Зачем я это рассказываю: мы знаем, кто мы, сами о том не догадываясь.

И мужчина из приемной комиссии понял, что я не тот человек, который будет откликаться на «тигренка» и для него придумывать подобные прозвища, к тому же я так и не смирилась с подстаканниками; я не расстроилась, что он больше никуда меня не звал, меня всегда немного удивляло, что я вообще ему понравилась. Но вернемся к сути! А суть вот в чем: что такого мы с Вильямом разглядели друг в дружке, раз решили пожениться?

* * *

Над Хейнсвиллской дорогой[3] висела зловещая тишина. Много миль нам не попадалось ни одной машины. Было в этой дороге что-то гнетущее: взгляд выхватывал то пни по обочинам, то болота с мертвыми деревьями. В одном месте росли яблони с мелкими плодами, и, по словам Вильяма, это значило, что когда-то здесь были фермы, и так мы ехали некоторое время. Казалось, все слегка выжжено солнцем.

Затем нам попался знак с гигантской головой Санта-Клауса: РОЖДЕСТВЕНСКИЕ ЕЛИ ЧЕРЕЗ 300 ФУТОВ. Но через триста футов мы ничего не увидели, все тот же однообразный пейзаж.

Я никак не могла избавиться от чувства страха. По обеим сторонам дороги тянулись болота с мертвыми деревьями, и засохшие стволы розовато поблескивали, и повсюду росли сорняки, чем-то похожие на клевер, я таких раньше не видела. Мы проехали мимо баптистской церкви — она стояла на пустыре, — и Вильям сказал: «Возможно, здесь Кэтрин вышла за Клайда Траска». Сказал он это с явным безразличием, будто считал, что его настоящая мать — это женщина, которая его вырастила, жившая в Ньютоне, штат Массачусетс, а та, кто жила здесь, его не интересует; такое у меня сложилось впечатление.

И тут — неожиданно — у дороги показался диван. Небольшой диван с цветастой обивкой стоял на обочине, просто стоял, а на сиденье валялась лампа. Но за ним начинался поворот на узкую дорогу, и, когда мы притормозили, чтобы получше разглядеть диван, я заметила указатель на Дикси-роуд. «Вильям», — сказала я, и Вильям резко свернул. На листке, который дала мне Лоис, было написано: «Дикси-роуд, последний дом», но поначалу никаких домов мы не видели, а потом мы проехали мимо хижины, перед которой стоял старик; голый по пояс, бородатый, он проводил нас полным ярости взглядом, на меня с детства не смотрели с такой яростью чужие люди, и я очень испугалась. Пошла грунтовка, и справа мы увидели два маленьких дома, потом долгое время мы не видели ничего и никого, и вот наконец показался последний дом. Похоже, он уже много лет стоял заброшенный. Такого крошечного домишки я в жизни не видела. Я росла в очень маленьком доме, но и тот был гораздо просторнее. Здесь же был всего один этаж, а в нем, похоже, только две комнаты. Рядом притулился крошечный гараж. Из-под плоской провисшей крыши дома — казалось, она вот-вот обрушится посередине — выглядывали бордовые стены.

Я не верила своим глазам.

Лицо Вильяма не выражало никаких эмоций — наверное, от шока.

— И здесь выросла моя мать? — сказал он.

— Может, Лоис перепутала адрес?

— Нет, перед поездкой я сам его нашел. Дикси-роуд.

Мы сидели в машине и смотрели на дом. Над гаражом нависали ветви дерева, захудалые кусты, росшие по бокам от крыльца, доходили до самых окон.

Это был очень — очень — маленький дом.

Вильям выключил зажигание, и повисла тишина. В доме было темно, сквозь стекла ничего не разглядеть. Я с трудом могла вообразить, как в этих комнатах живут люди. Весь участок зарос высокой травой, к стенам дома почти вплотную подступали молодые деревья. Два дерева даже проросли сквозь пол и готовую обрушиться крышу.

У Вильяма был такой потрясенный вид, что у меня сжалось сердце. И я его понимала: в жизни бы не подумала, что Кэтрин здесь выросла. Вильям бросил на меня взгляд:

— Готова?

— Поехали, — сказала я.

И тогда он завел машину и поехал дальше, дорога была слишком узкая, чтобы на ней развернуться, а когда мы уткнулись в тупик, Вильям, осторожно маневрируя, все-таки сумел развернуться, и мы поехали обратно. Старик по-прежнему стоял перед домом, провожая нас яростным взглядом.

Диван с обочины исчез.

— Это какой-то фильм ужасов, — сказал Вильям.

* * *

Наш самолет вылетал в пять, и в Бангор мы возвращались в молчании. Мы проехали мимо ресторана с облупившейся краской на фасаде, он явно закрылся уже давно, но на дверях висела табличка с квадратным шрифтом:


У МЕНЯ ОДНОГО ЗАКОНЧИЛИСЬ ЛЮДИ,
КОТОРЫЕ МНЕ НРАВЯТСЯ?

Немного спустя я сказала:

— Вильям?

А он мне:

— Что?

А я ему:

— Ничего. — А потом: — Вильям, ты женился на своей матери. — Я сказала это очень тихо.

Он посмотрел на меня:

— Ты о чем?

— Мы с ней очень похожи. Она тоже росла в нищете и, возможно, с отцом, который… В общем, она… Я не знаю, как тебе объяснить. Но ты выбрал тот же типаж. В мире столько разных женщин, а ты женился на такой, как твоя мать. Я… Я даже бросила своих детей.

Вильям притормозил у обочины. Он молча смотрел на меня. Я уже почти отвела взгляд, давно он так долго на меня не смотрел. Но тут Вильям сказал:

— Люси, я женился на тебе, потому что ты светилась от радости. Ты просто светилась от радости. А когда я наконец понял, где ты росла, — когда мы приехали к твоим родителям объявить, что женимся, — Люси, я чуть не умер, увидев, где ты росла. Я об этом даже не догадывался. И я все думал: «Как ей это удалось? Как можно расти в таком доме и стать таким жизнерадостным человеком?» — Он медленно покачал головой. — И я до сих пор не знаю, как тебе это удалось. Ты особенная, Люси. Ты — внеземное создание. Помнишь, когда нас возили к баракам, тебе показалось, что ты проскользнула между мирами? Так вот, я тебе верю, потому что ты — внеземное создание. На всем белом свете ты такая одна. — Затем он добавил: — Ты завоевываешь сердца, Люси.

И снова завел мотор.

Обдумывая его слова, я вспомнила, какое счастье захлестнуло меня, когда я села в машину миссис Нэш.

— Ах, Пилли, — тихо сказала я.

Но Вильям погрузился в молчание.

* * *

А потом он начал закрываться. Прямо у меня на глазах. Его лицо — странное дело, — лицо его в такие моменты почти не меняется, но все, что за ним, куда-то прячется. Он уходит в себя, вот что я пытаюсь сказать. И по пути в аэропорт его лицо стало как раз таким.

Чтобы разбавить молчание, я сказала:

— У нас очень американская история.

— Почему? — спросил Вильям.

— Потому что наши отцы воевали по разные стороны фронта, — сказала я. — А твоя мать росла в бедности, и я тоже, но посмотри на нас теперь, мы оба живем в Нью-Йорке и добились успеха.

И тогда, не глядя на меня, Вильям сказал — он сказал это мгновенно:

— Это называется американская мечта. А ты подумай, у скольких людей она так и не сбылась. Вспомни машину ветерана, забитую мусором, которую мы вчера видели.

Я отвернулась к окну. Мне вдруг пришло в голову, что старик с Дикси-роуд, смотревший на нас с такой яростью, по возрасту годился в ветераны войны во Вьетнаме — возможно, это и есть его история. Я уже упоминала, что в детстве почти ничего не знала о войне во Вьетнаме, мы жили очень изолированно, к тому же у меня, школьницы, не было знакомых призывного возраста. Но, когда я поступила в колледж и встретила Вильяма, все стало иначе.

— Тебе так повезло с Вьетнамом, — сказала я. — С номером в призывной лотерее. Только подумай, как могла бы сложиться твоя судьба.

— Я думаю об этом всю жизнь, — сказал Вильям. И вновь погрузился в молчание.


В этот момент я осознала, что, вызвавшись поговорить с Лоис Бубар, лишила Вильяма чего-то важного. Если бы только я повременила, хоть минутку подумала и привела его с собой, не исключено, что Лоис и с ним была бы так же приветлива. Эта мысль не давала мне покоя. Глядя, как Вильям ведет машину с этим своим непроницаемым лицом, я вспомнила, какими словами он меня встретил: «Она хочет со мной увидеться?»

А мне пришлось сказать «нет». Лицо Вильяма, это его хорошо знакомое выражение легкого недоумения. И я подумала: вот еще одна женщина, которая — с точки зрения Вильяма — его отвергла. А потом я подумала про воспитательницу, переставшую брать его на руки, когда он уже привык чувствовать себя особенным. И еще я подумала — вдруг его записали в детский сад из-за того, что Кэтрин рассказала Вильгельму о брошенной дочери и это плохо отразилось на их браке, и, может, Кэтрин вообще тогда была не в состоянии заботиться о ребенке? Звучало вполне логично.


И тогда я сказала:

— Вильям, прости, что я убежала и одна познакомилась с Лоис Бубар. Надо было взять тебя с собой, а я просто выскочила из машины…

Он бросил на меня взгляд:

— Люси, да какая разница. Ну серьезно. Не познакомился я с ней, и ладно. Мне было страшно, а ты пыталась помочь. — Немного помолчав, он добавил: — Не волнуйся ты. Тоже мне.

Но лицо его не стало прежним.

* * *

Мы заехали на парковку аэропорта, она была огромная и пустая. Несмотря на ее пустоту, мы не сразу разобрались, куда ставить машину, пришлось сделать несколько кругов, затем мы достали чемоданы и покатили их ко входу. Аэропорт выглядел — как мне показалось — еще страннее, чем когда мы прилетели. Он был маленький. И при этом какой-то иноземный, я ощутила это, едва мы попали внутрь. Ни кафе, ни палаток с едой там не было. Время близилось к трем.

Не успели мы дойти до стойки регистрации, как Вильям сказал:

— Знаешь, Люси, мне надо проветриться.

— Ладно, — сказала я. — Составить тебе компанию? (Он помотал головой.) Тогда посторожу чемоданы.

Но я проголодалась, а перекусить было негде, и я потащилась — с двумя чемоданами — по крытому переходу в отель, но, пройдя через двойные двери, сразу увидела, что ресторан не работает. На баре висела табличка: «Закрыто до 17:00». Я тяжело вздохнула и развернулась. «В этом штате вообще когда-нибудь едят?» — подумала я. И как только я это подумала, мой взгляд упал на самого толстого человека, какого я когда-либо видела. Он пытался протиснуться в двойные двери, через которые я только что прошла, он открыл одну створку, но этого оказалось недостаточно. Он не выглядел старым, ему могло быть и тридцать. Но штаны у него раздувались, словно паруса, а лицо утопало в складках жира. Я отпустила ручку чемодана и потянула на себя вторую створку двери, и он улыбнулся, несколько пристыженно, и я сказала: «Прошу», а он мне: «Спасибо» — с застенчивой улыбкой — и зашагал к стойке администратора.

Идя обратно по переходу, я подумала: «Я знаю, каково этому толстяку» (хотя, разумеется, я этого не знала). Но я подумала: «Как странно, я чувствую себя невидимкой, но, с другой стороны, я знаю, каково это — носить клеймо инаковости, только в моем случае клеймо замечают не сразу». Вот что я подумала о том толстяке. И о себе.


В окно зала регистрации я увидела, как Вильям шагает по огромной парковке, сначала он шагал в один ее конец, пока не превратился в маленькую точку, после этого шагал обратно, затем остановился и долго-долго качал головой. А потом снова зашагал по парковке.

Ах, Вильям, подумала я.

Ах, Вильям…

* * *

Пока мы ждали рейс, я взглянула на Вильяма. Знакомое выражение лица: он снова ушел в себя. «Давай ты сама расскажешь девочкам о поездке, — попросил он. — Мне что-то не хочется». И я пообещала, что расскажу. Мы прошли в самолет; это был маленький самолет, и наш багаж никак не помещался на верхнюю полку, и тогда стюард — приятный юноша — забрал наши чемоданы и сказал, что они будут ждать нас на телетрапе, уже по прилете.

Вильям сидел возле прохода — у него ноги длиннее, — и мы болтали о разных пустяках, потом он безжизненным голосом снова заговорил о том, как Лоис Бубар не захотела с ним видеться, а потом мы устроились поудобнее, и полет был недолгим. Увидев в иллюминатор Нью-Йорк, я испытала то, что испытываю почти каждый раз, когда прилетаю сюда, — благоговение напополам с признательностью за то, что этот огромный, разлапистый город принял меня — позволил мне в нем жить. Вот что я испытываю почти каждый раз, когда вижу его с высоты. Меня захлестнуло чувство благодарности, и, повернувшись к Вильяму, чтобы ему об этом сказать, я увидела, что по щеке у него катится капля, а когда он взглянул на меня, я увидела каплю и на другой щеке. И подумала: «Ах, Вильям…»

Но он помотал головой в знак того, что ему не нужна поддержка, — разве бывают люди, которым не нужна поддержка? — но ему не нужна была моя поддержка, и, пока мы ждали багаж на телетрапе, он молчал и больше не плакал. Он просто еще глубже ушел в себя, он делал это с тех самых пор, как мы уехали из Хоултона. Когда мы вышли на стоянку такси, Вильям залез в машину и сказал на прощанье:

— Спасибо, Люси. Я тебе позвоню.

Но он не позвонил. Он еще долго не звонил.

* * *

Проезжая по мосту, — уже в своем такси — я вдруг вспомнила, как мучилась в первые годы нашего брака, когда мы снимали квартиру в Виллидже. Это было из-за родителей, порой на меня накатывало чувство, что я их бросила, — ведь так оно и было — и тогда я садилась на кровать в нашей маленькой спальне и рыдала от нестерпимой боли, а Вильям заходил в комнату и говорил: «Люси, что с тобой? Не молчи». А я просто мотала головой, пока он не уйдет.

Как ужасно я поступала!

Раньше мне это не приходило в голову. Не позволять мужу утешать себя — как это жестоко!

А я и не догадывалась.

Такова жизнь: мы о многом не догадываемся, пока не станет поздно.

* * *

Когда я вернулась к себе в квартиру, там было очень пусто. И я знала, что там всегда будет пусто, что Дэвид уже не войдет, прихрамывая, в эти двери, и мне вдруг стало безумно одиноко. Я отвезла чемодан в спальню, села на диван в гостиной и взглянула на реку, и пустота вокруг внушала ужас.


«Мамулечка! — взмолилась я к матери, которую однажды сама себе придумала. — Мамулечка, мне больно!»

И мать, которую я однажды сама себе придумала, ответила: «Ничего, солнышко. Ничего».


И вот что мне вспомнилось.

Когда-то давно я смотрела документальный фильм про заключенных женских тюрем и их детей, и там была одна женщина, очень крупная, с милым лицом, на коленях у которой сидел маленький мальчик лет четырех. В фильме говорилось, как важно не разлучать детей с матерями, и в этой тюрьме им разрешалось видеться в рамках нового — по тем временам — подхода. И маленький мальчик, сидевший на коленях у этой огромной женщины, взглянул на нее и тихо сказал: «Я люблю тебя больше, чем Бога».

Никогда этого не забуду.

* * *

В субботу мы с девочками встретились в «Блумингдейле». Было очень приятно повидаться с ними, да и вообще увидеть в магазине столько народа. Считается, что в конце августа все богатые ньюйоркцы уезжают в Хэмптоны[4], но прежний контингент никуда не делся: тонкие, как тростинки, престарелые дамы с подтяжкой лица и большущими губами. Я смотрела на них с любовью; я любила их, вот что я пытаюсь сказать.

Я окинула Крисси взглядом, но не похоже было, что она беременна. Крисси рассмеялась и поцеловала меня.

— Врач сказал ничего не делать три месяца и даже не волноваться об этом, а три месяца еще не прошло, так что и ты не волнуйся.

Я ответила:

— Хорошо. Я и не волнуюсь.

Когда мы сели за столик, девочки сказали:

— Выкладывай все!

И я принялась рассказывать обо всем, что случилось в Мэне, и они очень внимательно слушали. Узнав о прошлом Кэтрин, они не могли поверить своим ушам.

В конце я спросила:

— Вы с ним разговаривали?

Девочки кивнули, и Крисси сказала:

— Но он ведет себя как говнюк.

— В каком смысле?

— Из него слова не вытянешь. Сама знаешь, каким он бывает. — Крисси откинула волосы назад.

— По-моему, папу все это очень задело, — сказала я, переводя взгляд с одной дочки на другую. — Ему ведь прилетело вдвойне: сначала его бросила Эстель, а потом с ним не захотела общаться единоутробная сестра. Даже втройне. Ведь он еще и увидел дом своей матери. Девочки, это было просто — просто — ужасно. Он понятия не имел, что она выросла в таком месте. Ни малейшего понятия.

Когда я описала дом, в котором провела детство Кэтрин, девочки — как и мы с Вильямом — были потрясены.

— В голове не укладывается, она ведь играла в гольф, — сказала Крисси. И я прекрасно ее понимала.

Крисси слизнула с ложки замороженный йогурт и добавила:

— Знаешь, мам, я чувствую себя в ответе за Бриджет, хоть мне это и не нравится.

— Как у нее дела?

— Она страдает, мам, — сказала Бекка. — И это очень грустно.

— Вы с ней виделись?

И девочки рассказали, что пили чай с Бриджет пару дней назад; меня это удивило и растрогало. Они водили ее в ресторан при отеле.

— Она была с нами приветлива, — добавила Крисси. — И мы с ней тоже, но ей очень грустно. Было нелегко.

— Может, зря мы устроили это дурацкое чаепитие, — сказала Бекка. — Но что еще с ней делать? Мы думали про кино, но подходящего фильма не нашли. Может, стоило пройтись с ней по магазинам.

— Боже… — сказала я. — Но, Крисси, почему ты чувствуешь себя в ответе за Бриджет?

— Не знаю, — сказала Крисси. — Наверное, потому, что она моя сестра.

— Вы молодцы, что встретились с ней.

Девочки лишь пожали плечами. Затем Бекка сказала:

— Прости, что написала то сообщение про вас с папой.

— Ничего, я понимаю, почему могло показаться, что мы снова вместе, — ответила я.

— Правда? — удивилась Крисси.

— Ну конечно. Но сходиться мы не собираемся.

— Разумно, — сказала Крисси. А затем добавила: — Просто невероятно, что эта Кэтрин из твоего рассказа и есть наша бабушка. Она казалась мне самым обыкновенным человеком на свете. Я любила ее.

— Я тоже ее любила, — сказала Бекка.

И они начали вспоминать бабушку, какой у нее был дом, и какой там стоял диван мандаринового цвета, и как крепко она их обнимала.

— Она готова была задушить меня в объятиях, — сказала Бекка. — Я очень ее любила.

Действительно, согласилась я, просто невероятно, что у их бабушки была такая жизнь, а они об этом даже не подозревали, и мы с Вильямом тоже.

Потом девочки снова заговорили о Лоис Бубар.

— Но она тебе понравилась? — спросила Бекка, и я сказала:

— В принципе, да. Не забывайте, она годами думала, что папа о ней знает. Так что, учитывая все случившееся, она была очень любезна.

— Любезная с улицы Любезной, — сказала Крисси.

— Да, с улицы Любезной.

— Такое теперь сплошь и рядом, — сказала Бекка. — Из-за этих сайтов с родословными.

Один ее знакомый, пояснила Бекка, недавно узнал, что он наполовину норвежец, — оказалось, его отец ему не родной. А его родной отец был норвежцем.

— Почтальоном, как в анекдоте, — добавила она.

— Да быть не может, — сказала Крисси.

Но Бекка кивнула и повторила, что отец ее знакомого оказался почтальоном, как в анекдоте. Родом из Норвегии.


Я рассказала девочкам, как мы с Вильямом сидели в машине возле железнодорожной станции и представляли побег его матери и как он потом назвал Лоис Бубар сраной.

— Меня это удивило, — сказала я.

— Тебя удивило, что папа так ее назвал? — спросила Крисси, вытирая губы салфеткой.

— В тот момент — да. Немного.

— С ним не захотела общаться единоутробная сестра, — сказала Крисси. А потом добавила: — Но папа и правда иногда ведет себя по-детски. В смысле, я понимаю, почему она не захотела с ним общаться.

— Но она-то не знала про эту его… детскость.

— Это понятно. Я не то имела в виду.

— Но он все-таки ей брат, — сказала Бекка. — Разве это не веский повод с ним увидеться?

Крисси задумалась, а потом сказала:

— Как бы ты себя чувствовала, если бы Бриджет пришла к нам лет через сорок и заявила… Ну, то есть, представь, что она просто свалилась с неба, и мы ее никогда раньше не видели, и она начинает рассказывать, каким наш папа был чудесным отцом.

— Ты это к чему? — спросила Бекка.

Но я поняла, о чем говорит Крисси. О ревности между детьми.


Мне захотелось написать Вильяму: «Не будь говнюком и позвони девочкам».

Но я не стала.


Когда пришло время прощаться, мне стало грустно; мы обнялись, и я сказала девочкам, что люблю их, и они сказали, что они меня тоже.


Возвращаясь домой, я размышляла над тем, что девочки повели Бриджет в ресторан. Зная Бриджет и зная моих девочек, ничего странного я в этом не видела, но мне вдруг вспомнился крошечный домик, в котором я выросла, и я подумала… Нет, у меня не получится объяснить, что я подумала! Но мне с трудом верилось, что мои дети — нас разделяет всего поколение — так отличаются, так сильно отличаются от меня и от среды, где я росла. И от среды, где росла Кэтрин. Не знаю почему, но этот контраст меня поразил.


А потом я почему-то представила, как выглядела бы Кэтрин, будь она до сих пор жива. Внутри у меня все сжалось, такая она была дряхлая, и меня охватила печаль, глубокая печаль, какую мы ощущаем, представляя своих детей в старости, некогда цветущие лица — бледные и пожухлые, руки-ноги не гнутся, их время вышло, а мы ничем не можем им помочь…

(Немыслимо, но это случится.)

* * *

Я не раз спрашивала себя, почему мне захотелось вернуть девичью фамилию, как только умерла Кэтрин. Я смутно припоминаю, что как бы открещивалась от нее, что ее было в нашем браке слишком много. Не знаю, все это было очень давно. Но Вильяму — я только сейчас вспомнила, — Вильяму после смерти Кэтрин приснилось, будто она везет нас куда-то в машине, и Вильям сидит спереди, а я сзади, и Кэтрин постоянно врезается в другие автомобили.

Ах, Кэтрин, подумала я…

Мне нравилось за ней ухаживать. Когда она заболела, я имею в виду. Мне казалось, мы с ней стали очень близки. Думаю, так и было.

Но после смерти Кэтрин ее лучшая подруга — за два месяца ни разу ее не навестившая — сказала мне: «Кэтрин очень хорошо к тебе относилась. — И добавила: — Она знала… Ну, то есть, она понимала, что раньше… Ну… — Подруга махнула рукой. — Она очень хорошо к тебе относилась, правда». Я не стала уточнять, что она имеет в виду, это не в моем характере. Я просто сказала: «Я тоже очень хорошо к ней относилась. Я любила ее». А сама почувствовала — и до сих пор чувствую — укольчик предательства. Кэтрин сказала обо мне что-то (почти?) плохое, и это удивило и ранило меня.


Но странное дело. После ее смерти я подумала: «Зато теперь я могу сама выбирать себе одежду» — и вскоре пошла и купила ночную рубашку.

* * *

Через две недели после приезда я позвонила Вильяму. Я позвонила узнать, как у него дела, и он ответил: «Потихоньку». Разговаривать ему явно не хотелось — возможно, он спешил на свидание с очередной Пэм Карлсон — или с настоящей Пэм Карлсон? — я бы не удивилась.

Но я чувствовала себя ужасно. Совсем как после смерти Дэвида; я чувствовала себя ужасно с тех самых пор, как не стало моего любимого человека, а в Мэн поехала, чтобы отвлечься, теперь я это видела. Чтобы отвлечься от боли утраты.

Но Дэвида больше нет, а Вильям жив.

Вот вам правда: каждый вечер, возвращаясь домой из магазина или после встречи с подругой, я представляла, что на первом этаже в вестибюле меня ждет Вильям, и вот он медленно встает с кресла и говорит: «Привет, Люси». Я представляла это снова и снова, втайне думая: «Он ко мне вернется».

Но он не вернулся.

* * *

Вскоре после этого, в сентябре, я столкнулась с Эстель. В Виллидже на Бликер-стрит есть магазин для… как бы это сказать… для тех, кто увлекается модой, там много таких магазинов, но этот, я знала, нравится моей Крисси, а у нее как раз близился день рождения, так что я поехала в Виллидж и зашла в этот магазин, и там была женщина, она бросила на меня взгляд и отвернулась, а потом снова посмотрела на меня, и это оказалась Эстель — похоже, она надеялась, что я ее не замечу.

— Привет, Люси, — сказала она, и я сказала:

— Привет, Эстель.

Она не потянулась поцеловать меня, и я тоже не двинулась с места.

— Как дела? — спросила я.

Она сказала, что все нормально. Она как будто постарела. Волосы у нее были длиннее обычного, и если раньше я всегда восхищалась их непокорностью, то теперь они придавали ей немного сумасшедший вид; это ее не красило, вот что я хочу сказать.

— Как Вильям? — спросила Эстель.

— Ну так, ничего. — Я вяло улыбнулась; я все еще сердилась на нее.

— Ясно… — Эстель не знала, что еще добавить, а я не спешила ей на помощь. В конце концов она сказала: — Крисси с Беккой, у них все в порядке?

Точно, подумала я, теперь ведь некому держать ее в курсе событий, кроме разве что Бриджет.

— У Крисси был выкидыш перед тем, как я… — нерешительно начала она.

Я сказала, что Крисси обратилась к специалисту, и Эстель сочувственно охнула и потрепала меня по руке. Я все еще не спешила ей на помощь. Но тут мне пришло в голову, что надо спросить, как дела у Бриджет.

— Нормально. Ну, сама понимаешь, — сказала Эстель.

Мне хотелось добавить: «Я слышала, ей очень грустно». Но я просто стояла на месте, и в конце концов Эстель сказала:

— Ну ладно, Люси, еще увидимся.

Но когда она направилась к двери, я мельком увидела ее лицо, и там было столько боли, что мое сердце распахнулось, и я окликнула ее:

— Эстель, подожди! — И, когда она обернулась, сказала: — Живи как живется, а о нас не беспокойся. — Или что-то вроде того; я повела себя некрасиво и теперь пыталась это исправить.

И, кажется, она поняла.

— Знаешь, Люси, — сказала она прочувствованно, — когда жена уходит от мужа, все сочувствуют мужу, и правильно делают! Но никто не учитывает… — Ее взгляд поблуждал по комнате и остановился на мне. — Никто не учитывает, что мне тоже нелегко, знаю, мы сейчас не об этом и я не пуп земли, но никто не учитывает, что для меня это тоже утрата. Как и для Бриджет.

В тот миг я почти полюбила ее.

— Я прекрасно понимаю, о чем ты, Эстель, — сказала я.

И, должно быть, она все прочитала у меня на лице — она обняла меня, и поцеловала в щеку, и проговорила сквозь слезы:

— Спасибо, Люси. — Затем отступила на шаг и, взглянув на меня, сказала: — Ах, Люси, как здорово, что мы встретились!


Две недели спустя я увидела ее в Челси, я там почти не бываю, но в тот день я навещала подругу, которая сняла там жилье, и Эстель шла под руку с мужчиной — не с тем, что с юбилея, этот выглядел постарше, по возрасту ближе к Вильяму, — и они увлеченно беседовали, и не смотреть на них было очень легко: я шла по другой стороне улицы.


Вот так.

* * *

Я все думала о Лоис Бубар, какая она вышла полноценная; как я уже говорила, по ней было видно, что на глубинном уровне она чувствует себя в своей тарелке. Ее дом был заставлен фотографиями родных, в нем выросла ее мать. Я тихо недоумевала, представляя, как она живет в этом доме своей матери и ухаживает за розовым кустом своей бабушки. Но с чего бы мне удивляться? Наверное, все дело в том, что она и правда ощущала себя там как дома, а я всегда была этого чувства лишена. Мать любила ее, Лоис повторила это не раз. Разумеется, она говорила о Мэрилин Смит, второй жене своего отца. Но Лоис Бубар была не похожа на человека, которым пренебрегали в первый год жизни. Наверное, Кэтрин тоже ее любила. Брала на руки и прижимала к себе, волновалась из-за первой болезни, радовалась, когда малышка впервые встала на ноги, держась за прутья детской кроватки. Наверное, так и было, говорила я себе.

Нам этого уже не узнать.

Зато я точно знаю, что моя мать была другой. И какую цену я за это заплатила, и какую громадную цену заплатили мои брат и сестра.


Когда я училась на первом курсе, наш преподаватель английского часто приглашал группу к себе в гости (группа у нас была небольшая). Там мы виделись с его женой. Со временем я сдружилась с преподавателем и его женой, и раз она сказала мне — я тогда уже была старшекурсницей, — она сказала:

— Никогда не забуду, как впервые увидела тебя у нас дома. Я сразу подумала: «Эта девочка совершенно не знает себе цену».


Я не стану излагать историю своего брата — это слишком болезненно. Он добрый человек, всю жизнь проживший в доме наших родителей. Насколько мне известно, у него никогда не было девушки — или молодого человека.


Говорить о судьбе сестры тоже больно. Характер у нее боевой, думаю, это ей помогло. У нее пятеро детей, младшая пошла по моим стопам: поступила в колледж по стипендии. Но спустя год вернулась домой, теперь она работает в том же доме престарелых, что и моя сестра.


Судьбы моих брата с сестрой — я вижу это все отчетливее, хотя туман еще не рассеялся — не похожи на судьбы людей, с рождения окруженных любовью.


Я иногда удивляюсь — как удивлялась и та милейшая женщина, мой психиатр, — как это я вообще способна любить. Она сказала: «На вашем месте, Люси, многие даже пытаться бы не стали». Что же такое похожее на радость разглядел во мне Вильям?


Это и была радость.

Но как?

* * *

В студенческие годы, когда я уже снимала квартиру с друзьями — хотя большую часть времени жила у Вильяма, — по пути на занятия я проходила мимо одного дома, и у женщины, которая там жила, были дети, и каждый день я видела ее в окно, она была красивая — как мне кажется, — и по праздникам стол у них ломился от угощения, и дети, уже почти взрослые, сидели за этим столом, а ее муж — я предполагала, что он ей муж, — сидел во главе, и я проходила мимо их окон и думала: «Вот какой я стану. Вот что у меня будет».

Но я писатель.

А это призвание. Помню, единственный человек, хоть чему-то меня научивший по части писательства, дал мне совет: «Не залезай в долги и не заводи детей».

Но завести детей мне хотелось больше, чем писать. И я их завела. Но и писать мне было необходимо.

В последнее время я иногда думаю: «Жаль, что все не сложилось иначе», и, пусть это сентиментально и глупо, пусть это полная ерунда, в голове у меня мелькает:


«Я бы все отдала, весь свой писательский успех, я отдала бы все — и глазом не моргнув, я бы все отдала — в обмен на крепкую семью, где дети знают, что горячо любимы, а родители не разошлись и тоже любят друг друга».


Вот о чем я иногда думаю.


Недавно я рассказала об этом одной своей нью-йоркской подруге, она тоже писатель, и детей у нее нет, и она выслушала меня, а потом сказала: «Люси, я тебе ни за что не поверю».

Мне стало чуточку тошно от этих слов. К горлу подкатило одиночество. Потому что я сказала правду.

* * *

Насчет потенциальной Пэм Карлсон я не ошиблась. Через месяц с лишним после возвращения из Мэна Вильям позвонил мне и сказал:

— Люси, можешь кое-кого загуглить? — И продиктовал имя и фамилию одной женщины, и при первом же взгляде на нее я сказала:

— Нет, она тебе не подходит… Боже, нет.

И тогда Вильям сказал:

— Господи, Люси, спасибо.

Раньше, в перерывах между нашими браками — когда я была не замужем, а Вильям был не женат, — мы часто вот так помогали друг другу, давали советы, я имею в виду.

Не могу сказать, что именно в этой женщине так меня оттолкнуло, но на снимке она позировала в длинном платье на каком-то светском мероприятии, на вид она была лет на десять меня моложе, за спиной у нее виднелся красивый интерьер, но что-то — то ли в ее лице, то ли в самом ее существе — оттолкнуло меня с первой же секунды, какая-то претензия на особое отношение, что ли, и Вильям сказал:

— Я начал ухаживать за ней, и теперь она ведет себя очень напористо, недавно она пригласила меня в гости, так я еле ноги унес.

На что я ему сказала:

— Больше к ней не ходи, это не то, что тебе нужно.

А он мне:

— Спасибо, Люси. — И после паузы: — Теперь она меня возненавидит, я как бы завоевал ее, а потом… Боже, меня от нее воротит.

— Возненавидит, и ладно, — сказала я.

— И то правда, — сказал Вильям.


Так что вот.

* * *

В последнее время я иногда ощущаю, как вокруг опускается занавес моего детства. Удушливый кошмар, тихий ужас — вот какое чувство преследовало меня все школьные годы, и на днях — вшух! — оно вновь ворвалось в мою жизнь. Такое тихое, но такое яркое воспоминание, чувство обреченности, с которым я росла, зная, что мне никогда не вырваться из этого дома (разве только в школу, а школа была для меня всем, хоть со мной никто и не дружил, все равно я вырывалась из дома), — когда все это вернулось, я ощутила жуткую, гнетущую тоску, и не было от нее спасения.

В детстве у меня не было спасения, вот что я имею в виду.


Как-то раз я выступала на книжном мероприятии на Дальнем Юге — незадолго до того, как заболел Дэвид, — и наутро после мероприятия организаторша сказала мне по дороге в аэропорт: «Вы не похожи на жительницу большого города». Эта женщина росла в Нью-Йорке, и я не знала, что и думать; по-моему, она хотела меня задеть.

Но стоило ей сказать это, и я представила крошечный дом своего детства. И сразу погрузилась во мрак, и с тех пор кое-что не идет у меня из головы.

Что с возрастом от меня снова начинает вонять, что люди порой ведут себя так — на мой взгляд, — будто я попахиваю. Считала ли так организаторша, отвозившая меня в аэропорт, я не знаю.


Мне сейчас пришли на ум слова Лоис Бубар о том, что Кэтрин Коул «горожанка от макушки до пят» и что она явилась к ней, Лоис, с голыми ногами и в платье с кантом, и я подумала: «Кэтрин, вы это сделали, у вас получилось, вы пересекли невидимую черту!» В каком-то смысле она и правда ее пересекла. Взять хотя бы гольф. Путешествия на Кайманы. Почему одни знают, как это делается, а другие — вроде меня — до конца жизни носят с собой душок среды, в которой росли?

Хотела бы я знать. Но уже не узнаю.

Кэтрин с этим своим ароматом, она покупала только его.


К чему я все это: на моей культурной карте всегда будут белые пятна, которые ничем не заполнить, не мелкие участки, а целые материки, и это пугает.

Вильям за руку ввел меня во внешний мир. Насколько меня можно было туда ввести. Это все он. И Кэтрин.

* * *

Как же я скучала по Дэвиду! Перед смертью он двое суток ничего не говорил и даже почти не шевелился, а умер он, когда меня не было рядом, я вышла позвонить. Позже я узнала, что это не редкость — многие ждут, пока их близкие выйдут из комнаты.


Но медсестра сказала мне — она сказала (о господи!), — что перед смертью Дэвид заговорил, глаза у него были закрыты, но он заговорил. Его последние слова были: «Я хочу домой».

* * *

А я-то думала, что у меня с Дэвидом не было настоящего дома, — но он был! Наша маленькая квартирка окнами на реку и город.


Я не жалела, что осталась в ней, пусть даже наедине со скорбью.


Мне вдруг вспомнилось, что Дэвид любил есть малину с хлопьями по утрам. Свежая малина: он ходил на ярмарку выходного дня — каждое лето, в июле — и покупал малину, и мы ее замораживали, и Дэвид потом весь год ел малину с хлопьями по утрам, и мне вдруг вспомнилось, как однажды — у него через четыре дня была назначена колоноскопия, и врач велел пять дней не есть ничего с мелкими косточками, — и вот однажды утром, когда мы сели за стол (это был один из любимых моих ритуалов — наши с мужем завтраки), Дэвид сказал: «Постой, я забыл малину», и я напомнила ему о предписании врача, и лицо у него вытянулось, как у расстроенного ребенка, — и, господи боже, все мы знаем, как велико бывает детское горе, — и он сказал: «Что, даже сегодня?»

И тогда я принесла малину — каждый вечер он доставал из морозилки небольшую порцию, чтобы к утру она разморозилась, — и сказала: «Ладно, сегодня еще можно», и он ел свои хлопья с малиной и был счастлив.

Странно, что такие вот воспоминания остаются с нами, когда умирает любимый человек: Дэвид ел малину и был счастлив. Но стоит мне подумать об этом, и у меня сжимается сердце.


Я расскажу вам еще одну вещь о Дэвиде, последнюю.


Три-четыре года подряд я ходила в филармонию с человеком, с которым тогда встречалась. И не раз обращала внимание на виолончелиста. Он всегда очень медленно шагал по сцене — как я узнала впоследствии, из-за детской травмы у него было искривление таза (я об этом уже писала), вдобавок он был невысок и тучноват, и, направляясь к своему месту или уходя со сцены после концерта, — порой я задерживалась, чтобы посмотреть, как он уходит, — он ступал очень медленно и заметно хромал, а еще он выглядел старше своих лет; голова седая, с проплешиной на макушке. И он чудесно играл на виолончели. Когда я впервые услышала в его исполнении до-диез-минорный этюд Шопена, в голове у меня промелькнуло: «Мне больше ничего не нужно». Это была даже не мысль. Я просто почувствовала, что мне ничего больше не нужно, только бы он играл.


Расставшись со своим кавалером, я еще дважды ходила в филармонию одна и после второго концерта загуглила виолончелиста, и, хоть это оказалось непросто, мне удалось узнать, как его зовут, Дэвид Абрамсон, но оставался вопрос, есть ли у него жена. Никаких сведений, кроме того, что он играет в филармонии, о нем не было. Вскоре я пошла в третий раз, и, когда концерт закончился и Дэвид направился за кулисы, я подумала: «Надо к нему подойти». И подкараулила его у служебного входа, стоял октябрь, и вечера были не очень холодные, и, когда он вышел, я шагнула ему навстречу и сказала: «Извините, мне страшно неловко вас беспокоить, но меня зовут Люси, и я вас люблю». Я поверить не могла, что сказала такое! «То есть я люблю вашу музыку», — добавила я. Бедняга стоял и слушал меня, мы с ним были почти одного роста, и наконец он сказал: «Большое спасибо» — и двинулся дальше. Тогда я сказала: «Нет, простите, я несу какой-то бред. Я давно люблю вашу музыку».

В приглушенном свете из открытой двери Дэвид взглянул на меня, я видела, что он на меня взглянул, и спросил: «Как, говорите, вас зовут?» Я повторила, и тогда он сказал: «Что ж, Люси, может, зайдем куда-нибудь выпить или перекусить? Куда бы вы хотели пойти?»

Это было похоже на провидение, говорил он потом.

Через полтора месяца мы поженились, и — впервые за долгие годы — я не боялась, что во втором браке начну вести себя странно, как это было, когда я вышла за Вильяма.

С Дэвидом Абрамсоном я не вела себя странно, с ним с того самого вечера, как мы познакомились, жизнь текла своим чередом.

* * *

Следующие пару недель я размышляла о Вильяме и о том, как мне всегда было с ним безопасно. Почему я считала, что мне с ним безопасно, в этом же нет никакой логики? Но в жизни редко бывает логика. И я спросила себя: «Что за человек этот Вильям?»

Мне вспомнилось, как в Мэне я сказала ему, что он женился на своей матери. Но за кого тогда вышла я? Точно не за своего отца…

За свою мать?

Ответа у меня нет.

А еще мне вспомнился толстяк из аэропорта и как я ощутила с ним родство; хоть я и чувствую себя невидимкой, мне все время кажется, что на мне клеймо, только поначалу его никто не замечает. И тогда я подумала: «Но ведь на Вильяме тоже клеймо».

И вспомнила, как Лоис Бубар слегка наклонилась вперед и спросила: «А с ним… как бы это сказать… с ним что-то не так?»

«Иди ты к черту, Лоис Бубар, — сказала я про себя. — Ну конечно, с Вильямом что-то не так!» И чуть не рассмеялась. Из-за того, что отреагировала на ее слова, как Вильям тогда.

* * *

А потом — как-то утром, в начале октября — я гуляла вдоль реки, а когда вернулась, в вестибюле меня ждал Вильям. Он сидел в кресле с книгой на коленях и, когда я вошла, медленно закрыл книгу и встал. «Привет, Люси», — сказал он. У него не было усов. И волосы стали короче. Просто удивительно, как сильно он изменился.

— Что ты здесь делаешь? — спросила я.

И он рассмеялся — почти настоящим смехом.

— Я пришел задать тебе один вопрос. — Он слегка поклонился, взглянул на швейцара, потом на меня и сказал: — Давай поднимемся к тебе.


Мы поднялись ко мне, и, робко переступив порог, Вильям сказал:

— Я и забыл, как тут все выглядит.

— А когда ты успел здесь побывать? — спросила я.

По какой-то причине я разнервничалась — без усов и с короткой стрижкой Вильям выглядел непривычно.

— Когда умер Дэвид и я помогал тебе с документами, — сказал он, оглядываясь по сторонам.

Боже, ну конечно, подумала я, а вслух сказала:

— Так что случилось? С чем связана смена образа? — И дотронулась пальцами до своей верхней губы.

Вильям пожал плечами:

— Захотелось чего-то новенького. Надоел мне Эйнштейн. — И взволнованно так добавил: — По-моему, я похож на… (Он назвал имя знаменитого актера.) Как тебе кажется?

В последний раз я видела Вильяма гладко выбритым много, много лет назад — мы тогда были юными, почти детьми. А теперь он уже не был юн.

— Ну, может. Немного. — Я не видела сходства между Вильямом и знаменитым актером.

Вильям снова окинул взглядом квартиру.

— А здесь мило, — сказал он. — Тесновато. И вещи разбросаны. Но мило. — И нерешительно присел на краешек дивана.

— Ты похож на свою мать, — сказала я. — Господи, Вильям, у тебя рот твоей матери!

И действительно, у нее были точно такие же тонкие губы. Но скулы у Вильяма выступали иначе, а еще у него как будто уменьшились глаза. Он похудел, догадалась я.

В окно с видом на реку лился утренний свет.

— Кстати, — сказал Вильям. — Ричард Бакстер родился не в той части Мэна, где мы с тобой были, а в Ширли-Фоллз.

Я не знала, что на это ответить, а потому ничего не ответила.

— Помнишь, ты ездила в Ширли-Фоллз? — продолжал Вильям. Я кивнула. — Так вот, я искал о нем информацию, и, оказывается, родился он именно там. Круто, а?

— Наверное.

И тогда Вильям прищурился и сказал:

— Люси, полетели со мной на Кайманы!

Я сказала:

— Что?

А он мне:

— Полетели со мной на Кайманы!

А я ему:

— Когда?

А он:

— В воскресенье.

— Ты шутишь? — сказала я.

— Если затянем, начнется сезон ураганов.

Я медленно опустилась в кресло у окна:

— Вильям, ты меня убиваешь.

Он пожал плечами и улыбнулся. Затем встал и сунул руки в карманы:

— Взгляни. — Он посмотрел на свои брюки, а после — по-детски так — на меня. — Не слишком короткие?

Это были брюки хаки, длинноватые, если уж на то пошло.

— Нормальные, — сказала я.

Вильям снова сел на диван.

— Ну же, Люси, соглашайся, — сказал он. Солнце било ему в глаза, и я подошла к окну и задернула шторы.

— Ты правда меня убиваешь, — сказала я, возвращаясь на место.

И Вильям погрустнел:

— Прости.

Он упер локти в колени и уставился в пол. Я смотрела на него и думала: «Кто ты, Вильям?»

Но это еще не все: по телу у меня пробежал холодок, неприятное такое чувство.

Вильям умоляюще на меня посмотрел:

— Лютик, ну полетели.

Странно, что он так меня назвал. Я хочу сказать, в тот момент это было странно. Неестественно, что ли.

Я спросила:

— Что у тебя за книга?

И Вильям показал мне обложку. Это была биография Джейн Уэлш Карлейль[5].

— Ты это читаешь?

— Да, а что?

Я сказала, что читала эту книгу и мне очень понравилось, на что Вильям ответил:

— Мне тоже, хоть я и только начал.

— Почему ты выбрал именно ее?

Он пожал плечами:

— Одна знакомая посоветовала.

— А-а.

— Мне хочется лучше понимать женщин, вот я и взялся за эту книгу, — добавил он.

Я от души посмеялась, мне показалось, что это очень смешно. А Вильям посмотрел на меня таким взглядом, будто не понимал, что тут смешного.

— Ее написала моя подруга, — сказала я. Но этот факт, похоже, его не интересовал.

— Просто слетай со мной на Кайманы, — начал он снова. — Туда отправимся в воскресенье, обратно — в четверг. У нас будет три дня отдыха.

— Я завтра тебе отвечу. Это достаточно быстро?

— Не знаю, почему ты просто не согласишься, — сказал он.

— Я тоже не знаю, — сказала я.

Затем мы заговорили о девочках. Я упомянула, что пытаюсь вызвать у себя видение о беременности Крисси — вроде того, какое было у моей матери про меня.

— Но у меня не выходит. Я не вижу, получится ли у нее забеременеть.

— Нельзя заставить себя что-то увидеть, — сказал Вильям, и он был прав.

— Ты прав, — сказала я.

Вильям махнул рукой:

— Она еще забеременеет.

— Надеюсь, — сказала я.

Я чуть не передала ему слова Крисси о том, что он ведет себя как говнюк, но этот человек, сидевший напротив меня, без усов и с короткой стрижкой, выглядел каким-то странным, чужим. И я ничего не сказала.

Вильям чмокнул меня в щеку и ушел.

* * *

Лежа в постели и думая о Вильяме, о его усах и о нашей беседе, я вдруг осознала: «Он потерял авторитет».

Я села в постели.

Я встала и прошлась по квартире.

И все равно: он потерял авторитет.

Из-за того, что сбрил усы?

Возможно. Кто знает.


И вот что мне вспомнилось.


Через несколько лет после того, как я ушла от Вильяма, у меня завязались отношения с мужчиной, который жил напротив одного музея на Манхэттене. Этот мужчина меня любил, он хотел на мне жениться (он же водил меня в филармонию), но я не хотела за него замуж. Человек он был хороший, но с ним я испытывала тревогу. А вспомнилось мне вот что: в окна его квартиры всегда виднелась башенка музея. Каждую ночь — я бывала у него раза три в неделю — в башенке горел свет, и я всегда представляла, что там засиделся допоздна кто-то из музейных сотрудников; иногда я представляла мужчину — то молодого, то пожилого, — иногда женщину, и человек этот так любил свою работу, что трудился до глубокой ночи, и при мысли о том, как ему — или ей — одиноко в пустой башенке музея, я ощущала прилив нежности. Какое это было утешение!.. Из ночи в ночь, глядя на свет в окнах, я думала об одиноком человеке в башенке, и это меня утешало.

Лишь годы спустя я осознала, что ни разу — будь то в пятницу, субботу или воскресенье — не видела окна темными, свет горел всегда; лишь много лет спустя я осознала, что никто не работал в башенке с полуночи до трех ночи, когда на улице уже светлело и не было видно, что лампы внутри по-прежнему включены… Лишь много лет спустя я осознала, что поддерживала себя при помощи мифа.

По ночам в башенке никого не было.

И все же оно не исчезло из моих воспоминаний — чувство утешения, спасавшее меня из ночи в ночь в ту пору, когда я ушла от мужа, и мне было очень страшно, и рядом спал мужчина, который меня любил, но с которым мне было тревожно. И свет в башенке помог мне все это пережить.

Но свет оказался не тем, за что я его принимала.

* * *

То же и с Вильямом.

В голове не укладывалось; меня будто подхватила гигантская волна. Вильям был мифом, как свет в башенке, только я всю жизнь прожила, веря, что он чего-то стоит.


А потом я подумала: «Нет, чего-то он да стоит!»


Я сидела в кресле у окна и смотрела на огни города. Из моей квартиры виден Эмпайр-стейт-билдинг, и я долго смотрела на него, а после взглянула на дома напротив, там всегда где-нибудь горит свет.


И я подумала: «Придется изо всех сил делать вид, что ничего этого не произошло».


Мне хотелось оградить Вильяма от своего озарения. И себя мне хотелось оградить тоже. Это правда, но главным для меня было — и я говорю это со всей откровенностью, на какую способна, — чтобы Вильям ни на каком уровне не почувствовал, что утратил в моих глазах авторитет.


Но Гензель и Гретель, которых я пронесла через всю жизнь, куда-то исчезли. Я больше не верила, что Гензель укажет мне путь. Мне больше не было с Вильямом безопасно — и все тут.


Я знала, что снотворное мне не поможет. Я встала и прошлась по квартире, а потом долгое время сидела в кресле у окна.


Я думала о наших девочках. Больше всего в Вильяме нуждалась Бекка — в фигуре отца, обладающего авторитетом, хоть она и не употребляла в его отношении это слово. Но я очень растрогалась, представляя ее милое детское личико. А еще я думала о Крисси, в ее глазах Вильям, вероятно, тоже до сих пор не утратил авторитет, он же все-таки ее отец. Но Крисси всегда была — как мне кажется — больше подготовлена к подобной утрате, чем милая Бекка. Кто знает почему? Кто знает, почему один ребенок получается таким, а другой — другим?


На рассвете я написала Вильяму: «Хорошо, я с тобой поеду». И он сразу ответил: «Спасибо, Лютик».

Потом я уснула.


Поздним утром я раскладывала на кровати одежду, которую планировала взять на Каймановы острова. То и дело я прерывалась и садилась на краешек кровати, чтобы подумать. Конечно же, я знала, почему Вильям позвал меня на Кайманы, а не куда-нибудь еще. Я представила, как мы лежим на шезлонгах, под солнцем, как раньше лежали они с Кэтрин. Я представила, как он читает биографию Джейн Уэлш Карлейль, а я читаю что-то свое; представила, как мы откладываем книги, чтобы поболтать, а потом берем их снова.


Я села на краешек кровати и сказала: «Ах, Кэтрин…»


А потом подумала: «Ах, Вильям!»

* * *

Но когда я думаю «Ах, Вильям!», не подразумеваю ли я и «Ах, Люси!» тоже?

Не подразумеваю ли я: «Ах, все… Ах, дорогие все, кто живет в этом большом мире, мы не знаем друг друга и даже себя самих!»


Хотя чуточку, самую малость все-таки знаем.


Но все мы мифы, миражи. Мы все загадочные создания, вот что я пытаюсь сказать.


Пожалуй, это единственная в мире вещь, которую я знаю наверняка.

Загрузка...