— Мам, папа изменял тебе, когда вы были женаты?
Долгое время я не отвечала, просто смотрела в их ясные глаза. Затем спросила:
— Вы готовы к этому разговору?
И они сказали, что готовы.
Тогда я сказала:
— Да, он мне изменял.
Бекка спросила:
— С Джоанной?
И я ответила:
— Да.
Затем я сказала — справедливости ради, — что незадолго до нашего разрыва тоже завела роман. Я посмотрела на своих девочек и объяснила, что я тогда влюбилась в писателя из Калифорнии и с ним у меня был роман. Я сказала, что у писателя была жена, затем добавила:
— И дети. Вот так я поступила. Вам следует знать.
Девочек это не удивило, а скорее заинтриговало — странно, да?
— Что было дальше? — спросила Крисси.
— Ну, его брак распался, но… Как бы сказать… Я знала, что мы не будем вместе, и так оно и вышло. Но после этого я уже не могла оставаться с вашим отцом.
Больше всего меня поразило, как мало их интересовали подробности. Крисси больше заботила Джоанна.
— Долго у них это было? — спросила она, и я ответила, что не знаю.
Бекка сказала:
— А мне она нравилась.
Крисси посмотрела на нее и сказала:
— Да ты ее обожала, — почти сердито, и тогда я сказала:
— Нет, ну а что, она же не знала.
Наступило молчание, потом Бекка покачала головой:
— Ничего не понимаю в этой жизни.
— Я тоже, — сказала я.
На прощанье мы с девочками обнялись и поцеловались, и они сказали, что любят меня. Эта беседа выбила меня из колеи, а девочек, похоже, не выбила. Так мне показалось.
Хотя кто знает, что чувствуют другие?
В аэропорту Ла-Гуардия я увидела Вильяма издалека, и я увидела, что его брюки хаки ему коротки. Это чуточку разбило мне сердце. На ногах у него были лоферы и синие носки, не темно-синие и не голубые, и они выглядывали на пару дюймов из-под штанин. Ах, Вильям, подумала я. Ах, Вильям…
Вид у него был измученный, под глазами темные круги. Он сказал: «Привет, Лютик» — и сел рядом со мной. У него был компактный чемоданчик на колесиках, коричневый с темными вставками. Кажется, дорогой. Вильям взглянул на мой ярко-фиолетовый чемодан:
— Серьезно?
— Ой, прекрати. Зато он никогда не теряется.
— Еще бы.
Вильям скрестил руки на груди, окинул взглядом зал и спросил:
— Ты уже бывала в Мэне?
По ковролину, устилавшему пол в аэропорту, полз младенец, а следом шагала его мать, на груди у нее висела детская переноска, и она улыбнулась нам, и я заметила, что Вильям тоже ей улыбнулся.
— Один раз, — ответила я.
— Да?
— Меня пригласили в Ширли-Фоллз выступить перед студентами тамошнего колледжа. По-моему, я тебе уже рассказывала.
— Расскажи еще раз, — попросил он. Его взгляд скользил по залу.
— Не знаю, какая это была книга, может, третья. В общем, меня позвал туда заведующий английской кафедрой — сам он писал рассказы, — и я провела с ним весь день, слушая про его стареющую мать и про бесконечные хлопоты с ней. И, пока мы гуляли по кампусу, я не увидела ни одного объявления про встречу со мной. После ужина он отвел меня в лекционный зал, где было расставлено около сотни стульев. И там не было ни души.
Вильям обернулся ко мне:
— Да ты что!
— Представляешь? Такого со мной никогда не случалось. Мы сидели и ждали, и где-то полчаса спустя я пошла к себе в комнату, и он потом написал мне электронное письмо с извинениями — мол, он понятия не имеет, как такое произошло. И лишь потом я подумала: уж его-то группы могли прийти. Видно, он даже их не позвал. Я написала ему: «Ничего страшного».
— Господи, — сказал Вильям. — Что на него нашло?
— Даже не представляю.
— А я представляю. — Вильям посмотрел на меня почти сердито. — Он тебе завидовал.
— Думаешь? Ну не знаю.
Вильям вздохнул и медленно покачал головой, глядя, как младенец ползет по полу.
— И правда, откуда тебе знать, — сказал он. И потянул себя за усы. — Они тебе хоть заплатили?
— Конечно. То есть я не помню. Но что-то наверняка заплатили.
— Господи, Люси, — сказал Вильям.
В Бангор мы прибыли вечером, без четверти десять; самолет у нас был небольшой, попутчиков немного. Шагая по аэропорту, — в залах было как-то темно и жутковато — я повсюду замечала таблички, приветствующие ветеранов войны, и Вильям сказал, что читал об этом, раньше здесь была база ВВС, и поэтому тут такая длинная взлетно-посадочная полоса. Именно сюда прилетали многие военные, возвращаясь домой из-за границы. Отсюда они улетали, Бангор был их последней остановкой в Штатах. По словам Вильяма, когда шла война в Ираке, оттуда в Бангор прилетало столько военнослужащих, что жители Мэна придумали торжественно их встречать. В аэропорту был особый коридор, мы туда не ходили, но над ним большими буквами было написано: «ЗАЛ ПРИВЕТСТВИЙ». Он выглядел почти как музей. При виде него я вспомнила об отце. Возвращаясь из Германии, мой отец сначала плыл на корабле до Нью-Йорка, а потом добирался до Иллинойса на поезде. Но, может, отца Вильяма доставили в Мэн на самолете, когда он был военнопленным?
— Нет, — сказал Вильям. — Он прибыл в Бостон по морю, а там пересел на поезд. Я об этом читал.
Меня не покидало ощущение нереальности происходящего.
И тут я увидела мужчину, который (как мне показалось) собирался ночевать в аэропорту; он был не стар и не молод, у него с собой было много белых пакетов и ни одного чемодана, и он находился в той части аэропорта, где приглушили свет. Похоже, он заметил, что я на него смотрю; он перестал есть из большой пачки чипсов, лежавшей у него на коленях.
Наш отель примыкал к зданию аэропорта; надо было пройти по крытому переходу, и вы оказывались в вестибюле, который — хоть там и было два кресла — вовсе не походил на вестибюль. Пока Вильям нас регистрировал (отдельные номера), я разглядывала бар. На высоких деревянных стульях сидели мужчины и несколько женщин, все смотрели в экран телевизора над баром. Я подошла к барменше и спросила, нельзя ли мне бокал шардоне.
— Бар закрыт, — ответила она, даже не взглянув на меня. — Работаем до десяти. — Она полоскала бокалы под струей воды из-под крана.
— Ну пожалуйста, — попросила я; судя по часам на стене, не было еще и пяти минут одиннадцатого, и барменша с недовольным видом налила мне вина.
С бокалом в руке я покатила свой фиолетовый чемодан вслед за Вильямом — нас поселили по соседству, — и, когда я вошла к себе в номер, там было очень холодно, приборчик на стене показывал всего шестьдесят градусов[1]. Всю жизнь я ненавидела холод. Я выключила кондиционер, но было ясно, что комната прогреется еще не скоро. В ванной стояла маленькая (малюсенькая) бутылочка с полосканием для рта, а рядом лежала пластиковая мужская расческа в целлофане. Я не могла оторвать от нее глаз; именно такая расческа была у моего отца. Я много лет не видела таких расчесок, маленьких, пластиковых, согнешь ее — и она с хрустом сломается пополам. Я постучалась к Вильяму, и он впустил меня. «Господи», — пробормотал он. У него в номере тоже было холодно. Работал телевизор; когда я зашла, он выключил звук. Я села на краешек кровати; по телевизору показывали анонс «Истории коллекционирования пуговиц», а следом — рекламу лекарства от Альцгеймера.
— Какие у нас планы на завтра? — спросила я.
Позавтракаем мы в дороге; сперва мы отправимся в Хоултон, чтобы проехать мимо дома Лоис Бубар. Просто посмотреть. Она живет в доме номер четырнадцать по улице Любезной. Затем мы могли бы съездить в Форт-Фэрфилд, потому что в шестьдесят первом году Лоис стала там «Мисс Картофельный цветок», у Вильяма была фотография, где ее везут по улицам Форт-Фэрфилда, которую он взял из интернета. Он показал мне эту фотографию на айпэде, но она была такая старая, что я не могла понять, похожа ли Лоис (еще совсем юная) на Кэтрин. Но она была красивая, это я заметила. Она стояла на передвижной платформе, увешанной гофрированной бумагой, и на улицах было полно народу и старых машин и несколько автобусов.
— А потом, если останется время, я хочу съездить в Преск-Айл, — сказал Вильям. — Оттуда родом муж Лоис Бубар, и мы просто быстренько поглядим, как там все.
— Ладно, — сказала я. — Но зачем?
— Просто посмотреть.
— Ладно.
— Так что утром мы поедем по платной дороге в Хоултон и просто посмотрим, что там есть посмотреть, — подытожил Вильям. Он выглядел старым. Он стоял у кровати, и спина у него была сгорбленная, а глаза тусклые. — Спокойной ночи, Люси, — сказал он, когда я собралась уходить.
Я обернулась:
— Как твои ночные страхи, Вильям?
Вильям развел руками:
— Исчезли. У меня жизнь стала хуже, вот они и прекратились, — добавил он.
— Понимаю, — сказала я. — Спокойной ночи.
Я позвонила администратору и попросила второе одеяло, и мне принесли его сорок пять минут спустя.
Той ночью мне снился Робби с Парк-авеню. Он был какой-то дерганый, а потом я проснулась и пошла в туалет, а потом снова легла и стала о нем думать.
Когда я ушла от Вильяма, у меня начался вроде как роман (я говорю не о писателе из Калифорнии, вроде как роман был позже) с мужчиной, которого я в разговорах с друзьями называла Робби с Парк-авеню. Мы познакомились в Новой школе[2], на курсе по Второй мировой, который я посещала, чтобы лучше понять отца, чтобы узнать как можно больше про Арденнскую операцию и битву в Хюртгенском лесу, потому что мой отец участвовал в обоих сражениях и, как я уже говорила, это сильно его травмировало. Отец умер за год до того, как я записалась на курс.
Впервые я заговорила с Робби с Парк-авеню в лифте, и лишь потом меня осенило, что чем-то — возможно, выражением лица — он напоминает мне папу. Он действительно мне в отцы годился, хотя мой отец был старше него. Но Робби с Парк-авеню хорошо одевался, он был высокий и носил длинное синее пальто.
Когда я впервые побывала в его квартире на Парк-авеню, она показалась мне удивительно необжитой, и в каком-то смысле это и впрямь было так. Робби с Парк-авеню дважды был женат, а его последняя подружка ушла от него к пожарному — и этот факт, похоже, не давал ему покоя. «Пожарный, — говорил он и смеялся, а иногда качал головой. — Чертов пожарный. Видно, она просто устала от меня», — говорил он про свою бывшую подружку.
Мы занялись любовью, и он был со мной ласков, а потом вдруг выпалил: «Стреляю в мамочку! Стреляю в мамочку!» — и это до смерти меня перепугало. Мне пришлось принять две таблетки успокоительного, которое я носила в сумочке, и после этого я уснула и всю ночь проспала, уткнувшись головой ему в грудь.
Каждый раз он произносил это.
Я оставалась у него по субботам три месяца.
Утром Вильям постучал ко мне в дверь; на нем снова были те короткие брюки хаки, и это вызвало во мне то же чувство, что и в аэропорту, но я плохо выспалась, а потому чувство было уже не таким сильным.
Вильям — прямо с порога — рассказал, что вчера, когда он лег спать, у него возникло странное ощущение, будто он держит на руках годовалую Бекку.
— Ее потное личико — помнишь, как она потела? — уткнулось мне в шею. Фух, Люси…
Он посмотрел на меня, и я почувствовала прилив нежности при виде боли на его лице.
— Ах, Пилли, — сказала я. — Как я тебя понимаю. Меня тоже иногда посещают очень яркие воспоминания.
Но тут я поняла, что он смотрит не на меня, а сквозь меня.
— Тебе удалось уснуть? — спросила я, и усы его дрогнули, и лицо расплылось в улыбке.
— Да. Представляешь? Я спал точно младенец.
Он не спросил, как спалось мне самой, и я ничего не сказала.
Мы покатили чемоданы в контору аренды автомобилей и вскоре уже сидели в машине. День выдался солнечный и теплый, но не жаркий. Пустые парковочные места тянулись бесконечно долго. На выезде из аэропорта мы увидели две таблички, одну поверх другой: сверху — «Заботимся дальше», а снизу — «Ангел на дому» (крупная такая табличка с раскинувшим крылья желто-фиолетовым ангелом).
— Здесь много стариков, — сказал Вильям. — Это самый старый и самый белый штат в Америке.
На трассе почти не было машин. Сквозь бетон по краям дороги пробивалась трава. Мы проехали мимо знака ограничения скорости до семидесяти пяти миль в час. Я глядела в окно; у дороги показалось деревце с желтеющей кроной и рыжеватой верхушкой и еще одно с ярко-красной листвой. Трава на обочине была какая-то блеклая — очень августовская картина без сочной зелени. За травой росли высокие деревья.
И тут мне кое-что вспомнилось.
Все годы нашего с Вильямом брака я представляла нас — даже когда Кэтрин была жива и еще больше после ее смерти, — я часто втайне представляла нас Гензелем и Гретель, детьми, что заблудились в лесу и пытаются по крошкам найти дорогу домой.
Это как будто противоречит моим словам, что только с Вильямом я чувствовала себя как дома. Но у меня в голове оба этих утверждения верны и не отменяют друг друга. Не знаю почему, но это так. Наверное, потому, что с Гензелем — даже посреди леса — мне всегда было спокойно.
Вскоре я заметила, что во мне нарастает знакомое чувство, оно началось еще накануне, в аэропорту, когда мне показалось, что все вокруг чуточку нереально, будто это и не аэропорт вовсе. А заметила я вот что.
Мне было страшно.
Деревья за окном стали какими-то чахлыми, потом пошли густые сосны. Еще через пару минут слева показалась березовая рощица. Но больше на этой бесконечной дороге ничего не было. Ни указателей. Ни других машин — разве что одна-две проехали мимо.
Я уже рассказывала, как легко поддаюсь страху, и чем дальше мы катили по пустой платной дороге, тем больше я жалела, что согласилась на эту затею.
Я боюсь непривычного. В Нью-Йорке я прожила много лет, и все в нем привычно, моя квартира, мои друзья, швейцары, автобусы, вздыхающие на каждой остановке, мои девочки… Все это привычно. А там, где я оказалась теперь, все было непривычно, и это меня пугало.
Это очень меня пугало.
А Вильяму я рассказать не могла, я вдруг почувствовала, что недостаточно хорошо его знаю, чтобы ему рассказывать.
«Мамулечка, — кричала я в душе, — мамулечка, мне так страшно!»
И добрая мать, которую я однажды сама себе придумала, отвечала: «Я понимаю».
Мы ехали и ехали, и Вильям молча глядел на бесконечную дорогу, простиравшуюся впереди. Наконец он сказал:
— Может, позавтракаем?
Я кивнула. Он свернул на съезд. Я больше не смотрела в окно.
На парковке у входа в закусочную стояла забитая мусором машина, мы прошли мимо нее. Весь салон — кроме водительского кресла — был завален мусором. Хламом. Плесени я не заметила, но от пола до потолка — а это был старый седан — высились горы газет, вощеной бумаги и картонных упаковок из-под продуктов. На табличке с номером была большая буква В и надпись «Ветеран».
— Вильям, — тихо сказала я.
— Что?
— Ты это видел? — спросила я, а он мне:
— Такое трудно не заметить. — И, открыв дверь закусочной, прошел впереди меня, но у него — как мне показалось — был морозец в голосе, и паника моя возросла.
Ох уж эта паника!
Если у вас ее не бывает, вам не понять.
В закусочной сидело человек десять; внутри она напоминала бревенчатую хижину, стены там были из бревен, и официантки были очень милы. Девушка с ярко-красной помадой на губах проводила нас к столику с диванчиками, она была низенькая и чуточку полненькая и приветствовала нас очень радушно. Вильям стал разглядывать меню, но у меня не было аппетита, и, когда вернулась официантка, я заказала болтунью из одного яйца, а Вильям — обычную яичницу и жареное мясо с картошкой.
За столиком напротив — точнее, наискосок — сидел беззубый мужчина, и с ним были еще двое, и беззубый объяснял им, что ему нужен паспорт.
— Вильям, — сказала я.
Он посмотрел на меня:
— Что такое?
Я прошептала:
— У меня паника.
И Вильям — как мне показалось — внутренне поник.
— Люси, ну с чего у тебя вдруг паника?
— Не знаю.
— Она случается у тебя до сих пор?
— Давно уже не было. Даже когда… — Я собиралась сказать: «Даже когда умер мой муж».
Скорбь и паника — разные вещи. Но я этого не сказала.
Честное слово, Вильям чуть не закатил глаза.
— И что мне прикажешь делать? — спросил он, и я его прямо возненавидела.
— Ничего, — ответила я.
Тогда Вильям сказал:
— Наверное, здешние края напоминают тебе о детстве.
— Они не напоминают мне о детстве. Ты хоть одно соевое поле видел?
Но стоило мне сказать это, и я тут же поняла, что он прав. За всю дорогу нам встретилось от силы несколько машин, и такая изолированность меня пугала.
— Ну, Люси. — Вильям откинулся на спинку диванчика. — Я не знаю, чем тебе помочь. Как ты помнишь, всего семь недель назад меня бросила жена.
— А у меня муж умер, — сказала я. И подумала: это соревнование?
— Я знаю, — ответил Вильям. — Но я не знаю, что делать с твоей паникой. Я никогда не знал, что делать с твоей паникой.
— Ну, мог бы хоть дверь подержать, а не ломиться первым, — сказала я. А затем добавила: — И раз уж на то пошло, мог бы носить брюки нормальной длины. Твои хаки такие короткие, что у меня от них депрессия. Господи, Вильям, да ты выглядишь как лопух.
Вильям выпрямился; он был искренне удивлен.
— Что, правда? Ты уверена? — Он вылез из-за стола. — Нет, серьезно? — спросил он, разглядывая штанины.
— Да! — ответила я, и у него дрогнули усы.
Он сел на место, запрокинул голову и рассмеялся — настоящим смехом, какого я от него не слышала целую вечность.
И паника меня отпустила.
— Вы только послушайте, — сказал Вильям. — Люси Бартон говорит, что мне штаны коротки.
— Да, говорю. Нелепица жуткая.
Вильям снова рассмеялся.
— И называет меня лопухом. Да кто сейчас так выражается?
— Я выражаюсь, — сказала я, и это еще больше его рассмешило.
— Я недавно их купил. Я тоже себя спрашивал, не слишком ли они коротки.
— Слишком.
— Я их без обуви мерил.
— Все, забудь, — сказала я. — Отдай их нуждающимся.
И смех Вильяма поднял мне настроение. И после этого все пошло на лад.
Официантка принесла нам горы еды. У Вильяма на тарелке была груда красноватого мяса, а сверху яичница, а поверх яичницы — жареная картошка и еще три щедрых ломтя хлеба. Мне досталась большая порция болтуньи, а еще жирный бекон и тоже три огромных ломтя хлеба. «Боже», — сказала я, а Вильям сказал: «Господи Иисусе».
— Слушай, так что нам делать с Лоис Бубар? — спросил Вильям. Он потыкал вилкой красноватое мясо и отправил кусочек в рот.
— На месте разберемся, — сказала я.
Мы немного поговорили о Лоис Бубар, и как она стала «Мисс Картофельный цветок», и знает ли она, что родная мать ее бросила. Вильям считал, что знает, а у меня были сомнения.
— Ну да, тут не угадаешь, — сказал Вильям. И покачал головой. — Боже правый, — добавил он.
Чуть позже к нам подошла официантка и предложила сложить остатки еды в контейнеры.
— Спасибо, не нужно, — сказал Вильям. — Мы уже наелись.
— Точно? — переспросила официантка. Она удивленно посмотрела на нас и поджала свои краснющие губы.
— Точно, — ответил Вильям, и тогда она сказала, что принесет нам счет. — Может, моя родственница, — сказал Вильям. Он не шутил.
— Возможно, — сказала я.
Когда мы уходили, он театрально открыл передо мной дверь.
Отъехав от закусочной, мы увидели табличку «Бутик Либби. Ковры, ламинат, виниловые полы. ЗАКРЫТО». На выезде из города на телефонных столбах висели американские флаги, один за другим, и порой среди них мелькал черный флаг, символ военнопленных и пропавших без вести. Мы никак не могли отыскать въезд на трассу. Мы все колесили и колесили по переулкам, и в одном месте на обочине рос золотарник и короткие стебли рогоза, и трава там была с розоватым отливом, но только сверху, а снизу бурая и сухая. Ни машин, ни людей не было видно, и это в разгар дня, в среду, в конце августа. Зато готовых обрушиться домов — хоть отбавляй, со звездами на фасаде в честь ветеранов, с золотыми звездами в честь погибших.
Мы проезжали мимо табличек «Помолимся за Америку». И деревянных домиков христианского лагеря.
Чуть поодаль от дороги, возле заброшенной постройки, валялась груда ржавых машин.
— Будь я маньяком, который хочет убить девушку и спрятать ее труп, я сделала бы это здесь, — сказала я. — Господи.
Вильям бросил на меня взгляд. Он улыбнулся — усы его дрогнули — и потрепал меня по коленке.
— Ох, Люси, — сказал он.
Но стоило мне заговорить об этом — о маньяке, который хочет избавиться от трупа, — и я кое-что вспомнила:
Дорога, и готовые обрушиться дома, и трава на обочине, и безлюдные улицы — все это навеяло мне такое почти воспоминание, как я еду с отцом в пикапе, на переднем сиденье, совсем маленькая; окно открыто, и ветер тормошит мои волосы, и кроме нас никого… Куда же мы едем? От воспоминания не веяло унынием моего детства. Наоборот, оно затронуло что-то в глубинах моей души, и я почувствовала почти — как бы это описать? — я почувствовала почти свободу, вспоминая, как ехала с отцом в его стареньком красном «шеви». Теперь, когда я ехала с Вильямом, мне почти захотелось обвести окрестности рукой и сказать: здесь живут мои люди. Но это не так; я никогда не чувствовала принадлежность ни к одной группе людей. И все же в этот момент, проезжая по сельскому Мэну, я обрела понимание — иначе не назовешь, — понимание людей в этих домах, в тех немногих домах, что встретились нам на пути. Странное ощущение, но вполне реальное: на миг я почувствовала, что понимаю, где я. И даже что люблю этих людей, которых мы не видели, живущих в этих домах с пикапами на подъездных дорожках. Вот что я почти почувствовала. Вот что я почувствовала.
Но я не стала говорить об этом Вильяму, выросшему в Ньютоне, Массачусетс, а не в бедном Эмгаше, Иллинойс, как я сама, — Вильяму, столько лет прожившему в Нью-Йорке. Я тоже много лет прожила в Нью-Йорке, но Вильям обжился там — эти его костюмы на заказ, — он обжился там, как, по-моему, не удалось обжиться мне. Так и не удалось.
И тут мне вспомнилась одна женщина, мы познакомились на вечеринке. Это была первая — и единственная — вечеринка, на которую я пошла после смерти Дэвида, и ничего приятного я от нее не ждала. Но там была одна женщина, моложе меня лет на десять, я бы дала ей пятьдесят три, и она рассказала мне, что зарегистрировалась на сайте «Просто поговорить» и это изменило ее жизнь; она рассказывала это со всей прямотой, у нее тушь собралась комком в уголке глаза, и я все хотела сообщить ей об этом — хотя ни за что бы не осмелилась, — а потом я забыла про тушь и начала слушать, так меня увлек ее рассказ. Она только что вернулась из Чикаго, где встречалась с мужчиной в отеле «Дрейк», — это была третья их встреча — просто чтобы поговорить. Да, они просто разговаривали.
Я спросила, не страшно ли это — встречаться с незнакомым мужчиной; по ее словам, они были ровесники, и она сказала, что поначалу было страшно, но как только она его увидела (тут она коснулась моей руки), в голове у нее промелькнуло: «Боже, ему так одиноко!» «Прямо как мне», — добавила она и кивнула. Говорили они по очереди, ей нужно было поговорить о свекрови, та умерла много лет назад, но она (моя собеседница) ощущала «некоторую незаконченность», а мужчина, звали его Ник, хотел поговорить о сыне, тот всю жизнь был какой-то неправильный, а жена Ника была сыта по горло этими беседами, об этом он и говорил.
— И мы просто слушаем друг друга, — сказала женщина. Затем глотнула минеральной воды из бокала — воды, не вина — и несколько раз кивнула. — Я даже не знаю, правда ли его зовут Ник, — добавила она.
Я спросила, не боится ли она влюбиться.
Она снова глотнула минеральной воды.
— Забавно, что вы об этом спрашиваете, ведь когда мы познакомились, я сказала себе: «Боже, нет, в такого я точно не влюблюсь!» Что только к лучшему, конечно. Но, знаете, с момента нашей последней встречи я все думаю о нем, и, знаете, есть в этом нотки…
— Привет! — К ней подошла молодая женщина и обняла ее, и моя собеседница воскликнула:
— Какими судьбами! — И больше в тот вечер мы не разговаривали.
Люди одиноки, вот я к чему. Многие не могут сказать близким то, что им, возможно, хочется сказать.
До Хоултона мы добрались к полудню. Под сияющим солнцем стояли большие кирпичные здания: суд, почтамт. На главной улице была горстка магазинов — мебельный, магазин одежды, — и мы медленно проехали мимо, а потом я увидела табличку «Улица Любезная» и закричала: «Вильям, мы на улице Любезной!» Вдоль дороги тянулись маленькие деревянные дома, два дома подряд были выкрашены в белый цвет. А потом мы увидели номер четырнадцать, и это оказался самый красивый дом во всей округе. Он был совсем не маленький — трехэтажный, свежевыкрашенный, с синими стенами и красными ставнями, с садиком у крыльца и гамаком. Вильям не отрывал от него взгляда, но проехал мимо, а машину остановил лишь через квартал.
— Люси, — сказал он.
— Я видела, — сказала я.
Так мы сидели минуту-другую, и солнце светило в лобовое стекло, а потом, оглядевшись по сторонам, я заметила библиотеку.
— Давай зайдем в библиотеку, — сказала я.
— В библиотеку? — сказал Вильям.
— Ага.
Мы зашли в библиотеку, и внутри была винтовая лестница, а рядом стойка выдачи книг, и в креслах сидели два посетителя, старик и девушка, и читали газеты. Атмосфера была приятная, такая атмосфера и должна царить в библиотеке маленького городка. Библиотекарша, женщина лет пятидесяти пяти, подняла голову. Волосы у нее были почти бесцветные, такие, знаете, тускло-русые (в молодости она, вероятно, была блондинкой), а глаза не большие и не маленькие — я хочу сказать, выглядела она как-то безлико, зато почти сразу приветливо спросила:
— Чем я могу вам помочь? — Похоже, она поняла, что мы не местные.
— Отец моего мужа был немецким военнопленным и работал здесь на картофельных полях, — сказала я. — У вас есть материалы об этом?
Библиотекарша внимательно посмотрела на нас и вышла из-за кафедры.
— Да, — сказала она. И отвела нас в уголок, посвященный немецким военнопленным, и Вильяма переполнили чувства, это было видно по его лицу.
На стене висели рисунки, сделанные военнопленными. На полках лежали старые журналы, раскрытые на статьях про военнопленных, и какая-то тонкая книжечка.
— Меня зовут Филлис, — сказала библиотекарша, и Вильям пожал ей руку, чем, по-моему, ее удивил. Тогда она спросила, как зовут его, и Вильям представился, а потом обратилась ко мне и спросила, как зовут меня, и я пробормотала: «Люси Бартон». — Ну что ж, изучайте, — сказала Филлис, придвигая к стеллажу два кресла, и мы сказали ей спасибо.
Целая полка была уставлена старыми снимками, и, приглядевшись к одному из них, я воскликнула:
— Вильям! Это же он!
На снимке было четверо мужчин, они сидели на корточках, и снизу были подписаны их имена и фамилии. Один улыбался, остальные — нет. Вильгельм Герхардт сидел с краю. Он не улыбался. Его кепка была сдвинута набок, и он смотрел в камеру серьезным взглядом — взглядом, который почти говорил: «Да пошли вы». Вильям взял снимок в руки и долго его разглядывал, а я смотрела на Вильяма, пока он его разглядывал. А потом отвернулась.
Когда я повернулась обратно, он все еще изучал снимок; наконец он поднял глаза и сказал:
— Это он, Люси. — Затем добавил чуть тише: — Это мой отец.
Я снова взглянула на фото, и меня снова поразило выражение лица Вильгельма. Все мужчины были худыми, но у Вильгельма были темные брови и темные глаза, и смотрел он слегка презрительно.
Филлис по-прежнему стояла у нас за спиной.
— Мы очень гордимся тем, как с ними тут обращались. Вот, смотрите… — И она открыла тоненькую книжечку и показала нам фотографии писем, которые местные фермеры получали от вернувшихся в Германию военнопленных. В каждом письме была просьба прислать еды. — Один фермер отправлял в Германию целые горы провизии, — сказала Филлис и, пролистав книжечку, показала нам фотографию фермера, грузившего большие коробки на транспортер. Фамилия у фермера была не Траск. Я и не думала, что это окажется Траск. — Вы не спешите, — сказала Филлис и вернулась за стойку.
Вильям подтолкнул меня в бок и показал цитату ближе к концу тоненькой книжечки. Это были слова немецкого военнопленного о том, как утром двадцатого апреля, в день рождения Гитлера, они сшили свастики из фиолетовой ткани и развесили их в бараках. Потом я вычитала в одном письме, написанном уже после войны, что было время, когда военнопленных недокармливали. И вспомнила рассказ Кэтрин, как она носила им пончики. Мы больше часа изучали материалы, затем вернулась Филлис.
— У меня муж на пенсии, если хотите, он отвезет вас к баракам — к тому, что от них осталось, — сказала она. — Это рядом с местным аэропортом.
Вильям просиял:
— Ой, было бы замечательно.
Филлис отправила мужу сообщение и немного спустя сказала:
— Он будет через десять минут. — Так что мы собрали вещи и пошли к стойке выдачи. Там лежала стопка моих книг. — Подпишете для наших читателей? — спросила Филлис. И я сказала — конечно, давайте, хотя у меня в голове не укладывалось, что она может меня знать (ведь я невидимка), но я все равно подписала.
Муж Филлис, Ральф, такой же приветливый, как она сама, и с такими же бесцветными, некогда светлыми волосами, заехал за нами на джипе. На нем были брюки хаки — правильной длины — и красная футболка. В машине он разговаривал в основном с Вильямом — Вильям сидел спереди, а я сзади, — и светило солнце, и дорога заняла где-то пятнадцать минут; сначала Ральф показал нам смотровую вышку, она была не очень высокая, а потом свернул на проселок, притормозил и, не глуша двигатель, показал нам все, что осталось от лагеря, где когда-то жило больше тысячи военнопленных. От лагеря остался лишь кусок бетонной стены.
И тут со мной случилась странная штука. Не знаю, как объяснить, чтобы вы поверили, поэтому просто расскажу, что произошло.
Я взглянула на останки бетонной стены, кое-где ее покрывала зеленая листва, и листва эта блестела на солнце, и тут меня переклинило, и с этого момента, что бы ни говорил Ральф, я все знала наперед. Я имею в виду, стоило ему раскрыть рот, а я уже заранее знала, какие слова он произнесет. Ничего важного он не говорил — лишь описывал, как строили бараки и какая там была теплоизоляция. Но в голове у меня звучал женский голос, когда-то все это мне уже рассказывавший. Просто удивительно. «Это дежавю?» — подумала я. И сразу поняла, что нет. Ощущение длилось гораздо дольше, это было очень странное мгновение. Или множество мгновений.
Ральф высадил нас у библиотеки, и мы оба пожали ему руку и поблагодарили его, а потом, когда мы сели в свою машину, я рассказала Вильяму, что произошло, и он долго смотрел на меня испытующим взглядом.
— Ничего не понимаю, — сказал он.
— Я тоже, — сказала я.
— Но это было видение? — спросил он. (У меня уже случались видения — как и у моей матери, — и даже Вильям, ученый, знал про них и не подвергал их сомнению.)
— Нет, — сказала я. — До видения это недотягивает. — А потом добавила: — Я будто на миг проскользнула между мирами. Только длилось это дольше, чем миг.
Вильям поразмыслил над моими словами и покачал головой.
— Ладно, Люси, — сказал он и завел мотор.
Видения моей матери.
Одной ее заказчице — мама занималась пошивом и ремонтом одежды — должны были удалять желчный пузырь, и накануне операции маме приснилось, что у этой женщины рак. Утром мама рыдала у нашей старой стиральной машинки, и, когда я спросила, что случилось, она объяснила, что в женщине «он уже повсюду», — и оказалась права. Заказчица умерла два с половиной месяца спустя.
Один мужчина в нашем городе покончил с собой, и мама заранее знала, что это случится, за несколько недель. «Я все видела», — сказала она. И он действительно покончил с собой — застрелился в поле. Он служил дьяконом в конгрегационалистской церкви, хороший был человек; помню, он всегда улыбался мне, когда мы приходили в церковь на День благодарения ради бесплатного обеда.
Когда я была маленькой, у нас в окру́ге пропал мальчик, и мама сказала, что он упал в колодец. У нее было видение, сказала она. Папа предложил обратиться в полицию, а она ему: «Ты спятил? Меня примут за сумасшедшую! Нам это нужно? — Она сказала: — Нам нужно, чтобы весь город так думал?» Но потом мальчика в колодце нашли, и ей не пришлось никому рассказывать. Знали только мы. Он выжил.
Когда родилась Крисси, я получила от мамы письмо — я не сообщала ей о беременности, — и в письме говорилось: «У тебя родилась дочка, у меня было видение, в котором ты держала младенца в пеленке, и я сразу поняла, что это девочка».
Такой была моя мама, и я это принимала.
Мои видения сбывались редко, и я не придавала им значения. (Не считая снов про измены Вильяма, если это, конечно, были видения, в чем я сильно сомневаюсь.) Но это еще не всё.
Много лет назад я преподавала в колледже на Манхэттене, и у меня была подруга, которая тоже там преподавала, и как-то раз она пригласила меня в свой загородный дом на Лонг-Айленде, и я забыла там часы; они были ерундовые, почти ничего не стоили, и я даже не вспоминала про них и не просила их вернуть. Но как-то утром, много месяцев спустя, заходя в подземку, я представила часы в своем почтовом ящике в колледже — почтовые ящики были просто ячейками в деревянном стеллаже, — и, когда я приехала, часы были там, в точности как я представляла. Это самое странное из всех моих видений. Я хочу сказать, оно ничего для меня не значило. Вот так.
Мы хотели пообедать в Хоултоне, но единственная закусочная, которую мы нашли, работала до двух тридцати, а мы приехали в два тридцать пять.
— Извините, — сказала официантка и, закрыв у нас перед носом дверь, заперла ее изнутри.
— Где здесь можно поесть? — спросил Вильям через стекло, но официантка уже ушла.
— Господи, — сказал Вильям. — Ладно, пообедаем в Форт-Фэрфилде.
По плану Вильяма в Форт-Фэрфилде мы посмотрим на улицы, по которым в свой звездный час разъезжала на платформе Лоис Бубар, когда стала «Мисс Картофельный цветок», — не знаю, почему для него это было так важно, — а ночь проведем в Преск-Айле, городке в сорока милях от Хоултона, но всего в одиннадцати от Форт-Фэрфилда, потому что, как объяснил свой интерес Вильям, «оттуда родом ее муж», так он сказал про Преск-Айл, и там мы решим, что делать на следующий день, когда мы поедем через Хоултон в аэропорт, чтобы сесть на вечерний рейс в Нью-Йорк. Я имею в виду, там мы решим, что делать с женщиной из дома номер четырнадцать по улице Любезной, единоутробной сестрой Вильяма Лоис Бубар.
По дороге в Форт-Фэрфилд над нами раскинулось необъятное небо, и я ощутила маленький прилив радости, потому что под таким небом я росла. Это было красивое небо, с солнцем и низкими облачками, похожими на стеганое одеяло, и солнце то скрывалось за ними, то выглядывало снова, освещая зеленые пастбища, и нам попалось огромное поле с подсолнухами. Еще нам попадались поля, засеянные клевером под покров, чтобы в почве накапливались питательные вещества, а весной, как я помнила еще с детства, клевер уберут. Не ожидала, что почти знакомая картина так во мне откликнется, что утренняя паника и ощущение изоляции сменятся этим. Я радовалась, вот я к чему. И снова в памяти моей всплыла поездка с отцом в пикапе.
На полпути — дорога опять была почти пустой — Вильям сказал:
— Прости, что я творил столько херни, когда мы были женаты.
Он смотрел прямо перед собой, поза у него была расслабленная, руки лежали на нижней части руля.
— Ничего, а ты прости, что я так странно себя вела, — сказала я.
Он кивнул, и дальше мы ехали молча.
Эта беседа, почти слово в слово, повторялась уже не первый год, не часто, но порой она всплывает — такое взаимное извинение. Кто-то удивится, но для нас с Вильямом это в порядке вещей. Из такой мы сотканы ткани.
И для нас было совершенно естественно повторить эту беседу в тот день.
— Напишу девочкам, — сказала я, и обе они тут же ответили на мое сообщение. «Не терпится услышать подробности!» — писала Бекка.
Мы проехали мимо двух маленьких домов со спутниковыми тарелками. На одной ферме стояло четыре самосвала — похоже, они годами не двигались с места, колеса едва выглядывали из высокой травы. Затем Вильям заговорил:
— Мой отец был членом гитлерюгенда.
— Расскажи еще раз, — попросила я; он уже рассказывал эту историю когда-то давно.
— На моей памяти отец лишь раз упоминал войну, по телевизору шел сериал — как же он назывался? — про лагерь для военнопленных в Германии. Якобы комедийный.
Я не ответила, потому что росла без телевизора, а еще потому что уже слышала эту историю. Вильям продолжил:
— «Не смотри эту дрянь, Вильям, — сказал мне отец. А потом повернулся ко мне и сказал: — В Германии происходили очень плохие вещи. Мне не стыдно за то, что я немец, но мне стыдно за то, что сделала Германия». — Вильям задумчиво добавил: — Наверное, он решил, что я уже достаточно взрослый для этой истории, мне было двенадцать. Отец рассказал, что был членом гитлерюгенда, так полагалось в то время, и он не особенно об этом задумывался, и позже он воевал в Нормандии, но про гитлерюгенд я должен знать. И еще кое-что: он думал, что умрет в окопе во Франции, но те четверо американцев не убили его, и он всегда хотел найти их и поблагодарить. Ну то есть он дал мне понять, что не поддерживает — во всяком случае, теперь — то, что сделала его страна. А я просто ответил: «Ладно, пап, ясно». — Вильям покачал головой. — Боже, как жалко, что я ни о чем его не расспрашивал.
— Знаю, — сказала я. — Мне тоже.
— И Кэтрин Коул… Она никогда не рассказывала, что он думал о войне, разве что в общих чертах.
Я и это знала, но ничего не ответила.
Извинение Вильяма напомнило мне вот о чем.
Много лет назад, когда Вильям признался мне в своих изменах, у меня сложилось впечатление, что одна женщина ему особенно дорога, хоть он и говорил, что никого из них не любит, это была женщина с его работы — не Джоанна, — и я подозревала, что ради нее он может меня бросить. Мы вчетвером отправились в Англию — мы с Вильямом и девочками то есть, — это была идея Вильяма, потому что я всю жизнь хотела там побывать, и вот мы отправились в Англию, но как раз незадолго до этого я узнала о женщине с работы, и о других тоже. Но, как я уже сказала, женщина с работы была ему особенно дорога. И как-то ночью в Лондоне — девочки уже спали — я пошла в ванную и начала плакать, и пришел Вильям, и я сказала: «Пожалуйста, только не бросай меня!» А он мне: «Почему?» А я ему — как сейчас помню, я сидела на полу и цеплялась за шторку для душа, а потом за его штанину, — я ему: «Ведь ты же Вильям! Ты Вильям!»
Годы спустя, когда я решила от него уйти, Вильям плакал, но не говорил ничего подобного. Он сказал: «Я боюсь быть один, Люси». Я ждала, но так и не услышала: «Только не бросай меня, ведь ты же Люси!»
Раз, когда я уже ушла от него, я позвонила ему и сказала: «Может, нам стоит попытаться снова?» И он ответил: «Только если ты можешь привнести в отношения что-то новое».
У меня не было ничего нового. Я хочу сказать, я не знала, что нового могу привнести в отношения, вот.
Насчет авторитета.
Когда я преподавала литературное мастерство — что я делала много лет, — я рассуждала об авторитете. Я говорила своим студентам, что главное — подходить к тексту с авторитетом.
И, увидев фотографию Вильгельма Герхардта в библиотеке, я сразу подумала: вот он, авторитет. Я тут же поняла, почему Кэтрин в него влюбилась. Дело было даже не во внешности, а в том, как он держался, — мол, он исполнит, что велено, но вы никогда не получите его душу. Я живо представила, как он играет на пианино, а после встает и уходит. И постепенно я осознала: вот почему я влюбилась в Вильяма. Нас притягивает авторитет. Правда. Что бы мы ни говорили, нас притягивают люди, в которых чувствуется авторитет. С ними нам безопасно.
И даже в разгар наших Трудностей — как я их называю — Вильям не утратил в моих глазах авторитета. Даже когда я представляла нас Гензелем и Гретель, заблудившимися в лесу, мне всегда было с ним безопасно. Почему с некоторыми людьми нам так безопасно? Трудно сказать. Но когда мы с Вильямом познакомились и потом, после свадьбы, и даже в разгар наших Трудностей мне было с ним безопасно. Помню, когда мы поженились и у нас возникли первые проблемы (я уже писала об этом), я сказала одной подруге: «Я, как рыбка, плавала кругами, а потом вдруг натолкнулась на камень».
Вскоре показалась табличка «Добро пожаловать в дружелюбный Форт-Фэрфилд».
Вильям подался вперед и прищурился.
— Господи, — сказал он.
— Боже правый, — сказала я.
Все в городе было закрыто. Машин на улицах не было, а на торговом центре, носившем название «Виллидж Коммонс», висело объявление: «Сдается в аренду». У дороги возвышался Первый национальный банк с белыми колоннами, двери его были заколочены. Магазин за магазином стояли закрытые. Казалось, работает лишь маленькое почтовое отделение в конце главной улицы. Параллельно улице текла река.
— Люси, что здесь произошло?
— Понятия не имею.
Картина была зловещая. Кофейни, магазины одежды, аптеки — все в этом городе было закрыто, и мы снова проехались по главной улице, где не было ни одной машины, а потом двинули обратно.
— У этого штата дела плохи, — сказал Вильям, но я видела, что он глубоко потрясен. Я и сама была потрясена.
— Умираю с голоду, — сказала я. Поблизости не было даже заправки.
— Поедем в Преск-Айл, — предложил Вильям. Я спросила, далеко ли до Преск-Айла, и Вильям сказал, где-то одиннадцать миль, но мы даже не выехали на трассу, поэтому я сказала, что не смогу так долго ждать. — Тогда смотри по сторонам, увидим закусочную — остановимся, — сказал он.
Сперва мы ехали молча, потом я спросила:
— Почему тебе так хотелось в Форт-Фэрфилд?
Вильям ответил не сразу, он все смотрел на дорогу и покусывал усы. А потом произнес:
— Я подумал, когда мы встретимся с Лоис Бубар, я смогу сказать ей, что мы ездили в Форт-Фэрфилд и осматривали места, где она стала «Мисс Картофельный цветок», и она оценит, что я проявил к ней такой интерес, и ей будет приятно.
Ах, Вильям, подумала я.
Ах, Вильям…
А потом Вильям сказал:
— Постой-ка. Ричард Бакстер родом из Мэна.
Когда мы с Вильямом только познакомились, он рассказал мне о работе Ричарда Бакстера. Ричард Бакстер был паразитологом — специализировался на тропических болезнях, как и сам Вильям, — и придумал, как диагностировать болезнь Шагаса; диагностировать ее умели и до него, но к тому времени, когда ставили диагноз, пациент обычно уже был мертв, а Ричард Бакстер придумал, как ставить диагноз быстрее. Он открыл — если я правильно понимаю, — что паразитов можно обнаружить в свернувшейся крови. Когда мы с Вильямом познакомились в колледже в пригороде Чикаго, он занимался болезнью Шагаса, а Бакстер сделал свое открытие, как быстрее ставить диагноз, за десять лет до этого.
Вильям притормозил у обочины и достал айпэд, минуту-другую он копался в нем, а затем сказал: «Все ясно» — и свернул на ближайшем повороте направо, и теперь уже мы ехали по другой дороге.
— Это невоспетый герой, вот он кто. Он спас столько жизней, Люси, — продолжал Вильям.
— Знаю. Ты уже говорил.
— Он работал в Университете Нью-Гэмпшира, но родился в Мэне. Я только сейчас об этом вспомнил.
Я окинула взглядом поля, на невысоком холме показалась запряженная лошадью повозка, ей правил мужчина в широкополой шляпе.
— Ты только посмотри, — сказала я.
— Это амиши, — сказал Вильям. — Они перебрались сюда из Пенсильвании, чтобы возделывать землю. Я про них читал.
Затем мы проехали мимо фермерского дома, на крыльце которого сидели два ребенка. Маленький мальчик, тоже в широкополой шляпе, и маленькая девочка в длинном платье и чепчике. Они энергично замахали нам. Как энергично они замахали!
— Смотреть тошно, — сказала я, помахав им в ответ.
— Почему? Они живут как им нравится, — сказал Вильям.
— То есть как сумасшедшие. И детей заставляют так жить.
Сказав это, я поняла, что амиши напомнили мне о детстве, сами знаете, из какой я вышла семьи. Дэвид вышел из другой семьи, но он тоже рос в герметичной среде.
Недавно — в Нью-Йорке — я смотрела документальный фильм о людях, покинувших общину хасидских евреев, я смотрела его из-за мужа, он умер в прошлом году, и мне пришлось выключить на середине. А все потому, что происходящее слишком напоминало мою жизнь — не мир, который эти люди покинули, он был мне незнаком, но то, как им жилось после. Они ничего не знали о массовой культуре, и так было с Дэвидом, когда он ушел, и так было в моем случае — в моем случае это длится до сих пор, такие вот лишения не дают о себе забыть никогда.
— Терпеть не могу, когда детям не оставляют выбора. — Я махнула в сторону фермы, которую мы проехали.
Вильям ничего не ответил. Похоже, он думал не об амишах. Спустя пару минут он сказал:
— Странная судьба — родиться в таком вот месте и стать специалистом по тропическим болезням.
Я подождала, но он ничего не добавил. Тогда я спросила:
— Как продвигается твоя работа?
Он бросил на меня взгляд:
— Она уже никуда не продвинется. Моя карьера окончена.
— Нет, не окончена.
— Нет, окончена.
Я ничего не ответила. Мы молча ехали по дороге, ведущей в Преск-Айл.
— Боже, мне срочно нужно поесть, — сказала я немного спустя, у меня появились странные ощущения в голове, будто она сама по себе, как бывает, когда мне срочно нужно поесть.
— И где ты здесь предлагаешь найти еду? — спросил Вильям.
Нам действительно не попалось ни одной закусочной, мимо мелькали лишь деревья и редкие дома, и так много миль подряд.
Я взглянула на бесконечный асфальт с кромкой сухой травы и спросила:
— Ты завидуешь Ричарду Бакстеру?
Понятия не имею, почему я об этом спросила.
Вильям снова бросил на меня взгляд, и машину слегка мотнуло.
— Господи, Люси, надо же такое сказать. Нет, я ему не завидую. Боже правый. — А затем, пару минут спустя: — Но про диагностические методы Герхардта никто не слышал, верно?
Тогда я сказала:
— Вильям, ты помог массе людей, ты столько лет занимался шистосомозом, а еще ты преподавал…
Он поднял руку, чтобы я перестала. И я перестала.
Внезапно Вильям издал звук, похожий на смешок. Я обернулась:
— Что?
Он не отрывал взгляда от дороги.
— Помнишь, как-то раз мы устроили званый ужин — ну, званый ужин — это громко сказано, ты никогда не умела устраивать настоящие званые ужины, — но мы пригласили в гости друзей, и вот они уже давно ушли, и я лег спать, но потом встал и спустился в столовую… — Вильям посмотрел на меня. — А там… — Опять он издал этот почти смешок, а потом уставился на дорогу. — А там ты: склонилась над столом и целуешь тюльпаны в вазе. Ты их целовала, Люси. Каждый цветок. Это было так странно.
Я отвернулась к окну, лицо у меня разрумянилось.
— Ты странная, Люси, — сказал он. Вот так.
Каждое утро, закончив мыть посуду после завтрака, Дэвид садился на наш белый диван у окна и легонько хлопал по сиденью; он всегда улыбался мне, когда я садилась рядом. А потом говорил — каждое утро говорил он эти слова: «Люси Би, Люси Би, как мы встретились с тобой? Слава богу, вместе мы».
Он в жизни не стал бы надо мной смеяться. Никогда. Ни за что.
Мы с Вильямом ехали дальше, и вдруг меня ожгло воспоминание о том, каким отвратительным бывал порой наш брак: близость настолько густая, что заполняет собой всю комнату, горло забито знанием другого, и вот уже закладывает ноздри — от запаха его мыслей, от неловкости слов, которые вы произносите вслух, от приподнятой брови, едва уловимого наклона головы; никто, кроме другого, не поймет смысла этих мелочей, но с такой жизнью ты не будешь свободным, никогда.
Близость обернулась кошмаром.
В Преск-Айл мы приехали засветло: дни в августе длинные, к тому же не было еще и пяти. Это место уже больше смахивало на город. Но и там народу почти не было. Один мужчина, сидевший на скамейке на главной улице, добавлял в бутылку с водой заменитель сахара, затем он достал телефон-раскладушку. Я годами не видела телефонов-раскладушек.
— Что мы здесь делаем? — спросила я Вильяма. — Объясни еще раз.
И тогда он сказал:
— Отсюда родом муж Лоис Бубар. Ты что, не слушала?
И я подумала: «Ах, Вильям. Боже правый». Вот что я подумала.
Большую часть пути Вильям не раскрывал рта, он явно был не в духе. Все потому, что я спросила его о работе, так мне кажется. И обвинила в том, что он завидует Ричарду Бакстеру. Но от его молчания мне стало одиноко.
Центр города напоминал Дикий Запад, вдоль главной улицы рядами тянулись невысокие дома. Мы припарковались на стоянке отеля, где Вильям забронировал номера. Вестибюль там был маленький — как в отеле при аэропорте, — лифт тоже был маленький, и мы целую вечность ехали на третий этаж.
— До скорого, — сказал Вильям и пошел вперед, катя за собой чемодан; его номер был наискосок от моего, чуть дальше по коридору.
— Я умираю с голоду, — сказала я.
— Скоро поедим, — не оборачиваясь, бросил он.
Номер был ничем не примечательный, только на письменном столе стояла огромная лампа с синим абажуром, в жизни не видела такой большой лампы. В комнате было темно, окна смотрели не на заходящее солнце, и я решила включить лампу. Но она не работала. Я проверила, воткнута ли вилка в розетку, и она была воткнута, но лампа не работала. Из окна открывался вид на главную улицу. На скамейке по-прежнему сидел тот мужчина, но уже без телефона-раскладушки. Других людей я не видела. Я села на кровать и уставилась в пустоту.
То лето, когда умирала Кэтрин, я провела с ней в Ньютоне, штат Массачусетс, и девочки были с нами, им тогда было восемь и девять; я нашла для них лагерь дневного пребывания, а Вильям приезжал к нам по выходным. Девочки легко заводили друзей, особенно Крисси, и, поскольку они с Беккой, как я уже говорила, всегда были очень близки — хотя постоянно ссорились, — друзья Крисси стали друзьями и Бекки тоже.
Я это вот к чему. Я могла проводить дни с Кэтрин — Кэтрин Коул, как звал ее Вильям, когда звонил: «Как поживает Кэтрин Коул?» — и мы с Кэтрин, как мне казалось, отлично ладили. Смерти я не боялась (что меня удивляло), и, когда подруги перестали ее навещать, когда у нее выпали волосы и она совсем исхудала, почти все время мы проводили вдвоем, и Кэтрин наняла домработницу, чтобы та по вечерам помогала с девочками. Насколько я помню, — не считая первой поры, когда она только узнала о своей болезни и специально приехала в Нью-Йорк, чтобы нам сообщить, она тогда вся дрожала, и было невыносимо смотреть, как она дрожит, — не считая той первой поры, она не выказывала страха, и большую часть времени — да почти все время — мы просто болтали. Кажется, я не верила, что она и правда умрет. Возможно, она и сама не верила. Раз в неделю у нее были процедуры, и мы придумали схему: я заметила, что после процедур ей становится плохо не раньше чем через час, поэтому мы сразу ехали в закусочную и заказывали маффины, и у меня сохранилось воспоминание, как Кэтрин ест маффин и пьет кофе, но в воспоминании она вгрызается в маффин почти украдкой — не знаю, правильное ли это слово, — а потом я везла ее домой, и ей как раз становилось плохо и пора было прилечь; ее никогда не рвало, ей просто сильно нездоровилось весь оставшийся день.
Вечером в пятницу, когда приезжал Вильям, Кэтрин уже обычно спала, и он вставал у ее постели и глядел на нее, а потом выходил из комнаты, и в ту пору он мало со мной разговаривал, да и с девочками, по-моему, тоже. Так мне запомнилось.
Эти мысли были навеяны тем, что Вильям не разговаривал со мной по дороге в Преск-Айл.
Но у нас с Кэтрин выработался ритм, и, пока девочки были в лагере, мы целыми днями болтали. Чем хуже ей становилось, тем реже она вставала с постели, и я сидела в большом кресле у ее кровати. Мне было вовсе не трудно, я не хочу создавать ложное впечатление, я любила эту женщину, а по вечерам к нам приходили мои девочки, и я чувствовала, что нахожусь там, где и должна. «Пусть не боятся, — сказала Кэтрин ближе к концу, когда в комнату внесли оборудование, — пусть играют с ним», и (как мне кажется) это сработало, ведь девочки видели, что бабушка не боится и что я не боюсь, и быстро приспособились к кислородным штуковинам и к медсестрам, появившимся ближе к концу.
Лечащий врач Кэтрин беседовал со мной каждый день, он звонил с регулярностью, за которую я его обожала. Он сказал: «Это будет некрасиво». И я сказала: «Понятно». Я не знала, насколько некрасиво все будет, но некрасивая часть длилась недолго. Я объяснила девочкам, что бабушке стало хуже и им пока нельзя ее навещать, и, кажется, они к этому приспособились. В ту пору с ними был Вильям — я имею в виду, он жил с нами последние две недели, — и его присутствие их успокаивало. Но ближе к концу начался кошмар.
Однажды — в выходные — Вильям повез девочек в музей в Бостоне, а я осталась с Кэтрин, и с каждым часом она становилась все беспокойнее, у меня просто разрывалось сердце. С ней было уже не поболтать, так она мучилась, и хотя ей ввели морфин, от которого она до последнего отказывалась, в тот день она металась и причитала. Я зашла к ней, и она теребила простыню и что-то хрипло бормотала, я уже (к сожалению) не помню что, но это было что-то бессмысленное, и очень трудно было смотреть, как усиливаются ее мучения.
И я допустила ошибку. Я потрепала ее по руке и сказала:
— Ах, Кэтрин, осталось совсем недолго.
И эта женщина впилась в меня взглядом, лицо перекошено от гнева, плюнула — попыталась плюнуть — и прохрипела: «Пошла вон!» Она подняла руку, голую руку, торчащую из щелки ночной рубашки, и прохрипела: «Пошла вон… Дрянь такая! Отребье!»
Я мгновенно поняла, что переступила черту, намекнув, что скоро она умрет. Мне и в голову не приходило (тогда), что она может этого не знать, хоть я и сама (в каком-то смысле) этого не знала, а, впрочем, в тот момент уже знала. Но когда она меня выгнала, я зашла за угол дома, где из стены торчал водопроводный кран, а под краном были насыпаны мелкие камни, опустилась на них и зарыдала. Боже, как я рыдала. Ни до, ни после — так я не рыдала никогда. Ведь я была молода и прежде с таким не сталкивалась, хотя я сталкивалась со многим, и все же…
Я просто хочу сказать, что я рыдала.
И, помнится, вскоре вернулся Вильям с девочками, и он заметил меня за углом и отвел девочек внутрь, к домработнице, а затем вышел ко мне, и, помнится, он был ко мне добр, правда очень добр, ничего особенно не говоря.
Затем он вернулся в дом и зашел в комнату матери, а через пару минут вышел и сказал мне: «Никаких больше гостей», потом сел за стол и начал писать. Он писал некролог. Никогда этого не забуду. Мать еще не умерла, а он уже писал ее некролог, и отчего-то — все эти годы — его поступок меня восхищал.
Возможно, все дело в авторитете, о котором я говорила. Я не знаю.
Я постучалась к Вильяму в номер и, когда он впустил меня, сказала — мы порой говорили друг другу ту легендарную фразочку Крисси, — так вот, я сказала:
— Слушай сюда, ты начинаешь меня бесить.
Но Вильям не улыбнулся.
— Да? — холодно сказал он.
— Да. — Я села на краешек кровати. — Что с тобой творится?
Вильям уставился в пол и медленно покачал головой. Затем поднял на меня взгляд.
— Что со мной творится, — сказал он.
— Да, — сказала я. — Что с тобой творится?
Он сел на кровать с другой стороны и повернулся ко мне лицом:
— Вот что со мной творится, Люси. Я говорил тебе, что работа моя идет паршиво, я говорил это, когда Эстель меня бросила и ты ко мне зашла. Я тебе это говорил. Потом ты спросила об этом в машине, и я снова тебе сказал. Но ты не слушала. Ты меня не слышала. А следом ты спросила, завидую ли я Ричарду Бакстеру. И я… — Он всплеснул руками. — Я почувствовал себя полным говном. Что в последнее время, если честно, и без тебя случается часто.
Мы долго сидели молча. Затем Вильям встал, подошел к окну и вернулся обратно; руки у него были скрещены на груди.
— Знаешь, Люси, — сказал он. — Ты все волнуешься, что муж Бекки слишком на себе зациклен, но, должен тебе признаться, ты сама иногда этому подвержена.
Эти слова причинили мне физическую боль, будто мне в грудь вбили крошечный гвоздик.
— Ну конечно, я завидую Бакстеру, — продолжал Вильям. — Я и близко не сделал ничего столь же значительного. — Он отвернулся к окну. — И вот мы приезжаем сюда, и я до смерти боюсь и не знаю, что делать с этой Лоис Бубар, и тут выясняется, что ты голодная, — вечная твоя беда, Люси, ты вечно голодная, потому что ты никогда ничего не ешь, — и вся поездка превращается в поиск закусочных для Люси. А потом ты упоминаешь о моей работе, ты спросила меня о работе и тут же начинаешь говорить об амишах, какой они устроили культ. Да срал я на их культ!
Я еще немного посидела на кровати, а потом встала и пошла к себе в номер.
Когда я ушла от Вильяма, и еще когда Вильям с Джоанной собрались пожениться, и когда они уже поженились — в этот период Крисси сильно похудела. Я хочу сказать, она заболела. Она поступила в тот колледж, где мы с Вильямом познакомились. И она заболела. Она так похудела, что сам Вильям позвонил мне и сказал: «Крисси похожа на скелет». Я и раньше это замечала и даже упоминала в разговоре с Вильямом, но лишь когда это произнес Вильям, я ощутила, насколько все серьезно. Он добавил: «Джоанна тоже так думает».
Она заболела.
Наша дочка заболела.
В ту пору Крисси со мной почти не разговаривала. На Рождество они все — Вильям, и Крисси, и Бекка (но не Джоанна) — пришли меня проведать, и Бекка со слезами на глазах воскликнула: «Меня от тебя тошнит!» Она стояла, прижав руки к туловищу, как бы не подпуская меня к себе. А когда Крисси пошла в туалет, тихо сказала: «Посмотри на нее. Ты убиваешь мою сестру». Она отвернулась, а затем снова повернулась ко мне и прибавила: «Ты убиваешь свою дочь».
Мы с Вильямом обратились к женщине, занимавшейся расстройствами пищевого поведения, и разговаривать с ней было просто невыносимо. Она сказала, что в таком возрасте — Крисси было двадцать — выкарабкаться гораздо труднее, а потом еще, пока мы пытались это переварить, покачала головой и добавила: «Это все печально, потому что ей очень больно. Так делают только те, кому очень больно».
Помню, когда мы вышли из кабинета, мы не злились друг на друга. Мы были в ступоре и бесцельно бродили по улицам.
Признаться, я всегда чуточку ненавидела эту женщину.
Вот о чем я размышляла, сидя неподвижно в темном гостиничном номере. Я размышляла о болезни Крисси и впервые в жизни осознала — осознала до конца, не пытаясь себя оправдать, — что виновата во всем была я. Ведь это я ушла из семьи.
Сколько бы я ни ощущала себя невидимкой, это не так.
А потом я вспомнила, как в одиночку отправилась в колледж Крисси поговорить с деканшей; я думала, администрация нам поможет. Вот идиотка. Деканша вела себя со мной некрасиво, она правда вела себя ужасно некрасиво, сказала, что, когда состояние Крисси ухудшится, ее попросят уйти из колледжа, что они ничего не могут — и не будут — для нее делать. А Крисси все время, что я там была, толком со мной не разговаривала, она очень разозлилась, что я пошла к деканше. Она медленно процедила сквозь зубы: «Поверить не могу, что ты приехала сюда и разговаривала с деканшей. Поверить не могу, что ты посмела так нарушить мои границы».
Я хочу сказать — то есть я должна сказать, раз уж решила быть откровенной, — что в ту пору я каждый день ходила в церковь неподалеку от моей квартиры, опускалась на колени и молилась, — и, говоря «молилась», я имею в виду, что я ждала, пока почувствую незримое присутствие, а потом мысленно просила: «Господи, пожалуйста, пусть она выздоровеет, ну пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, пусть моя дочка выздоровеет».
Я не торговалась, я просто просила. И всегда за это извинялась. («Я знаю, в мире еще столько людей, кому очень плохо, извини, что прошу об этой личной услуге, но для меня нет ничего дороже… Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, пусть моя дочка выздоровеет».)
Когда я была маленькой, мы ходили в местную конгрегационалистскую церковь; мы всегда ходили туда на День благодарения ради бесплатного обеда. Папа терпеть не мог католиков. Он говорил, преклонять колени — это отвратительно и только узко мыслящие люди так делают.
Крисси выздоровела, хоть и не сразу. Ей помогли занятия с психологом, это была не та ужасная женщина, к которой обратились мы с Вильямом.
Много лет спустя я рассказала об этом одному приятелю, епископальному священнику, и тогда он спросил: «Как считаешь, почему Крисси твои молитвы не помогли?»
Я была потрясена. Что он хотел этим сказать?
Но, сидя на стуле в гостиничном номере и размышляя о тех временах, я пришла к выводу, что Вильям прав. Я на себе зацикливаюсь. Я вспомнила, как однажды, когда девочки учились в колледже, мы с Беккой пошли в кафе — она приехала домой на каникулы — и Бекка пыталась что-то мне рассказать (даже теперь не могу вспомнить что), а я перебила ее и заговорила о своей редакторше: у нас были разногласия. И Бекка выпалила: «Мам! Я тут пытаюсь донести до тебя кое-что важное, а ты только и можешь, что говорить о своей редакторше!» И заплакала.
Как ни странно, тот эпизод прояснил для меня одну важную вещь — и, пока я сидела в темнеющем гостиничном номере в Мэне, прояснил ее снова. На миг он дал мне понять, кто я такая на самом деле — человек, порой зацикливающийся на себе. Я это запомнила.
Но вот я сделала это снова. Вильям хотел рассказать мне про Ричарда Бакстера, про свою работу — и он был совершенно прав: я наплевала на то, чего хотел он.
Очень долго я сидела в номере, и очень даже настоящая боль — я ощущала ее физически — плескалась у меня в груди, накатывая и накатывая мелкими волнами. Когда уже совсем стемнело, я включила верхний свет и заказала чизбургер в номер.
Дальше последовало то, что всегда следовало за нашими ссорами, когда мы были женаты. Кому первому становилось тоскливо, тот и шел мириться. И вот Вильям постучался ко мне в номер, и я его впустила — он принял душ, и волосы у него были мокрые, и на нем были джинсы и синяя футболка, тогда-то я и заметила его намечающееся брюшко, — и он взглянул на чизбургер, присохший к тарелке, и сказал:
— Ох, Люси…
Я ничего не ответила.
Я ничего не ответила, потому что была не права. Не помню, когда мне в последний раз было так стыдно.
— Брось, Люси, — сказал он. — Пойдем вниз, поедим.
Я замотала головой.
Тогда Вильям заказал обслуживание в номер:
— Два чизбургера в комнату триста два… (Его комнату.) И два цезаря. И бокал белого вина. Неважно. Любого. — Он положил трубку и повернулся ко мне: — Пойдем, здесь так уныло, что повеситься можно.
И мы пошли к нему в номер, где было повеселее — лампа у него работала, и еще там было большое окно с видом на закат.
— А теперь послушай, — сказал Вильям, садясь рядом со мной на кровать. — Ты хотя бы не гадкая.
— В каком смысле?
— В таком, что человек ты не гадкий. К примеру, как гадко было с моей стороны заговорить о званых ужинах — и это были настоящие званые ужины, Люси, они тебе удавались, — а я просто наговорил тебе гадостей. И про то, что ты зациклена на себе. Ты зациклена на себе не больше, чем любой другой.
— Нет, больше! — не выдержала я. — Если бы я не решила уйти от тебя, Крисси бы не заболела, и тогда…
Вильям с измученным видом поднял ладонь. Затем машинально огладил усы, встал с кровати и медленно так произнес:
— Решила уйти от меня? — И взглянул на меня, и с некоторой горячностью повторил: — Решила, Люси? Часто ли мы по-настоящему что-то решаем? Ну скажи. Ты правда решила уйти из семьи? Нет, я наблюдал за тобой, и ты… Ты просто ушла, будто у тебя не было выбора. А я — правда ли я решил тебе изменять? Знаю-знаю, ответственность и все такое — я занимался с психологом, если ты не в курсе, я занимался с той женщиной, к которой мы ходили с Джоанной, я ходил к ней один, и она говорила об ответственности. Но я думал об этом, Люси, я много об этом думал и хотел бы я знать — нет, правда, хотел бы я знать, — часто ли человек по-настоящему принимает решения? Ты мне скажи.
Я задумалась. Он продолжил:
— Время от времени — изредка — мы и правда что-то решаем. В остальных случаях мы просто следуем — сами не знаем чему, но следуем. Так что нет. Я не считаю, что ты решила уйти.
Немного подумав, я спросила:
— Ты не веришь в свободу воли?
Вильям схватился за голову:
— Ой, только не надо приплетать сюда это фуфло. — Расхаживая взад-вперед по комнате, он провел рукой по волосам. — Говорить о свободе воли это все равно что… даже не знаю… Все равно что притащить в комнату футбольные ворота. Я говорю о решениях. Знаешь, был у меня один приятель, работал в администрации Обамы, и его задачей было помогать с принятием решений. И он сказал, что им крайне, крайне редко приходилось по-настоящему что-то решать. Я всегда думал: как интересно. Ведь это правда. Мы не решаем, Люси, мы просто делаем.
Я ничего не ответила.
Я вспомнила, как весь год перед нашим с Вильямом разрывом почти каждую ночь, когда он уже спал, я выходила в наш маленький садик и спрашивала себя: «Что мне делать? Уйти или остаться?» Тогда мне казалось, что я стою перед выбором. Но, вспоминая об этом теперь, я поняла, что за весь год не совершила никаких потуг, чтобы вернуться в брак; я держалась особняком, вот что я имею в виду. Хоть и считала, что стою перед выбором.
Одна моя подруга сказала: «Когда я не знаю, что делать, я смотрю, что я уже делаю». А делала я вот что — весь год я уходила, хоть это и было незаметно до самого конца.
Я подняла взгляд и сказала:
— По этой логике ты не специально говоришь гадости.
— Ну, наверное, — сказал Вильям.
— Не наверное, а точно! — сказала я. А потом добавила: — Зато я очень гадкая у себя в голове, ты не поверишь, какие гадости я иногда думаю.
Вильям всплеснул руками:
— Господи, Люси, все люди гадкие у себя в голове.
— Серьезно?
Он усмехнулся, но это был дружелюбный смешок.
— Да, Люси, люди гадкие у себя в голове. У себя в мыслях. И очень часто. Я думал, ты знаешь, ты же у нас писатель. Боже правый.
— Ну… — сказала я. — По крайней мере, ты не бываешь гадким подолгу, ты всегда извиняешься.
— Я не всегда извиняюсь, — сказал он. И это тоже была правда.
Когда принесли ужин, я поняла, что бокал вина он — конечно же — заказал для меня, и была этому рада. Мы сидели на стульях перед письменным столом, и разговаривали, и все никак не могли наговориться. Сначала мы разговаривали о поездке в Преск-Айл. Вильям сказал: «О чем я только думал? Я думал, мы будем бродить по улочкам и разглядывать прелестные домишки и посмотрим, где вырос муж Лоис Бубар, но правда, Люси, о чем я только думал? Нет здесь никаких улочек, мне в этом городе тошно».
Мы разговаривали о Бриджет. Те несколько раз, что она приходила к Вильяму в гости, вид у нее был грустный и виноватый, она не болтала без умолку, как прежде, и Вильям сказал, что ему было неловко и тоже грустно, а мне было грустно это слышать. Мы разговаривали о наших девочках и сошлись на том, что все у них будет хорошо; у них и так все было хорошо, но родители никогда не перестают беспокоиться о своих детях, а еще мы разговаривали о работе Вильяма. «У всего есть жизненный цикл. Включая карьеру», — сказал он. Он правда чувствовал, что его карьера окончена. «Но я буду приходить в лабораторию, пока не рухну замертво», — сказал он, и я его понимала.
Вскоре Вильям встал. «Давай посмотрим новости», — предложил он и включил телевизор, и мы улеглись рядышком на кровати. По местным новостям крутили сюжет о сыне полицейского, погибшем от передозировки. Неподалеку от Джекмена произошла авария, перевернулся грузовик, но водитель остался жив. Потом начались общенациональные новости, и в стране — во всем мире — царил беспорядок, но, несмотря на это, мне было уютно. Вильям пошел в туалет, а когда вернулся, сел на краешек кровати и сказал:
— Люси, может, забудем всю эту затею с Лоис Бубар? Я стар, она еще старше. Какой в этом смысл.
— Давай решим завтра, — сказала я, приподнимаясь. — Поедем в Бангор через Хоултон и на месте разберемся. Но я понимаю, о чем ты.
Вильям окинул взглядом комнату и посмотрел в темное окно.
— Ужасное место, — сказал он. — Даже не верится, что здесь родился Ричард Бакстер.
— Ну, твоя мать тоже отсюда родом, — ответила я, и он сказал:
— Боже. А ведь правда. — И, пробежав рукой по волосам, добавил: — Знаешь, Люси, когда я был маленький, моя мать иногда впадала в депрессию.
— Расскажи подробнее, — попросила я. — Помню, она не раз говорила, что ей тоскливо. Причем таким беззаботным тоном… — Я потянулась за пультом и выключила телевизор. — Но однажды она прямо сказала мне, что у нее бывает депрессия.
— Я ненавидел ее после смерти отца, — сказал Вильям.
Я попыталась вспомнить, знала ли я это.
— Ну, ты был подростком.
Вильям потянул себя за усы.
— Я уже и забыл об этом, но вообще-то я ее терпеть не мог. Мы вечно ссорились, и она рыдала.
— А из-за чего вы ссорились?
— Понятия не имею. — Вильям пожал плечами. — Какие у нас могли быть поводы? Я ведь не пил с друзьями ночи напролет и не принимал наркотики. Не знаю. Но она меня доставала. Боже, как она меня доставала.
— Она горевала по мужу.
— Да кто же спорит. Я понимаю. Я просто хочу сказать, что она постоянно требовала внимания.
Я свесила ноги с кровати и повернулась к нему лицом.
— Ты говорил, что поэтому и согласился на должность в Чикаго — чтобы уехать от нее подальше.
Вильям сел на стул и уставился в пустоту. Немного погодя он сказал:
— Интересно, где она была в моем раннем детстве?
— Ты о чем?
— Когда я был маленький, у нее случалась депрессия. Эта ее тоска, как она выражалась. Но вчера ночью, в Бангоре, я все думал о том, что меня отдали в садик на год раньше, чем других детей. Почему она это сделала?
— Это когда ты жевал воротник? (Кэтрин рассказывала, что, когда Вильям был маленький, он приходил домой с пожеванным воротником.)
Вильям метнул в мою сторону взгляд:
— Это когда я ревел.
Я промолчала.
— В садике я ревел каждый день. Все дети там были на год старше, и они казались мне великанами. — Он помедлил, а потом продолжил: — Люси, когда я ревел на переменках, другие дети ходили вокруг меня и распевали: «Плакса, плакса».
— Ты мне никогда не рассказывал. — Я очень удивилась. Я взглянула на Вильяма, волосы у него торчали в разные стороны. Он выглядел до странности знакомо — не знаю, почему я говорю «до странности», но такое у меня было ощущение. — Ты мне никогда не рассказывал, — повторила я.
— Я вроде как забыл. Но не совсем. И я никому об этом не рассказывал. Но вчера я все вспомнил — видно, поэтому мне и почудилось, будто я держу Бекку на руках. — Вильям уперся локтями в колени. — Штука вот в чем. Там была одна воспитательница… Боже, какая славная женщина. Она брала меня на руки и ходила со мной по комнате. Как сейчас помню, брала меня и ходила по комнате.
Я хотела что-то сказать, но Вильям снова поднял ладонь:
— Однажды моих родителей попросили прийти с ней поговорить. И вот они пришли, и меня отправили играть в другую комнату. Был уже конец учебного дня. Потом они забрали меня, и по пути домой мать не проронила ни слова, а отец вел машину с очень серьезным видом. И он сказал мне: «Вильям, нельзя, чтобы воспитательница так часто брала тебя на руки. На ней, кроме тебя, целая комната детей». Что-то в этом духе он мне сказал, и всю дорогу домой я сгорал от стыда. — Вильям взглянул на меня. — Та воспитательница больше не брала меня на руки.
Я была потрясена до глубины души; он об этом даже не упоминал.
Вильям встал со стула.
— Но зачем вообще мать отдала меня в садик в таком возрасте? Она ведь не работала. Почему я не оставался с ней дома?
— Не знаю, — сказала я.
Мы еще немного поговорили о Кэтрин, о ее тоске, как она это называла. Я и не догадывалась, что ее тоска так отразилась на детстве Вильяма.
— Что ж, — сказал Вильям. — Ей было тоскливо, потому что она бросила своего ребенка. Она бросила свою малышку, — добавил он.
И в лице у него было столько боли.
Ах, Вильям, подумала я. Ах, Вильям!
Тем вечером на прощанье он обнял меня и сказал:
— Увидимся утром, Лютик.
Ночью я никак не могла уснуть — даже выпив таблетку, которую пью уже много лет, когда не могу уснуть. Я все прокручивала в голове слова Вильяма, что я зациклена на себе, и гадала, что же мне делать; думать об этом было неприятно. И я поступила так, как поступают все, когда их в чем-то винят. Я начала вспоминать разных знакомых и как сильно они зациклены на себе. Этот, думала я, вечно пытается скрыть, насколько он зациклен на себе, а сам не очень-то отзывчив, эта даже не подозревает, что зациклена на себе… Вскоре я сказала себе: «Люси, прекрати».
Но мысли мои блуждали.
Я вспомнила вот что.
Раз мы поехали во Флориду, девочкам, кажется, было восемь и девять, летом того года умерла Кэтрин. И зимой мы ненадолго поехали во Флориду — одно из первых наших путешествий без нее, — и в соседнем с нами доме была прачечная, и как-то раз я возвращалась оттуда, только что загрузила машинку и шла по лужайке, и на мне было голубое джинсовое платье, и в голову мне будто залетела птичка. И птичка эта была мыслью: «Может, мне придется покончить с собой». Наверное, это был единственный раз, когда мне в голову пришла такая мысль. Залетела и вылетела, точно птичка. Застала меня врасплох. Я много размышляла об этом случае, и мне кажется, дело в том, что Вильям к тому времени уже завел интрижку с Джоанной и я это чувствовала. Вот что мне кажется.
Никогда я не покончу с собой. Я мать. Хоть я и считаю себя невидимкой, я мать.
Что касается моей матери, она часто угрожала покончить с собой, когда я была маленькая. Она говорила: «Вот уеду далеко-далеко, найду дерево и повешусь на нем», и я до смерти боялась, что она так и сделает. Она говорила: «Когда ты вернешься из школы, меня здесь уже не будет», и каждый день я возвращалась из школы в страхе. И каждый день она никуда не девалась. А потом я начала оставаться в школе после уроков, каждый день я оставалась после уроков, поначалу просто чтобы не мерзнуть — у нас дома было очень холодно, а я всегда ненавидела холод, — а дальше потому, что в школе мне дышалось свободнее и я могла спокойно делать домашнее задание, и порой я думала про маму: «Ну давай, вперед!» Имея в виду: «Давай, покончи с собой». Но я боялась, что тогда в нашем маленьком городке нас станут считать еще более странными.
Спустя несколько часов подобных раздумий я выпила еще одну таблетку и уснула.
Наутро Вильям выглядел совершенно разбитым, но заверил меня, что спалось ему превосходно. На нем были вчерашние джинсы и та же синяя футболка, и он как будто постарел. Мы спустились в маленькое кафе при гостинице, кроме нас там никого не было. Но официантка к нам не спешила. Это была немолодая крашеная брюнетка, и она так долго раскладывала столовые приборы на подносе возле кофейников, а потом еще их выравнивала, что мы с Вильямом переглянулись, и он прошептал: «Какого хрена?» Я пожала плечами.
Когда официантка подошла к нам с блокнотом и ручкой и спросила: «Вам чего?» — я сказала, что хотела бы тарелку «Чириос» и банан, а она мне: «Нет у нас хлопьев».
Тогда я заказала болтунью из одного яйца, а Вильям заказал овсянку, и мы приуныли, но только самую малость — я имею в виду, местечко было странное и недружелюбное.
Когда официантка принесла наш заказ, я спросила:
— Пилли, а у тебя были интрижки с Эстель? Ну, то есть когда вы были женаты?
Я сама удивилась, что задала такой вопрос, что он вообще пришел мне в голову.
Вильям застыл с тостом в руке, проглотил кусочек, который только что отправил в рот, и ответил:
— Интрижки? Нет. Может, я и позабавился разок-другой на стороне, но интрижек у меня не было.
— Позабавился?
— С Пэм Карлсон. Но только потому, что мы старые знакомые и у нас был дурацкий романчик когда-то давно, так что это не в счет.
— Пэм Карлсон? — переспросила я. — Та женщина с твоего юбилея?
Вильям бросил на меня взгляд и продолжил жевать.
— Да. Но это все так, пустяки. Мы с ней общались, еще когда она была замужем за Бобом Берджессом.
— Ты тогда спал с ней?
— Ну так, немножко.
Говоря это, он забыл, что в ту пору был женат на мне. Секунду спустя его лицо озарило осознание.
— Ох, Люси, ну что я могу сказать?
— А ты спал с ней, когда был женат на Джоанне?
— Люси, давай не будем об этом. Но да, и тогда тоже. Но с тобой… Я сразу сказал тебе, что у меня несколько женщин. А еще я сразу сказал тебе, что никого из них не люблю.
— Ладно, — сказала я. — Какая теперь разница.
И мне правда уже было без разницы. Только внутри будто тихонько плескались волны. Но я подумала: «Так, значит, он заводил интрижки не из-за меня, раз он делал это, когда был женат на Джоанне и даже на Эстель? Значит, дело не во мне?» Я ушам своим не верила. Мне вспомнились его слова о том, что мы ничего не решаем. Может, с интрижками он тоже ничего не решал. Откуда мне знать?
Я не знаю.
— Пойдем, — сказал Вильям, расправившись с овсянкой и вытерев усы. Он допил остатки кофе, но нам снова пришлось ждать — на этот раз пока официантка принесет счет. Мне было любопытно, оставит ли ей Вильям щедрые чаевые, и, закатив глаза, он оставил.
Когда мы ехали обратно в Хоултон, я заметила по краям дороги множество полувысохших зонтиков дикой морковки. Солнце уже поднялось высоко и светило ярко. Из окна мы видели покосившиеся амбары посреди каменистых полей и одиноко пасущихся белых коров. Вильям показал мне еще не убранное картофельное поле, над землей виднелись лишь зеленые вершки, и Вильям объяснил, что их опрыскивают специальным раствором, чтобы питательные вещества шли не в ботву, а в клубни. Меня впечатлили его познания, и я ему об этом сказала, но он ничего не ответил. Через дорогу расстилалось голое поле, с которого недавно собрали урожай ячменя.
Снова картофельные поля, бурые и перекопанные. Я заметила, что погреба для картофеля часто рыли в склонах холмов. На подъезде к Хоултону стоял мотель «Шотландский трактир», он был закрыт, между корпусами росли сорняки.
— Вильям, у твоей матери была бессонница, — сказала я. Это пришло мне в голову, когда я вспоминала, как провела ночь.
— Правда? — Вильям посмотрел на меня. На нем были солнечные очки; на мне тоже.
— Ну да, — сказала я. — Ты не помнишь?
— Как-то не очень.
— Поэтому она так часто дремала днем на диване. Она говорила: «Я просто не могла уснуть».
— А знаешь, ты права. На Большом Каймане я почти каждую ночь слышал, как она ходит у себя по комнате, и все удивлялся, чего это ей не спится.
Я выглянула в окно. Вдоль кромки поля рядком тянулись деревья.
— Я сама только что об этом вспомнила. Постой-ка. — Я повернулась к Вильяму: — Когда она болела и я сидела у ее постели, она часто шутила про свою бессонницу, а по вечерам говорила: «Пора пить таблетки», и однажды, когда я пошла за ними в аптеку… Или это ее врач мне рассказал, да, это был врач, он рассказал, что она принимает их уже много лет.
— Как строго он хранил врачебную тайну, — саркастично заметил Вильям. — О конфиденциальности он не слышал?
— Нет. Я ему нравилась, — сказала я. И это была правда.
Некоторое время мы ехали молча, потом я сказала:
— Просто, по-моему, это интересно. Что ее мучила бессонница.
— Люси, тебя саму вечно мучила бессонница, — сказал Вильям, а я ему:
— Да знаю я, дуралей, и я знаю, почему она меня мучила, — из-за того, в какой среде я росла. Я просто хочу сказать — возможно, твою мать мучила бессонница из-за того, что она оставила позади.
— Да понял я, — ответил Вильям и бросил на меня взгляд, но из-за солнечных очков я не знала, что в этом взгляде.
Пару минут спустя Вильям сказал:
— Люси, мы так и не решили, что делать с Лоис Бубар.
— Просто веди машину, — сказала я. — Мы проедем мимо ее дома, а потом остановимся и подумаем.
Когда мы въехали в Хоултон, от яркого солнца весь город сверкал; кирпичное здание суда, библиотека — все выглядело старинным и очень уютным, будто город уже давно себе нравится, и река сверкала тоже, и вскоре мы оказались на улице Любезной.
И, проезжая по улице Любезной, мы увидели пожилую женщину в саду перед домом, который разглядывали день назад. Она склонилась над кустом, и на ней была шляпа, и для ее возраста волосы у нее были довольно длинные — красивые такие, русые, почти до плеч, — и во всем ее облике, когда она склонилась над кустом, сквозила молодость; она была в коричневых брюках по щиколотку и синей рубашке, худенькая, но не тощая. В ней была грация, вот что я пытаюсь сказать.
— Вильям! — почти прокричала я. — Это
она!
Он слегка сбавил скорость, но женщина не подняла голову, и мы проехали мимо и остановились через квартал.
— Господи боже, Люси.
— Это она, — повторила я, указав рукой в сторону ее дома.
Вильям оглянулся, затем уставился прямо перед собой.
— Мы не знаем наверняка. Может, Лоис Бубар сидит сейчас внутри в инвалидном кресле и ее избивает собственный сын.
— Может, — согласилась я. А потом сказала: — Вильям, давай я схожу с ней поговорю.
Вильям прищурился:
— И что ты ей скажешь?
— Не знаю. Жди здесь, а я просто схожу с ней поговорю. — Я взяла свою сумочку с длинным ремешком и открыла дверцу. И напоследок спросила: — Хочешь со мной?
— Нет, иди, — сказал Вильям. — Я не знаю, что делать.
Я тоже не знала.
Подходя к дому номер четырнадцать, я заметила, что сбоку от него между четырьмя деревянными столбами протянуты веревки для сушки одежды. А у крыльца на двух крепких деревьях висит гамак, с виду совсем новый. Как я уже говорила, это был самый красивый дом во всей округе, с синими стенами и красными ставнями. Женщина по-прежнему возилась с кустом — это был розовый куст с приплюснутыми желтыми цветками, — у нее был очень сосредоточенный вид; подойдя поближе, я разглядела у нее в руке распылитель. Я замедлила шаг; я не знала, как мне быть.
И тут она подняла голову, вроде как улыбнулась мне и вернулась к своим делам.
— Добрый день, — сказала я, остановившись посреди тротуара. Розовый куст был от него недалеко. Она снова на меня посмотрела; за стеклами маленьких очков я увидела ее глаза, это были небольшие глаза, но проницательные.
— Добрый, — ответила она, выпрямившись.
— Красивые розы, — сказала я ей.
А она мне:
— Их посадила еще моя бабушка, а я пытаюсь не дать им умереть. Их поела тля, будь она неладна.
А я ей:
— Да, с тлей хлопот не оберешься.
Она снова занялась кустом, сбрызнула его из распылителя.
Я сказала:
— Их посадила ваша бабушка? Здорово. В смысле, что они растут уже так давно.
Женщина выпрямилась и посмотрела на меня.
— Ага, — сказала она.
Я сдвинула солнечные очки на лоб:
— Меня зовут Люси. Рада встрече.
Женщина не двигалась с места, и я поняла, что она не собирается пожимать мне руку, но не из чувства враждебности, а просто потому что не собирается. Она посмотрела на небо, потом на сад, потом снова на меня:
— Как, вы сказали, вас зовут?
Она вела себя не враждебно и не дружелюбно.
— Люси, — сказала я. — А вас?
Женщина сняла очки; это были очки для чтения, чтобы лучше видеть тлю, и, как ни странно, без очков она выглядела и старее, и моложе одновременно. Глаза у нее были какие-то голые — я имею в виду, почти без ресниц.
— Лоис, — сказала она. А затем спросила: — Откуда вы, Люси?
Я чуть не сказала «из Нью-Йорка», но вовремя спохватилась.
— Я родом из маленького городка в Иллинойсе, — сказала я.
— И что привело вас в Хоултон, штат Мэн?
Чуть ниже шляпы, вдоль линии роста волос, ее лоб слегка поблескивал от пота.
— Мы… Мы с мужем… В общем, отец моего мужа был немецким военнопленным, и мы приехали что-нибудь о нем разузнать.
Я перевесила сумочку на другое плечо.
— То есть ваш свекор был немецким военнопленным? — Лоис посмотрела мне прямо в глаза, и я кивнула. — Он случайно не женился на местной?
— Да. Они уехали в Массачусетс. Он умер, когда моему мужу было четырнадцать.
Секунду-другую Лоис Бубар стояла под палящим солнцем, а потом сказала:
— Не желаете зайти? — И повернулась ко мне спиной и зашагала к боковой двери, и я пошла за ней следом. Внезапно она остановилась и обернулась: — А где ваш муж сейчас?
— Мой бывший муж, извините, я должна была сразу сказать. Мы с ним друзья. Он ждет в машине в квартале отсюда.
Она стояла и смотрела на меня; роста она была невысокого, примерно как я.
— Он подумал…
Но тут она сказала: «Пойдемте» — и снова повернулась ко мне спиной.
Мы прошли через темную прихожую, где на крючках висело множество курток и пальто, и оказались на кухне, и там Лоис сняла шляпу и положила ее на столешницу. «Налить вам воды?» — спросила она, и я сказала, было бы чудесно, большое спасибо.
Пока она наливала в стаканы воду, я обвела взглядом комнату, не поворачивая головы, и в очередной раз убедилась, как мне не нравится бывать в чужих домах. Дом Лоис был вполне ничего — совершенно нормальный дом, только кухня слегка захламлена, хотя другой на моем месте назвал бы ее обжитой, и внутри после улицы темновато, — я лишь хочу сказать, мне никогда не нравились чужие дома. В них всегда непривычно пахнет, и дом Лоис был не исключением.
Лоис протянула мне стакан — я заметила у нее на пальце кольцо, золотое обручальное кольцо, — и мы прошли в гостиную, где было чуточку приятнее: гостиная тоже была слегка захламлена, но из окон лился солнечный свет и повсюду были полки с книгами. Все поверхности были заставлены фотографиями, множеством фотографий в разномастных рамках. В основном это были снимки младенцев и детей с родителями, все в таком духе. В гостиной стояли кресло и синий диван, продавленный посередине, и Лоис устроилась в кресле, положив ноги на пуфик, а я — на продавленном диване. На ногах у нее были резиновые сандалии.
— Ваш бывший муж, — сказала она и отпила из своего стакана.
— Да. Мой второй муж умер в прошлом году, — сказала я.
Она приподняла брови:
— Соболезную.
— Спасибо.
Лоис поставила стакан на маленький столик у подлокотника кресла.
— Не ждите, что вам станет лучше. Мой муж умер пять лет назад.
Я сказала, что соболезную.
Наступило молчание. Она посмотрела на меня, и мне стало неловко, я почувствовала, что краснею. Наконец она спросила:
— Так чем я могу вам помочь?
— Возможно, ничем, — ответила я. — Как я уже говорила, мы с мужем — бывшим мужем — приехали сюда разузнать что-нибудь о его… скажем так, корнях.
Лоис слегка улыбнулась, и я не могла понять, приветливая это улыбка или нет.
— Он ищет родственников? — спросила она.
Я тихонько и сокрушенно вздохнула:
— Да.
— Значит, ваш бывший муж ищет меня.
— Верно, — сказала я.
— И он сейчас ждет в машине.
— Да, — сказала я.
— Потому что струсил.
Мне захотелось защитить Вильяма, и в то же время я сама немного струсила.
— Он не уверен…
— Послушайте, Люси. — Лоис Бубар потянулась за стаканом, и снова отпила воды, и снова очень аккуратно поставила его на место. — Я знаю, зачем вы здесь. Я еще вчера узнала, что вы приехали, вы с мужем заходили в библиотеку. Это маленький город, но вы сами в таком выросли и, конечно, знаете, как быстро в подобных местах разлетаются слухи.
Мне хотелось сказать: «Нет, не знаю, я росла в полях и почти не видела своего города, и никто в моем городе не хотел с нами общаться», но я этого не сказала. Я ничего не сказала.
И тогда заговорила Лоис Бубар.
— Я прожила очень хорошую жизнь. — Она подняла палец и лаконически так указала на меня. — Я прожила очень, очень хорошую жизнь. Так и передайте своему бывшему мужу.
Она помедлила, обвела комнату взглядом и снова посмотрела на меня. Несколько сдержанно и даже — совсем чуточку — со скукой. За спиной у нее были обои в цветочек, на них виднелся малюсенький темный подтек.
— Давайте перейдем к сути. — На секунду она задержала взгляд на потолке. — Когда мне было восемь, родители — они сделали это вместе — усадили меня в гостиной и всё мне рассказали, что моя мать… В общем, в тот день я узнала, что родила меня другая женщина. Но они всячески подчеркивали, что та женщина мне не мать. Моя мать — это та, кто воспитывал меня с годовалого возраста. Вот кто моя мать. Она выросла в этом доме… — Лоис обвела рукой гостиную: — И о такой матери можно только мечтать. Она была так ласкова, рассказывая все это, и папа тоже — помню, он прижимал меня к себе. Мы сидели на диване, и он все время одной рукой обнимал меня. Думаю, они сочли, что я уже достаточно взрослая для этой беседы, к тому же кое-кто в городе знал историю нашей семьи, и они решили, что будет лучше, если я обо всем услышу дома, чем от чужих людей. Я немного растерялась, как растерялся бы любой ребенок. Но решила, что все это неважно.
И совершенно правильно. Ведь у меня были любящие родители, у меня было трое младших братьев, которых папа с мамой тоже очень любили. Лучше родителей не найти, просто не найти.
Я наблюдала за ней и видела, что она говорит правду. На глубинном — почти фундаментальном — уровне она чувствовала себя в своей тарелке, как бывает с людьми, которых любили родители.
Лоис сделала еще глоток воды.
— Со временем, немного повзрослев, я начала задавать вопросы, и родители рассказали мне об этой женщине, в девичестве ее звали Кэтрин Коул, и как она сбежала с немецким пленником. В один прекрасный день она ушла из дома, просто взяла и ушла, это было в ноябре, села на поезд и больше не возвращалась. Мне было меньше года. Папа знал про немца, но думал, что все уже в прошлом. Кэтрин вышла за папу еще совсем юной, в восемнадцать лет, а он был на десять лет старше, и он говорил, он всегда намекал, что она вышла за него, чтобы вырваться из дома. — Немного помолчав, Лоис продолжила: — Мою маму звали Мэрилин Смит. — Лоис постучала пальцем по столику: — Она выросла в этом доме, и все вокруг знали, что они с папой созданы друг для друга. Они встречались, а потом у них случилась небольшая размолвка, и тут налетела Кэтрин Коул… — Лоис подняла руки; вода в стакане колыхнулась. — И папа на ней женился. Но когда Кэтрин меня бросила — и его тоже, — Мэрилин не задумываясь вернулась. Она приходила каждый день, с самого начала, а когда мне было два года, они поженились. Подозреваю, медлили они ради приличия. И конечно, нужно было дождаться развода.
Лоис замолчала. Она поставила стакан с водой на столик, сложила руки на коленях и уставилась на свои ладони. Мне даже не верилось, что все это происходит на самом деле. Тут у меня в сумочке запищал телефон, это пришло сообщение, и я придавила его локтем, что было очень глупо. Слева от меня стоял снимок в рамке — недавний, крупнее остальных, — снимок юноши на церемонии вручения дипломов.
Лоис снова слегка улыбнулась, и я снова не поняла, приветливая это улыбка или нет. На ее вытянутые ноги упала полоска солнечного света.
И тут она сказала:
— Ваша свекровь представляла вас словами: «Это Люси, она из бедной семьи». Но известно ли вам, какой была ее семья?
Мне пришлось несколько раз прокрутить услышанное в голове.
— Постойте, — сказала я. — Откуда… Откуда вы знаете? Про мою свекровь, что она так обо мне говорила?
— Вы сами об этом написали.
— Я написала?
— В книге, в своих мемуарах. — Лоис указала на стеллаж по правую руку от меня. Затем подошла к нему и достала с полки мои мемуары — издание в твердой обложке, — и, проследив за ней взглядом, я увидела, что у нее там собраны все мои книги; я была потрясена. — Так известно ли вам, — повторила Лоис, — какой была семья Кэтрин Коул?
Она снова села в кресло; книгу она сперва положила на подлокотник, а затем на столик, где стоял стакан.
— Не совсем, — сказала я.
— Ну что ж, — сказала она с этой своей улыбкой. — Семья Кэтрин Коул была не просто бедной. Они были отребьем.
Это слово было для меня как пощечина. Это слово всегда для меня как пощечина.
Лоис провела рукой по брючине и сказала:
— Коулы всегда были неблагополучной семьей. Непутевые, и все тут. Мать Кэтрин пила, а отец не мог продержаться ни на одной работе. Ходили слухи, что он их бил — жену с детьми, в смысле. Кто знает. Брат Кэтрин умер в тюрьме в довольно молодом возрасте, подробностей я не знаю. Но она была просто куколка, юная Кэтрин. Фотографий я, конечно, не видела, ее фотографий у нас в доме не было. Но так говорили мои родители — и мама, и папа. Что она была просто куколка. Она решила заполучить моего отца.
Лоис обвела комнату взглядом:
— Как видите, моя мать — Мэрилин Смит — не была отребьем.
— Вижу, — согласилась я.
И тогда Лоис сказала:
— А вы прокатитесь мимо того места, где росла Кэтрин, там уже много лет никто не живет, это на Дикси-роуд. — Она встала, принесла бумагу с ручкой, надела очки и написала адрес. — Надо будет свернуть с Хейнсвиллской дороги. — Она протянула мне листок, села в кресло и сняла очки. Я сказала спасибо. Усаживаясь поудобнее, она добавила: — Съездите заодно к ферме Трасков, я там выросла. Это на Дрюс-Лейк-роуд в Линнеусе, прямо на границе с Нью-Лимериком. — Она встала, забрала у меня листок, снова надела очки и что-то приписала. — Вот, держите, — сказала она, возвращая листок. — Много лет фермой управлял мой брат, а теперь его место заняли его сыновья. Там все в точности как прежде. В здешних краях ничего не меняется.
И она снова села.
Я была рада, что она села, это значило, что мне еще не пора уходить.
По моей просьбе Лоис рассказала, как ее выбрали «Мисс Картофельный цветок»; по ее словам, это было весело — «Ой, знаете, да, приятно было», — но не лучшее, что с ней случалось в жизни. Лучшим, что с ней случалось в жизни, по ее словам, была встреча с будущим мужем, он приехал в Хоултон из Преск-Айла и стал дантистом. Сама она двадцать семь лет преподавала в третьем классе, а еще они с мужем вырастили четверых детей.
— И все порядочные, — сказала она. — Все до единого. Никаких неприятностей с наркотиками, а это сейчас редкость.
— Как здорово, — сказала я.
— У вас есть внуки, Люси?
— Пока нет.
Лоис задумалась:
— Нет? Тогда вы не знаете, какая это радость. Большей радости не найти. Просто не найти.
Самую малость ее слова пришлись мне не по душе.
— У одного из моих внуков аутизм, и это нелегко, скажу я вам.
— Ой, сочувствую. — Я правда ей сочувствовала.
— Ага. Это нелегко, но у его родителей все схвачено. Ну, насколько это возможно.
— Сочувствую, — снова сказала я.
— Да ничего. Он у нас зайчик. Кроме него, у меня еще семь внуков и внучек, и все они замечательные. Просто замечательные. — Она указала на снимок выпускника в рамке: — Это старший. Окончил Университет Мэна в прошлом году.
— Какой молодец, — сказала я, и у меня в сумке снова запищал телефон.
— Знаете, — продолжала Лоис, — у меня в жизни почти не было сожалений. И это удивительно, потому что я смотрю на окружающих, и они жалеют о многом, ну или должны бы жалеть, но — повторюсь — я чувствую, что прожила очень хорошую жизнь.
Возле кресла, ближе к стене, я заметила стопку женских журналов. Как я уже говорила, комната была немного захламлена, но там было уютно и, не считая темного подтека на обоях, вполне себе чисто.
Лоис задумчиво уставилась в дальний угол:
— Но кое о чем я все-таки жалею… Наверное, это главное мое упущение. — Она снова посмотрела на меня: — Когда та женщина — Кэтрин — пришла меня искать, мне стоило быть с ней повежливей.
— Постойте, — сказала я. — Секундочку. — Я подалась вперед: — Она вас искала? Кэтрин вас искала?
Лоис явно была удивлена:
— Да. Я думала, вы в курсе.
— Нет. — Я откинулась на спинку дивана и тихо повторила: — Нет, мы понятия не имели, что она вас искала.
— О да. Это было летом…
Лоис назвала год, и я сразу поняла, что речь идет о том лете, когда я девять недель провела в больнице, и, пока я там лежала, от Кэтрин почти не было вестей.
— А вышло это вот как. — Лоис скрестила ноги на пуфике. — Кэтрин наняла частного детектива. Интернета тогда не было, поэтому она наняла частного детектива, и он меня нашел — меня несложно было найти — и дал ей этот адрес, и она пришла в этот самый дом и сидела на том самом месте, где сейчас сидите вы.
— Поверить не могу, — сказала я. — Извините, но это просто невероятно.
— О да, и пришла в будний день, когда мой муж был в клинике, а дети работали у дяди на ферме — в те времена все дети так делали, все они летом работали на ферме, — а у меня, как вы понимаете, был отпуск во время школьных каникул, и вот раздается звонок в дверь, а у нас никто никогда не звонит в дверь… — Лоис махнула в сторону входной двери, и я оглянулась. — И я открыла, и на крыльце стояла она…
— Вы узнали ее?
— Как вам сказать… — Лоис задумчиво на меня посмотрела. — В каком-то смысле да. Сразу. Но я тут же подумала: «Это невозможно». — Лоис слегка покачала головой. — И вот она говорит: «Ты знаешь, кто я?» А я ей: «Понятия не имею», а она мне — так и сказала, — она мне: «Я твоя мать, Кэтрин Коул».
Лоис выставила вперед ладони.
— И мне захотелось ответить: «Никакая вы мне не мать», но я не стала. Я лишь сказала холодно: «Проходите, Кэтрин Коул». — Лоис перевела на меня взгляд и кивнула. — Я холодно ее встретила, очень холодно. Моих родителей тогда уже не было в живых, они умерли не так давно, с разницей в полгода, о чем она, разумеется, знала от этого своего детектива, и я подумала, что с ее стороны очень дурно отправляться искать меня спустя столько лет, видели бы вы, как она вплыла внутрь и уселась, будто мы старые знакомые, а потом еще немного поплакала…
— Она плакала? — переспросила я, и Лоис кивнула и вздохнула, слегка раздувая щеки.
— Но в основном она разговаривала. И знаете еще что? Она была горожанка от макушки до пят. Взять хотя бы платье, в котором она явилась, — я уже потом посчитала, что ей тогда было шестьдесят два, потому что мне было сорок один, — и вот она явилась в платье почти без рукавов. Плечи едва прикрыты. — Лоис коснулась пальцами своего плеча. — Такое темно-синее платье с белой… Ой, ну как она называется, слово забыла, вы знаете, о чем я, такая полоска по краям…
— Окантовка. — Я сразу поняла, о каком платье идет речь. Это было любимое повседневное платье Кэтрин. С белой окантовкой по краям рукавов и вдоль швов по бокам.
— Окантовка. — Лоис кивнула. — И чулок на ней не было, платье доходило ей до колен, и просто — как вам сказать, — просто здесь так не одеваются. Но знаете, что покоробило меня больше всего? Она говорила только о себе. Нет, пару вопросов она мне, конечно, задала — хотя основные факты ей были уже известны от детектива, — но она просто без умолку… — Лоис покачала головой, — говорила только о себе. Вот о чем она говорила. О себе и о том, как тяжело все это для нее было.
Лоис подалась вперед и снова откинулась на спинку кресла.
— Так что я знаю и про ее бессонницу, и про ее депрессию — «тоску», как она это называла, — и про смерть ее мужа, и про ее сына, но о них я читала еще в вашей книге. Вы знаете, что у нее хватило наглости рассказывать мне об этом человеке, ее сыне? Как она его расхваливала, и — говорю вам, Люси, — можно было подумать, что он величайший ученый на свете. Вовсе не это мне хотелось услышать!
О боже, подумала я. А вслух сказала:
— Конечно. — А потом еще: — Просто у нее больше ничего не осталось. Только сын.
— Да, — сказала Лоис. — Вы правы. — И повторила чуть тише: — Вы правы. — Она уставилась в пол, а затем подняла взгляд: — Я много думала об этом с тех пор, и, наверное, мне стоило проявить чуть больше сострадания. — Лицо Лоис дрогнуло, и я тут же отвела глаза. — Но вот что я вам скажу: к концу нашей встречи у меня ее сын уже в печенках сидел.
Повисло молчание, затем Лоис продолжила:
— Кэтрин рассказала второму мужу, что у нее был ребенок — я — и что она меня бросила, она рассказала об этом своему немцу. Герхардту. И, по ее словам, это плохо отразилось на их браке.
— Так она ему рассказала? — удивилась я. — А когда именно?
— Точно не знаю. Если честно, я не помню, это было на раннем этапе, но не сразу. И ей больше нечего было добавить, кроме того, что это отразилось на их браке. Понятия не имею, что она имела в виду.
Подперев щеку ладонью, Лоис взглянула на меня и добавила:
— Странно, что она ничего вам не рассказывала.
— Лоис, мой муж узнал о вашем существовании всего пару недель назад.
Это очень ее удивило. Она положила руки на подлокотники:
— Правда?
— Честное слово, — сказала я. — Перед тем как его бросить, жена подарила ему подписку на сайт, где можно узнать свою родословную, так он вас и нашел. Кэтрин никогда о вас не упоминала — как и его отец. Вильям не знал.
Лоис обдумала услышанное. Затем сказала:
— Ну и ну. — И, покачав головой: — Пару недель назад?
— Да.
— Перед тем, как его бросила жена?
— Да.
— Вы тоже его бросили. Так написано в ваших мемуарах. — Она указала на лежавшую на столике книгу.
— Да.
— Получается, его бросили две жены?
Я кивнула. Я уже пожалела, что упомянула об этом.
Немного помолчав, она с любопытством взглянула на меня и спросила:
— А с ним — как бы это сказать — с ним что-то не так?
— По-моему, он просто выбирает неподходящих женщин.
Лоис ничего не ответила.
Мне стало жалко Вильяма, ждавшего в машине, пока я разговаривала с Лоис.
— Не хотите с ним познакомиться? — предложила я.
И на миг она погрустнела и почти что закрылась, и я сразу поняла, что она не хочет.
— Извините. Я не готова. Я уже немолода, с вами поболтать мне было приятно, но с ним я видеться не хочу. Нет. С ним не хочу.
— Хорошо. — Я потянулась к сумочке, и она встала, и тогда я поняла, что мы закончили.
Лоис проводила меня до парадной двери; та немного заедала, будто ей редко пользовались. И я представила, как Кэтрин вошла в эту дверь много лет назад и села на то место, где сидела я.
Я повернулась к Лоис, и она коснулась рукой моего плеча:
— Когда я начала читать вашу книгу — ваши мемуары, — я очень удивилась, встретив там упоминание о картофельном фермере, моем отце! И я все думала: «Сейчас она и про меня напишет, про то, что женщина сбежала, бросив маленькую дочку». Но вы не написали.
— Потому что я даже не догадывалась, что она бросила не только своего первого мужа.
— Теперь-то я знаю. Но тогда не знала. И знаете что? Глупо, да, но это меня задело. Я снова разозлилась на Кэтрин — и на вас тоже, потому что вы не упомянули меня в книге.
— Ах, Лоис.
Меня охватило странное чувство нереальности, и в голове немного помутнело, как будто от голода. Но не только.
— Что ж. — Она рассмеялась. — Если будете писать продолжение, не забудьте упомянуть и меня.
— Боже, конечно, — сказала я.
Она снова рассмеялась:
— Но только в хорошем свете.
Когда я взглянула на нее на прощанье, солнце как-то по-особенному падало ей на лицо, и в ее чертах сквозила усталость, и я поняла, что разговор дался ей нелегко; он выжал из нее все соки, и мне стало ее жаль.
Я так спешила, что у меня заплетались ноги. Наконец показалась машина Вильяма. Он сидел запрокинув голову, и сперва я подумала, что он спит; стекло было опущено. Но как только я подошла поближе, он выглянул в окно.
— Ну что, она хочет со мной увидеться? — спросил он.
Я села в машину, захлопнула дверцу и сказала: «Поехали», и Вильям завел мотор. Единственное, о чем я умолчала, — это как я проболталась про его жену и что на это ответила Лоис.
Все остальное я выложила без утайки.
Пока я рассказывала, Вильям несколько раз перебивал меня, прося разъяснить что-то или повторить. Снова и снова мы обсуждали подробности, и Вильям жевал кончики усов, и щурился сквозь лобовое стекло на дорогу, солнечных очков на нем не было, и слушал меня с очень сосредоточенным видом. Наконец он сказал:
— Не уверен, что Лоис Бубар говорит правду.
— Правду о чем? — спросила я.
— О том, что сюда приезжала моя мать. С чего бы моей матери приезжать сюда на этом этапе своей жизни?
Я хотела сказать, что Лоис описала платье, которое было на Кэтрин, но передумала, и Вильям продолжил:
— А еще брат Кэтрин не умирал в тюрьме. Я видел на сайте свидетельство о смерти, и про тюрьму там ничего не сказано.
Я огляделась по сторонам:
— Куда мы едем?
— Без понятия, — ответил Вильям. — Давай найдем ферму Трасков и дом Кэтрин. Ты сказала, у тебя есть адрес?
— У меня есть адрес дома, где она выросла. А ферма Трасков находится на Дрюс-Лейк-роуд в Линнеусе. Номер дома Лоис не указала. Но это прямо на границе с Нью-Лимериком.
— Сейчас разберемся.
Вильям остановил машину и достал айпэд, а я проверила телефон, и там было два новых сообщения от Бекки. В первом говорилось: «Вы с папой снова вместе?» Во втором говорилось: «МАМ, какие новости???» На первое я ответила: «Нет, ангелочек, мы не вместе, но прекрасно ладим». Затем я ответила на второе: «Потом все расскажу!» Вопрос о том, сошлись ли мы с ее отцом, меня удивил. Я убрала телефон в сумку.
— Так, ладно, — сказал Вильям. Он уже отыскал Линнеус, штат Мэн, на своем айпэде и нашел, где там Дрюс-Лейк-роуд, и мы снова двинулись в путь, и через некоторое время показался тот самый дом — дом, где его мать жила с Клайдом Траском и познакомилась с его отцом. Это был дом. Вот первое, что я могу сказать. Но, как я поняла, в этих краях — да и много где еще — такой дом считается почти особняком. С длинной террасой сбоку и черными ставнями на фоне сияющей побелки, он насчитывал три этажа, а рядом был погреб для картофеля — как водится, вырытый в склоне, — и мы остановились напротив дома и стали его разглядывать.
— Я ничего тут не чувствую, Люси, — сказал Вильям. — Далась мне эта ферма.
Я сказала, что понимаю.
Но мы продолжили разглядывать дом и, найдя окна комнаты, где когда-то стояло пианино, на котором играл Вильгельм, оба почувствовали легкое… отвращение, пожалуй, слишком сильное слово, но нам обоим все это было не по душе.
И мы поехали дальше, и вдоль дороги не было ни одной постройки, лишь горстка деревьев, сбрызнутых солнечным светом, а потом мы увидели маленькое почтовое отделение, очень ветхое. «Люси, смотри», — сказал Вильям, и я поняла, что его так растрогало. Это явно было то самое почтовое отделение, куда каждый день ходила его мать проверить, не пришло ли письмо от Вильгельма.
Мы медленно поехали дальше, мы ехали очень медленно, пока не уперлись в рельсы. «Боже, Люси, — сказал Вильям. — Погоди секунду». Впереди виднелась крошечная железнодорожная станция. Вдоль путей стояли старые склады. Лоис была права: здесь никогда ничего не менялось. Мы припарковались возле станции — вокруг ни души — и, не выходя из машины, смотрели на дорогу, по которой тем снежным ноябрьским вечером шла, то и дело переходя на бег, Кэтрин. Станция была маленькая, обшитая вагонкой. Она скорее напоминала автобусную остановку.
Я живо представила, как юная Кэтрин не то идет, не то бежит по этой темной, продуваемой ветром ноябрьской дороге, без сапог, в легких башмаках, а повсюду сугробы, и без теплой куртки, чтобы себя не выдать; я представила, как она не то идет, не то бежит к станции в темной одежде, с шарфом на голове, как она ждет поезд, и ей страшно, до смерти страшно — как было страшно годами из-за побоев отца, — и, мне кажется, я почувствовала, какие мысли крутились у нее в голове:
Если Вильгельма не будет, когда я приеду в Бостон, я покончу с собой.
— Сраная Лоис Бубар, — сказал Вильям.
Я быстро взглянула на него. Мы ехали обратно к шоссе.
— Вот бы ее в помине не было, — сказал он. Затем огладил усы и уставился на дорогу. — Она хочет, чтобы ты упомянула ее в книге? Но только в хорошем свете? Господи, Люси. И, по ее словам, она жалеет лишь о том, что была недостаточно приветлива с моей матерью? А потом, когда приезжаю я, она меня даже видеть не хочет? Нет, ну что за дерьмо, а не человек.
И я вспомнила про воспитательницу, которая больше никогда не брала его на руки.
После первого курса я устроилась работать в приемную комиссию — водила абитуриентов по кампусу. Как мне это нравилось! Я была очень рада, что у меня есть работа и не нужно возвращаться домой на лето, а еще мне очень нравился наш колледж, и я с удовольствием рассказывала людям, как он мне нравится. А упоминаю я об этом вот почему: в приемной комиссии работал один человек, он не был ее главой, но тогда он казался мне большой шишкой, он был лет на десять меня старше, и я ему приглянулась — и помню, что пару раз ходила с ним на свидание, только не помню куда. Разумеется, у него была машина, но тогда мне казалось, что иметь машину — это так по-взрослому, и, когда я впервые села в нее и увидела подстаканники на дверцах, я подумала: «Ничего себе!» Подстаканники были для меня верхом взрослости, вот только я чувствовала, что это не совсем мое. Но мужчина мне нравился — возможно, я была в него влюблена. Я влюблялась во всех, кого встречала. Как-то вечером, когда он подкинул меня до дома, где я снимала квартиру с друзьями по колледжу (друзьями!), он прислонил меня к дверце машины, поцеловал и прошептал мне на ухо: «Эй, тигренок», и я подумала… Уже не помню, что я подумала. Но после того вечера, когда мы поцеловались, он меня больше никуда не звал, а пару месяцев спустя женился на секретарше из приемной комиссии; симпатичная девушка, она всегда мне нравилась.