Идя сегодня на службу пешком, я думал о том, сколько нерастраченных сил теснится в моей груди, и как много мне предстоит сделать на своем посту, чтобы оправдать доверие наставников и выполнить свое предназначение в этой жизни. Ведь мы, следователи, Законом облечены весьма и весьма серьезной властью, и, по большинству, молоды — на эту должность в основном назначаются люди, не достигшие и тридцатилетия. А молодость наша, по себе сужу, в сочетании с этой властью, может привести к уверованию в собственную непогрешимость, к самолюбованию и к опьянению своими возможностями, да убережет меня Господь от этого!
Я сам отмерил себе не более, но и не менее пяти лет на то, чтобы стать настоящим следователем, таким, какого видели перед своим внутренним оком составители Судебных уставов. С радостью вижу, что и большинство моих товарищей столь же серьезно относятся к службе, ища повод отличиться не для того, чтобы быть замеченным начальством и настричь потом с этого купонов, — но только чтобы укрепиться в избранной специальности.
Правда, у всех у нас разные цели. Кто-то, как, например, Реутовский, хоть и работает на совесть, но не скрывает, что с нетерпением ждет момента, когда сможет выйти в отставку. Это и понятно: ведь он был утвержден на должность задолго до реформы, и несколько лет прослужил приставом следственных дел, производя дознание по архаическим правилам второй части XV тома Свода законов. В 1860 году, после июньского Указа, передавшего следствие из рук полиции в ведение судебных чиновников, он был представлен губернатором, с согласия прокурора, министру юстиции к назначению судебным следователем и стал именоваться по-новому, выполняя хорошо знакомую ему и привычную работу. Перед реформой, когда ревизовались все дела и послужные списки следователей, с тем, чтобы выбрать, кого из действующих следователей оставить при новых судах, он произвел благоприятное впечатление на проверяющих и был командирован к исполнению обязанностей судебного следователя в Петербургском округе. Он педант, и до сих пор составляет по пунктам дневную записку, отчитываясь о действиях, произведенных за день, хотя по новым правилам этого давно уже никто не требует. Но сам он, посмеиваясь в седые пышные бакенбарды, признается, что предписания старой следственной практики стали частью его натуры, и не составив дневной записки, он не может спокойно заснуть ночью. У него хлопотунья-жена и три пышечки-дочки, которых он сватает всем нашим молодым коллегам.
Другие же, новая поросль, окончившие курс правоведения, одержимы честолюбивыми мечтами и сожалеют лишь о том, что поле избранной деятельности недостаточно широко для них.
Не далее как вчера мы поспорили с моим сослуживцем и однокашником, судебным следователем десятого участка (а всего у нас в столице пятнадцать следственных участков, да в уездах шестнадцать) Плевичем, молодым человеком болезненного вида, со впалыми щеками, не тронутыми румянцем, над которым посмеиваются товарищи за перманентно горящий взор, а также за ту болезненную пылкость, с которой он всегда отстаивает свое мнение, даже если никто на это мнение не покушается.
Плевич от души сожалел, что Законы 19 мая 1871 и 7 июня 1872 годов изменили существовавший дотоле порядок исследования политических дел. В 1871 году вступили в действие Высочайше утвержденные Правила о порядке действий чинов корпуса жандармов по исследованию преступлений, и при расследовании преступных деяний политического характера все теперь начинается с жандармского дознания. А по результатам этого дознания прокурор судебной палаты представляет дело министру юстиции, который обменивается мнениями с шефом жандармов и после этого делает распоряжение о начале предварительного следствия, но лишь если принимается решение передать дело в суд. Если же дело прекращается с оставлением его без последствий либо же разрешается в административном, не судебном порядке, на то требуется высочайшее повеление, резолюция государя, ни больше ни меньше.
— Поймите, Алексей, — горячился Плевич, — невозможно прославиться, расследуя дело об утоплении крестьянином своей жены или же предавая суду мещанина за растление малолетней племянницы! Вы так и останетесь безвестным столоначальником. Винтиком машины правосудия. Нет, только политические дела, к которым приковано внимание публики, газетчиков, — вот лестница, чтобы взойти на вершину карьеры. Ведь насчет политических дел у высших сановников всегда есть пожелания, как они должны разрешиться, а значит, у следователя есть шансы быть представленным даже государю, чтобы эти пожелания выслушать. А эти два закона вырывают у нас добычу из пасти! Уже не мы, а шеф жандармов да министр юстиции будут обсуждать, каково должно быть разрешение дела, и что нам остается? Обратиться к нашим убийцам-крестьянам да растлителям-мещанам?
Я напомнил Плевичу известный афоризм о том, что суд отправляет правосудие, а не оказывает услуг, а мы все носим судейские звания и негоже нам ожидать, что нас призовут пред высочайшие очи, чтобы предложить рассудить не по совести, а по надобности, и он вскинул было голову с надменностью, но вдруг смягчился и дружелюбно фыркнул.
— Вечно вы, Алексей, всякое лыко пишете в строку! Нельзя быть таким службистом.
Я смолчал, не желая конфликта с товарищем, и мы разошлись по своим камерам. Но в душе моей все возмутилось, и, закрыв за собой дверь своей крошечной камеры, я долго мерил ее шагами (два шага туда, два обратно — вот и все мое присутственное место), не в силах успокоиться. Это я-то службист! Ну да ладно…
Нет, это я-то службист! А что же тогда говорить про нашего председателя, Анатолия Кони, умницу и блестящего юриста, который в прошлом году не побоялся поставить на карту свою головокружительную карьеру?
У всех еще на памяти мартовский процесс прошлого года над девицей Засулич, стрелявшей неудачно в генерал-адъютанта Трепова (неудачно для нее, а старик Трепов удачно отделался царапиной на плече и — крахом своего реноме, что для него, может статься, легче царапины). Конечно, ни сам Кони, ни граф Пален не разглашали содержания длительных и тяжелых переговоров, предшествовавших рассмотрению дела, в котором Кони должен был председательствовать и дать напутствие комиссии присяжных. Но слухи-то просочились и муссировались не только в судебных и прокурорских кругах, но и в студенческих.
Говорили, что министр юстиции, опасаясь оправдания Засулич (что в итоге и случилось), предложил Кони заведомо повести дело так, чтобы дать кассационный повод и иметь впоследствии шанс отменить оправдательный приговор по формальным основаниям. И прямо сказал Кони, что правительство ждет от него в этом деле услуги и содействия обвинению, и призвал его вспомнить, что тот пришел на пост председателя Окружного суда с должности окружного прокурора, — мол, вы же сами, милейший Анатолий Федорович, в прошлом обвинитель, так порадейте своим бывшим сослуживцам и повлияйте на присяжных, чтобы они склонились на сторону обвинения. При этом поговаривали, — и я этому верю, — Пален без обиняков дал понять, что сие пожелание исходит не только от правительства, но и лично от государя. И что же ответил министру юстиции бывший прокурор? Ответил, что сознательно делать ошибки не станет, считая это несогласным с достоинством судьи, и что принимает предложение Палена за шутку. А ведь он всего лишь два месяца как занял пост председателя суда; это ли не случай был, чтобы засвидетельствовать свою лояльность правительству и обеспечить себе дальнейший карьерный рост? По логике моего товарища Плевича, во всяком случае.
А когда я уже стал кандидатом на судебные должности, старик Реутовский Иван Моисеевич и другие старожилы следственной части нам посплетничали, что наш председатель самым высоким лицам на предложения устроить так, чтобы приговор присяжных был предопределен заранее, не раз отвечал в том смысле, что если требовать от судьи не юридической, а политической деятельности, то где предел таких требований и где предел услуг, которые могут пожелать оказать не в меру услужливые судьи?
Так вот, после того, как Засулич была оправдана, и в обществе начались пересуды, в результате чего и стала известна эта история, я, впервые услышав, что Кони во время высокой аудиенции накануне процесса даже не уклонился от немедленного ответа, а сразу решительно заявил, что услуг правительству оказывать не будет, — я ночь не спал, переживая этот достойный ответ, и даже, неловко признаться, перед зеркалом произносил те же слова, воображая себя на месте Кони. И все прикидывал, а смог ли бы я не перед зеркалом в своей комнате, а в действительности, в кабинете у Палена, так ответить на высочайшее предложение? Ведь куда как проще было бы для виду согласиться, не отказываться так резко, а потом развести руками, — мол, присяжные так решили… Но для честного человека и, главное, для беспристрастного судьи это оказалось неприемлемым. А ведь так жестко отказывая Палену, он о себе не думал, а думал о судьях где-нибудь в Керчи или Изюме, которые узнают про то, что стоящего на виду у всех, имеющего судебное имя председателя первого суда России можно легко припугнуть и заставить манипулировать присяжными. И если уж его сломать можно, то что же с ними-то можно сделать? — подумают они и будут правы. И справедливый суд в России умрет.
Сегодня, войдя к себе в камеру, я подошел к окну, выглянул на улицу — и события прошлого марта встали передо мной, как заново…
Да, этот пресловутый процесс над Засулич… В обществе чуть революция не сделалась из-за всех этих событий. И так уже неудачи нашего командования во время военных действий против турок вызвали бурю в общественном сознании. Подумать только, две тысячи человек сразу потеряли мы под Плевной! И это только при первом штурме! А в июле потери составили уже восемь тысяч! В третий штурм потери возросли еще более, двенадцать с половиною тысяч русских полегло на поле боя. А потом еще уступки Западной Европе, созыв Европейского конгресса, пересмотр условий Сан-Стефанского договора… Что и говорить, раны были еще открыты и кровоточили. Особенно в Петербурге, в опасной близости ко дворцу и Государственному совету. И тут вдруг история с Треповым. Хотя инцидент случился еще до третьей атаки Плевны, но суд был уже после.
Для нас, студентов, тоже не было секретом, что в некоторых государственных умах еще с 1875 года бродили мысли о возрождении недавно отмененного наказания розгами. Особенно мечтали некоторые члены Государственного совета о том, чтобы подвергать политических преступников вместо уголовного взыскания телесному наказанию, причем лиц равно и мужского, и женского полу. А таковых — политических преступников — в России к прошлому году могло набраться очень много, да любого юношу, принявшего участие в беспорядках, а также и девушек, распространявших запрещенные книжки, хоть они бы это делали по недомыслию или из ложного товарищества, можно было причислить к политическим. И даже в светских салонах нежные уста прекрасных дам муссировали эту тему; мне приходилось сопровождать в хорошие дома тетушку с визитами, и я только диву давался, когда слышал от разодетых прелестниц рассуждения о том, что девушек, занимающихся пропагандою (страшное слово!), полезно было бы сечь, в первую очередь для них самих. Ведь, будучи подвергнутыми наказанию розгами, они одумаются, бросят это неприличное занятие пропагандой, выйдут замуж за хорошего человека и предадутся семье…
Впрочем, я был свидетелем того, как один из сановников парировал такие рассуждения; было это на обеде у Константина Карловича Грота, с племянницей которого дружна была Алина. Опоздавший к обеду князь Оболенский, член Государственного совета, оправдал свое опоздание тем, что задержался в суде, и посетовал, что к какой-то девчонке, обвиняемой в пропаганде, председатель суда обращается с вопросами, признает ли она себя виновною, вместо того чтобы разложить ее на скамье да всыпать штук сто горячих, вот тогда бы вся дурь из нее вылетела, а если бы еще хороший человек ее замуж взял, вышла бы из нее добрая мать семейства… Я, студент-юрист, только крякнул про себя от такого пассажа, да еще исходящего от сенатора, да и все сидевшие за столом неловко замолчали, а князь Урусов, присутствовавший на том обеде, в полной тишине сказал: «Извините, ваше сиятельство, я — на сеченой не женюсь!» Вот вам и вся логика.
Правда, наказанный розгами по приказу градоначальника Боголюбов был и впрямь политическим: членом революционного кружка, активным пропагандистом, за что и был арестован и осужден. Но драма-то со стрельбой разгорелась из-за сущего пустяка: арестант Боголюбов в доме предварительного заключения шапку не снял перед губернатором, приехавшим с инспекцией, что взбесило старика Трепова, и тот сбил шапку с его головы, а после приказал высечь Боголюбова и уехал рассвирепевший. Среди арестантов тут же начались беспорядки, истерики, нервные припадки, все это получило широкую огласку, причем симпатии общества были явно не на стороне Трепова. Общественное настроение подогревалось еще и доносящимися из дома предварительного заключения сведениями про нечеловеческие условия содержания там арестантов: их сажали в нетопленые карцеры без окон, не давали воды, жестоко избивали…
Было это в июле 1877 года; а спустя полгода, в январе, в приемную Трепова явилась девица, назвавшаяся Козловой, и выстрелила в градоначальника из револьвера-бульдога. Это была Вера Ивановна Засулич, дочь капитана. После акта мщения она и не пыталась скрыться, объяснив свои действия тем, что из газет и от знакомых узнала про издевательства над Боголюбовым и решилась отомстить. Ее порыв можно было понять: она ведь и сама до этого подвергалась аресту, как политическая, в юности вступив в некоторые, случайные, отношения со студентом Нечаевым и оказав ему довольно обыкновенную услугу — письма передавала по его просьбе, не зная об их содержании. И когда оказалось, что Нечаев — государственный преступник, Вера Засулич была привлечена в качестве подозреваемой по нечаевскому делу и два года провела в заключении: год в Литовском замке и год в Петропавловской крепости. Это и дало основание защитнику г-жи Засулич, Александрову, позже в своей речи на суде воскликнуть: «Политический арестант не был для Засулич отвлеченное представление… Политический арестант был для Засулич — она сама, ее горькое прошедшее, ее собственная история… был ее собственное сердце, и всякое грубое прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось на ее возбужденной натуре!»
Уже в марте дело по обвинению Засулич поступило в суд, и тут же наш председатель был приглашен во дворец, где его обласкали (тогда я еще не служил в подчинении Анатолия Федоровича, но, став год спустя кандидатом на судебные должности, неоднократно слышал эту историю, передававшуюся из уст в уста, причем не всегда передававшие ее восхищались принципиальностью Кони; находились и такие, что искренне не понимали его, или, того больше, осуждали и — так же, как и меня теперь, называли службистом — с отрицательным оттенком, и паче того, неумным и негибким судьей).
А на другой день граф Пален сначала осведомился, хорошо ли принимали его во дворце, а потом якобы потребовал у Кони гарантий того, что по делу Засулич будет обвинительный приговор, и напомнил, что правительство вправе ждать от председателя Петербургской судебной палаты особых услуг. И вот тут-то Кони ответил ему словами великого Д\'Агессо: «La cour rend des arrets et pas des services»…[1] Так что же, он службист?! Он, воплощение совести судейской?!
Мы, тогда еще бывшие студентами, помним, что творилось в суде и за его пределами. В залу попасть не было никакой возможности, но я и мои университетские товарищи ждали на Шпалерной. После оглашения вердикта присяжных присутствовавшие в суде подхватили на руки защитника Александрова, едва он с лестницы спустился, и на руках до самой Литейной пронесли, и потом бузили по всему городу, дрались с жандармами, где-то, говорят, даже стреляли. А мы тогда остались на Шпалерной, ждали освобождения Засулич, но ее выпустили как-то тихо, мы потом только догадались, что ее провели через другой выход, на Захарьевскую. И мы пошли в кабачок там рядом, на Шпалерной, и выпили довольно много, споря о том, может ли буква закона быть принесена в жертву чувству общественной справедливости. Ведь стреляла девица в старика Трепова, взята была с поличным и во всем призналась.
Я тогда был воодушевлен, как и все; но в глубине сердца у меня шевелился червячок сомнения: ведь налицо состав преступления, и он доказан… Однако на то и существует суд присяжных, чтобы не смотреть на состав преступления, а руководствоваться одним лишь чувством справедливости. Не зря ведь по закону присяжным не объявляют, какое наказание может воспоследовать за нарушение той или иной статьи Уголовного Уложения, чтобы это знание не связывало их в своем решении. Хотя без курьезов не обходится: они-то между собой обсуждают, что будет, если признают они подсудимого виновным. Боятся, что пойдет бедолага на каторгу, и оправдывают, а по Уложению предусмотрена за это деяние всего-то денежная пеня…
Тогда, в кабачке, мы чуть из-за этого не рассорились, но все же в одном остались единодушны: правосудие в России есть! Не побоялся защитник говорить в присутствии сановников (которыми наводнена была зала судебного заседания) о связи совершенного преступления и борьбы за идею, не побоялся председательствующий несколько раз напомнить жюри, что важнее всего их беспристрастность, не побоялись присяжные постановить: «невиновна».
Мы много раз выпили за них и за правосудие, но, несмотря на выпитое, опьянения я совсем не чувствовал. В кабачке пахло мимозой; а может, мне так казалось от приподнятого духа, ведь какая мимоза в дешевом питейном подвальчике? Но когда мы расходились, потянуло гарью. Мы увидели на том берегу Невы, на Выборгской стороне, зарево большого пожара, это фабрика горела; а едкий багровый дым клубами несло через строящийся мост, прямо на здание суда, словно какое-то мрачное знамение. И у меня внезапно испортилось настроение…
Надо же, а ведь я отчетливо помню, чем пах тот день…
Облако за окном, быстро унесенное порывом ветра, бросило мимолетную тень на мостовую, и мне вдруг показалось, что снова горит фабрика на том берегу, и тревожный холодок пополз по спине.
Я прижался разгоревшимся лбом к оконному стеклу, — ночью были заморозки, и стекло сохраняло еще утренний холод. Надо успокоиться, что я, как мальчишка, действительно, всякое лыко в строку пишу…
Но неужели мои товарищи и вправду записали меня в службисты? А мою прямоту и желание совершенствоваться в своей работе почитают за карьеризм? Что ж, кто-то из них, ответственно относясь к исполняемой работе, тем не менее нетерпеливо ожидает назначения на место члена суда или товарища прокурора; но я никогда не променяю свою живую деятельность ни на какие соблазнительные должности. Даже более соблазнительные с точки зрения материальной.
Я усмехнулся, вспомнив, что как раз сегодня окружной прокурор и мой непосредственный начальник Залевский встретил меня у самого входа в Окружной суд и попенял мне на неприличную для моего положения привычку пеших прогулок.
— Надо хотя бы брать извозчика, если вы не имеете собственного экипажа, — высокомерно закончил он свою отповедь, а я не смог сдержать непочтительной улыбки. К счастью, этого он не заметил, так как, не заботясь о произведенном на меня впечатлении, повернулся ко мне спиной и прошел вперед.
Не могу разделить уверенность старшего товарища в том, что судебный следователь уж такая важная птица, что ему нельзя прогуляться по хорошим мостовым, спеша на службу. Напротив, если бы вдруг я обзавелся собственным выездом, это могло бы возбудить смутные намеки на корыстный характер моей служебной деятельности; ведь я не скрываю, что мое материальное положение несколько стеснено, так как я сирота и теперь содержу молодую еще тетку, давшую мне кров и оплатившую мое образование.
И вправду, только недавно я понял, сколь во многом отказывала себе Алина Федоровна, лишь бы я не нуждался в необходимом, и даже в излишнем. Только став кандидатом на судебную должность и начав появляться в дворянском собрании, я, оглядевшись вокруг, осознал, какие немодные и неновые туалеты у моей красивой и кокетливой тетушки, и как, должно быть, невыносимо молодой еще женщине сравнивать себя с другими дамами, уступающими ей и в возрасте, и во внешности, но побеждавшими богатыми нарядами и ценными украшениями. Лишь только получив первое жалованье, я сразу хотел повезти тетку на извозчике к Завидонскому, за модными сапожками да в atelie, к madame Katiche на Знаменскую улицу, но она отказалась категорически.
— У меня все есть, что требуется, — ласково, но твердо заявила она. — А тебе, Алешенька, эти деньги пригодятся. Тебе нужно иметь прилично отделанную квартиру, одеваться у хорошего портного, бывать в опере. А я теперь и выхожу редко, а гостей и того реже принимаю…
Мне эти ее слова больно резанули сердце. Я же помню, как моя тетка любила балы и театры, с каким удовольствием наряжалась и примеряла драгоценности. Ни одной итальянской оперы не пропускала, знала в этом толк и получала истинное наслаждение от теноров и сопрано. А у Завидонского, стоило ей показаться на пороге, приказчик сразу звал хозяина, и тот самолично, став на одно колено, обмерял ей изящную ножку и никогда не брал вперед денег.
— Алина, какая опера? — с досадой спросил я. — Я не собираюсь бывать в опере. Мой образ жизни будет далек от праздного.
— Может, ты и жениться не собираешься? — подняла брови Алина.
— Жениться я собираюсь еще меньше, чем бывать в опере, — отрезал я с непреклонным видом, и мы оба рассмеялись.
Я вспоминал ее веселый смех и — в то же самое время — печальные глаза, стоя у окошка в своей следственной камере, когда в дверь постучал пристав.
— Прошу прощения, — кашлянув в усы, сказал он, — вам надлежит прибыть на место обнаружения преступления. Найдено мертвое тело.
О приготовлении трупа к исследованию Параграф 41
Если исследование производится на том же самом месте, где найден труп, то осмотрев оный снаружи, надлежит потом обратить внимание свое на окружающие предметы. Если же время года и другие обстоятельства не позволят сего сделать, то при соблюдении надлежащей осторожности (параграф 39) и при свидетелях должно перенести его на другое удобнейшее место, раздеть, оттаить, очистить и обмыть, если нужно, остричь или обрить волосы и положить на узкий и довольно высокий стол или доску. Снимаемую осторожно, а иногда и разрезываемую одежду надлежит сперва описать подробно и замечать, не замарана ли оная кровью или чем-либо другим, не обожжена ли, нет ли на ней произведенных каким-либо орудием дыр…