюда!
— Засада… я… Оливье… никогда! — бормотал пьяный Голыш.
— Война пожирателям! Или пусть они присоединяются к волкам! — кричала в один голос разъяренная толпа, казалось, заполнившая дом.
— Идите! — воскликнул кабатчик и, не давая Оливье времени опомниться, схватил его за руку и, отворяя окно, выходившее на крышу невысокой пристройки, продолжал: — Спасайтесь через окно, спускайтесь по крыше и бегите полями… Да скорее… давно пора…
И, видя колебание молодого рабочего, он прибавил со страхом:
— Да вы с ума сошли, один против двухсот? Еще минута, и будет поздно… слышите? Идут… идут…
Действительно, в эту минуту яростные крики, свистки и гиканье удвоились, а деревянная лестница, ведущая на второй этаж, зашаталась под поспешными шагами нескольких человек. Пронзительный крик раздался уже близко:
— Война пожирателям!
— Спасайся, Оливье! — воскликнул Голыш, который от опасности протрезвел.
Только он успел это проговорить, как дверь зала, смежного с их комнатой, со страшным треском распахнулась.
— Вот они! — в ужасе воскликнул хозяин, всплеснув руками, и, подбежав к Оливье, силой столкнул его с подоконника, потому что тот все еще колебался.
Окно закрыли, и Морок в сопровождении кабатчика вышел в залу, куда только что ворвались вожаки волков, пока их товарищи неистовствовали во дворе и на лестнице. Человек восемь или десять бесноватых, не сознававших, что их подстрекают к буйству, вбежали в залу, возбужденные гневом и вином и размахивая длинными палками. Во главе них был каменолом громадного роста и геркулесова сложения, с рваным красным платком на голове, концы которого болтались по плечам, и со старой козьей шкурой на плечах; он размахивал тяжелыми железными клещами. Глаза его были налиты кровью, лицо выражало зверскую злобу, он громовым голосом кричал, делая вид, что хочет оттолкнуть Морока от двери в кабинет:
— Где пожиратели? Волкам хочется их загрызть!
Кабатчик поспешил отворить дверь в отдельный кабинет, приговаривая:
— Видите, друзья мои… здесь никого нет… посмотрите сами…
— Верно… никого нет! — воскликнул изумленный каменолом, заглянув в кабинет. — Где же они? Нам сказали, что сюда их человек пятнадцать пришло. Или они пошли бы вместе с нами разносить фабрику… или была бы драка, и волки изрядно бы их порвали!..
— Коли не пришли… значит придут… — сказал другой. — Надо подождать!
— Да, да… подождем их!
— Посмотрим на них поближе!
— Если волкам хочется поглядеть на пожирателей, — сказал Морок, — то почему бы им не пойти повыть около фабрики поганых атеистов?.. Стоит волкам, завыть, небось те выскочат, и завяжется драка…
— И завяжется драка! — машинально повторил Голыш.
— Но, только, может быть, волки боятся пожирателей? — прибавил Морок.
— Ты заговорил о страхе… так ты с нами туда пойдешь: мы тебе покажем, как мы боимся! — хриплым голосом закричал колосс и двинулся к Мороку.
Множество голосов завопило:
— Чтобы волки побоялись пожирателей? Такое было бы впервые!
— Драться… драться… вот и делу конец! Нам это надоело… С чего им такое счастье, а мы должны бедствовать!
— Они говорят, что каменоломы — это дикие звери, единственно на то и годные, чтобы работать в своих ямах, как та собака, которая только и знает, что вертеть вертел! — сказал один из посланцев барона Трипо.
— И что пожиратели наделают себе фуражек из шкур волков! — прибавил другой.
— Ни они, ни их жены не ходят к обедне, язычники… собаки!.. — кричал агент аббата.
— Ну, они-то… черт их побери, это их дело! Но жены как смеют не ходить?.. Это требует отмщения!
— Недаром аббат сказал, что проклятая фабрика накличет на нас холеру…
— Верно… он это говорил в своей проповеди… Наши жены слышали…
— Да, да, долой пожирателей, которые хотят навлечь холеру на нашу округу.
— Драться!.. драться! — ревела толпа.
— На фабрику, друзья! — громовым голосом закричал Морок. — На фабрику, храбрецы—волки!
— Да, да, долой пожирателей, которые хотят навлечь топаньем и шумом.
Эти отчаянные крики отрезвили Голыша, и он шепнул Мороку:
— Вы хотите резни? Я на это не согласен.
— У нас будет время предупредить фабрику… От этих мы дорогой отделимся, — отвечал ему Морок; затем он крикнул перепуганному кабатчику: — Водки! Надо выпить за здоровье волков! Я угощаю.
Он кинул деньги кабатчику, который исчез и через мгновение вернулся с бутылками водки и стаканами.
— К чему стаканы? — воскликнул Морок. — Разве такие молодцы пьют из стаканов?! Вот как надо!
И, откупорив бутылку, он приложил горлышко к губам.
— Отлично! — сказал каменотес, которому Морок передал бутылку. — Лей прямо в глотку! Кто не последует этому совету, тот трус! Это наточит зубы волкам!
— Пейте, товарищи! — раздавал Морок бутылки.
— Без крови дело не обойдется, — прошептал Голыш, сознавая, несмотря на свое опьянение, всю опасность рокового подстрекательства.
Действительно, вскоре многочисленная толпа покинула двор кабатчика, чтобы устремиться всей массой на фабрику г-на Гарди.
Некоторые из рабочих и жителей деревни, не желавшие принимать участия во враждебных действиях (их было большинство, прятались по домам, в то время как буяны шли главной улицей; но женщины, фанатизм которых аббат сумел разжечь, ободряли своими криками и пожеланиями воинственную толпу. Во главе нее шел гигант-каменолом, размахивая своими огромными железными клещами, а прочие вооружились палками, камнями, всем, что попало под руки, и следовали за основным ядром толпы. Головы, возбужденные недавними возлияниями, кипели страшной яростью. Лица были свирепые, горевшие ненавистью, ужасные. Разнузданные, порочные страсти угрожали страшными последствиями. Волки шли по четверо или пятеро в ряд, распевая воинственную песню, которая своим нарастающим возбуждением разжигала их еще сильнее. Вот последний куплет этой песни:
Бесстрашно вступим в бой с врагами,
Стальные мышцы напряжем,
Они вражду раздули сами,
Ну, что ж! Мы против них идем!
Царя всеславного потомки —
Мы не должны в бою робеть,
Но победить иль умереть;
Смерть, смерть иль клич победы громкий!
О племя храбрецов, о соломонов род note 26,
Смелей, отважней в жаркий бой,
Победа нас зовет!
Морок и Голыш исчезли во время суматохи, когда толпа выходила из кабака, чтобы двинуться на фабрику.
Пока волки готовились к дикому нападению на пожирателей, фабрика г-на Гарди имела самый праздничный вид, вполне гармонировавший с ясным, холодным мартовским утром.
Девять часов пробило в общежитии рабочих, отделенном от мастерских широкой дорогой, усаженной по обеим сторонам деревьями. Восходящее солнце освещало внушительную массу домов, выстроенных на красивом, здоровом месте, откуда видны были поросшие лесом живописные склоны, которые с этой стороны возвышаются над Парижем, отстоящим отсюда в одном лье. Дом, предназначенный для общежития, имел очень скромный и в то же время веселый вид. Его красная черепичная крыша красиво оттеняла белый цвет стен, перерезанных там и здесь широкими кирпичными контрфорсами, а зеленые ставни второго и третьего этажей приятно выделялись на белом фоне. Эти здания, обращенные на юг и восток, были окружены обширным садом в десять арпанов, засаженным деревьями и делившимся на огород и на фруктовый сад.
Прежде чем продолжать описание, которое может показаться несколько фантастичным, установим сначала, что чудеса, картину которых мы будем набрасывать, не следует рассматривать как утопию или мечту. Напротив, нет ничего более реального; поторопимся даже сказать и, больше того, доказать (по нынешнему времени подобное утверждение придаст особую силу и вес делу), что эти чудеса были результатом превосходной спекуляции и в итоге представляли столь же выгодное, сколь и гарантированное помещение капитала.
Итак, предпринять великое, полезное и прекрасное дело, дать значительному количеству рабочих идеальный достаток по сравнению с ужасной, почти смертоносной судьбой, на которую эти люди практически всегда обречены; образовать их и поднять в собственных глазах; заставить их отказаться от грубых кабацких наслаждений или, вернее, угрюмой жажды забвения, в котором эти несчастные неизбежно ищут убежища от сознания горькой судьбы, — заставить их предпочесть всему этому радости разумного человека, отдохновение в искусстве, словом, улучшить нравственную природу человека через счастье; наконец, занять место среди благодетелей человечества благодаря великодушному начинанию и примеру, что легко сделать, и одновременно сделать выгодное дело — все это может показаться сказкой. А между тем таков был секрет чудес, о которых мы говорим.
Войдем во двор фабрики.
Агриколь, не подозревавший об ужасном исчезновении Горбуньи, предавался счастливым мечтам о своей Анжели и с некоторым кокетством заканчивал туалет, собираясь идти к невесте.
Опишем кратко жилище Агриколя, за которое в общежитии он платил невероятно дешево — семьдесят пять франков в год, — как и все холостые рабочие. Эта квартира, находившаяся на третьем этаже, состояла из прекрасной комнаты и небольшой туалетной комнаты, обращенных окнами на юг, прямо в сад; некрашеный пол из еловых досок был безукоризненно чист. Железная кровать с мягким матрацем из маисовых листьев была покрыта мягким одеялом; в комнату были проведены газ и труба калорифера, так что и свет, и тепло поступали по мере надобности в эту комнату. Пестрые обои и такого же узора занавеси украшали комнату, мебель которой состояла из комода, стола орехового дерева, нескольких стульев и книжного шкафа. В туалетной, очень светлой и просторной, был стенной шкаф, туалетный стол и громадный цинковый таз у водопроводного крана, где воды можно было брать сколько угодно. Если сравнить это приятное, здоровое, удобное жилище с мрачной, ледяной и запущенной мансардой, за которую достойный юноша платил девяносто франков в год в доме своей матери, если вспомнить, что ему нужно было при этом каждый вечер проделывать полтора лье, понятна станет та жертва, которую он приносил привязанности к этой прекрасной женщине.
Бросив последний довольный взгляд в зеркало и расправив усы и эспаньолку, Агриколь вышел из комнаты и отправился к Анжели в общую бельевую по длинному и широкому коридору, освещавшемуся сверху, еловый пол которого блистал абсолютной чистотой. Хотя в последнее время семя раздора и было брошено врагами господина Гарди в братски объединенную ассоциацию его рабочих, все же почти из каждой комнаты, выходившей в коридор, слышались веселые песни, и Агриколь, проходя мимо многих открытых дверей, обменивался сердечным утренним приветствием со своими товарищами. Быстро спустившись с лестницы, кузнец перебежал через двор-лужайку, где среди группы деревьев журчал фонтан, и очутился у флигеля. Там помещалась мастерская, в которой часть не работающих на фабрике жен и дочерей состоящих в ассоциации рабочих шили белье. Изготовление его на фабрике, учитывая огромную экономию при оптовой закупке полотна, которую ассоциация делала непосредственно на фабриках, неслыханно снижало цену каждой вещи. Пройдя через бельевую, громадную залу, выходившую окнами в сад, хорошо отапливаемую зимой и хорошо проветриваемую летом, Агриколь постучался в дверь матери Анжели.
Если мы скажем несколько слов об этом жилище, расположенном на втором этаже и обращенном окнами в сад, к востоку, то только потому, что оно являло собой пример квартиры семейных рабочих, за которую они платили тоже баснословно дешево, а именно 125 франков в год. Небольшая передняя, выходившая в коридор, вела в очень просторную комнату, по обеим сторонам которой находились еще две меньшие комнаты для семьи, — если дети были достаточно взрослыми для того, чтобы спать в двух дортуарах, устроенных по примеру дортуаров в пансионах и предназначенных для детей обоего пола. Каждую ночь присмотр за этими спальными помещениями поручался отцу или матери из семей, принадлежавших к ассоциации. Помещение, о котором мы говорим, так же, как и все остальные, было совершенно свободно от принадлежностей кухонного хозяйства; так как последнее велось сообща и в широком масштабе в другой части здания, описываемое нами помещение можно было содержать в большой чистоте. Довольно большой ковер, удобное кресло, несколько красивых фарфоровых вещиц на этажерке из белого лакированного дерева, несколько гравюр на стене, бронзовые часы, кровать, комод, секретер из красного дерева — все это говорило, что съемщики квартиры пользовались уже и некоторым достатком.
Анжель, которую теперь можно называть невестой Агриколя, вполне оправдывала лестный портрет, набросанный Агриколем бедной Горбунье. Эта очаровательная девушка семнадцати лет, одетая просто, но очень мило, сидела в эту минуту рядом с матерью и при появлении Агриколя слегка покраснела.
— Я пришел, чтобы исполнить обещание, если ваша матушка ничего против не имеет, — сказал кузнец.
— Конечно, нет, Агриколь! — ласково отвечала мать девушки. — Она не захотела осмотреть общежитие ни с отцом, ни с братом, ни со мной, откладывая до воскресенья, чтобы пойти с вами… Ну, да это и хорошо: вы так прекрасно объясняете, что наша новенькая сразу все поймет. Она вас дожидается уже целый час, да еще с каким нетерпением!
— Извините меня, пожалуйста, — весело сказал Агриколь. — Мечтая об удовольствии видеть вас, я и счет времени потерял… это мое единственное оправдание!
— Ах, мама! — воскликнула Анжель, став румяной, как вишня. — Зачем говорить такие, вещи?
— А разве не правда? Да ведь я тебя не браню, напротив! Ну, иди же… Агриколь объяснит тебе лучше меня, чем обязаны нашему хозяину все рабочие фабрики!
— Господин Агриколь, — промолвила девушка, завязывая ленты хорошенького чепчика. — Как жаль, что вашей приемной сестры нет с нами!
— Горбуньи? Да, жаль… но это ничего, дело только откладывается на время, так как, надеюсь, ее вчерашний визит не был последним.
Поцеловав на прощание мать, Анжель вышла из комнаты под руку с Агриколем.
— Боже, господин Агриколь! — сказала она. — Вы не поверите, до чего я была поражена, когда увидала такой красивый дом после того, как привыкла к нищете рабочих в провинции… Какая там нищета!.. Я сама испытала ее на себе… а здесь все кажутся счастливыми и довольными!.. Право, точно в сказке… Мне кажется, что я вижу все это во сне. А когда я спрашиваю объяснения у мамы, она мне отвечает: «Господин Агриколь тебе все объяснит!»
— И знаете, почему я так счастлив, что могу исполнить эту приятную обязанность? — нежно и серьезно спросил Агриколь. — Потому что никогда это не было более кстати.
— Как это, господин Агриколь?
— Показать вам этот дом, объяснить выгоды нашей ассоциации — это все равно, что сказать вам прямо: здесь, мадемуазель, рабочий уверен в настоящем и будущем и не должен, как многие бедные его братья, отказываться от нежных потребностей сердца, от счастья выбрать себе подругу жизни!.. Здесь ему нечего бояться, что он соединит свою нищету с другой…
Анжель опустила глаза и покраснела.
— Здесь рабочий может мечтать о семейном счастье, не боясь того, что впоследствии ему придется страдать, видя ужасные лишения дорогих ему людей… Здесь благодаря порядку и разумному распределению труда все мужчины, женщины и дети живут в достатке и счастливо. Словом, — прибавил Агриколь, нежно улыбаясь, — можно легко доказать, что здесь самое умное — это… любить… и самое благоразумное… вступить в брак!
— Не пора ли нам идти?.. — робким и взволнованным голосом проговорила девушка, покраснев еще больше.
— Сейчас, мадемуазель, — отвечал кузнец, довольный тем, что породил смятение в этой невинной душе. — Да вот мы рядом с дортуаром девочек; зайдем сюда: эти щебетуньи уж верно выпорхнули из своих гнездышек!
— Хорошо, зайдемте.
Молодой кузнец и Анжель вошли в обширный дортуар, вроде тех, какие бывают в пансионах, с длинными рядами маленьких кроваток, причем в его обоих концах стояли кровати двух матерей, которые по очереди исполняли роль воспитательниц.
— Ах, как здесь хорошо! как чисто! Кто же за этим смотрит, господин Агриколь?
— Сами дети. Прислуги здесь не полагается. Но если бы вы видели, какое невероятное соревнование существует между малютками: каждая хочет лучше других оправить свою постель. Это их занимает, будто они куклам постель застилают. Вы знаете, девочки любят ведь играть в домашнее хозяйство, а здесь игра переходит в дело, и все идет превосходно.
— О! я понимаю! Значит, пользуются их склонностями и приучают к делу?
— Ну да! в этом весь секрет. Вы сами увидите, что они повсюду заняты полезным трудом и необыкновенно довольны значимостью своих занятий.
— Боже! господин Агриколь, — робко заметила девушка, — если только сравнить эти теплые, чистые дортуары с грязными соломенными тюфяками на чердаках, где несчастные дети мерзнут, сбившись в одну кучу, как у нас в провинции!
— Да и в Париже не лучше, если не хуже!
— Как, должно быть, господин Гарди добр, великодушен и богат, если он в состоянии делать так много добра!
— А я сейчас очень вас удивлю, мадемуазель Анжель, так удивлю, что вы мне, пожалуй, и не поверите! — засмеялся Агриколь.
— Как это, господин Агриколь?
— Положим, что господин Гарди самый благородный и добрейший человек в мире! Он делает добро для добра, а не из расчета. Но представьте себе, что если бы он был самым жадным эгоистом… то и тогда добро, которое он для нас делает… дало бы ему все-таки громадную прибыль!
— Возможно ли это? Я верю, раз вы это говорите, но… если так выгодно делать добро, то отчего его делают так редко?
— А потому, что редко в одном лице соединяются три условия: знать, мочь и хотеть.
— Увы, да! Кто знает… те не могут!
— А кто может, те не знают или не хотят!
— Но отчего же добро, которое делает господин Гарди, приносит ему так много выгод?
— Сейчас я вам это объясню.
— Ах, как хорошо пахнет фруктами! — воскликнула Анжель.
— Это мы пришли к нашему фруктовому складу. Я готов об заклад побиться, что наши щебетуньи из дортуара найдутся и здесь… не затем, чтобы клевать плоды, а для того, чтобы работать!
Отворив дверь, они вошли в громадную кладовую, где хранились зимние фрукты, симметрично расположенные рядами на длинных полках. Несколько детей, семи-восьми лет, тепло и чисто одетых, пышущих здоровьем, перебирали под наблюдением женщины плоды, откидывая испортившиеся.
— Видите, — сказал Агриколь, — мы везде, где можно, применяем детский труд. Эти занятия доставляют детям развлечение, удовлетворяя потребности в движении и деятельности, свойственные их возрасту; нельзя и придумать лучшего времяпрепровождения для девочек и женщин.
— Как все разумно организовано!
— А если бы вы видели, как эти ребята на кухне стараются! Под присмотром одной или двух женщин они работают за десятерых служанок!
— Ведь в этом возрасте любят играть в кухню! Они, должно быть, в восторге.
— Да! Так же, под видом игры в сад, они работают в саду, поливают, полют, собирают овощи и фрукты, расчищают аллеи граблями и так далее. Словом, вся эта ватага детишек, которые обыкновенно лет до двенадцати ничего не делают, здесь приносит много пользы. Помимо трех часов школьных занятии, они с шести или семи лет заняты полезно и приятно целый день и, экономя руки взрослых, зарабатывают больше, чем стоит их содержание. А кроме того, знаете, мадемуазель Анжель, когда дети принимают участие в работе, то их чистое, целомудренное и нежное соседство смягчающим образом действует и на взрослых. Поневоле станешь осторожнее и в словах и в поступках. Самый грубый человек не может не уважать детства.
— Чем больше видишь, тем больше удивляешься, как здесь все рассчитано для счастья всех! — с восхищением воскликнула Анжель.
— И не без труда далось все это: сколько предрассудков надо было победить, какую вынести борьбу с рутиной! А вот и общая кухня, — прибавил кузнец, улыбаясь. — Не правда ли, она так велика, точно в казарме или громадном пансионе?
Действительно, кухня была громадная. Все кухонные принадлежности блестели чистотой. Благодаря замечательным достижениям науки, позволяющим осуществлять экономию (достижениям, всегда не доступным для бедных классов, больше всего нуждающихся в них, потому что осуществимы они лишь в больших масштабах), не только очаг, но и печи топились таким количеством топлива, которое составляло ровно половину расходов, затрачиваемых на отопление каждой семьей в отдельности; излишек тепла оказывался достаточным для того, чтобы с помощью прекрасно сделанного калорифера поддерживать одинаковую температуру во всех комнатах общежития. Дети под руководством двух хозяек выполняли на кухне различные работы. Забавно было видеть ту серьезность, с которой они относились к своим кулинарным обязанностям; то же было и в пекарне, где выпекали хлеб по исключительно низким ценам (мука покупалась оптом), замечательный домашний хлеб, здоровый и питательный, из смеси чистой пшеницы и ржи; он был гораздо лучше того белого и легковесного хлеба, качество которого часто зависит от добавления разных более или менее вредных примесей.
— Здравствуйте, госпожа Бертран, — весело поздоровался Агриколь с почтенной матроной, сосредоточенно наблюдавшей за медленным вращением нескольких вертелов, достойных быть на свадьбе Гамаша, — до того славно были они нагружены кусками говядины, баранины и телятины, начинавшими уже румяниться самым аппетитным образом. — Здравствуйте, я правил не нарушаю, в кухню не вхожу. Мне хотелось только показать ее мадемуазель, недавно сюда прибывшей, чтобы она могла полюбоваться.
— Любуйтесь, милые, любуйтесь! Нет, вы на детвору-то взгляните, какие умницы и как хорошо работают!
И, говоря это, матрона концом половника, служившего ей вместо скипетра, указала на малюток обоего пола, сидевших у стола и чинно занятых чисткой картофеля и зелени.
— Да что у нас сегодня Валтасаров пир, госпожа Бертран? — спросил, смеясь, Агриколь.
— Верно, верно, мой милый, пир, как всегда! Сегодня у нас будет овощной суп, жаркое с картофелем, салат, фрукты, сыр, а по случаю праздника матушка Дениза из бельевой печет еще сладкие пироги с вареньем. Теперь она уж в печку их посадила.
— Знаете, госпожа Бертран, мне, слушая вас, до смерти есть захотелось! — весело заметил Агриколь, а затем любезно прибавил: — Впрочем, нельзя не заметить, что так всегда, когда наступает ваша очередь готовить!
— Ну, ладно, ладно, насмешник эдакий! — засмеялась дежурная кухарка.
— Какая поразительная разница между здешним столом и недостаточной, нездоровой пищей рабочих у нас, на моей родине! — заметила Анжель, продолжая прогулку с Агриколем.
— Да, здесь за 25 су в день мы едим лучше, чем за 3 франка в Париже!
— Это просто невероятно, господин Агриколь! Как же это достигается?
— А это все благодаря волшебной палочке господина Гарди! Я вам сейчас все объясню.
— Ах! как мне хочется поскорее увидать господина Гарди.
— Скоро увидите. Может быть, даже сегодня. Его ждут с минуты на минуту. Но вот и столовая. Вы здесь не бывали, потому что ваша семья, как и многие другие, предпочитает получать обед на дом… Посмотрите, какая прекрасная комната… и веселая: вид прямо в сад и на фонтан!
В самом деле, это был громадный зал, построенный в виде галереи, свет в которую проникал через десять окон, выходивших в сад. Столы, покрытые блестящей клеенкой, стояли вдоль стен, так что зимой помещение служило по вечерам после работы местом собрания тех рабочих, которые, не желая сидеть в одиночестве или с семьей, проводили вечера вместе. Тогда в этом огромном зале, отапливаемом калорифером, ярко освещенном газом, одни читали, другие играли в карты, третьи разговаривали или занимались мелкими работами.
— Этот зал покажется вам еще лучше, — сказал кузнец молодой девушке, — когда вы узнаете, что по четвергам и воскресеньям здесь устраиваются танцы, а по вторникам и субботам — концерты!
— В самом деле?
— Конечно! — с гордостью отвечал Агриколь. — Среди нас есть хорошие музыканты, которые играют на танцах, а кроме того, два раза в неделю мы поем в хоре: мужчины, женщины и дети note 27. К несчастью, на этой неделе на фабрике были маленькие беспорядки, помешавшие нашим концертам.
— Вероятно, это выходит превосходно. Столько голосов!
— Очень хорошо, уверяю вас! Господин Гарди особенно поощряет это занятие, считая благотворным его действие на ум, сердце и нравы! Зимою он пригласил за свой счет двух учеников знаменитого господина Вилема, и с тех пор наша школа добилась значительных успехов. Вы не поверите, какое впечатление производит хорошо спевшийся хор из двухсот человек, исполняющий какой-нибудь гимн труду или свободе!.. Вот вы сами услышите… это нечто величественное и возвышающее душу… братское единство всех голосов, сливающихся в один торжественный, звучный, величественный…
— Верю, верю! Какое счастье жить здесь! И работа, чередующаяся с отдыхом, станет источником удовольствия!
— Увы! и здесь есть страдания и слезы, — грустно заметил Агриколь. — Видите, вон там маленькое здание совсем в стороне?
— Вижу. Что же это такое?
— Это наша больница. Правда, благодаря здоровому образу жизни она никогда не бывает переполнена. Ежегодные взносы позволяют нам держать хорошего врача, а касса взаимопомощи выдает за время болезни две трети заработка.
— Как хорошо устроено! А что там за здание по другую сторону лужайки?
— Это прачечная с проточной горячей и холодной водой, а там дальше сушильня, конюшни и амбары: на фабрике есть ведь и лошади.
— Но когда же, господин Агриколь, откроете вы мне тайну этих чудес?
— Вы все это поймете в течение десяти минут.
Но любопытство Анжели Нельзя были тотчас же удовлетворить. Девушка стояла с Агриколем в саду у решетки со стороны большой аллеи, отделявшей мастерские от общежития. Порыв ветра внезапно донес откуда-то звуки труб и военной музыки. Послышался галоп двух быстро приближавшихся лошадей. Вскоре показались два всадника: один на прекрасной вороной лошади с длинным развевавшимся хвостом, в высоких сапогах со шпорами и — как при Империи — в белых лосинах. Голубой мундир сиял золотым шитьем, большая красная лента ордена Почетного легиона красовалась на правом эполете с четырьмя серебряными звездочками, а белые перья на шитой золотом шляпе означали, что всадник носил звание французского маршала. Трудно представить себе человека с более воинственной и рыцарской осанкой, способного столь гордо сидеть на боевом, коне.
Поравнявшись с Агриколем и Анжель, маршал Симон, так как это был он, разом остановил коня, ловко соскочил и бросил шитые золотом поводья ливрейному лакею, сопровождавшему его.
— Где прикажете ждать, господин герцог? — спросил стремянный.
— В конце аллеи, — сказал маршал и, сняв почтительно шляпу, живо пошел навстречу к кому-то, кого молодые люди еще не могли увидеть.
Это был старик с умным и энергичным лицом, вышедший из-за поворота аллеи. Он носил чистую рабочую блузу, поверх длинных седых волос надета была суконная фуражка; заложив руки в карманы, он спокойно покуривал старую пенковую трубку.
— Здравствуйте, милый батюшка, — почтительно сказал маршал, крепко обнимая старого рабочего, который нежна поцеловал сына и затем, увидав, что тот держит шляпу в руках, сказал, улыбаясь:
— Надевай шляпу, мальчик… Ишь, какой ты нарядный!
— Я был здесь поблизости… на смотру… и воспользовался случаем повидать вас.
— А, значит, девочек я сегодня не увижу? Они не приедут поцеловать меня, как всегда в воскресенье?
— Нет, батюшка… они приедут попозже в коляске с Дагобером.
— А чем же ты так озабочен?
— Мне надо поговорить с вами об очень важном деле, батюшка! — проговорил взволнованным голосом маршал.
— Пойдем тогда ко мне! — сказал с беспокойством старик.
И они оба исчезли за поворотом аллеи.
— Анжель не могла прийти в себя от изумления, что у блестящего генерала, которого называли господином герцогом, отец был старый рабочий в блузе. Она спросила Агриколя:
— Как… господин Агриколь… этот старый рабочий?..
— Отец господина маршала, герцога де Линьи… друга, я могу это сказать… — растроганным голосом отвечал Агриколь, — друга моего отца, служившего под его началом двадцать с лишним лет!
— Такой знатный господин и так почтителен и нежен с отцом! Благородное, верно, сердце у этого маршала! Но почему его отец остается рабочим?
— Потому что дядюшка Симон ни за что на свете не расстанется со своим ремеслом и своей фабрикой. Он родился рабочим, рабочим же хочет и умереть, хотя его сын маршал и герцог!
Когда вполне понятное удивление Анжели по поводу приезда маршала Симона рассеялось, Агриколь заметил ей улыбаясь:
— Я не хотел бы воспользоваться случаем, дабы избежать разъяснения секрета всех чудес нашего общежития.
— О! я бы тоже не удовлетворилась одним только обещанием, господин Агриколь, — ответила Анжель. — Вы слишком меня заинтересовали.
— Ну, так слушайте. Господин Гарди как настоящий волшебник произнес три магических слова: ассоциация, община, братство. Мы поняли значение этих слов, так возникли все эти чудеса, дающие нам много благ и в то же время выгодные для господина Гарди.
— Вот последнее-то мне и кажется необыкновенным, господин Агриколь.
— В таком случае представьте себе, что господин Гарди совсем не то, что он есть на самом деле, а просто делец с черствым сердцем, не думающий ни о чем, кроме барышей. Он рассуждал бы так: «Чтобы фабрика была доходной, необходимо следующее: хорошие рабочие руки, экономное расходование сырья, производительная трата времени рабочими, словом, возможно более дешевое производство и высокое качество, чтобы можно было продавать дороже…»
— Конечно, господин Агриколь, фабрикант не желает большего.
— Учитывая это, господин Гарди как делец продолжал бы: «Удаленность фабрики от жилья неудобна, т.к., вставая раньше, рабочие должны меньше спать; сокращать сои, столь необходимый работнику, — это дурной ход: он становится слабее, и это отзывается на труде; непогода в разные времена года осложнит ему дорогу; рабочий придет промокший, продрогнув от холода, расстроенный уже до работы, и тогда… что за ценность представит его работа!!!»
— К сожалению, это верно. Когда в Лилле я приходила к себе на фабрику вся промокшая под холодным дождем, то, бывало, целый день дрожала за ткацким станком.
— Наш делец продолжал бы рассуждать так: «Поместив рабочих ближе к фабрике, я могу устранить это неудобство. Подсчитаем: женатый рабочий платит в Париже в среднем 250 франков в год за одну или две плохих — темных, тесных и нездоровых — комнаты с чуланом note 28 на скверной, угрюмой, грязной улице. Он живет там с семьей в страшной тесноте, и у них расстроенное здоровье: болеют лихорадкой, отличаются худобой. Какой же работы можно ждать от такого человека? Холостые рабочие платят за несколько меньшее, но столь же нездоровое помещение до 150 франков. Значит, мои 146 женатых рабочих платят за ужасные конуры 36.500 франков в год, а 115 холостых — 17.280 франков; т.е. на квартирную плату в год уходит более 50.000 франков, а это доход с целого миллиона».
— Боже, господин Агриколь! Какую же огромную сумму составляет общая сумма платы за маленькие плохие квартирки!
— Вы видите, мадемуазель, 50.000 франков в год! Это плата за помещение миллионера… Что же теперь скажет себе наш делец? «Чтобы убедить рабочих покинуть жилье в Париже, я предложу им огромные преимущества. За половинную плату, вместо нездоровых комнат, у них будут просторные, хорошо проветриваемые помещения, удобно расположенные, легко отапливаемые и освещаемые за недорогую плату. В результате 146 семей, которые будут платить мне 125 франков за наем помещения, и 115 холостых, которые заплатят по 75 франков, дадут мне в общем итоге 26-27 тысяч франков… Просторное здание, где можно разместить их всех, обойдется мне самое большее в 500.000 франков note 29. Мои деньги будут помещены по крайней мере под 5% и при этом совершенно обеспечены, так как заработная плата рабочих будет гарантировать мне квартирную плату».
— Ах, господин Агриколь! Теперь и я начинаю понимать, что можно делать добро, даже извлекая выгоду!
— А я в этом твердо уверен. В конечном итоге оказывается, что дела, основанные на честности и порядочности, всегда удаются. Теперь вернемся к размышлениям нашего дельца: «Английский рабочий, питающийся мясом и пьющий хорошее пиво, сделает вдвое больше, чем французский note 30, потребляющий пищу, не только не питательную, но и вредную из-за плохих продуктов. Значит, если улучшить питание, я выиграю в производстве. Как тут помочь делу, не затрачивая своих денег? Очень просто: в войсках, в пансионах, и, если хотите, в тюрьмах, из-за того, что деньги на питание расходуются общие, достигается возможность улучшения пищи, что невозможно без такого объединения. Таким образом, если бы мои 260 рабочих, вместо того чтобы устраивать 260 скверных хозяйств, объединились, чтобы составить только одно, но хорошее хозяйство, как бы это было выгодно им и мне благодаря экономии! Возьмем хотя бы то, что довольно двух-трех хозяек каждый день, которые, прибегнув к помощи детей, прекрасно справятся с кухней. Вместо того чтобы покупать дрова и уголь небольшими количествами, платя за это вдвойне note 31 ассоциации моих рабочих, под мою гарантию (а их заработная плата в свою очередь служит гарантией мне), могла бы создавать значительные запасы дров, муки, животного и растительного масла, вина и т.д., обращаясь непосредственно к производителям. Так, например, бутылка неразбавленного, хорошего вина будет обходиться им в 3-4 су вместо 12-15, которые они платят за отвратительное пойло. Скот — быков и баранов — мы будем покупать каждую неделю живым, а хлеб станут печь хозяйки, как в деревне. Словом, благодаря всей этой экономии за 20-25 су в день у моих рабочих будет прекрасная, укрепляющая силы пища».
— Это очень убедительно, господин Агриколь!
— Мало того, продолжим рассуждения от имени дельца с черствым сердцем: «Теперь мои рабочие хорошо размещены и накормлены при вдвое меньших затратах; пусть-ка они теперь будут хорошо одеты, и тогда можно надеяться, что они будут здоровыми, а здоровье — это условие хорошей работы; позаботимся также и об одежде. Закупая оптом, по фабричным ценам теплые и прочные материи, хороший и плотный холст, можно с помощью жен рабочих сшить одежду не хуже, чем у портных. Наконец, заказы на обувь и головные уборы будут значительными и ассоциация сможет добиться скидки у производителей…» Как вы находите, мадемуазель Анжель, верны ли расчеты нашего дельца?
— Трудно всему этому поверить! — воскликнула молодая девушка с наивным восхищением. — А между тем все так ясно и просто!
— Конечно… ничего нет проще добра… А обычно об этом совсем не думают. Обратите внимание, что ведь наш делец на все это смотрит только с точки зрения собственной выгоды… Он берет только материальную сторону вопроса… не принимая во внимание стремление к братству, солидарности и взаимной поддержке, неизбежно развивающееся при совместной жизни; он не думает также о том, что улучшение благосостояния улучшит и смягчит нравы и характер людей; что сильный должен поддерживать и просвещать слабого, что в конце концов человек честный, деятельный и трудолюбивый имеет право, именно право требовать от общества работы и заработка соответственно своим нуждам... Нет, наш делец думает только о барышах и, гарантированно помещая свои деньги в дома, получает 5% и, кроме того, извлекает немалые преимущества из материального благосостояния своих рабочих.
— Совершенно верно!
— А что вы мне скажете, если я вам докажу, что нашему дельцу будет очень выгодно давать своим рабочим, помимо заработной платы, известную долю прибыли?
— По-моему, это труднее доказать…
— А вот попрошу вашего внимания на несколько минут, и вы в этом убедитесь.
Разговаривая таким образом, они дошли до выхода из сада, принадлежащего рабочим.
В это время пожилая женщина, очень просто, но тщательно одетая, подошла к Агриколю и спросила его:
— Господин Гарди вернулся на фабрику?
— Нет, сударыня, но его ждут с минуты на минуту.
— Быть может, сегодня?
— Сегодня или завтра.
— Неизвестно в котором часу?
— Думаю, что нет. Впрочем, охранник фабрики, служащий также привратником в доме г-на Гарди, быть может, скажет точнее.
— Благодарю вас.
— К вашим услугам.
— Вы не заметили, господин Агриколь, — сказала Анжель, после того как женщина удалилась, — до чего бледна и взволнована эта дама?
— Заметил. Мне показалось даже, что у нее слезы на глазах.
— Да, как будто она только что плакала. Бедная женщина! Быть может, она надеется получить какую-нибудь помощь от господина Гарди… Но что с вами? о чем вы задумались?
Агриколь испытал смутное предчувствие, что визит этой пожилой дамы с грустным лицом как-то связан с исчезновением хорошенькой белокурой незнакомки, являвшейся на фабрику три дня тому назад узнать о здоровье господина Гарди и, быть может, слишком поздно узнавшей, что за ней шпионили.
— Простите меня, мадемуазель Анжель, но визит этой дамы напомнил мне одно обстоятельство, поделиться которым с вами я не могу, так как это не моя тайна.
— О! успокойтесь, господин Агриколь! — отвечала, улыбаясь, молодая девушка. — Я не любопытна! Кроме того, ваш рассказ так меня заинтересовал, что ни о чем другом я и слышать не хочу.
— Отлично. Еще несколько слов, и вы будете посвящены во все тайны нашей ассоциации…
— Я вас слушаю!
— Мы будем продолжать с точки зрения корыстолюбивого дельца. «Теперь моим рабочим, — говорит он, — созданы лучшие условия для того, чтобы работать, как можно больше. Но как увеличить прибыль? Дешево производить возможно лишь при экономном потреблении сырья, наилучшей системе обработки и быстроте исполнения. Несмотря на надзор, рабочие не разумно расходуют материал; как этому помешать? Как побудить их, чтобы каждый в своей области старался применять способы наиболее простые и наименее расточительные?»
— В самом деле, господин Агриколь, как это сделать?
— Это еще не все. «Чтобы продать дорого, необходимо, чтобы вещи были сделаны безукоризненно. Мои рабочие работают хорошо, но этого мало, надо, чтобы они работали превосходно».
— Но послушайте, господин Агриколь, какой интерес может побудить рабочих, если они трудятся добросовестно, думать еще и о превосходной работе?
— В этом-то и суть вопроса, мадемуазель Анжель: какой им в этом интерес? Вот наш делец и задается такой мыслью: «Если мои рабочие будут заинтересованы в сбережении сырья, если они будут заинтересованы в производительной трате времени, в улучшении способов производства, в превосходном качестве своей работы, — тогда моя цель достигнута! Отлично, так я заинтересую своих рабочих прибылью, которую даст экономия, их старание, прилежание и ловкость; чем лучший товар они произведут, тем лучше я его продам, тем больше будет их доля, а также и моя».
— Теперь я начинаю понимать, господин Агриколь!
— И расчет нашего дельца оказался верен. Прежде рабочий, когда у него не было доли в прибыли, говорил себе: «Велика нужда стараться сделать больше или лучше! Какая мне в этом выгода? Никакой! По оплате и работа. Ну, а теперь другое дело: я заинтересован и в старании, и в экономии. О, теперь все меняется. Я не только сам удвою усилия, но и буду подгонять других; если товарищ ленится или причиняет ущерб фабрике, я имею право ему заметить: „Братец, мы все ведь более или менее страдаем от твоей лени и от того вреда, который ты причиняешь общему делу!“
— И, конечно, господин Агриколь, тогда должны работать с усердием, рвением и с надеждой на успех!
— На это-то и рассчитывал наш делец. Далее он говорит себе: «Сколько практического знания и опыта бесплодно пропадает в мастерских из-за недостатка желания, возможности или поощрения! Прекрасные рабочие, вместо того чтобы совершенствовать дело или вводить в него что-нибудь новое, как они могли бы сделать, равнодушно следуют рутине… Какая потеря! Несомненно, что толковый человек, всю жизнь занимающийся одним делом, должен додуматься до тысячи способов делать его лучше или скорее; не создать ли мне консультативный комитет, куда я приглашу начальников мастерских и лучших из рабочих? Ведь раз наши интересы стали общими, то из этого центра практического знания можно извлечь много дельных советов…» И он не ошибется. Невольно пораженный тысячами остроумных и удобных нововведений, открываемых перед ним теперь работниками, он воскликнет: «Но, несчастные! отчего же вы не сказали мне об этом раньше: ведь то, что мне в течение десяти лет обходилось в сотню франков, могло бы стоить только пятьдесят, не считая огромной экономии времени!» — «А какая мне была в том польза, хозяин, — ответит ему рабочий, который далеко не глупее его, — если бы вы сэкономили там или тут пятьдесят франков? Теперь дело другое: кроме заработка, вы даете мне часть прибыли; обращаясь к моему знанию и опыту, вы возвышаете меня в собственных глазах! Вместо того, чтобы смотреть на меня как на низшее существо, вы входите со мной в общение; поэтому и долг, и выгода заставляют меня открыть вам все, что я знаю, и стараться еще больше овладеть знанием!» И тогда, мадемуазель Анжель, у дельца образуются такие мастерские, которые будут служить предметом зависти и посрамления для других конкурентов… А вот теперь, вместо расчетливого, черствого дельца, давайте возьмем человека, соединяющего математический ум с добрым и благородным сердцем, с чисто евангельскими чувствами, с обширным и возвышенным кругозором: если этот человек распространит свою горячую заботу не только на материальное улучшение быта рабочих, но и на их нравственное совершенствование, стараясь всеми способами развивать ум и возвышать сердца; если этот человек силой авторитета, заслуженного благодеяниями, возьмет на себя обязанность руководить душами трехсот существ, зависящих от него; если он поведет тех, кого он будет называть уже не рабочими, но братьями, — если он поведет их по благородному и прямому пути, стараясь развить в них любовь к знанию, к искусству; если он сумеет сделать их счастливыми и заставит гордиться тем положением, которое многими принимается со слезами проклятий и отчаяния… тогда… этот человек, м-ль Анжель… это… Но Бог мой! Вот и он… он иначе и не мог явиться как среди благословений!.. Смотрите… вот господин Гарди!
— Ах, господин Агриколь, — сказала взволнованная Анжель, отирая слезы. — Его нужно встречать только со сложенными в знак благодарности руками!
— Взгляните… посмотрите на это благородное и доброе лицо: оно вполне отражает его поразительную душу!
Действительно, в эту самую минуту во двор въехала почтовая карета, где сидел господин Гарди вместе с господином де Блессаком, недостойным другом, который так низко ему изменял.
Несколько слов по поводу фактов, изложенных нами выше в форме беседы и касающихся организации труда, — вопроса капитального, которым мы еще займемся в этой книге.
Несмотря на более или менее официальные речи более или менее серьезных людей (мы считаем, что этим тяжелым эпитетом немножко злоупотребляют) о процветании страны, один факт является абсолютно неоспоримым: никогда еще положение трудящихся классов не было хуже; никогда еще не было так несоразмерно соотношение между заработком и потребностями трудящихся, несмотря на скромность их требований.
Несомненным доказательством верности этого является все более и более усиливающееся в богатых классах стремление помогать тем, кто так жестоко страдает. Устройство яслей и приютов для бедных детей, организация филантропических учреждений и т.д. доказывают в достаточной мере, что счастливые мира сего предчувствуют, что, несмотря на официальные заверения по поводу всеобщего благополучия, страшные бедствия, грозящие в будущем, зреют в недрах общества. Как ни великодушны эти отдельные индивидуальные попытки, но пока они явно недостаточны. Только наши правители могли бы предпринять действенные шаги… но они от этого уклоняются. Наши серьезные люди серьезно обсуждают значение дипломатических отношений с Мономотапой или другие столь же серьезные дела, но отдают на волю частной благотворительности или произвола капиталистов и фабрикантов все более и более достойную сожаления судьбу громадного населения, развитого, трудолюбивого, все более и более понимающего свои права и свою силу, но до такой степени изголодавшегося благодаря бедствиям, обусловленным безжалостной конкуренцией, настолько изголодавшегося, что у него часто нет даже работы, которая позволила бы ему хоть как-то сводить концы с концами. Да… серьезные люди не желают соблаговолить подумать об этих великих бедствиях… Государственные люди презрительно улыбаются при одной мысли, что их имя может быть связано с почином, который сразу бы доставил им громадную и благотворную популярность. Да… все предпочитают дожидаться момента, когда социальный вопрос вспыхнет, как молния… Тогда… посреди такого потрясения, от которого пошатнется весь мир, мы увидим, что станет со всеми этими серьезными вопросами и серьезными людьми нашего времени! И вот, во имя счастья, во имя спокойствия, во имя общего спасения, чтобы избежать мрачного будущего или по крайней мере отдалить его, приходится обращаться к сочувствию частных лиц, насколько это возможно…
Мы давно уже сказали: если б богатые знали!! И повторим к чести человечества, что когда богатые знают, то они делают добро разумно и щедро. Постараемся доказать и им, и тем, от кого зависит эта бесчисленная толпа трудящихся, что они могут быть и благословляемы и обожаемы без всяких личных издержек с их стороны.
Мы говорили об общежитиях для рабочих, указывая на возможность дать им за минимальную плату здоровье и хорошо отапливаемое жилье. Это благое начинание могло быть осуществлено в 1829 году благодаря милосердным побуждениям мадемуазель Амели де Витролль note 32. В данный момент в Англии лорд Эшли стал во главе компании, которая преследует ту же цель и доставит акционерам гарантированный минимум дохода в 4%.
Почему бы во Франции не последовать благому примеру, который принес бы к тому же выгоду, научив бедные классы азам и способам создания ассоциации? Неисчислимые выгоды ассоциации ясны для каждого, они понятны всем, но рабочие сами не в состоянии начать дело. Какое громадное дело совершили богатые, если б предоставили возможность получить эти удобства и преимущества! Что стоит богатому человеку построить доходный дом, который дал бы нормальное жилье пятидесяти семействам? Был бы только обеспечен доход, — а его так легко гарантировать!
Почему Институт, объявляя ежегодно конкурс молодых архитекторов на создание проектов церквей, дворцов, театров, не объявит, хоть иногда, конкурс на проект большого здания, дешевого и в то же время здорового?
Почему муниципальный совет Парижа, нередко показывавший пример отеческой заботливости о страждущих классах, не построит в рабочих районах образцовых общежитии, где бы можно было сделать первые попытки создания ассоциации? Желание попасть в такие дома могло бы послужить могучим стимулом к нравственному совершенствованию трудящихся… и служило бы им утешительной надеждой. А надежда — великая вещь! Париж сделал бы доброе дело, поместил бы выгодно капитал, и его пример мог бы побудить правительство выйти из состояния безжалостного безразличия.
Почему, наконец, капиталистам и фабрикантам не заняться устройством подобных домов при их фабриках и заводах?
При этом они бы получили выгоду, в наше время отчаянной конкуренции. Вот как это можно устроить. Уменьшение заработной платы ужасно и невыносимо именно тем, что заставляет рабочего отказываться от самого необходимого. В обычных условиях ему для удовлетворения основных потребностей необходимы в день 3 франка. Если же фабрикант предоставит ему возможность прожить в ассоциации на полтора франка, то заработная плата может быть наполовину сокращена в моменты торговых кризисов без того, чтобы он очень страдал от такого сокращения, которое все же лучше безработицы, а фабриканту не нужно будет сокращать или приостанавливать производство.
Надеемся, что мы достаточно четко доказали выгоды, полезность и легкость устройства общежитий для рабочих.
Далее: и строгая справедливость, и выгода капиталиста требуют участия трудящегося в прибылях производства, являющихся плодом его труда и ума.
Речь идет теперь не о гипотезах, не о проектах, как ни были бы они легко осуществимы, но уже о совершившихся фактах. Один из наших лучших друзей, крупный промышленник, сердце которого равно его уму, создал у себя консультативный комитет из рабочих, предоставив им (помимо заработной платы) пропорциональную долю в прибылях от своего производства; результаты уже превзошли его ожидания. Чтобы облегчить всеми возможными средствами путь тех мудрых и благородных людей, которые захотели бы последовать этому превосходному примеру, мы даем в сноске сведения об основах этой организации note 33.
Заметим только, что нынешняя ситуация в промышленности и ряд других причин не позволили сначала всему числу рабочих воспользоваться той прибылью, которая им добровольно дарована и в получении которой все они когда-нибудь примут участие. Мы можем утверждать, что уже после четвертого заседания консультативного комитета почтенный промышленник, о котором мы говорим, получил от обращения к рабочим такие результаты, что их можно было исчислить примерно уже в 30.000 франков в год прибыли, являвшейся результатом экономии или усовершенствования производства.
Подведем итоги. В промышленности играют одинаково важную роль три силы, три деятеля, три двигателя, права которых одинаково достойны уважения:
капиталист, вкладывающий средства; специалист, управляющий производством; работник, производящий товар.
До сих пор труженик получал минимальную долю, не достаточную для удовлетворения его нужд. Не будет ли человечно и справедливо обеспечить ему лучшее содержание, прямо или косвенно облегчая его существование ассоциациями или разрешая ему участие в прибылях, получаемых частично от его трудов? Допуская, что в крайнем случае, учитывая отвратительные результаты анархической конкуренции, из-за увеличения заработной платы доходы капиталиста несколько уменьшатся, то подобный великодушный и справедливый поступок будет все равно выгоден, так как капиталисты, несомненно, выиграют от того, что оберегут капиталы и производство от всяких потрясений: ведь у рабочих в этом случае не будет законной причины к беспорядкам, к справедливым и болезненным протестам.
Одним словом, люди, страхующие свое имущество от пожара, всегда казались нам очень благоразумными…
Как мы говорили, господин Гарди и господин де Блессак приехали на фабрику.
Скоро вдали, со стороны Парижа показался маленький наемный фиакр, также направлявшийся к фабрике. В этом фиакре находился Роден.
Во время посещения Анжели и Агриколем общежития шайка волков, увеличившаяся по дороге, так как к ней присоединились кабацкие завсегдатаи, продолжала шествие по направлению к фабрике, куда медленно двигался и экипаж Родена.
Господин Гарди, выйдя из кареты со своим другом господином де Блессак, вошел в гостиную дома, который он занимал рядом с фабрикой.
Господин Гарди был среднего роста, изящный и хрупкий, что свидетельствовало о нервной и впечатлительной натуре. У него был открытый, широкий бледный лоб, кроткие и в то же время проницательные черные глаза, честное, умное и располагающее выражение лица. Одно слово вполне может обрисовать характер господина Гарди: мать прозвала его Мимозой! Действительно, это была одна из тех тонких, чутких, деликатных натур, открытых и любящих, благородных и великодушных, но в то же время до такой степени чувствительных, что при малейшем неприятном прикосновении она разом съеживалась и уходила в себя. Если мы прибавим, что с этой повышенной чувствительностью соединялась еще страстная любовь к искусству, изысканный ум, утонченный, рафинированный вкус, то становится почти непонятным, как мог не сломиться тысячу раз этот нежный, хрупкий человек, вынужденный постоянно бороться с чуждыми ему интересами: господин Гарди не раз становился жертвой самых бесчестных поступков, самых горьких разочарований на поприще промышленника. Страдать ему пришлось очень много: вынужденный заняться промышленностью, чтобы спасти имя своего отца, отличавшегося образцовой прямотой и честностью, дела которого после событий 1815 года оказались запутанными, господин Гарди собственным трудом, благодаря блестящим способностям достиг одного из самых почетных мест в промышленном мире. Но для достижения этой цели ему пришлось перенести множество тайных козней и коварных нападок со стороны бессовестных конкурентов, одолеть множество ненавистных соперников! При своей впечатлительности господин Гарди не выдержал бы этой борьбы, впал бы в скорбное негодование, вызванное низостью врагов. Он изнемог бы в горькой борьбе с нечестными людьми, если бы у него не было твердой и мудрой поддержки матери. После дня тягостной борьбы и невыносимого разочарования возвращаясь домой, он попадал в атмосферу такой благодетельной чистоты, такой ясной тишины, что разом забывал постыдные вещи, терзавшие его весь день; раны сердца вмиг излечивались при одном соприкосновении с великой и прекрасной душой матери, его любовь к ней доходила до настоящего обожания. Когда она умерла, горесть сына была так глубока и тиха, каковы всегда неизлечимые горести, делающиеся вечными спутницами человека, частью самой его жизни и даже имеющие в себе иногда минуты грустного очарования. После этого страшного несчастья господин Гарди сблизился со своими рабочими; он всегда был добр и справедлив к ним, но, хотя смерть матери оставила в сердце неизгладимую пустоту, — потребность в привязанности и желание сделать других счастливыми возросли соразмерно глубине страдания. Улучшения нравственного и материального благосостояния окружающих вскоре стали не просто развлечением, но захватили настолько, что уже не давали ему углубляться в горе. Постепенно он совсем покинул свет и всецело отдался трем привязанностям: нежной дружбе к мужчине, в преданности к которому сосредоточилась вся жажда дружеской близости; страстной и искренней, как последняя любовь, любви к женщине и отеческой привязанности к рабочим… Вся его жизнь протекала в этом маленьком мирке, полном уважения и глубокой благодарности к нему, в мирке, который он, можно сказать, создал по своему образу и подобию, чтобы найти в нем убежище от ужасов печальной действительности, и где он окружил себя добрыми, умными людьми, счастливыми и способными отозваться на все благородные помыслы, ставшие частью его души. Итак, пережив много горя, господин Гарди к зрелым годам мог считать себя совершенно счастливым, — насколько это дозволяла ему любовь к умершей матери, память о которой вечно жила в нем, — так как у него был верный друг, достойная любви возлюбленная и страстная привязанность рабочих.
Господин де Блессак, близкий друг господина Гарди, долгое время был достоин его трогательной братской привязанности. Мы знаем, к какому дьявольскому способу прибегли Роден и отец д'Эгриньи, чтобы сделать из этого прямого и искреннего человека орудие своих интриг.
Слегка озябнув от резкого северного ветра, друзья грелись у ярко пылавшего камина в маленькой гостиной господина Гарди.
— А знаете, милейший Марсель, я явно начинаю стареть! — улыбаясь, заметил господин Гарди, обращаясь к господину де Блессак. — Я все более и более чувствую потребность в возвращении домой… Мне становится трудно покидать привычные места, и я проклинаю все, что принуждает меня уезжать из этого счастливого уголка Земли.
— И подумать только, — слегка краснея, заметил господин де Блессак, — подумать только, что вы из-за меня должны были недавно предпринять столь долгое путешествие!
— А вы разве не сопровождали меня, милый Марсель, в свою очередь, в путешествии, которое благодаря вам было так же приятно, как было бы несносно без вас?
— Друг мой, но есть разница! Ведь я ваш вечный неоплатный должник!
— Полноте, дорогой!.. Разве между нами возможны разговоры о твоем и моем? Ведь что касается доказательств преданности, то давать их не менее приятно, чем получать…
— О, благородное… благородное сердце!
— Скажите — счастливое! Да, счастливое благодаря последним привязанностям, для которых оно бьется!
— А кто же больше вас заслуживает такого счастья?
— Своим счастьем я обязан людям, которые после смерти моей матери, составлявшей всю мою поддержку и силу, явились мне на помощь, когда я чувствовал себя слишком слабым, чтобы перенести превратности судьбы.
— Слабым?.. Вы, мой друг, такой сильный и энергичный, когда предстоит сделать доброе дело? Вы, кто боролся с такой энергией и мужеством за торжество всякой честной и справедливой идеи?
— Это так, но признаюсь, чем я становлюсь старше, тем больше отвращения внушают мне низкие и постыдные поступки: я чувствую себя не в силах бороться с ними.
— Нужно будет, у вас будет больше мужества, друг мой!
— Дорогой Марсель! — продолжал господин Гарди со сдержанным сердечным волнением. — Я вам часто повторял: моим мужеством была моя мать! Видите ли, друг мой, когда я приходил к ней с растерзанным неблагодарностью сердцем или возмущенный какой-нибудь грязной интригой, она брала в свои почтенные руки мою руку и нежным, серьезным голосом говорила: «Дорогой мальчик! Отчаиваться должны сами неблагодарные и бесчестные! Пожалеем злых, забудем зло; помнить надо только о добре…» Тогда мое болезненно сжимавшееся сердце отходило под влиянием святых слов матери, и каждый день я черпал подле нее силы для новой жестокой борьбы против печальной необходимости, что неизбежно в моей жизни. К счастью, по воле Господа, потеряв дорогую матушку, я смог обрести любовь, привязывающую меня к жизни, без которой я остался бы слабым и обезоруженным. Вы не знаете, какую драгоценную поддержку я нахожу в вашей дружбе, Марсель!
— Не будем говорить обо мне, — заметил, скрывая смущение, господин де Блессак. — Поговорим лучше о другом чувстве, почти столь же нежном и глубоком, как любовь к матери.
— Я вас понимаю, Марсель, — сказал господин Гарди. — Я ничего не могу от вас скрывать; поэтому в сложных обстоятельствах я обратился за советом к вам… Да… мне кажется, что с каждым днем мое восхищение этой женщиной все увеличивается… Ведь только ее я страстно люблю: ни до нее, ни после я никого никогда не любил и не полюблю… Знаете, Марсель, что делает эту любовь священной в моих глазах? Моя мать, не подозревая, чем была для меня Маргарита, постоянно хвалила мне ее!
— Кроме того, в ваших характерах так много поразительного сходства… Госпожа де Нуази, так же как и вы, обожает свою мать!
— Это правда, Марсель… ее самоотречение в данном случае часто для меня мучительно… Сколько раз со своей обычной искренностью она мне говорила: «Я всем для вас пожертвовала… хотя для матери я пожертвую и вами!»
— Но, слава Богу, друг мой, вам нечего бояться столь жестокого испытания… Вы сами мне сказали, что ее мать отказалась от мысли ехать в Америку, где господин де Нуази, по-видимому, прекрасно устроился и нисколько не беспокоится о жене… Благодаря скромной преданности той превосходной женщины, которая воспитала Маргариту, ваша любовь окружена непроницаемой тайной… Что же может нарушить эту тайну теперь?
— Ничто, о да, ничто! — воскликнул господин Гарди. — Я теперь почти уверен в этом…
— Что хотите вы сказать, друг мой?
— Я не знаю, должен ли я говорить об этом…
— Неужели я позволил себе нескромность?
— Вы… дорогой Марсель?.. Как вы могли так подумать? — с дружеским упреком заметил Гарди. — Нет… это совсем не то… я люблю говорить о своем счастье, когда я вполне в нем уверен, а моему некоему очаровательному проекту не хватает еще…
Вошедший слуга помешал ему окончить и доложил:
— Сударь, там какой-то пожилой господин желает вас видеть по очень спешному делу…
— Уже!.. — с легким нетерпением воскликнул господин Гарди. — Вы позволите, друг мой? — обратился он к господину де Блессак и, заметив, что последний хочет удалиться в соседнюю комнату, прибавил, улыбаясь: — Нет, нет, оставайтесь… в вашем присутствии разговор быстрей закончится!..
— Но если это деловой разговор?
— Мои дела ведутся открыто, вы знаете… Попросите этого господина войти.
— Извозчик спрашивает, можно ли ему уехать, — оказал слуга.
— Конечно, нет… он должен отвезти господина де Блессак в Париж… пусть ждет.
Слуга вышел и тотчас же возвратился с Роденом, с которым господин де Блессак не был знаком, так как переговоры о его предательстве велись через третье лицо.
— Господин Гарди? — спросил Роден, почтительно кланяясь и вопросительно глядя на обоих друзей.
— Это я, что вы желаете? — приветливо отвечал фабрикант.
Жалкий вид плохо одетого старика навел его на мысль, что тот пришел с просьбой о помощи.
— Господин… Франсуа Гарди? — повторил Роден, как бы желая удостовериться в полном тождестве.
— Я имел честь сказать вам, что это я…
— Я должен сделать вам конфиденциальное сообщение, — сказал Роден.
— Можете говорить… этот господин мой друг, — отвечал Гарди, указывая на господина де Блессак.
— Все-таки… я желал бы поговорить… наедине…
Господин де Блессак хотел уже выйти, но взгляд господина Гарди его остановил. Фабрикант ласково обратился к Родену, подумав, что, быть может, присутствие постороннего лица стесняет его в его просьбе:
— Простите, дело это касается вас или меня? Для кого из нас вы желаете сохранить разговор втайне?
— Для вас… исключительно для вас!
— Тогда… — с удивлением сказал господин Гарди, — прошу вас начинать… у меня нет тайн от моего друга…
После нескольких минут молчания Роден заговорил, обращаясь к господину Гарди:
— Я знаю, что вы достойны тех похвал, которые раздаются в ваш адрес, поэтому… вы заслуживаете симпатии любого честного человека…
— Надеюсь…
— И, как честный человек, я пришел оказать вам услугу.
— Какую услугу?
— Я пришел открыть вам ужасное предательство, жертвой которого вы стали.
— Мне кажется, что вы ошибаетесь…
— У меня есть доказательства.
— Доказательства?
— Да, письменные доказательства… той измены, которую я хочу вам открыть… Они здесь… со мною. Человек, которого вы считаете своим другом… вас бесчестно предал…
— Его имя?
— Господин Марсель де Блессак, — отвечал Роден.
При этих словах де Блессак задрожал. Мертвенно бледный, словно пораженный громом, он едва мог прошептать прерывающимся голосом:
— Ме… месье…
Не взглянув на друга, не замечая ужасного смущения, господин Гарди схватил его за руку и воскликнул:
— Тише… молчите… друг мой… — А затем с блестящим от негодования взором, не сводя с Родена глаз, он произнес презрительно и уничтожающе:
— А!.. вы обвиняете господина де Блессак?
— Обвиняю! — ясно произнес Роден.
— А вы его знаете?
— Я его никогда не видел…
— В чем же вы его упрекаете?.. Как осмеливаетесь вы говорить, что он мне изменил?
— Позвольте… два слова! — сказал Роден с волнением, которое он, казалось, насилу сдерживал. — Как вы думаете: честный человек, видя, что другого честного человека готов задушить злодей, должен или не должен крикнуть: берегись… душат?
— Конечно… но какое отношение…
— По-моему, иногда предательство столь же преступно, как и убийство… Поэтому я и решился стать между палачом и его жертвой…
— Палач? Жертва? — все с большим и большим удивлением переспрашивал господин Гарди.
— Почерк господина де Блессак вам, конечно, знаком? — спросил Роден.
— Да!
— Тогда прочтите это…
И Роден подал господину Гарди письмо, вынув его из кармана.
В эту минуту фабрикант в первый раз взглянул на своего друга… и невольно отступил на шаг, пораженный смертельной бледностью этого человека, который, не обладая обычным для изменников наглым бесстыдством, вынужден был молчать.
— Марсель! — с ужасом воскликнул господин Гарди, лицо которого исказилось от неожиданного удара. — Марсель!.. как вы бледны!.. отчего вы не отвечаете!..
— Марсель!.. так это вы господин де Блессак? — притворяясь огорченным и удивленным, промолвил Роден. — Ах… если бы я знал…
— Да разве вы не слышите, Марсель, что говорит этот человек? — воскликнул фабрикант. — Он утверждает, что вы мне подло изменили…
И он схватил руку друга. Рука была холодна как лед.
— О Боже! Он молчит… он не отвечает ни слова! — и господин Гарди в ужасе отступил.
— Раз я нахожусь в присутствии господина де Блессак, — сказал Роден, — то я принужден спросить его, осмелится ли он отрицать, что несколько раз писал в Париж, на улицу Милье-дез-Урсен, на имя господина Родена?
Господин де Блессак молчал.
Господин Гарди, не веря собственным ушам, судорожно развернул поданное ему Роденом письмо… и прочитал несколько строк, прерывая чтение восклицаниями горестного изумления. Ему не нужно было читать письмо до конца, чтобы убедиться в ужасном предательстве своего друга. Господин Гарди пошатнулся… При этом страшном открытии, заглянув в эту бездну низости и подлости, он почувствовал, как закружилась его голова, и он едва устоял на ногах. Проклятое письмо выпало из его дрожащих рук. Но вскоре гнев, презрение и негодование вернули ему силы, и он бросился, побледневший и страшный, на господина де Блессак.
— Негодяй!!! — воскликнул он, уже занеся для удара руку, но, опомнившись вовремя, с ужасающим спокойствием промолвил: — Нет… это значило бы замарать свою руку!.. — И, обернувшись к Родену, он прибавил: — Не коснуться щеки предателя должна моя рука… а пожать благородную руку, решившуюся мужественно сорвать маску с изменника и подлеца…
Растерявшись от стыда, господин де Блессак пробормотал:
— Я… готов дать вам удовлетворение… я…
Он не смог закончить. За дверьми послышались голоса, и в комнату вбежала, отстраняя удерживавшего ее слугу, пожилая женщина, взволнованно повторяя:
— Я говорю вам, что мне необходимо видеть вашего господина немедленно…
Услыхав этот голос и увидав бледную, заплаканную, испуганную женщину, господин Гарди забыл об изменнике, Родене, о гнусном предательстве и, со страхом отступив назад, воскликнул:
— Госпожа Дюпарк! вы здесь? что случилось?
— Ах! страшное несчастье…
— Маргарита? — раздирающим голосом воскликнул Гарди.
— Она уехала.
— Уехала? — повторил Гарди, пораженный как громом. — Маргарита?.. уехала?..
— Все открыто… Ее мать увезла ее третьего дня! — слабым голосом отвечала несчастная женщина.
— Маргарита уехала!.. Неправда!.. меня обманывают!.. — воскликнул господин Гарди. — И, ничего не слушая, он бросился, как помешанный, из дома, вскочив в карету, которая ждала господина де Блессак, и крикнул кучеру:
— В Париж! во весь опор!
В ту минуту, когда карета стрелой помчалась к Парижу, сильный порыв ветра донес звуки боевой песни, с которой волки поспешно шли к фабрике.
Когда господин Гарди исчез, Роден, не ожидавший такого поспешного отъезда, медленно направился к фиакру. Но вдруг он остановился и вздрогнул от радостного изумления, увидав маршала Симона, идущего с отцом к одному из флигелей дома. Их что-то задержало, и отец с сыном еще не успели до сих пор ни о чем переговорить.
— Прекрасно! — сказал Роден. — Одно другого лучше! Только бы удалось моему человеку найти и уговорить малютку Пышную Розу.
И он торопливо подошел к экипажу. В это время приближающиеся звуки боевой песни волков достигли ушей иезуита; поставив ногу на подножку экипажа, Роден с минуту прислушивался к этому пока еще отдаленному шуму, а затем пробормотал, усаживаясь в карете:
— Достойный Жозюэ Ван-Даэль с острова Явы не подозревает в эту минуту, как поднимаются в цене долговые расписки барона Трипо.
Фиакр двинулся к предместью.
Несколько рабочих хотели посоветоваться с дядюшкой Симоном, прежде чем идти в Париж с ответом на сделанные им некоторыми тайными обществами предложения. Это совещание и задержало беседу отца с сыном. Старый рабочий, помощник начальника мастерских на фабрике, занимал в одном из флигелей общежития две прекрасных, светлых комнаты на первом этаже. Под окнами на сорока туазах был разбит небольшой садик, за которым старик ухаживал с особой любовью. Из комнат в сад выходила стеклянная дверь; она была открыта и позволяла теплым лучам мартовского солнца проникать в скромную комнату, куда вошли рабочий в блузе и маршал Франции в полной парадной форме.
Маршал, войдя в комнату, тотчас же схватил своего отца за руки и заговорил настолько взволнованным голосом, что старик вздрогнул:
— Батюшка, я очень несчастен!
На благородном лице маршала выразилась глубокая, сдерживаемая до этой минуты печаль.
— Ты?.. ты несчастен? — с беспокойством переспросил дядя Симон.
— Я все вам расскажу, батюшка! — отвечал изменившимся голосом маршал. — Мне необходим совет такого прямого, непреклонно честного человека, как вы.
— В деле чести и честности тебе незачем ни у кого просить указаний.
— Нет, отец!.. вы один можете положить конец моей мучительной пытке.
— Объяснись, пожалуйста… прошу тебя.
— Вот уже несколько дней, как мои дочери кажутся смущенными, сосредоточенными. Первые дни после нашей встречи они были до безумия счастливы и довольны… Но все разом изменилось. Они делаются день ото дня все печальнее… вчера я увидел их в слезах; взволнованный этим до глубины души, я прижал девочек к сердцу, умоляя открыть мне, в чем их горе… Ничего не отвечая, они бросились мне на шею и оросили мое лицо слезами…
— Странно… чему можно приписать эту перемену?
— Иногда меня пугает, что я не сумел скрыть свое горе об их умершей матери и, быть может, бедняжки отчаиваются, думая, что их недостаточно для моего счастья… Но вот необъяснимая вещь! Они не только понимают, но и разделяют мою тоску. Еще вчера Бланш мне сказала: «Как бы мы все были счастливы, если бы мама была с нами!»
— Если они разделяют твое горе, они не могут тебя в нем упрекать… Причина их печали не в этом…
— Я тоже так думаю, батюшка. Но что это за причина? Напрасно я ломаю голову! Мне кажется даже иногда, что какой-то злой демон втерся между мной и моими детьми… Я знаю, что это нелепая, невозможная мысль, но что делать?.. Если разумной причины подыскать нельзя, поневоле лезут в голову безумные мысли!..
— Кто захочет встать между отцом и дочерьми?
— Никто… я это знаю.
— Вот что, — сказал отеческим тоном рабочий, — подожди… потерпи… понаблюдай за этими юными сердцами с той преданностью, на какую, я знаю, ты способен. Я уверен, что очень скоро ты откроешь какой-нибудь самый невинный секрет.
— Да, — отвечал маршал, пристально глядя на отца, — да, но чтобы проникнуть в этот секрет, надо быть с ними постоянно…
— А зачем тебе их покидать? — спросил старик, удивленный мрачным видом сына. — Разве ты теперь не навсегда с ними?.. со мной?
— Как знать? — со вздохом отвечал маршал.
— Что ты говоришь?
— Если вы знаете, батюшка, все обязанности, которые удерживают меня здесь… вы должны узнать и те, которые могут меня удалить от вас, от дочерей… и от моего другого ребенка…
— Какого другого ребенка?
— Сына моего старого друга, индийского принца…
— Так это Джальма?.. что с ним случилось?
— Отец… он меня приводит в ужас.
— Он?
В это время сильный порыв ветра донес издали какой-то странный гул; то был глухой, могучий шум, настолько сильный, что маршал прервал речь и спросил отца:
— Что это такое?
Старый рабочий прислушался, но до ушей его шум теперь доходил слабее, так как порыв ветра пронесся дальше, и он отвечал:
— Какие-нибудь пьяницы из предместья гуляют поблизости.
— Мне показалось, что это рев громадной толпы, — заметил маршал.
Они оба опять прислушались. Шум прекратился.
— Что ты мне начал говорить о Джальме? Почему он тебя пугает?
— Да ведь я вам уже говорил о его безумной, роковой страсти к мадемуазель де Кардовилль.
— Неужели же ты этого боишься? — с удивлением спросил старик. — Ведь ему всего восемнадцать лет. В эти годы одна любовь изгоняет другую.
— Да, если речь идет об обычной любви… Но подумайте, у этой девушки дивная красота сочетается с самым благородным, великодушным характером… по стечению роковых обстоятельств, — к несчастью, именно роковых, — Джальма сумел оценить редкие качества прекрасной души.
— Ты прав. Это серьезнее, чем я думал.
— Вы не можете себе представить, какое опустошение произвела страсть в этом пылком, неукротимом сердце. Болезненная тоска сменяется порывами дикого бешенства. Вчера, нечаянно зайдя к нему, я застал такую картину: с налитыми кровью глазами, с искаженным от гнева лицом, в безумной ярости он рвал ударами кинжала красную суконную подушку и, погружая в нее лезвие, задыхаясь приговаривал: «А!.. кровь… вот его кровь!» — Что ты делаешь, безумный? — воскликнул я. — «Я убиваю человека!» — глухим голосом и растерянно отвечал несчастный. Под словом «человек» он подразумевал своего соперника.
— Действительно, такая страсть в подобном сердце способна навести ужас! — сказал старик.
— Иногда его гнев обращается на мадемуазель де Кардовилль или на себя, наконец, — продолжал маршал. — Я вынужден был спрятать оружие. Человек, приехавший с ним с Явы и, кажется, очень к нему привязанный, предупредил меня, что юноше приходили мысли о самоубийстве.
— Несчастный ребенок!
— И вот, батюшка, — с горечью сказал маршал Симон, — в то время как мои дочери… как приемный сын настоятельно требует моих забот… я должен буду, по-видимому, их покинуть!..
— Покинуть?
— Да! чтобы выполнить долг более священный, быть может, чем долг перед другом и семьей! — столь торжественно и прочувствованно ответил маршал, что взволнованный отец воскликнул:
— О каком долге говоришь ты?
— Отец мой, — сказал после минутного молчания маршал. — Кто сделал меня тем, чем я стал? кто дал мне титул герцога и маршальский жезл?
— Наполеон…
— Я знаю, что в ваших глазах, сурового республиканца, он потерял всякий авторитет, когда первый гражданин Республики стал императором…
— Я проклял его слабость, — грустно отвечал дядюшка Симон. — Из полубога он превратился в человека!
— Но для меня, батюшка, для солдата, постоянно бившегося рядом с ним, на его глазах, для меня, которого он поднял из низших чинов армии до самых высших, для меня он был более чем герой!.. Он был мне другом… Моя признательность равнялась моему обожанию. Когда его сослали… я умолял, чтобы мне позволили разделить его ссылку… мне отказали в этой милости… Тогда я составил заговор. Я поднял шпагу на тех, кто лишил его сына короны, дарованной ему Францией…
— И в твоем положении ты хорошо поступил… Я понял твою признательность, не разделяя твоего восторга… Ты помнишь, я одобрил и планы о ссылке, и заговор, и все…
— Ну… а теперь, лишенный трона ребенок, во имя которого семнадцать лет тому назад я затеял заговор… может сам взять в руки шпагу своего отца!..
— Наполеон II! — воскликнул старик с удивлением и крайней тревогой. — Римский король!
— Король! нет он больше не король!.. Наполеон!.. его не зовут больше Наполеоном! Ему дали какое-то австрийское имя… так как его имя их пугало!.. Они всего ведь боятся. И знаете, что они делают с ним… с сыном императора? — в скорбном волнении выкрикнул маршал. — Они его мучают… убивают медленной смертью…
— Кто тебе это сказал?
— О! некто, знающий правду… истинную правду! Да… сын императора изо всех сил борется против преждевременной смерти… Он ждет, обратив взоры к Франции… ждет… ждет… и никто не появляется… да… никто! Никто из тех, кого извлек его отец из ничтожества, никто не подумает об этом святом юноше… который задыхается и гибнет!
— А ты… ты о нем думаешь?..
— Да… но прежде я старался о нем все узнать… Конечно, я черпал сведения не из одного источника… Мне надо было узнать об ужасной судьбе этого ребенка… ребенка, которому я также присягал… потому что однажды император, гордый и нежный отец, указывая мне на младенца в колыбели, сказал: «Мой старый друг, ты будешь для него тем же, чем был для отца… Кто любит нас… тот любит нашу Францию».
— Да… да… я помню… ты не раз повторял эти слова… и я был тронут, как и ты!
— Ну, а что, батюшка, если, зная о страданиях императорского сына, очевидные доказательства были мне представлены раньше, — я видел письмо высокопоставленной особы при венском дворе, где предлагалось человеку, верному памяти императора, войти в сношения с королем Римским… и даже похитить его у палачей!
— Ну, а потом? — спросил рабочий, пристально глядя на сына. — Потом, когда Наполеон II будет освобожден?
— Потом!! — воскликнул маршал, стараясь сдерживаться. — Позвольте, батюшка! Неужели вы думаете, что Франция останется равнодушной к унижению?.. Неужели вы думаете, что память об императоре умерла? Нет, нет. Именно в эти дни вашего унижения к его священному имени взывают… пока совсем тихо… Что же случится, если юноша, носящий это славное имя, появится у границы? Неужели вы думаете, что сердце всей Франции не забьется для него разом?
— Заговор против теперешнего правительства с именем Наполеона II на знамени? — продолжал серьезно рабочий. — Это дело не шуточное…
— Я говорил вам, отец мой, что я очень несчастлив… Судите сами! — воскликнул маршал. — Не только я спрашиваю себя, могу ли я покинуть своих детей и вас, чтобы броситься в превратности столь опасного предприятия, но я еще не знаю, имею ли я право идти против нынешнего правительства… которое, возвращая мне титул и чин, хотя не осыпает меня лично милостями… но все-таки оказалось справедливым? Что должен я делать? Покинуть все, что я люблю, или остаться равнодушным к страданиям сына императора, которому я обязан всем… и которому, как и его ребенку, клялся в вечной верности? Должен ли я устраивать заговор или должен упустить единственный, может быть, шанс спасти его? Скажите мне, не преувеличиваю ли я свой долг перед памятью об императоре?.. Скажите, батюшка… и решите; целую бессонную ночь бился я над решением этой задачи… меня брало то одно сомнение, то другое!.. Вы один, отец… повторяю вам, один можете меня направить!
Подумав немного, старик уже приготовился ответить сыну, как вдруг человек, промчавшийся через сад, вбежал в комнату совершенно вне себя. Это был молодой рабочий Оливье, которому удалось спастись из кабака, где собрались волки.
— Господин Симон… господин Симон! — кричал он бледный, задыхаясь. — Вот они… идут… они сейчас нападут на фабрику…
— Кто они? — вскочив с места, спросил старик.
— Волки. Несколько каменоломов и каменотесов, к которым дорогой пристало множество бродяг и пьяниц из округи… Слышите… вот они кричат: «Смерть пожирателям!»
Действительно, крики раздавались все яснее и яснее.
— Это шум, что я слышал раньше! — сказал маршал, вставая, в свою очередь.
— Их больше двухсот человек, господин Симон, — говорил Оливье. — Они вооружены камнями и палками… а к несчастью, большинство наших рабочих в Париже. Нас здесь не больше сорока человек. А вот уже женщины и дети скрываются в комнатах с криками ужаса. Слышите?
Потолок дрожал от беготни наверху.
— Разве это нападение серьезно? — спросил маршал у встревоженного отца.
— Весьма серьезно, — отвечал старик. — Эти стычки между компаньонами всегда ужасны, а тут еще с некоторого времени стараются настроить людей из округи против фабрики.
— Если вас меньше, чем нападающих, — сказал маршал, — то прежде всего надо забаррикадировать все входы… а затем…
Кончить ему не удалось. Страшный взрыв бешеных криков потряс стекла в окнах и раздался так близко, что маршал, его отец и молодой рабочий разом бросились в сад, отделенный от полей довольно высокой стеной.
Вдруг яростные крики усилились и из-за стены посыпался в окна град камней и крупных булыжников, которые, разбив несколько стекол второго этажа, рикошетом обрушились на маршала и его отца.
Роковая судьба!!! Старик, пораженный в голову громадным булыжником, зашатался… наклонился вперед и упал, обливаясь кровью, на руки сына, в то время как за стеной все сильнее и сильнее раздавались дикие крики:
— Смерть пожирателям!
Ужасен был вид разнузданной толпы, первая атака которой оказалась роковой для отца маршала Симона.
Один из флигелей общежития выходил в поле, и волки именно оттуда начали нападение. Разгоряченные быстрой ходьбой, а еще больше двумя остановками в придорожных кабаках, нетерпеливо ожидая драки, волки дышали дикой злобой. Истратив камни на первый залп, большинство бросилось искать новое оружие на земле, причем многие держали палки в зубах, чтобы запасти побольше булыжников, другие сложили палки у ограды. Вокруг вожаков образовалась шумная толпа; некоторые носили блузы или холщовые куртки и фуражки, но большинство было в лохмотьях, потому что, как мы говорили, к толпе пристало множество отребья, бродяг из-за заставы и темных личностей с мрачными лицами висельников. Им сопутствовали несколько отвратительных, оборванных женщин, неизвестно откуда являющихся всегда вслед за этими негодяями. Их вызывающие крики еще более возбуждали разгоряченных мужчин. Одна из них была высокая, дородная женщина, с красным лицом, воспаленными пьяными глазами, беззубая, с нечесаными желтыми волосами, выбившимися из-под косынки. Рваный коричневый платок надет был поверх драного платья и завязан узлом на спине, скрещиваясь на груди. Казалось, эта мегера обезумела от злобы. Засучив наполовину разорванные рукава, она в одной руке держала громадный камень, а другою потрясала палкою. Товарищи называли ее Цыбулей note 34. Это отвратительное существо орало хриплым голосом:
— Я хочу погрызться с фабричными бабами! я хочу пустить им кровь!
Эти дикие возгласы были встречены аплодисментами окружающих и бешеными криками «Да здравствует Цыбуля!», возбуждавшими ее до исступления.
Среди главарей нельзя было не заметить бледного худенького человечка с пронырливой физиономией хорька, с черной бородкой, одетого в новую блузу, из-под которой виднелись тонкие суконные панталоны и щегольские сапоги; на голове его была греческая пунцовая шапочка. Видно было, что он по своему положению вовсе не принадлежал к этой толпе, но его выпады против рабочих фабрики носили самый оскорбительный и вызывающий характер; он кричал много, но в руках у него не было ни палки, ни булыжника.
Высокий, красный и полный мужчина, обладавший оглушительным басом церковного певчего, заметил ему:
— Ты не хочешь, значит, пострелять в этих нечестивцев, способных навлечь на нас холеру, как говорил господин аббат?
— Не беспокойся, я лучше твоего постреляю, — с многозначительной и мрачной улыбкой отвечал человечек с лицом хорька.
— Да чем же ты действовать будешь?
— А вот хоть бы этим камнем! — сказал человечек, поднимая с земли большой булыжник.
В то время как он наклонялся, из-под блузы у него выпал довольно туго набитый, но очень легкий мешок, который, казалось, был прикреплен под нею.
— Смотри-ка, ты все растерял! — сказал другой рабочий. — Кажется, твой мешок не тяжел?
— Тут образчики шерсти, — ответил первый, с живостью подбирая и пряча мешок. — А вы прислушайтесь-ка: кажется, каменолом говорит что-то?
Действительно, на разъяренную толпу оказывал самое сильное воздействие знакомый нам страшный каменолом. Гигантский рост так выделял его из толпы, что над этой темной кишащей массою, там и тут испещренной белыми точками — чепчиками женщин, виднелась громадная голова в лохмотьях красного платка и плечи Геркулеса, покрытые козлиной шкурой.
Видя неистовое возбуждение толпы, небольшая группа более честных рабочих, предполагавших, что речь идет о ссоре компаньонажей и только потому принявших участие в опасном предприятии, хотела удалиться. Но было уже поздно. Их так окружили и стиснули самые рьяные бойцы, что вырваться, без риска прослыть трусом, а может быть, и подвергнуться побоям, было невозможно. Они вынуждены были отложить отступление до более благоприятного момента.
Среди сравнительной тишины, наступившей за первым залпом камней, громко раздался зычный голос каменолома.
— Волки завыли! — кричал он. — Посмотрим, чем ответят пожиратели и как начнется битва!
— Надо их выманить на улицу и бороться на нейтральной почве, — говорил маленький проныра, бывший, похоже, юрисконсультом шайки. — Иначе будет насильственное вторжение в жилище.
— Насилие… эка штука! Что для нас насилие! — кричала мегера. — На улице или в доме, а я должна вцепиться в этих фабричных потаскух!
— Да, да! — кричали остальные женщины, столь же отвратительные и оборванные, как Цыбуля. — Не все мужчинам!
— И мы хотим подраться!
— Фабричные женщины говорят, что все вы пьяницы и шлюхи! — кричал человечек с физиономией хорька.
— Ладно! И за это отплатим!
— Надо и баб замешать в свалку!
— Это уж наше дело!
— Раз они изображают из себя певиц в своем общежитии, — кричала Цыбуля, — мы их научим новой песне: «Помогите… Режут!..»
Эта варварская шутка была встречена криками, гиканьем и бешеным топотом, которому мог положить конец только громовой голос каменолома, закричавшего:
— Молчать!
— Молчите!.. молчите! — раздалось в толпе. — Послушаем каменолома.
— Если после второго града камней пожиратели окажутся такими трусами, что не посмеют выйти на бой, так вон там дверь: мы ее выбьем и пойдем их отыскивать по норам!
— Лучше бы их выманить из дома, чтобы никого на фабрике не осталось! — настаивал законник, несомненно с какой-то задней мыслью.
— Где придется, там и будем драться! — крикнул изо всей силы каменолом. — Только бы сцепиться хорошенько!.. а там все равно… знай валяй… хоть на крыше, хоть на гребне ограды!.. Небось, расчешем их в лучшем виде! Не правда ли, волки?
— Да!.. Да! — кричала толпа, наэлектризованная дикими словами. — Не выйдут, так ворвемся силой!
— Поглядим на ихний дворец!
— У этих язычников даже часовни нет! — рявкнул бас певчего. — Господин кюре их проклял!
— За что они живут во дворцах, а мы в собачьих конурах?
— Работники господина Гарди находят, что для таких каналий, как вы, и конуры-то много! — ввернул пронырливый человечек.
— Да!.. Да!.. Они это говорили!!
— Ладно!.. за это переломаем у них все!
— Небось… устроим кавардак!
— Весь дом через окошки вылетит!
— А как заставим попеть этих потаскух, выдающих себя за недотрог, — орала Цыбуля, — после этого заставим их и поплясать, — камушком по голове!
— Итак, волки, слушайте! — раздался громовой голос каменолома. — Еще залп камнями, и если пожиратели не выйдут… ломай двери!!
Это предложение было принято с восторженным воем, и вскоре послышалась команда каменолома, оравшего во всю силу своих геркулесовых легких:
— Слушайте!.. волки… камни в руки… разом… Готовы?
— Да!.. Да!.. готовы…
— Целься!.. Пли!..
И второй залп камней и громадных булыжников обрушился на фасад общежития, выходивший в поле. Часть камней перебила окна, пощаженные первым залпом. К резкому и звонкому шуму разбитых стекол присоединились свирепые крики, несшиеся хором от этой толпы, опьяненной своей жестокостью:
— Драться!.. Смерть пожирателям!
Вскоре эти крики приняли совсем неистовый характер, когда сквозь выбитые окна толпа увидела бегающих по дому женщин, которые в ужасе спасались бегством, унося детей, или поднимали руки к небу с криками о помощи, причем более смелые старались даже закрыть ставни.
— Ага!.. Забегали муравьи! переселяются! — кричала Цыбуля, поднимая камень. — Не помочь ли им камушками?
И камень, брошенный меткой рукой мегеры, попал в какую-то несчастную женщину, которая высунулась из окна, стараясь закрыть ставень.
— Готово!.. попала в цель! — крикнула отвратительная ведьма.
— Люблю Цыбулю: умеет бросить пулю! — выкрикнул чей-то голос.
— Да здравствует Цыбуля!
— Эй вы, пожиратели, вылезайте, коли смеете!
— А еще говорили, что мы побоимся и взглянуть на их дом… что мы трусы! — усердствовал подстрекатель.
— А теперь сами труса празднуют!
— Не хотят выходить, так пойдемте их выкуривать!! — загремел каменолом.
— Да! да!
— Дверь ломать!..
— Небось разыщем их!..
— Идем! Идем!..
И толпа с каменоломом во главе, возле которого, размахивая палкой, шествовала Цыбуля, двинулась к большой входной двери, находившейся невдалеке. Гулко отдавался по вздрагивающей земле топот множества ног, и этот глухой гул казался еще страшнее, чем предшествующие дикие крики. Вскоре волки очутились перед массивной дубовой дверью.
В ту самую минуту, когда каменолом уже размахнулся тяжелым молотом, чтобы ударить по одной из половинок двери, она вдруг отворилась… Несколько самых рьяных осаждающих хотели кинуться в проход, но каменолом отступил и жестом заставил отступить и других, как бы желая умерить пыл и заставить замолчать. В открытую дверь видны были собравшиеся рабочие, — к несчастью, их было очень немного, — наспех вооруженные вилами, клещами и палками, с решительным видом сгруппировавшиеся вокруг Агриколя, который с кузнечным молотом в руках стоял впереди всех. Молодой рабочий был очень бледен. По огню его глаз, по вызывающему виду, по неустрашимому мужеству и решительности видно было, что в его жилах текла кровь отца и что в битве он мог быть страшен. Однако он сдерживался и довольно спокойно спросил каменолома:
— Что вам надо здесь?
— Драться хотим! — грозно крикнул каменолом.
— Да! да! драться!.. — подхватила толпа.
— Тише, волки!.. — обернувшись к своим и махнув на них рукой, крикнул каменолом. Потом, обращаясь к Агриколю, он прибавил:
— Волки пришли помериться силами…
— С кем?
— С пожирателями.
— Здесь нет пожирателей, — отвечал Агриколь. — Здесь живут мирные рабочие… Уходите прочь…
— Вот волки и съедят мирных рабочих!
— Никого волки не съедят, — отвечал Агриколь, в упор глядя на каменолома, подходившего к нему с угрожающим видом. — Никого, кроме малых ребят, волкам не запугать!
— Ага! ты как думаешь? — с зверским хохотом сказал каменолом. Затем, подняв молот, он сунул его под нос Агриколю и спросил: — А это на что? На смех, что ли?
— А это? — прервал Агриколь, ловким и быстрым движением отбив своим молотом молот каменолома.
— Железо против железа! молот против молота… это по-нашему! это пойдет! — сказал каменолом.
— Не в том дело, что вам пойдет, — отвечал, едва сдерживаясь, Агриколь. — Вы разбили наши окна, перепугали женщин и ранили… может, насмерть… самого старого из наших рабочих… — при этом голос кузнеца невольно дрогнул. — Кажется, довольно…
— Ну, нет!.. У волков аппетит побольше! — отвечал каменолом. — Мы желаем, чтобы вы сейчас сюда повылезли… куча трусов!.. Идите-ка сюда… на простор и подеремся как следует.
— Да!.. да!.. драться! Эй, вы там! выходите! — рычала толпа, свистя, размахивая палками и напирая на дверь.
— Мы не желаем драки, — отвечал Агриколь. — Мы не выйдем отсюда… Но если вы осмелитесь переступить это… — и Агриколь, бросив на землю фуражку, неустрашимо топнул ногой, — если вы переступите это… значит, вы напали на нас в нашем жилище… и тогда вам придется отвечать за все, что случится!
— У тебя ли… или где… а мы драться будем! Волки хотят съесть пожирателей!
— На-ка! Получай! — и с этими словами бешеный великан бросился с молотом на Агриколя.
Тот, ловко увернувшись от удара, размахнулся молотом и так хватил по груди каменолома, что тот зашатался, но, оправившись, бешено напал на кузнеца с криком:
— Волки, ко мне!
Как только началась борьба между Агриколем и каменоломом, общая свалка приобрела страстный, страшный и беспощадный характер. Осаждающие, следом за своим предводителем, с безудержной яростью бросились к двери. Остальные, не будучи в состоянии пробиться сквозь ужасную давку, где даже самые сильные спотыкались и задыхались, давя более слабых, обежали дом с другой стороны, сломали садовую решетку и зажали рабочих фабрики меж двух огней. Последние защищались отчаянно, но некоторые из них, увидав, что Цыбуля во главе нескольких мегер и зловещих бродяг побежала в главное здание общежития, где окрылись женщины и дети, бросились вдогонку за шайкой. Однако товарищи Цыбули обернулись и задержали рабочих фабрики у входа на лестницу, а Цыбуля с тремя или четырьмя товарками и таким же числом сопутствовавших негодяев ринулась по квартирам рабочих грабить и разрушать все, что попало.
Одна дверь долго не поддавалась их усилиям, но наконец ее выбили, и Цыбуля, растрепанная и разъяренная, опьяненная шумом и борьбой, ворвалась в комнату, размахивая палкой. Прелестная молодая девушка (это была Анжель), казалось, одна защищала вход. Увидав перед собой Цыбулю, бедняжка упала на колени и, вся бледная, протянула к ней руки с мольбой:
— Не делайте зла моей матери!
— А вот я сперва тебя угощу, а там и за твою мать примемся! — хрипела мегера, стараясь вцепиться ногтями в лицо молодой девушки, пока одни бродяги разбивали зеркало и часы, а другие хватали разные тряпки.
Анжель, болезненно вскрикнув, боролась с Цыбулей, стараясь защитить дверь в другую комнату, где ее мать, высунувшись из окна, призывала на помощь Агриколя, который продолжал борьбу со страшным каменоломом. Они отбросили молоты и, вцепившись друг в друга, с налитыми кровью глазами, со стиснутыми зубами, тяжело дышали, обвивая, как змеи, друг друга и стараясь свалить с ног один другого. Кузнец, наклонившись, сумел схватить правой рукой левую ногу великана и таким образом уберечь себя от страшных ударов ногой, но, несмотря на это, геркулесова сила вождя волков была так велика, что он, стоя на одной ноге, все-таки не позволял себя повалить и даже не пошатнулся. Свободной рукой, — другую как в клещах держал Агриколь, — он старался снизу разбить челюсть кузнеца, который, наклонив голову, уперся лбом в грудь своего противника.
— Подожди… волк разобьет пожирателю зубы… больше никого кусать не будешь! — говорил каменолом.
— Ты не настоящий волк, — отвечал кузнец, удваивая усилия. — Настоящие волки — хорошие товарищи… они вдесятером на одного не пойдут!..
— Настоящие или нет, а зубы тебе разобью!..
— А я тебе лапу сломаю!..
С этими словами Агриколь так загнул ногу волка, что тот заревел от боли и, вытянув шею, как дикий зверь вцепился зубами в шею кузнеца.
При этом жгучем укусе Агриколь сделал движение; благодаря чему каменолому удалось высвободить ногу, и, навалившись всей тяжестью на молодого рабочего, великан сбил его наконец с ног и подмял под себя.
В это время раздался отчаянный крик матери Анжели, которая, высунувшись из окна, кричала:
— Помогите!.. Агриколь!.. помогите!.. мою дочь убивают!
— Пусти меня, — задыхаясь, проговорил Агриколь. — Как честный человек… я готов буду драться с тобой… завтра… когда хочешь!..
— Я не люблю разогретого… горячее мне больше по вкусу… — отвечал каменолом и, схватив кузнеца за горло, старался наступить коленом ему на грудь.
— Помогите… убивают мою дочь! — отчаянно кричала мать Анжели.
— Пощады… я молю о пощаде… пусти меня! — говорил Агриколь, стараясь освободиться с неимоверными усилиями.
— Нет… я слишком оголодал! — отвечал противник.
Агриколь, приведенный в отчаяние опасностью, угрожавшей Анжели, напряг все свои силы. Вдруг каменолом почувствовал, что в ляжку ему впились чьи-то острые зубы, а на голову посыпались здоровенные палочные удары. Он невольно выпустил из рук свою добычу, упал на колено и, опираясь левой рукой о землю, правой старался оградить себя от ударов, которые тотчас Же прекратились, как только Агриколь вскочил.
— Батюшка… вы меня спасли… Только бы не опоздала помощь Анжели! — воскликнул кузнец, поднимаясь с земли.
— Беги… торопись… обо мне не заботься! — проговорил Дагобер.
И Агриколь бросился к общежитию.
Дагобер вместе с Угрюмом провожал внучек Симона, приехавших навестить деда, как мы уже сказали. Старому солдату удалось с помощью нескольких рабочих защитить вход в комнату, куда внесли умирающего старика. Оттуда солдат и увидел, что сыну грозит опасность.
Толпа оттеснила Дагобера от каменолома, потерявшего сознание на несколько минут.
Агриколь в два прыжка был у общежития, оттолкнул преграждавших ему вход и вбежал в комнату Анжели в ту самую минуту, когда бедное дитя машинально защищало свое лицо от Цыбули, которая, набросившись на нее, как гиена, старалась ее изуродовать.
Быстрее мысли схватил Агриколь желтую гриву отвратительной мегеры, с силой отдернул ее назад и одним ударом сапога в грудь повалил на пол.
Однако Цыбуля, хотя удар был сильным, тотчас же вскочила на ноги, задыхаясь от злости. Но ею занялись другие рабочие фабрики, вбежавшие за Агриколем, а молодой кузнец поднял девушку, почти лишившуюся сознания, и отнес ее в соседнюю комнату, пока его товарищи выгоняли Цыбулю и ее шайку из этого крыла здания.
Между тем, после первого же залпа камнями, очень небольшая часть настоящих волков, о которых упомянул Агриколь и которые оставались, в сущности, честными рабочими, позволившими только по слабости увлечь себя в это предприятие под предлогом ссоры компаньонажей, эти рабочие, видя свирепые бесчинства бродяг, которым им пришлось против своей воли сопутствовать, эти, повторяем, храбрые волки неожиданно перешли на сторону пожирателей.
— Здесь нет больше ни волков, ни пожирателей! — сказал один из самых решительных волков своему противнику Оливье, с которым только что сурово и добросовестно бился изо всех сил. — Здесь есть только честные рабочие, которым необходимо соединиться против кучки негодяев, явившихся сюда для грабежа и насилия.
— Да, — подхватил другой, — бить ваши окна начали помимо нашего желания.
— Это все каменолом нас взбаламутил, — сказал третий. — Настоящие волки от него отрекаются… мы с ними еще посчитаемся.
— Можно хоть каждый день драться… но нужно уважать друг друга note 35.
Эта неожиданная помощь, хотя, к несчастию, и очень незначительной части рабочих, разделив осаждающих, придала, однако, энергии рабочим фабрики, и они с новой силой, вместе с волками, бросились на бродяг и разбойников, собравшихся заняться самыми грязными делами.
Шайка негодяев, подстрекаемая маленьким пронырой с лицом хорька, эмиссаром барона Трипо, ринулась прямо в мастерские господина Гарди. Обезумев от жажды разрушения, эти люди безжалостно разбивали самые дорогие машины, самые сложные станки, уничтожали начатые работы, и вскоре дикое соревнование варваров, опьяневших от разрушения, превратило эти мастерские, некогда образец порядка и экономии, в развалины; дворы были усеяны всевозможными предметами, которые под адские крики и зловещие взрывы хохота выкидывали из окон. Торговые книги господина Гарди, промышленные архивы, необходимые всякому коммерсанту, были брошены по ветру и изорваны; их топтал ногами сатанинский хоровод, объединивший все, что было самого грязного в этом сброде; мужчины и женщины, мерзкие, кошмарные, в лохмотьях, взявшись за руки, кружились, испуская ужасные возгласы.
Странный и грустный контраст! Среди всего этого адского гама и сцен ужасного разрушения, в комнате отца маршала Симона происходила другого рода сцена, полная величественного и мрачного спокойствия. Несколько преданных рабочих охраняли дверь. Старый рабочий лежал на кровати, с повязкой на голове, из-под которой выбивались окровавленные седые волосы. Лицо его было мертвенно бледно, дыхание затруднено, а глаза смотрели остановившимся взглядом. Маршал Симон, стоя у изголовья склонившись над отцом, с отчаянием ловил малейшие проявления сознания у умирающего, за ослабевающим пульсом которого следил врач. Роза и Бланш, приехавшие с Дагобером, преклонили колени около кровати, молитвенно сложив руки и заливаясь слезами. В стороне, скрытый в полумраке комнаты, так как приближалась ночь, скрестив на груди руки, стоял Дагобер с выражением мучительной боли на лице. В комнате царила глубокая, торжественная тишина, прерываемая только тяжелым дыханием раненого и заглушаемая рыданиями внучек. Глаза маршала были сухи и горели мрачным огнем… Он отводил взор от отца, только чтобы взглядом спросить врача.
Странные, роковые бывают случайности… Этот врач… был доктор Балейнье. Его больница находилась ближе всего к заставе, к фабрике господина Гарди, и так как он был известен в округе, к нему и побежали за помощью.
Вдруг доктор сделал движение: маршал Симон, не сводивший с него глаз, воскликнул:
— Есть надежда?
— По крайней мере, господин герцог, пульс усиливается.
— Он спасен! — проговорил маршал.
— Не питайте ложных надежд, господин герцог, — серьезно возразил доктор. — Пульс усилился благодаря сильным средствам, которые я пустил в ход… но я не отвечаю за исход кризиса…
— Отец мой… отец!.. Ты меня слышишь? — спросил маршал, видя, что старик сделал легкое движение головой и слабо попытался поднять веки.
Действительно, старик открыл глаза… и в них сиял ум.
— Батюшка!.. ты жив… ты меня узнаешь?.. — вырвалось у маршала, опьяневшего от радостной надежды.
— Ты здесь… Пьер?.. — слабым голосом проговорил старик. — Руку… дай…
И он сделал легкое движение.
— Вот она, батюшка! — проговорил маршал, сжимая в своих руках руку старика.
Затем, невольно уступив порыву восторга, он бросился к отцу и, покрывая его руки, лицо и волосы поцелуями, воскликнул:
— Жив… Боже!.. жив… спасен!
В это время до ушей умирающего донеслись крики борьбы, начавшейся между бродягами, с одной стороны, и волками вместе с пожирателями, с другой.
— Шум… какой… шум! — оказал раненый. — Разве еще дерутся?
— Стихает, кажется, — сказал маршал, желая успокоить отца.
— Пьер… — слабым и прерывистым голосом проговорил последний. — Не надолго… меня… хватит…
— Батюшка!
— Подожди… сынок… дай мне сказать тебе… только бы… успеть… сказать все…
Доктор Балейнье чинно заметил старому рабочему:
— Небо, может быть, совершит чудо… Выкажите себя достойным этого, и пусть священник…
— Священник?.. Нет, спасибо… у меня есть сын, — сказал старик. — На его руках я отдам душу, которая всегда была честной и прямой…
— Ты… умереть!.. — воскликнул маршал. — О нет… нет…
— Пьер! — начал старик сперва довольно твердым голосом, но потом все слабее и слабее. — Ты сейчас… просил… совета… очень важного… Мне кажется… желание… указать тебе… на твой долг… меня и вернуло к жизни… Я умер бы… глубоко… несчастным… если бы… знал… что ты… пошел по недостойному… пути… И слушай… сын… мой честный сын… в эту страшную минуту… твой отец… не может ошибаться… ты должен… исполнить долг свой… иначе ты… поступишь… нечестно… и не исполнишь… последней… воли отца… Ты… не… колеблясь… должен…
Последние слова были почти непонятны, старик совсем ослабел. Единственно, что мог разобрать маршал, это были слова:
— Наполеон II… Клятва… бесчестие… сын мой... Затем несколько судорожных движений губами, и все было кончено.
В ту минуту, когда старик испустил последнее дыхание, наступила ночь, и снаружи раздались страшные крики:
— Горим!.. Горим!
Огонь появился в одном из отделений фабрики, наполненном легко воспламеняющимся материалом. Туда перед этим прокрался человек с лицом хорька. В то же время послышался барабанный бой, извещавший о прибытии воинской части из предместья.
Несмотря на все усилия, вот уже больше часа, как огонь пожирал фабрику.
Ночь светла и холодна. Порывисто дул сильный северный ветер.
Какой-то человек медленно приближался к фабрике по полю, складки местности еще скрывали от него пожар. Это господин Гарди. Он думал, что ходьба успокоит его лихорадку… ледяную лихорадку, похожую на озноб умирающего, и решил вернуться из Парижа пешком. Его не обманули: обожаемая возлюбленная, благородная женщина, которая одна только могла утешить его в горьком разочаровании, покинула Францию.
Сомнений больше не было: Маргарита уехала по воле матери в Америку. В искупление ее вины, мать потребовала от нее, чтобы она не оставила ни слова прощания тому, ради кого она пожертвовала супружеским долгом. Маргарита повиновалась…
Она, впрочем, не раз говорила ему сама:
— Между матерью и вами я не буду колебаться в выборе!
Так она и сделала… Надежды больше не оставалось… никакой надежды… Не океан разделяет их — это не препятствие, а слепое повиновение матери, которому она никогда не изменит… Все… все кончено!
Так… У него нет больше надежды на это сердце, которое служило ему последним прибежищем… Из его жизни вырваны самые живые корни… вырваны, разбиты, одним ударом, в один день, почти все сразу…
Что же остается тебе, бедная Мимоза, как звала тебя твоя нежная мать? Чем ты утешишься, утратив последнюю любовь… дружбу, убитую низостью друга?
О! тебе остается созданный по твоему подобию уголок мира, маленькая, тихая, цветущая колония, где благодаря тебе труд приносит награду и радость. Тебе остаются достойные ремесленники, которых ты сделал счастливыми, добрыми и благородными… Это тоже святая и великая привязанность… Пусть же она послужит тебе убежищем посреди страшных потрясений и крушения всего, во что ты свято верил… Спокойствие этого тихого, веселого пристанища, счастье твоих ближних — вот что успокоит твою скорбящую, кровоточащую душу, в которой живет только страдание!
Иди!.. Сейчас с вершины этого холма ты увидишь в долине тот рай трудящихся, в котором ты являешься благословляемым и чтимым божеством!
И вот господин Гарди на вершине холма.
В эту минуту пламя пожара, временно притихшее, с новой яростью охватило общежития. Яркий свет, сначала беловатый, потом рыжий и затем медно-красный залил весь горизонт.
Господин Гарди смотрел… и не верил своим глазам. Его изумление перешло в какое-то тупое недоумение. В это время громадный сноп пламени вырвался из дымного столба и устремился к небу, окруженный тучей искр, осветив пылающим отблеском всю долину до самых ног господина Гарди. Сильный северный ветер, то вздымая огненные языки, то расстилая их по земле, донес до ушей господина Гарди учащенные звуки набата с его фабрики, охваченной пламенем.