Сентября 19 дня, 1879 года

Эти строки я пишу в своем временном убежище, надеясь, что здесь не придет в голову искать меня злоумышленникам, которые вознамерились во что бы то ни стало погубить меня, из непонятных мне пока целей.

В убежище я нахожусь не так долго, но сколько еще продлится мое добровольное заточение, одному Богу известно. За узким закопченным окошком льет как из ведра осенний дождь, погода испортилась. Но и к лучшему: не так обидно мне сидеть тут взаперти, когда снаружи холодно и сыро, и гнилые мокрые листья расползаются под ногами в слякоти, как тлен…

А здесь, хоть и мрачны шершавые стены, и сводчатый потолок давит мне на голову, и тяжелый запах не каждому под силу вынести, я все же чувствую себя в относительной безопасности. Никто, кроме лица, давшего мне убежище, не осведомлен о месте моего нахождения; не знаю, сколько мне удастся еще продержаться, но надеюсь, что отпущенного мне времени хватит на то, чтобы дознаться истины.

Как я оказался здесь, в прозекторском помещении больницы у лавры? Но все по порядку.

После того, как я предъявил начальнику содержимое своих карманов, господин Залевский, казалось, потерял ко мне и тот небольшой интерес, который был им обнаружен по прибытии в Управление сыскной полиции. Часы с гравировкой моего имени не вызвали к себе никакого внимания с его стороны; проверив остальные незначительные мелочи, он всего лишь скептически хмыкнул, когда я обнаружил перед ним внутренности своего бумажника. Возможно, он рассчитывал найти у меня в бумажнике щедрое вознаграждение, полученное за содействие побегу заключенного?

Впрочем, то, о чем он думал, рассматривая мои личные вещи, навсегда останется для меня тайной; делал он это с непроницаемым лицом. Должен, однако, заметить в скобках, что другого лица я у За-левского никогда не видел. По крайней мере, обращенного ко мне. Никаких чувств, никаких эмоций не отражал его высокий лоб и пустые, равнодушные глаза.

Но даже взгляда этих равнодушных глаз я не был удостоен, когда Залевский, отвлекшись от изучения нехитрого моего имущества, объявил мне бесстрастным голосом о том, что отстраняет меня от расследования вплоть до особого распоряжения, иными словами — до окончания проверки моих действий.

— Дальнейшее расследование я поручаю… — он на мгновение задумался, но тут же продолжил, — господину Плевичу. Передайте ему все материалы, как можно скорее. Вас же отправляю под домашний арест. Избавьте от необходимости сопровождать вас приставу.

Не дожидаясь моего ответа, он выпрямился еще больше, став похожим на вбитую на огороде жердь для пугала, и вышел из комнаты, оставив меня — разбитого, уничтоженного, никчемного. Должностного преступника, состоящего под домашним арестом до конца служебной проверки. А там, если я буду безропотно ожидать своей участи, — кто знает? — может быть, рукой подать до ареста в крепости… Так неужели я смирюсь и позволю неведомым недругам погубить себя бесповоротно?

Не успела дверь закрыться как следует за господином окружным прокурором, как план уже созрел у меня в голове.

Никакого домашнего ареста! И сейчас, прежде чем я отправлюсь в судебную палату готовить дело к передаче своему преемнику, я должен кое-что выяснить за пределами служебных помещений. Подойдя к окну, я наблюдал, как Залевский выходит из-под козырька, накрывающего подъезд к полицейскому управлению, и четкой походкой направляется к ожидающему его экипажу. Сквозь разбитое оконное стекло до меня доносится короткий приказ кучеру: «На Литейную!», и щелчком кнута кучер посылает лошадей в путь. Теперь и мне дорога открыта; меня ожидают на Литейной, но никто не предложил мне экипажа; стало быть, я буду добираться до своего кабинета не в пример дольше, чем господин Залевский. Значит, у меня есть возможность заехать в дом Реденов — ведь там, наверное, не знают пока о моем отстранении. И я могу задать интересующие меня вопросы, навести необходимые справки, а заодно — выяснить о состоянии единственного не опрошенного пока свидетеля, баронессы Ольги Аггеевны. И еще кое-что мне предстоит: загладить причиненный мною, хотя и невольно, ущерб. Я только тогда смогу смотреть в глаза всем тем, кого так подвел, когда найду сбежавшего Гурия Фомина. Найду, сам допрошу так, что мало ему не покажется, и потом сдам его в руки полиции.

Окинув последним взглядом разоренный кабинет — разбитое окно, залитый чернилами из опрокинутой чернильницы стол, сдвинутую мебель, я подавил тяжелый вздох и медленно направился к двери. Думал ли я, что мое первое самостоятельное дело может обернуться моей погибелью — как следователя и просто как честного человека? Я уже столько неправедного наворотил за эти двое суток, что замаливать грехи мне придется до конца дней. Если только я ограничусь ответственностью перед Богом, а не предстану перед судом человеческим…

Выходя из кабинета, я подумал, что надо бы найти кого-то из сотрудников Управления, чтобы они заперли дверь, а то негоже оставлять кабинет нараспашку. И только я сделал шаг в коридор с этой мыслью, как взгляд мой натолкнулся на маячившую в конце пустого коридора фигуру Силы Емельяныча Баркова; он стоял перед выходом на лестницу, прислонившись к стене, и неотрывно смотрел в мою сторону.

Первым моим побуждением было шагнуть назад, в кабинет, и затаиться. Но я подавил в себе это трусливое желание и через силу продолжил путь. Барков стоял в непринужденной позе, но глаза его прямо-таки сверлили меня, так что миновать его, не остановившись, было бы крайней степенью невежливости. И я остановился.

Барков молчал, и я не знал, что сказать. Наконец, отведя глаза, я выдавил из себя:

— Прошу простить меня… Поверьте, что я сам, более всех остальных, сожалею о своей оплошности…

На Баркова я не смотрел, но мне показалось, что он усмехнулся при слове «оплошность». Что ж, это оправданно. Он имеет все основания относиться ко мне с презрением, не просто как к вчерашнему студиозусу, молодому и глупому, а как к пустому и самодовольному болвану, по вине которого сбежал опасный преступник, к поимке коего приложены были немалые силы, и теперь раскрытие важного дела откладывается. Ссутулившись и вжав голову в плечи, я собирался было идти дальше, но вдруг мне показалось, что Барков смотрит на меня вовсе не уничижительно, а с сочувствием. Мне это было очень странно, но Барков не только взглядом, но и действиями своими выказал неожиданное сочувствие: вынув из кармана карточку, он протянул ее мне.

— Возьмите, господин судебный следователь, это моя карточка. Там написано, где меня можно найти в любое время. Это или здесь, в Управлении, или же дома. Если меня нет ни там, ни здесь, вам всегда подскажут, стоит ли меня ожидать. Приходите, если захочется мне сказать что-либо.

Я недоверчиво принял протянутую мне карточку.

— Значит, вы не думаете, что я… что я это умышленно?… — от волнения я никак не мог закончить фразу. — Вы… мне верите?

— Верю, — негромко отозвался Барков. — А вот вам не всем верить стоит.

Сразу я не понял, о чем он, а переспросить не осмелился. Засунув карточку в карман (к часам), я кивнул и быстро пошел прочь.

Через четверть часа я звонил уже в парадную дверь дома Реденов.

До тех пор, как ко мне применят какие-либо санкции (а в том, что рано или поздно их применят, я не сомневался), я должен был прояснить для себя одно обстоятельство, не дающее мне покоя с той самой мистической ночи в гостинице мадам Петуховой. А прояснить его можно было только в особняке Реденов, в кабинете хозяина.

Двери мне открыл швейцар Василий; увидев меня, он не расплылся тут же в приветливой улыбке, как раньше, когда я бывал в этом доме на танцевальных вечерах, а, напротив, лицо его стало меняться на глазах — от добродушия до официальной суровости и обратно; видимо, он не мог решить раз и навсегда, кто я теперь: гость на бале или суровый судебный следователь.

Барона дома не было, про Елизавету Карловну я спрашивать не стал. Ольга Аггеевна так и не вышла из забытья, доктор дежурил при ней неотлучно. Анюта, ее горничная, как раз послана была к аптекарю за снадобьями. Я объяснил, что мне надо во что бы то ни стало осмотреть еще раз место убийства, и Василий после недолгих колебаний впустил меня.

Я не стал сразу сообщать ему, что место убийства уже не интересует меня ни в малейшей степени, и что на самом деле мне нужно побывать в кабинете барона. У меня теплилась надежда, что Василий проводит меня в зеркальную залу и оставит одного, а я уж загляну на одну минуточку в соседнюю дверь — в кабинет барона, если он не заперт.

Так и вышло: Василий, почтительно держась на полшага позади, сопроводил меня до зеркальной залы, отворив двери, впустил туда и некоторое время постоял у входа, глухо покашливая в бороду. А потом неслышно испарился.

— Если что нужно, вы скажите, — промолвил он напоследок, перед тем как исчезнуть.

Я, не оборачиваясь, кивнул. Стоя посреди зеркальной залы, я хорошо видел его отражение в нескольких зеркалах до полу. Я слышал, что зеркала эти были привезены из-за границы, потому что изготовить полотна такой величины без искажения чрезвычайно тяжело, научились этому только в одной фабрике под Неаполем. В Петербурге такие зеркала имелись еще лишь в особняке княгини Загряжской, что на Фонтанке возле Цепного моста, рядом с Третьим отделением собственной его императорского величества канцелярии.

Узорный пол из наборного паркета, ранее запачканный кровью, был уже чисто вымыт, стены — тоже. Ничто в этой зале не напоминало больше о страшном происшествии, отражавшемся некогда в высоких зеркалах.

Чтобы не возбуждать у Василия подозрений относительно цели моего прихода, я медленно двинулся вдоль стен, покрытых охряной штукатуркой, и остановился возле камина, сделав вид, что рассматриваю то место, откуда вчера снял на бумагу отпечаток кровяного пятна. На это место указывало только небольшое повреждение штукатурки, а кровь была уже со стены отмыта. Выждав приличное время после ухода швейцара, я вернулся к дверям и осторожно выглянул из залы.

Вокруг было тихо, дом, казалось, замер, и не верилось, что совсем еще недавно он был полон приветливыми и шумными обитателями, веселыми людьми, любящими балы и маскарады… А теперь? Мрачный, подавленный барон, умирающая Ольга Аггеевна, и одна Лиза, казалось, не только не потерялась в этих страшных событиях, но и будто бы находила в них рискованное удовольствие.

Пользуясь тем, что вокруг не было ни души, я, изо всех сил стараясь двигаться как можно более тихо, проскользнул к баронскому кабинету и осторожно потянул за медную ручку в виде львиной лапы. Дверь подалась.

Передо мной открылся просторный, но темноватый кабинет, украшенный охотничьими трофеями. Странно, а в прошлый раз я не заметил висящих на стенах оленьих и медвежьих голов. Я прошел вперед, к письменному столу. На кресле, небрежно отодвинутом вбок, брошена была синяя стеганая куртка; прямо на столе, без подноса, стоял опорожненный хрустальный штоф, хранящий на самом дне две-три капли какого-то благородного напитка, и лежала опрокинутая эмалевая рюмка. Но не это интересовало меня в кабинете.

Зайдя между столом и креслом, я впился взглядом в портрет елисаветинской фрейлины, висевший высоко на стене. Портрет, и без того мрачноватый, повешен был, уж не знаю, нарочно или нет, в малоосвещенном месте, и надо было напрягать глаза, чтобы рассмотреть его детали. Дама, на нем изображенная, сидела вполоборота, в руке на отлете держа алую маску-домино. Голову дамы венчала сложная, замысловатая прическа из рыжих волос, и я готов был голову дать на отсечение, что именно такую прическу имела моя распутная ночная гостья, устроившая мне оргию в гостинице близ Николаевского вокзала. Правда, я ненадолго усомнился в достоверности изображения, так как на парадных портретах того времени принято было изображать дам в напудренных париках; однако же, быстро нашел объяснение тому, что дама — рыжеволосая: она писана была художником в маскарадном костюме, а не в парадном платье.

Вдобавок то ли наяву, то ли в моем воображении мне стал, вблизи портрета, слышаться тот же странный запах, легкий аромат какого-то сладкого цветка, который преследовал меня с той безумной ночи. Так пахла моя гостья. И оттого, что моих ноздрей вновь коснулся этот запах, меня бросило в краску. Да, этот запах, и эта прическа — ошибиться я не мог. Но лицо… У дамы на портрете лицо было белым — то ли от природной бледности, то ли от пудры, которой так злоупотребляли все красотки во все времена, и сквозь эту белую кожу просвечивали голубые жилочки, как это обыкновенно бывает у рыжих, и что ловко было схвачено умелой кистью художника. Но вот походило ли это лицо на мою рыжую бестию, многократно седлавшую меня в ту ночь, окутанную серебряными разрядами грозового электричества, я никак не мог решить.

Все время возвращаясь мыслями в третий номер заштатной гостиницы, я обливался сладостным потом и грезил наяву; дошло до того, что дама на портрете перестала казаться мне плоским изображением, а приобрела объемные черты и, казалось, даже слегка наклонилась ко мне, еще больше обнажая и без того открытую бальным декольте грудь, и будто бы даже слегка подмигнула, обещая куда более изощренные удовольствия, нежели те, что уже были мне показаны.

Позади меня послышался нежный шорох, сильно меня испугавший. Я резко обернулся, готовясь оправдываться перед Василием, или, того хуже, перед бароном, но в дверях кабинета стояла молодая баронесса. Видимо, она уже давно наблюдала за мной. И, слава богу, подумал я облегченно, по крайней мере, она будет служить гарантом того, что меня не обвинят в краже или злоупотреблении.

Елизавета Карловна, одетая в скромное платье жемчужного цвета с высоким воротом, без каких-либо украшений, с убранными назад пепельными кудрями, была необыкновенно хороша, но печальна. Весь ее облик веял чистотой и скорбью, руки она сжала перед собой на груди. В больших ее черных глазах застыл немой вопрос — что я делаю здесь один, в чужом кабинете, без разрешения хозяина?

Устыдившись, я молча учтиво поклонился ей, и она ответила мне сдержанным наклоном головы. Возникла пауза, — вероятно, дочь барона ждала моих объяснений, но я ничего не говорил.

— А вы разве?… — почему-то она не закончила своего вопроса и растерянно замолчала, не сводя с меня глаз.

Я не стал гадать, о чем хотела спросить Елизавета Карловна.

— Вас дело привело? — наконец продолжила она, вопреки приличиям никак не обращаясь ко мне, ни по имени, ни по тайному прозвищу — «Медведь».

Я сделал неопределенный жест — конечно, меня привело сюда, в дом, где совершилось убийство, дело, а не праздное любопытство.

— Может быть, чаю хотите? — вежливо, но неприветливо сказала Елизавета Карловна.

Я мотнул головой и поклонился — мол, спасибо, но я на службе, так что не до чаю.

— Как ваша матушка? — спросил я вместо ответа про чай.

Большие глаза Лизы мгновенно наполнились слезами, хотя выражение ее лица не изменилось. Руки она продолжала держать сжатыми у груди.

— Ей плохо… Много хуже, чем было… Доктор говорит, что счет идет на часы…

— Боже… Примите мое искреннее сочувствие.

Лиза прикрыла глаза, давая понять, что принимает мое сочувствие. На миг я усомнился, стоит ли задавать ей мучивший меня вопрос; сейчас, видя ее сосредоточенность на семейном несчастье и понимая ее чистоту и хорошее воспитание, я осознал, что, вряд ли письмо, приведшее меня в номера к m-me Петуховой, написано и принесено ею, мне следует искать где-то еще, в другом месте.

— Скажите… — спросила Лиза, предупреждая мои вопросы, — известно ли что-нибудь уже о том, кто этот… убитый… И кто убийца?

Я отрицательно покачал головой. Лиза прерывисто вздохнула.

— Наш дом уже не будет прежним… Из-за этого происшествия. Maman уже не поправится… Папа… — она прикрыла глаза и слизнула скатившуюся по щеке слезинку. — Вы закончили? — продолжила она, подняв на меня ресницы. — Вас проводить?

Мое присутствие уже явно докучало ей. А может, я мешал каким-то ее планам, или ей просто неприятно было видеть меня, как живое напоминание тем событиям, которые перевернули ее юную жизнь? Ведь она сама сказала, что их дом уже не станет прежним счастливым домом.

— Благодарю вас, Елизавета Карловна. Я найду дорогу к выходу, — поклонился я, но Лиза даже притопнула ногой.

— Я провожу вас. Пойдемте.

Она дождалась, пока я выйду из кабинета, и пошла рядом со мной к лестнице. На мгновение меня посетила мысль, что ее подчеркнутое внимание к гостю вызвано нежеланием допустить меня во внутренние покои, а также убедиться, что я покинул дом. Так это или нет, по ее нежному лицу догадаться было невозможно.

Идти в молчании было невыносимо, и я решился спросить:

— Елизавета Карловна, я все думаю про ваш рассказ о несчастных любовниках елисаветинского времени, — я умышленно не связал этот рассказ с родословной семьи Реденов, помня отповедь, данную дочери ее отцом, — а куда же делось тело несчастной фрейлины?

Сразу бросилось в глаза, как оживилась Лиза.

— А! Эта несчастная девушка стала привидением. Да-да, не удивляйтесь. Я верю в призраки.

И верю в то, что наши души не исчезают после смерти. Они остаются в тонких слоях атмосферы и имеют с живущими самую тесную связь. Только не все обладают достаточной душевной организацией, чтобы чувствовать эту связь. Я давно интересуюсь оккультизмом, и имею свой взгляд на эти вещи.

— Так что же фрейлина?… — деликатно напомнил я.

— Фрейлина? Она находится между тем и этим миром, — сказала Елизавета Карловна, как о чем-то обыденном. — Ведь призраки — это те, чья душа так и не смогла отделиться полностью от телесной оболочки. Поэтому иногда они нам являются. И люди склонны придавать этим видениям полное смысла значение, а между тем это явление рядовое. Мы окружены бесплотными духами. Они насыщают все пространство меж нами, все видят и слышат, но мы сами можем видеть и слышать только тех, кому не удалось до конца освободиться от плоти. Знаете, с кем это бывает?

Я изобразил на лице вопрос.

— Это бывает обыкновенно с жертвами насилия. Их души, застигнутые врасплох, не успевают совершить обряд расставания с плотью. Но поскольку они все равно уж не живые, мы и видим их не так, как живых, — видим как сквозь дымку, или как дымку, имеющую очертания человеческой фигуры. Но вы спрашивали про фрейлину? На которую я так похожа? Она стала нашим фамильным призраком. Ей нравится в этом доме, но иногда она выходит погулять, и это предвещает несчастья…

Говоря это, она смотрела прямо перед собой остановившимся взглядом, точно ища в пространстве прозрачную фигуру своей прапрабабки. Голос ее зазвенел, так что я даже испугался за ее ментальное здоровье.

— Благодарю вас, Елизавета Карловна. Позвольте откланяться.

Я спустился по лестнице и вышел, раздумывая, не слишком ли сильно трагические события в доме повлияли на рассудок дочери барона. Василий любезно открыл мне дверь.

На улице я постоял некоторое время, вдыхая охладевший осенний воздух. Бабье лето, похоже, кончилось, из-за крепости зловещей «свиньей» наступали на город черные набрякшие тучи. Я отругал себя за то, что ничего не спросил у Елизаветы Карловны про Гурия Фомина, но тут же махнул на это рукой: что она может знать о нем, о кухонном мужике?

Медленно покидая парадный подъезд, я натолкнулся на беленькую девушку с толстой косой, торопившуюся мимо к людскому входу. Извинившись, я тут же схватил ее за руку — наверняка это была Анюта, горничная баронессы. А мне хотелось задать ей несколько вопросов о ее беспутном любовнике, Фомине.

Девушка испуганно отпрыгнула от меня. Ее лицо хранило странно-детское выражение. Не верилось, что это юное создание пережило уже и несчастную, душераздирающую любовь, и предательство своего любимого, и даже подпольный аборт.

— Анюта? — спросил я, вглядываясь в простодушное личико в обрамлении совершенно белых гладких волос.

Та судорожно кивнула. В руке она держала свернутый в толстую бумагу пакет, очевидно, из аптеки.

— Я судебный следователь Колосков, — представился я, и складка между бесцветными бровками девушки медленно расправилась в облегчении. — Мы можем поговорить?

Анюта безмолвно кивнула еще раз.

— Пойдемте на людскую половину, — прошептала она, — я только доктору снесу из аптеки пакет…

Оглянувшись, я пошел вслед за Анютой ко входу со двора. Она привела меня на кухню и, попросив подождать, оставила одного.

Запахи еды, которыми пропитаны были людские помещения, напомнили мне о необходимости поесть, но скорая трапеза была мне не суждена. Предстояло еще доехать до присутствия, сдать дела моему сопернику, может быть, выслушать еще одну скрипучую отповедь Залевского, и только тогда можно будет думать об обеде. Я подавил чувство голода и стал обдумывать вопросы, которые собирался задать Анне Емельяновой.

На кухню заглянула толстая неопрятная баба в переднике, шумно вздохнула и вышла. Наверное, кухарка, подумал я и тут же по ассоциации припомнил нашу с Алиной кухарку, старую Глафиру, и ее бесподобные кулинарные шедевры.

Вот странно: обычная деревенская баба, нигде не учившаяся, и вообще малограмотная, изготовляла, сколько я ее помню, такие блюда, такие вкуснейшие лакомства, что их однажды отведавшие долго не могли этот вкус забыть и напрашивались в гости к Алине снова и снова, в надежде приобщиться гурманским радостям. Причем все новомодные рецепты Глафира откуда-то чудом узнавала и приготовляла на своей кухне, по какому-то наитию, французские и итальянские блюда. А уж что касается исконно русских кушаний — то уж тут ей не было равных в городе. В охотничий сезон, когда еще средства позволяли, она покупала дикое мясо и баловала нас котлетами из медвежатины с моченой брусникой, оленьим мясом под клюквенным желе, холодцом из секача… У меня тут же слюнки потекли при воспоминаниях обо всех этих деликатесах. А дичь! Она несравненно готовила вальдшнепов, куропаток. Да что там дичь! Из обычного цыпленка она умудрялась приготовить нежнейший галантин, сняв с цыпленка кожу, нафаршировав ее слоями, заливным и паштетом, потом зашив и каким-то образом поджарив. А гречневая каша с томлеными белыми грибами! А кисель из морошки! А холодная сочная ботвинья! А летние черничные пироги с секретом: рассыпав на тесте свежие ягоды, Глафира поверх ставила опрокинутую чашку белого фарфора и так отправляла противень с пирогом в печь. Вынув же готовый пирог, она резким движением переворачивала чашку, и та, словно по волшебству, оказывалась наполненной горячим черничным соком. Эта чашка всегда доставалась мне…

Никогда я не забуду феерический ужин в честь тридцать пятого дня рождения Алины Федоровны. Людей было звано много; все, зная о том, что тетушка моя — большая затейница в приеме гостей, предвкушали необычное меню, но действительность превзошла все ожидания. На стол, помимо закусок, подан был целиком зажаренный теленок. Он лежал посреди стола на огромном блюде, как живой, и мычал. Этот фокус всех поразил, а его Глафира подсмотрела на кухне графьев Воронцовых-Дашковых, где работала в детстве кухонной девчонкой: дело крылось в том, что в пасть зажаренного теленка клались живые лягушки, которые, обжигаясь о горячее мясо, громко квакали. Под зажаристой корочкой — цельной шкурой, нарезаны уже были порционные куски, гостям следовало приподнять шкуру специальной лопаточкой, достать кусок мяса, и снова шкуру опустить.

Господи, и почему так устроена жизнь! Не вернутся уж более те безмятежные года, прелесть которых сразу не ценишь, а понимаешь лишь спустя время. Как нам было хорошо с моей дорогой Алиной в ее уютном доме, где покойно и безопасно…

Раздумья мои прервала вернувшаяся на кухню Анна Емельянова. Робко войдя, она остановилась передо мной, потупившись, перекинув на грудь вперед свою толстую белую косу. Совершенный ребенок, подумал я, разглядывая ее невинное лицо и детскую фигуру. Что могло привлечь в этой не-сформировавшейся девочке опытного ловеласа Фомина?

— Скажи мне, Анюта, как тебе тут живется? — ласково спросил я ее, точно ребенка.

Она несмело улыбнулась уголком рта и пролепетала, что живется ей хорошо, барыня добрая, жаль, что занемогла. Уж верно, не оправится. Значит, ей придется возвращаться к родителям: известно, что в хорошее место трудно устроиться. По своей барыне она искренне переживала, потому что в голосе послышались слезы. А может, слезы относились к сожалению о хорошем месте?

— Если барыня, не дай бог, умрет, то тебя, наверное, барышня возьмет к себе? — предположил я.

Анюта покачала головой.

— Не возьмет. У барышни своя горничная есть. И не пойду я к ней.

— Да почему не пойдешь?

— А так. Не пойду, и все.

Она насупилась и стала еще более похожа на обиженного ребенка. Ну и подлец этот Гурий! Обидеть такое существо — это надо вообще ничего за душой не иметь.

Зная немного нрав баронессы, Ольги Аггеевны, и манеры барышни, Елизаветы Карловны, я мог предположить о причинах, по которым Анюта не желала идти в услужение к Лизе. По сравнению с милейшей и добрейшей баронессой, Елизавета Карловна была крутовата. До меня доносились слухи о том, что она и ударить могла провинившуюся служанку, и кричала часто. Поговаривали, что Елизавета Карловна бывала порой слегка неуравновешенна и нетерпелива.

Не сдержавшись, я спросил:

— Милая, а что ж ты в Гурии нашла? Чем он тебя пленил?

Конечно, я мог ожидать, что девушка расстроится от этого вопроса, но такой бурной реакции не предвидел: Анюта прямо рухнула на лавку, спустив свою белую косу до полу, и горько разрыдалась. Мне показалось, что она в рыданиях даже билась лбом о темную доску лавки. Я растерялся, не зная, как успокоить девушку; присев перед нею на корточки, я стал ласково поглаживать ее худенькое плечо, трясущееся от истошного плача. Слезы у нее прямо-таки текли ручьем, горячие капли шлепались со скамейки на пол.

— Ну, ну… — неумело приговаривал я, похлопывая ее по спине, и она стала чуть успокаиваться, уже не выть, а только громко всхлипывать, и постепенно затихла, лежа на лавке ничком.

Ноги у меня затекли, и я с трудом разогнулся и присел рядом с Анютой на лавку. Можно ли мне снова спросить у нее про Гурия? Не приведет ли мой повторный вопрос к такой же вспышке истерики? Бедная девочка, у меня сердце щемило от ее печальной судьбы. Глядя на беззащитную, трогательную шейку, в ложбинке которой подрагивала спустившаяся с затылка, из-под косы, белая пря-дочка, я живо представил себе ужас этой малолетней горничной, узнавшей, что под сердцем у нее дитя, сообщившей об этом любовнику и услышавшей в ответ грубые слова. Бедная, бедная девочка! Мать далеко, кругом одни сплетники да насмешники, впереди позор и увольнение, потому что в приличном доме не будут держать беременную незамужнюю прислугу…

Ей повезло, что ее хозяйка проявила такую порядочность и сострадание, позаботилась о медицинской стороне дела и удалила из дома ее обидчика.

Лежа рядом со мной на лавке, Анюта совсем притихла, изредка только шмыгая носом. Я рассеянно погладил ее по худой лопатке и тихо спросил:

— Скажи, милая, а вы с Гурием ходили куда-то развлекаться? Где он любил бывать?

Анюта подняла голову, похоже, сбитая с толку моим обыденным вопросом.

— До прошлого года он в «Петушки» ходил, на Малой Итальянской… А как сломали их, он все больше в «Трех великанах» в биллиард играл, на Знаменской. Далеко отсюда…

Конечно, для Анютки отсюда до Знаменской было далеко, а я, например, проходил это расстояние быстрым шагом самое большое за полчаса.

— Знаете, где это?

Я кивнул, так как знал теперь оба названные ею места. В «Трех великанах» я кутил вместе с Маруто вот только накануне, а «Петушки» на Малой Итальянской были печально известным злачным местом, одним из первых в перечне питейных заведений, пользующихся наихудшей славою. Этот вертеп являлся сущим бичом для жителей окрестных домов, источником постоянных неприятностей для околоточного; что ни день, там гремели пьяные драки с битьем стекол. Воры и мошенники со всего города стекались туда, чтобы сбыть свою преступную добычу, а походя добавляли к ней кошельки да часы, вытащенные у честных граждан, что имели несчастье оказаться поблизости. К счастью для обитателей этого квартала, в прошлом году распоряжением градоначальника были снесены все деревянные дома по Малой Итальянской, и в данное время там быстро возводились каменные строения. А вместе с уничтоженными деревянными домами окончил свое существование и пресловутый питейный притон, эти самые «Петушки». Неужели злодей Фомин, не имеющий за душой ничего святого, водил в эту клоаку свою юную любовницу?

— Я с ним туда не ходила, — еле слышно сказала Анюта, словно прочитав мои мысли.

Она уже села на лавке, косолапо подвернув ноги, и поправляла свои разметавшиеся во время истерики тонкие белые волосы, при этом искоса на меня поглядывая. Лицо у нее было красным и опухшим от слез, нос стал толстым, как морковка, глаза совсем скрылись в покрасневших веках.

— Я с ним туда не ходила, — повторила она погромче, будто опасаясь, что я не услышал или не поверил. — Он просто рассказывал и деньги все время просил…

— У тебя, что ли, деньги просил?

— У всех… — прошептала Анюта.

— Скажи-ка мне, милая, а где аптека, куда ты ходила только что? — спросил я с дальним умыслом. Прямой вопрос про то, услугами какой повитухи она воспользовалась, я задать ей не решился, — ведь она едва отошла от тяжелейшего расстройства и грозила опять впасть в истерические рыдания. Но я рассудил, что местный аптекарь непременно должен знать повитуху, и он-то мне ее и рекомендует. Что я собирался спросить у повитухи, я и сам пока не знал. Но почему-то инстинктивно чувствовал, что надо проверить все слухи, крутившиеся в доме и о доме.

Может быть, я рассчитывал, что коль скоро повитуха выполняет такие деликатные задания от жителей дома, то может рассказать и еще столь же интересное про них, сколь и тайное. Вдруг она по какой-то причине знает о мужчине с инициалами С.С.? Вряд ли Анюта с ее детским простодушием сама нашла акушерку, которой смогла вверить свою судьбу; ведь от того, сохранит ли акушерка ее тайну, зависело не только ее доброе имя, но и, в определенном смысле, честь дома Реденов. Кому охота быть причиной пересудов, даже если и по поводу опустившихся нравов прислуги?

Так что если баронесса взяла на себя труд финансировать медицинские расходы, то, скорей всего, она и подыскала акушерку. Значит, это должна быть доверенная персона, в благонадежности и преданности которой Редены убеждены. И уж лучше я побеседую с опытной акушеркой, чем с наивной и необразованной девчушкой, которая явно не видит дальше собственного носа. Да и потом: что-то во всей этой истории не сходилось. Как полицейские агенты ни пытали Анюту, та стояла на своем — не было никакой беременности. Откуда же слух? И меня преследовало ощущение, что во всем этом может быть как-то замешан таинственный С.С.

Анюта послушно назвала мне аптекаря и теперь занялась переплетением своей косы. Я стал прощаться, и она с видимым облегчением сказала мне вслед:

— Всё сплетни это про меня, господин полицейский… — видимо, не зная разницы между полицией и судебной властью, ну да ладно. — Вы не верьте, что я к повитухе ходила, не так это. Да если бы я понесла без мужа, меня бы родные со свету сжили. Что же я, понятия не имею?

Я повернулся к девушке и внимательно посмотрел ей в глаза. И она, несмотря на очевидную робость ее натуры, выдержала мой взгляд, не опустила глаз.

— А как же говорят?… — не удержался я. — Ведь не один человек говорит, ты сама подумай. Весь дом судачит.

Вот тут она потупилась. Лавка была высокой, и ее маленькие ноги смешно болтались в воздухе, не доставая до полу. Вообще, с опухшим носом и заплывшими от слез глазками она производила комичное впечатление, несмотря на тяжелые обстоятельства, имевшие место в ее судьбе, о которых я все время помнил.

— Так что же? — мягко переспросил я.

Девушка не поднимала глаз, и все время беспокойно теребила свою толстую косу. Я заметил, что лента в нее вплетена была из дорогих.

— Что же ты молчишь? — настаивал я.

Но ответа мне не было. Анюта лишь испустила такой громкий и тяжкий вздох, что только уж совсем бессердечный чинуша мог продолжать ее пытать.

— Ну ладно, — сказал я, подойдя к двери и взявшись за дверную скобу. И вдруг Анюта, вскочив с лавки, в одну секунду оказалась передо мной, гневно сжимая кулачки. Слезы опять полились по ее нежным щекам.

— Да что ж вы все от меня хотите, изверги? Что ж вы мне все душу-то мотаете?! То вы, то полиция все ходите, пытаете! То Василий!.. Не скажу я вам ничего, ничего, ничего! — она притопнула ногой.

Я заметил, что обута юная горничная была в модные и недешевые ботиночки, уж в хорошей обуви я разбирался, спасибо тетушке. Но вообще-то ничего удивительного не было в том, что горничная богатой и влиятельной, и к тому же великодушной дамы одевается модно и недешево.

Модная и несчастная зареванная девчонка, игрушка в богатом доме, Анюта все еще стояла передо мной, потрясая кулачками. Я осторожно отодвинул ее с дороги и вышел.

* * *

Наследственность обусловливает влияние и власть прошлого над настоящим. Иллюстрацией может служить история рода некой «Маргариты с Гудзона». Его родоначальницей была содержательница публичного дома, отличавшаяся усиленной склонностью к алкоголю. Она умерла в 1827 году 51 года от роду. Вся совокупность ее злосчастного потомства достигает 800 человек. Из них 700 человек преступники, осужденные, по меньшей мере, по одному разу, 342 человека были алкоголики, 127 — проститутки и 37 человек были казнены за тяжкие преступления. На одно ведение судебных процессов против этого потомства государство вынуждено было израсходовать, по подсчету, до 3 000 000 долларов (около 5 830 000 рублей).

Журнал Medical News, Великобритания, 1871 год

Загрузка...