Даниель Циммерман АЛЕКСАНДР ДЮМА ВЕЛИКИЙ Биография Книга 2

ЭМАНСИПАЦИЯ НЕГРА (1838–1843)

Излечиться от детства невозможно, как считал святой Августин, которого его мать нежила и лелеяла так же, как Александра Мари-Луиза. Тем не менее можно попытаться заняться самолечением, и Александру это удавалось совсем неплохо. Вихрь женщин унес его из тенет материнской любви, которой он все же сохранял верность. Слава и деньги заставили забыть и плохо одетого подростка, и бедного, униженного молодого человека. Прежней остается лишь темная кожа. Этот комплекс он преодолевает физически, благодаря величественной осанке, необычайной силе, репутации дуэлянта, своей элегантности, нередко эксцентричной, куче почетных наград, остроумию и искусству мгновенного отражения любой словесной атаки. Так, однажды некий субъект в салоне неподалеку от него начал отпускать шуточки относительно негров. Александр сохраняет ледяное спокойствие. Тогда подобие блаженной памяти барончика Тьебо бросает ему прямой вызов.

«— В самом деле, мэтр, должно быть, вы отличный знаток негров?

— Само собой разумеется. Отец мой был мулат, дед — негр, а прадед — обезьяна. Видите, моя семья начинается с того, чем ваша кончается».

И все же от дразнивших его в Виллер-Котре мальчишек до фразы мадемуазель Марс «Здесь негром воняет», от более или менее безобидных карикатур до расистских рисунков в паршивых газетенках — все мешало ему отрешиться от своего происхождения. Великие собратья по перу наравне с ничтожными литераторами будут находить в этом происхождении лишний повод для ненависти, и даже самые благожелательные из критиков не устоят перед собственными предрассудками. И вот вам небольшая антология[1]:

1837, прохвост Леконт, играя в простодушие[2]: «Лицо у него смуглое, а волосы, длинные и курчавые, можно было бы назвать скорее шерстью <…>. В целом физиономия не столько красивая, сколько странная и весьма напоминает негритянскую маску».

«Жорж», единственный роман Александра, посвященный расовой проблеме, выйдет в 1843 году. Ашил Галле, одновременно в «le Cabinet de lecture» и в «le Voleur» отмечает его «значительный интерес», но вслед за тем делает следующее заключение об авторе: «Все, кто изучал социальное состояние колоний не по нравоучениям наших филантропов и не по фантазиям наших романистов, но непосредственно на месте наблюдений, абсолютно убеждены в той истине, что раса мулатов стоит ниже белой расы, так же, как черная раса ниже расы мулатов. Разумеется, случаются и исключения из этого правила, и прекрасный пример тому видим мы в авторе «Жоржа»; однако исключения эти крайне редки (sic) и не могут опровергнуть печального опыта, подтверждаемого всякий день».

Декабрь 1844-го, Жирарден, ссылаясь на малый успех «Крестьян», объявляет Бальзаку, что прекращает печатать его фельетон, заменяя его другим. Бальзак интересуется, какой же автор его сменит, и, узнав, что речь идет об Александре, замечает:

«— Но вы же не можете сравнить меня с этим негром!»

Совершенно очевидно, что Бальзак обвиняет здесь Александра вовсе не в том, что он приходит «на живое место». В том же году Мирекур напишет в своей дерьмовой «Фабрике романов. Дом Александра Дюма и компании»: «Внешность г-на Дюма достаточно известна: стать тамбур-мажора, члены Геркулеса в самом широком смысле этого слова, вывороченные губы, африканский нос, курчавая голова, смуглое лицо. Происхождение его читается во всем облике его персоны, но еще более того проявляется оно в его характере.

Соскребите с г-на Дюма поверхностный слой, и вы обнаружите под ним дикаря.

Он похож и на негра, и на маркиза одновременно. Но только маркиз остается лишь на внешней оболочке. Сотрите румяна, сорвите с него неряшливый его костюм, не придавайте значения отношению к нему регентства, не прислушивайтесь к языку улицы, попытайтесь проткнуть в какой-нибудь точке цивилизованную поверхность, и негр покажет вам свои зубы.

Маркиз исполняет свою роль на публике, негр выдает себя в близких отношениях. <…> Прекрасный пол восхищен блеском известного имени, покорен безумной расточительностью, привлечен обещаниями, таящимися в крепком мужском сложении, но прекрасный пол, заметим мы, не замедлит прибегнуть к помощи флакончика с эфиром, дабы нейтрализовать некий подозрительный запах, нахально примешивающийся к очарованию общения наедине: это Негр!

<…> Возвращаясь к своим пенатам, он кардинально меняется. Одежда стесняет его, и он трудится в живописном неглиже нашего праотца. Он лежит на полу, как ньюфаундленд; ест он печенную в золе картошку, не очищая от кожуры: это Негр!»

Комментарий Бальзака на этот памфлет: «отвратительно глупо», «но это печальная правда». В 1845 году комедия Амадея Бурдона «Торговля белыми рабами» выводит на сцену некоего Алексиса Нуаро, который заставляет попотеть своих белых рабов. В 1854 году появится пародия на «Мушкетеров», дневник Александра под названием «Мушкетер, дневник господ Дюмануар и компании». И можно продолжать дальше в том же духе.

Пушкин, в 1837 году убитый на дуэли французским наемником на царской службе, гордо отстаивал свое африканское происхождение. Александр редко был на него похож. Его позиция по отношению к расовой проблеме по меньшей мере двусмысленна. Подобно Генералу, он берет к себе на службу настоящих чернокожих — Алексиса, уроженца Гаваны, и Поля из Абиссинии. Того и другого он опишет, как и других своих французских слуг, лентяями, пьяницами, но не воришками. Алексиса он выводит на сцену в «Истории моих животных» и как будто бы не случайно. Один пассаж из этой книги вызывает особенное чувство неловкости. Нежная Мари Дорваль приходит на обед к Александру. Приходит она не с пустыми руками, а, точнее говоря, с носильщиком, который ставит на пол огромную корзину.

«— Вот, — сказала она, открывая корзину, — я хочу тебе кое-что подарить.

Я приподнял охапку цветов и увидел нечто черное с огромными белыми глазами, оно копошилось на дне корзины.

— Ну-ка! — сказал я, — что бы это могло быть?

— Не бойся, оно не кусается.

— Правда, что же это?

— Это негр.

— В самом деле, негр!

И, погрузив обе руки в корзину, я схватил негра за плечи и поставил на ноги».

Человеческое существо, превращенное в предмет для подарка, разве дело здесь только в цвете кожи? Сорок лет спустя в «Подлинной истории»[3] Мопассан опишет обмен нормандской служанки на кобылу. В то же время Александр способен занять позицию, более соответствующую той, что восхищает прекраснодушных наших современников в конце XX века. Мы помним, как в 1838 году он писал своим «дорогим соотечественникам» на Гаити, предлагая поставить там памятник своему отцу. В том же году, когда газета рабовладельческой ориентации «Revue coloniale» объявила о своем намерении опубликовать его стихи, он посылает опровержение в орган аболиционистов «Revue des colonies»: «Во-первых, я почти не пишу стихов, исключая драматургию; затем, я ничего не обещал «Revue coloniale», которая к тому же ни о чем меня и не спрашивала. Все мои симпатии, напротив, естественным путем и по национальному признаку принадлежат как раз противникам тех принципов, которые защищают господа из «Revue coloniale»; и я хотел бы, чтобы об этом знали не только во Франции, но и повсюду, где есть у меня братья по расе и друзья по цвету».

Итак, Александр аболиционист? Теоретически — без сомнения, как и республиканец, — на расстоянии. Притом что перо его время от времени может преобразоваться в орудие борьбы. В том же 1838 году, то есть за десять лет до отмены Францией рабства в своих колониях, он опишет простодушно, как понимает это слово Вольтер, торговлю неграми в «Капитане Памфиле»[4], который выйдет отдельной книжкой в следующем году. Капитан Памфил высаживается в Африке с грузом водки, рассчитывая обменять ее на слоновую кость. Племя, на которое он рассчитывал, не может предоставить ему слоновую кость, так как занято войной с соседями. Памфил помогает ему победить соседей при условии, что пленники станут его собственностью. Он запирает их в сарай, и за три дня непрерывных праздников совершенно о них забывает, а когда открывает сарай, видит, что «одни умерли от ран, другие от голода, некоторые от жары; так что, было как раз время подумать капитану Памфилу о своей торговле, ибо она уже начинала приходить в упадок». Памфил приступает к отбору. «Осталось двести тридцать негров в отличном состоянии. И можно сказать, что то были испытанные люди: они устояли в бою, в переходе и против голода. Их можно было совершенно спокойно продавать, не опасаясь брака». Более того, этим пленным «не были свойственны глупое выражение лица и животная апатия негров из Конго»; попутно зададим себе вопрос, из какой африканской страны могли вести свое происхождение предки Александра? Но возникает проблема погрузки. Трюмы корабля по-прежнему заняты водкой, как же уместить туда еще и двести тридцать пленников? «К счастью, это были люди; если бы на их месте оказался товар, то размещение было бы физически невозможно; но человек представляет собой такую совершенную машину, он так подвижен в суставах и прекрасно может держаться как на ногах, так и на голове». Итак, пленников загружают, и «за два с половиной месяца удачного перехода, во время которого, благодаря отеческой заботе, принятой на себя капитаном, он потерял лишь тридцать два негра», судно прибывает на Мартинику. Поскольку в те времена работорговля в принципе была запрещена «цивилизованным правительством», спрос превышает предложение, и Памфил продает рабов по самой высокой цене, «поэтому и достались они только самым богатым».

Этой вольтерианской позиции соответствует реалистический кошмар «Простушки»[5], опубликованной в 1854-м. На сей раз работорговлю описывает в «социальном клубе» накануне Революции 1789-го некий Пьер Виктор Малуе, страстный противник рабства в романе, и не так важно, что в действительности этот персонаж был ярым защитником землевладельцев-колонизаторов, под пером Александра он защищает негров со всем красноречием своего времени. Протестуя против того, чтобы «несчастных негров» воспринимали как «животных, лишенных разума и чувств», он рассказывает об их кровавом пленении, отборе, клеймлении раскаленным железом. «Тотчас же спустили их в трюм; и там пятьсот или даже шестьсот несчастных сгрудились кое-как в пространстве, шириной и высотой в человеческий рост, видя белый свет лишь когда открывали люки, вдыхая ночью и днем нездоровый воздух, отравленный постоянными испарениями человеческих тел и экскрементами; от смеси всех этих продуктов гниения возникало чудовищное зловоние, влияющее на кровь и возбуждающее массу воспалительных процессов, от которых погибала четвертая, а иногда и третья часть всех рабов, не покидавших этого пространства на протяжении всего путешествия, то есть двух — двух с половиной месяцев».

В настоящее время этнологи считают, что геноцид, осуществляемый «цивилизованными правительствами» в Африке, привел к смерти примерно ста миллионов человек. Александр уже говорит об этом, и цифры, приуроченные им к 1788 году, когда произносит свою речь Малуе, лишь вполовину уменьшены. «Посчитайте же, какое огромное число жертв без какой бы то ни было для себя пользы истребляют две эти нации [Франция и Англия] на протяжении двухсот лет торговли; семьдесят пять тысяч негров в год за двести лет дают цифру в пятнадцать миллионов человек, загубленных нами; а если добавить к этому скорбному списку аналогичное число рабов, погибших в других царствах Европы, получится тридцать миллионов созданий, сметенных с поверхности земли неутолимой алчностью Белых!» Тандем Александр-Малуе продолжает, настойчиво подчеркивая страшные страдания рабов, чудовищные условия их труда, сближающие их с французским пролетариатом, и следовало бы процитировать целые страницы, практически не известные, где Александр отдает дань любви и уважения своей бабушке Марии «из дома» («du mas»), своему дяде и двум теткам, брату и сестрам Генерала, проданным маркизиком де ля Пайетри.

Роман «Жорж» можно считать первым шедевром Александра в этом жанре, но прежде чем выступить в этом романе и тем самым эмансипироваться от своей расовой проблемы и дать место проявлению гениальности в полной мере, он пройдет через траур, разрывы и пересмотр прежних воззрений. Тем временем 1838 год начинается совсем неплохо. Умирает Талейран, Александр переезжает в дом 22 по улице Риволи, как раз напротив павильона Марсан в Тюильри, где живет Фердинанд. Чаще всего Фердинанд приглашает его к себе, однако не исключено и обратное. Тогда Александр письменно предлагает увидеться. «Окна мои выходили как раз на окна герцога Орлеанского, и нередко он сам подавал мне знак согласия». Караулить друг друга у окон — очаровательное свидетельство близости, лишающее работы посредника. Можно представить себе их беседы. Возможно, что они касались и политики, из-за которой друзья расстались в 1833-м. С тех пор оба изменились. Александр больше не высказывает «суждений почти республиканских»[6], он теперь стал сторонником конституционной монархии. Со своей стороны, Фердинанд стоит на позициях прогрессивного либерала, обеспокоенного растущей авторитарностью старого короля-груши, не согласного с ним как по части внутренней, так и по части внешней политики. Не исключено, что он испытал влияние Александра и находит справедливым одно из предложений в «Галлии и Франции», касающееся снижения избирательного ценза, дабы власть смогла опереться не только на крупную буржуазию, но также на средние классы, пока не придет к возможному всеобщему избирательному праву. Один из пассажей из «Мертвые идут быстро» подтверждает эту гипотезу. Друзья обменялись у своих окон условными знаками. «Потом я спускался со своего шестого этажа, мы коротко беседовали; если он был занят, он меня отсылал, и оставлял, если был свободен; если мне хотелось говорить о политике, он предпочитал молчать и, однако, извлекал для себя пользу из того, что я его заставлял выслушивать. Об этом свидетельствует его завещание». В самом деле, завещание содержит удивительный пассаж[7], в котором Фердинанд рекомендует своему сыну: «Кем бы ни был граф Парижский, инструментом ли, сломанным еще до того, как им воспользуются, или же одним из тружеников того социального возрождения, которое видится сегодня лишь через преодоление множества препятствий, станет ли он королем или останется безвестным и анонимным защитником дела, которому мы все принадлежим, надо, чтобы прежде всего он был человеком своего времени и своей нации, страстным, неподкупным служителем Франции и Революции».

Поскольку ни один театр не захотел поставить «Пола Джонса», Александр передает рукопись Порше, главному своему клакеру и первому банкиру, ставшему при этом и большим другом, на случай, если вдруг ему что-то придет в голову. Тем временем Александр получает очень приличное предложение от «Siecle» и за месяц переделывает свою драму в роман с продолжением, озаглавленным «Капитан Пол» со счастливой развязкой в идиллической Гваделупе. Что не мешает ему продолжать сотрудничать с «la Presse», и постоянное присутствие его имени сразу в двух главных газетах никак не может ему повредить. Параллельно в книгоиздательстве он выпускает роман «Полина», интересный главным образом тем, как уже перемешаны в нем персонажи действительные и выдуманные. Отправной точкой послужила ему встреча в Швейцарии с молодой женщиной, пораженной неизлечимой болезнью, которую сопровождал некий художник по имени Альфред де Нерваль, поклон в сторону друга Жерара, с которым Александр, кроме всего прочего, задумывал путешествие в Германию. Александр начинает книгу со сцены в фехтовальной школе мэтра Гризье, своего учителя, кстати, и учителя Фердинанда. Появляется Альфред де Нерваль, которого уже три года не было на тренировках. Рана на плече заставляет задать ему вопрос о том, как она была получена. Рассказать об этом он соглашается только Александру, который, следовательно, ничего не выдумывает, а лишь задает настойчивые вопросы и излагает ответы. Чтобы придать истории несчастной Полины большую правдоподобность, герои романа постоянно встречаются с известными людьми, такими, как Лист или художники Жаден и Доза, на отдыхе в Трувиле у матушки Озере, метод, не слишком оригинальный, но которым Александр пользуется все чаще.

Уже давно не говорили мы о Мари-Луизе, и не следует из этого делать вывод, что Александр ее забросил полностью. Во-первых, она ни в чем не терпит нужды, он пишет ей, когда путешествует, и приходит навещать, когда живет в Париже, всегда недостаточно часто, как считают все старенькие мамы шестидесяти девяти лет. Поскольку здоровье ее все ухудшается, он переселяет ее поближе к себе, на улицу Фобур-дю-Руль, в квартиру на первом этаже, с садом. И всю вторую половину дня проводит она в увитой зеленью беседке, по-прежнему полупарализованная, с книгой Александра на коленях и в бесконечном ожидании прихода столь сильно любимого существа.

31 июля Александр обедает у Фердинанда. Чтобы уважить любимого, он надевает свой сценический костюм номер один и увешивается орденами — июльским, завоеванным им лично, орденом Почетного легиона и совсем недавним бельгийским крестом, полученным благодаря Фердинанду. Во время обеда ему сообщили, что у Мари-Луизы новый удар, и он спешит к ее изголовью. Она уже не может говорить, но движением век показывает, что узнает его. «Мне показалось, что взгляд ее с удивлением сосредоточился на крестах, которыми был покрыт мой костюм»[8]. На сей раз трагическая развязка более вероятна, и Мари-Луиза просит сына ради нее освободиться от этой театральной мишуры. «Я сорвал фрак с плеч и кинул его в угол. Умирающая, казалось, была довольна, что я ее понял».

У врача нет ни малейшей надежды. Александр посылает за самым лучшим доктором, тот пожимает плечами: напрасно его побеспокоили, этой женщине уже не поможешь. Священник соборует умирающую и уходит «без единого слова сочувствия при виде льющихся слез». Здесь же и сестра Александра, жалкое утешение, ибо он никогда ее особенно не любил. «Как случилось, что в этот момент мысль о герцоге Орлеанском явилась мне в голову? Как случилось, что меня охватило вдруг неодолимое желание писать к нему? Очевидно, большое горе побуждает нас думать о тех, кого мы любим, как об утешителях. Я глубоко любил герцога Орлеанского. Его смерть и смерть моей матери были для меня самым страшным несчастьем жизни моей, которое потрясло меня до полного отчаяния». И он посылает ему горестное письмо. Через полчаса лакей Фердинанда доложил, что Его Королевское Высочество здесь, на улице, в экипаже. «Он еще не успел договорить, как я, бесконечно тронутый деликатностью принца, выскочил из дому, открыл дверь экипажа и, обвив его руками, зарыдал, уткнувшись головой ему в колени. Он взял мою руку и позволил мне выплакаться».

Фердинанд уезжает. Чуть успокоившись, Александр возвращается к Мари-Луизе. Последняя совместная ночь в одной комнате, в одном алькове, как когда-то в Виллер-Котре. Сбивчивые воспоминания, детский страх, что вскоре она уйдет, и некому будет уже защитить его, тоска, ведь после нее настанет и его очередь, подлое утешение, что с нею вместе его покинет и тяжкая постоянная эмоциональная нагрузка, угрызения совести: он уделял ей меньше внимания, чем мог бы, был резок, когда она жаловалась, что редко видит его, ощущение свободы, вскоре он перестанет быть вечным ребенком, и чувство вины, оттого что он испытывает все это. Наутро «взгляд, все еще сосредоточенный на мне, помутился; желтоватый оттенок набежал на лицо, ноздри утончились, губы прилипли к зубам». К полудню закрылся левый глаз, а потом и правый. «На обоих веках жемчужинами застыли слезы». Александр приподнимает веки и ужасается «выражению отчаяния» в глазах. «Я отпустил веки, которые медленно опустились, как бы под собственной тяжестью». Трижды он позовет ее. Ей удастся снова открыть глаза. Он испускает крик. «Как и в первый раз, веки медленно упали, возможно, еще медленней; дрожь пробежала по всему телу и встряхнула ее; потом все сделалось недвижным, кроме губ, которые задрожали и приоткрылись; теплое дыхание отлетело от них и коснулось моего лица. То был последний вздох».

«Женщина, которую любишь, заменима; но незаменима мать, которая любит тебя». Песнь о Генерале учит нас, что две минуты спустя после своей смерти Генерал явился в полночь и постучал в дом, где спал Александр. «Ну что ж! То, что сделал для меня отец, наверняка сделала бы для меня и моя мать; если какая-то частица нас, которая нас переживет, пришла проститься со мною, когда умер мой отец, наверняка и мать моя, умерев, не отказала бы мне в такой же милости». Ни священника, ни сестры милосердия, только он должен бодрствовать у тела. На двадцать три часа запирается он в комнате, жжет свечи, сидя против трупа. И молится. С наступлением полуночи он гасит свечи и удваивает молитвы. «Ни шороха не было слышно, ни вздоха». В изнеможении он засыпает, по крайней мере, так она сможет явиться ему во сне. Но сон глубок, никаких сновидений, «с того дня вера моя угасла, и даже самые ничтожные сомнения рухнули в бездну отрицания: если бы существовало хоть что-то, что остается от нас после нас, то моя мать не смогла бы не явиться мне, когда я так ее молил. Стало быть, смерть — это прощание навеки»[9].

Эти строчки были написаны в 1855 году. Опубликует он их лишь в 1866, за четыре года до собственной смерти. Они выражают, таким образом, его сложившуюся позицию относительно материальности мира, что, кстати, подтверждают и свидетельства одного из его последних секретарей Бенжамена Пифто. Этой декларации атеизма часто противопоставляют его собственный конец, совершенно христианский, что, впрочем, весьма сомнительно, поскольку связано со ссылками на благонамеренного младшего Дюма, всегда шарахающегося от отцовского нон-конформизма, который мог бы лишить его бессмертия, даруемого Французской Академией. Но правда и то, что до 1855 года Александр публично заверял о своей вере, либо из политического оппортунизма, когда он нуждался в поддержке церкви, баллотируясь в депутаты в 1848 году, либо он и в самом деле пытался уверовать любой ценой, спасаясь от метафизического отчаяния. Именно так можно толковать смысл его посвящения Виктору Гюго драмы «Совесть» в 1854 году: «<…> Примите ее в знак дружбы, которая пережила ссылку и, надеюсь, переживет даже смерть. Верую в бессмертие души». Или творчества? На самом же деле уже в следующем году он заявит обратное, не без сожаления, как следует из его письма того же времени к Жерару де Нервалю, находящемуся тогда в психиатрической клинике: «Вам известно, что я материалист. Увы! Мне бы вовсе не хотелось вербовать новобранцев для моей печальной религии. Напротив, пусть меня обратят в вашу. Бог, как я вижу, говорит вашими устами, так направляйте же меня, мой дорогой друг, я буду вам признателен»[10]. Рассказ Жерара о своих предшествующих жизнях ослепителен, не слишком правоверен, вовсе не убедителен, и Александру остается надеяться лишь на то, что, сколько бы он в себе ни сомневался, его книги его переживут.

То ли это экзистенциальное противоречие, то ли результат глубокого уважения Александром религиозных чувств Мари-Луизы, но факт то, что он сочиняет чрезвычайно набожные стихи для подписи к ее посмертному портрету, написанному Амори Дювалем; чтя память умершей, мы не считаем полезным их здесь цитировать. Мари-Луиза похоронена 4 августа в Виллер-Котре. Накануне похорон Александр побывал на кладбище. «Могила была вырыта у подножья камня, под которым покоился мой отец. Могильщик стоял рядом, в нескольких шагах, опершись на заступ, как его предшественник в «Гамлете». Поблизости — «земля ожидания», место, которое, по просьбе Александра, могильщик зарезервировал для него. «И опершись о камень на могиле моего отца, я долго смотрел сквозь слезы на эту пустую яму, которая завтра перестанет пустовать».

Неизвестно, присутствовал ли на похоронах в Виллер-Котре Гюго. Но присланное им письмо свидетельствует, что, по крайней мере, свои соболезнования он высказал. «Хотел бы иметь менее печальный повод, чтобы пожать вашу руку. Завтра достаточно будет вашему взгляду встретиться с моим, чтобы убедиться в ошибочности ваших во мне сомнений»[11]. Что же за причина вновь если не поссорила их, то во всяком случае отдалила друг от друга? Скорее всего постоянное соперничество Иды и Жюльетты Друэ. Двумя годами раньше Александр заявил о необходимости срочно открыть второй Французский театр. Разумеется, он уже успел убедить в этом Фердинанда и потому без труда добился привилегии на открытие театра с исключительно романтическим репертуаром, за кулисы которого Александр уже, как мы видели, успел его ввести. Новые хозяева — Александр и Гюго — передали привилегию Антенору Жоли. Потребовалось время, чтобы найти деньги и помещение[12], но в конце концов Театр Ренессанс (еще одно программное название) откроется осенью 1838 года «Рюи Блазом» с Фредериком Леметром в главной роли. Легко вообразить себе интриги Иды и Жюльетты в борьбе за роль королевы Испании. Мудрый Антенор Жоли сумел погасить надвигавшийся конфликт, пригласив на эту роль Аталу Бошен. Вслед за «Рюи Блазом» должна была выйти пьеса, написанная Александром в соавторстве с Жераром де Нервалем. Они договорились написать ее во время путешествия в Германию, подготовку к которому Александр всячески пытается ускорить, стремясь выйти из своего горестного состояния.

В трауре по своей любви к Женни Колон, Жерар тоже хочет поскорее уехать из Парижа. Она вышла замуж, и он на клочках бумаги записывает мудрые мысли, которые Александр просто переписывает, вместо того чтобы над ними поразмыслить: «Нет ничего опаснее для людей, мечтательных по натуре, чем серьезная любовь к особе из театра; это бесконечная ложь, кошмарный сон, безумные иллюзии». Естественно, что, кроме всего прочего, у Жерара совершенно нет денег. Александр добивается для него аванса в тысячу франков в счет их будущей совместной драмы, назначает свидание во Франкфурте, куда каждый должен добираться самостоятельно, но где вы видели Александра, путешествующего в одиночку? Во-первых, он не знает немецкого и в этом случае от Жерара никакой пользы быть не может: прекрасный переводчик Гете и Гейне разговаривать по-немецки не умел и «с трудом понимал, когда разговаривали с ним». Стало быть, нужна была переводчица. Ею могла быть Ида, получившая двуязычное образование в Страсбурге. Она счастлива совершенно этой своей двойной необходимостью, уж на сей раз она его одного ни на какую экскурсию не выпустит, ни днем, ни ночью одного не оставит. Трогательная наивность!

«Я поспешил в павильон Марсан. Именно туда наносил я всегда первый свой визит, когда приезжал, и последний, когда уезжал». И как всегда, дабы облегчить ему путешествие, Фердинанд дает ему рекомендательные письма, в том числе — к своему зятю королю бельгийцев. Однако первая же встреча в Брюсселе, куда он прибыл 9 августа[13], оказалась страшно неприятной. Нет, не с королем Леопольдом I. Дело в том, что в этот город «вслед за ссыльными политиками потянулись и судебные изгнанники, то есть мошенники, фальшивомонетчики, все, кто в Париже вынуждены были бы скрываться <…>. И если только эти благородные люди умели хотя бы подписать чужую фамилию на переводном векселе, они живо начинали участвовать в скандалах в некой литературной клоаке, обливая грязью Францию, которая их исторгла», может, и не всю страну целиком, но, по крайней мере, ее писателей. В этом симпатичном портрете легко узнать малыша Жюля Леконта. Кулак Александра сжимается на набалдашнике трости. Но ему удается сдержаться, чтобы не унизиться до дуэли с тем, кто так низко отплатил ему за нежную снисходительность по отношению к себе, он быстро идет прочь.

Зато встреча с Леопольдом I оказалась очень сердечной. После нее последовало приглашение присутствовать на открытии железной дороги в Генте и на юбилее города в Малине. Первое приглашение Александр отклоняет, а второе принимает. И хотя Бельгия слыла настоящим раем для всяческих литературных подделок, там царила свобода, которой Франция была лишена. То была одна из тех конституционных монархий, о которой мечтали Александр и Фердинанд, с национальным собранием на основе всеобщего избирательного права. Прессе здесь рот не затыкают, и Александр с удивлением обнаруживает, что некая газета, не подвергаясь преследованиям, может, например, заявить, что король только что утопил одну из своих любовниц. Королева при этом не придает никакого значения этой явной клевете. Когда Александр обедает вместе с нею в Малине, она поинтересовалась лишь парижскими новостями, и Александр успокоил ее относительно самочувствия Фердинанда и его супруги. Что до Филиппа, пардон, графа Парижского, то он начинает уже ходить, и «этим сведениям я был обязан тому любезному приему, который она мне оказала». Они наспех обедают и переходят на балкон, чтобы наблюдать костюмированную процессию. «Я оказался перенесенным в празднество XV века со всем его религиозным роскошеством». Леопольд не забывает спросить у известного писателя о его впечатлениях от праздника:

«— Сир, — ответил я ему, — я думаю, что праздник, устроенный сегодня для нас в Малине, олицетворяет собой всю Бельгию. Средневековая мистерия, на которую приезжаешь по железной дороге!»

«Паломничество в Ватерлоо», место, где поражение Франции «оказалось необходимым для свободы Европы». Упоминание о Наполеоне, «имени для меня великом, заключающем в себе противоречивые идеи. Я слышал, как его проклинал мой отец, старый солдат-республиканец. <…> Я слышал, как им восхищался Мюрат. <…> Слышал, как с беспристрастностью Истории судит о нем Брюн, мой крестный, воин-философ, который сражался с томиком Тацита в руках». Мы помним, что Александр в трехлетнем возрасте однажды присутствовал на обеде своего отца с двумя маршалами Империи. Ну так вот, скача на сабле Брюна вокруг стола со шляпой Мюрата на голове, он не упустил ни словечка из их разговора. Если забыть обо всем этом, то Ватерлоо теперь — только «сумрачная долина», над которой возвышается памятная пирамида в пятьдесят метров вышиной, «и с этой высокой точки можно с легкостью вообразить движение всех этих теней, шумы, дымы, развеянные уже двадцать пять лет тому, и снова присутствовать при битве». За сим следует гораздо менее протяженный, чем в будущих «Отверженных» друга Гюго, рассказ со следующим заключением в духе Александра: «Тщетно мы будем искать здесь камень ли, крест, какую-то надпись, напоминающую о Франции; значит, однажды Господь повелит ей снова приняться за дело всеобщего освобождения, начатое Бонапартом и прерванное Наполеоном».

Антверпен. Фердинанд здесь увенчан славой, а Рубенс пишет пышные формы своих ню, и «прекраснозадая мученица» Ида может этим гордиться. Александр признается ей в своем особом расположении к этому художнику: «Я люблю его, как Шекспира, потому что нахожу в нем те же достоинства большого поэта. Та же тривиальность и та же возвышенность, та же человечность и та же поэтичность, та же суровость и тот же шарм». Гент, Брюгге, привычный сбор легенд и историй. В Льеже, в Альбионском отеле его принимают за фламандца и по этой причине не кормят. На следующий день архивариус Полен приглашает его на утешительный обед на террасе, откуда открывается прекрасный вид на город. Пока архивариус рассказывает ему историю города, Александр отдает должное ветчине из Майнца, бутылке Мозельского урожая 1834-го и бутылке Рейнского «под названием «молоко девственницы», таким образом чередуя «бокал Браунбергера с бокалом Лиебфраумильх». Он любит пить за едой, не забывая и о крепких напитках — тафии или кирше, о чем свидетельствуют все его автобиографические рассказы, в полном противоречии со стерилизованным образом трезвенника, созданию которого способствовал он сам и который сын его после смерти Александра усиленно насаждал, повторяя: «Никогда никаких ликеров», «он пил лишь подкрашенную красным вином воду или белое вино с зельтерской»[14], хотя, возможно, он и пользовался этими лекарственными напитками в разные периоды своей жизни. По дороге в Экс-ля-Шапель он сталкивается с прусской бюрократией. Запрещается выходить из экипажа, меняться местами с соседом «даже с его согласия». Смена лошадей происходит в назначенное время с точностью до минуты. Если же ямщик прибывает чуть раньше, он останавливается в поле, чтобы явиться на транспортный двор в назначенный час. «Я посетил могилу Карла Великого с не меньшим волнением, чем могилу Карла V: я поклонился большим и малым мощам. Потом был Кёльн с его недостроенным Собором, который рушится от старости с одного бока, в то время как с другого его продолжают строить; наконец, мы добрались до берегов Рейна».

В Германии все громче звучали голоса тех, кто требовал вернуть Эльзас и Лотарингию. Во Франции существовали сторонники отмены соглашений 1815 года. И вскоре с обоих берегов Рейна писатели-противники начнут обмениваться стихами. В этот литературный кулачный бой ввяжется Ламартин, а Мюссе дойдет до предвосхищения Поля Деруледа:

С немецким вашим Рейном мы в расчете,

Он помещается в стакане нашем.

А тот куплет, который напеваем, уходя,

Сотрет ли гордый след

Наших коней, оставленный в крови у вас?

Александр, к счастью, держится в стороне от этой полемики. Однако его глубинное понимание Истории, памятных мест, легенд, образа жизни людей, их мировоззрения заставляют его, порою задолго до своих современников, опасаться зарождающихся конфликтов. «Нам, французам, трудно понять, как глубоко чтут немцы Рейн. Он для них — вроде покровительствующего божества, которое скрывает в глубине своих вод не только карпов и лососей, но и наяд, ундин, добрых или злых духов, которых поэтическое воображение местных жителей видит днем — сквозь завесу его голубых вод, а ночью — на берегах, где они бродят или сидят. Рейн для них — всеобъемлющий символ; Рейн — это сила; Рейн — это независимость; Рейн — это свобода». И, в частности, еще и потому, что они не поняли этой страстной, чтобы не сказать иррациональной привязанности немцев к этой реке, миллионы существ человеческих менее чем за сто лет сложат свои головы из-за рейнского вопроса.

На пароходе Ида переводит истории и разговоры, Александр записывает. Бонн, Кобленц, посещение могилы Марсо, и Александр снова вспоминает любовную и поистине неисчерпаемую историю этого товарища Генерала по оружию с вандеянкой. В Майнце беглый взгляд на памятник Гутенбергу, «мне стало обидно за изобретателя книгопечатания, он заслуживает лучшего». Путешествие было бы вполне приятным, если бы не немецкие кровати, в которых «уже через пять минут подушка сваливается на одну сторону, перина на другую, а простыня скручивается в трубочку и исчезает», так что «ты оказываешься в своей пуховой постели, имея одну половину своей индивидуальности в поту, а другую — заледенелой». Пища этих неудобств не компенсирует. Все очень просто: начиная с Экс-ля-Шапель Александр забывает о вкусе хлеба. «С приезда в Кёльн кулинарная развращенность хлебом не ограничивается и распространяется также и на мясо». Говядина с черносливом, заяц с вареньем, мясо кабана с вишнями, «как видите, лучше и не придумаешь, чтобы испортить нелепым сочетанием продукты, каждый из который порознь вполне заслуживает уважения». Прибавьте к этим сладко-соленым гнусностям омлеты с сыром, шафраном, мускатным орехом, гвоздикой и тимьяном — как тут не потерять аппетит тем, кто разделял здоровые гастрономические вкусы Александра.

27 августа приезд во Франкфурт. Естественно, Жерара де Нерваля там нет. Через четыре дня Александр получает письмо: Жерар «задержан за долги между Страсбургом и Баденом». Все это время он был в дороге, гулял, высматривал, покупал редкие книги и всякую старинную всячину. В Страсбурге он поселился в Отель дю Корбо и купил «испанское пальто табачного цвета, удивленный дешевизной предмета, который мог одновременно служить сюртуком, верхним платьем и домашним халатом». В Бадене он остановился в Отель дю Солей, играл и проиграл последние шестьдесят франков. Не имея возможности продолжать свой путь, он сбежал с квартиры, не заплатив и оставив свой багаж, вернулся в Страсбург, где за все было заплачено и где ему поэтому доверяли в кредит. Кстати, драма их будет называться «Лео Буркхарт», «он нашел уже ей название, стало быть, проделал немалую работу». Александр посылает ему сто сорок франков в Страсбург через Баден. Тем временем Жерар, ничего не дождавшись, возвращается из Страсбурга в Баден, оставив в Страсбурге «свою шляпу на самом заметном месте в столовой, чтобы считали, что он где-то поблизости». Короче, недели через две Жерар приедет во Франкфурт в каскетке.

В ожидании его приезда Александр посещает еврейское гетто, из которого старая госпожа Ротшильд отказывается переехать во дворец своего сына Ансельма Аншеля. Без всяких предрассудков Александр запросто принимает приглашение на ее роскошный прием. Он хочет посмотреть дом Гете и спрашивает туда дорогу у почтенного старенького господина, говорящего по-французски, бывшего банкира. Тот покачал головой: «Должно быть, этот дом или обанкротился, или еще не завоевал себе репутацию, ибо я его не знаю». Франкоязычная газета «Journal de Francfort» объявила о приезде «знаменитого драматурга», в честь которого возобновят немецкий перевод «Кина». Директора этой замечательной газеты зовут Шарль Дюран. Его жене Октавии двадцать три года, у нее «грудь сфинкса», которую напрасно лорнирует Александр Вайль, секретарь редакции. Александр, слава Богу, тоже не слепой, и кто-то ведь сказал, что любовь может зародиться с первого взгляда! Чтобы дать ей свершиться, единственное решение — занять у мужа три тысячи франков и снять на них тайную квартиру, где можно работать вдали от гостиничной суеты и при случае принимать даму под вуалью.

Праздники, ужины, прогулки в коляске, великого писателя вырывают друг у друга из рук. Ансельм де Ротшильд приглашает его на охоту. Александр заблудился, полдень, жарко, он встречает одинокого охотника, достаточно хорошо говорящего по-французски, который как раз раскинул для себя завтрак на траве. И так как Александр чувствует мгновенную и непреодолимую симпатию к этому господину, он, не слишком церемонясь, садится напротив. Жареный цыпленок, рейнское вино, и тут появляется какой-то родственник Ротшильда, разыскивающий Александра. При виде его одинокий охотник встает, ведет себя уважительно. Александр благодарит его за еду, тот, словно онемев, раскланивается. Решив, что он не хочет пожать ему руку, Александр откланивается, в свою очередь, и удаляется. Спутник его сообщает, что он только что обедал с франкфуртским палачом. Александр возвращается к последнему и протягивает ему руку.

«— Но, сударь, — говорит он мне, — возможно, вы не знаете, кто я.

— Прежде не знал, сударь, что только и делает мою невежливость простительной, но теперь я знаю. Вашу руку и благодарю».

Наконец, приезжает Жерар. «Он привозит с собой не только название, но и идею «Иллюминатов».

Я говорю идею, потому что Жерар понятия не имел, что такое план.

Жерар ненавидел твердые очертания. Не выносил он и смутности, неясности, дух его распылял мысли в газообразном состоянии». «Иллюминаты» — это члены тайного общества, состоящего в основном из студентов. Они мечтают о единой Германии, свободной от всякой иностранной власти. Их герой и мученик — Карл Занд, казненный в 1820 году в Мангейме за убийство писателя и царского шпиона Коцебу. Таким образом, необходимо собрать информацию на месте. Разведка состоит из двух писателей, Иды в качестве переводчицы и прекрасной Октавии Дюран. Последнюю сопровождает верный Александр Вайль, которому мы и обязаны рассказом о любви своей хозяйки и Александра. В Мангейме они посещают дом Коцебу, комнату, где он был убит кинжалом Занда и где последний пытался покончить жизнь самоубийством. Посещают они и Sandshimmelfahrtwiese, то есть луг вознесения Занда на небо, или место казни. Там Ида завязывает беседу с неким господином, назвавшимся директором тюрьмы. Он не только хорошо знал Занда, но проникся симпатией к юному «иллюминату» и был с ним до самой последней минуты. Он с легкостью рассказал все, что знал, и предоставил для перевода и копирования официальные документы и переписку Занда.

День заполнен полностью. Ужин в гостинице, Александр смотрит на Октавию. Она опускает глаза. Александр Вайль кусает губы. Жерар что-то набрасывает на листке бумаги. Ида объедается. Идут спать. Уставший Александр засыпает, как убитый, известно даже, что он храпел. У Иды сон более чуткий, и она слышит, как заскрипела дверь, и видит, как в коридоре вырисовывается силуэт Александра, непонятно, в пижаме он или в рубашке. Вне себя, Ида бежит вслед. Александр стонет, извиваясь от боли: у него страшная колика. Из соседней комнаты спешит на выручку Жерар. Вместе с Идой они поддерживают Александра и доводят до туалета, где он и остается положенное время. Ида и Жерар возвращаются в свои спальни. Александр Вайль вздыхает и закрывает двери своей. Октавия не нашла возможным показаться и выразить сострадание. Про колику все знают, что она вызывает множество перемещений с весьма длительными остановками. Ида в конце концов перестала обращать на это внимание.

Наутро этого значительного литературного момента все отправляются к палачу Видеману, в Германии говорят — «доктор в хирургической части», что более верно. Нынешний экзекутор — сын того, кто казнил Занда, тогда ему было четырнадцать лет, и он мало что помнит. Это смуглый молодой человек приятной наружности и с холодным юмором. И, хотя он охотно отвечает на все поставленные вопросы и соглашается даже показать шпагу, которой отец его отсек голову Занду и которой с тех пор никто не пользовался — дань уважения мученику, Александра не оставляет ощущение, что палач издевается над ним, слишком охотно исполняя его желания. Александр благодарит и, недовольный собой, откланивается. «Впервые я был так явно одурачен и в продолжении получасового разговора не сумел найти ни малейшей возможности отыграться».

Могилы Занда и Коцебу расположены рядом. На могиле Занда растет дикая слива. «Я срезал веточку сливы у Занда, сорвал отросток плюща с надгробья Коцебу и, обвив вокруг веточки, унес с собой». Этот символический жест не сильно продвинул, однако, развитие сюжета пьесы, «Лео Буркхарт» будет иметь к Занду лишь опосредованное отношение. Это история «иллюмината», сделавшегося премьер-министром в одном из немецких княжеств и только тогда понявшим, что власть развращает. Вернувшись во Франкфурт, Александр и Жерар составляют действенный план, делят работу: четыре акта напишет Александр, два акта — Жерар. Драму не примет театр Ренессанс, и Жерар тогда полностью ее перепишет и подпишет лишь своим именем, когда ее сыграют в «Порт Сен-Мартен». Зато к книжному изданию будет сделано приложение из «Неизданных воспоминаний и документов о тайных обществах в Германии», составленное из собранных в Мангейме свидетельств, то есть писатели поработали не напрасно.

Пылкие прощания во Франкфурте, Александр сжимает в объятиях Октавию, ее мужа и Вайля, просто невероятно, как за столь короткое время можно так сильно подружиться, надо бы обязательно увидеться в Париже, Александр, конечно же, об этом позаботится. И он сдержит слово, в следующем же году добьется для Дюрана места главного редактора газеты «Capitole», финансируемой Россией. Вайль не оставит своего патрона, а Октавия неоднажды засвидетельствует свою признательность тому, кто всегда был так верен своим любовницам.

Возвращение в Париж в начале октября 1838 года. И снова Александр с головой окунулся в прежнюю жизнь. Опять он скрывает свое авторство в «Мещанине из Гента», написанном вместе с Ипполитом Романом и с большим успехом сыгранном весною в Одеоне, превратившемся в новый зал Комеди-Франсез. Судачат о его новой пьесе «Пол Джонс», потому что ставят ее во второразрядном театре. «Бедняга Дюма! Дошел до того, что его пьесы играют в Пантеоне! Заявляю, что если и был тогда человек, которого бы вслух жалели, так это был я». В его отсутствие Порше отдал пьесу Теодору Незелю, своему зятю и директору театра Пантеон, который оказался на грани краха. Премьера должна состояться через несколько дней, и, дабы показать, что автором действительно является Александр, рукопись выставлена в фойе. Вначале рассердившись на Порше, Александр затем во всеуслышание объявляет, что ему безразлична «театральная иерархия: Пантеон или Комеди-Франсез». И он докажет всем этим клеветникам, что может заставить играть свои пьесы когда и где захочет.

«Пол Джонс» прошел шестьдесят раз и принес двадцать тысяч франков прибыли. Но даже довольно значительной доли в ней Александра недостаточно, чтобы расплатиться с долгами. Надо содержать две квартиры (он никак не может решиться расторгнуть аренду на квартиру Мари-Луизы), при этом — роскошный образ жизни, пансион для обоих детей и, вполне вероятно, что и содержание обеих их мам, слуги и секретари, которым платят ни за что ни про что, когда его месяцами нет в Париже, подарки многочисленным любовницам, а при случае и вознаграждение профессионалкам высокого полета… В результате он вынужден заложить свои авторские права как настоящие, так и будущие Жаку Доманжу, разбогатевшему на очистке выгребных ям, некогда официальному «покровителю» Иды, считающему себя специалистом в области литературы; и, строго говоря, все это связано одно с другим. Чтобы вернуть долги, Александр осужден теперь, как и Бальзак, производить большими партиями. Новеллы «Лучник Отон» и «Мэтр Адам, калабриец», очерки о путешествиях — «Бельгия и германская конфедерация», новая драма «Алхимик», написанная в соавторстве с Нервалем, но выпущенная под одной его фамилией. Между двумя актами он кое-как приводит в божеский вид еще одну пьесу, написанную другом Нерваля по просьбе Иды, которая все еще не прочь выйти на сцену в главной роли — Батильды, что и произошло в пьесе того же названия 14 января 1839 года в театре Ренессанс. Автор, о котором идет речь, — молодой, двадцатипятилетний человек, преподаватель истории в лицее Карла Великого Огюст Маке.

Такая поденная работа не может удовлетворить творческий дух. Остается единственная область, в которую Александр вторгался лишь мимоходом: надо написать большую комедию для Французского театра. Четырьмя годами раньше Брунсвик, «разъяренный, как всякий отвергнутый автор»[15], принес ему двухактный водевиль, утверждая, что он содержит сюжет для пьесы. «В самом деле, есть некая ситуация молодой девушки, которая не ночует дома, чтобы навестить своего отца в тюрьме, и которая назавтра скомпрометирована, поскольку не может никому признаться, где она была». Только идея, требующая разработки, и Александр откладывает ее про запас. Время от времени Брунсвик возобновляет попытку. Александр качает головой: еще не вызрело. Брунсвик настаивает:

«— Если бы вы согласились уделить этому две недели, то, уверяю вас, пьеса была бы уже готова.

— Дорогой мой, я так не работаю; я пьес не делаю, они живут во мне. Как? Не имею понятия. Спросите у сливового дерева, как оно делает сливы, или у персикового, как оно делает персики, и тогда посмотрите, разрешат ли они эту проблему».

Расстроенный Брунсвик ретировался и продал за пятьсот франков свою предполагаемую долю Друо де Шарльс, издателю Александра. И вот теперь, осенью 1838-го, в сезон слив, пьеса дозрела. Две недели на создание плана, в котором мало что осталось от Брунсвика, один-два месяца на написание подаренными Фердинандом перьями пяти актов «Мадемуазели де Бель-Иль». Пьеса единогласно одобрена 15 января 1839 года в Комеди-Франсез. Теперь, чтобы вас развлечь: в «Воспоминаниях драматурга» Александр рассказывает, что читал свою пьесу перед Комитетом тогда, когда еще ни строчки не написал. Подобное бахвальство, столь свойственное Александру, может раздражать, но эта склонность к мистификациям с целью создания легенд вокруг своих вымыслов может и позабавить, все зависит от твоего собственного настроения.

Остается проблема распределения ролей. Что касается мужчин, то тут никаких трудностей: две главные роли сыграют Фирмен и Локруа. Но кто же сыграет Габриеллу де Бель-Иль? Мадемуазель Марс только что исполнилось шестьдесят, любезные ее коллеги только что положили ей вполне заслуженную пенсию и уже потихоньку начинали заворачивать в саван «в могильных венках из бессмертников». Александр жалеет свою старую врагиню и поручает ей роль молодой героини. Он получает две с половиной тысячи вознаграждения, и очень кстати, так как Доманж вполне готов получить причитающиеся ему отныне авторские отчисления. Этот кокетливый ассенизатор как раз изображает из себя знатока, присутствуя на репетициях. Александр его терпит, но в тот момент, когда однажды он позволил себе прервать мадемуазель Марс, потому что ему не нравился конец акта, был немедленно отослан к своему основному занятию:

— Господин Доманж, — взревел Александр, — я не касаюсь вашего товара, не трогайте и вы мой!

Мари Дорваль присутствует на последней репетиции, сидя молча до самого конца. Но в финале, страшно завидуя Марс, она вскакивает и, упершись руками в бока, кричит Александру со своим чистым парижским акцентом: «Эти сукины дети драматурги в жизни для меня подобной роли не соорудили!» Но из нашего сегодняшнего далека я предпочитаю ту роль, которую она сыграла в «Антони». Доводы в пользу «Мадемуазель де Бель-Иль» скудны. При Людовике XV некая маркиза и некий герцог прекращают свою любовную связь. Она останавливает свой выбор на молодом офицере. А герцог обязуется соблазнить первую же попавшуюся ему на глаза женщину. Судьбе было угодно, чтобы ею оказалась Габриелла де Бель-Иль, невеста того молодого офицера. Отец Габриеллы заключен в Бастилию. Маркиза устраивает Бель-Илю и его дочери ночное свидание, а сама встречается с герцогом, выдавая себя за Габриеллу. И в темноте этот хам так и не узнает свою прежнюю любовницу, публично похваляясь своей победой. Офицер считает, что невеста изменила ему. Она же не может ему открыться. Он в отчаянии, она тоже. Все благополучно разрешается в пятом акте: папа выходит из тюрьмы, и герцог становится лучшим другом молодой супружеской пары. Конечно, это комедия положений, недоразумения и неожиданности сменяют друг друга, реплики остроумны, механизм действия отлично смазан, так что пьесу и сегодня читать не скучно (не играли ее с 1914 года), но все же от Александра ждали большего. Антони, Ричард Дарлингтон, Буридан и Маргарита Бургундская, аристократические негодяи в «Сыне эмигранта», Кин — всё это персонажи совершенно иного масштаба, нежели симпатичные марионетки в «Мадемуазель де Бель-Иль». Единственную вольность, которая содержалась в пьесе, была подвергнута цензуре целомудренными актерами Комеди-Франсез. Чтобы доказать, что она по-прежнему девственница, шестидесятилетняя мадемуазель Марс отдавалась своему жениху. Он выходил из-за кулис довольный, восклицая: «И я мог подумать, что она виновна!», как бы не так!

В апреле 1839-го в Париже практически ничего другого, кроме пьес Александра, не играют, хотя о его «кончине» и было объявлено всего лишь шесть месяцев назад. Серия премьер начинается 2 апреля («Мадемуазель де Бель-Иль» в Комеди-Франсез), за ней следуют «Алхимик» в Ренессанс (10 апреля) и «Лео Буркхарт» в «Порт Сен-Мартен» (16 апреля). Поскольку огромный успех первой пьесы покрыл его долги лишь частично, он пытается раздобыть деньги другими способами. Прощальный подарок мадемуазель Марс: он посвящает ей издание комедии, странным образом превратившейся в драму, как если бы старение считалось бы трагическим до такой степени. Не забывая о пополнении своего орденского обмундирования, он посылает рукопись королеве Испании Кристине[16]. Она же в знак благодарности дарует ему рыцарство ордена Изабеллы Католической, как если бы «Мадемуазель де Бель-Иль», которую характеризуют иногда как непристойность, не содержала бы ничего, что могло бы отпугнуть Кристину или оскорбить память Изабеллы. И, главное, поскольку официальная критика в лице Жанена и Сент-Бёва на сей раз прямо-таки захвалила Александра, он всерьез подумывает потеснить Гюго в Академии. «Скажи обо мне что-нибудь в «Revue» для Академии», — пишет он Бюлозу. И за какой-то год он силится стать респектабельным, чем и объясняется («Капитан Памфил» не в счет, он написан в предыдущем году) незначительность его публикаций 1839 года. В их мелководье рядом с ним лишь весьма посредственные писатели.

«Франция скучает» — нет, это не ежедневная вечерняя газета за несколько недель до 1968 года, это фраза Ламартина, относящаяся к весне 1839-го. Чтобы он не скучал, Барбес и Бланки как раз 12 мая, в прекрасный воскресный день затевают революцию. Оба революционера назначают на улицах Сен-Дени и Сен-Мартен сходку всех членов тайного общества «Времена года»[17]. На призыв откликнулось триста пятьдесят человек, скверно вооруженных и совершенно не представляющих, чего от них потребуют. Мальчишки, разумеется, в восторге. Виктор Гюго, прогуливавшийся в это время по набережным Сены, заметит несколько человек, тяжело влекущих свои ружья. Один из них решил от радости стрельнуть в воздух, и отдача от ружья бросила его на землю на радость зевакам. Барбес встает во главе колонны, которая должна атаковать Дворец Правосудия. Бланки идет на полицейскую префектуру. Встречу они назначают у Ратуши, где собираются провозгласить республику и революционное правительство. Правда, пока неизвестно, кто в него войдет. Но так или иначе Париж не упускает случая воспламениться и прогнать короля-грушу. Во Дворце Правосудия охрана оказывает сопротивление, командир убит, Барбес отступает. У префектуры — тоже неудача. Часть повстанцев возвращается домой, а сотня самых ожесточенных собирается у подъезда Ратуши. Барбес начинает читать взволнованное обращение к армии. Он назначает Бланки главнокомандующим республиканской армии, за собой оставляя лишь командование дивизионом, всеобщее смятение, кавалерия атакует, сабли наголо. Двадцать один погибший и множество раненых — такова плата за заблуждения Барбеса, беспочвенного идеалиста, и Бланки, которого с тех пор и не без доказательств обвиняют в том, что он был двойным агентом.

Процесс в Палате пэров. Бланки скрылся. Публике остается рассматривать лишь красавца Барбеса, высокого, стройного, элегантного, обвиняемого в том, что он убил офицера. Он отказывается от защиты, отказывается помогать своему адвокату Эмануилу Араго. Он один получает смертный приговор, другим обвиняемым назначается либо тюрьма, либо ссылка. Приговор всколыхнул общественное мнение, вызвал демонстрации рабочих и студентов. Активизируется и интеллигенция, не только республиканская. Жорж Санд, которая была влюблена в Барбеса, стучится во все двери. Ламартин принимает сестру Барбеса, он не в очень хороших отношениях с властями, но дает ей рекомендации к министру, которого хорошо знает. Гюго обращается прямо к Фердинанду, стороннику милосердия, передает ему короткое стихотворение для его отца, которого умоляет о пощаде «во имя могилы» недавно умершей принцессы Марии и «во имя колыбели» графа Парижского. Король-груша поглаживает себя по щекам, Барбес — отпрыск богатой каркассонской семьи, делать из него мученика бессмысленно, и так как Суль, его новый энный глава правительства, требует смертной казни, следует показать ему, кто на самом деле хозяин, при этом в глазах общественного мнения еще и благородный. В результате через девять лет, при II Республике больной и поблекший Барбес выйдет из тюрьмы.

Александр никак себя не проявляет. В надежде на Академию он занят только литературными делами или тем, что временно исполняет их роль. Нельзя сказать, что это позорно — перевести, например, не без помощи Фиорентино «Последние письма Якопо Ортиса», книгу, по которой он в Виллер-Котре учил итальянский язык с Ля Понсом. Или переделать английский роман под названием «Приключения Джона Дэвиса». Или, порывшись в ящиках, достать ко времени нового «Наполеона», как раз в тот момент, когда ведутся переговоры с Англией о возвращении с острова Святой Елены праха императора. Или еще в соавторстве с Фиорентино, Нарциссом Фурнье и Мальфием написать восемь томов «Знаменитых преступлений». Но в этой куче чтива не найдется ничего оригинального. Доказательство — поведение Бальзака на одном из званых вечеров, когда он тщательно избегал Александра по той причине, что, будучи автором еще не «Человеческой комедии», но пока что «Социальных этюдов», считал для себя недостойным разговаривать с «негром Дюма» о «Пармской обители», которая только что вышла и одним из редких почитателей которой он был. Тем не менее, уходя и проходя мимо, Бальзак не смог не прошипеть Александру:

«— Когда я испишусь, буду писать драмы.

— Вы можете начать уже сейчас!»

И мы аплодируем остроумию реплик Александра, хотя и не согласны с ним по существу. В том же 1839 году Бальзак опубликовал «Беатрису», «Деревенского священника» и начало «Блеска и нищеты куртизанок». В Алжире все спокойно, и Фердинанд отправляется туда в сентябре-октябре на военную прогулку. Но стоило ему вернуться, как Абд эль-Кадер поднимает всеобщее восстание, ровно за сто пятьдесят лет до Туссена в 1954 году. Бюжо срочно требует подкреплений. Сто тысяч человек будет послано, чтобы страшными репрессиями довести до беды. Франция снова скучает, за исключением рабочих и крестьян, которым есть чем заняться. Заботясь о бездельниках и одновременно состоя в тайной любовной связи с семнадцатилетней актрисой Леокадией Эме Доз[18], Александр сочиняет большую постановочную комедию, и на сей раз речь идет о шедевре жанра.

Неслыханная новость разнеслась по Парижу: Дюма женится[19] на «толстенькой барышне», как любовно называет Иду Ферье Марселина Деборд-Вальмор. Множество сплетен ходило по этому поводу. По сведениям любителя мифов и расиста Мирекура, Александр якобы привел раз Иду на прием в Тюильри. Там чрезвычайно нравственный Фердинанд, взглянув на того, с кем, бывало, делил он любовниц, сказал: «Решено, мой дорогой Дюма, отныне вы не будете мне представлять больше никого, кроме вашей жены». По истечение девяти лет после помолвки, семь из которых они жили вместе, пора бы Фердинанду и в самом деле призвать к порядку своего сердечного друга. Некий Вьель-Кастель утверждает, будто Ида скупила все векселя Александра, оставив ему выбирать между женитьбой и долговой тюрьмой. Интересно, на какие деньги смогла бы это сделать та, которая жила целиком на содержании Александра, а новые роли получала, лишь если Александр ставил это условием директорам театров? Рассказывают также, что Александр якобы ответил одному своему приятелю на вопрос о причинах этой удивительной женитьбы на Иде: «Друг мой, только чтобы от нее отделаться». Вот это больше похоже на правду и напоминает фразу «Это способ разлучиться», с помощью которой Мари Дорваль объясняла Александру свое примирение с Мерлем. Вполне возможно также, что после смерти Мари-Луизы Александр счел себя вправе дать имя Дюма другой женщине. Не говоря уже о том, что брак уберег бы его от всех любовниц, на это претендовавших. Но главной причиной представляется та, о которой говорит будущий соавтор Александра Поль Лакруа по прозванию библиофил Жакоб: «Молодой человек, по праву достигший самого большого в наше время успеха на драматургической ниве, вы, поэт, вы, романист, вы, путешественник, ныне должны пройти через позорную капитуляцию классического брака, чтобы получить доступ к министерским должностям и поступить в Академию!»

На сей раз Александр не видит никаких противопоказаний к участию в постановке Доманжа, бывшего любовника Иды и настоящего хозяина «Генерального предприятия по вывозу непахнущих нечистот и очистке выгребных ям», который сумел добыть лишних тридцать шесть тысяч франков плюс полторы на кольцо с брильянтами, в то время как Александр не сумел подарить Иде даже простого золотого обручального кольца. Вместе они подготавливают брачный контракт для нотариуса. Состояние жениха включало «права собственности на все его драматические и литературные сочинения, исчисляемые в двести тысяч франков», речь, должно быть, идет о сумме его долгов. Состояние невесты оценивалось, кроме двадцати тысяч франков в драгоценностях и серебре, в «сто тысяч франков в наличных средствах», абсолютно вымышленных, ну чем не театр?

Между тем кое-кто воспринимает эту веселую свадьбу трагически. Например, младший Дюма, которому шестнадцать лет и который Иду ненавидит. Неутешная Мелания Вальдор, обожающая этого мальчика, вбила себе в голову, что «спасет» от виселицы бывшего своего любовника. Она подсказывает сыну содержание патетического письма протеста, побуждает включить в игру со свидетелями на свадьбе его мать: скандал заставит признать брак недействительным. Весьма вероятно, что достойная Лаура Лабе отказалась участвовать в столь унизительном демарше. Устав от сцен, Александр ретируется на природу, в Петит-Вилетт, к Доманжу. Мелания отсылает туда письмо маленького Дюма с… денщиком капитана Вальдора, и тут мелодрама превращается в водевиль. Ответ Александра совершенно логичен и представляет интерес:

«Вовсе не по моей, а по твоей вине прекратились между нами отцовско-сыновние отношения: ты пришел в дом, был всеми там хорошо принят, и вдруг тебе взбрело в голову, уж и не знаю по какому доброму совету, перестать здороваться с особой, которую я, живя с ней, полагаю женой своей. С того дня, поскольку в намерения мои вовсе не входило получать от тебя даже и косвенные советы, порядок, который тебе угодно было установить, сохраняется вот уже шесть лет.

Отныне он может измениться в тот самый день, когда ты этого захочешь: напиши письмо госпоже Иде, попроси ее согласия быть для тебя тем, кем стала она для твоей сестры, и ты всегда, навечно станешь желанным гостем. И лучшее, что ты можешь сделать, так это продлить эти отношения, поскольку вот уже шесть лет у меня нет детей и я убежден, что и не будет, ты остаешься моим единственным и моим старшим сыном.

Если ты сделаешь то, о чем я прошу, но не требую, не желая ничего навязывать тебе против твоей воли, ты сделаешься не только желанным гостем в доме каждые две недели, но и сделаешь меня счастливым, насколько это только в твоих силах.

Мне нечего больше тебе сказать. Подумай хорошенько: если бы я женился на какой-нибудь другой женщине, не на Иде, у меня могло бы быть трое-четверо детей, тогда как с нею у меня их не будет никогда. <…>

P.S.: Вместо того, чтобы подписываться Алекс Дюма, как и я, что может в какой-то момент внести некоторую неразбериху, ибо подпись у нас одинаковая, подписывайся Дюма Дави. Имя мое, как ты понимаешь, слишком известно, чтобы возникло хоть какое-то сомнение, а подписываться «отец» я не могу, поскольку слишком еще молод для этого».

Призрачный брачный контракт подписан у нотариуса Доманжа — мэтра Деманеша. В свадебной церемонии в мэрии 1 февраля свидетели Александра — Шатобриан и Виллемен, министр народного просвещения. Ида вынуждена довольствоваться одним государственным советником и одним виконтом, правда, настоящим. Легитимист и автор «Гения христианства» по-прежнему лишен иллюзий. Указывая подбородком на пышный бюст Иды, он шепчет соседу:

— Вы видите. Участь моя не меняется. Все, что мною благословлено, терпит поражение.

Однако без единого выстрела. Его религиозные убеждения вовсе не мешают ему продолжить эту комедию в церкви, где он уклоняется от свадебного благословения. И вслед за ним Виллемен — тоже. В результате свидетелями в церкви Сен-Рош оказываются Луи Буланже, бородач в духе Молодой Франции, и архитектор Шарль Роблен, который смог купить лишь желтые перчатки, да еще плохого качества. Священник о замене предупрежден не был. А проповедь от его имени сочинил Поль Лакруа, весьма правдоподобную, чтобы не сказать подлинную:

«Прославленный автор «Гения христианства»! (говорит он, обращаясь к одному из свидетелей, умелому художнику из школы колористов) и вы, писатель точный и учтивый, кто держит в своих руках судьбы языка и Народного просвещения! (добавляет он, обращаясь к другому свидетелю, который на самом деле просто архитектор), при вашем благородном и почетном покровительстве, господа, явился к подножию алтаря этот молодой неофит — причаститься к святому таинству брака! Юноша, я повторю для вас слова епископа Реми королю Кловису: «Склони голову, гордый Сикамбр; поклонись всему тому, что сжег, и сожги все то, чему поклонялся!» Пусть отныне из-под вашего пера выходят лишь христианские произведения, поучающие, евангелические! Да изыдут опасные театральные эмоции, все эти коварные Сирены страсти, эти ужасные слуги Сатаны. Господин виконт де Шатобриан и господин Виллемен (сожалею, что здесь нет господина Шарля Нодье), перед Богом и перед людьми вы отвечаете за обращение этого необузданного романтического ересиарха. Будьте крестными отцами его книгам и его детям. Вот чего я ему желаю, возлюбленные братья мои. Да будет так!»

Бедняга кюре осознал свою ошибку только в тот момент, когда свидетели должны были поставить свои подписи. И в завершение фарса ассенизатор Доманж в графе «профессия» указывает: «собственник». Война в Алжире разгорается. Литературная полемика вокруг Рейна набирает силу. По Восточному вопросу Франция оказывается в Европе в изоляции. Король-груша требует дополнительных субсидий, крупные собственники-депутаты ему отказывают, правительство подает в отставку, на смену Сулю приходит карлик Тьер. Недовольство овладевает средними классами, соединения Национальной гвардии, состоящие из ремесленников и лавочников, проводят демонстрации в пользу отмены избирательного ценза. Фердинанд проявляет к этому интерес. День ото дня он все чаще не согласен со своим отцом, во всеуслышание заявляя на совете министров, что «предпочел бы пасть на берегах Рейна, а не в канаве на улице Сен-Дени»[20]. В наказание за предвидение новой революции король-груша снова посылает его в Алжир. Фердинанд уезжает в начале марта 1840-го вместе с одним из своих братьев, герцогом Омальским, тем самым, что три года спустя покроет себя славой, зверски расправившись с чадами и домочадцами Абд эль-Кадера, то есть с лагерем, состоящим из его жен и детей под охраной стариков.

Со времени своего недавнего брака Александр снова влюблен — уже не в Леокадию Эме Доз, но в молоденькую актрису на выходах Анриетту Лоранс. Получив на содержание еще одного человека, он хоть и аннулирует с болью в душе договор на аренду музея-квартиры Мари-Луизы, хоть и работает как каторжный, но никак не может остановить рост своих долгов. Новые «Впечатления о путешествии», небольшая драма «Жарвис, честный человек» в соавторстве с Шарлем Лафоном, в процессе создания — роман «Учитель фехтования»[21]. В прологе у Гизье, своего учителя фехтования, появляется он сам и в панике ему заявляет:

— Представьте, я только что подписал договор с моим издателем, но мне совершенно нечего ему дать.

Только Александр способен подписать издательский контракт, не имея в голове ни малейшего представления о будущей книге. Гризье выручает его, передав ему рукопись, в которой описывает свое путешествие в Россию в 20-е годы. На самом деле весьма правдоподобно, что Александр действительно расспрашивал своего учителя фехтования. Факт то, что тот действительно дал ему первоначальный импульс: восстание 1825 года, которое ему довелось видеть, либеральные дворяне, так называемые декабристы, восставшие против царя Николая I. В числе последних граф Анненков, которого Александр переименовал в Ванинкова, влюбленный в Полину Ксавье, молодую француженку, по книге — Луизу Дюпюи. После неудавшегося государственного переворота его ссылают в Сибирь, она едет за ним, и они венчаются. Достойный роман, средний успех во Франции, в России запрещен.

С тех пор как Фердинанд уехал в Алжир, ничто больше не держит Александра в Париже, и меньше всего — его дети; кстати, в то время многие буржуазные отпрыски воспитывались так же, как и они, в шикарных пансионах. Что до Анриетты Лоранс, то, конечно же, надо было бы ее бросить, но он не отказывает ей ни в чем и только ждет ежемесячных выплат от Доманжа. По крайней мере, три причины побуждали его к задуманному отъезду. Его финансовое положение — устрашающее. Остаться в столице значило сохранять сложившийся образ жизни. Однако ему необходимо было сократить свои расходы, уволить слуг и секретарей и, кроме того, найти где-то спокойное место, чтобы как можно больше работать. Вторая причина, по которой ему следовало покинуть Париж на долгое время, связана была с академиками: надо было дать им время забыть о шокирующем их образе жизни Александра. Достаточно будет появляться лишь время от времени — по случаю выхода книги или премьеры пьесы. Третья причина скрыта еще глубже. В преддверии сорокалетия он все еще не ощущает себя достаточно зрелым для создания большого романа, о котором мечтает уже давно. Следовательно, необходимо чуть отступить назад, сосредоточиться и заняться совершенствованием на самом высоком уровне своего мастерства рассказчика.

Ссылке в провинцию или в деревню предпочитает он отъезд за границу и начинает вместе с Идой готовиться к путешествию во Флоренцию[22], поскольку Тоскана оставалась единственным из итальянских государств, посещение которого не было запрещено. Было решено пойти вглубь в разработке рудной жилы дорожных впечатлений. С этой целью он заключает договоры на публикацию очерков в различных газетах, а потом и в книжном издании. Что касается театра, то, несмотря на огромный успех «Мадемуазель де Бель-Иль», он все еще в очень скверных отношениях с Комеди-Франсез, которую теперь возглавляет Бюлоз. Театр отказывается возобновить «Генриха III». Он возбуждает против театра процесс, выигрывает его, но не получает никаких новых заказов. Тогда он просит Мериме походатайствовать о нем перед Ремюза, новым министром внутренних дел в правительстве карлика: как видим, старые добрые отношения между Культурой и Полицией сохраняются. Ремюза тотчас же приглашает Александра с ним пообедать и заказывает новую комедию, обещая, что «чтение перед комитетом (Комеди-Франсез) будет чистой формальностью; что пьеса принята заранее и ее начнут репетировать через неделю после чтения»[23]. Письменное сему подтверждение и вознаграждение в шесть тысяч франков — вот что позволит ему с комфортом обосноваться во Флоренции в начале июня 1840 года.

«Здесь, на вилле Палмьери Боккаччо написал «Декамерон». Я решил, что она принесет удачу и мне, и поставил свой письменный стол в комнату, где четыреста девяносто три года назад автор «Ста новелл» держал свой». Не будем придираться к датам, главное, что Александр смог работать в свое удовольствие, но в более стремительном, чем его знаменитый предшественник, ритме. Между 1350 и 1355 годами Боккаччо написал лишь сто новелл. Александр же менее чем за три года во Флоренции, минус пять отлучек в Париж на несколько месяцев, напишет без всяких соавторов и секретарей, кроме «Виллы Палмьери», шесть толстых томов дорожных очерков, то есть примерно семь миллионов знаков, что соответствует примерно четырем тысячам шестистам машинописных страниц! Выше мы уже говорили о достоинствах этого текста, но никогда не будет лишним повторить, что «Корриколо» — настоящий шедевр жанра, и это надо прочесть непременно. И, кроме того, неисчислимое количество комедий, романов, драм, новелл и исторических сцен, написанных за это же время между делом. Не говоря уже об обширной переписке.

По десять часов в день прикован он к своему письменному столу и постоянно счастлив в творчестве, вопреки болям в желудке и страшной болезни глаз. Творчество заставляет его забыть о неизменно плохой финансовой ситуации, о препирательствах с Идой по поводу того, что уже нет никакой возможности отвечать приемами на полученные приглашения, что ей нечего надеть, а без подобающего туалета она не может быть представлена при дворе. Ну так пусть остается дома! Творчество, которое помогает принять переезд в квартиру поменьше и менее удобную, но зато выходящую в сад, благоухающий жасмином, творчество, которое позволяет отстраненно воспринимать приходящие из Франции новости. Смотри-ка, 6 августа сын королевы Гортензии снова попытался замахнуться на Булонь, полный провал, и вот он уже пожизненно заключен в крепости Гам, надо бы поехать навестить молодого человека. А бедняжка Мари Капель, позже Лафарж, тоже получила пожизненное заключение за отравление мужа. Если верить газетам, между экспертами шла настоящая эпическая война, в которой Распай, защищая обвиняемую против Орфиля, утверждал, что незначительное количество мышьяка, найденное в теле при эксгумации трупа кузнечных дел мастера Лафаржа, происходит из кладбищенской земли, а вовсе не от предшествующего принятия внутрь. Александр снова видит внучку своего опекуна Коллара, трехлетнюю девочку, всю в белом, в тот прекрасный летний день 1819 года, когда он познакомился с Адольфом де Лёвеном; как же помочь теперь этой несчастной женщине? Фердинанд все еще в Алжире, и, не слишком надеясь на положительный результат, Александр тем не менее пишет королю-груше[24], прося о помиловании Мари Лафарж.

На расстоянии отношения Александра с сыном становятся менее напряженными. Отец советует сыну выучить какой-нибудь восточный язык и в то же время быть «благоразумным, ты знаешь, что я под этим понимаю», было бы еще педагогичнее дать подростку почитать «Онанизм» доброго доктора Тиссо, который в свое время так помог Александру излечиться. В другом письме, наряду с новым рецептом «здоровья», он предписывает ему программу обучения, куда менее обширную, чем та, что сам он получил от Лассаня в 1823 году. Изучать Библию «ради высокой и блистательной поэзии, которую она содержит». Учить древнегреческий, чтобы читать Гомера, Софокла и Еврипида. Декламировать стихи Вергилия и Горация. Погрузиться в Шекспира, Данте, Корнеля, Мольера — вот и все классики. Из новых — только Шенье и Шиллер, а из современников довольно будет Гюго и Ламартина, а «из моего можешь выучить рассказ Стеллы из «Калигулы» и охоту Якуба на льва, а также всю сцену из третьего акта между графом, Карлом VII и Аньес Сорель». И ничего ни из Вальтера Скотта, ни из Гете, ни из Байрона, ни даже из «Гения христианства», в особенности же ничего из кощунственных строк предисловия к «Антони», бастарду.

А кстати, как дела с Французской Академией? Гюго принят туда в январе 1841 года; кроме него, есть еще надежный голос Нодье, которому Александр напишет: «Как вы думаете, есть ли у меня сейчас шанс в Академии? Вот и Гюго принят. А ведь все друзья у нас общие. Если вы полагаете, что дело приняло реальный оборот, поднимитесь на академическую трибуну и сообщите от моего имени вашим достопочтимым собратьям, как велико мое желание быть среди них; извлеките пользу из моего отсутствия всякий раз, когда я полагаю присутствие мое обременительным, наконец, скажите обо мне все хорошее, что думаете, и даже то, чего не думаете вовсе. Если же вы считаете, что шанса нет, молчок». Нодье сумеет промолчать. Гораздо более эмоциональные эпистолярные отношения поддерживает Александр с Маке. Они как раз затеяли тогда свой первый совместный роман «Шевалье д’Арманталь». Действие происходит в 1718 году, в период заговора испанского посла Селламара, задумавшего вместе с герцогиней дю Мэн отнять регентство у Филиппа Орлеанского и передать его своему собственному королю. В романе похищение регента из Франции поручено Раулю д’Арманталю. За сим следует любовная интрига со счастливым концом, заговор раскрыт, но Рауль может жениться на дочери того, кто его изобличил. Маке представил черновик, Александр выстроил разветвленную интригу, выписал довольно бесцветных персонажей: пока что он в периоде брожений и поисков, прежде чем прийти к великим романам.

Дабы не изменять избранному историческому времени и соавтору, осенью 1840 года возникает замысел «Брака при Людовике XV». Александр сообщает Маке о своей весьма куртуазной идее: соединить в общем спектакле одну из своих недавних любовниц Леокадию Эме Доз со своим большим новым другом мадемуазель Марс в ее последней перед пенсией роли, тем более, что первая является ученицей второй. «Девушка, совсем юная, совсем наивная — м-ль Доз — вышла замуж за молодого человека, почти столь же юного, как она, но обуреваемого весьма современной мыслью, что жизнь мужчины — ничто без страсти: некое подражание Антони, но при этом страшно сердечное. Он пребывает под воздействием тридцатилетней женщины, которая не должна быть совсем уж чудовищем, ибо роль предназначается для мадемуазель Марс. <…> Появляется отчим, бывший красавец, теперь помолодевший и элегантный, он уводит мадемуазель Марс у своего зятя. <…> Было бы недурно, полагаю, если бы помирила молодых супругов женщина». Ответ Маке нам неизвестен. В конце концов Александр написал эту комедию без соавторов, и достоинства ее, как и масштабы, совершенно аналогичны достоинствам и масштабам «Мадемуазель де Бель-Иль». На пробу он читает «Брак при Людовике XV» тщательно отобранной аудитории. Маленькая французская колония и итальянская аристократия устроили ему настоящий триумф. На следующий день герцог де Люк, присутствовавший на чтении, пожаловал ему Большой Крест своего княжества… Несмотря на свой собственный юмор, Александр так никогда и не стал великим комедиографом.

В конце декабря он отсылает рукопись Локруа, чтобы он вместо него прочел комедию Комитету. «Локруа употребил все свое старание, читал как нельзя лучше, но пьеса была единодушно отвергнута». На самом деле, не совсем так: была принята, но с переделками, как когда-то первая редакция «Христины», так что же, возвращение на исходные позиции? Не совсем, так как у Александра есть четкий заказ Ремюза. Беда в том, что министр культуры и внутренних дел в октябре ушел в отставку вместе с карликом Тьером. По Европе грохочут сапоги, Тьер предложил маленькую превентивную войну с мобилизацией пятисот тысяч человек[25]. Поблагодарив, король-груша заменил его на Гизо, отныне несменяемого вплоть до революции 1848-го. Будет ли верен обязательствам своего предшественника перед Александром новый министр-опекун Комеди-Франсез Дюшатель? Эпистолярная чехарда с Бюлозом, мадемуазель Марс. То она не хочет роли, то она не уверена, что не хочет, то очень хочет, но с изменениями. Александр вне себя, стоило ему ее пожалеть, когда ее выталкивали на пенсию, так в благодарность она снова его изводит, используя прежние расистские оскорбления, и он поручает ассенизатору Доманжу ее санировать. Тот выполняет поручение с обычным своим тактом: «Вы слишком стары для этой роли!» И та, что была великой актрисой, кивает головой и подписывает свою отставку.

В марте 1841 года Александр и Ида возвращаются во Францию. У ворот Парижа они с удивлением видят строящиеся укрепления. Угроза войны отдалилась, но Гизо тем не менее воспринял идею Тьера — окружить столицу фортами и редутами, не столько для того, чтобы задержать иноземцев, сколько для того, чтобы не выпустить бунтовщиков. Так как у четы Дюма нет ни кола, ни двора, они останавливаются в гостинице. Визит к Фердинанду, который три месяца назад вернулся из Алжира, представляющего теперь куда большую опасность для наследника короны. Увы, в свои шестьдесят три года король-груша в полном здравии, и Фердинанд должен по-прежнему заниматься Алжиром. Он проводит смотры войскам, организует батальоны пеших егерей, кстати, нежная улыбка Александру, история армии становится все более необходимой Франции, и только большому его другу под силу оказать ему услугу и написать эту историю, разумеется, на своих условиях. Александр должным образом оценил деликатность в предложении финансовой помощи, и для реализации этой войсковой литературы ему остается лишь рекрутировать военного соавтора. Так появляются истории 23-го линейного полка или 2-го полка легкой кавалерии, написанные Адриеном Паскалем, но подписанные Александром.

Возобновление и конец связи с Анриеттой Лоранс. Она не перестает его обирать, но у него нет больше средств ее содержать. Последний подарок в пятьсот франков, чтобы она могла заплатить самые срочные долги, и прости-прощай. Дюма возвращаются во Флоренцию, не дождавшись даже премьеры «Брака при Людовике XV» 1 июня, с умеренным успехом. За лето Александр перерабатывает драму Эжена Буржуа «Жаник, бретонец», которую в ноябре сыграет театр «Порт Сен-Мартен», причем без упоминания имени Александра. Он отказывается подписать правленую рукопись: «Молчание, полное молчание — вот мое условие. В настоящий момент провал или не слишком высокие литературные достоинства сочинения могут отбросить меня на сто лье от Академии»[26]. Дабы сократить это расстояние, он на виду у всех пишет «Лоренцино», который вовсе не является плагиатом у Мюссе (последний, кстати, при написании «Лоренцаччо» пользовался историческими сценами, подаренными ему Жорж Санд). В основе обеих пьес — один и тот же эпизод из «Флорентийских хроник» Бенедетто Варши: юный сторонник республики Лоренцо становится соучастником дебошей тирана Александра Медичи, чтобы получить возможность его убить. Герой Мюссе заражается этой игрой и совершает свое убийство как бы в ряду других. Герой Александра сохраняет свою любовь к свободе нетронутой. И это не единственное различие. Пьеса Александра лучше выстроена, более динамична и, главное, менее многословна, чем пьеса Мюссе, которая, не будучи ни разу сыграна при жизни автора, была открыта для театра лишь в XX веке, благодаря Гастону Бати, потом Жану Вилару и Жерару Филипу, так как Сара Бернар сыграла ее в свое время в сильно урезанной редакции Поля Мюссе, тогда как сочинение Александра сошло с афиши уже после седьмого представления, никогда не было возобновлено и, к несчастью, погрузилось в полное забвение.

Едва закончив «Лоренцино», Александр решает один вернуться во Францию. Конечно, ему хочется самому представить свою пьесу в Комеди-Франсез, но еще больше торопится он увидеться с Фердинандом, как будто предчувствуя несчастье. Он приезжает в Париж 21 сентября, и оказывается, что волновался вовсе не зря: неделей раньше Фердинанд чудом остался жив, после того как в него стрелял из пистолета некий Гениссе. Александр мчится в павильон Марсан — принести свои «сочувственные поздравления». При описании этой встречи Александр старается использовать в высшей степени почтительные выражения в адрес «его» Высочества, однако не может удержаться от намека на физическую близость, весьма далекую, если можно так сказать, от той, которой требовал этикет. Поскольку Александр счастлив милостью Провидения по отношению к Фердинанду, «да, да, — пробормотал принц, машинально беря меня за пуговицу моего платья, — да, Провидение заботится о нас, это бесспорно; однако, — добавил он, вздохнув, — весьма печально, поверьте, жить лишь благодаря чуду!»

Во Флоренцию Александр возвращается лишь в середине января 1842-го. За это время он повидал сына, в отсутствие Иды их отношения носят совершенно идиллический характер. Он ходит по министерствам и получает субсидию в тысячу франков на «миссию в Эпире», которую, разумеется, никогда не осуществит. Он работает над адаптациями «Макбета» и «Гамлета», а также над путевыми очерками. И, главное, он понял, наконец, что нет никакого смысла задабривать академиков, ибо всех его усилий доброй воли не хватит, чтобы стереть из их памяти скандалы, связанные с его творчеством и личной жизнью. 2 января он идет поздравлять Фердинанда с Новым годом. Возлюбленный его все еще во власти своей скорой смерти, утешая себя лишь тем, что супруга его воспитает их сына, как подобает, существуют же счастливые браки.

Но брак Александра — не из их числа. Толстушка Ида при их встрече излучает нежность, она расцвела. У нее новый кавалер — принц де Виллафранка, герцог Спонары, маркиз де Санта-Лючиа и прочая… Ему всего двадцать четыре года, и Ида, без сомнения, напоминает ему о мамочке. Александр улыбается, он сможет спокойно работать, что и начинает делать. Смерть Стендаля 23 марта 1842-го проходит для него незамеченной. Подобно подавляющему большинству своих современников, он так и не узнает ни этого человека, ни его творений.

Иногда он позволяет себе и отдохнуть. По причине аморальности ни одна из его пьес в Италии не переведена и не ставилась. И тут приезжает нищая французская труппа во главе с Долиньи, который когда-то играл второстепенную роль в «Ричарде Дарлингтоне». Кроме этой драмы, Долиньи направляет в цензуру «Антони», «Анжелу» и «Нельскую башню», то есть «четыре самые аморальные пьесы аморального автора». Категорический отказ, никто и читать ничего не стал, одно лишь имя Дюма — причина отказа. Александр ведет Долиньи к Бателли, издателю, которому он доверил «Флорентийскую галерею», свой большой труд о Микеланджело и других знаменитых художниках, работавших в этом городе. Он просит у Бателли изменить названия на обложках: «Ричард Дарлингтон» превращается в «Честолюбца, или Сына палача», «Анжела» получает первоначальное свое название «Лестница из женщин», «Антони» становится «Убийцей из любви», а «Нельская башня» — «Наказанным адюльтером», и все четыре пьесы подписываются именем Эжена Скриба, обожаемого цензурой. Вся Флоренция в курсе проделки, кроме великого герцога и цензоров. Все четыре пьесы сыграны. «Такого успеха я не знал никогда. Все четыре сочинения воспринимаются как шедевры простодушия; великий герцог, самый простодушный из людей своего великого герцогства, аплодировал оглушительно!»

По этому случаю Скриб получает командорский крест Святого Иосифа. К счастью для Скриба, кто-то открыл обман великому герцогу.

Скриб отделался легким испугом».

Александр часто ужинает у Жерома Бонапарта, бывшего короля Вестфалии. Негр из Виллер-Котре все еще не пресыщен видеть, как его имя, выкованное собственным пером, открывает ему двери всех авантюристов, сделавшихся принцами при помощи чужой крови. Он проникается симпатией ко второму сыну Жерома. «Его зовут просто-напросто Наполеон Бонапарт, и он не украшен ни крестом, ни орденскими лентами, ни звездой, ибо не может получить крест Почетного легиона». Рассуждение не лишено логики, хотя и не бесспорной: стало быть, если у тебя есть, как у Александра, крест Почетного легиона, тебе можно разукрашивать себя другими звездами, лентами и крестами. Интересный персонаж, этот Наполеон-Жозеф, к его первому имени всегда предпочитают присоединять второе из страха перепутать дядю с племянником. Убежденный антиклерикал, избранный депутатом в 1848-м, он будет занимать ультралевые позиции и получит прозвище «принц с Горы», противостоя своему двоюродному брату, будущему Наполеону Малому. Вписавшийся тем не менее во Вторую Империю, во время которой он стал сенатором, министром Алжира и колоний, он вновь вернется в оппозицию в 1860-м, поддержит Толена в требовании права рабочих на забастовку и громко заявит себя сторонником либеральной политики.

Новое увлечение Александра принцем — совершенно иного характера, чем то, что связывает его с Фердинандом. В свои сорок лет он испытывает к Наполеону-Жозефу, двадцатилетнему молодому человеку немногим старше его сына, совершенно отцовские, а не любовные чувства. Вместе они посещают остров Эльбу, в Ливорно садятся на маленький корабль под названием «Герцог Рейхштадтский», как будто случайностей не бывает, попадают в бурю. Наполеон-Жозеф не думает об опасности, у него морская болезнь, с которой он борется, зажигая сигарету от сигареты — мощное средство против тошноты. Александр же очень обеспокоен, он не курит и прекрасно переносит качку. На острове Эльба торжественный ужин у губернатора. Наполеон-Жозеф, «вылитый портрет своего дяди», повсеместно принят «с обожанием». Охота, но говорят, что она еще интереснее на острове Пьяноза. Александр и Наполеон-Жозеф отправляются туда 13 июля. И в самом деле, кроликов и красных куропаток здесь — уйма. Когда они вернулись в порт, там встретились им два рыбака в совершеннейшем отчаянии: проходивший французский флот порвал им сети. Александр немедленно пишет письмо Марии-Амелии, матери Фердинанда, чтобы рыбакам возместили ущерб: «Я уверен, сударыня, что вы будете достаточно добры, чтобы передать адмиралу Дюпере просьбу этих бедных людей». Попутно он называет ее «святой», и не без основания: она — мать восьмерых детей. С Пьянозы видна «величественная скала в форме сахарной головы, возвышающаяся на двести-триста метров над уровнем моря»[27]. Это остров, где живут одни лишь дикие козы, в случае контакта с которыми нужно по возвращении в порт обязательно пройти санитарный карантин. Александр и Наполеон-Жозеф вынуждены поэтому отказаться от охоты на коз. Они огибают остров на судне. Александр хочет определить его географическую позицию. Наполеон-Жозеф удивляется: для чего это нужно?

«— Чтобы назвать его в память об этом путешествии, которое я имею честь совершать вместе с вами, Островом Монте-Кристо в одном романе, который я напишу позже».

Возвращение во Флоренцию, Наполеон-Жозеф очень доволен путешествием, он приглашает Александра как можно скорее прийти поужинать с ним. 18 июля Александр отвечает на приглашение. Наполеон-Жозеф мрачно поджидает его на крыльце, у него плохая новость для Александра: Фердинанд Орлеанский умер 13 июля, в день, когда Александр писал королеве Марии-Амелии о двух рыбаках. Возлюбленный возвращался с вод в Пломбьере, куда сопровождал свою супругу. На улице Револьт лошади, запряженные в его коляску, понесли, именно так и было, и неподалеку от Порт Майо то ли он сам хотел спрыгнуть на землю, то ли его выбросило в тряске, но он сломал позвоночник и через несколько часов умер, не приходя в сознание. «Мертв! Какое ужасное сочетание букв, но в некоторых случаях оно становится еще ужаснее! Мертв в тридцать один год, такой молодой и красивый, такой благородный, великий, с таким большим будущим! Мертв, когда тебя зовут герцог Орлеанский, когда ты принц королевской крови, когда ты должен стать королем Франции!

— О! Мой принц, мой бедный принц! — воскликнул я громко и добавил совсем тихо, голосом сердца моего… — мой дорогой принц!

<…> Герцог Орлеанский умер. Признаюсь, в одном этом слове содержалось для меня крушение всего. Я больше ничего не видел, я больше ничего не слышал, только биение моего собственного сердца, повторявшего: Умер! Умер!! Мертв!!!» Он уходит плакать в гущу сада. Бонапарты уважают его горе. Он просит позволения удалиться. «Мне хотелось <…> остаться наедине с самим собой. Все, что мне осталось от любившего меня принца, это воспоминания».

Траурная церемония состоялась 3 августа в соборе Парижской Богоматери, а погребение — на следующий день в Дрё, куда и отправился Александр. Он садится на пароход, направляющийся в Геную. На пароходе встречает одного из своих друзей Адольфа д’Эннери, тоже плывущего во Францию. Вместе они едут и в почтовом экипаже. «Я был погружен в сумрачную печаль, д’Эннери делал все, чтобы меня хоть немного развлечь; он предложил мне за время путешествия набросать пьесу». То была комедия, не то чтобы очень веселая, но на какое-то время занявшая мысли Александра. «Между Генуей и Шамбери пьеса была сделана; называлась она «Галифакс», сыграли ее в театре Варьете с очень средним успехом».

Прибыв в Париж, Александр направляется к Асселину, секретарю Фердинанда, который передает ему несколько рисунков, выполненных принцем, и копию его портрета, написанного Энгром. «С этим портретом я заперся в одном из кабинетов Асселина и более часа разговаривал с ним». Затем он совершил паломничество на улицу Револьт в дом, куда перенесли Фердинанда после несчастного случая и где он агонизировал на двух матрасах, брошенных на пол. Присутствовал при этом некий доктор Шардон, позднее к нему присоединился Паскье, который должен был производить и вскрытие, осуществляя тем самым предсказания Фердинанда.

Церемония, «длинная, печальная, торжественная», в Соборе Парижской богоматери. Тридцать тысяч свечей превращают собор в пекло для сорока тысяч сгрудившихся в нем человек. «С возвышения, где я находился, мне прекрасно был виден гроб; я отдал бы даже не деньги, но дни, годы жизни моей, чтобы преклонить колени перед катафалком, чтобы поцеловать этот гроб, унести кусочек бархата, его покрывавшего». Толпа течет, Александр остается в числе самых последних, но тщетно: к гробу подойти не удается. Он едет в Дрё вместе с тремя товарищами Фердинанда по лицею — Гилемом, Фердинандом Леруа и Боше, сделавшимся его библиотекарем. Он боится, что его не пустят в маленькую семейную часовню, где состоится последняя служба. Один из его друзей, субпрефект Марешаль обещает его провести. «Момент замешательства, и вот я нахожусь между бронзовой урной, где лежит его сердце, и свинцовым гробом, где покоится тело.

Когда я проходил мимо, они коснулись меня. Можно сказать, что сердце и тело хотели сказать мне последнее прости. Мне показалось, что я теряю сознание». Отпущение грехов, De profundis, погребение. С «этой горькой нежностью, которую испытываешь, возвращаясь к не отпускающей тебя горестной теме», Александр снова и снова будет описывать похороны Фердинанда, но никогда не станет носить траур по возлюбленному: «Часть сердца моего осталась в его гробу». Различные варианты описания мало чем отличаются друг от друга, за исключением концовок. Так, например, «Вилла Палмьери», написанная в первые дни после похорон, заканчивается следующим образом: «Было как раз четыре года, день в день, час в час, как я носил траур по моей матушке». То же написано и в «Мертвые идут быстро» шестнадцать лет спустя. Однако в «Новых мемуарах» 1866 года он рассказывает, что, выходя из часовни, король-груша выразил ему свою признательность, за то что он ехал так издалека:

«— <…> Слезы ваши говорят, как вы о нем жалеете. Благодарю.

— Увы! Сир, — ответил я, — эти слезы естественны, но обычно носят траур о прошлом, а мы его носим о будущем.

Я отдал королю поклон и, не дожидаясь его ответа, сделал шаг назад». Это лихо и точно, и так должно было бы произойти. Но, увы, истина содержится в «Истории моих животных», издание Леви, 1868 года: «<…> Я проделал пятьсот лье в почтовой карете, чтобы, вопреки слезам моим, получить в Дрё отвратительный прием со стороны короля, в дополнение к тому, который еще ожидал меня в Клэрмонте, когда, последовав из любви к нему в последний путь за сыном, я решил из приличия последовать и за отцом». В 1850 году в Клэрмонте, в Англии, Александра сухо попросили не присутствовать на погребении его бывшего работодателя. По поводу первого отвратительного приема в точности ничего не известно. Запретил ли ему король-груша войти внутрь часовни? Прогнал ли он его оттуда? Сказал ли он что-либо, вроде: что делает этот негр на семейной церемонии?

Боль притупляет только работа, познав унижение и крушение мечты о большой политической судьбе рядом с Фердинандом, Александр уходит в работу до изнеможения. Продолжение путевых очерков, комедия «Женитьба с барабанщиком» в соавторстве с Брунсвиком и Лёвеном. Друга Адольфа Александр несколько потерял из виду, и театральная карьера его была куда менее славной, чем у Александра. Двадцать лет спустя после их первой совместной попытки в Виллер-Котре они встретились вновь, получили удовольствие от совместного труда и решили продолжить его, начав новую комедию «Воспитанницы Сен-Сирского дома». Продолжается сотрудничество и с Маке — в создании «Сильвандира», достойного романа, действие которого развертывается в конце царствования Людовика XIV и который позволяет смутно предвидеть конец периода притирки между двумя способами изложения. В то же время Александр не пренебрегает никакими заказами, «какими бы трудными и, главное, какими бы скабрезными они ни были». И не без наслаждения обращается он к «Девицам, лореткам и куртизанкам»[28], используя весьма серьезный труд «О проституции в городе Париже» врача-гигиениста Паран-Дюшатле и взывая «к познаниям некоторых моих друзей, весьма сведущих в этой области, и имена коих я бы с благодарностью назвал, если бы не опасался ранить их скромность, выставляя их ученость на всеобщее обозрение». Не будучи связанными подобными опасениями, на первом месте среди этих друзей можем назвать Нестора Рокплана. К его опыту можно прибавить и солидный опыт самого Александра в этой области общественной жизни. Его отвращение к проституткам в Сите или в трущобах с характерными именами: Сова, Теплушка, Кривоножка, Жужелица, Работяга. Понимание уличных проституток и проституток в закрытых заведениях, ставших жертвами нищеты в своем подчинении сутенерам, которых редко приходилось выбирать по собственному желанию, но которым они вынуждены были полностью подчиняться. Заинтересованная симпатия к плутовкам-лореткам, имя, которое было дано Рокпланом женщинам на содержании у многочисленных «Артюров», предшественников «Жюлей», и тогда особенно многочисленных в квартале Нотр-Дам де Лорет. Очарованность знаменитыми куртизанками — от Таис до Нинон де Ланкло. Попутно и в связи со скандалами между сутенерами мы бы не взяли на себя смелость настойчиво рекомендовать любителям военного искусства составленную Александром историю французского бокса.

На открытии охотничьего сезона в Виллер-Котре Александр с радостью встречается с друзьями своей юности. В его честь муниципалитет организует грандиозный банкет. Знаменитый писатель председательствует, проявляя ко всем одинаковую приветливость, в том числе и к тем, кто пробовал на нем свой снобизм, кто его поносил, бранил, плохо к нему относился. Всеобщее признание позволило сгладить воспоминания о прежних унижениях, но только не об обиде, нанесенной королем месяц назад в Дрё. К чему же тогда талант, чтобы не сказать гений, если он не в состоянии заставить забыть о твоем расовом происхождении? На этом строится сюжет «Жоржа»[29], который он вынашивает вот уже десять лет, который теперь созрел и будет изложен во Флоренции к концу года.

У Иды по-прежнему романчик с ее князем де Виллафранка, Александр посмеивается над этим, занятый работой над «Жоржем». Весной 1843 года вновь появляется на его горизонте резвый Жюль Леконт. Стареющий молодой человек все забыл, кроме своей любви к Александру, по-прежнему нерушимой. Резко поставленный на место, публично объявленный мошенником, этот тип-карикатура на Фердинанда и Мюссе вместе взятых приходит в бешенство и является вызвать Александра на дуэль в Касины, модное во Флоренции место для прогулок. Он приводит с собой русского князя Дондукова-Корсакова, который будет его секундантом. Он поднимает трость. Но Александр тоже знаком с искусством биться на палках, он отбивает левой, правой посылает ответный удар, и малыш Жюль отныне может прозываться меченым. Как истинный сеньор, Александр обращается к русскому князю: он не станет драться на дуэли с мошенником Жюлем, но с ним будет рад скрестить шпаги. Дондуков-Корсаков отвечает на приветствие, принимает предложение Александра, но, осведомившись о Леконте во французском посольстве, присылает Александру свои извинения.

Как правило, все романы Александра публиковались сначала в газетах как фельетоны, а лишь потом у книгоиздателей — прекрасный способ получить деньги дважды. Но «Жорж» — исключение, он был напечатан сразу как книга в первую неделю апреля 1843 года. Следует ли из этого заключить, что взрывной сюжет романа заставил благонамеренные газеты того времени от него отказаться? За редким исключением не известный критикам, не добившийся особого успеха и у публики, поскольку переиздания его редки, роман этот тем не менее великолепен. Клеветник Мирекур, а вслед за ним и другие утверждали без каких бы то ни было доказательств, что роман был написан целиком Мальфием и лишь подписан Александром. В 1833 году Мальфий, достигший едва ли двадцатилетнего возраста «красивый молодой человек», к несчастью, кривой на один глаз и ничего еще не опубликовавший, пришел показать Александру первые сто страниц своего романа[30]. «Темой его был мулат и все, что приносило ему страдания среди этих белых, гордящихся своей бледной кровью; дерзкие креолы, явившиеся из Европы [не таков ли и маркизик де ля Пайетри], чтобы занять земли, которые им не принадлежали». Действие происходит на острове Маврикий, некогда называвшийся Иль-де-Франс, уроженцем которого был Мальфий и где он провел свое детство. Александр угадал в тексте «зародыш» книги и дал несколько советов. Мальфий вернулся через три дня, он предпочел бы дебютировать пьесой, не чувствуя себя достаточно зрелым для романа:

«— Вы мулат, вам и переделывать этого нового «Антони», а у меня не получится».

И он попросил пятьсот франков за рукопись в ее нынешнем состоянии. Александр дал ему в два раза больше. Но тем не менее «Жорж» — ЕГО роман, тон и стиль не позволяют обмануться на этот счет и в еще большей степени основной тезис, базирующийся на вере в расовую иерархию и иллюстрацией к которому служит жизнь Генерала и его собственная жизнь: черные ниже мулатов, мулаты равны, читай — выше белых.

В 1810 году на Иль-де-Франс мулаты, вроде Пьера Мюнье, могли быть богаты и владеть черными рабами, но это никак не избавляло их от презрения креолов, и некий г-н де Мальмеди унижает Пьера Мюнье. Англичане нападают на остров. Белые отказываются включить мулатов в отряды Национальной гвардии. Англичане вот-вот победят, но Пьер Мюнье во главе черных рабов меняет ситуацию.

Тем не менее остров поступает под английское владычество и отныне называется Маврикий. Поскольку в местный колледж цветных детей не принимают, Пьер Мюнье посылает двух своих сыновей Жоржа и Жака учиться во Францию. Жаку в лицей вовсе не хочется, он хочет быть моряком и плавать на пиратском судне. А Жорж, первый ученик, поступает в Сорбонну, что с очевидностью доказывает: это не Александр. Одновременно он развивает свою физическую силу и ловкость в обращении с оружием, вовсе не потому, что у него горячая голова, «первым его движением, вместо того чтобы ринуться в опасную ситуацию, было, напротив, желание заставить себя сделать шаг назад, дабы этой опасности избежать. Для храбрости ему требовалось предварительное обдумывание», и тут он кое-кого напоминает. Свои низкие инстинкты он преодолевает, заставляя себя сохранять полную невозмутимость наедине с влюбленной в него знаменитой куртизанкой, и здесь мы замечаем некоторую разницу между Александром и Жоржем. Далее он вызывает на дуэль, о которой уже рассказано в связи с историей с Гайарде, некоего чемпиона по стрельбе. Он путешествует, изучает языки всех стран, через которые проезжает. Он вступает во Французский полк во время экспедиции в Испанию и, кстати, участвует во взятии Трокадеро. За труды получает орден Почетного легиона и крест Карла III. Идет лишь 1823 год, он слишком рано возвращается на Маврикий, чтобы получить еще и медаль за Июльскую революцию.

Возвращаясь домой, на корабле он знакомится с лордом Мюрреем, новым губернатором. А сразу же по прибытии влюбляется в Сару де Мальмеди, на которой должен жениться ее кузен Анри, сын Мальмеди, того самого, что продолжает обижать отца Жоржа. Черные рабы на плантации встречают его с радостью, они уже приучены к хорошему обращению Пьером Мюнье, «возможно, единственным из мулатов во всей колонии, который, будучи скромным с белыми, не проявляет жестокости к черным». Жорж еще больше улучшает условия их существования, дав им «первую хартию», то есть полусвободный режим.

Бегут двое рабов Мальмеди — Назим и Лайза. Но Лайза бросается в воду — спасать неосторожную купальщицу Сару в тот самый момент, когда ее преследует огромная акула. Хоть она и чувствует себя в воде, как рыба, акула все же плавает лучше, к счастью, там же оказывается и Жорж с охотничьим ружьем. В результате оба раба пойманы. Каждый должен получить в наказание по пятьсот ударов кнутом. Напрасно вступается за них Сара. Тогда Жорж предлагает выкупить обоих. По просьбе Анри, который хочет понравиться своей хорошенькой кузине, Мальмеди отдает их за бесценок, и Жорж тотчас же дает им свободу.

Поскольку работорговля запрещена англичанами с 1807 года, судно, занимающееся перевозкой рабов, прибывает тайно. Его капитан — не кто иной, как Жак Мюнье. «В первый момент в сердце Жоржа, благодаря остаткам европейского воспитания, возникает сожаление, что его брат торгует человеческой плотью; но это первое чувство быстро рассеивается». В результате множества перипетий Сара признается в любви к Жоржу. Тот приходит просить ее руки вместе со своим новым другом — английским губернатором, который не слишком верит в пользу своего поступка. Мальмеди взрывается возмущением. Жорж вызывает на дуэль Анри, который поднимает на него свою трость. Креол отказывается биться с мулатом.

«— Я вас предупреждал, сударь, — сказал лорд Вильям, когда они вышли.

— Вы ни о чем не могли меня предупреждать, чего бы я не знал заранее, милорд, — ответил Жорж, — но я вернулся сюда, чтобы свершилась судьба моя. И я пойду до конца. Мне надо преодолеть предрассудки. И я или погибну, или убью сам».

Во время скачек Жорж наносит Анри удар хлыстом в надежде, что тот согласится на дуэль. Он возвращается домой. Появляется Лайза, которая заявляет, что, в отличие от чистых африканцев, «в ее жилах смешана кровь арабов и зангебарцев», то есть «она рождена не для рабства. Жорж улыбается этой негритянской гордыне, не отдавая себе отчета, что гордыня эта — младшая сестра его собственной». Лайза предлагает ему возглавить неминуемое восстание чернокожих рабов. Жорж колеблется. Его брат Жак сообщает, что дуэли с Анри не будет, но что, вместо этого, он получит двадцать пять ударов кнутом. Жорж возмущен:

«— Жалкие люди! Но ведь это наказание для негров!

— Ну а мы-то кто, мулаты? Белые негры, не более того».

В результате Жорж соглашается возглавить восстание. Оно терпит поражение. Негры не в силах противостоять бочкам рома, которые, по распоряжению губернатора, выставлены на улицах, они напиваются пьяными, и хлыстом их возвращают на плантации. Только мулаты — Жорж, Лайза и горстка других сражаются достойно. К ним присоединяются в лесах хорошие негры Пьера Мюнье. Но в конце концов белые колонизаторы и их собаки затравливают восставших, Лайзу убивают, когда она пытается спасти Жоржа.

Жоржа судят. То, что он говорит, он говорит «не ради защиты, это история всей жизни его: он не скрывает, что вернулся на Иль-де-Франс с намерением всеми возможными средствами преодолеть предрассудок, тяготеющий над цветными». Его осуждают на смерть. Жак со своими моряками в последнюю минуту спасает его и сажает вместе с отцом и Сарой на свое невольничье судно. Губернатор преследует корабль, но его судно дает течь. Жорж отдает им последние почести. Он будет счастливо жить с Сарой и без разрешения проблемы расовой дискриминации.

После этой книги Александр, кроме своей, способен воспринимать и другие виды эмансипации личности, включая эмансипацию «низших». Прошло пять лет. II Республика провозглашает свободу рабам в колониях. Алексис, тот молодой негр, которого Мари Дорваль так мило подарила Александру в корзине под охапкой цветов, оценивает декрет совершенно объективно:

«— Господин знает, что слуг больше нет, — сказал Алексис.

— Нет, я этого не знал.

— Ну так узнайте, сударь!»[31]

Алексис хочет поступить на флот. Александр рекомендует его какой-то шишке в министерстве. Ввиду блестящих рекомендаций шишка оставляет его себе в качестве слуги без какого-либо другого вознаграждения, кроме битья. Тогда Алексис самостоятельно нанимается в жандармы. Он послан на Корсику, там скучает и пишет Александру письмо с просьбой взять его обратно, даже без денег. Бывший хозяин просит за него у своего старого друга Шарра, тогда военного министра. Алексиса освобождают, и он возвращается к Александру за пищу и жилье, принципиально. После государственного переворота, совершенного Наполеоном Малым, оба отправляются в Бельгию. Там Алексис занимается «сравнительным языкознанием в области французского, бельгийского и креольского языков. <…> Он уходит в восемь утра, в одиннадцать возвращается завтракать, снова уходит в полдень, в шесть возвращается, в семь уходит и возвращается снова лишь в полночь, чтобы лечь спать». Александр решает от него отделаться, заплатив ему все полагающееся ему жалованье, которое он откладывал без ведома Алексиса. Тот снова нанимается в армию. Через два года он сообщает Александру, что назначен военным судьей, весьма уважаемая должность, приравниваемая к чину унтер-офицера, но используют его, чтобы подавать еду и напитки «товарищам» по оружию. В армии в принципе не существует ни рабов, ни слуг, только старшие и младшие по службе. Александр воспринял урок, он посылает Алексису то, с помощью чего можно отпраздновать назначение. Как бы то ни было осуществившаяся эмансипация всегда требует некоего минимума средств.

РАСЦВЕТ ТАЛАНТА (1843–1851)

Академик и депутат Ламартин спокойно работает над своей «Историей жирондистов». К счастью, политическое поражение после революции 1848 года привело его вновь к литературе. Академик и в скором времени пэр Франции Гюго сыт и дремлет. Он организовал коммерческое общество по эксплуатации полного собрания своих сочинений, то есть он совершенно не намерен сочинять ничего нового. Того же возраста, что и Александр, он в период между сорока и пятьюдесятью годами практически не напишет ничего, кроме писем с описаниями, собранных в сборник «Рейн», откуда потом пойдут «Бургравы». Пьеса эта с грохотом провалится 7 марта 1843 г., и театральный романтизм от этого уже не оправится. Кроме того, в проектах у Гюго большая книга о людских страданиях, писать которую он не торопится, опасаясь реакции на нее чувствительного короля-груши, от которого зависело назначение пэров Франции. Даже гибель его дочери Леопольдины в результате несчастного случая в Виллекье 4 сентября того же года не нарушит его оцепенения, хотя он и напишет по этому случаю прекрасные стихи. И если бы он умер до 1852 года, то есть до создания своих бесспорных шедевров, каково было бы его место в истории литературы? Конечно, рядом с Ламартином и Мюссе, что немало, но не может сравниться с его нынешним статусом разностороннего гения. И снова Александр опережает его в скорости, на этот раз на девять лет.

Не успев закончить «Жоржа», Александр пишет новые романы один за другим. Сначала «Замок Эпштейн», полуфантастическая история для «Revue de Paris» во главе с его высоконравственным доктором Вероном, автором знаменитой формулы фельетона: «Продолжение в следующем номере». Из одной своей поездки в Париж Александр привозит рукопись Поля Мёриса, рассказывающую о приключениях Бенвенуто Челлини при дворе Франциска I. Он переделывает ее на свой лад, и получается отличный роман «Асканио», по крайней мере, один из эпизодов которого заслуживает внимания. Асканио, любимый ученик Челлини, заключен в тюрьму Шатле. Там же находится и его друг Жак Обри в одной камере с умирающим политзаключенным, оставляющим в наследство Обри кинжал и вырытый им с помощью этого кинжала подкоп под кроватью. Обри продолжает рыть дальше и оказывается в камере Асканио. В «Графе Монте-Кристо» мы обнаружим вскоре тот же принцип сообщающихся камер.

К середине июня 1843-го Александр, хотя и не ставит заключительной точки «Асканио» (он игнорирует знаки препинания, довольствуясь подписью на последней странице), но все же заканчивает роман и готовится к окончательному переезду во Францию. Он уезжает один, оставив Иду продолжать свои нежные прощания с Виллафранка. Честно говоря, Александр с удовольствием и сам бы простился навсегда со своей супругой, но она все еще нужна ему для создания добропорядочного фасада биографии, поскольку он не отказался от вступления в Академию. Высадившись в Марселе, Александр сразу же идет повидать Мери в его библиотеке. Друг его не слишком занят, ему надо решить два-три вопроса, и он в полном распоряжении Александра. Пока Александр ждет друга, он роется в книгах: смотри-ка, эльзевир, что бы это могло быть? «Мемуары Господина д’Артаньяна, помощника капитана в первой компании королевских мушкетеров», мемуары не настоящие, но принадлежащие перу Гатьена Куртильц де Сандра[32]. Александр немедленно погружается в чтение. С первых же страниц — озарение, он чувствует сюжет, можно ли взять книжку? Мери не возражает, нужно только заполнить карточку. И сохранившаяся эта карточка свидетельствует, что Александр так никогда и не отдаст взятую книгу. И есть предположение, что Мери не запросил с него штрафа.

Друзья договариваются поужинать вместе. Александр возвращается в гостиницу — оставить книжку и переодеться. Затем он идет к Мери и застает у него посетителя. Это великая актриса и красавица Рашель[33], в то время акционер Комеди-Франсез, находящаяся в Марселе на гастролях. Ее сопровождает граф Валески, ее титулованный любовник, но какое Александру до этого дело? И он приглашает всех в Прадо. Легко себе представить блеск его остроумия за ужином и тот энтузиазм, с которым он восхищается талантом Рашель. Мери, разумеется, понял стратегию своего старого друга и отлично подавал ему реплики. Встают из-за стола, совершают моцион по пляжу, возбужденный Мери берет под руку Валески и начинает рассказывать ему одну из своих чудесных импровизаций, в свою очередь, Александр предлагает руку Рашель. Смена интонации, теперь серьезной, меланхоличной, одиночество души и прочая. Рашель несколько тяжелеет на его руке, заметив под ногами кусочек мрамора, она подбирает его и дарит Александру «на память о прекрасно проведенном вечере».

И начинается безумная любовь, со стороны Александра, конечно. Он пишет Рашель, ответа нет. Он возобновляет попытку: «Издалека я говорю вам, что люблю, вблизи, возможно, я не осмелюсь это повторить». Если хочешь сравниться со святым Августином, в ход идет и инфантильность, и прирожденная скромность. Дабы придать вес своему посланию, Александр наполняет конверт засушенными цветами, ах, эта свежесть юности! На сей раз ответ приходит немедленно: «Я надеялась, что молчания моего будет достаточно, чтобы показать вам ошибочность ваших суждений обо мне, но, поскольку так не случилось, вынуждена просить вас прекратить переписку, которая должна приносить и приносит мне боль. Вы говорите, сударь, что не осмелились бы повторить вблизи то, что пишете мне, а я могу только сожалеть, что не могу и издалека внушить вам ту же почтительность, что и вблизи». Уязвленный Александр решается на дерзость: «Раз вы так хотите во что бы то ни стало, остановимся здесь, и пусть дорога к будущему успеху останется впереди». Но Рашель в состоянии бороться с ним на его территории, она возвращает ему письмо со следующей припиской: «Возвращаю вам две строчки, которые вы не побоялись мне отправить; если женщина решает не прибегать ни к чьей помощи, у нее нет другого способа ответить на оскорбление; и если я ошиблась по поводу ваших намерений, если лишь по недосмотру в гуще ваших многочисленных занятий сорвались из-под вашего пера эти две строчки, вы будете рады получить их обратно». Он пожимает плечами, «женщина, которую любишь, заменима», и любая другая акционерка Комеди-Франсез в состоянии сыграть роль коллеги. Вот почему звездой в «Воспитанницах Сен-Сирского дома» становится Анаис Обер.

Это самая удачная из комедий Александра, хотя и вовсе не шедевр. Снова скудная интрига, незначительные персонажи, но при этом живой юмор и блестящий стиль. По предварительной договоренности Александр должен получить пять тысяч франков вознаграждения и три восьмых авторского права, остальное остается его соавторам Лёвену и Брунсвику[34]. Пьеса принята единогласно, нет никаких проблем ни с распределением, ни с репетициями, что удивляет Александра. «Подобная вещь происходит впервые. Я этим удручен; я привык спорить с Французским театром. Мне не хватает дискуссии; я выгляжу так, как будто со всеми в хороших отношениях. Увы! Стало быть, я пал в глазах акционеров»[35].

«Воспитанницы Сен-Сирского дома» сыграны 25 июля 1843 г. Публика веселится, критика — нет. «Бесцветная, неудачная комедия, — вопит Жанен. — Если это убожество будет продолжаться, следует закрыть Французский театр». Александр отвечает письмом, опубликованным в «la Presse»: Жанен громит как раз те эпизоды пьесы, которых не мог видеть, так как выходил в это время из зала — поспорить с коллегами! Презрительная реплика Жанена: непонятно, почему именно Александр упорствует в защите «этого дитяти с тридцатью шестью отцами»? Александр посылает ему секундантов. Однако «принц критики» чувствует себя уверенным лишь с пером в руках: все это досадное недоразумение, он в восторге от личности и творчества своего большого друга, и, чтобы это доказать, как только Александр будет принят во Французскую Академию, он, Жанен, явится к мэтру с просьбой о поддержке, когда будет поступать туда, в свою очередь. Все это не помешало «Воспитанницам Сен-Сирского дома» продержаться в репертуаре до 1930 года.

Так как его финансовое положение несколько улучшилось, Александр переезжает в дом 45 по улице Монблан, в будущем улица Шоссе д’Антен. Возвращается «русконничать» Рускони. Он сохранил свою неспособность к работе, и плюс к тому и ноги его теперь соответствуют его шестидесяти годам, и было бы жестоко посылать его с поручениями или на изнурительные поиски материалов в библиотеку. А тут как раз сестра Александра не знает, куда пристроить своего второго сына Альфреда Летелье, двадцати пяти лет, без особых способностей, желанный секретарь для большого писателя. В результате Александр берет на работу племянника. Приезжает Ида, совершенно не нужная, поскольку Французская Академия затаилась и молчит. Зато младшего Дюма возвращение мачехи повергает просто в отчаяние, ему было так хорошо с отцом без нее. Снова начинаются сцены, он хочет уехать за границу путешествовать. Александр же хочет, чтобы он остался, и с этой целью заявляет о скором своем разрыве с Идой. «Ты прекрасно понимаешь, что мадам Дюма лишь носит это имя, тогда как ты — истинное мое дитя, не просто сын, но и на самом деле единственное мое счастье и развлечение». Но дело надо кончить полюбовно: «Разлука моя с мадам Дюма должна носить лишь моральный характер, ибо брачные тяжбы привлекли бы нежелательное для меня внимание публики, и, следовательно, они невозможны»[36]. Вопреки заботе о респектабельности, Александр открыто говорит сыну, что вскоре они смогут свободно и на равных вести холостяцкую жизнь. Ему совершенно не свойственны отцовские чувства, связанные с каждодневным воспитанием ребенка или подростка. Зато они невероятно обостряются в отношении красивых и умных молодых людей, вне зависимости от того, состоят они с ним в родстве или нет. Он стремится изо всех сил стать для них сообщником-другом и в то же время интеллектуальным наставником. Это касалось и его истории с Фердинандом, которую он хотел бы продолжить с Наполеоном-Жозефом Бонапартом. Так было и с некоторыми из его соавторов, в частности, с Маке, который был моложе него на одиннадцать лет.

Постоянные наезды в Париж во время своего обитания во Флоренции дали ему возможность оценить революционные процессы, происходящие в литературе. Театр, давший ему известность, по-прежнему затрагивал лишь очень узкие круги общества. Созданный им семь лет назад в «Графине де Солсбери» жанр романа-фельетона имеет все больший успех у широкой публики. Конечно, и «Шевалье д’Арманталь», и «Сильвандир», написанные вместе с Маке и опубликованные в «le Sciecle» и в «la Presse», тоже позволяют говорить о достойном успехе, но его даже и сравнить нельзя с теми романами, которые печатает «le Journal des Debats». Именно там появились «Мемуары Дьявола» его друга Сулье в 1841-м, а затем с июня 1842-го по октябрь 1843-го выходили «Парижские тайны» второго его друга, Сю, вызвавшие прямо-таки исступленный восторг. Тираж этой довольно скучной ежедневной газеты неуклонно растет, и каждый проданный экземпляр передается из рук в руки или же читается вслух для неграмотных в кафе и в читальных залах. Немедленно директора всех газет начинают искать для себя авторов, и так как их предложения одновременны и чрезвычайно заманчивы, Александр вынужден умножать усилия.

Ритм его работы невероятен. В то время как «la Revue de Paris» заканчивает публикацию «Замка Эпштейна», в то время как «la Presse» начинает печатать «Асканио», Александр до конца года сочиняет два романа, две комедии, одну драму, затем «Людовика XIV и его время», вульгаризацию истории почти в две тысячи страниц. Следующий год станет еще более головокружительным: восемь романов опубликованы или находятся в процессе публикации, из них три — бесспорные шедевры! Правда, в театре в 1844 году Комеди-Франсез только примет, но не сыграет его «Гамлета» — стихотворную адаптацию перевода Поля Мёриса, нет в мире совершенства! Не то чтобы он перестал вкладывать в театр, напротив, он занимается им все больше, благодаря инсценировкам своих романов, что делает эти романы еще более рентабельными, после того как за них заплачено построчно в газетах и потомно в книжных издательствах.

Попытаемся реконструировать один день Александра летом или осенью 1843-го. Неважно, с кем проведена ночь, но, пробудившись, он надевает свой белый рабочий наряд: «тиковые панталоны со штрипками» и «батистовую блузу»[37]. Недолгий завтрак — и к письменному столу. Он достает из стопки бледно-голубой листок нелинованной бумаги формата двадцать восемь на сорок четыре, умокает гусиное или лебединое перо в коричневые чернила, ставит номер, бросает взгляд на последние строчки предыдущей страницы, и его больше нет: чтобы явились персонажи, автор должен исчезнуть.

В данный момент он погружен в «Амори» и должен поменять свой пол. Теперь он превратился в Мадлен д’Авриньи, бедняжка на последней стадии чахотки — собирательный образ от пациентов больницы «Шарите», которых он наблюдал с доктором Тибо. Ситуация грустная, но все закончится хорошо, важен вывод: «любовь, от которой нельзя умереть», то есть та любовь, которую испытывает мужчина к женщине, и тут можно задать осторожный вопрос, не является ли эта ситуация для Александра автобиографической, так же, как и «любовь, от которой умирают», то есть, как и отец Мадлен, который не сможет пережить смерти дочери, смог бы Александр пережить беду, случившуюся с его сыном, и какова, к примеру, будет судьба Атоса после смерти его бастарда де Бражелона?

Он продвигается вперед равномерно, отпуская четверть часа на страницу «из сорока строчек по пятьдесят знаков в строке: то есть примерно две тысячи знаков. Удачный день или неудачный, я пишу за свои двадцать четыре часа около двадцати четырех тысяч букв»[38]. Почерк у него округлый. И хотя пишет он быстро, не придавая слишком большого значения нажиму, буквы у него крупные, красивые. Заглавные буквы, разукрашенные виньетками, появляются вдруг посреди слова, тогда как собственные имена он может писать с маленькой буквы. Зачеркивает он редко, пунктуацией вовсе пренебрегает, экономя время. Позднее он заявит, что таким образом сэкономил сырья на двенадцать томов. Новый слуга Виктор, неизвестно из пьяниц или из воров, стучит в дверь: пришли господа Лёвен и Брунсвик. Александр собирает свою утреннюю продукцию, кладет в письменный стол секретарей, которые уже ушли обедать. Качает головой: ни тот, ни другой, то есть ни Рускони, ни его племянник Альфред, не способны даже переписать за это время то, что он написал; правда, на их обязанности — расставить знаки препинания, что нелегко. Рускони все еще сидит на предисловии к «Амори», и Александр улыбается, вспомнив оттуда один пассаж, доставивший ему радость, когда он его придумал: «Тише! Не говорите об этом ни Ламанне, ни Беранже, ни Альфреду де Виньи, ни Сулье, ни Бальзаку, ни Дешану, ни Сент-Бёву, ни Дюма, но мне обещано одно из первых же освободившихся кресел в Академии, если я буду продолжать ничего не делать. Как примут, я сразу полностью освобожусь». Не забыть бы послать сочинение тем, кто в ответ на его «просьбу стать сороковым» предпочитает «держать его на сорокалетием карантине»[39].

Александр обнимает своих двух друзей и соавторов. Дорогой Адольф совершенно не стареет, строен, как юноша. Сам же он всерьез начинает обрастать жиром, но у него так мало радостей в жизни, он так любит хорошую еду, а времени заниматься спортом нет, только охота иногда. Мадам, кушать подано, и они переходят к роскошному столу: Ида умеет принимать гостей, и об этом ее качестве Александр еще вздохнет, когда она окончательно променяет Париж на Флоренцию. Он пробует шамбертен разлива 1837, безупречный в этом году, будьте осторожны, бургундское отяжеляет, усыпляет, а после обеда нужно как следует поработать. Десерт, Ида их оставляет. Александр велит принести шампанского, обряд, берущий начало со времени их первого сотрудничества с Руссо, кстати, что стало со стариком Джемсом? По существу, при нищете его алкоголизм ничего не меняет, и чаша сия не минует и Мюссе. Александр же обещает никогда не дойти до этого.

Адольф, Брунсвик и он сам работают одновременно над двумя пьесами — «Луиза Бернар» и «Лэр де Дамбики», с общей темой — обновление женского поголовья при дворе Людовика XV и Карла II, короля Англии, но только в первом случае это драма, а во втором комедия. Можно предположить, что такие старые театральные волки, как трое наших друзей, сохранили метод, открытый еще Александром и Руссо. Вместе они составляют план, потом делят работу на троих. Александр, кроме того, сводит все воедино и проходится рукой мастера. Когда Адольф и Брунсвик уходят, Александр снова посещает кабинет секретарей. Племянник Альфред делает вид, что прилежно трудится, а Рускони? Он пошел по делам. Александр сдерживает улыбку и спрашивает, не приходил ли Ипполит Оже с переписанным текстом. Получив отрицательный ответ, он посылает Альфреда к Оже, чтобы получить хотя бы несколько новых глав, иначе он застопорится сегодня вечером на «Фернанде», современном романе о перевоспитании куртизанки, сюжет, конечно, не новый, но еще может пригодиться, да хотя бы и для младшего Дюма.

В ожидании возвращения Альфреда Александр трудится. Ему надо написать три статьи для трех разных газет. Он начинает со статьи «Об искусстве Средних веков и о Ренессансе», к которой на следующей неделе присоединит «Фра Бартоломео» и «Тициан Вечелли». Позднее эти статьи войдут в книги «Три мастера» и «Итальянцы и фламандцы». В дверь стучит Виктор, ему очень жаль, но Луи Лефевр настаивает на встрече, у него для Александра очень важные новости. Александр знает, какие: после бесконечных отказов[40] пьеса бедняги Лефевра «Школа принцев», наконец, принята. И правда, в Одеоне. Радость Лефевра будет безгранична, если мэтр согласится поставить свою подпись рядом с его, Лефевра, если только, короткая пауза, он не пожелает поставить одну свою подпись. Разумеется, нет, Александр не так уж много сделал для этой дрянной комедии и по-королевски оставляет всю славу тому, с кем он только сотрудничал в обмен на половину авторских прав. Возвращается Альфред с продолжением «Фернанды». Александр пробегает текст глазами, на мгновение погружается в другой мир. Это похоже на твои сны, каждый из них автономен, и за ночь можно насмотреть огромное количество. То же и с книгами, написанными Александром не то чтобы одновременно, но прыжками из одной в другую в течение дня. По четверть часа на страницу, он перекраивает текст Оже, добавляет новые эпизоды, вставляет диалоги, режиссирует, то есть вдыхает жизнь.

Близится вечер. Виктор стучит в дверь, ему очень жаль, но пришел господин Маке. Добро пожаловать. Александру все ближе становится этот человек, которого он описал[41] как «моего друга и сотрудника <…>, являющегося после меня, возможно, самым работящим человеком в мире, который редко где бывает, мало на себя обращает внимания, мало говорит: в одно и то же время это ум строгий и живой, коему изучение древних языков прибавляет учености, не убавляя оригинальности. Воля для него превыше всего, и все инстинктивные движения его личности, проявившись в первый момент, немедленно вслед за тем, как бы устыдившись того, что почитает он слабостью, недостойной мужчины, возвращаются в темницу его сердца <…>. Подобный стоицизм придает ему нравственную и физическую твердость, которая вместе с чрезмерной заботой о честности суть два недостатка, мне в нем известные». Сегодня Маке принес ему черновик первых глав «Людовика XIV и его века», этой гигантской компиляции из мемуарных источников эпохи, которая будет осуществлена лишь через два года. Перебирая бумаги, Александр наталкивается на историю любви Анны Австрийской и герцога Букингэмского. Сверхбыстрое, как только Александр умеет, чтение знакомит его с леди Кларик, срезавшей у герцога два подвеска на подаренном ему королевой Франции бриллиантовом уборе, — вот чего не было в поддельных воспоминаниях д’Артаньяна, позаимствованных из марсельской библиотеки, и что может служить новой темой для задуманных «Мушкетеров». Ну-ка, ну-ка, свободен ли, к примеру, Маке завтра вечером, чтобы поговорить об этом, поскольку сегодня надо работать над планом к «Дочери регента»? Чопорный соавтор еще больше деревенеет, так как завтра вечером он пригласил поужинать молоденькую актрису Гортензию Жув. Но это ведь будет не слишком долго, к тому же, чтобы Маке не беспокоился, Александр сделает все, чтобы вместе со своей дамой составить им приятную компанию. Кстати, почему бы не позаботиться о даме уже сегодня? Извинившись перед Маке: он на одну минуту, Александр тотчас же отправляется в кабинет секретарей. Племянник Альфред как раз собирается уходить, и Александр его не задерживает. Положив ноги на письменный стол, Рускони отдыхает от дневных забот. Тем не менее, ноги в руки, и вперед, в квартал Нотр-Дам де Лорет, выполнять поручение Александра.

В сущности, за исключением нескольких писем, где Александр говорит о том, как идет работа, генезис «Трех мушкетеров» остается неизвестным. В предисловии насмешник Александр утверждает, что сочинение принадлежит вовсе не ему, но графу де ля Фер. Талантливый писатель, этот Атос, мемуары которого он печатает «с целью баллотироваться в Академию литературных памятников, где требуются чужие сочинения, если нам не удастся, что вполне вероятно, поступить во Французскую Академию со своими собственными сочинениями». Зато по поводу истории «Графа Монте-Кристо», которую он рассказывает в одной из своих «Бесед»[42], Александр не скрывает ничего. Начинает он с насмешки над своими клеветниками: «Некоторым людям страшно хочется узнать, как делаются мои книги, и еще больше — кто их делает.

Поверить, что это я, было бы слишком просто, чтобы эта мысль пришла им в голову.

И с наибольшей настойчивостью они, естественно, отказывают мне в отцовстве по отношению к тем сочинениям, которые пользуются наибольшим успехом.

Так, например, ограничиваясь на сей раз лишь одним именем, в Италии считают, что «Графа Монте-Кристо» написал Фиорентино. Что же мешает им полагать, что «Божественную комедию» написал я? У меня на это столько же прав». Строчки, имеющие и сегодня прямое отношение к праздным неучам, утверждающим время от времени, что Гомер, Шекспир или Александр присвоили себе чужие труды. Затем он вспоминает свою экскурсию с Наполеоном-Жозефом Бонапартом и обещание написать роман с упоминанием острова, который они объехали тогда вместе на корабле. Вернувшись в Париж, он подписывает контракт на восемь томов «Впечатлений о путешествии в Париж», но издатель дает машине задний ход, «он хотел получить нечто иное, чем историческую и археологическую прогулку по Лютеции Цезаря и Парижу Филиппа-Августа; <…> он хотел получить роман с фоном по моему усмотрению». Александр начинает обдумывать интригу. «Уже давно в книге Пёше «Разоблаченная полиция»[43] я отметил одно место — историю на двадцати страницах под названием «Брильянт и месть».

В первоначальном своем виде совершенно идиотскую; кто сомневается, может прочесть и убедиться.

Однако, правда и то, что в глубине этой раковины таилось жемчужное зерно, необработанное, неправильной формы, не имеющее никакой ценности, но ждущее своего гранильщика». И тогда он начинает «обдумывание, которое предваряет у меня всегда конкретную и законченную работу.

Вот как выглядела интрига вначале:

Некий богатый сеньор, граф Монте-Кристо, живущий в Риме, окажет услугу молодому французскому путешественнику и попросит за это показать ему Париж, когда он, в свою очередь, туда приедет.

На первый взгляд, это путешествие в Париж, а вернее, по Парижу, продиктовано было любознательностью; но в действительности — местью.

Во время прогулок по Парижу граф Монте-Кристо должен был найти своих скрывающихся врагов, по чьей милости во времена своей юности он десять лет провел в тюрьме.

Его состояние давало ему средства отомстить». Именно эту историю начинает писать Александр, о ней рассуждает он с Маке.

«— Думаю, — сказал он мне, — что вы пропускаете наиболее интересный период жизни своего героя, то есть его любовь к Каталонке, предательство Данглара и Фернана и десять лет тюрьмы с аббатом Фариа».

Александр кивает головой и приглашает Маке поужинать с ним назавтра. «Весь вечер, ночь и утро я думал над его замечанием, и оно показалось мне столь верным, что заставило меня изменить первоначальный замысел.

Поэтому, когда Маке явился на следующий день, он обнаружил, что сочинение имеет теперь три части: Марсель, Рим, Париж.

В тот же вечер мы составили план первых пяти томов; первый должен был содержать экспозицию, три следующих — пребывание в тюрьме, два последних — бегство и вознаграждение семейства Морель.

Остальное, не будучи законченным вполне, осталось в набросках.

Маке полагал, что просто оказывает мне дружескую услугу, я же настаивал, чтобы он стал моим соавтором.

Вот каким образом «Граф Монте-Кристо», начатый как впечатления о путешествии, мало-помалу превратился в роман и был осуществлен мною в соавторстве с Маке».

Объяснения Александра насчет соавторов — не более чем шутка, ведь и у Наполеона были его генералы, а в наши дни любой режиссер, большой или маленький, имеет ассистентов. Мы говорим о фильмах Эйзенштейна, Хьюстона или Бергмана, потому что в каждом их творении видим руку мастера, его мир, его эстетику. И большинству публики совершенно неважно, чью именно работу он использовал, каких сценаристов, авторов диалогов, композиторов, техников и машинистов. Разумеется, имена наполеоновских генералов написаны на Триумфальной арке, как в титрах фильма содержатся имена всех его создателей. Таким образом, справедливо было назвать и Маке, и других поставщиков Александра, но не равных с ним, как требуют того некоторые диссертанты для Эркмана-Шатриана, например. Мотивы умолчания здесь чисто коммерческие. Вот объективное свидетельство акулы пера Жирардена: «Фельетон за подписью Александра Дюма оценивается в три франка за строчку; за подписями Дюма и Маке он стоит тридцать су»[44]. Довод, сохраняющий и ныне свою убедительность для многочисленных издателей во всем мире, издававших или издающих «Трех мушкетеров» и «Графа Монте-Кристо».

Маке был хорошим и неутомимым сценаристом, работавшим либо на основе собственных идей, подкрепленных документами, либо разрабатывавшим идеи своего хозяина. Маленькое замечание: Александра часто и щедро обвиняют в некоторых исторических анахронизмах, забывая, что из них двоих преподавателем истории был Маке. Александр же насилует Историю с легкостью гениального режиссера, и разве так уж важно, что он сталкивает в одном дне события, происходившие с интервалом в несколько лет: с того момента, как объявлен «роман», а не «учебник», творец на все имеет право.

Сам Александр лучше всего описал свой альянс с Маке, рассказывая о сотрудничестве, объединявшем Рафаэля и его ученика Жюля Ромена[45]. «В те времена искусство не замыкалось в границах, в которых его предпочитают держать в наши дни; называясь Рафаэлем или Микеланджело, Тицианом или Бартоломео, можно было себе позволить иметь рядом с собой, ничего при этом не теряя в личной оригинальности, другого художника, который понимал ваши мысли и мог их воплотить». Будучи прежде всего представителем литературного возрождения в XIX веке, Александр был в состоянии оценить подобный способ работы: «То есть, после того как великий художник давал рисунок к будущей работе, рисунок, заключавший в себе и мощь его, и поэзию, ученику оставалось лишь следовать проложенной дорогой и служить исполнению назначенного, как рабочий служит архитектору. Всем очарованием колорита и тона, которые придавал Жюль всему, что делал, он все же обязан Рафаэлю, и, когда творение было завершено, кисти мастера оставалось лишь слегка пройтись по сделанному учеником, дабы дополнить основную мысль». Плюс ко всему Маке удивительным образом напоминал Жюля Ромена, чья «манера одеваться свидетельствовала об элегантности; скромный, приветливый, предупредительный, он жил всегда достойно», но тускло. «Когда описываешь жизнь Жюля Ромена, это почти перечень картин, которые он сделал; существование его настолько банально, работа настолько однообразна, что невозможно зацепиться ни за какую особенность ни в нем самом, ни в том, что его окружало». Все это — портрет Маке. Написанный в 1845 году, в момент самого активного их сотрудничества. Между тем в той же статье предсказано и будущее Маке после разрыва их отношений. «Жюль Ромен был достаточно талантлив, чтобы служить Рафаэлю, но недостаточно гениален, чтобы его заменить». И неизбежное заключение: «Всё, что Жюль сделал в одиночку, дышит скукой». Жюль — это было и второе имя Маке; после разрыва он много чего написал один или в соавторстве, кто из нас прочел хоть один его роман?

Техника романа-фельетона напоминает технику новеллы в той мере, в какой на небольшой дистанции надо поймать читателя в свои сети, не давать ему опомниться и выпустить на ложную концовку, что как раз и характерно для финала новеллы. Тогда дорогие читатели оживляются и пытаются вообразить возможное или возможные продолжения в ожидании следующего номера, за которым они бросаются, дабы проверить, учел ли автор их гипотезы. Кстати, мы уже видели на примере «Воспоминаний Антони» и «Впечатлений о путешествии», до какой степени мастером был в этом жанре Александр. Именно это в соединении с драматическим чутьем и мастерством во владении диалогом, даже если он иногда и гонит строки, частично и объясняет полный успех его саг. Но прежде всего он открещивается от классического романа а ля Вальтер Скотт, на которого он написал веселую сатиру в «Истории моих животных»[46]: «У Вальтера Скотта был свой способ привлекать интерес к персонажам; и хотя был сей способ, за редким исключением, всегда одним и тем же, а казался с первого взгляда новаторским, он срабатывал не хуже.

Способ заключается в том, чтобы быть скучным, смертельно скучным, часто на протяжении половины книги, а иногда и целой.

Но в этой книге он расставляет своих персонажей; в этой книге он делает такое тщательное описание их внешности, морали, привычек; мы так хорошо теперь знаем, как они одеваются, как ходят, говорят, что, когда в начале второго тома один из этих персонажей попадает в какую-нибудь опасность, мы восклицаем:

— Эге! Это тот самый бедолага в платье цвета зеленого яблока, который хромает, когда ходит, сюсюкает, когда говорит; как же он выберется оттуда?

И вы страшно удивлены, что, проскучав полкниги, иногда даже целую книгу с половиной, так вот, вы страшно удивлены, что вам так интересен этот бедняга, который сюсюкает, когда говорит, хромает, когда ходит, и носит платье цвета зеленого яблока». Итак, в отличие от Вальтера Скотта, а также можно добавить сюда Бальзака и Гюго, Александр, приближающийся здесь к Стендалю, запускает в дело современную концепцию романа: «Я ли владею моим приемом или прием владеет мной, но он таков, как есть: начинать с интереса, а не со скуки; начинать с действия, а не подготовки к нему; говорить о персонажах, после того как они появились, вместо того, чтобы они появлялись после того, как о них поговорят».

Славный год 1844-й. С марта по июль «Три Мушкетера» печатаются в «le Siecle» с успехом еще более оглушительным, чем «Робинзон Крузо» сто лет до того. Одновременно «le Commerce» публикует другой исторический роман в соавторстве с Маке «Дочь регента», к которой настоящий биограф питает особую нежность, так как именно с этой книги «родившийся во Франции польский еврей», по выражению Пьера Гольдмана, прячась с матерью во время войны в Верхней Соне, впервые приобщился к творчеству того, кто вот уже пятьдесят лет чарует его. В августе эстафету принимает «Граф Монте-Кристо» в «Journal des Debats». К концу года «la Presse» запускает «Королеву Марго», лучший из исторических романов, наряду с «Госпожой де Монсоро», которая расцветет в следующем году в «Constitutionnel», какое счастье, что во Франции в то время было столько газет! Сверх того, Александр передает Гетцелю два фантастических романа для юношества, но не только, так как они войдут в цикл «Сказок для больших и маленьких детей». И это еще не всё в списке 1844 года: кроме нескольких новелл, Александр пишет один — это с ним бывает — два современных романа. Тема «Братьев-корсиканцев» в «la Democratie pacifique» — телепатические связи, объединяющие двух братьев, увлекательная история, написанная мастерской рукой, в которой рассказчик Александр с начала до конца присутствует лишь немым свидетелем даже во время двух дуэлей со смертельным исходом. Не менее интересен и «Габриэл Ламбер», вышедший в «la Chronique». Здесь Александр появляется самолично в момент своего посещения тулонской каторги девять лет назад. Мы помним, что директор дал ему тогда лодку с двенадцатью гребцами-каторжниками. Так вот, историю одного из них и рассказывает книга, не имеющая никакого отношения к воображению самого Александра, ибо он просто переписывает доверенную ему рукопись — какая кость для его хулителей! Габриэл Ламбер осужден на смерть за подделку бумаг. Его врач собирается ходатайствовать о его помиловании перед королем-грушей, для которого «каждая ночь, предшествующая казни, <…> ночь глубокого анализа и торжественных размышлений»[47]. Он подробно изучает дело осужденного, и, если возникает хоть малейшее сомнение относительно виновности, милует. Образцовый король-груша: «Если бы предшественники мои делали то же, что и я, доктор, то, возможно, когда настал бы их черед предстать перед Богом, чуть меньше было бы угрызений совести у них самих и чуть больше сожалений у других по поводу их смерти». Такое высокое понимание королевского ремесла заставляет доброго доктора развесить уши: «Я дал королю говорить и разглядывал, признаюсь, с глубоким уважением, этого всемогущего человека, который, в то время как в двадцати шагах от него смеялись и шутили, удалился в одиночестве и теперь, серьезный, склонил чело над долгим и утомительным судопроизводством, чтобы найти истину». Красиво! Величественно! Но так или иначе доктор напрасно старался, король-груша уже до его прихода принял решение, Габриэл Ламбер помилован, сослан на каторгу и там повесится. Менее чем через два года после «грубого королевского окрика» во время похорон Фердинанда, республиканец Александр, который умеет прощать обиды, оказал глубокое почтение, которого, кстати, никто от него не требовал, королю-груше, чья власть становится все более самодержавной. Слава Богу, что ему самому какое-то время не нужно было ни о чем просить в высоких инстанциях.

Параллельно упорядочивается разрыв с Идой, что особого интереса не представляет. С весны они не живут вместе. Чтобы спокойно работать вне парижской суеты, он снимает большую виллу, особнячок Генриха IV в Сен-Жермен-ан-Лэй, подумать только, городе, где похоронен его дедушка-маркизик. В связи с этим не построить ли неподалеку замок своей мечты, деньги потом потекут рекой и возместят расходы. И он начинает покупать земли, примерно три гектара[48] в местечке Монферран в Порт-Марли. Свой проект он излагает архитектору Ипполиту Дюрану, тот растерян:

— Но, господин Дюма, почвы здесь глинистые, на чем же будет стоять наш замок?

— Вы дороетесь до туфа или построите в подземелье две аркады.

— Это будет стоить несколько сотен тысяч франков.

— Да, я думаю.

Не меньшую щедрость проявляет он и в отношении полюбовных условий развода. По нотариальному контракту[49], он обязуется выплачивать Иде годовую ренту в двенадцать тысяч франков, за три тысячи франков он выкупает у нее свою личную мебель, она же обязуется заниматься воспитанием его дочери. Итак, увозя с собой новую Мари Дюма, но уже не «du mas», как ее прабабушка-рабыня, Ида окончательно уезжает к Виллафранка. В дальнейшем ее отношения с Александром обострятся. Он платит ей нерегулярно, и она прибегнет к правосудию. В 1847 году он забирает у нее дочь, а в следующем году должен по решению суда выплатить ей сто двадцать тысяч в возмещение несуществовавшего приданого — плата за превращение священного акта бракосочетания в зрелищную комедию. И предел всему то, что он обязан заплатить эту сумму. Когда в 1849 году Ида умрет от рака в возрасте сорока восьми лет, он напишет в письме к Альфонсу Карру, от которого узнает эту новость: «Год назад мадам Дюма приезжала в Париж и заставила меня заплатить за свое приданое 120 000 франков. У меня на руках ее расписка». Надгробная речь, в которой Виллафранка говорит о ней с неомраченной восторженностью и с болью: «Умирая, эта женщина, перед Богом клянусь, унесла с собой половину моей души». Могла ли Ида желать большего от своего очаровательного принца?

Освободившись от этой женщины, Александр надеется, что станет жить не как отец живет с сыном, но как зрелый мужчина со своим молодым другом, которому он намерен передать собственную потребность в творчестве, роскоши и в многочисленных любовных связях, что не исключает и милой двусмысленности: «Милый друг, ты прекрасно знаешь, что, будь ты гермафродитом и получи ты от Господа вместе с гермафродитизмом кулинарный талант, я не желал бы для себя лучшей любовницы. Но, к несчастью, Господь обошелся с тобой иначе»[50]. Соединение сексуальных наклонностей с качествами безупречного слуги, оказывается, стало быть, необходимым. Отсюда ангажемент для новой актрисы в александринском театре. Об этой Селесте Скриванек мало что известно, кроме того, что она сама написала в письме к младшему дюма[51]: «Батюшка ваш заставляет меня подолгу работать: я пишу под его диктовку; я счастлива и горда служить секретарем ему, человеку, столь разностороннему». Вот, кто выгодно сменил Рускони и Альфреда Летелье вместе взятых и кто оказался еще и прекрасной хозяйкой: «Я как раз подрубаю ваши платки; как только портной закончит ваши панталоны, всё вместе вам будет немедленно отослано». Александр с сыном намерен в конце октября съездить на неделю в Бельгию. Ей удается поехать вместе с ними: «Я поеду путешествовать вместе с вами в мужском обличии; портной только что снял с меня мерку», Александр постоянен в своих вкусах к травести на шекспировский манер. И хотя она и подписывается в письмах «ваша любящая мамочка», младший Дюма все равно объявит ее «ужасной женщиной»[52]. Подобный же приговор выносит ей и Жюль Жанен: «Ужасная девица, наполовину пруссачка, наполовину голландка, говорящая на каком-то тарабарском наречии». И, наконец, для Мари Дюма Селеста Скриванек останется только «женщиной дурного поведения». Но хотя бы это было и так, даже прихоти писателя служат мотором в его творчестве.

Состояние благодати сохраняется в 1845 году. Продолжение «Графа Монте-Кристо» и «Королевы Марго», публикация «Войны женщин», завершение романа «Двадцать лет спустя», которому многие отдают предпочтение (возможно ли это!) перед «Тремя мушкетерами» в серьезности размышлений по поводу крушения энтузиазма, неожиданные повороты интриги в «Шевалье де Мэзон Руж», пламенеющая «Гопожа де Монсоро», действие которой хронологически примыкает к «Королеве Марго» и происходит в том времени, которому Александр отдает предпочтение, начиная с «Генриха III и его двора», с его двуполыми персонажами, единством дикой жестокости и безумной любви, мужественной храбрости и почти женской элегантности, и со странной парой, которую образуют Генрих III и его шут Шико. Александр как раз в процессе реального воплощения своей мечты: строительства замка и создания бессмертного и столь долго вынашиваемого творения: «Кстати, папочка, [пишет он Беранже] вся моя грядущая жизнь состоит из клеточек, уже заполненных будущими работами, существующими в эскизах. Ежели Господь подарит мне еще пять лет жизни, я завершу Историю Франции с Людовика Святого до наших дней. А если подарит десять, то я объединю Цезаря и Людовика Святого»[53].

Это письмо от 15 декабря 1845 года — ответ Беранже на его просьбу принять некоего молодого человека «из числа тех рудокопов, коих использовал он для извлечения руды, из которой получал потом большие и тяжелые золотые слитки». Александр отказывает под предлогом, который прежде вызвал бы возмущение: «Молодым людям свойственно начинать карьеру в свете со старой женщиной на руках, а в литературе — со старой идеей в голове. Только с опытом в голову начинают приходить новые идеи». Аргументация эта влечет за собой самую изощренную казуистику. Соглашаясь с тем, что «встретил своего Жюля Ромена», он открещивается от того, что «заставляет работать молодых людей»: «Мой единственный рудокоп — моя левая рука, которая держит открытую книгу, в то время как правая работает по двенадцать часов в сутки. Мой рудокоп — это моя воля совершить то, чего ни один человек до меня не совершал. Мой рудокоп — гордыня или тщеславие, как вам будет угодно, сделать в одиночку столько же, сколько мои собратья-романисты сделали все вместе — и сделать лучше». И в общем все, что здесь сказано, правда. Единственный, кто помогает ему тогда с романами, это Жюль Ромен, то бишь Маке. И есть еще Адриан Паскаль, продолжающий трудиться над историей французской армии, заказанной Фердинандом, в которой он дошел до «24-го полка линейной кавалерии», но здесь ли искать «увесистые золотые слитки» литературы? Что до трех пьес, вышедших в 1845 году и написанных в сотрудничестве с Лёвеном и Брунсвиком, сорокалетними, как и Александр, то их никак нельзя назвать молодыми людьми.

Этот отказ принять протеже Беранже имеет место год спустя после подобного же отказа другому молодому человеку тридцати двух лет по имени Жан-Батист Жако, или Эжен де Мирекур, также предлагавшему ему свои услуги[54]. Мирекур обратился тогда в Общество литераторов с протестом против постыдных меркантильных способов, не оставляющих места в газетах «молодым талантам», к которым он, очевидно, причислял и себя. Жалоба его встретила благоприятный отклик в Комитете Общества, возглавляемом тогда Вьенне, одним из поборников классики, запретивших в 1834 году «Антони». Конечно, сотрудники были и у Гюго, и у Жорж Санд, и у Сент-Бёва, конечно, и Стендаль пользовался существовавшими до него книгами и рукописями, а Мюссе написал «Лоренцаччо» на основании исторических сцен, подаренных ему Санд, точно так же она подарила и Бальзаку сюжет «Беатрисы», а Бальзак воспользовался сюжетом Сент-Бёва для написания «Лилии в долине», но именно Александр, описавший всевластие денег в «Графе Монте-Кристо» и сам гребущий их лопатой, вызывает жгучую зависть и ненависть. Он — повсюду, его повсюду читают и хотят читать. Вне всяких сомнений, Мирекур получил сведения о сотрудниках Дюма в числе других и у Вьенне. Возможно, что он и разговаривал с некоторыми из них, а чтобы узнать, каким образом распределяются авторские права, ему достаточно было ознакомиться со списками Общества авторов и драматических сочинителей. Но так или иначе его небольшой труд «Фабрика романов: Фирма Александр Дюма и компания» содержит достаточно сведений о соучастниках в творчестве Дюма. Ему остается только сделать вывод, что эти-то сотрудники и есть истинные авторы, чтобы затем целые поколения беспомощных бумагомарателей, прогорклых критиков, бесплодных ученых заявляли, не брезгуя помощью расистских доводов, что Александр лишь подписывал оригинальные творения своих «негров».

В феврале 1845 года нищета рабочих достигает предела. Из-за невозможности соорганизоваться в профсоюзы растет число тайных обществ. Стачки вспыхивают все чаще и, несмотря на жесточайшие репрессии, летом достигают небывалого размаха. Двое безвестных политических беженцев из Германии, друзья Гейне, Карл Маркс и Фридрих Энгельс только успели закончить «Святое семейство», еще одна история про сотрудничество, как Маркс, по требованию Пруссии, был изгнан Гизо из Франции. Памфлет Мирекура вызывает все больше шума. Александр предпринимает контратаку в двух направлениях: через суд, который арестовывает брошюру и назначает Мирекуру пятнадцатидневное заключение с публикацией решений суда в газетах. И через Общество литераторов: «Возможно ли усмотреть правонарушение в соединении двух человек для совместного творчества, основанном на личной договоренности, которая устраивала и устраивает обоих компаньонов? И следующий вопрос: принесло ли данное сотрудничество вред кому-нибудь или чему-нибудь?» Он прилагает список своих совместных работ с Маке общим объемом в сорок два тома. Тогда эти тома были меньше, чем в настоящее время. Так, «Три мушкетера» состояли из восьми книжек, но тем не менее! «Далее, повредило ли данное сотрудничество моим собратьям? Нет, ибо они находились в том же положении, что и я, и могли либо каждый в отдельности, либо все вместе противопоставить свои произведения моим, чего никто из них не потрудился сделать. Вредит ли это моим собратьям ныне? Должен ли я придавать этому большее значение, чем придают мои коллеги в другой области литературы — в драматургии, где никогда не возбранялось соавторство ни объявленное, ни скрытое? Сначала посчитаем, сколько сделал каждый из нас за два года в отдельности; подсчет покажет, что, какой бы продуктивной ни была наша совместная деятельность, каждому она оставляла еще время для индивидуальной». Маке в одиночку написал пятнадцать томов, Александр — тридцать четыре, то есть его продуктивность в два раза выше, чем у Маке. «Вот вам отчет в том, что могут наработать два человека, которые, неважно вместе или порознь, но приучили себя трудиться двенадцать-четырнадцать часов в сутки».

В своем письме Маке горячо выступает свидетелем защиты: «Дорогой друг, наше сотрудничество всегда обходилось без цифр и контрактов. Доброй дружбы, честного слова нам было достаточно, так что мы, написав полмиллиона строк о делах других, никогда и не подумали хоть слово написать о наших собственных. Лишь однажды вы нарушили это молчание, для того чтобы смыть низкую и нелепую клевету, для того чтобы оказать мне величайшую честь, на какую я когда-либо мог надеяться, для того чтобы заявить, будто я написал вместе с вами некоторые сочинения; это слишком сильно сказано; вы вольны делать из меня знаменитость, но я не должен получать плату дважды. Разве вы не вознаградили меня уже книгами, которые мы сделали вместе?

У меня нет от вас контракта, но нет и моей расписки у вас; представьте себе, дорогой друг, что я умираю, мой алчный наследник является с вашей декларацией в руках и требует с вас то же самое, что вы давали мне. Чернил ему, чернил, которыми вы заставляли меня пачкать бумагу!

Я заявляю, что с сего дня отказываюсь от всех авторских прав на издание и переиздание следующих сочинений, которые мы писали вместе, а именно: «Шевалье д’Арманталь», «Сильвандир», «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя», продолжение «Мушкетеров», «Граф Монте-Кристо», «Война женщин», «Королева Марго», «Шевалье де Мэзон Руж», поскольку полностью и самым щедрым образом уже вознагражден вами, согласно нашей устной договоренности.

Сохраните, если можно, это письмо, дорогой друг, чтобы показать алчному наследнику, и скажите ему, что при жизни я был счастлив и горд быть сотрудником и другом самого блестящего из французских романистов. Чего и ему желаю».

Комитет Общества литераторов вынужден вынести Мирекуру порицание за клевету в отношении Александра, касающуюся «его происхождения, его личности, характера и частной жизни».

Мирекур возобновит свою попытку в 1856 году в «les Contemporains», значительно смягчив, однако, свои расистские обвинения. Александр даже не обратит на это никакого внимания. Зато другие писатели, затронутые им, обратятся в суд. И в следующем году Мирекур будет выставлен в самом смешном и нелепом виде. Очень молодой автор Анри Рошфор в статье «Фирма Эжен Мирекур и компания глазами бывшего компаньона» расскажет, как Мирекур, получив заказ на исторический роман, предложил некоему эрудиту Уильяму Дакету написать этот роман, и как упомянутый эрудит, заваленный работой, передоверил младенца ему, Рошфору, вместе с сотней франков зарплаты за постыдную эксплуатацию «негра». Мирекур после этого никогда уже не оправится и примет обет молчания… сделавшись траппистом (монашеский орден с очень строгими правилами. — Примеч. пер.). Однако, уже и в 1845 году самое большое удовлетворение своего самолюбия Александр получит не от суда, не от Общества литераторов, а от статьи Дельфины Жирарден в «la Presse», где она объясняет, почему он и Бальзак не состоят во Французской Академии: «Господа де Бальзак и Александр Дюма пишут по пятнадцать-восемнадцать томов в год, простить им это невозможно.

— Но ведь романы превосходные.

— Это не оправдание, их слишком много.

— Но у них огромный успех.

— Это усугубляет вину: пусть напишут один, маленький, посредственный, который никто и читать не будет, тогда посмотрим. Слишком тяжелый багаж — препятствие для Академии, там ведь такие же правила, как в саду Тюильри: господ со слишком большими пакетами не пропускают», то есть Бальзак и Александр выступают некими литературными террористами.

В марте 1845-го младший Дюма — все еще послушный ученик Александра, у него две параллельные любовные связи — с Мари Дюплесси, чахоточной куртизанкой, обожающей камелии, и с Анаис Льевен, актрисой театра Водевиль[55] и весьма бестактной особой. Она приглашает к себе на ужин вместе с Александром и его сыном управляющего из «la Presse» Дюжарье и редактора «Globe» Бовалона. Огромный успех «Королевы Марго», напечатанной в первой газете, вызвал падение спроса на вторую, и, следовательно, сведение лицом к лицу двух ответственных лиц из этих газет провоцировало дуэльную ситуацию. И в самом деле, дуэль состоялась 11 марта, и Бовалон убивает Дюжарье. Но встреча эта не имела законного развития, как, например, дуэль Жирардена и Карреля. Бовалон нарушил кодекс чести, предусматривающий предварительную проверку пистолетов. Он обвинен, таким образом, в убийстве, оправдан, но в следующем году Кассационный суд пересылает его дело в Руан, где суд присяжных осуждает его на восемь лет заключения. 28 марта 1846 года Александр в сопровождении Аталы Бошен, еще одной актрисы, Селесты Скриванек, совершенно бесполезной в данной ситуации, и младшего Дюма в паре с Анаис Льевен приезжают в закрытой коляске в суд. Толпа узнаёт Александра, аплодирует ему, он тепло ее приветствует. Поскольку как раз в данный момент в «la Presse» печатается его роман «Жозеф Бальзамо», его считают свидетелем обвинения.

«— Профессия? — спрашивает председатель суда.

— Я бы сказал драматург, если бы не находился на родине Корнеля.

— О, есть разный уровень, — возражает председатель».

Бедняга почувствовал этот уровень на своей шкуре, как только Александр взял процесс в свои руки. Он прерывает свидетелей, рассказывает анекдоты, читает лекцию об искусстве дуэли. Как, господину председателю неизвестен «Кодекс чести»? Но его можно найти в любой книжной лавке, публика развлекается. Александр замолкает только при заслушивании восхитительной Лолы Монтес, в глубоком трауре, который как нельзя лучше соответствует ее красоте брюнетки, она была любовницей несчастного Дюжарье, вскоре она станет любовницей Листа, прежде чем получить от Людовика Баварского титул графини де Ландсфельд. Состояла ли она в связи с Александром? Нет никаких оснований это утверждать, но трудно себе представить, чтобы Александр устоял перед чарами той, кто так настойчиво приглашал его к Баварскому двору.

Красноречие Александра шокировало солидную руанскую буржуазию, ибо она уже успела поживиться сведениями из газет, старых добрых друзей Александра. «В продолжение всего процесса в Руане они занимались совместной стряпней, отец и сын Дюма и их бабы». Это фраза из письма Нестора Рокплана брату Камиллу, того самого Нестора Рокплана, в комнате которого Александр читал «Генриха III и его двор» группе молодых и восторженных журналистов. Как грустно превратиться в хранителя нравственности, когда еще три года назад ты был главным поставщиком пикантных историй для «Проституток, лореток и куртизанок».

Более незаметным, даже и повод к нему неизвестен, оказался визит Александра к Наполеону Малому в форт Гам весной 1845 года[56]. Он приедет туда еще раз, но дата не установлена. Нам также неизвестно и содержание его бесед с будущим императором, но нетрудно их восстановить. Известно, что Наполеон Малый бежал 25 мая 1846 года, переодевшись в костюм каменщика Бадинге, отсюда и прозвище его масон. Но обычно умалчивают о том, какое участие принял в организации этого побега Александр. Наполеона содержат с комфортом, включая отличную библиотеку, он читает, даже пишет гениальные вещи, из которых «История артиллерии» имеет достаточно точек соприкосновения с тем, что делает Александр, с разницей лишь в роде войск. И однако, в тридцать семь лет за решеткой, без женщин, это слишком тяжело. Александр сочувствует, расспрашивает о вариантах побега. У Наполеона Малого нет ничего конкретного на этот счет, и Александр рекомендует ему вырыть подкоп в соседнюю камеру, где доживает свои дни какой-нибудь умирающий, и покинуть тюрьму под видом мертвеца. Наполеон воодушевляется, рассыпается в благодарностях. Александр откланивается, во время второго своего визита он находит Наполеона подавленным: все заключенные пребывают в добром здравии. Кроме того, во время еды за ним теперь приглядывает офицер, чтобы он не смог сделать оружие из обеденного прибора. Александру не остается ничего другого, кроме как подкупить работавшего на ремонте форта каменщика Бадинге, а потом сговориться с трактирщиком о посылке огромного паштета Малому Наполеону. Вы уже, разумеется, догадались, дорогие читатели, что было дальше. В паштете было спрятано два кинжала, веревочная лестница и кляп под названием «терпкая груша». Наполеон легко обезвредит караульного офицера, наспех соберет свои бумаги, содержащие последние его гениальные размышления, спустится во двор и натянет на себя одежду Бадинге, оставленную для него под лесами. Он надвинет фуражку до бровей и выйдет через главные ворота. Часовой и головы не повернет в сторону жалкого рабочего, уносящего с собой документ, призванный изменить судьбу пролетариата, как только Наполеон Малый окажется у власти: речь идет об «Изживании пауперизма», опубликованном в 1846 году.

Гораздо легче поддается контролю тот факт, что из первого своего пребывания в Гаме Александр вывез двух лошадей и собаку, знаменитого и неукротимого Причарда, одного из главных героев «Истории моих животных». Дело в том, что на вилле Медичи в Сен-Жермен-ан-Лэ, куда он переехал весной 1845 года, чтобы вблизи наблюдать за строительством своего замка, он уже содержит целый зверинец: собаки, кошки, обезьяны, павлины, попугаи, фазаны и другая домашняя птица. Плюс тьма друзей или претендующих на это звание, паразитов, актрис и дам полусвета. Поскольку в Париже он теперь бывает реже, обитатели Парижа чаще всего приезжают к нему сами на поезде. Уже забыта страшная катастрофа поезда Париж-Версаль в 1842 году, в которой погиб, в частности, мореплаватель Дюмон д’Урвиль, железная дорога снова входит в моду. И пусть карлик Тьер выражает свое беспокойство по этому поводу, пусть ностальгический Виньи скорбит о нововведении, слишком много интересов затронуто. Государство обеспечивает инфрастуктуру, участки и вокзалы. Частные компании разрабатывают концессии и размещают свои акции среди населения. Александр накупил акций на пятьдесят тысяч франков, как и Бальзак, он умеет вести дела.

Но меньше всего этим летом 1845 года увлечен он финансовыми спекуляциями. Чтобы дать жизнь тысячам персонажей, он должен всегда иметь под рукой толпу людей, из которых он, как вампир, высасывает их имена или лица, и полный покой в течение двенадцати часов в сутки. Вот почему он полностью отдает в распоряжение гостей «дом от погреба до чердака, конюшню с четырьмя лошадьми, каретный сарай с тремя экипажами, сад с курятником, обезьянним дворцом, вольером, оранжереей, играми и забавами, а также цветами.

Для себя я оставил только небольшой домик с цветными стеклами, за стеной которого приспособил стол и который летом служил мне рабочим кабинетом»[57]. Здесь продолжает он работу над «Графом Монте-Кристо», «Шевалье де Мэзон-Руж», «Госпожой де Монсоро» и готовится начать «Бастарда из Молеона». Вместе с Маке переделывает «Двадцать лет спустя», только что вышедшие в «le Siecle», в драму под названием «Мушкетеры». И в связи с этой пьесой у него возникает новый гигантский проект. Огромная известность заставила его осознать свою воспитательную миссию: «Нести в народную среду литературу, которая могла бы послужить ее образованию и воспитанию нравственности»[58]. Для достижения этой цели одной только прессы становится недостаточно, в дополнение к ней нужен большой театр в Париже, отправная точка для гастролей в провинции, дабы «сделать из него необъятную книгу, в которой каждый вечер народ мог бы знакомиться с одной из страниц нашей истории»[59].

Фердинанд передал в его распоряжение театр Ренессанс, но то был старый зал, хозяином которого он в полной мере не был, кое-что значила там воля Гюго, а директор театра Антенор Жоли вел себя слишком уж независимо, вплоть до того, что отверг «Лео Буркхарта», пьесу, написанную вместе с Нервалем, короче говоря, дело это так и тянется вот уже три года. Теперь Александр хотел новый театр, где бы он был единственным хозяином. Добиться привилегии не такое простое дело. В принципе это зависит от Дюшателя, министра внутренних дел. Но в действительности столь важное решение в компетенции лишь короля-груши, сыновья которого озабочены продолжающимся укреплением его самодержавной власти. «Министров больше не существует; их роль ничтожна. Всё во власти короля. Всё зависит от короля, который попирает наши конституционные институты»[60],— пишет, например, принц Жуанвиль герцогу Немурскому. Александр сохранил прекрасные отношения с доктором Паскье, бывшим хирургом Фердинанда. От него он узнает, что король-груша оценил симпатичные образы своего предка Филиппа Орлеанского в «Шевалье д’Армантале» и «Дочери регента» и в еще большей степени свое собственное воплощение в справедливом, добродетельном и неподкупном высшем судие в «Габриэле Ламбере». Достаточно ли этого, чтобы забыть об отставке библиотекаря, о его браваде в упраздненной артиллерийской форме во время празднования нового, 1831 года и о скверном влиянии на Фердинанда? Хитрый ученик браконьера Аннике продолжает размышлять. Конечно, в своих газетных репортажах он никогда не забывал упоминать всех имеющихся принцев, а опять-таки через Паскье ему известно, что пятый из сыновей короля-груши, герцог Монпансье, двадцати одного года, взглядов либеральных и питающий отвращение к самому виду крови, — большой поклонник его книг, в особенности «Мушкетеров». Вот и случай познакомиться, и Александр посылает Монпансье билеты на премьеру пьесы 27 октября в Амбигю-Комик.

Монпансье сидит в ложе вместе с Паскье. Александр находит себе место, так чтобы не видеть ничего, кроме этого очаровательного молодого человека. «Я находился, стало быть, в ложе как раз напротив Его Высочества, с которым никогда не имел чести разговаривать, и забавлялся тем, вещь вполне дозволенная автору, с этим нельзя не согласиться, что следил, как на этом юном королевском лице, еще не закрытом для непосредственных впечатлений, свойственных юности, отражались различные, хорошие и плохие эмоции, которые то вызывали улыбку на его губах, то омрачали печалью его лоб». И вдруг произошло, Монпансье вскочил, побледнел, в ужасе отступил назад: «Актер, который играл роль Атоса, вместо капли крови, которая должна была в момент, когда падет голова Карла I, просочиться через доски эшафота и оставить кровавую звездочку на его челе, оставил кровавое пятно, покрывающее чуть ли не половину его лица. И при виде этого принц и сделал это невольное движение отвращения». Александр, очевидно, не предусматривал этой связи в усечении королевской головы с казнью не Людовика XVI, нет, но Филиппа Эгалите, деда Монпансье. Точно так же, если во время генеральной репетиции грим актера показался ему совершенно безобидным, так только потому, что он забыл что Монпансье не выносит вида крови. Во что бы то ни стало надо было исправить эту накладку. «Я выскочил из своей ложи; я побежал к нему. Я попросил вызвать доктора Паскье, который находился с ним. Он вышел. «Паскье, — сказал я ему, — сообщите принцу от моего имени, что завтра сцена с эшафотом будет выброшена».

Проявив столь деликатное внимание, Александр в свою ложу не вернулся, а поспешил за кулисы. Там он нашел Маке, еще более чопорного, чем обычно; да, пьеса, как и книга, вызывает триумф, публика редко проявляет такой энтузиазм, в антракте присутствующая в зале мать Маке заявила, что она в полном восторге, но тон анонимного соавтора мрачен. Расчетливость Александра уступает место благородству. Когда занавес падает, он шепотом что-то говорит Меленгу — д’Артаньяну. Вернувшись к Маке, просит его следить за выражением лица его матери в момент объявления авторов. Вызовы нескончаемы, Меленг выходит на авансцену и провозглашает, что авторы этой драмы — господа Дюма и Маке. Мать и сын рыдают от радости. Александр низко кланяется в направлении ложи Монпансье, который кивает и улыбается, он оценил поступок. «Он захотел со мною познакомиться. Доктор Паскье был нашим посредником. Через неделю я был уже в Венсенне и, беседуя с герцогом де Монпансье, впервые на несколько минут забыл о том, что мертв герцог Орлеанский, тот принц, что был исполнен артистизма. Результатом разговора стала обещанная господином графом Дюшателем театральная привилегия на имя, которое я назову»[61]. Небольшое уточнение, на одном из поворотов фразы Александр вскользь упомянул, что, конечно же, новый театр, призванный на долгие века вперед затмить Комеди-Франсез, не может носить никакого другого имени, кроме имени Монпансье.

Король-груша ничего не имеет против создания театра, где будут идти только исторические пьесы, которым он всегда отдает предпочтение перед современными. Наблюдение за их нравственностью возьмет на себя цензура, и если Орлеанская династия не подвергается в них критике, пусть они сколько угодно бичуют гнусности Валуа или Бурбонов. Но только он против того, чтобы театр назывался именем Монпансье, чтобы не дай бог это имя не оказалось связанным с возможным крахом театра. Зато он не против, чтобы держателем привилегии стал Александр, этот славный Дюма, обзаведясь брюшком землевладельца, вскорости владельца замка, он остепенился, не вмешивается больше в политику, проявляет все больше знаков внимания и доброй воли к королевской семье и королевской особе, ничего общего с этими бывшими республиканцами из салона, человек, на которого можно положиться. И в конце 1846 года, когда он находился в путешествии за пределами Франции, Александр получает звание полковника, командира Национальной гвардии в Сен-Жермен-ан-Лэ, назначенного королем, а не избранного, как это полагалось. На самом деле, для командного состава своей «любимой гвардии» король-груша согласился на контролируемые выборы унтер-офицеров и младших офицеров, а старших офицеров назначал сам, выбирая одного кандидата из представленного списка в десять человек[62].

Свою привилегию на создание Исторического театра[63] Александр передает подставному лицу Ипполиту Остейну, который уже руководил несколькими театрами. Затем он создает коммандитное товарищество, капитал для которого предоставляет Монпансье и владелец Пассажа Жуфруа. За шестьсот тысяч франков они покупают два здания на углу бульвара и фобур дю Тампль. Теперь надо найти еще восемьсот, чтобы их снести и на их месте построить по проекту архитекторов де Дрё и Сешана пятиэтажный театр на две тысячи мест с огромной сценой, предвосхищающей сцену Шатле. У Александра уже есть представление о будущем ансамбле: «Вы видели, как снесли отель Фулон, и вскоре увидите, как с помощью ловких ножниц Клагмана возникнет из руин элегантный фасад, воплощающий в камне мою незыблемую идею. Здание опирается на античное искусство, трагедию и комедию, то есть на Эсхила и Аристофана. Оба этих архаичных гения поддерживают Шекспира, Корнеля, Мольера, Расина, Кальдерона, Гете и Шиллера, Офелия и Гамлет, Фауст и Маргарита олицетворяют в середине христианское искусство, как две кариатиды внизу олицетворяют искусство античное. И гений духа человеческого показывает пальцем на небо человеку, божественное лицо которого, лицо Овидия, создано для того, чтобы смотреть в небо.

Этот фасад объясняет все наши литературные проекты, сударыня: наш театр, который из некоторых соображений называется Историческим, более справедливо было бы назвать Театром Европейским, так как не только Франция будет царить там безраздельно, но вся Европа будет вынуждена, как некогда феодальные владетели, приезжавшие поклониться Лувру, приносить сюда свою дань. Кроме великих мастеров, которым имя Корнель, Расин и Мольер и которые погребены в их королевской гробнице на улице Ришелье, к нам будут в гости могущественные гении по имени Шекспир, Кальдерон, Гете, Шиллер! И «Гамлет», «Отелло», «Ричард III», «Врач своей чести», «Фауст», «Гёц фон Берлихинген», «Дон Карлос» и «Пикколломини» помогут нам, сопровождаемые эскортом из современных сочинений, утешиться в вынужденном отсутствии «Сида», «Андромахи» и «Мизантропа». Вот наши скрижали».

В современных авторах Александр должен числить и себя, и его программа просто ошеломляет нравственность Нестора Рокплана: «Дюма полагает, что уже пора заказывать декорации к семи пятиактным пьесам, которые он написал две недели назад, ужиная со своей любовницей… Живость, беззаботность, заблуждения, сноровка, безрассудство, бессвязность речи этого малого, его здоровье и плодовитость совершенно феноменальны».

Однако разумно ли довольствоваться единственным залом в две тысячи мест, если за тобой и впереди тебя стоит столь обширный репертуар? Разумеется, нет. Поэтому в феврале 1848-го Александр берет внаем театр в Сен-Жермен-ан-Лэ. В своих «Мемуарах» он объясняет, каким образом будет приглашать «лучших артистов из Парижа» для исполнения своих комедий или своей переработки «Гамлета» в пользу бедных. Гостиницы полны, наемные экипажи вынуждены отказывать клиентам, «а на железной дороге мне признались однажды, что, с тех пор как я живу в Сен-Жермен, их годовой доход увеличился на двадцать тысяч франков или что-то вроде того». Итак, город «возродился или вроде того; Сен-Жермен ездит по своим лесам на лошадях, Сен-Жермен ходит на спектакли, Сен-Жермен на моей террасе запускает такие фейерверки, что их видно из Парижа». Согласно одной из легенд о Дюма (сам он старательно способствует их хождению), король-груша загрустил по поводу славы Сен-Жермен, в то время как у него в Версале царила тишь; как же «гальванизировать» этот старинный город французских королей? Графу Монталиве решение кажется простым:

«— Но, сир, Дюма в качестве национального гвардейца две недели должен отслужить в тюрьме: прикажите, чтобы эти пятнадцать дней он служил в тюрьме Версаля.

Король показал г-ну Монталиве спину и целый месяц вовсе с ним не разговаривал». В 1846 году начинается экономический кризис, достигший апогея в следующем году. Спекуляции с недвижимостью и особенно с железной дорогой заморозили капиталы. Французский банк поднимает учетные ставки. Производство падает. Строительство железных дорог полностью прекращается. Безработица поражает почти третью часть рабочих, повсеместно отмечаются случаи поломки машин, в сентябре серьезные социальные волнения наблюдаются в Париже. Не лучше обстоит дело и с сельским хозяйством, в результате неблагоприятных погодных условий состояние с урожаем катастрофическое. В Нормандии, в Пуату, на Юго-Востоке банды голодных крестьян грабят богатые поместья[64]. Похоже на ситуацию 1789 года. И все же, в то время как Мишле публикует «Народ», Бальзак друг за другом «Кузину Бетту» и «Кузена Понса», в то время как Берлиоз терпит страшную неудачу с «Гибелью Фауста», Александру все улыбается в этом 1846 году.

Он заканчивает «Графа Монте-Кристо», «Шевалье де Мэзон-Руж» и «Госпожу де Монсоро», начинает печатать «Бастарда из Молеона», берется за «Жозефа Бальзамо», хронологически первого из его великих романов, связанных с Французской революцией. Он ставит тогда перед собой весьма серьезный вопрос по поводу Бальзамо-Калиостро: «Состоят ли в сговоре гипнотизер и гипнотизируемый?»[65] «Я решил проделать лично несколько опытов, не доверяя тем, что могли бы произвести передо мной иностранцы, заинтересованные вызвать доверие к гипнозу». Он не говорит, какие именно опыты он производил, но констатирует только их результат. Статистически, согласно мнению двух третей испытуемых, он «наделен большой гипнотической силой. <…> Отметим, что опыты производил я лишь с молодыми девушками и женщинами». Возникает вопрос, почему. Правда, одно исключение мужского рода все же имеется: знаменитый медиум Алексис, приезжавший играть роль влюбленного в театре Сен-Жермен. После спектакля ужин у Александра в многолюдной и галантной компании. Собравшиеся хотели бы получить подтверждение божественного дара Алексиса. Нет ничего легче, но надо только, чтобы предварительно кто-нибудь его усыпил. Александр вызывается попробовать: «Я скрестил руки, собрал всю свою волю в кулак, я смотрел на Алексиса и повторял про себя:

— Пусть он заснет.

Алексис покачнулся, как пораженный выстрелом, и упал навзничь на диван». Все испугались, Александр тоже, так как Алексиса била нервная дрожь. Во сне он умолял Александра никогда больше так не делать, не предупредив его заранее: «Вы же меня убьете». Александр вынужден убрать флюиды, которые гнетут желудок медиума, дабы он успокоился и смог рассказать собравшимся удивительные подробности своей личной жизни. Пробуждение Алексиса было легким, и вот слишком скромный вывод Александра: «Гипноз — это развлечение, но еще не наука», однако все же искусство, и доказательством служит «Жозеф Бальзамо», погрузившись в чтение которого уже совершенно невозможно избежать его гипнотического воздействия до самого конца четырех томов.

Между тем Александр вынужден прервать работу над романом в конце лета 1846 года. Ибо Франция нуждается в нем, чтобы довести до конца благородную цивилизаторскую миссию, которую она осуществляет за своими пределами. Сто тысяч солдат Бюжо в конце концов вразумили десять тысяч плохо вооруженных людей Абд эль-Кадера. В 1844 году эмир вынужден искать убежища в Марокко. Французы обстреливают Танжер и Могадор и побеждают марокканскую армию при Исли. Абд эль-Кадер возвращается в Алжир и поднимает там новое восстание, поражение которого можно предвидеть в нынешнем 1846 году. В конце концов, эмир в обмен на обещание свободы уезжает вместе с семьей в Египет. Но король-груша не сдерживает слова, и Абд эль-Кадер заключен в тюрьму во Франции. II Республика ситуацию эмира не изменит, и освободит его из тюрьмы только Наполеон Малый в 1852 году.

А пока что в 1846-м правительство пытается вербовать поселенцев. Но добровольцев не находится. Одному из сотрудников министра народного образования Сальванди приходит в голову гениальная идея: послать Александра в командировку, дабы он привез оттуда несколько томов путевых очерков и «возможно, из трех миллионов его будущих читателей пятьдесят — шестьдесят тысяч почувствуют вкус к Алжиру»[66]. Сальванди согласен, приглашает Александра с ним пообедать, оказывает ему «самый лучший прием и демонстрирует самую открытую улыбку», формулируя свои предложения следующим образом: «Первое — присутствие на бракосочетании монсеньора герцога Монпансье в Испании; второе — посещение Алжира». Александр, называвший себя «Вечным жидом литературы», соглашается при одном условии: если в его распоряжение будет передан военный корабль. Сальванди поднимает брови: Александр требует почестей, предоставляемых лишь принцам крови. Но ведь и у литературы свои принцы. Само собой разумеется, что Сальванди не может в одиночку разрешить проблему использования французского морского флота. Шумные дебаты в совете министров. Кто-то за, кто-то против. Как обычно, все решает король-груша. Не так уж и плохо, чтобы знаменитый французский писатель поведал миру о свадьбе одного из его сыновей с Марией-Луизой Бурбонской, младшей сестрой королевы Изабеллы II Испанской, и поставил свое творчество на службу его колониальной политике, пусть будет корабль, но господин Сальванди должен все же проследить, чтобы расходы на путешествие были максимально сокращены.

«Министр народного образования дал полторы тысячи франков из фонда поощрения и помощи литераторам плюс полторы тысячи из литературных командировок. Министр внутренних дел дал три тысячи франков из резерва для особых поручений. Г-н де Монпансье дал двенадцать тысяч франков. В общей сложности восемнадцать тысяч франков. Получив означенную сумму, Дюма сказал: «Отлично! На проводников хватит!» — пишет Гюго в «Увиденном», не забыв добавить, что Александр едет в качестве «историографа» бракосочетания де Монпансье. Это маленькое коварство тут же взято на вооружение газетами. Александр возмущен подобной «глупостью», он едет в Мадрид в качестве гостя, а не на службу, так же и с Алжиром, где он будет делать только то, что захочет, и в обоих случаях напишет лишь то, что сочтет нужным. Слово он сдержит.

Никто никогда не видел, чтобы Александр путешествовал в одиночестве. В состав экспедиции на этот раз входят сын, Маке и художник Луи Буланже, женщин возьмут на месте. В качестве слуги трактирщик Шеве рекомендовал ему негра, говорящего на пяти языках, в том числе и на арабском, в своей стране носящего имя О-де-Банжуен, а во Франции именующегося Полем. Александр хочет с ним встретиться и совершенно очарован его внешностью. «Ни низкого лба, ни приплюснутого носа, ни вывороченных толстых губ негров Конго или Мозамбика не было у О-де-Банжуена. Это абиссинский араб во всей элегантности форм своей расы». Шеве предупредил Александра только об одном недостатке Поля: он теряет все, что ему дают. Он «забыл меня предупредить, что Поль имеет также ясно выраженную склонность к рому», полагая, очевидно, что «я и сам это замечу». Но очень трудно сердиться за это на Поля, настолько у него «прелестное вино и восхитительный ром». Таким образом, Александр оказывается в обществе четырех человек, которых надо содержать в течение нескольких месяцев, для чего восемнадцати тысяч франков дотации явно недостаточно. В результате в доказательство своей деловой сметки он продает за сорок тысяч франков железнодорожные акции, купленные за пятьдесят: промедли он еще несколько месяцев, и потери составили бы уже не двадцать процентов, а пятьдесят.

Отъезд в начале октября. Отчет о путешествии «Из Парижа в Кадикс» представлен в форме сорока четырех писем, адресованных даме, имя которой не названо, однако, по некоторым признакам можно предположить, что речь идет о Дельфине де Жирарден, настолько восторженно отзывается Александр о ее очаровании, культуре, остроумии; и, кроме того, письма предназначены для напечатания в «la Presse». Не стоит даже и говорить, что с такой собеседницей Александр, как никогда, искрится весельем и остроумием. Путешествие по Франции на поезде, в дилижансе, на почтовых лошадях, переход через границу в Ируне. «Каково же было мое удивление, сударыня, когда, прочитавши имя мое, медными буквами выложенное на чемоданах и сундуках, начальник таможни приблизился ко мне, поздоровался на безупречном французском языке и по-испански, который показался мне не менее прекрасным, приказал своим служащим не касаться ни одной из моих вещей, вплоть до последнего спального мешка! Имя мое, как видно, производит эффект, обратный известному имени из «Тысячи и одной ночи», которое заставляло все двери открываться, мое же не дает открывать чемоданы. Решительно нам было хорошо в этой стране плаща и шпаги, породившей Лопе де Вега, Мигеля де Сервантеса и Веласкеса. Однако, если бы Веласкесу, Лопе де Вега или Мигелю Сервантесу вздумалось приехать во Францию, сколько бы они ни называли свои имена, их бы обыскали до костей, предупреждаю».

Эту свою популярность, которая будет сопровождать его в течение всего путешествия, по крайней мере, в больших городах, Александр приписывает тому факту, что «испанцы полагают найти во мне, и, когда я говорю во мне, это означает, как вы прекрасно понимаете, в моих произведениях, одного из кастильцев, что приятно щекочет им нервы». Однако это не мешает остаться ему без крова в Мадриде. Свадьба Монпансье, празднуемая одновременно со свадьбой королевы Изабеллы II, собрала в городе уйму людей, даже и меблированной комнаты ни одной свободной не оказалось. К счастью, здесь есть французская книжная лавка. Владелец ее ушам своим не поверил, когда Александр постучался к нему в дверь: «Как! Александр Дюма, наш? Наш Александр Дюма?» Да, собственной персоной плюс четыре спутника. Книготорговец почесал в затылке, у него уже живут двое французов, но чего не сделаешь, чтобы заполучить великого человека, он разобьет лагерь в собственной квартире. Двойная свадьба сыграна 10 октября, о церемонии, банкетах и прочих радостях ничего не известно: «Я бы рассказал вам, сударыня, обо всех этих празднествах, если бы некоторые из газет не объявили, будто бы я еду в качестве официального историографа Его Высочества. Глупость эта будет стоить вам роскошной программы». И дорогим читателям осталось бы только безутешно горевать, если бы, вместо роскошной программы, Александр не предложил им описания корриды[67], прекрасный образец литературы, посвященной бою быков.

Он был уже награжден орденом Изабеллы Католической, а теперь уезжал из Мадрида командором ордена Карла III. Кроме того, испанцы пожаловали ему звание Amo, что означает «хозяин, директор, землевладелец», а Полю — звание «кормильца». Караван направляется к Югу, усиленный двумя французами, которых Александр решил взять с собою в Алжир, — художником и карикатуристом Жиро и Дебаролем, необычайно талантливым непоседой. Распределение ролей в этом сугубо мужском обществе связано с личными способностями каждого. К своим функциям Amo Александр прибавляет обязанности шеф-повара. Маке — эконом, Жиро — кассир, Дебароль — переводчик, Буланже — художник, «малыш Дюма», как ласково называет его Жиро, как обычно, не делает ничего. Что касается Поля, то пока что он потерял лишь сундук с припасами.

Туристическая промышленность разладилась в Испании со времен Сен-Симона, когда еще можно было найти в испанских постоялых дворах хоть какую-то пищу, пусть даже «мясо обычно не приготовлено; вино тяжелое, заурядное и резкое; хлеб можно приклеить к стене; вода никудышная; кровати рассчитаны лишь на погонщиков мулов, так что все надо возить с собой»[68]. Теперь же и вовсе никакой пищи не стало. Вот типичный вечер, проведенный в parador. Поль приносит припасы, погонщики мулов их разгружают. «Маке, рыдая, режет лук; Жиро — картошку; Буланже разбивает яйца; Дебароль следит за тем, как режут цыплят, и за тем, чтобы их тотчас же не опускали в кипящую воду, как это принято в Испании. Что касается Александра, то известно, что его обязанности ограничиваются тем, чтобы немедленно по прибытии найти наиболее подходящее для сна место и сразу же и заснуть. Я же искал не место для сна, но стол». Затем в отсутствие растительного масла и уксуса он изобретает салат с яичной и лимонной заправкой, проявляя свою сущность новатора. Поскольку вода здесь ненадежна, он экспериментирует с местными винами, и на сей предмет его суждения гораздо менее строги, чем у Сен-Симона. Попутно мы узнаем, что «я редко ругаюсь, мало пью и не курю. Из этого следует, что, когда мне случается делать что-либо из сих трех вещей, запрещенных Божьими заповедями и Церковью, я всегда перегибаю палку». Здесь он впервые сознается в пьянстве.

Они едят, шутят, ходят в театры и выходят в свет, если находятся в городе, записывают дневные впечатления или делают наброски, в деревне или в горах рано ложатся спать. Александр пишет Дельфине де Жирарден регулярно. В своем стремлении поставлять ей самую исчерпывающую информацию об испанских нравах он вынужден обследовать и дома, не пользующиеся «самой лучшей репутацией», где существует стыдливая проституция, не влекущая за собой потери общественного уважения. «Принцессы имеют особые дома, живут они в лоне семьи; подобно царским дочерям античных времен, которые ходили по воду к источнику и сами должны были шить себе одежду, они занимаются промыслом». По вечерам же отец, мать или брат провожают их к месту работы. «Задумчивые и серьезные, они входят, ни слова не говоря, садятся и ждут, чтобы каландары или путешественники начали за ними ухаживать. <…> Сказать, что это ухаживание длится так же долго и что оно столь же целомудренно, как то, что происходит за пределами балкона и по другую сторону жалюзи, значило бы преувеличить; но видимость, по крайней мере, соблюдена: принцессы выглядят податливыми, способными уступить капризу, увлечению; они поднимаются и, опершись о руку кавалера, делают с ним несколько кругов по квартире или по саду, вслед за тем исчезая без шума, без треска, без демонстраций, а через какое-то довольно длительное время появляются вновь, все так же опершись о руку кавалера. И вы вольны, настолько лицо их безмятежно, настолько одежда их сохраняет целомудренную безупречность, вы вольны думать, что они только что просто прослушали курс из астрономии или прочитали главу из «Дон Кихота Ламанчского».

Толедо, Гренада, Кордова, «дорога долгая, хотя и не слишком богатая происшествиями. Одни и те же заботы. Как будем обедать? Как будем ужинать? И где ночевать? Время от времени, дабы обострить теряющийся интерес, возникает проблема воров, которых, разумеется, не видно, а если оказывается видно, то они смиренно приносят вам свои извинения за то, что вы их заметили». При этом читателю не скучно ни минуты. Веселая дружеская прогулка преобразуется в занимательную эпопею. Вот опрокинулся экипаж, вот мальчишки бросают в них камнями, охота — все обрастает необычайно смешными деталями. Пейзажи и виды городов образуют живые, благоухающие картины с удивительно современным колоритом. «Кадикс — единственный город, где видел я улицы, как будто ведущие в небо. Вообразите, сударыня, улицы, о которых я говорю, упираются в пустоту и окаймлены бесконечностью; лазурь, простирающаяся на исходе двух белых линий, является тогда синевой самой насыщенной, самой абсолютной, самой густой». Особый аромат придает его рассказам дружеская ирония, с которой он выводит на сцену своих спутников. Избалованный, чтобы не сказать испорченный, сын, которым он так гордится и которого задержит в Кордове любовное приключение. Маке, всегда сохраняющий достоинство, даже когда оказывается погребен под грудой своих дорожных товарищей во время аварии с каретой. Буланже, совершенно никудышный наездник, которого необходимо привязывать к мулу. Дебароль, никогда не расстающийся с самострелом, отдача от которого сбивает его с ног и наносит удары, подобные звонким пощечинам. И, конечно, Поль, у которого «всегда наготове хлеб с ветчиной, с колбасой, с вареными яйцами <…> и фляга, полная белого или красного вина». Наевшись и напившись, он засыпает и падает с мула. «Никакого шума при этом не слышно. Он просто вскакивает, и все. Когда же Поль вновь на ногах, он расплывается в улыбке, блестя всеми тридцатью двумя зубами». В результате этих падений «он терял вино, то вместе с флягой, то вместе с нашими чашками, терял наш порох, нашу дробь, а то и несколько доверенных ему томиков стихов». В следующем году Поль в свои двадцать шесть лет умрет от тифа, и Александр будет оплакивать «молодого красавца араба из Сеннара»[69], который являл собой «само благородство. Среди других слуг казался он черным принцем, похищенным из его земли и обращенным в рабство».

Александр никогда не был ни меломаном, ни большим любителем балета. В Испании, однако, он открывает для себя другой, живой танец. Сравнение между ним и классикой, такой, как и сегодня видим мы ее на сцене парижской Оперы, не устарело ни в одной своей строчке: «Я не знаю ничего более плачевного, чем наши танцовщицы, прыгающие с заметной усталостью <…> вопреки вечной улыбке, пришпиленной булавками в обоих углах рта, эту усталость ощущаешь, угадываешь, ибо наши танцовщицы танцуют только ногами и лишь по случайности пускают в ход иногда и руки. Но в Испании все иначе; танец — удовольствие прежде всего для самой танцовщицы, поэтому танцует она всем телом; грудь, руки, глаза, рот, бедра — все вторит движениям ног и дополняет их. Танцовщица приплясывает, бьет ножкой, испускает ржанье, как кобылица в любовной истоме; она приближается к каждому мужчине, отдаляется от него, снова подходит, воздействуя на него своими гипнотическими флюидами, которые так и брызжут из ее тела, разогретого страстью».

Во всех городах, где он побывал, Александр обретает друзей, только что еще вовсе с ним не знакомых и вот уже готовых свершить невозможное, чтобы доставить ему удовольствие. В Кордове его сын высказывает пожелание поохотиться на дикого кабана в Сьерра Морена. Испанские друзья колеблются: в горах неспокойно. Бандиты? Скажем, местные жители, у которых надо спрашивать разрешения на охоту в пределах их территории, что означает — использовать их в качестве загонщиков. Получив искомое разрешение, они отправляются из Кордовы в сопровождении проводников, погонщиков мулов и ослов, несущих оружие и съестные припасы. Полю Александр поручил везти столовое серебро. Они начинают взбираться на сиерру, и все бы ничего, если бы не попадающиеся время от времени кресты с надписями: «Здесь был убит такой-то». Встреча назначена у источника, куда жители гор явились в количестве тридцати человек и пятидесяти собак. Прием вежливый, но прохладный. Александр предлагает вначале позавтракать. Они не отказываются. Лед растоплен, когда Александр приказывает сомневающемуся Полю достать столовое серебро, тут жители как будто оценили этот знак доверия. Покончив с едой, они пускаются в путь. Поль считает приборы: все на месте.

Добыча на этой охоте была скудной, хотя она и дала жизнь новелле Александра «Дворяне с гор» и роману «El Salteador». Рассказ же об этом вечере — истинный шедевр живописания: «В их темных одеждах, в звериных шкурах, люди эти, чей смуглый лик, резко оттененный бородой, высвечивался красным пламенем очага, нам объяснили Гойю. Я, как обычно, занялся стряпней; приготовленная мною печень добытых оленя и кабана заняла свое место среди всякого рода яств, разложенных на огромной белой простыне, брошенной прямо на землю. Бурдюки были вскрыты, и вино обильно потекло в глиняные кувшины и кастрюли; у бочек, наполненных оливами, вышиблено дно, и они расточали свои зеленые плоды; и стол постоянно обносили огромными окороками и птицей, которую не резали, но разрывали на куски.

Мы лежали друг на друге вповалку, наедаясь вволю и с удовольствием; для половины из нас стаканы казались странностью, вилки воспринимались отголосками утерянных традиций, а тарелки — волшебных сказок. Время от времени появлялся то кубок, то бутылочная тыква катилась по скатерти, и самые щеголеватые могли пить кто из тыквы, кто из кубка; еда была одновременно и неудобоваримой, и роскошной. Огромные глиняные кувшины с вином, которые шли по кругу, возвращались пустыми и через мгновение наполнялись вновь, выпотрошенные бочки, изобилие блюд, покрасневшая скатерть, крики, встречный смех со всех сторон, братание на почве гор, радости, голода, начавшееся с последними лучами заходящего солнца и продолженное при свете пылающего очага, вокруг которого загонщики наши плясали и вопили, как черти, оглушительный шум, от которого, казалось, лопнет голова и который терялся вдруг в соседствующем с ним молчании долины, где звук по капле текущей воды из источника был сильнее этого шума, — все это на меня и на всех, кто впервые оказался на подобном празднестве, производило впечатление неописуемой новизны».

«Стремительный», личный корвет Его Величества Александра Великого, ожидал его на рейде Кадикса, капитан и офицеры готовы были ему служить. Сын его по-прежнему оставался в плену у кордовских наслаждений, ну что ж, в Марокко они отплывают без него. 21 ноября короткий переход до Танжера, но Маке и Жиро все равно не избавлены от морской болезни. По прибытии охота и рыбная ловля, Александр состязается в стрельбе с отличным арабским стрелком и своей победой обязан не столько своим личным достоинствам, сколько превосходству своего современного оружия над его, годящегося скорее для музея. Посещение крепости, фольклорной, живописной и очень скоро — столкновение с расизмом. Во время охоты на кабана в компании с французом и англичанином, местными консулами обеих стран. Блестящий мультиконфессиональный кортеж, где охотники — христиане, хозяева взятых напрокат лошадей — евреи, слуги — арабы, за исключением «огромного негра из Конго, лицо которого, воплощение всего уродливого, что есть в этой расе, носило еще и выражение крайней глупости. Слуги-мавры обращались с ним примерно так же, как господа Флора и Сен-Леже обращались со своими слугами-маврами; было очевидно, что эти последние между собой и этим подобием человеческим видели дистанцию, равную, по крайней мере, той, которую палка их хозяина заставляла почувствовать между ними и европейцами. Ниже этого негра они не видели никого на иерархической лестнице, разве что кабана, животное нечистое и проклятое пророком». И хотя Александру не очень-то приятно находиться в обществе существа, ведущего себя, «как могла бы вести себя обезьяна», что напомнило ему о собственном прадедушке, он все же испытывает сострадание к этому козлу отпущения, который и тащит больше всех, и ударов от господ консулов получает больше.

В расовой иерархии, столь же научно обоснованной, евреи находятся как раз на одной ступеньке с кабанами. Загонщики арабы бьют палками по кустам, произнося «проклятия: собственные слова, казалось, крайне возбуждали их и приводили в ярость». Александр спрашивает у Поля, что они говорят. Перевод синхронен: «У них там кабан, и они ему кричат: выходи, еврей проклятый!» Если отношение Александра к более радикальному негритюду, чем его собственный, достаточно двойственно, то в отношении к иудаизму он более последователен. Белль Крельсамер, матери своей дочери Мари, он уже доказал, что не антисемит. В Марокко он заявляет об этом в полный голос. Ему симпатичен Давид Азенкот, богатый торговец, который повел его на роскошную сефардскую свадьбу. Его похвальное слово евреям как раз противостоит недавно появившемуся памфлету «Евреи, короли эпохи», в котором некий Альфонс Туссенель ополчается на международное еврейство, олицетворенное семейством Ротшильдов, возлагая на него ответственность за спекуляцию железнодорожными акциями, что по существу верно, даже если согласиться с тем, что банкиры чисто арийского происхождения были к этому абсолютно не причастны. Для Александра же «золотой трон», завоеванный евреями, принадлежит им по праву. «Они добыли его в борьбе, длившейся восемнадцать веков», пройдя через самые ужасные гонения, о которых он напоминает, «терпеливые и непреклонные, они должны были этим кончить». Если они суровы в деле, то при этом никогда не обманут и не украдут. И если они требуют свой фунт мяса (намек на Шейлока из «Венецианского купца» Шекспира. — Примеч. пер.), то лишь потому, что так было договорено в контракте. «И разве христиане, которые сажают должников своих в Клиши, не тем же фунтом мяса оперируют, с той только разницей, что не фунт, а всю плоть забирают целиком». Эта удивительная, хотя и весьма симпатичная позиция в споре, занятая им в отношении одного из самых фундаментальных элементов еврейского вопроса, будет сформулирована и опубликована им в одно время с недостойным сочинением «Иудаизм в музыке», принадлежащим перу некоего Рихарда Вагнера.

Остановка в Гибралтаре, чтобы вернуть в ряды младшего Дюма. Любовные приключения в Кордове вдохновили его на длинную поэму, и Александр считает полезным воспроизвести ее полностью, без сомнения, потому, что стихи там еще хуже, чем его собственные. Торопиться в Алжир незачем, и они возвращаются в Марокко. Александра должен принять там бей Тетуана. Официальный эскорт что-то запаздывает, и Александр решает никого больше не ждать: «Стремительный» появляется у берега. В Мелилье они узнают об освобождении в обмен на выдачу пленных после победы Абд эль-Кадера при Сиди-Брахим. Этих пленных они встречают в лагере Джема Р’Азуат под началом Мак-Магона. Александр долго описывает страдания, которые они претерпели во время плена. К счастью, наши погибшие при Сиди-Брахиме были с честью отмщены без всяких пленных. «Четыре-пять тысяч арабов были зарезаны или сброшены в море. В ярости, солдаты наши не миновали ни одного квартала».

Алжир разочаровывает Александра. «Французские постройки ужасно портят восточный облик Алжира». «Что до буржуа, торговцев и спекулянтов, то и по другую сторону Средиземного моря они такие же, как и везде». К тому же Бюжо уехал с парламентариями отдыхать в Оран: не один Александр путешествует здесь на казенные деньги. Между тем Александр вовсе не забыл о своей миссии — познакомить миллионы французов с Алжиром, со всей силой своего темперамента потребовав вернуть ему «Стремительный», он отправляется в Тунис. Бизерта, Тунис, царствующий бей которого находится в этом время в Париже. Александра принимает бей кочевья, весьма обеспокоенный отсутствием новостей от своего кузена. У Александра как раз с собой свежий номер «la Presse», купленный в Алжире, в котором эти новости содержатся. Так как всякий добрый вестник заслуживает вознаграждения, бей кочевья обещает ему пожаловать орден Нисама. Две награды за два месяца! На сей раз Альфонс Карр не сможет повторить свои выпады против Александра, как в 1841-м в «les Guepes»: «Г-н Дюма, вернувшийся в Париж из Флоренции, к всеобщему удивлению, не привез оттуда никакого нового ордена».

Туристический осмотр Карфагена, посещение гробницы Святого Людовика, памятника древности, построенного лет десять назад и разукрашенного тунисским художником Юнисом, в настоящий момент занятым убранством будущей могилы нынешнего бея кочевья. Александр уже видит арабскую спальню в своем будущем замке, надо будет спросить у Юниса через Поля о его условиях и предложить ему вдвое больше, сделка заключена с оговоркой, что будет получено согласие бея кочевья. Но тот энтузиазма не проявляет, так как Юнис еще не закончил свою работу для него.

«— Да, Светлость, — ответил я ему, — но постарайся понять. Ты заказал ему гробницу, я же хочу, чтобы он сделал для меня спальню. Спальня понадобится мне при жизни, в гробнице же ты будешь жить только после смерти, стало быть, у тебя больше времени, чем у меня, и ты должен мне уступить».

Логика неотразимая, к тому же бей наделен чувством юмора, и Юнису обещан паспорт. А теперь, видимо, пора вернуться в Алжир на две-три недели, не более, так как во Франции Александра уже ждут неотложные дела. Остановки в Боне, в Константине, рассказы воинов, героизм наших славных солдат, вечные сцены усмирения, небезопасность, репрессии, специально обученные для охоты на алжирцев собаки, обоюдная жестокость сторон, выставленные на всеобщее обозрение трупы, отрезанные головы. Все это не мешает Александру собрать серьезную информацию о мавританских танцах и купить за десять франков наводящего ужас грифа по имени Джугурта для пополнения своего зверинца в будущем замке. Прибытие в лагерь Сминду, условия жизни в котором носят сугубо примитивный характер. Александру сообщают, что полковой казначей-кассир предлагает ему свою спальню, сам же он уже спит на складной кровати на втором этаже. В этой спальне Александр видит на стене фотографию молодой женщины в тюрьме. Александру как будто знакомо ее лицо, хотя имени он вспомнить не может. Утром он хочет поблагодарить казначея, но тот уже ушел. И только на обратном пути узнает он имя своего невидимого хозяина — Морис Коллар, один из друзей его детства, дядюшка Мари Капель-Лафарж, вовсе не расположенный к беседе о ней. Александр немедленно пишет ему письмо, в котором высказывает веру в невиновность его племянницы. Мари Капель-Лафарж узнает об этом, в свою очередь, напишет ему письмо и пришлет свои записки под названием «Воспоминания и размышления одной изгнанницы». В течение всего 1847 года Александр будет делать попытки добиться ее освобождения. Он теперь хорошо принят при дворе и добивается от министра юстиции обещания перевести ее из тюрьмы в психиатрическую больницу, и «в 1848-м я был близок к тому, чтобы добиться от короля Луи-Филиппа <…> помилования Мари Капель»[70]. Полагал ли он это дело своим делом Каласа?

В Алжире его довольно холодно встречает Бюжо: государственные суда используются теперь для личных развлекательных прогулок? Но что такое какой-то там маршал Франции против Александра Великого:

«— Господин маршал, — сказал я ему, — мы с капитаном посчитали, что с момента моего отбытия из Кадикса я стоил правительству одиннадцать тысяч франков, затраченных на уголь и съестные припасы. Вальтер Скотт, путешествуя по Италии, стоил английскому адмиралтейству сто тридцать тысяч франков, стало быть, французское правительство задолжало мне сто девятнадцать тысяч франков».

Бюжо ворчит, но приглашает его на обед, во время которого излагает свои цивилизаторские замыслы: «Военные поселенцы, военное правительство, военные трибуналы». Другие люди, уже в XX веке последуют этим мудрым заветам. Наряду с генеральным штабом, Александр посещает и дома свиданий. Сравнительный анализ позволяет ему сделать вывод, что, если в Тунисе проститутки в основном еврейки, то в Алжире это арабские девочки. «Мало кто из них родился до завоевания Алжира: что толкнуло их на занятия проституцией? Нищета. Каким же образом мавританские семьи, столь богатые при турецком владычестве, впали в такую нищету под владычеством Франции? Никто, кроме меня, не задавался подобным вопросом». Затем он объясняет различные механизмы ограбления алжирцев. Конечно, с помощью силы: «Мы оттеснили их в горы, мы завладели их собственностью, а взамен предложили заключить с нами союз. Конечно, для них это большая честь, но с точки зрения людей, считающих себя законными владельцами земли, этого, наверное, недостаточно». Затем, при помощи разоряющих алжирцев финансовых спекуляций. А также и законными путями. Примеру, которым он пользуется для иллюстрации своего тезиса, место в антологии антиколониальной литературы, где, возможно, он займет первое место: «Два владения граничат друг с другом, граница между ними заведомо известна. Отлично. На основании этой общеизвестности араб считает, что ему нечего опасаться. Европеец, вместо того, чтобы строить на своей земле, строит на земле соседа». Потерпевший посылает жалобу в арабскую инстанцию, арабская инстанция посылает письмо французу, который на него не отвечает. Тогда арабская инстанция посылает потерпевшего к мировому судье. «Судья подтверждает, что право на стороне араба, и приказывает европейцу покинуть территорию.

Удовлетворенный араб возвращается домой и рассказывает долгими вечерами, что есть справедливость во французском правлении и что кади отдал захватчику приказ убираться.

В результате, поскольку араб не знает, что такое признание права собственности на недвижимость или право владения, и даже и представить себе не может, что можно ослушаться приказа кади, он начинает спокойно ждать, чтобы европеец убрался, чего он, по мнению араба, никак не может не сделать». Время идет, француз же продолжает строить. Араба посылают в суд первой ступени. «Там он узнает, что прежде всего должен обзавестись адвокатом. Араб кидается в поиски сего неизвестного предмета, находит его и справляется, какими же способами может вернуть он себе свое добро; Адвокат уверяет, что нет ничего легче, что дело беспроигрышное, только прежде араб должен заплатить ему двадцать пять франков». Араб выигрывает процесс, если предположить, «что переводчик хорош и судья понимает, о чем именно идет речь». Француз посылает апелляцию. «Араб справляется, что он должен делать. Он должен поехать в Алжир, но, дабы облегчить ему его действия, арабская инстанция дает ему письмо к адвокату апелляционной инстанции. Тот находится в метрополии и требует восемьдесят франков».

«Процесс проиграть невозможно, поэтому адвокат его выигрывает. Обидчик должен покинуть территорию и возместить судебные издержки; араб же возвращается домой и к новым расходам.

Он возвращается домой и начинает ждать. Дом француза становится все выше, вот он уже и закончен. Что касается издержек, то вместо того, чтобы получить их возмещение, араб получает новую гербовую бумагу. Его вызывают в кассационный суд.

Процесс длится вот уже год, и занятый им араб не засеял свое поле и в результате потерял урожай. Он должен отдать адвокату кассационного суда сто пятьдесят франков против тех восьмидесяти, которые отдал адвокату апелляционного суда. Он должен также съездить в Париж, чтобы наблюдать за движением своего дела. Он бросает землю и дом и спасается бегством, говоря, что христиане, правительство и частные лица объединились все вместе, чтобы его разорить.

По прошествии трех лет европеец узаконивает свои права и вступает во владение домом и землей в качестве полноправного хозяина.

Если бы правосудие вершили турки, то это происходило бы следующим образом: в один из базарных дней араб явился бы к каиду. Каид послал бы обе стороны к кади. Кади вызвал бы на судебное заседание местных старейшин, чтобы спросить у них, на чьей стороне право. Старейшины вынесли бы решение, и вор получил бы пятьдесят ударов палкой по пяткам, на чем бы все и закончилось». «На «Стремительном» будет печататься частями на протяжении 1848–1851 годов. Неизвестно, насколько увеличилось в результате число поселенцев.

Бюжо совершенно лишен обходительности, и в результате Александр вместе со своими спутниками, Юнисом, сыном и грифом Джугуртой добирается до Франции за свой счет на грузовом судне. Прибытие в Тулон 4 января 1847 года. «В противоположность тому, что должен был бы я испытывать, сердце мое всегда сжимается, когда после дальнего путешествия нога моя ступает на землю Франции. Ибо во Франции ждут меня маленькие враги и большая ненависть. В то время как стоит мне пересечь границу Франции, как поэт становится живым трупом, присутствующим на суде потомков.

Франция — это современники, следовательно, зависть. Заграница — это потомки, следовательно — справедливость». И, осмелюсь заметить, так оно и есть. Жирарден в «la Presse» и Верон в «le Constitutionnel» нападают на него под предлогом, что он не поставил им обещанную порцию текстов[71], что не лишено истины. 30 января Александр сам защищает свои интересы перед судом. Да, он действительно не выполнил всех своих обязательств, но речь идет о многомесячном отсутствии и о форс-мажорных обстоятельствах. И, будучи достойным сыном своего отца Генерала, он в качестве этих форс-мажорных обстоятельств называет душевную болезнь! «Я был сражен страшной усталостью. Здоровье мое ухудшилось. Доктор объявил, что я страдаю неврозом. Он посоветовал мне прервать путешествие». Суд принял поистине соломоново решение: «Нет ничего легче для господина Дюма, чем вернуться к перу, чтобы оправдаться». Он должен за восемь с половиной месяцев поставить Жирардену пятую часть (sic) из обещанных восьми томов, а Верону по истечение шести с половиной месяцев третью часть из обещанных шести томов (re-sic). И оба директора разделят меж собой шесть тысяч франков штрафа. Каждому писателю приходилось или придется однажды испытать подобную ситуацию, когда достаточно оказаться в рамках строго поставленных издательствами сроков, чтобы продолжать производить шедевры. В случае Александра именно таким образом увидели свет «Из Парижа в Кадикс» в «la Presse», «Сорок пять» в «le Constitutionnel» и начало «Виконта де Бражелона» в «le Siecle», дабы не возбуждать зависти последней газеты.

На длинных испанских дорогах и на берегах Магриба Александр и Маке заняты были не только лечением невроза первого. Они, кроме всего прочего, сделали инсценировки нескольких романов. Исторический театр откроется 20 февраля нескончаемой «Королевой Марго». Старую Екатерину Медичи должна играть восемнадцатилетняя Беатриса Персон. Роль трудна своей острохарактерностью, а Беатриса неопытна, поэтому Александр вынужден ей показывать некоторые приемы игры в своем парижском пристанище. Последнее обстоятельство вовсе не означает, что Селеста Скриванек уволена и удалена с виллы Медичи в Сен-Жермен-ан-Лэ. Возможно, она даже следит за внутренней отделкой замка Монте-Кристо, в то время как три новых секретаря, один из которых, Эдмон Виело, будет исполнять эти обязанности вплоть до 1860 года[72], переписывают рукописи и ставят знаки препинания, Юнис занимается убранством зала на втором этаже, а садовник Мишель с помощью Поля и Алексиса оборудует зверинец — всё под компетентным присмотром незаменимого Рускони.

В Парламенте у депутатов совершенно нет времени обратить внимание на экономический и моральный кризис, сотрясающий Францию. В центре их дебатов — Александр[73]. 11 февраля Кастелан делает запрос в правительство: «Я узнал, что некоему изготовителю фельетонов было поручено исследование Алжира. Судно королевского морского флота должно было забрать этого господина в Кадиксе. Да позволено будет мне сказать, что этим было нанесено оскорбление флагу! Напомню, что прежде данный корабль был предназначен принимать короля». Депутаты, и в их числе Лакрос и Мальвиль, дружно подхватили. Разъяснения министра морского флота неубедительны: «Временный комендант Алжира, видя прибытие в порт корабля, который не должен был туда прибывать, подумал, что находящаяся на его борту особа наделена особой миссией. Тем более что данная особа не уставала всем об этом повторять». Движение в зале, новые выкрики Мальвиля: «А правда ли, что министр сказал: Дюма откроет Алжир господам депутатам, которые его не знают?» Сальванди признал, что правда. Это не привело к отставке Гизо, но повысило акции Александра: «Один министр будто бы даже сказал: человек, поднявшийся на борт «Стремительного», называл себя носителем чрезвычайных полномочий.

Человек, поднявшийся на борт «Стремительного», никогда ничего о себе не говорил; кстати, ему и нужды не было что-либо говорить, поскольку факт этот был отмечен в его паспорте, а паспорт, выданный Министерством иностранных дел и подписанный Гизо, находился у капитана.

На каких же условиях, спросим теперь, осуществлялись эти чрезвычайные полномочия? Бросая все самые неотложные дела, [к черту невроз] теряя три с половиной месяца своего времени и доплачивая из своего кармана двадцать тысяч франков к десяти тысячам, полученным от господина министра народного образования.

Что до «Стремительного», который я захватил, как говорят, случайно, так он был послан за мною в Кадикс господином маршалом Бюжо. Он имел приказ забрать меня и сопровождавших меня лиц либо в самом Кадиксе, либо в любой другой точке побережья, где мог я оказаться и куда он должен был за мною прийти.

По прибытии в Алжир и в отсутствии г-на маршала Бюжо, «Стремительный» был передан в мое распоряжение на восемнадцать дней. Я имел полную свободу идти на «Стремительном» куда захочу. Приказ не был ошибкой, приказ не был недоразумением, приказ был дан г-ном контр-адмиралом де Ригоди». Это написано для газет. Мальвилю же Александр посылает письмо менее резкое: «У депутатов свои привилегии, у трибуны свои права; но у всякой привилегии и всякого права есть пределы.

На мой взгляд, вы эти пределы нарушили.

Имею честь просить у вас удовлетворения». Таким же образом сын его посылает вызов Лакросу, а Маке — Кастелану. Все три ответа были не менее ясными, хотя и еще более лаконичными: «Мы пользуемся неприкосновенностью трибуны».

Если пресса и опубликовала открытое письмо Александра, то ни один из журналистов не встал на его сторону, за исключением одной лишь Дельфины де Жирарден: «У г-на Дюма в его заблуждениях есть прекрасное извинение. Во-первых, пылкость его воображения, жар крови, некогда африканской; и потом, у него есть извинение, которым Никто другой похвастаться не может: головокружение от славы. <…> Но если легкомысленным поступкам Александра Дюма извинения найти можно, то мы не находим их для выступившего против него в Палате депутатов г-на Кастелана <…>.

Изготовитель фельетонов! Ладно, если бы пошляк сказал это; пошляк считает, что тот, кто пишет много, пишет плохо; пошляк, которому все трудно, испытывает ужас перед легкостью. Обилие произведений в его глазах уценяет произведения, и так как он не имеет времени прочесть все новые романы Александра Дюма, кои Александр Дюма имеет время опубликовать, он полагает, что хороши лишь прочитанные им, а остальные отвратительны, и объясняет чудесное плодородие предполагаемой посредственностью <…>.

С каких это пор легкость творчества становится преступлением, ежели легкость эта никак не вредит совершенству творения? <…> И, кстати, для искренних художников, размышляющих об Александре Дюма и с интересом изучающих его чудесный талант, как и подобает настоящему ученому-физиологу относиться к любому явлению, эта поразительная легкость не является больше непостижимой тайной.

Быстрота сочинения напоминает быстроту движения по железной дороге; у той и у другой одни и те же принципы, одни и те же причины: высшая легкость достигается преодолением огромных трудностей. <…> Каждый из написанных им томов — результат огромной предварительной работы, бесконечных исследований, универсальной образованности. Подобной легкости у Александра Дюма не было двадцать лет назад, так как он тогда не знал того, что знает сейчас. Но с тех пор он все познал и ничего не забыл; память его поразительна, взгляд точен; угадывать позволяет интуиция, опыт, воспоминания; он отлично видит, быстро сравнивает, понимает помимо воли; он знает наизусть все, что прочел, в глазах его навечно запечатлены все образы, отраженные его зрачком; все самое серьезное из истории, самое незначительное из самых старых воспоминаний он сохранил в памяти; ему легко рассуждать о нравах любого времени и любой страны; ему известны названия всего существующего оружия, всякой одежды, любой мебели от начала сотворения мира, любой еды, которую когда-либо ели <…>.

Когда пишут другие писатели, они останавливаются каждую минуту, чтобы найти те или иные сведения, справиться о подробности, есть неуверенность, провалы в памяти, другие препятствия; его же никогда ничто не останавливает; более того, привычка писать для сцены сообщает ему необычайную ловкость во владении композицией. Он рисует сцену так же быстро, как Скриб стряпает свои пьесы. Добавьте к этому блестящий ум, веселость, неиссякаемое остроумие, и вы прекрасно поймете, как при подобных ресурсах человек может добиться в своей работе столь невероятной скорости, никогда не во вред композиции, никогда не в ущерб качеству и основательности.

И такого-то человека называют некий господин! Но некий господин это ведь кто-то неизвестный, никогда не написавший хорошей книги, не совершивший ни славного деяния, ни произнесший хорошей речи, человек, которого не знают во Франции, о котором в Европе и слышать не слыхивали. Конечно, г-н Дюма — гораздо в меньшей степени маркиз, чем г-н де Кастелан, но г-н де Кастелан — в гораздо большей степени некий господин, чем Александр Дюма!»

Просто щека болит за Кастелана. Само собой разумеется, что та, единственная из критиков своего времени, кто сумел понять масштаб гения Александра, присутствовала 20 февраля на премьере «Королевы Марго»[74]. Зал переполнен. Накануне перед Историческим театром стояла очередь. Номинальный директор театра Остейн рассказал об этих легендарных двадцати четырех часах: «К десяти часам вечера продавцы бульона начали циркулировать вдоль очереди. В полночь настал черед свежего хлеба. Соседствующим торговцам пришла в голову идея продавать охапки свежей соломы, на которой охотно возлежала очередь. Ночь прошла в веселье, в оживленных разговорах; порядок не был нарушен ни на минуту. Время от времени слышалось гармоничное пение. Место было освещено сотнями фонарей и лампионов. Это было истинное зрелище, и из самых занимательных. На рассвете дали интермедию в виде кофе с молоком со свежайшими пирожными. Некоторые из присутствовавших останавливали проходящих водоносов и публично производили омовение в пределах дозволенного».

За Монпансье и его супругой была закреплена постоянная ложа над авансценой вместе с роскошной гостиной, это самое меньшее, что смог сделать Александр для своего благодетеля. Он оставит ее за ними и после революции 1848 года, когда Монпансье будет выслан[75]. «Почти целый год ложа герцога Монпансье пустовала и освещалась всякий раз на первых представлениях, как будто его здесь ждали.

Более того: на каждую премьеру герцог Монпансье получал вместе с письмом от меня свой купон в ложу». Потом он узнал от секретаря Монпансье, что, получая билеты, тот «принимался смеяться, повторяя: «Ну и шутник этот Дюма!»

— Каково, ну и оригинал, — отвечал я, — на его месте я бы заплакал».

И Александр написал Остейну, чтобы отныне он располагал ложей Монпансье, ибо «дороговато оплачивать целую ложу весь год, только чтобы рассмешить принца».

Публика любит все чрезмерное. Начинаясь в шесть часов вечера, «Королева Марго» заканчивалась в три часа ночи. «Александр Дюма, — записывает Теофиль Готье, — совершил это чудо, удерживая на скамейках в течение девяти часов кряду голодную публику. Только к концу, в коротких антрактах зрители начинали разглядывать друг друга, как на плоту Медузы, и наиболее упитанные испытывали некоторое беспокойство. Благодарение Богу, ни одного случая людоедства зафиксировано так и не было; однако, на будущее, когда играешь драму в пятнадцати картинах с прологом и эпилогом, надо бы писать на афишах: И легкий ужин в придачу».

Только что в возрасте сорока семи лет скончался Фредерик Сулье. Сулье, от которого Александр столько узнал во время попытки их сотрудничества, Сулье, с которым он соперничал в «Христине», Сулье, которому удалось спасти «Христину» Александра, благодаря помощи его пятидесяти рабочих… Александр испытывал глубокое горе, следуя за его гробом. Гюго произносит речь. Толпа требует речи и от Александра. Уязвленный Гюго уступает ему место. Александр выходит вперед, открывает рот и начинает рыдать. Гораздо больше самообладания проявил он на похоронах мадемуазель Марс, стараясь забыть об ужасной женщине и помнить только о великой актрисе. На глазах у Гюго пробирается он через потребовавшую его речи толпу, которая потом будет аплодировать всякой его малости. И безымянный академик и пэр Франции завидует тому, кто, не будучи ни тем, ни другим, почитается публикой более великим писателем, чем он сам. В «Увиденном» он вздыхает: «Этому народу нужна слава. Когда нет ни Маренго, ни Аустерлица, она требует и любит разных там Дюма и Ламартинов».

Кстати, не оспаривая достоинств последнего, скажем, что в 1847 году популярность Ламартина носит скорее политический, чем литературный характер. Он тратит себя безоглядно, разъезжая по провинции, чтобы, как это было на знаменитом банкете в Маконе 18 июля, заклеймить коррумпированность правительства и объявить о скором падении Орлеанской династии. В тот же самый воскресный день Александр озабочен совершенно противоположными проблемами. В следующую субботу ему сорок пять лет, и назавтра он пригласил шестьсот человек — праздновать новоселье в своем новом замке. Бальзак как будто не входил в их число, ибо лишь в следующем году напишет Эвелине Ганской[76]: «2 августа 1848 года. Ах! «Монте-Кристо» — это одно из самых восхитительных безумств, когда-либо совершенных. Это самая царственная бонбоньерка из всех существующих. Дюма истратил на нее более четырехсот тысяч франков, и нужно еще сто тысяч, чтобы закончить продолжающиеся работы… Вчера я побывал в тех местах, где стоит замок. Земля принадлежит крестьянину, который продал ее Дюма под честное слово, что по первому требованию Дюма уберет замок и вернет ему участок, чтобы он смог засадить его капустой. Сей факт помогает в какой-то степени понять, что такое Дюма! Построить это чудо (еще не законченное) на чужой земле, без документов, без контракта! Крестьянин может умереть, и его наследники способны потребовать выполнения этого честного слова!..

Если бы только вы могли это увидеть, вы были бы от этого без ума. Очаровательная вилла, еще более очаровательная, чем вилла Памфили, так как от нее открывается вид на террасу, и она окружена водой!.. Такая же красивая и изукрашенная, как тот портал из Анэ, который вы видели в Школе изящных искусств. Здесь весьма удачно соединяется необузданность времен Людовика XV со стилем Людовика XIII и возрожденческим орнаментом. Говорят, что уже теперь это стоит пятьсот тысяч франков, и требуется еще сто тысяч на завершение! Его обобрали, как в глухом лесу. Все то же можно было бы сделать и за двести тысяч». Довольно забавно видеть, как Бальзак что-то лепечет по поводу противоречивых цифр, продолжая при этом проповедовать искусство экономить деньги. Но не рассчитывайте, дорогие читатели, на более подробное описание замка Монте-Кристо, лучше доставьте себе удовольствие посетить его и все увидеть собственными глазами (улица Президента Кеннеди, дом 1, 78 560 Пор-Марли, не забудьте узнать о часах работы).

Исторический театр делает огромные сборы. За «Королевой Марго» последовала «Семейная школа» Адольфа Дюма[77], однофамильца, который однажды имел несчастье сказать Александру: «В историю литературы войдут два Дюма, как вошли два Корнеля». Александр, улыбаясь, покивал головой и в момент прощания мило пожал руку Адольфу Дюма со словами «До свиданья, Тома!» 3 августа сыграли «Шевалье де Мэзон-Руж», и лучшее, что от него осталось, это «Песнь жирондистов», слова Александра и Маке, музыка Варнея:

Пушки бьют тревогу,

То Франция зовет своих детей.

К оружию! говорит солдат!

Я защищаю мать.

За родину погибнуть

Из судеб лучшая, из желаний — достойнейшее.

Не стоит цитировать дальше этот не лучший образец соавторства. Помпезность этого патриотического гимна вызовет ярость в 1848-м, а потом в школах III и IV Республики. На этот предмет у меня есть и собственное мнение, поскольку еще и в 1945 году Песнь входила в программу экзаменов по пению для получения свидетельства об окончании начальной школы.

Все тот же кризис, безработица, нищета. Финансовые скандалы, «аферы», генерала де Кубье, пэра Франции и бывшего военного министра, судят вместе с Жаном-Батистом Тест, тоже пэром и министром общественных работ, которому он предложил колоссальную взятку, чтобы получить концессию на соляные копи. Оба заключены в тюрьму. 18 августа третий коллега Виктора Гюго, герцог де Шуазёль-Праслен порешил собственную жену на глазах у любовницы. И в этой атмосфере приближающегося конца царства набирает все большую силу банкетная кампания, начавшаяся в 1839 году[78]. В отличие от социалистов и радикальных республиканцев, таких, как Ледрю-Роллен, требовавший всеобщего избирательного права, банкетирующие реформисты совершенно не стремятся к упразднению монархии. Происходя из средних классов и мелкой буржуазии, они требуют снижения избирательного ценза на сто франков, права голоса для «дипломированных», учителей, врачей, нотариусов, офицеров Национальной гвардии, и чтобы ставшие депутатами крупные чиновники — из них на треть состоит Палата — не получали повышений по службе на время действия их мандатов. И этим скромным требованиям, которые увеличили бы число избирателей не более чем на двести тысяч плюс к уже существующим двумстам сорока, король-груша отвечает старческим отказом: «Я скорее сто раз отрекусь от трона, чем соглашусь на избирательную реформу».

Александр всем сердцем согласен с реформистами, воспринявшими одну из старых его идей, с которой даже карлик Тьер был согласен. Но только балованное дитя режима, владелец замка Монте-Кристо, держатель привилегии на Исторический театр, назначенный полковник Национальной гвардии, он не слишком настаивает на публичных высказываниях в пользу своих идей. Королю-груше довольно скоро семьдесят пять, и можно рассчитывать через какое-то время на регентское правление герцогини Орлеанской. Конечно, ведущую роль в своем правительстве она даст своему любимому другу Гюго, но на роль, скажем, министра народного образования, возможно, и не забудет призвать того, кого так любил Фердинанд, и кто стал самым популярным учителем Истории. Плохо то, что 27 ноября в Сен-Жермен-ан-Лэ должен состояться банкет под руководством Одилона Барро, и Александр никак не может отказаться от прежних убеждений перед своим старым другом. Ему известно, как проходили уже состоявшиеся в июле по всей Франции семьдесят банкетов. Ораторы выступали с высказываниями о необходимости реформы. Тостов было столько, что никто не смог отказаться подписать петиции, которые затем поступали к Гизо, то есть пред светлые очи его хозяина, и, разумеется, самые известные имена начинали список подписей. Строго говоря, это не повод, чтобы лишить Александра его привилегии и чина, но кто знает, чем обернутся все эти демонстрации, где всегда хватает слишком экзальтированных особ. Это может быть Ламартин со своими пророчествами конца орлеанистской монархии. Или, хуже того, появится какой-нибудь безответственный Эварист Галуа, который тогда на празднике вопил с кинжалом в руке «Смерть королю», так что перед угрозой компрометации Александр вынужден был оттуда бежать, выпрыгивать через окно. Теперь же в его возрасте и с его тучностью вряд ли он будет способен на такие атлетические упражнения.

На этот раз он придумывает ни невроз, ни даже осложнение после холеры: «Я страшно болен и лежу в постели с гриппом, болит голова и грудь; передайте мои сожаления нашим реформистам, скажите от моего имени, что сердцем я с вами.

Я должен был произнести тост для прессы, то есть для тех писателей, которые боролись в 1830-м и продолжают бороться в 1847-м за принцип народности и реформизма. Я произношу его отсюда. Откликнетесь на него»[79]. Нет ничего компрометирующего в простом выражении симпатий, даже если оно и опубликовано в «Journal des Debats». Кроме того, преимущество гриппа состоит в длительности его течения — до трех месяцев. Грипп добивает его не настолько, чтобы он не смог поставить в Историческом театре «Монте-Кристо» и сыграть 2 и 3 февраля 1848. Дело в том, что драма так велика, что пришлось играть ее в два вечера. Но грипп есть грипп, и он опасен настолько, что все же не дал Александру возможности фигурировать в списке подписавшихся под петицией на большом банкете 22 февраля, завершающем реформистскую кампанию. Было предусмотрено, что перед банкетом подписанты пройдут парадом от церкви Мадлен до Елисейских полей[80]. Все депутаты оппозиции обещали принять участие в этой демонстрации. В предыдущие дни префект полиции Делессер посылает донесения исключительно нервные. Кризис, поразивший лавочников и ремесленников, рискует повлиять на поведение Национальной гвардии. К сборищу в Мадлен собираются присоединиться и рабочие. Тогда Гизо запрещает банкет. 22-го идет дождь. Войска занимают стратегические позиции. Что не помешало, при том что руководители оппозиции благоразумно остались дома, скоплениям народа у Мадлен, на площади Согласия и на Елисейских полях. Первые стычки, первые быстро уничтоженные баррикады, первые мертвые.

Неизвестно, где был в этот день Александр. Если он работал в своем замке, то весьма возможно, что информация о происходившем поступила к нему лишь в конце дня. В принципе, находился ли он в Париже или в Пор-Марли, он обязан был явиться в Национальную гвардию Сен-Жермен-ан-Лэ, командиром которой являлся, и ждать распоряжений, либо же взять на себя инициативу. Только через семь лет, и не в «le Mois», газете, основанной им в марте 1848-го, где изо дня в день описывал он события февраля и где вывел себя на сцену в достаточно скромной роли, а в «Истории моих животных» он будет утверждать, будто «протрубил сбор и предложил моим семистам тридцати подчиненным последовать за мною в Париж на помощь народу»[81]. Как он свидетельствует, отказ повиноваться носил тогда единодушный характер. Маловероятно, чтобы он обратился к своему войску с речью именно 22-го числа, в день, столь похожий на все более или менее бурные предыдущие дни, и когда Национальная гвардия еще никак не проявила своего отношения к происходящему. Только на следующий день, а в еще большей степени через день часть ее встанет на сторону восставших, в то время как большинство сохранит нейтралитет. Однако 23 и 24 февраля Александр точно в Париже. Что позволяет предполагать, что его не было там 22-го, так это письмо к Маке, датированное этим днем[82]: «Одновременно я пишу и Остейну, дабы он отменил спектакль сегодня вечером. Мне кажется, что это было бы оскорбительным по отношению к пережитой обществом боли». Отправленный в конце дня из Сен-Жермен посыльный не успел доставить письмо до начала спектакля, то есть до восемнадцати часов. Тем не менее этот совет, данный на расстоянии, можно считать слабым отголоском того вечера 27 июля 1830-го, когда он лично присутствовал при эвакуации театра Нувоте Этьеном Араго.

Утром 23-го восставшие контролируют весь район между улицей Монмартр и улицей Тампль. Отряды Национальной гвардии братаются с ними с возгласами «Да здравствует реформа! Долой Гизо!» Узнав об измене «своей любимой гвардии», король-груша смещает Гизо и поручает Моле сформировать новое правительство, не меняя предшествующей политической линии. Тем не менее объявление об отставке Гизо вызывает бурную радость парижан. Александр прогуливается по бульварам, одетый как буржуа; журналист, не причастный к революции. Быстро стемнело. «Но в то же мгновение тысячи огней вспыхнули в окнах. Париж пламенел не только на всем протяжении бульваров, но видно было, как зажглись все выходящие на бульвары поперечные улицы.

Это еще не все. В руках людей из народа загораются факелы; свечи, воткнутые в оружейные стволы, наряду с неподвижным освещением, создают движущуюся иллюминацию. Шедший с утра дождь прекращается. Дувший два дня ветер стихает. Череда огней протягивается от Мадлен до Бастилии.

Две мелодии слышны то там, то здесь на этом празднестве, Марсельеза и Песнь жирондистов», и Александру это не может не понравиться. Он подходит к Министерству иностранных дел на бульваре Капуцинок, резиденции Гизо. «Вдруг со стороны Бастилии появились войска, отличавшиеся от всех, что мы уже видели.

Их вел человек, одетый лишь в синие панталоны и рубашку; обнаженными руками держал он над своей головой и над головами своих спутников красное знамя; рядом с ним шли два человека с факелами; сзади четвертый нес насаженное на длинную палку соломенное чучело, обмазанное смолой; чучело подожгли и вслед за ним и красное знамя превратилось в огненное. Примерно двести человек из народа следовали за этим двойным знаменем». Командир министерской охраны вышел навстречу человеку с красным знаменем. Пока они разговаривали, «слышны были одиночные выстрелы; лошадь офицера встает на дыбы в облаке дыма; офицер одним прыжком возвращает ее в каре, слышится команда «огонь!»; два ряда ружей, взятых на изготовку; пламя вырывается из ружей, по всей линии слышны крики умирающих». Тридцать пять убитых, среди них две женщины, пятьдесят раненых. Революционеры кладут убитых на тачку и возят ее по улицам, призывая к оружию. «Время от времени крики усиливаются, это человек, взобравшийся на тачку, поднимает и показывает труп одной из женщин с пронзенной пулей грудью; после того, как в течение минуты зыбкий огонь факела освещает это ужасное видение, он отпускает труп, и тот с приглушенным шумом падает на свое смертное ложе.

Повсюду, где проходит кортеж, сеет он месть; ночью она прорастет и назавтра даст хороший урожай.

Наконец тачка покидает бульвары, углубляется в еще освещенные улицы, потом достигает границ темноты, где ненависть еще ожесточенней, ибо нищета страшней».

В момент перестрелки Александр поступил так же, как все на примыкающих улицах. Он отправился в свое временное парижское пристанище, нацепил полковничий мундир, отличный пропуск как для восставших, так и для правительственных войск. Когда он выходит, то видит, что отряд Национальной гвардии как раз вступает во двор мэрии III округа, а окружающая толпа при этом стыдит гвардейцев за отступление. «Каждый из солдат страшно горевал и требовал выступать, но у них не было полковника». И, естественно, они получили запасного: «Командир Национальной гвардии из Сен-Жермена, присутствовавший при этой сцене у отеля Капуцинок и наспех успевший надеть на себя форму, устремляется тогда во внутренность двора мэрии; там он находит г-на Берже с тремя сотнями человек по меньшей мере и спрашивает, намерены ли они идти на отель Капуцинок; мэр с повязанным через плечо шарфом одно мгновение колеблется; положение серьезное, начиная с этого момента ты в рядах восставших.

Но весь отряд хором кричит «вперед!» и требует боеприпасов. В боеприпасах отказано: достанет и штыков». Черт побери, нелегко себе представить сверхосторожного Александра во главе людей, вооруженных одним лишь холодным оружием и рассчитывающих взять штурмом Министерство иностранных дел, защитники которого только что устроили такое страшное побоище. Стоит обратить внимание на то, что «командир Национальной гвардии из Сен-Жермена» говорит теперь о себе в третьем лице, отказ от «я» вполне соответствует его позиции свидетеля, а не участника, как в 1830 году. Отметим также вопрос, «намерены ли они идти на отель Капуцинок». Вопрос, а не призыв и не команда. Возвратился ли он после этого к себе или бродил по улицам? «Всего повидали мы этой странной ночью, когда казалось, что вселенское землетрясение сотрясает мостовые, что целая армия молчаливых трудящихся возводит сеть баррикад, что народ, этот непревзойденный стратег, занял свои позиции».

24 февраля утром повсюду уже возведены баррикады, защитники которых кричат: «Да здравствует Республика!» Александр к хору не присоединяется. Он не против лишения прав короля и горячо поддерживает регентство для возведения «моста между монархией и республикой»[83]. Восставшие начинают продвигаться в сторону Тюильри. Моле срочно заменен на карлика Тьера и Одилона Барро. Не зря посетила карлика идея, осуществленная Гизо, окружить Париж укреплениями, дабы не дать вырваться бунту за их пределы. Он предлагает эвакуировать столицу, а затем вернуться в нее силой. Отказ короля-груши. Тем хуже, карлик готов потерпеть двадцать три года, но в конце концов он реализует свою навязчивую идею во времена Парижской коммуны. Старый король-груша тяжело садится в седло, он должен воодушевить верные ему войска на площади Карусель. Он являет собой такое прискорбное зрелище, что Национальная гвардия встречает его криком «Да здравствует реформа!» Два линейных полка братаются с повстанцами, канонада теперь слышится совсем рядом, король-груша отрекается от престола в пользу своего внука. Герцогиня Орлеанская вместе с детьми и двумя их дядьями спешит в Палату депутатов для утверждения своего регентства. Большинство во главе с Гизо устраивает ей овацию. Александр тоже там и доволен. В это время «толпа вооруженных мужчин, национальных гвардейцев, студентов, рабочих прорывается в зал и заполняет его вплоть до амфитеатра; одни несут знамена, другие вооружены саблями, пистолетами, ружьями, у некоторых в руках пики и железные прутья». Они требуют провозглашения Республики. Герцогиня и принцы бегут. Назначается правительство из семи членов, список которых был составлен в кабинетах «National»; во главе Дюпон де л’Ёр, министр иностранных дел — Ламартин, внутренних дел — Ледрю-Роллен, народного образования — Карно. Прощай, мечта, и за неимением лучшего Александр оказывается республиканцем.

Но полным меланхолии: «…я возвращался один, печальный и озабоченный, республиканец, как никогда, но считающий, что Республика плохо устроена, недозрела и неудачно провозглашена; я возвращался с тяжелым сердцем под впечатлением от картины грубо отвергнутой женщины, отнятых у нее двоих детей, двух удаляющихся принцев»[84]. Он прошел через Тюильри, пустынный, но не разграбленный, о чем свидетельствовали трупы расстрелянных воров с табличками на груди. «Люди в рубище несли охрану возле миллионов». Восемнадцать лет назад другие люди эскортировали брильянты короны, они усадили на трон убитого студента Политехнической школы и сами по очереди садились рядом. Сегодня они выбрасывают трон в окошко, чем не символ. Маленькое утешение для Александра — то, что квартиру Фердинанда пощадили, он вздыхает. В кабинете короля-груши пол усыпан бумагами, на некоторых он узнаёт почерк своего бывшего работодателя. Он спрашивает у караульного, «патриота времен 1848 года, такого же оборванца, как и патриот времен 1830-го», можно ли взять бумаги. Революционер не видит в этом ничего предосудительного: если бумаги валяются на земле, значит, они ничего не стоят. Или мало чего стоят; страницы непрерывных расчетов: король-груша, имевший значительное личное состояние и всегда считавший свое содержание недостаточным, проводил целые часы за исправлением меню для своих детей и их воспитателей, чтобы сэкономить на свои нужды пятьдесят шесть франков сорок шесть сантимов.

Из Тюильри Александр направляется в Ратушу, где все кипит. Временное правительство намерено провозгласить Республику лишь после ратификации решения народом. Социалисты оказывают давление, чтобы добиться этого немедленно. Распай взбирается на стол, произносит сакраментальные слова, бурная овация, ученый возвращается домой[85], за ним следом выступают политики. Социалисты составили свой список министров, но Ламартин и умеренные республиканцы места уступать не намерены. В конце концов достигнуто полюбовное соглашение, и в качестве правительственных секретарей в правительство входят Луи Блан, Фердинанд Флокон и механик Альбер, первый в истории рабочий, вошедший в кабинет министров. Снаружи вооруженная толпа выражает нетерпение, и Ламартин выходит ее заворожить своим лирическим пылом: «Да здравствует Республика!», ему устраивают овацию. Не испытывая ни малейшего чувства зависти, Александр все записывает в книжечку за неимением маленького порохового склада, как в 1830-м. Однако ему все же доверяют весьма щепетильное дело: сообщить всем постам ночной пароль.

«Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма». Эту первую фразу «Коммунистического манифеста» Маркса и Энгельса, только что вышедшего в Лондоне, Жорж Санд еще не успела прочесть, но и она написала в «Bulletin de la Republique», органе Министерства внутренних дел в котором она ведет издательскую колонку по просьбе своего друга Ледрю-Роллена: «Коммунизм — это будущее, оболганное и не понятое народом»[86]. Позднее она заговорит совершенно по-другому. Лишь дураки не меняют своего мнения. Она — не единственный писатель, пожелавший сыграть политическую роль с правыми или с левыми. Многие литераторы не прочь пополнить депутатский корпус. В первую очередь, конечно, Ламартин и Гюго, но также и Бальзак, Виньи, Альфонс Карр, Поль Феваль, Эжен Сю, Лабиш — вплоть до безвестного Гайарде, которого мы совершенно потеряли из вида со времен дела с «Нельской башней». Александр быстро принимает решение. При всеобщем избирательном праве количество избирателей увеличится с двухсот сорока тысяч до более чем девяти миллионов избирателей и, так как, готовясь к этому явлению, Франция призывает «на помощь самых умных своих сынов», кажется, что «у меня есть основания числить себя среди людей умных».

Он прерывает работу над «Мемуарами», начатую за несколько месяцев до того: время не вспоминать, а действовать. И поскольку никто не заботится о его политическом выдвижении, он будет обеспечивать его сам[87]. Сначала ему необходим орган печати, и он открывает «le Mois», «ежемесячный историко-политический журнал с изложением всех событий день за днем, час за часом, полностью составленный Александром Дюма». Проспект издания чрезвычайно интересен. Оно представлено как педагогический инструмент в политическом воспитании масс, которые со дня на день получат право голоса, абсолютно не будучи к этому готовы. «Надо, чтобы каждый избиратель мог получать журнал с разъяснением его прав и обязанностей», «Если хотите получить более четкое представление об осуществлении нашей мечты, ЧИТАЙТЕ!» Здесь Александр формулирует нетленную мысль, с которой согласен и Гюго: чтение — один из лучших факторов освобождения народа. По умеренной цене — четыре франка за двенадцать выпусков подписчики получат описание всех событий, имевших место во Франции, в Европе и во всем мире, то есть «памятник истории первостепенного значения, благодаря прежде всего огромному таланту Александра Дюма», который все же не следует переоценивать в той мере, в которой «Бог диктует, а мы записываем».

В первых номерах божественный писарь отчитывается в своих действиях на службе у революции и в борьбе за национальную независимость, развернувшейся тогда по всей Европе. Что до внутренней политики, то он проявляет похвальную заботу об объективности, без всяких комментариев отдавая преимущество Ламартину и умеренным республиканцам перед социалистами. Однако очень быстро он перестает полуосторожничать в результате бланкистских демонстраций 17 марта и 16 апреля. Теперь он уже нападает на социалистов, но также и на временное правительство. Ламартин слишком мягок, социалистические инициативы Луи Блана отдают демагогией, Ледрю-Роллен ведет двойную игру: «Как может министр внутренних дел, гражданин, коему страна доверила миссию поддержания порядка, допустить под своим покровительством публикацию, в которой народ призывается к гражданской войне?» Совершенно очевидно, что речь идет о «Bulletin de la Republique», «этом листке, имеющем все внешние признаки официального документа, но никем не подписанном», как будто Александр не знает то, что известно всем, то есть, что редактором является Жорж Санд, ах, эти писательские междоусобицы! Наступает черед восстания 15 мая. Палата депутатов захвачена, и в Ратуше провозглашено целиком социалистическое правительство. Ламартин во главе Национальной гвардии отбивает здание. Распай, Барбес и Бланки арестованы. Луи Блан бежит в Англию. Александра это устраивает, но, если вокруг поговаривают уже о выдворении из страны иностранных рабочих, он в вое крайне правых не участвует: «Это было бы преступным действием. Республика заявила, что открывает новую эру мира и братства на всей земле».

Июнь, закрыты национальные мастерские, молодежь от восемнадцати до двадцати пяти лет стоит перед свободным выбором между безработицей и поступлением на военную службу. На пределе безденежья и унижения рабочие берутся за оружие, но большая часть повстанцев состоит из безработных. Наделенный неограниченными полномочиями Кавеньяк следит за развитием мятежа 23-го: «Мне поручено уничтожить врага, и я обойдусь с ним со всею силой, как на войне. Если потребуется, я выведу его в открытое поле и там добью». Созерцательный Ламартин здесь с ним согласен: «Следует дать именно настоящее сражение, а не вести рассеянную борьбу с мятежниками». Кавеньяк располагает пятьюдесятью тысячами человек, но требует еще подкрепления из провинции. Из страха перед красными и перед сторонниками передела отряды национальных гвардейцев из провинции стекаются в Париж. Тогда 24 июня Кавеньяк переходит в наступление. Жестокая битва продолжается три дня. Последний оплот повстанцев — Фобур Сент-Антуан пал 26-го. Счет убитым и раненым идет на тысячи. Расстреляно, по крайней мере, три тысячи пленных, четырнадцать тысяч находится в тюрьме, четыре с половиной тысячи без суда высланы на алжирские высокогорья. «Самое мощное и самое необычное восстание из всех, когда-либо существовавших в нашей истории, — пишет Токвиль в своих «Воспоминаниях», — самое мощное, потому что в продолжение четырех дней более ста тысяч человек принимало в нем участие; самое необычное, потому что восставшие сражались в нем без боевых возгласов, без командиров и знамен, но тем не менее в удивительном единодушии, проявляя осведомленность в военном деле, поразившую старейших офицеров. Необычность его состоит еще и в том, что целью восстания было не изменение формы правления, но новый социальный порядок. То была не политическая, но классовая борьба, нечто вроде восстания рабов». То же говорит и Маркс в работе «Классовая борьба во Франции» (1848–1850) в своих рассуждениях о «первой великой битве между двумя классами, разделяющими современное общество. Это была борьба за поддержание или уничтожение буржуазного порядка». Несколько иным было мнение царя. Из Москвы он поздравляет Кавеньяка со спасением Франции от коммунизма.

Жорж Санд полна отвращения: «Я больше не верю в существование республики, которая начинается с уничтожения пролетариата», — пишет та, что в мае 1871-го не найдет достаточно жестоких слов в адрес коммунаров, «этих подлецов, спаливших Париж». А Александр? Владелец замка Монте-Кристо как бы мешает наблюдателю Истории понять истинную природу сделанных ставок. Анализ его по горячим следам событий еще точен, но уже не полон. По его мнению, причины восстания зиждятся на демагогических и не выполненных обещаниях относительно права на труд. «Временное правительство вежливо выпроводило народ с посулами, а рабочих с пустыми обещаниями.

Для тех, кто требовал хлеба, они сделали то же самое, что министры Карла X и Луи-Филиппа для тех, кто требовал милостей и льгот.

С людьми улиц они обращались так же, как с людьми из своих передних.

Человек из передней смиренно уходит и потом возвращается.

Человек улицы уходит гордо и сражается». В результате Александр требует безжалостного преследования «убийц, всех тех, кто расстрелял генерала Бреа, кто рубил головы, отсекал руки. <…> Но для тех, кто скажет вам: Мы голодны, наши жены голодают, наши дети голодают!..

О, для них лишь жалости, а если, по случаю, из обвиняемых они станут обвинителями…

Правосудия!»

На этом фоне происходит уверенное политическое восхождение Александра. Выборы в Конституционное собрание назначены были на 23 апреля. Он очень быстро отринул идею выставить свою кандидатуру в орлеанистски настроенном департаменте Эн. Конечно, там могли бы устроить отличный банкет для знаменитого писателя, уроженца здешних мест, но отсюда еще далеко до согласия быть представленными неким негром, который, как они хорошо помнят, революционизировал Виллер-Котре и осаждал Суассон с криками «Да здравствует Республика!» Тогда он подумал о Сене-и-Уазе, где находится его замок. 27 февраля он обращается к людям своей Национальной гвардии с воззванием, восхваляющим революцию, которая принесла свободу, равенство, безопасность, и настоятельно рекомендующим своим подчиненным выбирать в качестве депутатов людей честных и независимых. Программа его показалась столь опасной и левацкой, что добрые буржуа из Сен-Жермен-ан-Лэ немедленно соорганизовались в комитет, потребовавший его отставки с поста командира. Если только требование это не было продиктовано нежеланием иметь высшего офицера, назначенного королем-грушей. Тогда Александр обратился в департамент Сены, используя, согласно принципу Аннике, сразу два крайних средства. Его призыв к рабочим заслуживает того, чтобы воспроизвести его целиком, настолько он поучителен для всех писателей, желающих заняться общественной деятельностью.

К ТРУДЯЩИМСЯ

Я выставляю свою кандидатуру в депутаты; я прошу ваших голосов, вот мои данные:

Не считая шести лет обучения, четырех лет работы у нотариуса и шести — чиновничества, я двадцать лет работал по десять часов в день, что составляет 73 000. За эти двадцать лет я сочинил 400 томов прозы и 35 пьес.

400 томов тиражом 4000 экз., проданных по 5 франков том 35 пьес, сыгранных по 100 раз каждая, вместе и по отдельности
11 853 000 6 360 000
ОПЛАЧЕНО
Наборщикам 264 000 Директорам 1 400 000
Тискальщикам 528 000 Актерам 1 250 000
Бумажникам 633 000 Декораторам 210 000
Брошюровщицам 120 000 Костюмерам 140 000
Книгопродавцам 2 400 000 Владельцам залов 700 000
Маклерам 1 600 000 Статистам 300 000
Комиссионерам 1 600 000 Охране и пожарным 70 000
Экспедиция 100 000 Портным 50 000
Литературным учреждениям 4 580 000 Торговцам маслом 525 000
Иллюстраторам 28 000 Картонажникам 60 000
11 853 600 Музыкантам 157 000
Бедным (на приюты) 630 000
Расклейщикам афиш 80 000
Подметальщикам 10 000
Страхователям 60 000
Контролерам и служащим 140 000
Машинистам 180 000
Парикмахерам 93 000
6 360 000
Приняв за ежедневную плату 3 франка и учитывая, что год содержит 300 рабочих дней, мои книги в течение двадцати лет дали заработок 692 людям. Мои пьесы в течение 10 лет прокормили людей
в Париже 347
во всей провинции 1041
Прибавьте билетерш, клакеров, фиакры 70
Итого 1458

В среднем книги и пьесы обеспечили оплату труда 2150 людям.

В список не включены бельгийские производители подделок и иностранные переводчики.

Одна или две тысячи писателей его масштаба на поколение, и проблема безработицы во Франции навсегда разрешена. Но мало обнадежить люмпенов, надо и добропорядочных хозяев как-то стимулировать. Итак, следом за красным — черное, он рассылает циркуляр парижским священникам: «Если и есть среди современных писателей человек, защитивший духовность, провозгласивший бессмертие души, восславивший христианскую религию, то по справедливости можно утверждать, что это я». И автор «Антони» клянется, что не имеет иной цели, кроме как добиться от Собрания «уважения всех святых вещей». И лишь «из желания внести, насколько это в моих силах, свой вклад в социальное созидание я прошу у вас не только ваши голоса, но и голоса тех, коих высокое доверие, внушаемое саном вашим, отдает под ваше влияние.

Приветствую вас с братской любовью и христианским смирением».

Поскольку ни трудящиеся, ни священники никакого энтузиазма не выказали, Александр оставляет парижан наедине с их политическим кретинизмом, предварительно позволив себе роскошь посадить им на память дерево Свободы перед Историческим театром, акция, за которой последовал большой и бесплатный ночной бал. Возвращение в Сену-и-Уазу, где он снимает свою кандидатуру, целиком сосредоточившись на Сен-Жермен, который он соблазняет своими празднествами и возвращенным театром. Тут тоже дерево Свободы, речь в клубе трудящихся, где он под приветственные возгласы присутствующих избирается почетным президентом. Заявленная им программа основана на трех положениях: никаких привилегий, никакой замены призванным на военную службу, каждому по труду. И он организует все больше митингов. В Корбей «некий хорошо одетый господин» спросил его, как можно претендовать на депутатское место, будучи бастардом по рождению, а если бастард и не он сам, так его отец. Александр отвечает словом из трех букв, которое оставляет господина «абсолютно невозмутимым, как будто такова была его фамилия». Кроме этого обмена аргументами, да и самой проблемы незаконнорожденности, в его предвыборной программе были и более слабые места, смущающие избирателей, например, его статут «политического бастарда»[88], как он сам любил его определять. Другими словами, положение ярого республиканца, не без рисовки проявляющего упрямую верность Орлеанской династии. 4 марта в «la Presse» он публикует письмо к Монпансье: «То звание друга, которым я хвастался, монсеньор, когда вы жили в Тюильри, теперь, когда вы покинули Францию, я настойчиво прошу за мной сохранить». И подписывается «покорнейшим слугой». Через три дня в той же газете он яростно протестует против демонтажа конной статуи Фердинанда: «Поверьте, что республика 1848-го достаточно сильна, чтобы позволить себе величественную аномалию в виде фигуры принца, возвышающейся на своем пьедестале перед лицом королевства, низринутого с высоты своего трона». В мае он возвышает свой голос против закона, запрещающего членам Орлеанской династии жить во Франции. На сей раз ни одна газета не захочет поместить его протест, кроме газеты Бланки «la Commune de Paris»! В конце года он даст еще один рецидив, обращаясь к Наполеону Малому, ставшему президентом Республики: «Какое странное совпадение, «l’Evenement», в котором я требовал возвращения всех ссыльных, была газетой Виктора Гюго!»

Один дедушка — маркизик, другой — хозяин постоялого двора, одна бабушка — рабыня, другая — из мелкой буржуазии, незаконнорожденность социальная, расовая, сын и отец бастарда и политический бастард, и при этом неоспоримая сила Александра поднимут против него на выборах 23 апреля настоящую бурю. В то время как в департаменте Сены-и-Уазы избранные депутаты выигрывали со счетом примерно в 70 000 голосов, в то время как Эжен Лабиш проиграл, набрав 12 060 голосов, Александр получил максимум в 261 голос. Но и этого мало, чтобы привести его в уныние. На дополнительных выборах 4 и 5 июня он думает выставить свою кандидатуру в Жиронде, но отказывается от этой мысли, узнав, что будет соперничать с карликом Тьером и Жирарденом, «двумя слишком значительными, один — в политике, другой — в журналистике, людьми, чтобы я рискнул с ними бороться». Он сворачивает в сторону департамента Ионн, где рядом с ним окажется лишь Наполеон Малый и Гайарде, не считая прочей мелочи. Его доверенное лицо на выборах Шарпийон, помощник мэра в Сен-Бри, нотариус не слишком высокого класса, но чрезвычайно честный, вплоть до того, что ему случалось составлять протокол против самого себя, когда его куры производили то или иное нарушение порядка. Несмотря на поддержку именитого гражданина из местных, десант Александра неудачен. «И что мне было делать в этом департаменте Ионн? Разве был я бургундцем? Виноторговцем? Разве владел я виноградниками? Или изучал проблемы виноделия? Являлся ли я членом общества любителей вин?» Да еще и газеты выводили его сторонником регентства. Очень бы хотелось поприсутствовать на его ораторской дуэли с Гайарде, но мы располагаем лишь рассказом о митинге в Жуаньи. Три тысячи человек встретили его там с «ропотом, не содержащим ничего одобрительного». «Эй, нигер», — весело окликнул его один коренной избиратель. Вместо ответа последовала пощечина, способная свалить с ног быка, «ропот перешел в крик, а когда я поднялся на трибуну, кругом бушевала настоящая буря».

«Начались вопросы. Самым серьезным, как они полагали, было адресованное мне приглашение дать отчет о моей связи с герцогом Орлеанским». Сюжет из чистого золота, ибо республиканский кандидат так горестно восхвалял Фердинанда, что, само собой, «через четверть часа половина зала рыдала, и вместе с ней и я сам; через двадцать минут весь зал аплодировал, а в конце вечера я стал обладателем не только трех тысяч голосов, но трех тысяч друзей». На деле он собрал 3458 голосов. Наполеон Малый избран более чем 14 000. Закон позволял кандидатам выставлять свою кандидатуру в разных департаментах, и Наполеон Малый выбирает местом своего пребывания Париж. Новые выборы в Ионне в ноябре должны выдвинуть ему замену, и на сей раз Александр набирает лишь 363 голоса, как будто девять десятых из его бургундских друзей полностью о нем забыли и думать. Между тем в изложении своих убеждений он очень сильно ударил по правым, потревожив призрак коммунизма: «Красная Республика грезит о новом Пятнадцатом мая, надеется на новое июньское восстание <…>. И следует поразить врага, как внутреннего, так и внешнего.

Каждый, кто участвует во Франции в выборах, должен знать, под какими знаменами пойдет.

Моими политическими врагами являются господа Ледрю-Роллен, Лагранж, Ламанне, Пьер Леру, Прудон, Этьен Араго [его первый критик и его кумир в 1830], Флокон, и все те, кого называют Монтаньярами [и большой друг которых Наполеон-Жозеф Бонапарт].

Я не говорю о господах Луи Блане и Косидьере; они бежали.

Я не говорю о господах Бланки, Распае и Барбесе; они в тюрьме.

Моими политическими друзьями станут те, чьи вожди будут меня рекомендовать вам. Я пойду с ними или чуть впереди.

Это господа Тьер, Одилон Барро, Виктор Гюго, Эмиль де Жирарден, Дюпен, Бошар, Наполеон Бонапарт.

Это люди, которых анархисты называют реакционерами.

Я называю их людьми Порядка».

Александр больше нигде не станет выставлять свою кандидатуру, но поддержит кандидатуру Наполеона Малого на президентский пост, как, впрочем, сделает это и Виктор Гюго. 10 декабря — день триумфа того, кого карлик Тьер назвал «кретином, которым мы будем управлять». Избранный на четыре года без права переизбрания Наполеон Малый собрал семьдесят процентов голосов. Самые красные департаменты целиком голосовали за него, так же, как и рабочие, которые таким образом отплатили сопернику Наполеона Кавеньяку за июньскую резню. От огромной популярности Ламартина в начале года осталось только 17 000 голосов, хотя он и не фигурировал в списке кандидатов. Неделю спустя Александр посылает Наполеону Малому любопытное поздравительное письмо, в котором требует возвращения во Францию графа Шамборского и четырех сыновей бывшего короля-груши. Больше того, он предлагает, чтобы герцог Омальский снова стал правителем Алжира, а принц Жуанвильский — командующим флотом. Ламартина же следует назначить вице-президентом Республики, ну и по справедливости Кавеньяк должен стать маршалом Франции. Неизвестно, получил ли Александр ответ, но совершенно очевидно, что его бескорыстные советы никакого эффекта не возымели.

Как газетное дело, так и избирательная кампания — вещи разорительные с точки зрения затрат времени и денег. Исторический театр — на краю пропасти. После огромных сборов предыдущего года в 1848-м в результате революции и восстаний наблюдается отток публики из театров. Осенью становится необходимым ее туда вернуть. Александр пытается сделать это с помощью «Каталины». Имеет ли эта история заговора против Римской республики, укрощенного Цицероном, отношение к современной действительности? Пьеса поставлена 14 октября, в тот самый момент, когда, благодаря Кавеньяку, царит Порядок с мощными бицепсами, а бонапартистские комитеты готовят президентскую кампанию Наполеона Малого, поддержанного, как мы видели, и Александром. В этих идиллических условиях кто же, спрашиваем мы, мог думать о заговоре против молодой II Республики, разве что помимо воли Александра уже как-то дали о себе знать его знаменитые предчувствия.

Ясно, что в этом году производительность его труда несколько упала, хотя он продолжает публикацию «Жозефа Бальзамо» и «Виконта де Бражелона» и готовит к печати в конце декабря «Ожерелье королевы», второй из его больших романов о Революции. Не самое прямое отношение к литературе имеет его похвальное слово автору «Гения христианства», только что скончавшемуся в возрасте восьмидесяти лет, то есть слишком преклонном для подписчиков на его «Замогильные записки». Поэтому все, что было в его творчестве лучшего, начали печатать до его кончины. «Шатобриан» Александра — один из девяти некрологов в серии, посвященной уходу из жизни дорогих для него людей. Следует отметить, что он включит в серию и двух «достойных сожаления», хотя и с разными оттенками значений этого словосочетания: Фердинанда и Мюссе. Вся серия будет собрана в одну книжку под заимствованным из баллады Бюргера отличным названием «Мертвые идут быстро».

Снова Александр в долгах, как в тисках. Исторический театр прогорает, и успеха «Юности мушкетеров» в феврале 1849-го явно недостаточно, чтобы его реанимировать. Предполагаемый «Монте-Кристо» оказывается за пределами возможностей[89]. Александр уже продал мебель некоему подставному лицу по имени Дуайен. В марте он же окажется и покупателем замка, отданного за тридцать тысяч франков, то есть примерно за десятую часть своей стоимости. Бальзак, стоявший в стороне от всех этих маневров, в ужасе пишет своей Чужестранке: «Прочел в газетах, что в воскресенье Дюма продает все свое имущество в «Монте-Кристо»; дом же как будто уже продан или его вот-вот продадут. Эта новость привела меня в содрогание, и я решил трудиться день и ночь, лишь бы не оказаться в подобном же положении». Хотя свои финансовые дела Бальзак может поправить и при помощи выгодного брака с госпожой Ганской, который уже не за горами. У Александра же все наоборот. Ида, которую Виллафранка содержит отнюдь не в нищете, добилась раздела имущества со страшным для Александра ущербом: он должен выплатить ей сто двадцать тысяч франков мнимого приданого плюс, естественно, двадцать семь тысяч франков процентов. Ей очень жаль, что Александр не владеет больше никаким имуществом.

Живет он, таким образом, то в «Монте-Кристо» у своего друга Дуайена, то в Париже, в сите Тревиз. Мари уже восемнадцать, она не похорошела, ненавидит Беатрису Персон и неутешна по поводу разлуки со своей мачехой. В свои двадцать пять лет младший Дюма продолжает жить на широкую ногу за счет своего отца, хотя и написал уже кое-какие мелочи и хотя роман «Дама с камелиями», рассказывающий о его любви с покойной Мари Дюплесси, имеет успех. Александр распростился со своим зверинцем, но по-прежнему держит слуг и секретарей, что заставляет его непрестанно занимать деньги то здесь, то там, в частности, и у Маргариты Гиди. Это богатая и симпатичная ювелирша, имеющая в свои сорок лет мужа на тридцать три года старше, и, следовательно, и речи нет о том, что Александр платит ей проценты в денежном выражении. В точности неизвестно, какую именно сумму, однако ясно, что большую, она ему одолжила. В 1860 году Александр доверительно сообщит Ноэлю Парфе: «Госпожа Гиди готова оказать доверие на сумму в двадцать тысяч франков, и один лишь Бог знает, должен ли я ее вернуть».

Выборы законодательной власти назначены на 13 мая 1849-го. Однако исполнению своего гражданского долга Александр предпочитает поездку в Голландию, на коронацию Гильома III, большого поклонника его творчества, как он ему об этом сам написал. Александру неизвестно, обладает ли и королева столь же хорошим вкусом в оценке литературы. Поскольку она — племянница Жерома Бонапарта, он наносит визит экс-королю, только что вернувшемуся из ссылки, чтобы узнать, не нужно ли случайно выполнить какое-нибудь его поручение в Голландии. В результате дядюшка снабжает его письмом, к королевам надо всегда найти ключ. Уезжает он 9 мая вместе с сыном и художником Биаром. За два дня он повидал короля два раза, а королеву — три, что, разумеется, ничего не значит. Когда он уходит, откланявшись, его догоняет адъютант и передает шкатулку. Он открывает, там нидерландский орден Льва. «Вот так получил я крест из Голландии, который никогда не носил, ввиду того, что его у меня из кармана тут же, в вечер моего возвращения, и украли, когда я сходил с поезда»[90]. Накануне его приезда в Париж партия порядка добилась абсолютного большинства голосов и мест, но и социалисты отлично прошли, получив тридцать пять процентов голосов и сто восемьдесят мест. Что до умеренных республиканцев, то их прокатили. Не переизбран даже Ламартин, и лишь дополнительные выборы дадут ему место.

Дни и ночи работы, сейчас, как и всегда. Подобно Бальзаку, он снова пишет без передышки. За 1849 год он выпустит одну за другой целую серию новелл, большой исторический труд «Людовик XV и его двор», а для театра инсценировки «Шевалье А’Арманталя» и «Войны женщин» вместе с Маке, «Коннетабля Бурбона» с Гранже и Монтепеном, где его имя фигурировать не будет, «Завещание Цезаря» под именем Поля Лакруа и прежде всего — «Графа Германна», или историю неистовой любви в духе «Антони». В основе — пьеса Луи Лефевра, прочитанная ему автором трехактная комедия. Александр же видит в ней «сквозь туман пять актов большой и хорошей драмы». В театре Водевиль комедия Лефевра провалилась, и Александр выкупает ее за тысячу франков. «Как обычно, я положил сюжет отлеживаться, пока ко мне не придет вдохновение. Однажды утром «Граф Германн» сложился у меня в голове; через неделю он лег на бумагу, через месяц поднялся на подмостки Исторического театра в обличье Меленга и в сопровождении госпожи Персон и Лаферьера. То была одно из лучших моих драм, то был один из самых грандиозных моих успехов», и в самом деле.

20 мая, во время репетиции «Завещания Цезаря» один из театральных посыльных сообщает Александру, что Мари Дорваль умирает и хочет повидаться с ним в последний раз. Карьера великой актрисы не смогла пережить заката романтизма. Маленькие роли или гастроли в провинции, жизнь вместе с дочерью Каролиной и зятем Рене Люге, оба нищие актеры, как и она сама. Уже давно они расстались с Виньи, муж ее Мерль стал импотентом, и всю свою любовь она перенесла на внука. Год назад он умер, и она чуть с ума не сошла, да так и не оправилась, беспрестанно повторяя, что скоро они снова встретятся. Она просилась на жалованье в Комеди-Франсез, «она согласна играть все — дуэний, на выходах, во вспомогательном составе»[91], но Комитет единодушно ей отказал. Александр через Остейна пригласил ее в Исторический театр. Бальзак думал о ней, когда писал «Мачеху», и ей предназначил эту роль. Начались репетиции, но она заболела, и роль у нее отняли. «Горе ее было ужасным; на сей раз ее актерское достоинство было раздавлено. Торопясь с выпуском пьесы, Бальзак не возражал». Поскольку справедливость все-таки существует, «Мачеха» провалилась с треском. Мари поехала вместе с Люге в Кан, надеясь поработать там, но там слегла и мечтала лишь умереть в годовщину смерти внука, и через четыре дня ей это удастся. Люге привез ее в Париж. Александр спешит к ней. «Я вошел в спальню; Дорваль сделала усилие, чтобы мне улыбнуться и протянуть руки.

— Ах! Это ты, — сказала она, — я знала, что ты придешь.

Рыдая, я бросился к ее постели, пряча лицо в простынях». Она просит, чтобы их оставили вдвоем, и молит об исполнении последнего своего желания — похоронить ее рядом с внуком, а не в общей могиле. Он обещал найти необходимые для этого средства. Возвращается Люге с женой, поддерживая Мерля, которого они сажают в кресло. Александр отступает назад. Мари в последний раз произносит имена мужа и зятя.

Чтобы купить временное место на кладбище, необходимо шестьсот франков. Порывшись в ящиках, Александр нашел у себя лишь двести. Он обращается за помощью к Гюго. Богатейший академик, бывший пэр Франции, а ныне депутат, добивается двухсот франков в Министерстве внутренних дел на нужды Культуры, ему очень жаль, но большего получить не удалось, а своей наличности у него, конечно же, нет. Александр идет к Фаллу, он никак не может помешать себе сохранять хорошие отношения со всеми министрами народного образования, это сильнее его. У Фаллу нет специальных фондов для драматических артистов, но он лезет в карман, и Александр уходит еще с сотней франков. Дома он находит свой тунисский орден Нисама и закладывает его, нужная сумма собрана. Через шесть лет, для того, чтобы навечно сохранить за создательницей немеркнущего образа в «Антони» место на кладбище, он специально для этой цели напишет и продаст «Последний год Мари Дорваль», посвятив его Жорж Санд, потому что, «будучи людьми, чужими ее семье, мы с вами — вы как женщина, я как мужчина — возможно, я не скажу больше всех, но лучше всех ее любили».

Его воздержание при выборах законодательных органов не должно заставить думать, будто он перестал интересоваться политикой. Напротив, он с Удовольствием отмечает поражение мятежной попытки Ледрю-Роллена 13 июня и изгнание из палаты тридцати пяти депутатов из числа социалистов и монтаньяров. Зато с экспедицией в Италию он несогласен, о чем и заявляет. В феврале в результате революции Пий IX изгнан из Рима. Мадзини провозглашает там республику. Австрийцы поспешили на помощь восстановлению старого порядка, Наполеон Малый решил им в этом помочь, и 3 июня генерал Удино начинает осаду Рима, защитой которого руководит Гарибальди. Через месяц сражений Пий IX восстанавливает в своих государствах абсолютную монархию. В начале июня Александр беседует об этом с Бюжо, незадолго до смерти последнего. «Я не видел маршала со времени нашего захода в Алжир, и вот неделю назад встретил его у президента, с первым визитом к которому я так задержался, что не оставалось никакого другого способа испросить прощения за имевшее место забвение Елисейского дворца, кроме как вспомнить о замке Гам»[92]. И хотя Александр был принят Наполеоном Малым с невероятной любезностью, он все равно относится к нему с недоверием, заявив Бюжо: «Живо настоящее и живо будущее; прошлое же мертво. Так вот! Вы бросаетесь в прошлое, когда у вас есть будущее. Такова была ошибка Карла X, такова была ошибка Луи-Филиппа. Боюсь, как бы это не стало и ошибкой Луи-Наполеона». Это недоверие проявляется постоянно. В августе он напишет в «le Mois»: «После нескольких сомнительных действий принца нам следует сплотиться вокруг этой Республики, провозглашенной в момент удивления, вокруг президента, избранного в день энтузиазма; но я сказал бы также, что, объединяясь вокруг принципа и человека, надо помешать принципу сбиться с пути, а человеку ошибиться». Но так или иначе, а Наполеон Малый присутствует на премьере «Графа Германна» 22 ноября. Конечно, Александр послал ему билеты в ответ на приглашение в Елисейский дворец. Но он здесь вовсе не для того, чтобы принимать президента, и проявляет себя лишь тем, что передает ему просьбу о помиловании зятя управляющего, «арестованного накануне за крамольные крики». Неизвестно, был ли ответ, и достаточно ли президент бонапартистской республики оценил зрелище освещенной в продолжение всего спектакля пустующей ложи Монпансье.

Но гораздо более существенным был для Александра 1849 год в качестве периода интенсивной работы над фантастическими новеллами, в жанре, к которому он уже подошел достаточно близко в двух романах — «Замок Эпштейн» и «Братья-корсиканцы» и мастером которого себя показал. Шесть текстов, собранных в этом году в сборник, представляют собой подлинный шедевр. Каждый из текстов начинается с экспозиции, в которой присутствует он сам в качестве рассказчика или слушателя историй, во всяком случае он тупо не воспроизводит, по своей обычной привычке, как сказал бы Мирекур, рукопись, которую подарил ему главарь разбойников. Во всех случаях он пользуется ретроспекциями, как если бы уже начал работать над своими «Мемуарами» или даже они были бы уже написаны. Речь может идти о совсем недавнем путешествии в Голландию, как в «Женитьбе Отца Олифуса»[93], или о приеме в Елисейском дворце, как в «Дворянах Сьерра Морена». Или о прошлом, воспоминания о котором уже чуть смазаны, как в «Обеде у Россини». Или о событиях, вовсе отдаленных — воспоминания о Нодье и вечерах в Арсенале в «Женщине с бархоткой на шее», воспоминания о Вильнаве и, стало быть, и филигранно выписанный портрет Мелании Вальдор в «Завещании г-на де Шовлена». Наконец, это может быть реминисценция эпохи, известной ему лишь по документам, например, Регентство со своим искусством беседы и куртуазностью в «Тысяче и одном призраке». Конечно, прием экспозиции не нов, но многое говорит о его творческой мастерской и литературной эстетике. Так, мы узнаём, что он один из самых плохих зрителей. Вот, например, он оказывается на представлении исторической драмы своего собрата: «естественно, что я приношу пьесу, ориентированную полностью на название; поскольку ее недостатки, как то — перегруженность подробностями, абсолютная негибкость характеров, двойная, тройная, четверная интрига — характерны исключительно для меня, то крайне редко случается, чтобы она хоть сколько-нибудь напоминала играемую пьесу. В результате для меня становится просто пыткой то, что для других — развлечение». Если пьеса представляет собой вольную фантазию, «как только мое знакомство с персонажами состоялось, они перестают принадлежать автору, они — мои. Уже в первом антракте я их забираю себе, присваиваю. Вместо неизвестности, которую мне предстоит познать в остальных четырех действиях, я ввожу их в четыре акта моей собственной композиции <…> подобно тому, как из сна моего я делаю реальность, точно так эта реальность превращается в мой сон»[94]. Ничем не рискуя, готов поспорить, что так же он поступает и с живыми людьми, впитывая в себя самую суть их, импровизируя по их поводу, переписывая на свой лад их историю, испытывая их возможности, становясь одновременно и вампиром, и демиургом, если не покидать пределов мира фантастики.

Предваряющие рассказ беседы необходимы Александру также и в качестве орудия писательской свободы в противовес жесткой конструкции романа или драмы, по отношению к последним «я, естественно, испытал влияние требований века, в котором осуществляется мой сюжет. Места, люди, события навязаны мне неумолимой точностью топографии, генеалогии и дат; надо, чтобы язык, костюм, даже походка моих персонажей в точности бы соответствовали существующим представлениям об эпохе, которую пытаюсь я описать <…> Посреди всех этих изысканий затерялось мое Я; я превращаюсь в некое соединение Фруассара, Монетреле, Шастелена, Коммина, Солькс-Таванна, Монлюка, Эстуаля, Таллемана де Рео и Сен-Симона; мое талантливое вытесняет мое индивидуальное, образованность занимает место воодушевления; я перестаю быть актером в огромном романе моей собственной жизни, в обширной драме моих собственных ощущений; я становлюсь хроникером, летописцем, историком; я сообщаю моим современникам о событиях истекших лет, о том, какое впечатление произвели эти события на персонажей, существовавших реально или явившихся плодом моей фантазии»[95]. Можно добавить, что в этом случае стиль должен состоять исключительно на службе у персонажей, в то время как в путевых очерках и в рассказах он служит лишь нуждам автора. Именно поэтому в рассказах от первого лица Александр в большей степени, чем в драматургии и в романах, проявляет себя как писатель, то есть человек, работающий над языком.

Но не заботы об эстетике более всего занимают Александра, когда он пишет от первого лица, а властная потребность выйти из тени: «Я познакомил моего читателя с героем, существовавшим тысячу лет назад, а сам я оставался ему неизвестен: я заставлял его по прихоти моей любить или ненавидеть персонажей, к которым мне нравилось сообщать ему эти чувства любви или ненависти, а сам я оставался ему безразличен. Так вот! В этом есть что-то печальное и несправедливое, с чем я хочу сразиться. Хочу попытаться стать для читателя чем-то большим, чем просто рассказчик, образ которого всяк видит по-своему в зеркале собственной фантазии. Мне хотелось бы стать живым существом, осязаемым, причастным к жизни, которой я отдаю свои дни, кем-то вроде друга, столь близкого каждому, что ни в хижине, ни во дворце, куда бы он ни вошел, не было бы нужды его представлять кому бы то ни было, потому что с первого взгляда его узнают все.

Так, мне кажется, я весь бы не умер; лишь могиле я достался бы мертвым, но книги сохранили бы меня живым. Через сто, через двести, через тысячу лет, когда нравы, костюмы, наречия, даже расы — все переменится, я в единственной, быть может, сохранившейся из моих книг сохранюсь и сам». Пари о выживаемости книги стоит пари о бессмертии души, но Александр как будто недалек от выигрыша.

Зловещий 1850-й начинается тем не менее неплохо. Арсен Уссей, новый администратор Комеди-Франсез и большой друг Александра, назначил на 15 января в честь дня рождения Мольера «Любовь-целительницу». Ему или Александру приходит в голову мысль перемешать три акта этой комедии с тремя «антрактами», которые показали бы закулисную жизнь? Но так или иначе Александр начал действовать в этом направлении, представив себе на сцене вечное соперничество между актрисами в труппе, например, пусть две звезды мольеровского театра Дюпарк и Дюкруази захотят сыграть одну и ту же роль и полюбят одного и того же мужчину, да такую пьесу можно за один вечер написать, если при этом еще и ужинаешь в хорошей компании. Уссей описывает этот ужас с шампанским в компании с Вертёйем и Мёрисом[96]: «Едва усевшись за стол, они тут же занялись поисками сцен и слов. У Вертёйя на столе рядом с бокалом шампанского стояла чернильница; и пару раз ему случилось умокнуть свое перо в шампанское. <…> Дюма упивался своими находками, и мы были вынуждены умеривать пыл его, объясняя, что комедия между актами не должна быть длиннее, чем основная». 15 января зал Комеди-Франсез стоя приветствует появление Наполеона Малого. Каждое из его появлений на публике тщательно готовится Комитетом по пропаганде с использованием клаки и нарядов полиции, рекрутированных из люмпен-пролетариата и призванных действовать против оппозиции средствами дубины. Занавес поднимается на первом «антракте» Александра, Мольер продолжит разговор. Кроме актеров, купающихся в игре, и нескольких тонких ценителей, публика ровным счетом ничего не понимает в двух чередующихся интригах, восприятие которых усложнено еще и тем, что и на сцене, и за кулисами действуют одни и те же исполнители. В полной растерянности Наполеон Малый вызывает Уссея к себе в ложу, дабы выяснить, как с этим обращаться. Публика раздражена, она освистывает Мольера и аплодирует Александру, желая совершенно обратного.

«Le Mois» существует вот уже третий год. «Его огромный и все растущий успех, как написано в проспекте, призывающем возобновить подписку, умножится еще, благодаря «разнообразным статьям нашего знаменитого сотрудника» и историческому фельетону «Монтевидео, или Новая Троя», в котором повествуется о войне консерваторов с либералами в Уругвае и обороне Монтевидео, где отличился Гарибальди. В качестве «первого подарка» дорогие подписчики получат «потрясающий портрет» мэтра, «портретов которого, кроме того, что предлагаем мы, более не существует» (sic). Успех этой рекламной кампании таков, что в феврале «Le Mois» просто перестает выходить. И, однако, в этом последнем номере почти за два года до событий Александр предупреждает своих немногочисленных читателей о возможности государственного переворота, заклиная Наполеона Малого не делать этого: «Разве возможно вам, человеку мудрому, мечтать об империи; разве возможно вам, человеку просвещенному и хорошо знакомому с нашей историей, забыть о том, что перед 18 брюмера были Италия и Египет, а следствием его явились Маренго и Аустерлиц. И разве найдете вы, человек скромный, оправдание государственному перевороту в своем прошлом, честном, хотя и безвестном <…>. Нет, Франция верит вам, и это доверие будет оправдано. Нет, государственного переворота не будет». Похоже на метод самовнушения доктора Куэ.

Скоро перестанет существовать и Исторический театр. Остейна отправили в отставку, заменив на жулика Макса де Ревеля. На очереди достойнейший граф Д’Олон, вложивший в это дело все свое состояние. Появляется и Долиньи, некогда сыгравший в Италии «Ричарда Дарлингтона» и выдавший пьесы Александра за пьесы Скриба. Но и он кончил не лучше. Актеры, которым или вовсе не платят, или платят с опозданием, начали потихонечку бунтовать. Напрасно Александр торопит свои пьесы одну за другой: пять пьес за шесть месяцев! Напрасно занят он сногсшибательным проектом, который рассматривается Министерством торговли «с целью поддержать и возродить терпящие бедствия театры «Порт Сен-Мартен», «Амбигю». Их надобно объединить с Историческим театром, что даст колоссальную экономию: единый исполнительный директор, единый художественный руководитель, разумеется, Александр, общие цеха, взаимное использование актеров всех театров в случае необходимости, и можно даже предусмотреть балетную труппу не хуже, чем в Опере. Теперь о политической стороне. «Предположим, что идет война: три патриотические пьесы, одновременно поставленные в трех театрах, в тот же миг воодушевили бы национальное сознание и вызвали бы приток волонтеров, как в 1792-м.

Автор сей записки — искренний республиканец. Он верит, что провиденциальные законы прогрессивны, что демократия с того самого дня, когда слово КОММУНА впервые было услышано на городской площади в Камбре, и с тех пор, как она прошла через стадии источника, ручейка, реки, озера, сегодня превратилась в океан. Таким образом, он не стал бы бороться против провидения, но вместе с тем попытался бы направлять народный разум, как хороший штурман — свой корабль. Он не смог бы сделать все, что требуется, но сделал бы из этого немало».

В марте Бальзак женится на своей Чужестранке, и вот он уже богат и слишком болен, чтобы продолжать писать. Депутаты голосуют за закон Фаллу, дабы укротить учителей, которых карлик Тьер представляет как «антиобщественные элементы, тридцать семь тысяч социалистов и коммунистов»[97], уже! Отныне учителя будут назначаться префектами под контролем духовенства. Поскольку Александр сохранил лишь самые лучшие воспоминания о конфессиональном обучении под руководством аббата Грегуара, он против этого первого реакционного закона не протестует, просто считает его бессмысленным. Зато активно возражает против второго, вышедшего в мае и нацеленного на усекновение всеобщего избирательного права. Во время недавних частичных выборов в Париже при подавляющем большинстве голосов прошел кандидат социалистов Эжен Сю. Красные возвращаются, используя силу, падение Биржи и ренты, карлик предлагает лишить права голоса «презренную толпу», то есть всех тех, кто не состоит на протяжении трех лет в коммунальных списках налогоплательщиков, что означает ущемление прав рабочих, которые в поисках работы вынуждены часто менять местожительство, сезонных работников, всякого рода любителей путешествий и безработных, что дает в общей сложности три миллиона человек, треть всего электората. Закон одобрен 31 мая, Гюго голосует против. В письме от 9-го Александр настоятельно его к этому побуждает[98]: «Чрезвычайное голосование состоялось! Завтра вы возьмете слово, не так ли?

Вы представляете там всеобщий разум, так и скажите от имени всеобщего разума, который назначил вас своим представителем.

Скажите им, что они безрассудны, что предпринятая ими борьба — безумие. Как это так, в тот самый момент, когда народ, мудрый в своей силе, терпеливый в законопослушании одерживает — без шума, без бахвальства, без оскорблений — свою первую победу, когда эта первая победа закрепляет триумф разума над материей, пера над бумагой, мысли над машиной, как раз в этот момент народу говорят: «Ты ждешь восемь веков и думал, что дождался! Так подожди, народ, подожди еще…

Мы изменим закон, раз ты послушен закону».

Так что же, прошлое этих людей ничему не научило, и они никак не в состоянии предвидеть будущее? О, демократия, они, стало быть, не ведают, откуда ты пришла и куда идешь?

В тот день, когда на площади в Камбре некий человек воскликнул КОММУНА, то есть СВОБОДА, и человеку этому отрезали язык, за то что он, как свидетельствует Губер де Ножан, произнес это ненавистное слово, в тот день родилась демократия, родилась, как из пыли, брошенной в небо последним из Гракхов, родился Марий.

Так вот, капля крови — это начало, исток, невидимый иному взгляду, кроме взгляда поэта, философа или историка. Следуйте за его движением через века, и вы увидите, как постепенно он становится ручейком, потоком, рекой, озером и океаном.

Сегодня нас окружает океан. Заблуждение власти в том, что она полагает себя островом, тогда как она — лишь судно.

Ей кажется, что она одолеет океан. Нет, океан ее затопит; нет, океан ее разрушит; нет, океан ее снесет». И здесь тоже Александр опережает события на двадцать лет. И, кроме того, возникновение народа как сущности и происхождение демократии во Франции, о которых Александр почти в тех же выражениях уже высказывался в своей записке министру коммерции, не свидетельствует ли все это, что он внимательно ознакомился, например, с трудами Мишле о зарождении революционного движения?

Неизвестно, правда, в какой именно момент мог он это сделать, так как, хотя они и встречались на протяжении определенного времени, объем свалившейся на Александра в 1850 году работы так велик, что трудно себе это представить. Кроме пяти премьер в Историческом театре плюс еще двух в других театрах, ладно, пусть в соавторстве, но он написал и в одиночку два исторических романа — вполне достойную «Голубку» и превосходный «Черный тюльпан», опубликованный в «le Siecle», потом еще два современных — в газете Гюго «l’Evenement». События «Адской щели» и «Бог располагает» связаны друг с другом и начинаются в Германии при Наполеоне, включают революции 1830-го, в которой участвует Самюел Жебб, один из героев, находящийся тогда во Франции. За несколько дней до обнародования провоцирующих указов Самюел присутствует на ужине у банкира, «популярного среди буржуазии», в котором нетрудно узнать Лаффита. Среди гостей и «заурядный адвокат-журналист-историк, без умолку болтающий, с голосом пронзительным и надсадным, раздирающим уши соседей. Болтает он о чем придется — о себе, о своей статье в утреннем номере «National», об Истории, в которой он пытается низвести до собственного уровня великих персонажей 1789 года». Увы, Александр не подписывает никаким именем этот веселенький портрет, и остается лишь догадываться, какого карлика он мог иметь в виду.

В обширной продукции 1850-го и в отступлении от темы мы чуть было не забыли об «Анж Питу», третьем романе революционного цикла, одном из последних, написанных в соавторстве с Маке, и где содержится так много воспоминаний Александра о его юности в Виллер-Котре. План романа был уже готов, когда в июне депутаты принимают новый реакционный закон. На сей раз Наполеон Малый намерен заткнуть рот республиканской прессе. Рассылка, расклейка и уличная продажа газет отныне целиком зависит от разрешения префектуры. Сумма залога увеличена. Введен гербовый сбор, от которого освобождены лишь фельетоны, носящие характер исторического исследования, для обычных же романов с продолжением установлена такса один сантим с экземпляра, что составляет, например, для «Presse» с ее тиражом в сорок тысяч совершенно разорительный налог в четыреста франков за день. Жирарден тотчас же по-своему реагирует на нововведение: «Мне нужно, чтобы объем «Анж Питу» был не больше полутома, вместо шести томов, и не превышал десяти глав, вместо ста. Выходите из положения, как можете, и сокращайте сами, если не хотите, чтобы сократил я»[99]. Вполне логично, что за этим следует письмо Александра к Маке: «Я один закончу «Анж Питу», над которым ввиду грядущих сокращений нет никакого смысла работать вдвоем»[100]. В самом деле, глупо было привлекать двух человек, чтобы через несколько недель высидеть единственный роман в пятьсот страниц.

Сотрудничество с Маке постепенно себя исчерпало. Под гнетом своего финансового разорения Александр перестает соблюдать взятые на себя в отношении Маке обязательства. Добросовестный Маке с этим не согласен и хочет, чтобы ему возместили недоплаченное жалованье — пустячок в сто тысяч франков[101]. Как это нередко бывает, нечистая совесть порождает несправедливость, и Александр дискредитирует вклад своего сотрудника в общее дело. Маке жалуется на это Полю Лакруа в трогательном письме, полном достоинства и понимания: «Почему он повторяет повсюду, что работа моя ему не приносит никакой пользы, что он прекрасно может без меня обойтись, почему вынуждает меня действительно делать то, о чем он говорит, и ради защиты моей репутации рисковать всерьез повредить его собственной, поскольку существует неоспоримый факт, что, уходя от него, я, естественно, унесу и все, что ему принес. Разумеется, лишившись его, я многое теряю, но и он потеряет, расставшись со мной.

Несмотря ни на что, я испытываю к нему чувство дружбы и никогда не упущу случая это ему доказать. И пусть отныне он строит наши взаимоотношения на трезвости, рассудочности, нерушимости, пусть урежет мои доходы, но пусть все же принимает их в расчет. И пусть не забывает о реальной доле репутации в этом деле. На это я более всего полагаюсь». Лакруа служит посредником. Александр тронут, он предлагает Маке две трети авторских прав, вместо половины, на совместные произведения и возврат вознаграждения (немалого!) за те пьесы, в которых он участия не принимал. Но этого явно недостаточно, чтобы полностью рассчитаться с долгом. И на следующий год союз их распадется. В 1858-м Маке прибегнет к правосудию, требуя признания своего соавторства в написании книг, от которых он отказался в письме 1845-го, в иске ему будет отказано, ссора продолжится. Маке много еще чего успеет написать, один или в соавторстве с другими, и умрет богатым владельцем замка в 1886 году.

Лето 1850-го. Наполеон Малый предпринимает серию поездок по провинции. Он не может быть переизбран в 1852-м и поэтому ратует за пересмотр Конституции в целях продления своих полномочий, восемьдесят департаментских советов в провинции должны дать на это свое согласие. Его клака и его полиция первыми начинают вопить «Да здравствует Император!», и этот вопль откликнется и в некоторых частях армии. 18 августа умирает Бальзак, и Александр присутствует на его похоронах 21-го, но «это не был ни друг, ни брат, скорее, соперник, почти враг». Однако даже если он не слишком любил человека, творчеством его он восхищался, уготовив его книгам почетное место в той идеальной библиотеке, которую он взял бы с собой, отправляясь в одиночное кругосветное путешествие[102]. Через пять дней после Бальзака настала очередь короля-груши. Александр счел необходимым присутствовать при погребении и отбывает в Англию. Конечно, его бывший хозяин позволил себе в его адрес несколько «грубых окриков», из-за того что он слишком сильно любил Фердинанда, но вместе с тем Александр не забыл, сколь определяющей была роль короля-груши в его театральном восхождении, и как заласкал его король в конце своего правления. Он только недооценил результаты смены его политического курса. Братья Фердинанда не могут ему простить новой приверженности к идеям республики, пришедшей на смену идеям конституционной монархии и регентства. Хуже того, он поддержал кандидатуру Наполеона Малого и как будто бы не намерен препятствовать его переизбранию через два года, в то время как орлеанисты намереваются выдвинуть на будущих президентских выборах кандидатуру принца Жуанвильского[103]. Встретив в Клермоне ледяной прием даже со стороны своего старого друга доктора Паскье, Александр вполне сухо отослан к своим писательским занятиям. Отныне он станет писать, что всегда служил мишенью для враждебности того, кого несколькими годами раньше вывел в роли высшего судии, неподкупного и сострадающего.

Прежде чем вернуться во Францию, он решает посетить могилу Байрона и, кроме того, нанести визит наследнице Марии Стюарт леди Холланд, которую знавал в Париже. Он застает ее в парке за чтением «Виконта де Бражелона» в бельгийской переделке. И в упор она задает ему тот самый сакраментальный вопрос, который рано или поздно задает каждый из вас, дорогие читатели: почему бы не оставить Людовика XIV в железной маске или без оной загнивать в тюрьме, а брату его дать поцарствовать. Александр признается, что стоял перед искушением сделать это, но искушение поборол, опасаясь, «как бы, пересматривая Историю, мы не сузили еще больше круг наших верований». И остается только сожалеть об этом тепленьком конформизме у столь разнузданного насильника.

Антракт для писательской любви. Спасая Исторический театр, Александр переделывает «Дочь регента» в «Капитана Лажонкьера». В главной роли Беатриса Персон. В настоящий момент она на гастролях. Он должен присоединиться к ней в Гавре, но только вот мадемуазель Жорж рекомендует ему одну из своих воспитанниц Изабеллу Констан, пятнадцатилетнего подростка, удлиненную блондинку с голубыми глазами и слабым здоровьем. Александр отбрасывает сомнения прочь: в свои двадцать два Беатриса Персон уже стара для роли шестнадцатилетней Элен де Шаверни, публика станет злословить, пьеса провалится, и, поскольку важнее всего сохранить театр от гибели, Изабелла Констан немедленно принята[104]. «Как могла она меня полюбить, несмотря на огромную разницу в возрасте? Как могла отдаться мне, несмотря на целомудрие? То была тайна, которой я воспользовался, не пытаясь ее разгадать», — вспомнит он с изумлением в конце жизни. И в самом деле, нельзя не задать вопроса, как удалось почти пятидесятилетнему пузатенькому толстячку соблазнить юную ученицу, даже и с помощью следующего письма: «Теперь, если ты сделаешь то, о чем я прошу тебя, пусть это будет даже не вполне из любви, пусть будет ради амбиций. Ты любишь свое искусство; так люби его больше, чем меня, это единственный из соперников, которого я согласен терпеть. Так вот, в этом отношении ни одна из королевских амбиций не получит большего удовлетворения, чем твоя. Никогда ни одна женщина, даже мадемуазель Марс, за всю свою жизнь не имела бы тех ролей, что дам тебе я в течение трех лет».

Само собой разумеется, что дети Дюма эту связь не одобряют. Сын, кстати, уже не живет с ним в новой квартире на улице Фрошо, и Александр не смог бы навязать Мари присутствие мачехи на четыре года моложе падчерицы. Поэтому он снимает для Изабеллы на бульваре Бомарше «хорошенькую квартирку на южной стороне. Я добился от полиции, благодаря ведущемуся рядом строительству, разрешения украсить ее окна цветами. Я, как щегол, обил это гнездышко шелком и ватой, и, не желая покидать его ни днем, ни ночью, снял две комнаты на той же площадке». Ибо он должен вблизи следить за слабым здоровьем Изабеллы. Вызывать личного врача, который выписывает влюбленным двойной рецепт. Для нее, например, каждое утро по столовой ложке рыбьего жира и по полстакана молока ослицы. Для него же: «Пестуйте ее, друг мой, это цветок, который способны убить и тепло, и мороз, и солнце, а, главное, любовь». Александру удается «пестовать» ее, в основном благодаря деловым отношениям с мадам Гиди.

Со своей стороны, Беатриса Персон наотрез отказалась участвовать в этой гуманитарной акции. По возвращении из турне она весьма болезненно восприняла свое устранение со сцены и из городской квартиры. Напрасно Александр предлагал ей сохранить жалованье с условием не появляться в Историческом театре, то есть добиться сногсшибательного контракта в России, неблагодарная Беатриса через подставное лицо Долиньи вызывает его в суд для расторжения контракта. Самое ужасное, что она выигрывает процесс. Дурной пример заразителен. После премьеры «Капитана Лажокьера», сыгранной без особого успеха 23 сентября, неоплаченные актеры объявляют всеобщую забастовку. В ноябре четверо из них обращаются в Коммерческий трибунал, требуя объявить банкротами наивного Д’Олона и Долиньи. Д’Олон, у которого и не было других обязательств, кроме как разориться, из дела выведен, а Александр разделил судьбу Долиньи: «Принимая во внимание (это следует из многочисленных документов дела), что, начиная с 1 июля 1850 года до дня закрытия театра, Долиньи и Дюма вдвоем управляли означенным Историческим театром на свой страх и риск; что именно к ним поступала выручка каждый вечер, что они заключали и подписывали договора, одним словом, руководили антрепризой, они же отныне вместе должны понести ответственность за свои действия.

Принимается во внимание также и то, что, если сам Дюма утверждает, будто действовал только как автор и в интересах постановки своих произведений, то на деле, напротив, все факты дела свидетельствуют, что он взял на себя целиком всю ответственность в деле руководства театром».

Он подает апелляцию и снова погружается в работу. Последние совместные работы с Маке — две драмы по мотивам «Монте-Кристо»: «Граф де Морсерф» и «Вильфор», одна фантасмагория под названием «Вампир» — воспоминание о том времени, когда они встретились с Нодье на его спектакле и тот освистал пьесу. И прежде всего — «Клевский Олимп», несправедливо забытый обширный и превосходный роман, в котором на сцену выведены театральные круги начала XVIII века. Кроме этих работ, а также двух пьес в сотрудничестве с другими авторами, Александр все остальное пишет один. Поскольку мемуары как жанр налогом не облагаются и Жирарден, следовательно, в объеме их не ограничивает, Александр принимается за свои воспоминания, это начало труда, который, будь он даже единственным, принес бы автору звание великого писателя. Постоянная смена регистра, развитие исторических сцен и живые зарисовки, и перед нами «Драма девяносто третьего», исследование событий от октябрьских дней 1789-го до падения Робеспьера. Народ, народ, у всех революционных трибунов одно это слово на устах, но сам-то народ, как заставляет себя услышать? И начиная с какого времени пытается он во Франции взять слово? Вне всякого сомнения, и как Александр уже писал об этом в своей записке министру Коммерции и в письме к Гюго, с того самого «дня, когда некий человек крикнул КОММУНА, то есть СВОБОДА на площади Камбре» в 957-м, и было бы интересно проследить за превратностями в развитии этого понятия с этого момента до кануна Великой французской революции.

Испробовав куртизанок и актрис, младший Дюма перестает пользоваться отцовской моделью и переходит к русским княгиням. Он — любовник графини Лидии Нессельроде, так называемой дамы в жемчугах, но известность принесет ему другая дама — с камелиями, и он как раз работает над пьесой с этим названием по мотивам собственного романа. В марте 1851 года граф Нессельроде узнаст о веселой жизни своей жены в Париже и вынуждает ее вернуться в Москву[105]. Младший Дюма решает ехать вслед за своей дамой в жемчугах, но у него нет денег. Александр дает ему то немногое, что имеет, плюс вексель и будет снабжать его на протяжении всего пути. И мы бы даже не узнали об этой интрижке младшего Дюма, если бы она не дала повод Александру помириться с Жорж Санд, талантом которой он восхищается, и это его право. По приказу Нессельроде, младший Дюма задержан на границе Польши, находящейся под русским владычеством. В Силезии один крупный коммерсант показывает ему письма Санд к скончавшемуся двумя годами раньше Шопену, переданные ему сестрой умершего на хранение. Младший Дюма сообщает об этом старшему, а тот — Жорж Санд. Она просит изъять ее переписку, младшему Дюма удается это сделать, она сожжет письма, но ее отношения с Александром, главным образом эпистолярные, станут теплей.

Поистине нужно было дождаться полного финансового краха, чтобы заставить Александра отказаться от охоты. Пока что он собирается на охоту в Морман, в окрестностях Мелена в обществе графа д’Орсе, нового своего «сердечного друга», которому посвятит свои «Мемуары» и который умрет меньше чем через год после того, «еще такой молодой! такой красивый и всегда элегантный!»[106] Другой участник охоты — герцог Гиш, племянник Орсе и сын герцогини де Грамон, все эти аристократические имена как будто вышли из романов Александра, этим романам они и обязаны тем, что сохранились для потомства. Открытие охоты в сентябре, и однажды вечером Александр пропускает последний поезд в Париж и вынужден заночевать в Мелене. У него с собой черновик «Ромула», одноактной комедии Поля Бокажа, племянника известного актера, и Октава Фёйе. И всю ночь он посвятил ее переписыванию. «В семь утра написал я слово КОНЕЦ, блаженное слово, которое для меня означает всегда лишь начало следующего тома». Пьесу тотчас же приняли в Комеди-Франсез, однако поставили лишь в январе 1854-го. Эти удручающие сроки заставят Александра закончить его «одиссею в Комеди-Франсез»[107]: «Так закончилось мое путешествие. Улисс странствовал лишь десять лет; я странствовал на десять лет дольше, чем Улисс; но, правда, у меня было перед ним преимущество, что я так и не вернулся к Пенелопе».

Государственный переворот тем временем готовится. Среди своих сеидов Наполеон Малый нашел нового префекта полиции и нового военного коменданта Парижа. Он все чаще выступает с демагогическими демонстрациями, посещает заводы, награждает сельскохозяйственных рабочих. 13 ноября он предлагает вернуться к всеобщему избирательному праву, но Собрание голосует против, что полностью подрывает авторитет депутатов. 19-го начинается процесс над Историческим театром. Адвокат Александра утверждает, что его клиент не несет административной ответственности и в доказательство приводит спонтанно подписанное двадцатью четырьмя актерами письмо, в котором они удивляются, что директором считают того, кто занимался только поставкой и распределением ролей. Генеральный прокурор, однако, не позволяет втереть себе очки: «Господин Александр Дюма не мог смириться, видя, как рушится предприятие, с котором он связал свои надежды на успех и финансовое процветание. Он исчерпал свои усилия и ресурсы, пытаясь дать жизнь этому театру, и именно так, возможно, не отдавая в этом себе отчета, автор превратился в спекулянта, антрепренера публичных зрелищ, беря на себя в результате роль коммерсанта, последствия чего испытывает на себе сегодня».

Суд удаляется на совещание. У Александра нет никаких иллюзий, возможное объявление банкротом означает для него долговую тюрьму. Сколько же лет должен он в ней провести, прежде чем заработает минимум двести тысяч франков[108], которые должен заплатить своим кредиторам? Сейчас, в конце ноября он слишком занят собственной судьбой, чтобы, кроме «Мемуаров», над которыми продолжает работать, идентифицировать себя со своими вымышленными персонажами. Поэтому он начинает не новую историческую сцену с романическими перипетиями и диалогами, но задуманное уже давно исследование о роли народа в Истории Франции. Он берет один из своих больших листов голубой бумаги, нумерует его и коричневыми чернилами выводит заглавие «Жак Простак».

Именно над этой рукописью сидит он вечером 1 декабря, не будучи приглашен на большой бал в Елисейском дворце, организованный специально, чтобы никто не заподозрил об угрозе государственного переворота. Той же ночью арестованы все лидеры республиканцев и орлеанистов, Собрание блокировано. Утром афиши объявили парижанам о введении военного положения, восстановлении всеобщего избирательного права и о грядущем плебисците для решения вопроса о «сохранении власти Луи-Наполеона Бонапарта». Двести пятьдесят депутатов, собранных в мэрии 10-го округа, проходят через процедуру отрешения от власти и разогнаны армией. 3-го депутаты-республиканцы, среди которых Гюго, Боден и Жюль Фавр, пытаются поднять предместья. Рабочие пожимают плечами при мысли о необходимости защищать республику, которая разоружила их в июне 1848-го, после того как уничтожила столько их товарищей. Как иронизирует какой-нибудь уличный мальчишка, ну да, иногда вовсе не обязательно ждать, чтобы тебе продырявили пузо, достаточно просто не лишать этих дармоедов возможности получать их денежки. Боден все же поднимается на зародыш баррикады и доказывает, что можно и умереть за двадцать пять франков депутатского жалованья в день.

И все же сопротивление развивается в центре Парижа. Дав ему сформироваться, Сент-Арно 4-го начинает наступление. Неизвестно, насколько по сравнению с февралем 1848-го Александр на сей раз в курсе событий в качестве их свидетеля. Думаем, что в малой степени, иначе он где-нибудь непременно бы описал хоть один эпизод, поразивший общественное мнение. Например, резню, устроенную на больших бульварах Канробером, приказавшим стрелять по толпе зевак, триста убитых как минимум. Это вовсе не означает, что Александр не следил за новостями, и его письмо к Бокажу служит подтверждением: «Сегодня в шесть часов двадцать пять тысяч франков было обещано тому, кто задержит или убьет Гюго. Вы знаете, где он; так пусть ни в коем случае не выходит»[109]. Сопротивление прекращено в ночь с 4-го на 5-е. Двадцать шесть тысяч арестованных, десять тысяч сосланных в Алжир, сотни — в Кайен, республиканская партия уничтожена полностью. Александр закончил «Жака Простака». Он решает не дожидаться своей очереди и готовится к отъезду в Бельгию, хотя не является ни мошенником, как Жюль Леконт, ни тем более политическим ссыльным. Заходит к нему повидаться один итальянский приятель — доктор Форези, всегда с интересом относящийся ко всему, что он пишет. Александр протягивает ему стопку голубой бумаги, это подарок: после государственного переворота опубликовать рукопись, восславляющую свободу, невозможно. Он уезжает вечером 10-го в Брюссель, с ним его сын и Алексис. 11-го он объявлен банкротом. В тот же день в Брюссель приезжает и Гюго. Пять лет тому назад Наполеон Малый бежал из форта Гам в одежде каменщика Бадинге. Гюго же имел документы типографского рабочего Ланвена и был переодет в соответствующий костюм.

Кто может похвастаться, что прочел все написанное Александром? Исчезнувшая рукопись «Жака Простака», разумеется, не числится ни в одной библиографии. Однажды поступило известие, что она присутствует в каталоге торгов, на которые выставлена одиннадцатая часть библиотеки Даниеля Сикля, полковника и тем не менее знаменитого библиофила: достаточно было пробежать список сокровищ, содержащихся в этой одиннадцатой части, чтобы понять, что полковник располагает еще и другими богатствами, кроме продающихся. Не оставалось ничего другого, кроме как собирать всю имеющуюся наличность, заниматься вымогательством среди родных и близких, любезно улыбаться директору своего банковского агентства, учесть, что налоговое управление охотно дает ссуду под десять процентов, и, наконец, очутиться в Отеле Друо в сопровождении двух очаровательных телохранительниц. Одна из них, несмотря на юный возраст, уже старый завсегдатай аукционов, к великому счастью неофита, совершенно не способного ориентироваться в этом мире со странными ритуалами в оркестровке оценщика и зазывалы. Начали с буквы А, пытаемся узнать, каков список авторов, он — длинный. Неизданное письмо Бодлера к матери развязывает денежные страсти, присуждают налево, в то время как справа устрашающего вида ведьма визжит о своих правах первенства от имени Национальной библиотеки. Позднее подобный же скандал возникает вокруг рукописи Тристана Корбьера, теперь уже зловещий вампир рычит о правах первенства библиотеки Морле. Очень хочется уйти, потому что, конечно же, где-нибудь в зале притаились и гномы, представляющие библиотеку Виллер-Котре. Настает очередь произведений Александра, чаще всего это оригинальные издания, например, в мраморной обложке, как будто меньше удовольствия можно получить от чтения обычного карманного издания. Вот рукопись «Сорока пяти», и продемонстрированный нами стоицизм прямо пропорционален сумме, которой мы располагаем. Наконец, с затаенным дыханием слышу: объявляют «Жака Простака». Очаровательная телохранительница делает знак крикуну, что она хочет рукопись за любую цену, невыразимая двусмысленность взглядов, он улыбается ей глазами. Цены набирают высоту, но все же не слишком далеко выходя за пределы разумного, и, слава богу, милая дама из Национальной библиотеки уже исчерпала свой кредит, а симпатичные библиотекари из Виллер-Котре им и вовсе не располагали. Подписываю чек, с пробелом, поскольку нужно будет заплатить еще за права, и, ах! рукопись у нас в руках, бежим из Друо, едем, конечно, не в метро, где нас непременно ограбят орды расхитителей Культуры, а в такси. Шофер настолько преисполнен уважения к двум очаровательным телохранительницам, что даже не пытается завязать разговор.

Отданный под эгиду «Мишле, этого великого историка, великого поэта, который, если не знает, то угадывает», манускрипт — в отличном состоянии и переплетен в чистую кожу, без сомнения, стараниями доктора Форези. Он содержит сорок шесть страниц, бледно-голубых и большого формата, пронумерованных и подписанных: Алекс Дюма. Каллиграфический почерк в полной гармонии с коричневыми чернилами, практически без помарок, с этими фантастическими заглавными буквами вдруг, посреди слова, отсутствие пунктуации, если не считать нескольких тире, — все это само по себе произведение искусства. На форзаце фраза по-итальянски свидетельствует, что «Жак Простак» подарен Александром доктору Форези в 1851 году, что двадцать два года он находился в руках «C.L.», прежде чем его получила в подарок 17 февраля 1873 года в благодарность за оказанную услугу знатная дама Витторина Альтовити д’Авила де Тосканелли. Вторая пометка, тоже по-итальянски, уточняет, что 15 июля 1920 года Марио Форези, наверняка потомок доктора, идентифицировал «C.L.» как французского художника Шарля Лефевра, находившегося в Италии в 1850–1860 гг. Вполне вероятно, что полковник Сикль приобрел рукопись либо у Марио Форези, либо у его наследников. Остается проблема датировки. В той мере, в какой Александр отсылает нас к февральской революции, «Жак Простак» должен быть написан между 1848 и 1851 годами. Но если он был написан до государственного переворота, непонятно почему Александр его не опубликовал, в то время как ему так нужны были деньги, не говоря уже о том, что дарить неизданную рукопись — совсем не в духе того, кто был так жаден до материальных подтверждений своей писательской славы. Есть основания даже предполагать, что если бы он пережил цензуру Второй империи, то попытался бы вернуть себе рукопись и опубликовать ее.

Переписанная на машинке, рукопись насчитывает восемьдесят пять страниц, что соответствует книжке в сто страниц форматом в одну двенадцатую листа или в одну восемнадцатую по нормам времени, и остро ставит проблему пунктуации. Мы пытались влезть в шкуру Рускони или другого секретаря Александра и использовать, как в XIX веке, обильные точки с запятыми. Но отказались от этого, потому что показалось, что текст дышит в другом ритме. Тогда мы прибегли просто к точкам, и сразу получилось следующее:

«Существует во Франции некое разумное существо, которое в течение определенного времени остается недвижным, как земля, измученная насильственными жатвами, раздирающими кожу ее.

Это народ французский.

Напрасно вы будете его искать в VII, VIII, IX веках. Он как будто нигде и не показывается: его не видно. Он как будто не двигается: не чувствуешь движения. Он как будто и не жалуется: его не слышно.

В те времена он повсюду. Но только его попирают ногами. Его топчут. А он строит дворцы королям, крепости баронам, монастыри монахам». Продолжение, дорогие читатели, на страницах данного издания.

СТРАНСТВИЯ АГАСФЕРА (1852–1868)

Младший Дюма недолго остается в Брюсселе вместе с Александром. Он вскоре возвращается в Париж, где «Дама с камелиями» 2 февраля 1852 года обеспечит ему славу, подобную славе его отца, правда, в чуть более раннем возрасте, после «Генриха III и его двора». Но этим точки соприкосновения и ограничиваются. Вальми романтической революции возвещал конец монархии божественного права. Пьеса же младшего Дюма с ее фарисейским морализмом, напротив, знаменовала собой в области искусства украшенное мишурой начало диктаторского режима, который вскоре осудит за оскорбление нравов Бодлера и Флобера.

Месяц прожив в гостинице, Александр переезжает в двухэтажный дом номер 73 на бульваре Ватерлоо[110]. Роскошно его обставляет, в кредит, разумеется, и делает местом встреч для маленькой колонии французских политических ссыльных. Поскольку Алексис близок к завершению своей эмансипации, Александр нанимает Жозефа, «бельгийского слугу в полном смысле этого слова, то есть рассматривающего всякого француза как своего кровного врага». Рускони и Эдмон Виело остались в Париже, и, следовательно, Александру нужен и секретарь; в лице Ноэля Парфе, бывшего депутата, высланного с женой и ребенком, находит он настоящее сокровище. «Никогда никого еще не называли вернее, — сказал о нем Шарль Гюго. — Имя ему — веселость, фамилия — мудрость». Сорок лет, тонкие усики, небольшая бородка, «всегда в черном, что никогда не выглядит, как траур», он быстро становится гораздо большим, чем просто переписчик. Наделенный всей полнотой власти эконом, он решается навести порядок в финансовых делах Александра. В общем ему это удалось, и нет никакого сомнения в том, что не будь государственного переворота, этот представитель народа мог быть признан лучшим экономистом Франции.

«Время шло быстро и незаметно, особенно для меня, так как я добровольно выбрал ссылку в этом прекрасном городе Брюсселе. Каждый вечер или почти каждый вечер большой салон на улице Ватерлоо, 73 собирал кое-кого из друзей, друзей сердца и друзей двадцатилетней давности: Виктор Гюго царствовал здесь безраздельно, Шарра, Эскиро, Ноэль Парфе, Гетцель, Пеан, Шервиль», к которым можно добавить Паскаля Дюпра, Эмиля Дешанеля, Луи Лоседа, Шарля Пласа, Армана Тестелена, Этьена Араго и многих других. «До часа, двух часов ночи сидели за чайным столом, беседуя, болтая, смеясь, иногда и плача.

Я обычно в это время работал, и только на два-три часа в вечер спускался со своего второго этажа — вставить слово в общую беседу, как путешественник, дошед до берега реки, бросает веточку в ее воды.

И разговор увлекал за собою слово, как поток увлекает веточку.

Потом я возвращался к работе». О чем Александр не говорит, настолько это кажется ему само собой разумеющимся, так это об открытом столе для всех этих ссыльных, как правило лишенных средств к существованию. В этом домашнем ресторане речь шла не о милостыне, но о минимальной плате в 1,15 франка за обед, то есть по цене обычной дешевой харчевни. Эконом Парфе удивленно поднял брови и повысил тариф до 1,50 франков, последняя цена, что позволило свести дефицит этого открытого и роскошного стола до 40 000 франков. Почти отверженный Гюго, которому жена его высылала лишь 300 000 франков, использует эту нежданную удачу на двести процентов, пользуясь полным пансионом в течение десяти дней с льготным тарифом в 2,50 франков за обед и ужин. Но поскольку он только обедает и не настолько мелочен, он платит по счету не 1,25, а 1,50. Будучи настоящим барином, он дает остаток суммы Жозефу в качестве чаевых. Все это не мешает ему устроить роскошный прощальный банкет для ссыльных республиканцев, когда его изгоняют из Бельгии. Александр — один из тех, кто провожает Гюго до Антверпена, чтобы посадить на судно, направляющееся в Англию. Он последним пожимает ему руку. Гюго вспомнит об этом с волнением. Когда в ноябре 1854 года Александр посвятит ему свою драму «Совесть», Гюго ответит ему в «Созерцаниях»[111]:

С морских берегов благодарю того, кто возвращается

На речной берег, где пребывают траур и покой,

Того, кто с головы, лучом осиянной,

Корону снял и бросил призраку отсутствия,

Того, кто среди славы и волнений посвящает

Свою драму недвижной и бледной трагедии!

О, друг, я не забыл антверпенской набережной,

Ни стойкой группы дорогих друзей, все более сплоченной,

И лбы их чистые, и ты, и та толпа.

И вот уже качается в волнах челнок, который должен

Меня до парохода довезти, последнее и долгое объятье.

Я поднялся на нос дымящего парохода,

Колесо взрезает волну, и мы кричим друг другу:

— Прощай! И вслед за тем в ветрах, в волнах и водах

Я, стоя на борту, ты, стоя на набережной,

Вибрируя, как две лютни, ведущие свой диалог,

И пока мы можем видеть друг друга, мы всматриваемся

Один в другого, как будто обмениваемся душами;

А корабль плывет, и земля убывает;

Меж нами горизонт, не видно ничего;

Туман спускается и покрывает безбрежное море;

И вот уже ты вернулся к твоим блестящим, ослепительным,

Бесчисленным трудам, в счастливый, яркий день;

Я же погружен в зловещее безмолвие ночи.

У каждого гения свои причуды. Во исполнение «каторжных литературных работ» Александр, как Бальзак, ставит себя в ситуацию, когда надо беспрерывно выплачивать долги. Для Стендаля литература была реваншем за посредственную дипломатическую карьеру. Для Рембо во всех смыслах — нарушением привычного хода вещей. Гюго выбрал путь политической непримиримости, и что ему оставалось делать на своем одиноком острове, как не писать? И вот он уже на восемнадцать лет погружен в «зловещее безмолвие ночи», освещенное лишь «Возмездиями», «Отверженными», «Человеком, который смеется», «Тружениками моря» и «Легендой веков».

«Несчетны» у Александра не только его произведения. В прошедшем году у него родился маленький Анри, результат его связи, о которой мало что известно, с Анной Бауэр, замужней дамой. Знает ли вообще Александр об этом рождении? Ничто не позволяет говорить об этом с уверенностью. Во всяком случае, никогда не проявил он ни малейшей заботы об этом втором сыне, который невероятно на него похож внешне и который, в отличие от младшего Дюма, станет социалистом и коммунаром. Высланный вместе с Луизой Мишель и Рошфором в Новую Каледонию, амнистированный в 1880 году, известный литературный критик и посредственный драматург, он породит будущего академика Гонкура, примет сторону Дрейфуса в его деле и поддержит Золя. Его сводная сестра Мари приедет жить в Брюссель в 1852 году и невероятно усложнит существование Александра. До этого момента ему как-то удавалось сдерживать стремления мадам Гиди и Изабеллы Констан одновременно покинуть Париж. Он мог поманить первую путешествием в Германию, а вторую поездкой в Италию, сдержав оба обещания в течение лета. Ему важно было также позаботиться о том, чтобы ни та, ни другая не встретились у него с «прекрасной кондитершей» с бульвара Ватерлоо. Ее тоже звали Мари, она торговала пирожными, было ей лет двадцать-двадцать пять, брюнетка «с глазами испуганной газели» и, по свидетельству Шервиля, в меру глупенькая. Про нее рассказывают, что достаточно было Александру пристально на нее посмотреть, как она тут же впадала в сомнамбулический сон. Это свидетельство находит поэтическое подтверждение у Жерара де Нерваля, проездом посетившего Бельгию[112]: «Он [Александр] гипнотизирует истеричку булочницу и доводит ее до удивительных конвульсий, о которых она при пробуждении ничего не помнит. Она достойна жалости, если он ее не погубит прежде, но есть все основания полагать, что погубит, и в собственном доме».

Отныне Александр должен прятаться от дочери, чтобы иметь возможность утешать «прекрасную кондитершу». Дело в том, что Мари ненавидит всех любовниц Александра вместе взятых и в особенности Изабеллу Констан. Напрасно уверяет ее Александр, что любит ее больше всех: «Я люблю тебя больше всего на свете, даже больше любви». Напрасно пытается сделать из нее свою сообщницу и позабавить: «Я вернусь с госпожой Гиди. Если портрет Изабеллы все еще висит в моей спальне, сними его». Мари желает быть единственной парой своему отцу. Достойная наследница Мари-Луизы, она на все реагирует, как обманутая женщина, устраивает сцены ревности, упрямо дуется и намеренно совершает бестактности. Отсюда рыдания мощной госпожи Гиди и молчаливое отчаяние хрупкой Изабеллы. Александр устраивает ей скандалы, прощает, умоляет: «Я так люблю тебя, дорогое мое дитя, что одно лицо твое может вселить в меня радость или печаль. Имей же мужество не огорчать меня в эти три-четыре дня, когда она [Изабелла] будет здесь». Все происходит как раз наоборот, и Александр снова в ярости: «Узнаю во всех твоих колкостях гибельные требования мадемуазель Анны в отношении девушки, которая имела несчастье быть моложе и красивее ее». Что это за мадемуазель Анна? Это не Анна Бауэр, которая была замужней дамой, но кто-то другой, возможно даже, какая-нибудь актриса, откуда и идет «мадемуазель». Порою чувствуешь себя совершенно беспомощным, когда пытаешься распутать клубок бесконечных сексуальных связей Александра!

Гораздо проще следить за его творчеством, «в счастливом, ярком дне». Сразу по прибытии в Брюссель он сел за «Графиню де Шарни», продолжение «Анж Питу», но для этого ему совершенно необходима «История французской революции». «Дело в том, что Мишле — это мой человек, мой историк. Никто до сих пор не подумал приписать мне его соавторство; ну так вот, если мне его не дают в качестве такового, заявляю во всеуслышание, что я его беру». Поскольку труда Мишле не оказалось ни в одной книжной лавке Брюсселя, Александр пишет в Париж, чтобы ему его прислали. В ожидании книжки он занимается своими «Мемуарами» и подумывает о том, чтобы использовать воспоминания о собственном детстве, например, в сельских романах, вступив тем самым в соперничестве со своим достаточно недавним, но тем не менее великим другом Жорж Санд. Первый случай представился ему, благодаря прочитанной новелле Хендрика Консьянса «Новобранец», переведенной с фламандского. Он просит у автора разрешения частично воспользоваться его сюжетом. Получив согласие вместе «с небольшой книжкой в сотню страниц», Александр пишет пять томов под названием «Консьянс простодушный», отдавая дань уважения фламандскому писателю (Консьянс — в переводе совесть, сознание. — Примеч. пер.), хотя звучит это название по крайней мере двусмысленно. Это история молодого крестьянина, уроженца Арамона, расположенного неподалеку от Виллер-Котре, взятого в армию помимо его воли и ставшего героем по недоумию, что напоминает роман Гриммельсхаузена «Симплициссимус». Консьянс замечен Наполеоном, потом слепнет и спасен от слепоты совместными усилиями его невесты Мариет и искусного врача. Он возвращается в деревню, но ферма его разгромлена казаками и вот-вот ее отберут за долги. К счастью, Наполеон, возвращаясь из Ватерлоо через Виллер-Котре, в романе оказывается гораздо менее черствым, чем в «Мемуарах», что позволило ему узнать Консьянса и дать ему необходимую для уплаты долгов сумму плюс орден Почетного легиона. Небезынтересно отметить, что друг Гюго и ссыльных республиканцев испытывает потребность представить дядюшку нового в скором времени императора как своего рода «Бога из машины», так он его называет. Кстати, как раз в это же время, в начале 1852-го, он дает согласие на возобновление своей пьесы «Наполеон Бонапарт» 1831 года, и если дело и срывается, то лишь из-за того, что театр Амбигю-Комик отказывается выплатить ему гонорар в тысячу франков. Только ли потребность в деньгах заставляет его дополнить наполеоновские Жития? Возвращаясь к литературе, надо сказать, что «Консьянсом простодушным» Александр хотел потягаться с «Чертовой лужей» Жорж Санд. И это ему удалось: оба романа милы и имеют большой успех. Что толку, если Мари Дюма опять недовольна: «Дорогой отец, у тебя слишком мало таких книг, как «Консьянс». За исключением тех моментов, когда он ей навязывает своих любовниц, Александр ни в чем не может отказать «своему дорогому дитяти с голубыми глазами»[113]. И в следующем же году дарит ей «Екатерину Блюм», оглушительный успех и за тринадцать лет до «Дела Леруж» Габорио первый детектив на французском языке.

Здесь возможны возражения некоторых специалистов в детективном жанре: ведь первым детективом было «Темное дело» Бальзака в 1841 году. Разумеется, если принять, что политический заговор и похищение важной персоны являются детективным сюжетом, но и в этом случае, опускаясь в глубины истории литературы, можно поставить рядом с Бальзаком опять-таки Александра, написавшего в том же 1841-м «Шевалье д’Арманталь» на подобную же тему. Но если считать главным разрешение некой загадки в центре сюжета, то Александр, бесспорно, снова первый. Уже в 1844-м, когда «Украденное письмо» По еще не переведено, он в «Графе Монте-Кристо» выводит камерного детектива аббата Фариа[114], который, занимаясь психоанализом с Эдмоном Дантесом, открывает ему все пружины заговора, жертвой которого он пал. В «Екатерине Блюм» он выводит детектива-следователя. Декорация та же, что и в «Консьянсе простодушном»: Виллер-Котре и окрестные леса, та же смесь персонажей реальных и вымышленных, папаша Кнут-Девиолен и его лесники, аббат Грегуар и его сестра. За Екатериной Блюм ухаживает Луи Шолле, богатый лесоторговец, и Александра, должно быть, немало позабавило вывести в этой роли друга своей юности, опередившего его самого в благосклонности Луизы Брезет. Однако Екатерина Шолле предпочитает Бернара Ватрена, сына главного лесника. Соперничество двух молодых людей, ревность Бернара, который под влиянием коварного Матьё и в состоянии опьянения решается убить Шолле. Он выслеживает его в лесу, но, увидев, отказывается от своих намерений и бежит, бросив на месте свое ружье. Шолле находят умирающим. Оружие и побудительные причины — все указывает на Бернара. К счастью, лесник Франсуа по следам на земле и по коре деревьев умеет определить возраст и вес прошедшего здесь кабана. Он начинает свое собственное расследование на месте преступления, не пользуясь даже лупой, в отличие от какого-нибудь Шерлока Холмса. Обнаруженные им следы вкупе с психологической западней, поставленной предполагаемому убийце, позволяют заподозрить Матьё, польстившегося на золото Шолле. Бернар и Екатерина женятся, а Шолле, которому Александр дал возможность выжить, присутствует у них на свадьбе.

Возвращение в материнский лес посредством этих двух романов и «Мемуаров» вызывает у Александра некие библейские и мифологические воспоминания, которыми так сильно было отмечено его детство. Он, множество раз определявший себя самого как «Вечного жида литературы», чувствует готовность перевоплотиться в этого персонажа, чтобы написать роман-эпопею «Исаак Лакедем», «труд всей [своей] жизни», идею которого он продал двадцать два года назад книготорговцу Шарпантье и выкупил ее у него обратно два года спустя, «не в силах бороться против подобного сюжета». Вначале он наивно полагал, что обойдется восьмью томами, но теперь предусматривает уже восемнадцать, ибо речь идет о «религиозной, социальной, философской драме, прежде всего развлекающей, как и все, что я делаю, но и христианской, евангелической [sic]. От Байрона без его сомнений до обязательного утешения. Вмешивающиеся в человеческую жизнь ангелы. Главные герои: Христос, Мария-Магдалина, Пилат, Тиберий, Агасфер, Клеопатра, Прометей, Октавия, Карл Великий, Витекинд, Велледа, Мерлин, фея Мелузина, Рено, три феи, Тор, Один, Валькирии, волк Флёрис, Смерть, папа Грегорий VII, Карл IX, кардинал Лотарингский, Екатерина Медичи; среди них вымышленные персонажи, а также Наполеон, Талейран, двенадцать маршалов, все современные короли, Мари-Луиза, Гадсон Лоу, тень римского короля, будущее, мир, каким он будет через тысячу лет — Силое, второй сын Бога — последний день Земли, первый день планеты, которая должна прийти ей на смену.

Все это кажется вам безумием, но это и есть универсальная эпопея, представляющая собой не что иное, как историю мира, начиная с титана Прометея и до ангела, возвещающего Страшный суд»[115]. Из предусмотренных девяти-десяти тысяч страниц написана была лишь, если это слово здесь годится, примерно тысяча. Были ли у Александра соавторы? Поль Лакруа хвастался, что принимал в этом участие, но если обратиться к его «Плану мемуаров Агасфера, предложенному Александру Дюма»[116], то мы найдем там лишь пять страничек текста с весьма конкретными указаниями типа: «Предваряющий Пролог к Страстям. Иудаистское общество при римлянах. Магдалина. Страсти. Вечный Жид» и подобным образом сквозь века вплоть до «Эпилога: Новый Мессия Силое — достигший совершенства мир, ополчившийся против Бога. Новые страсти Господни. Конец мира, тьма и холод. Новое творение. Вечный жид как последний человек старого мира и первый человек нового». Интерес этого зачаточного эпилога состоит в том, что Лакруа в нем никак не связан ни с сатирическим «Вечным жидом» Гете, ни с антиклерикальным романом Эжена Сю, но близок к столь же атеистическому, как у Сю, «Агасферу» Эдгара Кине. Кстати, вполне вероятно, что Александр мог прочесть этот роман, вышедший в 1833-м, то есть как раз тогда, когда он вел переговоры с книготорговцем Шарпантье об аналогичном сюжете. И вовсе не исключено, что свои огромные познания Кине мог передать ему и лично. В самом деле, историк либерального толка, уволенный при Гизо, депутат-республиканец, изгнанный после государственного переворота и отказавшийся от амнистии, когда она последовала, он вернется во Францию лишь в 1870 году, а все эти годы живет в Брюсселе, в одно время с Александром.

Но так или иначе «Исаак Лакедем» просто ошеломляет уровнем культуры и представляет собой настоящее пиршество для чтения. Ни малейшего религиозного чувства, но аромат первозданной сказки. Странно, что эта великая книга недоступна современному читателю, разве что в очень старых и редких изданиях[117]. В момент начала работы над ней Александр настолько поглощен ее сюжетом, что пишет директору «Constitutionnel» следующее: «[Моей копии], стало быть, вам долго ждать не придется: я больше не сочиняю, я просто себе диктую». Если для его собственной газеты «le Mois» ему диктовал Господь, то теперь мы с удовольствием можем констатировать, что он обходится уже без посредников. Странствия его по Истории и мифологии начинаются в страстной четверг года 1469-го на Аппиевой дороге, наводненной разбойниками. Исааку они, разумеется, не страшны, ибо он бессмертен. Между тем один из разбойников с ним очень мило обходится, и Исаак решает отблагодарить его, подарив сокровища, вовремя вспомнив, где они были зарыты шестнадцать веков назад. Другой разбойник не хотел уступить ему дорогу, и Исаак преподает ему урок стрельбы из гигантского лука, который никто из людей не мог натянуть, кроме него самого. Может быть, только Генералу это бы удалось. Исаак входит в Рим. Появляется папа, благословляет народ, начинает омовение ног тринадцати паломникам. Исаак заявляет, что недостоин этой чести и взамен умоляет, чтобы папа выслушал его исповедь, согласие дано. Исаак признается, что отмечен каиновой печатью. Папа отступает от него, Исаак умоляет его дослушать. Точнее говоря, Александр просит у читателя разрешения «поставить себя на место говорящего», и в этом немало преимуществ.

Возвращение к началу новой эры. Дабы его не обвинили в том, что он взял себе в соавторы Иоанна или Луку, Александр предпочитает написать пятое евангелие. И если в описании основных событий он не слишком отличается от своих святых собратьев, то гораздо больше внимания все же уделяет встречам Иисуса с Сатаной, предстающим здесь в качестве великого любителя Истории, и, кстати, любопытно, что он предсказывает будущее, в точности как Жозеф Бальзамо в «Графине де Шарни». Со своей стороны, Христос показан не столько божественным созданием, сколько человеком, наделенным сверхъестественными способностями. Не стоит и добавлять, что по сравнению с рассказами его собратьев рассказ Александра гораздо живее, наполнен диалогами, поразительными формулировками и взрывными репликами. По дороге на Голгофу Иисус просит у Исаака Лакедема дать ему напиться, помочь нести крест и отдохнуть на его скамейке. Во всем этом Исаак отказывает «фокуснику». И тогда Иисус осуждает его на вечные странствия вплоть до Страшного суда. Исаак берет свой посох, и нечего и пытаться коротко пересказать его странствия и встречи с Аполлонием Тианским, Медеей, кентавром Хироном, послужившим ему верховой лошадью, или сфинксом, которого он использует в качестве геликоптера для полета на Кавказ. Прометей все еще там прикован, и Исаак рассказывает ему о существовании нового бога. Счастливая весть для Прометея: он помог Зевсу победить Кроноса, то есть заменить одно верховное существо другим, и пришествие третьего может помочь ему преодолеть проклятие второго и, наконец, обрести смерть. Исаак согласен ему в этом помочь при условии, что Прометей скажет, как найти Парок. Прометей обещает. И Исааку ничего другого не остается, кроме как срубить все леса на кавказских горах, сложить из них огромный костер и в огне сжечь того, кто принес огонь людям.

Исаак снова снаряжает своего верного сфинкса в направлении к Беотии, поскольку он считает себя теперь Прометеем по отношению к новому богу и у него уже есть план, как с этим богом бороться. Благодаря сведениям, полученным от своего предшественника, он предпринимает путешествие к центру Земли, гораздо более увлекательное, чем описанное Жюлем Верном. Паркам там становится все труднее осуществлять свою работу из-за коченеющих ног, трясущихся рук, всех этих болезней, свойственных пожилым людям и мешающим им как следует вращать колесо и действовать ножницами и веретеном, ну да ладно, они знают, что им не так уж много и осталось. Исаак восстанавливает нить жизни Клеопатры, достаточно ее связать вновь, чтобы Клеопатра воскресла, и развязать, чтобы она снова превратилась в мумию. Снова садится он на своего любимого сфинкса, и в путь, в Египет. Там он проникает в гробницу Клеопатры, смотрит на засушенный труп, «потом, пожав плечами:

— О! — пробормотал он, — так из-за этой горсточки костей, которую я вижу теперь, Антоний потерял владычество над миром».

Он связывает нить. Клеопатра оживает, снова становится прекрасной. Исаак объясняет ей свой проект. Новый бог — его личный враг, и он отныне будет использовать любую возможность, чтобы сразиться с новой религией. Но «в одиночку человек ничего не может: для достижения цели ему необходим союз с другим гением», и прекрасная женщина прекрасно может послужить второй половиной гениального гермафродита. Клеопатра не торопится возложить на себя эти функции, ее интересует, сохранит ли она навсегда красоту и богатство, сможет ли вечно любить и быть вечно любимой? Исаак ей это обещает при условии, что она использует «все это как оружие против бога, который запретил любовь, могущество, богатство, молодость и красоту». Клеопатра соглашается, они выходят из гробницы. Она спрашивает, куда они идут. В Рим, чтобы наставить нового императора. Кто же это?

«— Юный принц, полный надежд: сын Агенобарба и Агриппины, Луций-Домиций-Клавдий Нерон… Ты станешь его любовницей, а я — его фаворитом. Я назову себя Тигеллином, а ты — Поппеей! Ну же, пойдем!»

И на этом все кончается, какое разочарование! Тем не менее и в этом виде «Исаак Лакедем» может восприниматься как попытка демистификации Нового Завета, аналогичная «Toledoth Yeshuh», этому евангелию гетто, питавшему антисемитизм Лютера, ярость Бейля или презрение Вольтера, для которого это была лишь «груда раввиновских бредней гораздо ниже «Тысячи и одной ночи»[118]. Тексты эти, составленные между II и X веками, по-иному рассказывают жизнь Иисуса. По их версии, Мария была изнасилована соседом, то есть речь шла либо об адюльтере, либо просто-напросто о проституции. Возмущенный рогоносец Иосиф уходит из дома. Иисус оказывается «бастардом», именно на этом настаивают все тексты, бездельником, осмелившимся критиковать Священное писание в присутствии своего учителя, преступление, караемое смертью! Это также и лицемер, называющий себя сыном Божьим и подкрепляющий это утверждение чудесами, тогда как на самом деле он не более чем обыкновенный фокусник, укравший из Храма письма, толкующие Имя Божье, откуда и его сила. И, следовательно, достаточно и Иуду наделить подобной же силой, чтобы он смог тем же оружием сразиться против Иисуса.

Был ли Александр знаком с какими-нибудь текстами из «Toledoth Yeshuh» или это просто совпадение? Возможно, что и был, ибо знания его огромны, он близко знаком с известным эрудитом и директором библиотеки Арсенала Полем Лакруа, а также мог получить один или несколько текстов от Эдгара Кине, атеиста и специалиста по истории религий. Так или иначе «Вечному жиду литературы» вскоре суждено повторить проклятую судьбу Исаака Лакедема. Империя провозглашена 2 декабря 1852 года. Роман начинает печататься в «Constitutionnel» через восемь дней после этого. В середине января газета предупреждает своих читателей, что «чувство приличия» вынуждает ее опустить всю историю Иисуса Христа. Кампания в печати против Александра, и «l’Univers» разве что впрямую не называет его евреем-богоубийцей: «В бесчестной профанации, которую позволил себе г-н Дюма, более всего удручает не скандальность, не безбожие и даже не святотатство, но глупость автора, выражение идиотического удовлетворения и простодушие, с которым он оскверняет вечную и восхитительную истину». Александр устремляется в Париж, куда уже несколько раз ненадолго наезжал и в прошедшем году. Он просит Наполеона-Жозефа Бонапарта заступиться за него. Бывший депутат-монтаньяр и оппозиционер по отношению к своему кузену принцу-президенту, он по-прежнему занимает антиклерикальные позиции, хотя и является сторонником Империи и ее высшим должностным лицом. Он охотно соглашается поехать вместе с Александром к министру полиции Мопа. Но какая-либо сделка с цензурой оказывается совершенно невозможной. Труд разорен, крылья летающего сфинкса перебиты, и вслед за ним рухнул и Исаак, Александру понадобится время, чтобы подняться вновь.

Но порою срабатывает и еврейская солидарность, в особенности если в основе ее, как у Симона Гиршлера, лежит безграничное восхищение перед тем, кто, вместо того, чтобы бесконечно размышлять над писаниями других, тоннами производит их сам. И сей бывший секретарь в Историческом театре берет в свои руки все дела Александра в Париже. Он улаживает неприятности со счетами издателей, газет, театров, уговаривает подождать сто пятьдесят три официальных кредитора — от портного до виноторговца, от оружейника до цветочницы[119]. Он общается с банкирами, судьями, судебными исполнителями. И в апреле 1853 года добивается вполне достойного соглашения с кредиторами о том, что сорок пять процентов от авторских прав Александра на уже существующие и будущие произведения пойдет в уплату долгов, а пятьдесят пять останется у Александра. Следовательно, он может уже помышлять об окончательном возвращении в Париж. Поскольку дом в Брюсселе снят до 1855 года, он оставляет его Мари и семейству Парфе. Готовится грандиозный прощальный банкет для ссыльных республиканцев и бельгийских друзей, Александр встает у плиты. Ноэль Парфе приносит ему на кухню свою расходную книгу, он хочет, чтобы Александр проверил, честно ли он ее вел, и подтвердил это документально. Великий повар взял книгу и с громким хохотом бросил ее в печь:

«— Гляди, вон твой quitus».

В то самое время, когда Гюго «Возмездиями» открывает новую серию своих шедевров, можно ли применительно к Александру говорить о творческом спаде? Конечно, бонапартистский погром, жертвой которого пал «Исаак Лакедем», «труд всей жизни», ударил по нему сильно и больно. Более того, в списке пьес, запрещенных министром внутренних дел Персиньи, фигурирует и «Нельская башня». Однако в настоящий момент Александр не слишком озабочен борьбой за нее. Продолжения «Мемуаров» и «Графини де Шарни» хватило бы для славы писателя и в конце XX века. Публикация «Пастыря из Эшборна», одного из наименее удачных его романов, компенсируется, к счастью, в конце года выходом превосходной «Екатерины Блюм». Возвращение в театр с «Молодостью Людовика XIV», комедией о любви последнего к Марии де Манчини, племяннице Мазарини, как раз накануне его брака с Марией-Терезой Испанской[120]. Единодушное одобрение пьесы в Комеди-Франсез 30 августа, начало репетиций и обычная ревность актеров к ролям. Обойденные распределением некоторые из них пойдут наушничать государственному министру Фульду, что пьеса-де на самом деле сатира на недавний брак Наполеона Малого с Евгенией де Монтижо, графиней Тебской, что не так уж далеко от истины. Фульд требует кощунственную пьесу для чтения. Напрасно через жену Бадинге настаивает Александр на чистоте своих намерений: ни в коем случае не хотел он причинить ни малейшей боли Его Величеству, в противном случае он был бы «недостоин взять перо в руки.

Уважение и восхищение, которые еще со времен моего путешествия в Испанию испытываю я к графине Тебской, так велики и так искренни, что положение, кое назначило ей Провидение, каким бы высоким оно ни оказалось, не смогло ничего к этому добавить». Рукопись конфискована, пьеса запрещена. Поставят ее, и с огромным успехом, в Брюсселе в 1854-м. Напечатанная сначала в Бельгии, а потом уже во Франции, пьеса вышла с посвящением «Другу моему Ноэлю Парфе, бывшему представителю народа, в память о ссылке».

Враждебность стимулирует Александра. В целях экономии он предлагает Уссею использовать декорации к «Молодости Людовика XIV» для новой комедии «Молодость Людовика XV», которую он взялся написать за неделю. Администратор Комеди-Франсез соглашается, снова выплачивает гонорар, и Александр выигрывает свое пари… через четыре с половиной дня! Он не довольствуется тем, что меняет королевский порядковый номер, он полностью перерабатывает сюжет. Теперь он строится вокруг несостоявшемся браке между Людовиком XV и Марией Лещинской, которая тщательно оберегает целостность своей территории, запершись за семью замками в своей комнате, дабы засовы могли пасть ближе к развязке. Несмотря на совершенно безобидный характер подобного сюжета и восторженное одобрение пьесы в Комеди-Франсез 17 ноября, цензура свирепствует и на этот раз. Теперь уже Наполеон Малый лично участвует в этом, возможно, он увидел здесь новый намек на свою частную жизнь. Нимало не смутившись, Александр объявляет, что готов написать «Молодость Лозена». Бог троицу любит, Уссей, правда, несколько угомился платить Александру гонорар за гонораром без всякой для себя пользы. Новое гонение на Александра: по мере появления новых глав из «Мемуаров» они вымарываются все больше и больше. Теперь Жирарден, получив соответствующее предупреждение от цензора, ставит под сомнение вообще их публикацию в «la Presse». Это уже слишком, и Александр уже никогда не сможет примириться с этой Империей, как примирился он в свое время с Июльской монархией. До конца жизни он останется республиканцем, вдохновленный примером Гюго, популярности писаний которого он способствует и которого не перестает публично восхвалять. Кроме этой постоянной и почти незыблемой поддержки своего друга, оппозиция Александра режиму в меньшей степени представляет собой политическую борьбу, нежели салонное фрондерство. Даже Наполеон-Жозеф Бонапарт и его сестра Матильда улыбаются его остротам по поводу их кузена, его эпиграммам, которые делятся на разряды «дядюшка» и «племянник», где первый «брал столицы», а второй «наши капиталы сторицей». В крайнем случае они притворялись, что не слышат, когда Александр научно объясняет, что Наполеон Малый не является биологическим сыном Луи Бонапарта, который отрекся от него сразу по рождении, и что действительный отец его — голландский адмирал, любовник королевы Гортензии. Не достигая художественного уровня «Возмездий», это ужасное обвинение тем не менее достаточно сильно дискредитировало Вторую империю.

Но если ты Александр Великий, тебе уже мало быть создателем гигантского художественного полотна, многие составные которого приобрели бессмертие, ты ищешь еще и в реальности поле для вымысла. И конец 1853 года знаменуется началом необыкновенной авантюры — созданием «Мушкетера»[121], чисто литературной ежедневной газеты, расходившейся на протяжении трех лет в количестве десяти тысяч экземпляров, рекорд, невиданный во Франции. В основе — факт запрещения «Мемуаров». «Я собираюсь сделать газету, чтобы их [правителей] припереть к стенке, и посмотрим, сумеют ли они им [ «Мемуарам»] помешать», — пишет Александр — Гюго 5 ноября. Конечно, он собирался таким образом увеличить объем «Мемуаров» «от сорока до пятидесяти томов», но целью газеты был не только «самиздат». Конечно, он устал «от постоянных нападений врагов при отсутствии защиты друзей в газетах, принадлежащих другим людям», но думает прежде всего о собственной популярности. «Займемся мы главным образом критикой критиков, — заявляет он без обиняков. <…> И зададимся вопросом, происходят ли дурные речи от убеждений или из корысти. Если причина тому убеждения, то мы довольствуемся тем, что скажем хорошее об особе, о которой плохо говорят, если мы сами хорошо о ней думаем. В противном случае мы займемся критиканами и употребим свое перо в помощь слабому против сильного». Эта великолепная роль борца за справедливость, которая будет исполняться не вполне последовательно, иначе толкуется Ноэлем Парфе в письме к брату его Шарлю и некоторыми известными людьми, чьим мнением о «Мушкетере» интересовался Александр.

Парфе: «20 ноября появился, наконец, этот листок, который никого не испугал, на который никто как будто и внимания не обратил и который останется, если останется, самым невероятным памятником самовлюбленности и эгоизму! Это даже не смешно, и следует лишь пожать плечами, больше ничего!»

Мишле: «Мысленно я всегда с вами в вашей борьбе по всем направлениям, и если я потрясен вашим неукротимым талантом, вынужденным приноравливаться к самым нелепым требованиям, то не менее потрясен и вашим героическим упорством».

Парфе: «Мемуары», составляющие основную ее часть и из которых политика отныне полностью исключена, поскольку газета — сугубо литературная, представляют собой не что иное, как неудобоваримую смесь из старых закулисных анекдотов и обильных беспорядочных и бессмысленных цитат кстати и некстати».

Ламартин: «Вы спрашиваете моего мнения о вашей газете. Я могу судить лишь о человеческом, но не о сверхъестественном. Вы — сверхчеловек. Мнение мое — это восклицательный знак! Многие занимались поисками вечного двигателя; вы нашли больше; вы создали двигатель вечного удивления! Прощайте. Живите, то есть пишите, я рядом, чтобы вас читать».

Парфе: «На самом деле все, кто, как и я, искренне любят Дюма, могут лишь глубоко скорбеть при виде того, как он опошляет свой талант и компрометирует свою литературную репутацию».

Гюго: «Я прочел вашу газету. Вы возвращаете нам Вольтера. Высшее утешение для униженной и умолкшей Франции».

Александр опубликовал письмо Ламартина и не опубликовал письмо Гюго, за что трудно его винить, так как пресса не была свободной и цензура запрещала любую газету, оспаривающую бонапартистский режим. В чем мы разделяем восторженность великих собратьев Александра, так это в самом факте существования на протяжении нескольких лет чисто литературной газеты, созданной целиком волей ее создателя и мощью его гения. В чем мы не можем не согласиться с Парфе, так это в его определении «Мушкетера» как «памятника самовлюбленности и эгоизму». Конечно, Александра здесь слишком много, ибо он печатает в газете все, что написал в 1854 и 1855 годах, — романы, пьесы, беседы, рецензии, разное и плюс похвалы самому себе при всяком удобном случае. Так, публикуя в начале декабря 1853-го информацию о «Мопра», инсценировке Жорж Санд одного из наименее плохих ее романов, Александр пользуется этим, чтобы выстроить параллель между Санд и самим собой, а, точнее, чтобы противопоставить ее и свои литературные взгляды, из которых мы процитируем лишь основные положения об искусстве вымысла.

«Жорж Санд в своих романах — философ и мечтатель.

Я в моих — гуманист и популяризатор.

Жорж Санд, приложив достаточно усилий и употребив искусство, добивается театральности.

Я без всяких усилий и совершенно естественным путем добиваюсь драматизма <…>. Будь то роман или пьеса, я приступаю к их физическому воплощению, лишь после того как они полностью сложились у меня в голове.

Будь то роман или драма, Жорж Санд начинает творить лишь с появлением первой главы или первой сцены.

У меня персонажи в некотором роде обусловлены действием.

У нее действие обусловлено персонажами. <…> Моим персонажам свойственна форма; ее персонажам — окраска.

Ее персонажи мечтают, раздумывают, философствуют; мои действуют.

Я — движение и жизнь; она — спокойствие и мысль».

В следующем году он снова славословит свою приятельницу в «Мушкетере» от 13 ноября 1854-го. Пьеса Санд «Фламинио» не без оснований была разгромлена. Поскольку они по-прежнему не видятся, стало быть, она восхищается им на расстоянии и с возрастом все больше чувствует себя его сестрой.

Совершенно очевидно, что Александр не в полном одиночестве занимается «Мушкетером» в трех тесных комнатушках на первом этаже дома 1 на улице Лаффита, то есть по тому же адресу, что и роскошный ресторан «Золотой Дом», принадлежащий ему и являющийся приложением к газете. В передней царит Мишель, бывший садовник в замке Монте-Кристо, назначенный Александром кассиром в газете, потому что, как он сам говорит, Мишель не умеет ни писать, ни читать, ни считать, будучи, вероятно, одним из редких случаев потери грамотности, так как в «Истории моих животных» несколькими годами раньше мы помним его как консультанта и ученого комментатора, обильно использующего латинские цитаты и имеющего в качестве настольной книги словарь по естественной истории. Впрочем, это неважно, поскольку счета вести вовсе не сложно, после того как Александр прикладывается к кассе. В тот день, когда она оказывается совершенно пустой, он спрашивает администратора Мартине о причинах этой аномалии:

«— Куда девались деньги подписчиков и от розничной продажи газеты?

— Но, дорогой мэтр, вот уже неделю вы берете по пятьсот франков каждый вечер.

— Но ведь пятьсот франков — минимальная сумма, если я за переписку должен платить полторы тысячи».

Вторая комната — кладбище непроданных экземпляров, нераспечатанной почты, непрочитанных и отвергнутых рукописей, как и в любой другой газете. Третья комната полна различных представителей литературной богемы, авторов в поисках персонажей, проклятых поэтов, писателей, не нашедших издателей, не говоря уже об армаде редакторов, более или менее насильно добровольных, среди которых можно видеть талантливых Мери, Филибера, Одебрана, Октава Фёйе, Поля Бокажа, Анри Рошфора, Эмиля Дешана, Роже де Бовуара, Теодора де Банвиля, Мориса Санда, Альфреда Асселина, графиню Даш. Само собой разумеется, что время от времени приходит за жалованьем незаменимый Рускони, единственный, кому Александр платит регулярно. В виде бесплатного приложения — некий Макс де Гориц, из старой венгерской аристократии, политический изгнанник, женатый на очень красивой дочери одного из мнимых Людовиков XVII. Настоящая фамилия Горица-Мейер, распространенная среди немецких евреев, в отличие от которых занимается он не финансовой деятельностью и даже не мелкой торговлей, а мошенничеством и кражами со взломом. Что до убийств, то к ним он прибегает лишь в случаях крайней необходимости. Возможно, неплохой муж и наверняка полиглот, он переводит для мэтра пьесы Иффланда и Коцебу. В ожидании, пока Александр их переделает, суровый Ноэль Парфе возмущается подобным сотрудничеством и не прочь предсказать его финал в письме к брату Шарлю: «Господин граф Макс де Гориц, сделавшийся правой рукой Дюма, дважды застигнутый за опустошением кошелька мэтра, уличенный в двадцати других низостях, но тем не менее оставшийся при «Мушкетере» и получающий ежемесячное жалованье в двести пятьдесят франков! Наконец-то, только что и за преступление, на сей раз не касающееся Дюма, схвачен жандармами и препровожден в Мазас со всеми подобающими ему почтением и наручниками. И вот какими людьми окружен там этот несчастный и великий глупец при всем его уме».

Александр глупец? Или он просто снисходителен к всяческому плутовству, как это уже было с его секретарем Фонтеном и Жюлем Леконтом, которыми он, по крайней мере, не восторгался, в отличие от великих алкоголиков и безумцев. Среди последних как раз Нерваль, раньше времени вышедший из психиатрической клиники доктора Бланша и время от времени посещающий редакцию «Мушкетера». «В то время он пребывал полностью в состоянии, которое пытался описать в книжке под названием «Мечта и жизнь», и живо мне напоминал людей, коих видел я в опьянении гашишем»[122]! В один из своих заходов в газету, не застав Александра, он, «вместо визитной карточки», оставляет «El Desdichado», по-видимому тут же и нацарапанное. А почему бы и нет, легко можно представить себе Жерара, забившегося в угол редакторской комнаты и среди шума и дыма на одном дыхании сочинившего чарующие строки:

Я — Сумрачный, я — Безутешный, я — Вдовец,

Я Аквитанский Князь на башне разоренной,

Мертва моя Звезда, и меркнет мой венец,

Лучами черными Печали озаренный.

Развей могильный мрак, верни мне, наконец,

Плеск италийских волн и Позилипо склоны,

Цветы верни, расплавь тоски моей свинец,

Из виноградных лоз даруй мне кров зеленый.

Я Феб или Амур? Я Лузиньян? Бирон?

На лбу моем горит лобзанье Королевы,

Я видел грот Сирен, и слышал их напевы,

И дважды пересек победно Ахерон,

Когда исторгнутые мной из струн Орфея,

Лились то вздохи Дев, то стоны скорбной Феи.

(перевод М. Кудинова)

Я привожу эти стихи полностью, дорогие читатели, не для того, чтобы гнать строку, но чтобы вы были ко мне снисходительней за то, что я даю вам случай перечитать это чудо, ранее навязав вам чтение энного количества стихов Александра. Публикация «El Desdichado» (Обездоленный, исп. — Примеч. пер.) 10 декабря 1853-го в «Мушкетере» сопровождалась «Беседой с моими читателями», в которой Александр объясняет, что «время от времени, когда он был поглощен какой-то работой, фантазия, сумасбродная хозяйка дома, тотчас же изгоняла из дома разумность, которая жила там лишь на правах любовницы». И тогда он становится «то царем Востока Соломоном, заклинающим духов своей соломоновой печатью и ожидающим свою царицу Савскую <…>, то султаном Гера-Гераем, князем Абиссинским, правителем Египта, бароном Смирны, и он писал мне, видя во мне своего сюзерена, чтобы испросить разрешения объявить войну императору Николаю. В другой раз полагал он себя безумцем и рассказывал, как им стал, с таким радостным воодушевлением, переживая перипетии столь забавные, что каждому тотчас хотелось тоже стать безумцем и последовать за столь увлеченным проводником в страну его химер».

«Химеры», так назывался сборник сонетов, в который входил и «El Desdichado», были опубликованы в январе 1854 года вместе со сборником новелл «Дочери огня», который Жерар посвятил Александру в благодарность «за несколько одних из самых очаровательных ваших строчек на надгробии моему разуму». За сим Жерар оставляет Наполеону Малому объявить, вместо себя, войну русскому царю Николаю I, а сам отправляется проводить дни то в Германии, то в клинике доктора Бланша, где навещает его Александр. Жерар рассказывает ему тогда, что он нашел «заклинание, с помощью которого можно овладеть перстнем царя Соломона, тем самым знаменитым перстнем, что укрощает демонов. Мы помним, что однажды в «сумасшедшем доме Палермо» Александр уже погружался в мир безумия, так же погружается он и в мир Жерара. В действительности, на сына Генерала с его маниакально-депрессивным психозом и на отца подверженного циклотимии Дюма-сына «разговоры безумцев оказывают чрезвычайное влияние… вплоть до того, что в какой-то момент я начинаю сомневаться, в здравом ли я уме». Итак, он находит совершенно естественными рассказы Жерара о его предшествующих жизнях и о стихах, навеянных накануне мелодией, услышанной сто лет назад, когда он был племянником Рамо. Александр просит у него эти стихи для своей дочери Мари. Жерар соглашается сделать сей подарок с тем большей охотой, что последние подаренные ей его стихи были слишком печальны, что позволяет предполагать возможную эпизодическую связь между ним и Мари Дюма. И не явились ли те умственные расстройства, которые все определенней проявляются у дочери Александра, в какой-то степени результатом воздействия на нее Жерара, еще когда она была девочкой? Жерар достает из карманов множество обрывков бумаг. Соединяет вместе некоторые из них и диктует Александру:

Всего Россини, Моцарта всего

Отдам я за старинный, без названья

Напев печальный, чье очарованье

Открыто для меня лишь одного.

(перевод М. Кудинова)

То есть «Воспоминание о другой жизни», или, в зависимости от издания, «Фантазия», или «Видение», которое с 1831 года уже неоднажды было опубликовано. Вправду ли верил Жерар, что лишь накануне сочинил свое стихотворение двадцатидвухлетней давности, но столь соответствующее его нынешней любви к Женни Колон, от которой он так никогда и не оправится? Или, может быть, это Александр что-то напутал? Навряд. С одной стороны, Александр напишет биографию Жерара в 1855 году, то есть вскоре после смерти поэта[123]. С другой, во время этого же визита Жерар точно таким же образом продиктует ему и «Сидализок», стихотворение, написанное два года назад («Где милые наши?»). Эту путаницу или, скорее, выбросы памяти можно объяснить онирической неустойчивостью памяти поэта, заставляющей его легко перемещаться из времени во время, постоянно перевоплощаясь в различных персонажей. В тот момент, когда Александр собрался уже уходить, Жерар рисует змею, кусающую собственный хвост и пишет в середине:

Царица Савская вещала Соломону

Если я, если ты, если мы того хотим.

Александр замечает ему, что здесь не очень хорошо обстоит с рифмами. По-французски да, ты прав, но по-древнееврейски звучит отлично, и Жерар отдает ему драгоценный листок с тем самым заклинанием для получения кольца Соломона. Александр благодарит, выходит, переворачивает бумажку на другую сторону. На обороте ее записан фрагмент из «Аврелии, или Сон и жизнь», последнем произведении Жерара, напечатанном лишь в 1865-м. Прежде чем отослать его издателю своего друга, Александр снимает для себя копию, так как «вполне вероятно, что из оставленного им придется печатать и незаконченное». В начале августа 1854-м Жерар снова в больнице. В октябре ему надоедает там лежать, хотя доктор Бланш и не считает, что он выздоровел. «Жерар полагал, что он в добром здравии; тетка Жерара это отрицала; Комитет литераторов от имени Общества настойчиво требовал выхода его из клиники». Доктор Бланш отпустил его 19 октября. 31-го «Мушкетер» напечатал первую часть «Пандоры». 24 января 1855-го на дворе трескучий мороз. В особняке на Амстердамской улице под номером 77, куда Александр только что переехал вместе с дочерью, его среди ночи будит полиция: Жерар просит прийти за ним в участок с пальто. Его арестовали, когда он голышом разгуливал по бульварам. Александр берет фиакр и едет в комиссариат. Жерар недоволен:

«— Ах, дорогой друг, объясни же этим господам, что я имею право гулять одетым ли, голым ли, как мне заблагорассудится, ибо я посвящен и назван коптом первого класса».

Александр убеждает его, что эти господа просто не хотели, чтобы он простудился. Этот довод заставляет Жерара надеть пальто. В фиакре Жерар возвращается к одной из своих навязчивых идей, будто бы он встретил своего двойника. Согласно немецкой традиции, это означает, что «смерть близка». Совсем недавно он хотел броситься в Сену, но внезапно все звезды погасли. «И я вскричал: «Увы мне! увы! увы! свершились времена и близок конец мира, предвещенный Апокалипсисом». Но людей как будто это вовсе не волновало, что поразило Жерара, и, возможно, поэтому размышления о других отвлекли его той ночью от самоубийства. У Александра согласился он выпить чашку чая, в постель лечь отказался, скрючился в кресле и закрыл глаза. Александр пошел спать. Проснувшись, он не обнаружил Жерара. «На следующий день в шесть часов утра его нашли повесившимся на улице Вьей-Лантерн».

Об этом самоубийстве Александр узнаёт из письма Арсена Уссея, который просит его приехать на место происшествия. Он едет. На площади Шатле кучер останавливается, дальше он ехать не может. Александр пешком взбирается по горбатой улице Тюери, спускается «по скользкой, узкой, зловещей лестнице, по одну сторону которой, справа, ступеньки упираются прямо в стену, а по другую, не более метра шириной, продолжающаяся улица ведет к лавчонке слесаря, где, вместо вывески, висит здоровенный ключ, выкрашенный в желтый цвет.

Перед дверью на лестничных перилах, образующих парапет, копошится ворон, который время от времени издает звуки, но не обычное карканье, а пронзительный свист». Уссей уже ждет его внизу у лестницы. Кивком головы он показывает Александру на «сводчатое окно с железными решетками, напоминающими тюремные». С оконной поперечины свисает «белая тесемка, вроде той, из которой делают завязки для фартука».

Оба друга едут в морг. «Он лежал по пояс голый; не прикрытый ничем, кроме собственных брюк.

На теле, исхудавшем от нравственных страданий еще в большей степени, чем от физических, явственно выступали ребра и ключицы.

Вокруг шеи виднелась лиловатая линия. Черты лица были слегка искажены.

На соседнем столе лежала молодая девушка, бросившаяся в Сену от несчастной любви.

Если и вправду мертвые в полночь вступают в беседу, эти два трупа, должно быть, порасскажут друг другу много грустного!»

Александр возвращается к себе на Амстердамскую улицу «глубоко опечаленный. Я видел Жерара де Нерваля одним из последних; и я любил его, как любят ребенка». Дома он находит письмо от Мери, который просит Александра взять на себя инициативу в сборе денег на могилу Жерару по подписке. К сему марсельский поэт прилагал на редкость бездарную надгробную эпитафию в тридцати двух стихах. Поэтические вкусы Александра известны, он помещает в «Мушкетере» свой ответ Мери: «Бедняге Жерару не нужно теперь ничего, кроме черной мраморной плиты с вашими стихами. Могиле поэта — королевскую эпитафию». Сбор денег Александр предлагает организовать во время званого ужина у Рашель. Однокашник Жерара Теофиль Готье и Уссей просят оставить «ревнивой дружбе печальную радость воздвигнуть и оплатить этот камень». Александр соглашается. Но в результате плиту оплатит он сам, а за место на кладбище заплатит Литературное общество[124]. К счастью, стихи Мери на плите так и не были выбиты, но Бодлер, на похоронах не присутствовавший, дабы не внимать «отвратительно скучной проповеди» и не принимать участие в «изощренном убийстве поэта», напишет Жерару превосходную эклогу в прозе в «Очерке об Эдгаре По»[125]: «Сегодня, 26 января [1856] ровно год, как тихо, никого не обеспокоив, так незаметно, что скромность эту можно вполне принять за презрение, от нас ушел писатель поразительной честности, высочайшего и здравого ума, который никогда его не покидал, освободив душу свою на самой мрачной из всех возможных улиц».

Поскольку доктор Бланш засвидетельствовал, что Жерар покончил с собой в состоянии умственного расстройства, в соборе Парижской Богоматери имела место религиозная церемония в присутствии двухсот человек, «там были все славные имена», кроме ссыльного Гюго. «Какое-то количество набожных женщин явилось помолиться — кто за поэта, кто за самоубийцу». Среди них и Мари Дюма, «она очень любила Жерара, которого сотни раз пыталась утешить ласковым словом, секрет, известный лишь молодым и красивым. Вскоре появилась таинственная корреспондентка, которая согласна была на все, дабы свершилась блестящая литературная карьера, которой, как ей казалось, она достойна. Ибо она много чего уже успела написать и в том числе «Мир живых цветов»[126], опус, навеянный душераздирающими названиями входящих в него новелл, типа «Страдания фиалки», «Болезни розы», «Смерть бабочки», «Камелия и вьюнок». И как раз сей последний «шедевр», согласно ее авторитетному мнению, она и принесла в «Мушкетер» в начале октября 1854-го. До сих пор ей всюду отказывали, несмотря на невероятную настырность. Только чтобы от нее отделаться, «le Pays» взяла у нее «Золотой бутон», достоинства которого легко себе вообразить, но так его и не напечатала. И теперь, когда она являлась осуществлять свои «справедливые требования», приходилось звать полицию, чтобы ее выдворить. В «Мушкетере» к этой крайности пока не прибегали, но едва она появлялась, всех словно ветром сдувало. Александр, со своей стороны, «вот уже три недели смутно слышал о некой даме, которая за это время раз сорок или пятьдесят приходила в редакцию «Мушкетера», заставила всех редакторов одного за другим заниматься ее рукописями, а газету — их печатать. Из всех этих слухов, дошедших и до меня, подобно тому, как слух о грядущей смерти Ифигении дошел до Ахилла, следовало, как я понял, что манускрипты этой дамы были непечатаемы.

Повергнув редакцию в состояние глухой обороны, Клеманс Бадер решает взять штурмом самого патрона, и ей удается с ним встретиться. У Александра на этот счет существует две версии. Согласно первой, Бадер добилась от кухарки Розины, чтобы та положила ее рукопись на стол Александра. Кончилось тем, что он ее прочел и принял автора, дабы сказать ему, до какой степени это плохо. По второй версии, ему доложили о мадам Бадер, он решил, что речь идет о носившей ту же фамилию «молоденькой и хорошенькой особе из театра Водевиль», и по ошибке позволил впустить «писателя незрелого, но при этом глубоко запускающего свои корни». Стоит ли уточнять, что в то время актрисы с такой фамилией не существовало? Так или иначе, но он не устоял перед вулканическим неистовством дамы и после упорного сопротивления согласился-таки ее напечатать. Подобная капитуляция совершенно не в его духе. Возможно, что ей удалось его тронуть напоминаниями, что он не всегда был знаменит и был бы рад, если бы в свое время и ему протянули руку помощи. А может быть, имел место и третий вариант, учитывая, скажем, психологическую структуру Александра? Каким-то способом Клеманс Бадер проникает в дом Александра. И застывает на пороге в ослеплении: «Какой красивый мужчина! Именно об этом в восхищении подумала я, увидев вас». «О! Прекраснейший!» — снова вскричит она чуть погодя. Она попадает в точку, он на мушкетерский манер проверяет силу произведенного впечатления, она приводит себя в порядок, он берет ее текст.

Результат всех трех возможных вариантов одинаково катастрофичен. Александр не мог решиться напечатать «Камелию и вьюнка» в их первоначальном состоянии. Он правит текст, и его улучшенная версия выходит под названием «Приключения вьюнка». Бадер вопит об искажении и через судебного исполнителя требует публикации первоисточника. Александр смиряется, сопроводив публикацию «Беседами», в которых высмеивает даму, вышучивает ее манеры, претензию полагать себя большим писателем, ее обильные ошибки в орфоэпии, синтаксисе и орфографии. В ярости она хочет подать на него в суд. Все наслышанные о деле адвокаты от участия уклоняются. Александр ставит своего противника в смешное положение, но редакторам «Мушкетера» не до смеха: униженные пренебрежением патрона к их единодушному неприятию текста «Камелии и вьюнка», они все вместе покидают редакцию.

Клеманс Бадер не оставляет своих притязаний на укрощение «прекрасного льва от литературы». Она бросает свои цветочки и за свой счет печатает памфлет «Александр Дюма-Солнце». Ей далеко до Мирекура, и даже расистские выходки выглядят у нее мило: «Кстати, господин Дюма, мне говорили, что вы были чернокожим, я же увидела вас скорее в сером цвете». Она добавляет, что была ослеплена этим «красавцем», что не мешает ей, однако, чуть дальше упрекнуть его в чванливом выпячивании его «трех подбородков». Себя она выставляет провинциалочкой, занятой лишь «созданием своих романов и их публикацией», хотя при этом и «женщиной достаточно отважной, чтобы потягаться с ним талантом», не более и не менее. Есть у нее и удачные пассажи: «И как же он доволен, этот господин Дюма, своим «Мушкетером»! Как он себя ласкает, как лелеет в его колонках, резвится, радуется, любуется, восторгается собой в своих владениях». Однако она быстро впадает в банальность, когда говорит, что Александр занимает слишком много места, мешает существованию других писателей, что, не обладая особыми достоинствами, он сделал из себя «Солнце с шестьюдесятью лучами». «Но сияние Солнцу сообщают его лучи. Так вот, лучи Солнца, имя которому Дюма, это его соавторы, как говорят, их у него предостаточно, шестьдесят!» И на них и зиждется его успех: шестьдесят талантов, собранные вместе, составляют «один большой». В заключение этого не слишком уж ядовитого памфлета — некое предложение о заключении мира: «За сим, мой прекрасный литератор с сотнями томов, мое красное Солнышко с тысячью миллионов дюжин лучей, я подбираю коготки и выражаю вам свое почтение вплоть до новых встреч и удовольствия снова вонзить их в вас». И тем не менее отныне Клеманс Бадер начнет публиковаться и в ближайшие тридцать лет с некоторым успехом выпустит штук двадцать творений. Вне всякого сомнения, опустошивший редакцию «Мушкетера» тайфун по имени Клеманс настолько запугал издателей, что они уже не осмеливаются отказать даме. Стало быть, с этими последними писателю имеет смысл скорее быть террористом, чем соблазнителем.

Благодаря хранителю его прав Гиршлеру, который странным образом попутно сам ничуть не обогатился, жизнь Александра вновь вошла в полосу процветания. Кухарка, двое слуг, секретарь, пьянчуга Виело, в пару к которому поступит вскоре некий Фонтен, однофамилец того Фонтена, что в 1830 году еще не пил, а был просто мошенником. Новый приступ расточительства заставляет Александра отказаться от совместных предложений банкира и публициста Моисея Милло и покровителя прессы Жана Вильмессана. Первый предложил вложить в «Мушкетера» сто тысяч франков, второй был готов передать в распоряжение Александра свой опыт. Александр от всего сердца благодарит обоих своих «дорогих товарищей»: «Всю свою жизнь я мечтал иметь собственную газету, свою собственную; теперь она есть, и самое малое, что она может мне принести, это миллион в год. Пока что я и сантима не получил за свои статьи: считая по сорок су строчку, это двести тысяч франков, заработанных мною со дня создания «Мушкетера», сумма, целиком оставленная мною в кассе, с тем чтобы через месяц получить сразу пятьсот тысяч». Не газета, а просто пещера Али-Бабы. Впрочем, и жизнь Александра не сказка ли?

Зато «Мушкетер» широко открыт всем филантропическим начинаниям, будь то сбор пожертвований несчастным детям, или на могилу Мари Дорваль, или на памятник Эжесиппу Моро, очаровательному поэту, умершему в двадцать один год в страшной нищете… в 1838 году, но никогда не поздно воздвигнуть гробницу, достойную таланта; или же для Фредерика Сулье и, что совсем уже неожиданно, для Бальзака. Возмущение его вдовы, останки автора «Человеческой комедии» — ее частная собственность, и она вызывает Александра в суд. Трибунал подтверждает ее право располагать могилой полностью, но не видит ничего предосудительного в том, что Александр поставит памятник своему сопернику. Сборы, подписка, благотворительные театральные представления, и если ему и не удастся собрать необходимую сумму, то вовсе не потому, что он не использовал для этого все имеющиеся средства. Самую щедрую дарительницу зовут Эмма Маннури-Лакур. Она живет в Кане, и в момент скандала с Бадер пишет Александру письмо, в котором мило пеняет ему за то, что он насмехается над женщиной, чье «безумие либо же нищета» заслуживают снисхождения. Александр опубликовал письмо и публично выразил его автору свое почтение в специальной «Беседе» «с госпожой Э. М.» То было началом обширной переписки: полторы тысячи писем в течение пяти лет, но почти все утрачены[127]. Затем Эмма Маннури-Лакур приезжает на похороны Жерара де Нерваля, разумеется, под давлением Александра, желавшего познакомиться со своей богатой корреспонденткой. Как и Мелания Вальдор, она принадлежит к зажиточной буржуазии и сочиняет стихи. Но на этом сходство и кончается. В свои тридцать два года она высокая и стройная блондинка с голубыми глазами, «на всем облике которой лежал отпечаток усталости, какого-то горестного чувства, предвестника тщетной борьбы этой женщины с физическими или моральными напастями». Сказано не без основания: у нее туберкулез, весьма распространенный в то время, и, кроме того, она еще девственница, хотя и замужем вторым браком, что и во все времена встречается гораздо реже. Александр возжелал и, как всегда, сделал невозможное: в начале марта Эмма уже опасается беременности. Он едет к ней в Кан. При виде его она забывает о каких бы то ни было хороших манерах: «Эмма, поверишь ли в подобное безумие, при всех бросилась мне на шею», — пишет он дочери. После подобного неприличия он уверен, что Анатоль Маннури-Лакур вызовет его на дуэль. Ничего подобного, несостоятельный муж сдается и предоставляет ему располагать своим загородным домом вместе с женой. Все моментально становится на свои места, и вскоре Александр может уже деликатно проинформировать Мари, что «вид мой произвел обычное действие. Кровь была даже на туфлях».

В самой высокой степени Александру свойственно искусство тушеваться, чтобы дать место своим бесчисленным персонажам. Более того, в течение одного и того же дня он способен перепрыгивать из романа в роман и погружаться в диаметрально противоположные стихии. По той же схеме он одинаково сильно любит всех своих любовниц. И его страшно удивляет и тяготит их ревность и недовольство так называемой неверностью. Поэтому и приходится ему прибегать не столько ко лжи, сколько к созданию комической иллюзии, дорогой сердцу каждой женщины: быть единственной и вечно любимой. Руководствуясь этой логикой, Александр клянется Эмме Маннури-Лакур, что связи его с хрупкой Изабеллой Констан носят чисто отеческий характер. Разумеется, от Изабеллы он скрывает свою связь с Эммой, и совершенно не известно, в какой степени в 1855 году были сведены до уровня чисто деловых его отношения с госпожой Гиди. Остается проблема его детей, которых он хотел бы сохранить в качестве больших своих друзей и снисходительных сообщников. С младшим Дюма какое-то время так и было. Но теперь он сделался официальным моралистом режима, восхваляющим семью, бичующим адюльтер, ловко выставляющим напоказ свою старенькую матушку, что вовсе не мешало ему при этом состоять в общеизвестном сожительстве с замужней дамой Надеждой Нарышкиной, русской княгиней, которой он сделал ребенка. Как можно реже наносит он теперь визиты своему не сокрушаемому моралью отцу, публично продолжая клясться ему в горячей сыновней любви. С Мари все происходит несколько иначе, они ведь живут под одной крышей, и если свои многочисленные интрижки с шикарными проститутками он старается не афишировать, то в отношении серьезных приключений он предпочитает заручиться защитой от свойственных ей выходок. До сих пор ему не очень-то это удавалось, и она устраивала ему истерические сцены ревности к Изабелле Констан, например. Полный переворот в отношениях с Мари произвела Эмма, которая сумела ее расположить к себе своей элегантностью, непринужденностью тона и манер, и в сущности Мари даже переоценивала ее небольшой светский талант.

И вот они уже закадычные подруги. Мари с удовольствием принимает Эмму на Амстердамской улице, гостит у нее в Нормандии. И когда в конце апреля Эмма действительно оказалась беременной, Мари была этому рада. В отличие от Александра, сторонника абортов. В длинном письме к дочери он излагает свою точку зрения, «общественную, но прежде всего человеческую» на данный предмет, противопоставляя ее «слащавым доводам сентиментальности»: «Каждый прежде всего сам отвечает за свои ошибки и даже за свои увечья и не имеет никакого права навязывать их окружающим. Если несчастный случай или физический недостаток привел к импотенции того или иного мужчину, не кто другой, как он сам должен нести бремя последствий этого физического недостатка и отдавать себе отчет в возможных результатах.

Если женщина провинилась, совершив ошибку, если она забыла о том, что почитала долгом своим, она сама должна искупить свою слабость силой, как преступление искупают раскаянием, но ни женщина со своей ошибкой, ни мужчина со своей импотенцией не имеют никаких оснований взваливать на третье лицо тяжесть своей собственной вины или собственного несчастья.

Еще до того, как ребенок был зачат, я изложил свои возражения, они были взвешены и отвергнуты в следующих выражениях: Ради моего ребенка у меня станет силы все сказать и все довести до конца». Попутно заметим, что Александр — противник грубого вторжения и со всеми своими любовницами сразу же обговаривает способы защиты. Однако Эмма так сильно хотела иметь ребенка, что готова была даже к бракоразводному процессу. С этой целью «она должна была прислать мне копию своего брачного контракта и не сделала этого», неизвестно почему. Возможно, подумала, что в конце концов слабый или трусливый Анатоль Маннури-Лакур возьмет на себя отцовство? Как бы то ни было Александр ничего хорошего от будущего не ждет: «Дети адюльтера не могут быть признаны ни отцом, ни матерью. Этот же незаконнорожденный вдвойне.

В каком положении окажется он, имея мать, состояние здоровья которой, по ее собственному мнению, таково, что она может умереть в любую минуту.

И отца, настолько старого, что покажется слишком уж требовательным, попроси он у жизни еще пятнадцать лет». Опять-таки поразительное предвидение Александра, ибо именно столько времени осталось ему жить. Таким образом, «четырнадцатилетний ребенок может попросту пропасть — без состояния, один в мире.

Если это окажется девочка, и хорошенькая, у нее будет шанс хоть номерок взять в полиции и сделаться дешевой куртизанкой.

Если же мальчик, он будет играть роль Антони вплоть до того момента, пока не придется сыграть ему, возможно, и роль Ласенера». Конечно, лучше было бы «не создавать», но теперь «лучше разрушить». И Александр настойчиво повторяет:

«— Г-н А[натоль] импотент, тем хуже для него.

Г-жа М[аннури-Лакур] проявила слабость, тем хуже для нее.

Но никто не осмелится сказать: тем хуже для того, кто обязан рождением этой импотенции и этой слабости».

Этот отказ в праве на жизнь во что бы то ни стало оскорбляет религиозные убеждения Мари. А может быть, и провоцирует мысль, что она сама для своей матери — как мертвая. В результате — приступ горячки, разгром отцовской квартиры и собственной художественной мастерской. Согласно письму Парфе не безумное ее мотовство послужило причиной разрыва; на такую малость Дюма не стал бы сердиться. «<…> Я не стану тебе рассказывать, что произошло, во-первых, потому что это слишком длинно, а во-вторых, потому что существуют подробности, которых я здесь не осмелюсь коснуться». Из того же письма мы узнаём, что в Брюсселе Мари и Парфе устроила веселую жизнь: «Я-то знаю, сколько мне пришлось из-за нее вынести за два с половиной года <…>. Кстати, Дюма это было известно, и совсем недавно он говорил Бартелеми: «Подумать только, что из-за этого жалкого создания я раз двадцать был на грани ссоры с Парфе, моим лучшим и самым преданным другом». В конце концов все обошлось. Как и у Мелании Вальдор, ее «собрата» по поэзии, у Эммы осенью случились преждевременные роды. И сразу же Мари лишилась оснований к продолжению ссоры с отцом. В это время Изабелла Констан уже беременна, что свидетельствует о возможности инцеста в отеческих взаимоотношениях. В апреле 1856 года она производит на свет младенца, который вскоре умирает. Изабелла в шоке, она не может даже плакать. Александр все время с ней, но утешить ее не в силах. Появляется Поль Мёрис со свежим оттиском «Созерцаний». «Я взял книжку из рук Поля Мёриса, я бросился к ней, — пишет Александр — Гюго, — встал перед ней на колени и сказал: — Матушка, я принес вам единственное, что может утешить матерей, потерявших детей своих: я принес вам слезы.

Я открыл книжку наудачу, вернее, было бы сказать, положившись на Провидение. Это оказалось «Привидение», я начал читать.

На десятой строчке она заплакала».

Не следует, однако, думать, что в 50-е годы Александр производит лишь нежизнеспособных детей. Малютка Александрина, зачатая в конце десятилетия Виктором Персевалем, его переживет. Само собой разумеется, дорогие читатели, что Виктор Персеваль — это псевдоним писательницы Марии де Фернан. Творчество тоже приносит жизнеспособные плоды. Вернемся в 1854 год, когда Франция и Англия, объявив войну России, свирепствовали в Крыму. То был для Александра весьма урожайный год. Мы не стали бы останавливаться на «Принцессе из Монако», если бы не обнаружили в ней один издательский прием, который, возможно, Александром и не придуман, но которого после него мы нигде не встречали. Произведение графини Даш[128], книга эта была опубликована под именем Александра, с чем связаны были самые пылкие коммерческие надежды. Однако в предисловии он берет на себя труд уточнить, что является «только и исключительно издателем» подлинных мемуаров означенной принцессы, доказательством подлинности их, датируемых XVII веком, служит очевидная авторская «близость с мадам де Гриньян», а также тот факт, что автор «пишет на столе и пером мадам де Севиньи». Габриелла Даш так много и не требовала. Зато «El Salteador» и «Паж герцога Савойского», написанные самим Александром, — два классических романа плаща и шпаги, действие которых происходит во времена Карла Пятого. Гораздо любопытнее «Простушка», главными героями которой являются Ретиф де ля Бретонн, его дочь Аньес, которую в романе зовут «Простушка», и его зять Оже. В основе книги — сюжет Поля Лакруа, в свою очередь, воспользовавшегося романом самого Ретифа де ля Бретонна «Простушка Саксанкур, или Покинутая женщина»[129]. В романе Александра, где нет никаких политических аллюзий, на фоне предреволюционной ситуации Оже пытается подарить свою жену графу д’Артуа, будущему суперкоролю. Главное здесь — филигранно выписанная и слишком большая любовь, питаемая Ретифом к своей «дочери, своей ненаглядной Простушке». Александр проявляет огромную симпатию к своему собрату, умершему почти сразу после его рождения, писателю, почти столь же плодовитому, как он сам, и в творчестве которого инцест, действительный или воображаемый, составляет одну из основополагающих тем. Невозможно не думать при этом об «отеческой любви» Александра к Изабелле Констан и о страстной ревности Мари.

В 1854 году начинают выходить также «Парижские могикане», написанные вместе с Полем Бокажем. Это нескончаемый роман, самый длинный из всего написанного Александром, примерно пять тысяч страниц, то есть в три раза больше, чем в «Графе Монте-Кристо»; публикация его растянется почти на пять лет. Действие происходит в последние годы царствования суперкороля и выводит на сцену все классы общества — от аристократии до социального дна. Невозможно пересказать все его интриги и их неожиданные повороты, но с полной уверенностью можно утверждать, что почти полное неведение сегодняшних читателей относительно этого гигантского произведения являет собой одну из самых очевидных несправедливостей, допущенных потомством в адрес Александра. Причина этого неведения, без сомнения, в том, что между 1907 и 1976 годами роман ни разу не переиздавался на французском языке, и последнее его издание стало библиографической редкостью[130]. Разумеется, «Могиканами» Александр намеренно вступал в соперничество с «Парижскими тайнами». Разумеется, он в гораздо меньшей степени, чем Эжен Сю, был озабочен социальными проблемами, но вместе с тем гораздо в меньшей степени и мизерабилизмом, и манихейством в пользу расширения исторического и политического масштаба, в пользу изобретательности в построении сюжета, приподнятости и юмора, не говоря уже о стиле — страшно громоздком у Сю и динамичном у Александра. Тем не менее это не помешало Александру сказать, пусть и с некоторыми оговорками, много хорошего о «Парижских тайнах»: «Творение, достойное поспорить с тем лучшим, что создали самые великие творцы», «громадная книга, и народ сыграл в ней свою роль, великую роль»[131]. Интересно, если бы Эжен Сю к 1857 году не умер, признал бы он столь же высокие достоинства и за «Могиканами»?

Зато для театра год 1854[132] выдался неурожайным. «Ромул», одноактная комедия, написанная тремя годами раньше за одну ночь, наконец, поставлен в Комеди-Франсез. Большой успех, в особенности лично у Александра. «Он сидел в ложе, — рассказывает Уссей, — сияя весельем, одновременно добродушным и насмешливым; он хохотал; один мрачный зритель партера, ни разу не улыбнувшийся и выведенный из терпения этим весельем, не выдержал и спросил у него, почему он смеется; — «Да, черт побери, вы что не видите, что я смеюсь за вас?» Мы скромно упоминаем «Мраморщика» Но Коцебу (перевод Горица), первое слияние Поля Бокажа с Брауншвейгом. И сообщаем о «Консьянсе» по Иффланду не потому, что Изабелла Констан сыграла там маленькую роль, но потому что пьеса посвящена Гюго, то есть публично заявлена позиция Александра по отношению к изгнаннику, символизирующему собой совесть республиканцев. 4 ноября, в вечер премьеры, Александр приезжает в Одеон. Толпящиеся перед входом студенты узнают его и устраивают ему овацию. Александр скромно отвечает на приветствия, аплодировать следует не ему, а пьесе, если потребуется. Студенты безденежны по природе своей. И поскольку негр из Виллер-Котре помнил о своих пустых карманах по прибытии в Париж, он пропустил их в театр бесплатно. И они смущенно рассыпались в благодарностях, совестливые предки тех, кто во время Революции в мае 1968 года, ни у кого не спрашивая разрешения, штурмом возьмут Одеон[133], чтобы там сыграть друг для друга свой спектакль.

Впервые за восемнадцать лет Александр в 1855 году не публикует нового романа, если не считать «Мадам дю Дефан» и «Дамы для наслаждения», произведений графини Даш, которые он представляет в качестве слегка «поправленных» подлинных мемуаров, к которым он сам якобы не имеет никакого отношения. Сказать, что его романический источник исчерпан, было бы преждевременным, поскольку он занят титаническими «Парижскими могиканами» и одновременно заканчивает «Графиню де Шарни» (две тысячи страниц). Не говоря уже о ежедневных статьях в «Мушкетере» на самые разные темы: история, путешествия, поэзия, живопись на проходящей в Париже всемирной выставке, некрологи — только что умершей дорогой Дельфине де Жирарден, или Мари Дорваль, о превращении временного пристанища которой в постоянное следует теперь позаботиться. И в этом же году он заканчивает необъятные «Мемуары», хронологически завершаемые знаменитым маскарадом 1833 года. В мае он прерывает их написание, пообещав своим верным читателям вскоре вернуться к ним вновь. И в определенном смысле сдерживает слово в последующие месяцы.

Прежде всего, возвращаясь к тридцатым годам в биографии Жерара де Нерваля, предназначенной исключительно для Эммы Маннури-Лакур и где он рассказывает о смерти своей матери, о крушении своей веры в бога, о путешествии в Германию с Жераром и Идой. Затем в «Беседах с читателями о собаке, двух петухах и одиннадцати цыплятах», то есть в первой части «Истории моих животных», воспоминаниях, относящихся к сороковым годам, — чистое наслаждение для читателей, сравнимое лишь с тем, что испытываешь от «Жака-фаталиста». То же, что и у Дидро, свободное письмо, где искусство отступлений доведено до высочайшей точки совершенства, тот же блистательный юмор, то же лукавое простодушие. Кроме того, «История моих животных» открывает нам одну из сторон личности Александра, слишком часто таящуюся во тьме. Столь привычный по описаниям добродушный гигант внезапно уступает место существу грубому, жестокому, иногда даже садисту. Как, например, в эпизоде, в котором собака Мутон губит георгин в саду Монте-Кристо. Александр наказывает ее за это ударом ноги по причинному месту. Мутон в ярости кидается на хозяина. Александр, засунув ему в пасть кулак, другой рукой сжимает ему шею. Мутон прокусывает Александру руку. Александр удушает его. Вот и другой пример. Собака Катилина проявляет слишком большую слабость к курам. Дабы исцелить ее от этой губительной страсти, Александр и ученый садовник Мишель мучают ее, доводя до бешенства. Есть и еще примеры плохого обращения с собаками, избиения обезьян или жестокой дрессировки грифа Джугурты, но особенно вызывает протест судьба кота Мизуфа II. Однажды сбежавшие обезьяны открыли дверь вольера. В результате Мизуф II решил, что Александр хочет, чтобы он навсегда освободил его от этих глупых птиц, шум от которых не дает хозяину спокойно работать. Но вместо того чтобы отблагодарить кота, Александр учинил над ним чрезвычайный суд, в составе судей как бы случайно оказывается его сын и несколько друзей. Прокурор требует смертной казни, назначенному адвокату удается найти смягчающие обстоятельства, и Мизуф II осужден на пять лет каторги в одной клетке с обезьянами, решение вдвойне одиозное. К счастью, в результате революции 1848 года и крушения Исторического театра Александр вынужден расстаться со своим зверинцем. Мизуф II сочтен «политическим заключенным» и выпущен на свободу. Тем не менее преступление против «кошачности» налицо. Именно по этой причине «История моих животных» не переиздается с 1949 года.

Итак, Гюго становится воплощением политического сознания Александра, который не упускает случая поставить его об этом в известность. Цензура Наполеона Малого, со своей стороны, не упускает случая Александра за это наказать. Вслед за запрещением «Нельской башни», «Исаака Лакедема» и двух комедий настает очередь «аморальной» «Анжелы», той пьесы 1833 года, в которой некий карьерист достигает успеха при помощи «лестницы из женщин». Александр в ответ открыто бросает вызов властям. Во Францию возвращается Паскаль Дюпра, добровольно уехавший в ссылку в Брюссель. Он только что основал «la Libre Recherche» и просит Александра о сотрудничестве. В первом номере от 25 августа 1855 напечатано «Царство моих воспоминаний» в форме письма Александра к Дюпра. В частности, мы узнаем из него, что Александр выбрал себе новый сценический костюм. Отправлены «на вешалку» награды, эти «пустяки», подарки королей. Теперь же, то есть, будучи настоящим республиканцем, в качестве выходного наряда он предпочитает простой белый костюм, как раз тот цвет, который лучше оттеняет цвет его кожи, а когда работает, на нем лишь «рубашка без пиджака, то есть как вы меня столько раз видели на той гостеприимной земле, куда мы оба были сосланы, и где наши руки соединились однажды в пожатии, чтобы, надеюсь, никогда не разъединиться». Неважно, что причиной ссылки было банкротство, он всем сердцем ощущает свою близость с изгнанниками и, дабы совершенно исключить разночтения, провозглашает в финале: «В саду моей памяти я соберу лишь самые лучшие воспоминания.

Мои лучшие цветы — моим лучшим друзьям: тело мое в Париже, но сердцем я в Брюсселе и в Джерси». Получив сие ясное и недвусмысленное послание, имперский прокурор тотчас же вызывает его к себе. «Наконец-то! Давненько я этого ожидаю», — пишет он Парфе и Гюго, — «процесса как знака симпатии к изгнанникам»[134]. Но преследованиям его как будто не подвергают, возможно то было просто предупреждение. В том же духе он посвящает «Народу» свою «Орестею», трагедию в подражание античной, написанную стихами и сыгранную в театре «Порт Сен-Мартен» 5 января 1856 года. Однако, несмотря на прекрасные намерения, выраженные в посвящении, несмотря на овацию публики в конце спектакля, которая так сильно смутила Александра, что актерам пришлось силой вытаскивать его на сцену, и несмотря на поздравления в форме дифирамбов, полученные от Гюго, мы все-таки упорствуем в своем предпочтении Эсхила.

Гиршлер продолжает улаживать дела со счетами Александра, с 1845 года связанного эксклюзивным контрактом с Мишелем Леви. Александру не только неведомо точное количество переизданий его книг и проданных экземпляров, но также и то, что без его разрешения и без малейшей для него выгоды Леви издает с иллюстрациями его произведения дополнительно. Неоплаченные или фальсифицированные авторские права, злоупотребления ими, подделки — право же, издательские нравы XIX века просто ужасают. И в январе 1856 года начинается долгая юридическая битва[135], продлившаяся четыре года. Александр выигрывает тяжбу. Леви подает апелляцию, требует назначения экспертов и т. д. В конце концов на исходе 1859 года дело улаживается полюбовно. Александр терпит страшные убытки: вместо семисот тысяч франков, целого состояния, на которое он имел право в качестве компенсации за противозаконные тиражи, он получает лишь сто двадцать тысяч в обмен на передачу в полную собственность Леви всех написанных и будущих своих произведений вплоть до декабря 1870 года. Как если бы дата его смерти уже была известна.

В марте 1856 года подписан и другой мирный договор — между французами и англичанами, с одной стороны, и Россией, притязания которой на территориальные и морские владения Турецкой империи таким образом умерены. Мир заключен также между Александром и его дочерью. Он выдает ее замуж за двадцатилетнего поэта Оленда Петеля[136], Мари старше его на пять лет. Для свадьбы обожаемой своей дочери Александр расстарался не меньше, чем если бы женился он сам. Если свидетелями у Александра был автор «Гения христианства» и министр, то Мари получит Ламартина и Гюго, за которого подпишется Луи Буланже. Контракт просто сногсшибательный: сто двадцать тысяч франков, то есть как раз столько, сколько якобы принесла в приданое Ида, с той, однако, разницей, что своей бывшей жене Александр вынужден был действительно выплатить всю сумму при разводе, тогда как Оленд Петель так и не получит от него ничего. 6 мая свадьба, потом свадебное путешествие в Италию, Александр потирает руки: наконец-то Мари пристроена, а он освобожден от ее присутствия. Увы, ненадолго. Если у Мари лишь время от времени случались приступы бреда, то Петель оказался тяжелым душевнобольным и, кроме того, агрессивным эксгибиционистом. В 1861 году из путешествия на Восток она вернется одна, заболев туберкулезом. Она начнет бракоразводный процесс, удалится в монастырь, займется сочинительством и живописью в русле несколько безумного мистицизма: вернувшись в 1866 году в родительский дом, станет носить друидический наряд — серп у пояса и венок из омелы.

«Мушкетер» не стал ожидаемым «золотым дном». К тому же Александру надоело писать туда каждый день статьи, газета перестала его интересовать и он оставляет ее на попечение Ксавье де Монтепена. С этого момента «Мушкетер» начинает хиреть, пока не умрет своей смертью в начале 1857 года. Теперь у Александра слишком много свободного времени, тем более, что в мае 1856-го он закончит «Графиню де Шарни», а тысяч страниц «Парижских могикан» будет явно недостаточно, чтобы занять его целиком. Он приступает к работе над «Королевой на засове», комедией на основе запрещенной цензурой «Юности Людовика XV», плюс, в конце года, — над двумя драмами в соавторстве, но все это дело нескольких недель, а ему бы хотелось снова приняться за романы. Только вот незадача: «однажды обнаружилось, что голова моя совершенно пуста.

Воображение… — какая неосторожность! случилось мне глубоко заснуть предшествующей ночью! — и воображение, воспользовавшись моим сном, улизнуло <…>. И что же мне, известному воришке, оставалось делать? Я вспомнил историю из «Зайца моего дедушки», рассказанную мне Шервилем однажды вечером, когда он приехал из Сен-Юбера, и пересказал ее на свой лад.

Ей-богу, набралось на целый том»[137]. Когда Александр жил в Брюсселе, Шервиль и Гетцель пригласили его на охоту. Но он был слишком занят и не смог поехать с ними. Вернувшись, Шервиль рассказал ему фантастическую историю о гигантском зайце, поведанную ему трактирщиком, у которого они с Гетцелем обедали. Таким образом, не Шервиль автор этой прекрасной сказки, и непонятно, почему же Александр опасается «протеста Шервиля <…>. Спустя пять-шесть дней после появления последней части фельетона [март 1856], я получаю письмо с бельгийской маркой.

Тотчас узнаю почерк Шервиля, и дрожь пробежала по моему телу.

— Так и есть, — говорю, — за преступлением всегда следует наказание».

Ничуть не бывало! Шервиль, напротив, рад, что Александр использовал его историю, и в доказательство посылает ему отдельной почтой материал для следующего тома. Приходит рукопись. «Называлась она «Охотник на водоплавающую дичь»; в слове дичь не хватало мягкого знака; я поставил.

Вот и все, что внес я в этот труд. Сознайтесь, дорогие читатели, что невозможно быть более скромным, чем ты есть». И в следующем же году книга выйдет за подписью Александра. На самом деле, все обстояло несколько иначе. Александр отлично был знаком в Брюсселе с Гаспаром Жоржем де Пеку, маркизом де Шервилем, большим знатоком охоты на волков[138], приехавшим в Бельгию в поисках работы вместе со своей любовницей, актрисой по имени Констанция Давеней. В 1853 году он становится директором театра Водевиль, где была осуществлена постановка «Молодости Людовика XIV», запрещенной во Франции. Дела идут неважно, и он оказывается в долгах. Гетцель, которому он должен, предлагает ему написать свою автобиографию «Мемуары слишком послушного мальчика» и дает их прочесть Александру. Слишком послушный мальчик — возможно, но уж точно, что достаточно несчастный малый, напоминающий Маке, но не столь профессиональный, с низкой работоспособностью и без всякой способности находить интересные сюжеты. Александр не получит от него ни единого.

Лучше всего рассчитывать лишь на самого себя. Тем более, что перебои со вдохновением у Александра весьма относительны, так что его литературные собратья во все времена не перестают ему завидовать лютой завистью.

В пятьдесят четыре года, когда уже проделана необъятная работа, он пытается вывести ее общую формулу: «С момента, когда впервые взяли мы в руки перо — тому уж вскоре тридцать лет, — сосредоточивалась ли наша мысль на драме, или же охватывала роман, всегда мы видели перед собой двойную цель: просвещать и развлекать.

Но прежде всего — просвещать; ибо развлечение для нас — лишь маска просвещения.

Преуспели мы в этом? Нам кажется, что да.

Рассказами своими, всегда привязанными к определенному времени, нам удалось охватить огромный период: между «Графиней де Солсбери» и «Графом Монте-Кристо» уместилось пять с половиной веков.

Ну так вот, мы полагаем, что об этих пяти с половиной веках мы преподали Франции столько исторических уроков, как ни один историк»[139]. Это размышление сразу же уточняется и развивается: «Вполне возможно, что те, кто читает каждую из наших книг порознь, удивлены нашим настойчивым вниманием к деталям, которые кажутся иногда слишком подробными для отдельно взятой книги.

Но дело в том, что мы не пишем отдельно взятых книг; как уже было сказано, мы заполняем или же пытаемся заполнить огромное пространство.

Для нас присутствие персонажей не ограничивается их появлением в книгах: тот, кого вы видите адъютантом в одном произведении, в другом оказывается уже королем, а в третьем его ссылают и расстреливают». Вот кого это напоминает: «Бальзак создал большой и прекрасный столикий труд, озаглавленный «Человеческая комедия».

Наш собственный труд, начатый с ним одновременно, но, как мы считаем, еще не завершенный, можно было бы назвать «Драма Франции».

Это осознание своих трудов как единого целого позволяет ему внимательнее отнестись к еще не затронутым в его творчестве историческим периодам. «Графиню де Шарни» он оставляет в период Террора, но собирается продолжить историю через Директорию, Консулат, до «момента, когда Наполеон становится Бонапартом». Это новое плавание по романическим волнам как будто бы совпадает с началом его связи, о которой практически ничего не известно, с Мари де Фернан, именовавшей себя Виктором Персевалем. Ни хрупкая и скорбная Изабелла, только что потерявшая ребенка и нуждающаяся в его постоянном присмотре, ни скорбная и хрупкая Эмма Маннури-Лакур, не оправившаяся от своих преждевременных родов и нуждавшаяся скорее в том, чтобы ей перевязали эпистолярные и поэтические трубы, не могли более служить ему интеллектуальными стимуляторами. Виктору Персевалю был двадцать один год, явилась она из родной своей Биггории с длинными зубами и с целой кучей переводов с английского. Ей страшно повезло с Александром, который разом принял все ее тексты и самую переводчицу — новую любовь, способную вдохнуть жизнь в творческий карбюратор. Поэтому, стоило издателю «Journal pour tous» Жюлю Симону заикнуться о новом романе, как Александр рассказал ему о готовом замысле «Рене из Аргонна», истории волонтера 1792 года. «Действие происходило в 1791–1793 годах, и первая глава начиналась в Варенне, в вечер ареста короля.

Но только <…> есть одна вещь, которую я совершенно не способен сделать: книга или драма о местах, которых я не видел <…>, и, разумеется, я гораздо больше времени потерял, изучая Иерусалим или Коринф на расстоянии, чем если бы сам туда поехал». Итак, 19 июня 1856 года он отбывает в Варенн вместе с Полем Бокажем. Изучив местность, проведя расследование и опросив очевидцев, он по возвращении в Париж считал себя вполне готовым приступить к роману. Однако дело не двигалось, и он решил, что пребывание за городом благоприятно воздействует на творческий процесс. Он едет к сыну в Сент-Ассиз, неподалеку от Мелёна. Опять ни с места! «Я находил утешение в устных рассказах». Можно предположить, что зеленые глаза русской красавицы, подруги младшего Дюма, вернули все же ему утраченный пыл. «Случаю было угодно, чтобы я рассказал один из них, услышанный мною от Нодье: то была история четверых молодых людей, примкнувших к отрядам Иегу и позже казненных в Бург-ан-Бресс». Младший Дюма советует ему оставить «Рене из Аргонна» и заняться этим роялистским заговором конца Директории. Александр ничего не имеет против, тем более, что сын подает ему идею двух персонажей — английского лорда и французского капитана, храброго до самопожертвования, как Генерал, с той, однако, разницей, что храбрость деда младшего Дюма не распространялась на готовность подвергнуться кастрации. Александр снова уезжает, на этот раз в Бург-ан-Бресс, где снова расспрашивает очевидцев, и к концу года готовы «Соратники Иегу», еще одна прекрасная книга. Тем не менее путешествие с Полем Бокажем было не напрасным. Александру оно послужит пищей для «Вареннской дороги», исторического исследования, вышедшего в 1858-м, и для романа «Волонтер 92-го, или Рене Бессон, свидетель Революции». Последний, к сожалению, не был доведен до конца, но написанные четыреста страниц много обещали.

В «Revue de Paris» начинает печататься «Мадам Бовари». Несмотря на искажения — результат благонамеренности Максима Дю Кан, сего большого друга Флобера, книга сохранила новизну в той степени, чтобы вызвать негодование властей. 24 января 1857 года Флобер предстает перед уголовным судом по обвинению в оскорблении общественной, религиозной морали и нравственности. Он оправдан, хотя и признан виновным в том, что недостаточно отдавал себе отчет в существовании границ, которых литература, пусть даже самого легкого пошиба [!], не должна нарушать». Непонятый, опозоренный Флобер испытывает глубокое отвращение к скандальному успеху своего романа, на который он вовсе не был рассчитан. Критика была убийственной. Только Барбе д’Оревили, Бодлер и Сент-Бёв воздали ему по заслугам, да и то Сент-Бёв сравнил Флобера с Дюма-сыном, полагая, что этим ему польстил! А что же Александр? Терпение, дорогие читатели. В тот момент он все еще занят защитой Гюго. Когда одна из актрис Комеди-Франсез под псевдонимом подло выступила против изгнанника в «Figaro», Александр 5 марта пишет открытое письмо директору театра Ампи[140]:

«Я знаю, что заметка в «Figaro», подписанная «Сюзанна», принадлежит мадемуазель Огюстине Броан.

Я испытываю к господину Виктору Гюго такую глубокую дружбу и такое восхищение перед ним, что не желаю, чтобы особа, напавшая на ссыльного, когда-либо играла в моих пьесах.

Посему убедительно прошу вас изъять из репертуара «Мадемуазель де Бель-Иль» и «Воспитанницы Сен-Сирского дома», в том случае если вам не захочется передать роли, которые играет в этих пьесах мадемуазель Броан, другим актрисам по вашему усмотрению».

В этом есть и театральность, и мушкетерство, даже если Александр и был вовсе не вправе запрещать свои пьесы. И Гюго, узнавший об этом из бельгийских газет, на его счет вовсе не ошибается, когда пишет:

«Великие сердца подобны небесным светилам; они светят и греют своим собственным внутренним светом и теплом. Следовательно, вам нет нужды в похвалах; нет даже нужды и в благодарностях; но мне самому совершенно необходимо сказать вам, что с каждым днем я люблю вас все больше, и не только потому, что вы — одно из самых ослепительных явлений моего века, но и одно из его утешений».

Александр был бы очень не прочь повидать былого своего соперника, так мелочно проявившего когда-то свои ревнивые чувства к нему, но на которого ныне он вполне мог рассчитывать как на друга. Случай представился во время выборов в Англии. Александр отправляется туда в качестве корреспондента «La Presse» для освещения событий. Что он и делает в письмах из Лондона. 4 апреля он высаживается на острове Гернси. Гюго ведет его к себе в дом, где вовсю идут работы по благоустройству. Испытывающий ужас перед всяким рукоделием, Александр, как и положено, восхищается вдохновенными поделками Гюго. Тот, кто лишь через пять лет закончит «Отверженных», в настоящий момент опустошает лавки антикваров, старьевщиков, делает большие закупки у частных лиц. Церковные скамьи идут на изготовление каминов, алтарные покровы — на балдахины для кровати, аналои — на люстры. Он расписывает всадниками и фантастическими животными китайские ширмы. В дубовой галерее прорубает коридор, который никуда не ведет, но служит ему для «ходьбы в стене». В мебели устраиваются тайники с секретным шифром, куда он прячет свои рукописи[141]. О чем беседовали два старых соратника по романтизму, неизвестно. Очевидно, о своих произведениях и о Республике, которая видится Гюго «социальной, но не лишенной свободы». И, разумеется, не о личной жизни, хотя, возможно, Александр и навещает на соседней вилле Жюльетту Друэ. Между тем у обоих пятидесятилетних здоровяков и в личной жизни есть общее: плата за любовь. Александр в этой области не ведет никакого учета, ничего не скрывает, разве что своих детей, да и то безуспешно. Гюго скрупулезно записывает свои расходы под рубрикой «помощь ссыльным». Основываясь на этой малой истории великих людей, стоило бы посоветовать какому-нибудь студенту, ищущему сюжет для диссертации, не пытаться выяснить в который раз, кто был истинным автором произведений Шекспира или Александра, но изучить зависимость между интеллектуальным и сексуальным долголетием в творчестве.

«Мушкетер» умер, да здравствует «Монте-Кристо»? На этот раз еженедельник, посвященный «романам, истории, путешествиям, поэзии, изданный и составленный исключительно Александром Дюма», дабы избежать раздражающих упреков в неоплаченном соавторстве. «Монте-Кристо» будет регулярно, тиражом в десять тысяч экземпляров выходить с 27 апреля 1857-го по 10 мая 1860 года, а затем после полуторагодовалого перерыва станет выходить дважды в неделю с 1 января по 10 мая 1862 года. В одном из первых номеров, 18 мая 1857-го, Александр опубликует рецензию на «Мадам Бовари», называя ее «замечательным произведением», «книгой первостепенного значения». Он считает Флобера продолжателем «Бальзака, но с более четкими перспективами и с более совершенным стилем.

Есть три вида воображения.

— Малое воображение, если можно так сказать, воображение на уровне слов.

— Воображение второго порядка — на уровне деталей.

— Наконец, вершина воображения — на уровне событий.

Крайне редко и даже невозможно сочетание трех видов одновременно.

Кстати, тому, кто обладает большим воображением, сочетающимся, как правило, с воображением на уровне деталей <…>, воображение на уровне слов не нужно и даже вредоносно». Александр знает, о чем говорит. «Господин Гюстав Флобер, как мне представляется, большим воображением не обладает: он им даже вовсе не озабочен, но в самой высокой степени наделен он воображением на уровне слов и деталей». Интрига показалась Александру незначительной, а персонажи — карикатурными, но «Мадам Бовари» богата деталями, блестяще написана, фраза в романе исполнена живописных оборотов, неожиданных и необычных разрешений, что, на наш взгляд, дает ей преимущества в стиле перед фразой Бальзака; но вместе с тем, углубляясь в эту книгу, читатель начинает испытывать усталость, сходную с усталостью путешественника, отправившегося в долгий путь со слишком тяжелым посохом; вместо того чтобы служить ему опорой, посох приносит усталость до такой степени, что время от времени путешественник должен присесть у дороги или положить свой посох на землю.

На каждой странице признаем мы достоинства «Мадам Бовари», но на каждой же странице, дабы признать эти достоинства, должны мы останавливаться, так что нам потребуется восемь-десять дней, чтобы прочесть произведение.

Но стоит прочитать роман до конца, как эта усталость, сама по себе могущая служить высокой оценкой произведению, забывается, а очарование остается». Прочитав «Мадам Бовари», он обсуждает прочитанное с младшим Дюма и с Жорж Санд: «Начали мы с недостатков, но выводом стало утверждение, что «Мадам Бовари» заняла и сохранит в литературе самое высокое место. <…> «Мадам Бовари» — событие в литературе». Анализ гораздо более тонкий и глубокий, чем у Сент-Бёва.

Дабы завоевать читателей для «Бесед», Александр использует все, что способно дать материал для документального, живого и забавного рассказа. Он снова отправляется в Англию по приглашению некоего «германо-англо-индийского купца, страшного авантюриста, страшно любезного и страшно богатого; и что в нем особенно странно, так это стремление украшать, вместо того, чтобы портить»[142]. Посещение музеев, в том числе музея ужасов, дерби в Эпсоме, выставки в Манчестере, вот чем в течение нескольких недель питался «Монте-Кристо». И с целью побороть воскресную скуку в Лондоне, Александр начинает писать «Приглашение к вальсу», одноактную комедию, маленькое чудо остроумия и озорства. В другой раз, прельщенный нотариусом Шарпийоном, посулившим ему «отличнейший ужин и прекрасное мигренское вино», он отправляется в Осер и присутствует там на «иллюминированном шествии» костюмированной процессии, из чего родилась светлая идея предложить Дезире Руджиери устроить фейерверк в развалинах замка Пьерфон, который будет вскорости восстановлен Вьёле-ле-Дюком. Он пользуется случаем погостить там у своего друга «Вюймо, лучшего повара в департаменте, в сотрудничестве с которым я намерен создать совершеннейшую и ученнейшую из поваренных книг, когда-либо мною сочиненных». И десять тысяч гостей присутствует в Пьерфоне на празднике, который он себе задает. Однако «Монте-Кристо» состоит не только из «Бесед». Из номера в номер продолжают печататься там «Парижские могикане» и начинает выходить «Гарольд, или Последний саксонский король» в переводе Виктора Персеваля. Попутно следует восхититься той щедростью, которую проявляет Александр по отношению к своим женщинам. Виктору Персевалю он предоставляет страницы «Монте-Кристо». Изабелле Констан, «своему дорогому дитя», — рукопись «Приглашения к вальсу». Эмме Маннури-Лакур — публикацию за счет издателя сборника ее стихов, в лоно которого Александр анонимно внедрил и некоторые из собственных стихотворных опусов, но с тем лишь, чтобы вся слава досталась одной из трех его любимых на тот момент.

Четвертая потенциальная возлюбленная постучалась в дом на Амстердамской улице в начале сентября. Александр работал в своем кабинете, и его ни для кого не было дома. Тем не менее Теодор нарушил приказание. Этот новый лакей не был ни пьяницей, ни вором, а просто-напросто «идиотом». Однако не настолько, чтобы не впустить визитершу, которая показалась ему очень хорошенькой и к тому же имела рекомендации от австрийского юмориста Сафира, который публиковался в «Мушкетере». В достаточно дурном настроении, Александр вынужден распорядиться, чтобы ее проводили в принадлежавшее Мари ателье и надевает домашнее платье. Но, увидев Лиллу Быловски, он пришел в совершенно иное расположение духа. Эта двадцатипятилетняя венгерская актриса и в самом деле «очаровательная молодая женщина, высокого роста, ослепительной белизны, с голубыми глазами, каштановыми волосами и великолепными зубами»[143]. Сразу же она делает предупреждающий ход: она замужем, мужа любит, имеет ребенка, которого обожает, что не помешало ей тем не менее приехать в Париж в одиночестве, поскольку ее искусство для нее превыше всего и ей необходимо общение с великими людьми и прежде всего с Александром, все пьесы которого она переиграла в Венгрии, но также и с Ламартином, и почему-то с Альфоном Карром и младшим Дюма. На весь месяц Александр становится ее верным кавалером, вводит ее в салоны, сопровождает на спектакли, все полагают их любовниками, но без всяких к тому оснований. В конце сентября она засобиралась уезжать, не для того, чтобы вернуться к мужу, которого любит, и к ребенку, которого обожает, но, искусство превыше всего, чтобы год поучиться в Мангейме у великой немецкой трагической актрисы мадам Шрёдер. Выбранный ею путь в Мангейм — не самый короткий: через Брюссель, Спа, Кёльн и Мейсен. Но Александру как раз необходимо увидеться с Шервилем в Брюсселе, чтобы обсудить планы будущих книг, и поскольку, как каждому известно, Мангейм совсем рядом с Брюсселем, он предлагает Лилле ее сопровождать.

Уезжают они ночным поездом. Александру через своего сообщника — начальника вокзала удается получить отдельное купе. Лилла прикорнула у него на плече, целомудренный поцелуй в губы, и она мгновенно засыпает. «Никогда не испытывал я ничего подобного тому, что почувствовал, когда волосы этого очаровательного создания касались моих щек, а дыхание — моего лица. Черты ее приняли детское, девственное и спокойное выражение, коего не видывал я никогда ни у одной женщины, спавшей у меня на груди». В Брюсселе спутница Александра констатировала еще большую его популярность здесь по сравнению с Парижем, и Александр не имел ничего против. Быстро покончив с Шервилем, он ведет Лиллу к своей старой приятельнице Мари Плейель и просит ее сыграть для них. Талантливая пианистка совершенно потрясла впечатлительную Лиллу, так что в поезде Александру пришлось прибегнуть к гипнозу, чтобы ее успокоить, впрочем, без особых успехов. Так как ему удалось только снять головную боль, в гостинце в Спа она вынуждена ночью призвать его в свой номер, чтобы он повторил сеанс. Он снова ее усыпляет. В своем каталептическом сне она заявляет, что болит также и в груди. Длительная практика научила Александра, что пациентка всегда знает, какое лекарство ей необходимо. Поэтому он спрашивает:

«— Что должен я сделать, чтобы вы перестали страдать?

— Положите руку мне на грудь, чтобы снять боль.

— На какое именно место?

— На солнечное сплетение [sic].

— Положите ее сами туда, где ей, по-вашему мнению, следует быть.

Тогда без всяких колебаний она приподняла одеяло, опустила руку и положила кисть моей поверх сорочки, завязанной у горла, как у ребенка, так целомудренно, как сделала бы это сестра». Полчаса оба не двигались. Дилла успокаивается. Он «не приходит к завершенью», как говаривал Жерар де Нерваль, имея в виду «прекрасную кондитершу» из Брюсселя. Но и не прибегает к насилию, как сделал в подобной ситуации его герой Жильбер с Андре де Таверне в «Жозефе Бальзамо», а возвращается к себе в комнату. В Кёльне они садятся на пароход и плывут вверх по Рейну. Известно, что немцы пили вместо кофе цикорий. Александр его ненавидел. Но Лилла считала «полезным для крови» и заказала. «Я отодвинулся от Лиллы. Мне было отвратительно видеть, как губы ее, свежие, как лепестки роз, зубы, белые, как жемчуг, касаются этого омерзительного напитка». Порою какого-нибудь гнусного пустяка достаточно, чтобы увяла самая возвышенная любовь.

Повсюду он страшно популярен и должен смириться перед необходимостью давать автографы. Одна хорошенькая венка умирает от желания познакомиться с ним поближе. Возникает взаимная симпатия. Без всяких слов он понимает, что в отсутствие Лиллы она засвидетельствует ему свое восхищение с гораздо большим энтузиазмом. В Кобленце Лилла и венка живут в одном номере. Укладываясь спать, они зовут в номер Александра, чтобы он рассказал им какую-нибудь историю. Он начинает рассказ о своем приключении с Каролиной Унгер на корабле и в Палермо, но внезапно останавливается и соглашается продолжить лишь при условии, что обе лягут в одну кровать. Венка ложится к Лилле. «Две очаровательные женщины были рядом, обнявшись, щечка венки покоилась на голове Лиллы». В июне вышли «Цветы зла». Александр получил книжку с лестной подписью: «Александру Дюма, бессмертному автору «Антони», в знак восхищения и преданности»[144]. 20 августа Бодлер был оштрафован на триста франков. Среди других стихотворений запрещены «Лесбос» и «Проклятые женщины», но Александру не надо было их и читать, чтобы возникло перед ним вечное мужское видение, вдохновившее его на последнее произведение.

Корабль удаляется. Каролина, стоя на лодке, исчезает за горизонтом. Александру больше не суждено ее увидеть. Обе женщины молчат. Он в задумчивости возвращается в свой номер. «Впервые оказался я в столь странной ситуации: интимности без обладания, фамильярности без любви». К счастью, не навсегда. Прощание с хорошенькой венкой, ни Александр, ни Лилла так и не узнали ее имени. Теперь он торопится вернуться в Париж. Сразу же по прибытии в Мангейм и несмотря на поздний час он проводил Лиллу к мадам Шрёдер. Старая дама еще не спала, она приняла их, прослушала Лиллу и согласилась стать ее преподавателем: это будет последняя ее ученица. «Мы возвратились в гостиницу. Лилла была пьяна от счастья.

На следующий день мы расстались.

С тех пор я ни разу не видел Лиллу». Она будет ему писать, но он не станет отвечать. Чисто плотская любовь с Каролиной, чисто куртуазная любовь с Лиллой, и ни в том, ни в другом случае Александр не допустит продления с переходом в нежность.

«Смерть празднует победу! С удвоенной силой поражает она наши ряды <…>. Того, что потеряли мы за десять лет, хватило бы целому народу для славы его литературы: Фредерик Сулье, Шатобриан, Бальзак, Жерар де Нерваль, Огюстен Тьерри, мадам де Жирарден, Альфред де Мюссе, Беранже, Эжен Сю!

Последний достоин самого большого сожаления; он умер дважды: первая смерть — это ссылка»[145]. В конце этого, 1857 года Александр после эклог Мюссе и Беранже воздаст в «Монте-Кристо» должное бывшему депутату-социалисту, бежавшему в Савойю, не успевшему вернуться во Францию и угасшему забытым всеми, кроме Шарраса. В декабре ему придется продолжить эту серию из цикла «Мертвые идут быстро» в связи с кончиной Ашила Девериа и Лефевра-Дёмье. В начале января настанет черед Рашель, умершей от чахотки, и на похоронах Александр оплачет ту, что отвергла его любовь, но со временем, как и Жорж Санд, стала одним из лучших его друзей. Другой, более деликатный способ отдать дань уважения уходящим — признать за ними их авторство. Так, «Человек со сказками» — это Жерар де Нерваль. Александр рассказывает, что, когда в 1838 году он ждал его во Франкфурте, дети прекрасной Октавии Дюран без конца требовали от него интересных историй. Дабы понравиться матери, следует быть обходительным с ее отпрысками, однако, в конце концов запасы Александра иссякли. Поэтому, призывая детей к терпению, он все время обещал им, что скоро появится настоящий сказочник. Наконец, приехал Жерар, дети бросились ему на шею, и после ужина «старший из двоих Шарль вскарабкался мне на колени; младший Поль скользнул между ногами Жерара; все навострили уши, как будто речь шла о рассказе Энея Дидоне, и Жерар начал серию сказок, которые я затем переложил», пусть даже и походят они порою на сказки братьев Гримм или Андерсена.

Сотрудничество с Шервилем принесло плоды разной значимости. Сначала появился превосходный «Заяц моего дедушки». В 1857-м выходят три романа. Весьма посредственный «Охотник на водоплавающую дичь», недаром Александр утверждал, что расставил в нем лишь точки над i. Пригодный для чтения «Блэк», где снова возникает тема признания незаконнорожденного сына. И, к счастью, также «Вожак волчьей стаи»[146], прекрасный фантастический рассказ, рассказанный в лесах Виллер-Котре гвардейцем Генерала — Моске, которого в «Мемуарах» «одолела»-таки соседка и который стал героем в другом произведении — «Путешествии на Луну», новелле совершенно фантастической и безумно веселой[147]. Кроме того, Александр начал публиковать «Да будет так» (другое название «Мадам де Шамбле») по мотивам своего романа с Эммой Маннури-Лакур, впрочем, вскоре остановив публикацию и вернувшись к ней лишь после смерти Эммы, случившейся в 1860 году. Магическое всемогущество литературы: дабы почтить память одной из двух возлюбленных, которым он отдавал предпочтение перед всеми остальными, Александр двумя годами позже возвращает своей героине жизнь, пробуждая ее от летаргического сна усилиями любовника Макса. Она, стало быть, выходит из гробницы, и оба счастливо пребывают в Иле, в то время как муж ее, мрачный развратник, не лишенный, однако, сексуальной силы, кончается в белой горячке.

Когда диктаторский режим стремится к ужесточению системы репрессий, какое-нибудь показательное покушение всегда дает ему для этого повод. Покушение Орсини 14 января 1858 года пощадило Наполеона Малого, но, гримаса Истории, в память об адской машине на улице Сен-Никез, от которой чудесным образом уцелел Первый Консул Бонапарт, закон о всеобщей безопасности позволяет отныне без суда ссылать любого подозреваемого. Триста человек поплатились за это, еще две тысячи испытывают по этому поводу тревогу[148], что в результате уничтожило всякую попытку оппозиции, хотя и не отразилось на положении чисто литературных газет, вроде «Монте-Кристо». И тем не менее 1858 год — неурожайный, разумеется, по сравнению с обычными для Александра нормами, почти половину этого года он — в разъездах. Кроме «Бесед» и сказок, только два довольно скучных романа — «Капитан Ричард» — о наполеоновских кампаниях и «Волчицы Машекуля», построенные вокруг истории с герцогиней Беррийской в 1832 году. Плюс инсценировка «Джен Эйр» на основе перевода Виктора Персеваля романа Шарлотты Бронте, которую Александр знал только по ее псевдониму Каррер Белл. Именно эту инсценировку предложил он в марте Жанневалю и Клариссе Мируа, двум актерам Большого Театра в Марселе, пожелавшим поставить какую-нибудь из его пьес. Они спрашивают его об условиях. «Я страшно устал я испытывал потребность в моем большом друге по имени одиночество и решил представить свои условия самолично»[149]. Само собой, одиночество для Александра вовсе не означает изоляцию.

В Марселе друг Берто предоставляет в его распоряжение свой загородный дом вместе с кухаркой, у которой лишь один маленький недостаток: «Она не умеет готовить». Александр в полном восторге: наконец-то «существо без зависти, без амбиций, без предрассудков, которое не станет добавлять перца в мои рагу, муки в мои соусы, цикория в мой кофе; позволит мне добавлять вино и бульон в мои омлеты, не воздевая при этом руки к небу». Он снова едет в замок Иф. Никаких воспоминаний о пленении там Мирабо, только Эдмон Дантес на устах, вот его камера, вот камера аббата Фариа, подкоп, соединяющий обе камеры, место, откуда Дантес был брошен в море. Александр кивает головой, рассказ консьержа целиком соответствует выдуманной им действительности. Он читает «Джен Эйр» актерам, местной прессе и части муниципального совета, большой успех. Но одна из актрис, недовольная доставшейся ей ролью, распространяет слух, будто бы пьеса уже была сыграна в Брюсселе, хотя на самом деле речь шла о другой инсценировке того же романа, сделанной двумя бельгийцами. Не ввязываясь в споры, Александр тут же предлагает сочинить за четыре дня новую драму под названием «Лесники» по мотивам своего детективного романа «Екатерина Блюм». Он сдерживает слово. Через пятнадцать дней спектакль готов. На премьере случайно оказался молодой романист Эдмон Абу. Накануне он приехал из Парижа и собирался в тот же вечер отплыть в Италию. «Но, едва ступив на платформу вокзала, я был подхвачен в воздух и расцелован великолепным и благожелательным гигантом. Он пришел встречать некую обожаемую даму, которую со вчерашнего дня более не любил, ибо в своем нетерпении снова ее увидеть только что нашел ей соперницу. Но встретил ее тем не менее с самой пылкой и искренней нежностью»[150].

Жестокая загадка: сразу две новых любовницы, кто же это? Когда ты не лесник-следопыт и не можешь читать по следам на земле, приходится стать комнатным детективом и, вооружившись лучшими очками, терзать тексты. Они ничем не помогли в вопросе об «обожаемой даме», прибывшей тем же поездом, что и Абу, и самой жгучей тайной останется установить ее личность. С одинаковым успехом это могла быть и Изабелла, и Эмма, и Виктор Персеваль, и кто-либо из огромной свиты юных анонимных женщин, населявших жизнь Александра. Но в следствии по поводу «соперницы» мы имеем основания быть собою довольны. Возможно ли, чтобы это была Кларисса Меруа? Невозможно. На платформе вокзала Александр прельщает Абу рыбной похлебкой собственного приготовления. Затем они вместе отправляются на премьеру: «Кларисса и Жанневаль восхитительны. А моя инженюшечка! Восторг! Но не проболтайся перед парижской дамой». Стало быть, Кларисса Меруа играет роль респектабельной матушки Ватрен, а вовсе не инженю. И что дальше? Ну, конечно же, надо перечитать Александра. В своей благодарности актерам он особо отмечает замечательную игру «Мадемуазель Анриетты Нова, очаровательной актрисы, уже имевшей успех в театре Амбигю» и специально прибывшей из Парижа. Бесспорная улика: в Марселе нет дефицита хороших актрис. И если Большой Театр ангажирует неизвестную парижскую актрису на спектакль, значит, ее навязывает Александр, элементарно просто. Вот вам и объяснение невероятной потребности в одиночестве, которая так сильно прихватила его в Париже.

«Я с радостью ему повиновался, — продолжает Абу, — как всегда, не в силах сопротивляться этому человеку. Рыбная похлебка была превосходна; а драма под названием «Лесники» имела огромный успех; автор был увенчан на сцене золотой короной; театральный оркестр явился под окна гостиницы с серенадой под аплодисменты публики; он вышел на балкон, поблагодарил музыкантов и обратился с речью к народу; затем мы отправились в лучший ресторан города, где администрация театра заказала ужин. Праздник продолжался до трех или четырех часов утра. И вот мы возвращаемся; я сплю на ходу, а он, этот гигант, свеж и бодр, как человек, только что прекрасно выспавшийся. Он пригласил меня в свой номер, зажег под абажуром две новехоньких свечи и сказал:

— Отдыхай, старик! Я же в мои молодые пятьдесят пять должен еще написать три фельетона, которые отправлю завтра, то бишь уже сегодня с курьером. Если же случайно у меня останется еще немного времени, я закончу для Мартиньи одноактовку, сюжет которой вертится у меня в голове.

Я решил, что он шутит; однако, пробудившись, обнаружил в открытой комнате, где он напевал, бреясь, три больших пакета, предназначенных для «la Patrie», для «Journal pour tous» и еще для какой-то парижской газетенки; бумажный сверток с адресом Мартиньи содержал обещанную одноактовку, которая невероятным образом оказалась шедевром — «Приглашением к вальсу». Даже если это было и не «Приглашение», датируемое предыдущим годом, а «Удовлетворение чести»[151], тоже одноактная комедия, вскоре поставленная в Жимназ, хотя и не оказавшаяся шедевром, все равно здоровье и работоспособность Александра удивительны.

«Не знаю, помните ли вы, дорогие читатели, сказанное мною однажды, двадцать четыре года тому назад: «Я объеду все Средиземное море; я совершу кругосветное плавание и напишу историю древнего мира — не что иное, как историю цивилизации». Тогда над этим много смеялись, надо мною буквально потешались; один человек, которому я дал заработать миллион, отомстил мне за это одной очаровательной фразой. Он сказал: «Вы еще не знаете, Дюма открыл Средиземноморье!»[152]. Да, он умел язвить, этот добродушный Гарель. И Александру остается напомнить читателям о «Монте-Кристо», о том, что в Италии, на юге Франции, в Испании, Магрибе он уже частично осуществил своей проект. «Теперь же мне остается закончить начатое: остается увидеть Венецию, Иллирию, Ионические острова, Грецию, Константинополь, побережье Малой Азии, Сирию, Палестину, Египет, Киренаику, Триполи». Однако он не хочет для осуществления этого кругосветного путешествия воспользоваться судами императорского транспорта: хотя таким образом он мог бы иметь бесплатный проезд на две персоны, это неминуемо кончилось бы тем, что он «увидел бы то, что видит всякий». Он совершит его на своем собственном судне небольшого водоизмещения, дабы оно могло пристать в любом небольшом порту. Вскоре у него появятся деньги на строительство, как только будут улажены все дела с Леви. «Пока что я принял приглашение одного из друзей — отправиться в Санкт-Петербург в качестве шафера на свадьбе его свояченицы и одновременно — присутствовать при величайшем событии — освобождении сорока пяти миллионов рабов». Действительно, самый подходящий момент на месте наблюдать историческое событие подобной значимости. В 1858 году уничтожение крепостного права, о чем два года назад заявил новый царь Александр II, наталкивалось на активное сопротивление помещиков и существовало лишь теоретически. Зимой Александр познакомился со знаменитым магом Даниелем Дугласом Хоумом, обладающим прискорбной способностью терять время от времени свой дар провидения, что ничуть не помешало ему стать женихом сестры графини Кушелевой-Безбородко. Он проникся к Александру такой симпатией, что захотел непременно иметь его свидетелем на своей свадьбе и представил графу и графине. Сия аристократическая пара, очень простая в обращении, путешествовала по Европе с «векселями на два миллиона от всех Ротшильдов — венских, неапольских и парижских» и в сопровождении свиты из двенадцати человек, в числе которых — французский эконом, врач, музыкант, поэт и несколько собак. Само собой разумеется, еще один лишний писатель ничего не изменит, как и еще один лишний художник, поскольку Александр хочет взять с собой в это девятимесячное путешествие художника из Опера-Комик Муане.

Отправляются поездом в середине июня. Берлин, Щецин, посадка на пароход. В Санкт-Петербурге Александр живет на небольшой вилле Кушелевых — восемьдесят слуг, парк, в котором помещаются целиком две деревни и две тысячи человек, плюс музыкальная беседка, плюс театр. Отсюда он совершает экскурсии в Финляндию, прогулки по Ладожскому озеру, посещает монастырь, карьеры, тюрьму и другие достопримечательности. Он знакомится с поэтом Некрасовым и романистом Григоровичем, в то время не менее знаменитым, чем Гоголь, Тургенев или Толстой, и снова встречается с Женни Фалькон, сестрой Корнелии Фалькон, певицы, потерявшей голос. Он знал ее девочкой. Актерский дебют ее состоялся на сцене Жимназ, после чего она получила ангажемент во французский театр Санкт-Петербурга. Здесь она не сумела устоять перед богатством другого большого друга Александра Дмитрия Нарышкина, к своим тридцати трем годам сделавшегося настоящим профессионалом в искусстве «давать самые роскошные балы и владеть лучшими рысаками и самыми элегантными выездами». Стоит ли говорить, как счастливы оба были свидеться вновь.

Роскошное гостеприимство русских дворян полно такого чистосердечия, что совершенно невозможно ему сопротивляться. Поэтому, как только Хоум, успевший и потерять, и вновь обрести свой дар, наконец, женился, Александр вместе с Муане отправляется в Москву к Нарышкину. Он проводит там два месяца, живя то в одном, то в другом имении боярина. В середине сентября он высказывает желание посетить монастырь, расположенный в трех километрах от имения. Женни жаждет его сопровождать. Нарышкин пожимает плечами: ему ничего не стоит исполнить их желание. Муане и переводчик Калино изображали из себя проводников. Дидье Деланж, француз, доверенное лицо Нарышкина, предупреждает, что дорога очень скверная и, следовательно, он считает, что «не стоит рисковать экипажем своего хозяина». Вместо экипажа, он предлагает тарантас. «Вообразите себе огромный паровозный котел, водруженный на четыре колеса, с окном впереди, чтобы обозревать пейзаж, и дверцей сбоку, чтобы влезать. Ступеньки для тарантаса еще не изобретены; забирались мы туда при помощи складной лестницы, которую можно было по мере надобности ставить и убирать. Стоило путешественникам погрузиться внутрь, лестницу цепляли к машине. Так как тарантас не обладал ни подвеской, ни скамеечками, внутренность его была выстелена соломой <…>.

При виде этой устрашающей механики, напоминающей то ли корову Дедала, то ли быка Фалариса, Муане и Калино заявили, что, поскольку расстояние до цели всего три версты [примерно три километра], они пойдут пешком. Что до Нарышкина, то он лукаво глядел на нас с балкона своими славянскими очами, желая нам как следует поразвлечься. «Сознайтесь, — сказал я Женни, помогая ей вскарабкаться в машину, он заслуживает того, чтобы мы поймали его на слове». Мы потратили добрых три четверти часа, чтобы проехать эти три версты по отвратительной дороге, но на фоне восхитительного пейзажа; в результате мы прибыли на двадцать минут позже Муане и Калино». Их заподозрили, так же, как и Деланжа, в сговоре с Александром, который после этой познавательной экскурсии стал называть Нарышкина стариком.

«— Старик, старик, — ворчал он, — я на два года моложе тебя.

— Однако это вовсе не означает, что не старик и ты, не так ли, Женни?

Женни рассмеялась, но ничего не ответила». Что избавляет ее от необходимости комментировать достижения обоих и позволяет понять, что она поведала Александру о слабостях боярина. И мы бы, дорогие читатели, так ничего бы больше и не узнали об этом приключении, если бы Женни в глубокой старости не призналась, что «согрешила» с Александром[153].

Но пока что она желает ананасов, «типичных» для Подмосковья фруктов. Нарышкин заказал сорок штук на золото. Александр видел, как мужик понес их в кладовую. Прошла неделя, ананасы исчезли. Стали спрашивать у слуг — никто и слова-то такого не знал. Александр предложил Женни отправиться на поиски. «И мы приступили к розыскам. Обнаружили мы ананасы в углу погребка, куда надо было спускаться по лестнице и где хранилась дичь и мясные продукты». Подозреваю, что там же на месте они их и разъели. У Нарышкина «владения повсюду, дома повсюду — в Москве, в Елпатьево, в Казани, мало ли еще где? Сам он не знает счету ни своим деревням, ни своим крепостным, это дело его эконома. Не обижая ни того, ни другого, вполне можно предположить, что его интендант за год обворовывает его на сто тысяч франков. Дом его — скопище беззаботности, апофеоз беспорядка». И кто бы это говорил, Александр! У Нарышкина двадцать две борзых, конюшня на миллион франков, убитая дичь гниет в кладовой. А крепостные умирают от голода. Александр, знакомый с нищетой парижских трущоб, так и не смог войти в избу — из-за запаха. Одно из поместий Нарышкина — тридцать пять тысяч гектаров залежных земель на Волге. Из двадцати пяти тысяч гектаров земель в Елпатьево возделано не более четверти, «повсюду не хватает рук, повсюду человек не справляется с землей, хотя и преотличной». «Россия может прокормить в шестьдесят или даже в восемьдесят раз большее население, чем ее собственное. Но она останется незаселенной и незаселяемой до тех пор, пока закон будет запрещать иностранцам иметь здесь собственность. Что касается закона об отмене рабства, который должен удвоить количество если не трудящихся, то по крайней мере труда, пройдет едва ли не пятьдесят лет, прежде чем проявятся первые результаты его».

«Россия — это огромный фасад. А тем, что за фасадом, никто не занимается». Как это уже было в отношении Алжира, Александр не желает ограничиваться поверхностными впечатлениями. И на этот раз его исторический анализ удивителен: «С момента Указа Его Величества императора Александра об освобождении вся русская аристократия представляется мне направляющейся туда, куда направлялась наша в 89-м и куда пришла она в 93-м: то есть ко всем чертям». Он забегает вперед лишь на какие-нибудь шестьдесят лет до наступления 1917-го. Духовенство невежественно и развращено, бюрократия всемогущественна и коррумпирована. Предварительно обаяв и напоив сборщика податей, он расспрашивает его о методах грабежа. Грубо говоря, чиновник этот изымает у крестьян сумму вдвое большую по сравнению с той, что поступает в государственную казну. Те, кто уплатить не в состоянии, продаются в рабство и становятся бурлаками на Волге. В Санкт-Петербурге Александру удается добиться разрешения побеседовать с заключенными. Один крестьянин не доплатил сумму, равную примерно семи франкам. Судья грозил ему наказанием ледяной водой, по капле долбящей череп. Крестьянин решил продаться в бурлаки. Дорогой встретил он соседа, едущего купить водки как раз на те же семь франков. Крестьянин попросил одолжить ему эти деньги. Сосед отказал. Крестьянин оглушил его и взял из его кошелька необходимую сумму. Теперь после пяти лет ожидания приговора в тюрьме он на следующий день должен отправиться в Сибирь на медные рудники, «на них долго не протянешь». Второй заключенный — сын богатых, хотя и крепостных крестьян. Ему необходимо было получить разрешение управляющего поместьем на женитьбу. Управляющий претендовал на его невесту и отказал. Она покончила с собой, он убил управляющего и теперь уже скоро соединится со своей невестой. Третий заключенный превосходно говорил по-французски. Хозяин, богатый промышленник, послал его учиться в Париж, в Школу Искусств и Ремесел. Став инженером, он вернулся, женился. Жена родила. Ощенилась и собака хозяина, но попала под колеса и сдохла. Тогда хозяин отобрал у женщины ребенка, чтобы она кормила щенков. Инженер убил щенков и поджег дом хозяина. Он пожизненно осужден на каторгу в рудниках.

Крепостные, умершие между двумя переписями, но которых на бумаге можно было продать, дабы уклониться от налогов, становились, по Гоголю, «мертвыми душами». А много ли живых сохранялось в гуще этой неграмотной, скорбной, молчаливой и запуганной массы? «Мужик, которому вы говорите: — «Ну вот, ты теперь свободен», отвечает: — «Вроде бы так, Ваше превосходительство». Сам же он ни во что не верит». В Москве во время обеда у Нарышкина с полицмейстером, последнему внезапно сообщили о пожаре в городе. Он сразу же уехал. Александр вместе с ним. Они прибывают на место одновременно с пожарными. Ближайший водоем — в трехстах метрах. Пожарные бегом должны нестись туда, чтобы заполнить резервуары. Толпа зевак присутствует при этой сцене. Александр спрашивает, почему бы им не выстроиться в цепочку. Ответ полицмейстера: нет такого «закона, который предписывает народу эту обязанность». Но, — возражает Александр, — во Франции каждый участвует в этом по собственной воле.

«— Любезный господин Дюма, — говорит мне полицмейстер, — ведь это же братство, а русский народ до братства еще не дошел».

Александр восхищается мужеством и действенностью пожарных, хотя и основанными на «безропотном, полном, абсолютном повиновении». Но как будто лишь он один. «Во Франции непременно раздавались бы крики ужаса, ободрения, угрозы, крики «браво», аплодисменты, вой. Здесь — ничего: угрюмое молчание; не от ужаса, из безразличия. Тогда-то и поразили меня в самое сердце слова полицмейстера: «Русский народ не дошел еще до братства». Сколько же революций нужно народу, чтобы он оказался там же, где мы?» Три, по крайней мере, чтобы родившийся сон закончился кошмаром.

«Падение империи» первым предсказано было не знаменитым политологом конца XX века, а Александром в середине XIX в. И дальше еще более поразительное предсказание: «Россия расколется не на две части, как Римская империя, но на четыре <…>. За императором, оказавшимся на троне в момент катаклизма, останется Санкт-Петербург и Москва, то есть истинно русский трон; правитель, поддержанный Францией и популярный в Варшаве, избран будет королем Польши; изменивший лейтенант взбунтует армию и, пользуясь военной силой, назовет себя королем Тифлиса; и, наконец, какой-нибудь гениальный ссыльный создаст между Курском и Тобольском федеративную республику.

Немыслимо, чтобы империя, составляющая ныне одну седьмую часть земного шара, осталась бы в тех же руках: если руки окажутся слишком жесткими, их разомкнут силой, слишком слабые, они откроются сами, и в обоих случаях их заставят выпустить то, что они держат».

Не говоря уже о личной своей популярности, Александр смог констатировать, до какой степени французская литература популярна у просвещенной русской элиты. Чтобы не остаться в долгу, он знакомит читателей «Монте-Кристо» со многими русскими писателями. С поэмами Некрасова и Лермонтова, которые Александр справедливо сравнивает с Мюссе, с повестями Пушкина и с разнообразными романами. Переводчик Калино делает подстрочник, а Александр затем полностью переписывает текст, дабы сделать его более понятным французам. Эта привычка вольно обращаться с чужими текстами объясняет, почему, к примеру, назвав Марлинского в качестве автора «Султанетты» и «Джана», он, издавая «Княжну Флору» и «Мулла-Нур», забывает уточнить, что это произведения того же автора. То же самое происходит и с «Ледяным домом» Лажечникова. Зато, благодаря Александру, становятся известными значительные фрагменты русской истории, живой и красочной, где сквозь забавный сюжет всегда просвечивает взгляд и оценка целого.

Посещает он и Бородинское поле — место славной победы Кутузова над Наполеоном, как считают русские. Или место славной победы Наполеона над Кутузовым, как считают французы. Приближается октябрь, начало первых холодов, а Александр намерен еще спуститься вниз по Волге, и, стало быть, надо оторваться от Женни, пока река еще не стала подо льдом. Он запасается рекомендательными письмами, теплой одеждой, меховыми сапогами, бараньими тулупами, мохнатыми шапками. Нарышкин дарит ему одну из своих роскошных шуб, Женни проверяет, не забыл ли он в числе необходимых для путешествия предметов самовар; как обычно, долгие и суматошные проводы, так что кучер Нарышкина должен был прервать их взмахом кнута. Проезд через деревню, где живут вольные, «по всей видимости, гораздо более чистую, гораздо более богатую и гораздо более счастливую, чем все крепостные деревни, которые мне доселе довелось видеть». Прибытие в Калязин, на берегу Волги Александр разочарован видом этой реки (вода тогда стояла низко), вполне поддающейся сравнению с Орн или же с Ионной. Вместе с Муане и Калино он приглашен отобедать к одному военному хирургу. Трое путешественников вносят в пиршество свою долю, более чем обильную, благодаря погребам и кухне Нарышкина. При виде сих богатств хирург просит разрешения пригласить к столу всех офицеров полка. Каждый является кто с бутылками, кто с паштетом или с дичью, и начинается большая франко-русская жратва под звуки военных труб. Пора садиться на корабль, но всеобщая взаимная любовь так велика, что кажется невозможной самая мысль о расставании. Пользуясь отсутствием своего полковника, офицеры умолили его заместителя разрешить им проводить Александра вниз по реке. У заместителя на этот счет нет никаких полномочий, ему остается только дезертировать вместе со всеми. Общая погрузка, труба впереди, и сколько же шампанского на борту? Каких-нибудь сто двадцать бутылок, и надо довольствоваться этим малым. «И мы пустились в путь под звуки фанфар и откупоренного шампанского, пускающего пробки в потолок. Каждый из сих очаровательных безумцев рисковал двумя неделями гауптвахты ради того, чтобы пробыть со мной на пять-шесть часов подольше».

Утром остановка, тягостное расставание. Офицеры во власти знаменитой русской тоски и похмелья. И музыкантам уже не весело, это чувствуется по тому, как звучат их инструменты. «Поскольку Россия — это не что иное, как огромная равнина, четыре тысячи верст по Волге превратились в однообразное раскачивание». Торговли никакой, ровные берега, тишина, время от времени сумрачная деревня. Муане отделывает свои рисунки, Александр записывает впечатления и перекладывает в стихи подстрочники лермонтовских поэм, сделанные одни — каким-то образованным офицером, другие — Калино, славным и веселым парнем, студентом Московского университета, и притом, что и укрепляет симпатию к нему Александра, большим ходоком, третьи — неизбежной русской княжной, путешествующей со своей компаньонкой. И вдруг все меняется, оживает под звуки странного шума. «То был гомон двухсот тысяч голосов. Потом, в одной из излучин Волги мы увидели, что река внезапно исчезла под целым лесом расцвеченных флагами мачт. То были снующие вверх и вниз по реке корабли, везущие свой товар на ярмарку» в Нижний Новгород. Александр отправляется к своим корреспондентам. С одной из террас открывается панорама ярмарки, представляющей собой «площадку примерно в два квадратных лье, покрытую палатками, между которыми кишел многонациональный люд — русский, татарский, персидский, китайский, калмыцкий». На самом деле ярмарка раскинулась по четырем разным городкам, отделенным друг от друга каналами или озерами. В трех первых — ничего, кроме обычной торговли. В четвертом — совсем иной интерес, он «полностью заселен одними женщинами. Просто-напросто город куртизанок; сюда на те шесть недель, что длится ярмарка, из всех концов европейской и даже азиатской России с намерениями чисто филантропическими приезжает от семи до восьми тысяч постояльцев». Увы, ярмарка подходила к концу, и в оставшиеся три-четыре дня даже Александр не сумел охватить все артерии этого симпатичного города.

Один из корреспондентов посоветовал Александру послать свою визитную карточку генерал-губернатору Александру Муравьеву. Уезжая из Франции, Александр забыл оснастить себя «этого рода оружием». Однако он заходит во дворец, оставляет на простом листке бумаги свое имя, и в тот же вечер его приглашают на чашку чая. Его принимает Муравьев, представляет присутствующим, Александр садится. Докладывают о графе и графине Анненковых. «Два этих имени заставили меня вздрогнуть и о чем-то смутно напомнили. Я встал. Генерал взял меня за руку и подвел ко вновь прибывшим. «Господин Александр Дюма, — сказал он им. Потом мне: — Господин граф и госпожа графиня Анненковы, герой и героиня вашего «Учителя фехтования». Издав крик изумления, я немедленно очутился в объятиях супругов». Они были помилованы Александром II после тридцати трех лет сибирской ссылки. Что касается романа, запрещенного Николаем I, он стал «вследствие этого лишь более популярным».

И дальше вниз по Волге, Казань, Саратов, Царицын, нынешний Волгоград, побывавший до этого Сталинградом, — вплоть до Астрахани на Каспийском море. На каждом этапе горячее гостеприимство, роскошные приемы, как минимум в ранге полковника, губернатора или начальника полиции, экскурсии, охота, дорогие подарки — все так же однообразно, как пейзаж. Зато разнообразие народов — необычайное: цыгане, буддисты калмыки, мусульмане киргизы, татары, казаки, армяне, грузины, азербайджанцы, деисты ингуши, лезгины, чеченцы, мозаика из антагонистических, но неразрывно связанных народов, религий, культур. Сделанные Александром описания актуальны по сей день и помогают понять генезис тех событий, которые залили кровью Кавказ в конце XX века.

Теперь, когда он путешествует не по воде, а по дорогам, особое значение приобретает общение со станционными смотрителями, которые только и думают о том, чтобы содрать три шкуры с клиента. Александр сходит за генерала — сделанный Калино точный перевод «французского литератора», профессии, указанной в паспорте. В качестве доказательства сего чина Александр прикрепил на свой костюм русского ополченца звезду, дарованную ему Карлом III Испанским. В том случае, если титула и ордена оказывалось недостаточным, чтобы добиться лошадей за разумную цену, всегда можно было прибегнуть к помощи кнута. Конечно, «иностранные путешественники, надо отдать им должное, испытывают отвращение к подобным манерам», но Александр легко приспосабливается ко всякой стране. «Кнут имеет двойную пользу: во-первых, заставляет старосту дать лошадей, а во-вторых, побуждает лошадь двигаться, если опускается не на спину лошади, а на спину ямщика». Если же под рукой нет кнута или он свое отслужил, остается прибегнуть «к удару кулака, которому научил меня Лекур двадцать лет назад и который с тех пор не раз мне послужил, ничуть при этом не изнашиваясь».

В конце октября его принимает калмыцкий князь Тюмен. По обычаю, калмыцкие мужчины приветствуют друг друга, потираясь носами. Александр блестяще выдержал это испытание: «Я горжусь своей ловкостью, и не без основания: известно, что нос у калмыков не является выдающейся частью лица, и не так-то легко откопать его меж двух костистых выступов, служащих передовыми оборонительными рубежами». Княгиня оказала ему особую честь, протянув руку для поцелуя. Александр сожалеет, что «для женщин церемониал не таков, как для мужчин. Я умирал от желания пожелать княгине Тюмен всяческого процветания, потершись при этом своим носом о ее носик». Оглушительная буддистская церемония, скачки, соколиная охота, национальные танцы, в ответ на которые Калино пытается обучить калмыцких дам французской кадрили, верблюжьи бега. Только ради того, чтобы доставить Александру удовольствие, Тюмен приказал согнать десять тысяч диких лошадей и еще извинялся за столь малое количество: если бы его предупредили двумя днями раньше о визите его дорогого друга, «он собрал бы тридцать тысяч».

Само собой разумеется, они пировали. У калмыков Александр ест бифштекс из сырого мяса, гораздо меньше понравилась ему водка из кумыса, но ни один из застольных тостов не остался без его ответного. Тюмен попросил его сказать что-нибудь для трехсот своих всадников, пирующих во дворе. Александр с бокалом в руках подходит к окну. «И все калмыки с деревянной чашей в одной руке и с полуобглоданной костью коня, быка или барана в другой поднялись. Они испустили троекратное «ура» и выпили за мое здоровье. Мой стакан показался тогда князю слишком маленьким для достойного ответа при таком размахе; мне принесли оправленный в серебро рог и вылили туда бутылку шампанского целиком», и вот рог пуст, бурные аплодисменты. Чуть спустя он повторяет свой номер. Вскоре на Кавказе он побьет этот рекорд. Он, обычно пивший лишь воду, по отношению к которой обладал свойствами «тончайшего дегустатора», и как-то еще «способный смешивать бордо с бургундским», но никак не разнообразные местные вина, что постоянно случалось во время его путешествий, должен будет вскоре познать грузинское застолье, во время которого «слабо пьющие выпивают свои пять-шесть бутылок вина, а хорошо пьющие двенадцать-пятнадцать. Некоторые предпочитают пить не из бутылок, а из бурдюков; так эти доходят и до двадцати пяти бутылок. В Грузии дело чести выпить больше соседа». Так вот, Александру «был пожалован сертификат, удостоверяющий мою не интеллектуальную, а скорее, метрическую способность» и констатирующий, что во время одного из пиров «он выпил вина больше, чем грузины». И при этом после двадцати шести бутылок не был пьян, руководствуясь соображениями здравого смысла: «Человек, не пьющий вина, имеет в момент борьбы большое преимущество перед пьющим.

Ибо у пьющего в глубине сознания всегда имеется остаточное опьянение от выпитого накануне, к которому присоединяется опьянение нынешнее. В то время как пьющий лишь воду начинает с ясной головой и трезвым сознанием, и у него есть время достигнуть уровня пьющих вино». Известно, что отсутствие тренировок всегда позволяет смело принимать участие в ответственных соревнованиях. Но вернемся к Тюмену. Там готовится борцовский турнир. Первый приз — кожаный патронташ с отделкой из серебра. Александру страшно хочется получить «сей дикий трофей», поэтому он просит у Тюмена разрешения принять участие в соревнованиях. Князь смотрит на толстого, налитого кровью, возбужденного человека и кивает головой: раз ему так нравится патронташ, он его ему дарит. Александр артачится: нет, он хочет «его выиграть, а не просто взять». Тюмен больше доверяет себе самому, чем своим молодым и жестоким всадникам, и потому соглашается при условии, что противником Александру будет лично он. И вот оба, по пояс голые, трутся носами и вцепляются друг в друга. Александр выигрывает с явным преимуществом, но не обманывается на сей счет: «уверен, что он проявил максимум возможной галантности».

На Кавказе, где Исаак Лакедем совсем недавно освободил Прометея, «я был теперь, подобно Вечному жиду, обречен на вечные странствия» в сопровождении эскорта казаков, подобных тем, что так напугали его в детстве. Постоянная борьба аборигенов в попытках остановить проникновение русских, междоусобные войны и долгий перечень обоюдных жестокостей: грабежи, умыкание, изнасилование, отрезанные руки, уши, головы. Чего стоит жизнь человеческая среди этой дикой природы, непроходимых лесов, крутых вершин? В лучшем случае горсти монет. По дороге на Червленную эскорт Александра был обстрелян небольшим отрядом чеченцев. Казаки бросаются в атаку. Все чеченцы бегут, за исключением одного, абрека, «человека, который дал клятву искать любой опасности и никогда перед ней не отступать». Абрек предлагает казакам единоборство. И, как всегда, неистребимое любопытство Александра заставляет его посулить двадцать рублей (хорошую лошадь можно было купить за тридцать), тому, кто согласится на поединок. Один казак пускает лошадь в галоп, обмен выстрелами, никакого результата, в ход идет холодное оружие, абрек потрясает головой казака и снова бросает вызов на поединок. Александр увеличивает награду до стоимости целой лошади. Другой казак, куривший трубку, затягивается последний раз и бросается к абреку, ружье на плечо, но лишь легкий дымок, вроде как запал загорелся. Абрек приближается, стреляет, казак совершает маневр на лошади, снова вскидывает ружье, абрек падает. Казак отрезает ему голову. Его товарищи раздевают труп. У победителя спрашивают, как он сумел выстрелить два раза из одноствольного ружья. Первый дымок он, оказывается, выпустил изо рта. Это не очень честно, и Александр отнесся к этому скорее неодобрительно:

«— Вот тебе тридцать рублей, — говорю, — хотя мне представляется, что ты сплутовал».

Зайцам и куропаткам Александр всегда предпочитал крупную дичь, вроде кабана, косули или волка. И никогда прежде не приходилось ему охотиться на человека, что, должно быть, горячит кровь. Случай представился ему в небольшом селении под названием Касафьюрт. Там стоял полк, насчитывающий несколько сильных личностей, «поклявшихся всякую ночь добывать по крайней мере одну чеченскую голову», ибо что ни чеченец, то бунтовщик, вор, насильник и похититель. Отрезать чеченцу голову — категорический императив, но только нужно помнить о правиле «человек за человека». Александр отлично это понимает, и «с этого момента мне в голову запала неотвязная мысль — ближайшей же ночью отправиться с охотниками». Следующий день прошел в дружеской пирушке в обществе танцовщицы-лезгинки, а ночью сели на коней. Далеко удаляться от города не было нужды: засаду устроили у реки, и Александр оказался рядом с офицером по фамилии Баженюк. Время течет неспешно, в горах кричат шакалы, проходит небольшой отряд татар, в принципе замиренных, и русские их не трогают. В своем рассказе Александр дает понять, что его мучили угрызения совести: «Холодной и темной ночью мы лежали на берегу незнакомой реки, на враждебной земле, с карабином в руках и с кинжалом под боком, не совсем так, как мне двадцать раз случалось лежать в засаде на дикого зверя, но в ожидании быть убитым или убить таких же людей, как мы, созданных по образу божьему, как и мы! И в это предприятие мы вверглись со смехом, как будто бы нам ничего не стоило пролить ни собственную, ни чужую кровь!» Вполне хороший человек, но на самом деле, как всякий охотник или всякий солдат в подобной ситуации, он находится в том состоянии легкого физического перевозбуждения и умственной опустошенности, которое позволяет напряженней вглядываться в темноту и улавливать малейший шорох. Внезапно он вздрагивает, Баженюк делает ему знак не двигаться: это только великолепный олень, пришедший вместе со своим семейством напиться. И здесь мы вполне разделяем сожаление Александра о невозможности его подстрелить. И вдруг приближающийся стук копыт, женский крик, Баженюк бросается вперед, выстрел. Возвращается Баженюк, неся на спине женщину, сжимающую в руках ребенка, и держа «в левой руке за длинную косицу голову чеченца, мокрую от воды». Александр в растерянности: да, женщина и ребенок спасены, подлый похититель получил по заслугам, «но я снова и снова спрашивал себя, вправе ли мы выслеживать человека так же, как выслеживаем оленя или кабана». Хорошие вопросы лучше задать себе поздно, чем никогда.

Александр высоко оценивает очарование кавказских женщин и доказывает им это на деле, будь они профессиональными баядерками или просто любительницами подарков. Но еще более он восхищается красотой грузинских мужчин, так сильно, что испускает «невольный крик восхищения» при виде этого «подобия греческого бога, сошедшего на землю» в живописных лохмотьях. Или же проникается невероятной симпатией к молодому грузинскому князю, уверяя, что никогда «не видел ничего прекраснее, грациознее, поэтичнее, чем этот человек». Страна тоже ему нравится. «Мрачной властительнице России, которая не рада своему величию», он противопоставляет «веселую рабыню Грузию, рабское положение которой не может ее омрачить». Надо сказать, что по всему Кавказу известность его еще больше, нежели в России. Однажды встретился ему на пути с его казачьим эскортом татарский князь, сопровождаемый четырьмя сокольничими и шестью пажами. «Плюс от пятидесяти до шестидесяти татарских всадников в их самом богатом и забавном военном облачении, потрясающих ружьями, вздыбливающих своих коней с возгласами «Ура!» Оба войска смешались, и наш эскорт умножился до ста пятидесяти человек.

Сознаюсь, что радость моя при виде этого граничила с гордостью. Работа, стало быть, не напрасный труд, а репутация — не пустой звук! И тридцать лет борьбы за художественное дело могут быть вознаграждены по-царски! Да и возможно ли даже для царя сделать больше, чем было сделано для меня?» Но впереди Дагестан, где в Дербенте, основанном Александром Македонским как железные ворота, «великая стена, предназначенная отделить Азию от Европы, и остановить своим гранитом и медью полчища скифов», Александр будет коронован императором литературы. Пока князь Багратион с почетом принимает его в городе, прибывает делегация из Персии. В этой стране книги Александра еще не переведены, но один перс читал его романы по-русски, а потом пересказывал другим, и теперь все они — страстные поклонники «Мушкетеров», «Королевы Марго» и «Монте-Кристо». В ответ на речь, полную неумеренных похвал, Александр смиренно ответил, что всю жизнь вершиной его «амбиций было соперничество с Саади без всякой надежды стать ему конкурентом». После этого привели четверку лошадей. Александр тихонько спрашивает у Багратиона, не являются ли часом и они почитателями его творчества. Оказывается, они просто должны доставить его к губернатору. Подобные почести подавляют Александра:

«— Вы уверены, что все эти люди не принимают меня за потомка Александра Великого, построившего, по их мнению, этот город?

— Берите выше; они принимают вас за самого Александра Великого».

Баку, потом Тифлис, где празднует он новый 1859 год. Слезные прощания с Калино, который должен вернуться в Москву. Александр напряженно работает над книгами «В России» и «Кавказ», составившими более двух тысяч страниц. Дабы увеличить объем, Александр включает в свой текст страниц пятьдесят из книжки некоего Эдуарда Мерльс о пленении француженки на Кавказе, что дает повод для обвинения в плагиате[154]. Александр проигрывает процесс, пресловутая француженка исключена из переизданий, поскольку неизвестно, кому принадлежат права на использованные страницы, и совершенно непонятно, кто же от этого оказался в выигрыше. В начале февраля Александр и Муане приезжают в Поти, на Черном море. В ближайшие десять дней отсюда не отправится ни один корабль, и Александр пишет, охотится, ловит рыбу. Среди слуг гостиницы «Яков» выделяется «красивый и крепкий малый лет двадцати двух — двадцати трех» по имени Василий, который не производит впечатления ни вора, ни пьяницы, ни идиота. Александр предлагает ему поехать во Францию, и грузин Василий останется его слугой до конца дней Александра. Посадка на русское судно, в Трабзоне пересадка на французское, которое шесть дней будет стоять в Константинополе. Александр не сходит на берег, ибо этот город вне его программы, и он намерен посетить его во время следующего путешествия. Зато он останавливается на острове Сирос (Кикладские острова). Не для того, чтобы отыскать там дом улиссова свинопаса Эвмея, но чтобы заказать там яхту «Монте-Кристо». Сделка заключена «с лучшим строителем острова Пагайадой. Сговорились на семнадцати тысячах франков. Ровно половина той суммы, которую запросили с нас во Франции»[155]. Благодаря Эдмону Абу, порекомендовавшему воспользоваться услугами греческих судостроителей, Александр в кои-то веки заключил выгодную сделку. И здесь начинается одиссея яхты «Монте-Кристо».

9 марта Александр сходит на берег в Марселе в калмыцком костюме, мохнатой шапке, с патронташем и с саблей. Неизвестно, сохранится ли у него этот новый сценический костюм до самого Парижа. Как будто бы он был уже не в нем во время большого банкета в ресторане Мадлен, устроенного друзьями в честь его возвращения. Мери декламирует нескончаемые стихи во славу Путешественника, из которых, в частности, становится известно, что во время перехода через Кавказские горы «Титан труда в поспешности своей / Взобрался на скалу, где умер Прометей». Кстати, Александр тогда мог бы и освободить Прометея, если бы Исаак Лакедем его не опередил. Не только Мери принимает участие в чествовании Александра. Мало склонный к нежностям Бодлер восхищен рецензией Александра на Салон живописи 1859 года, опубликованной в «l’Independance beige»: «Возможно ли поверить, что автор «Антони», «Графа Германна», «Монте-Кристо» — настоящий ученый? Нет, не так ли? Возможно ли поверить, что он настолько осведомлен в изобразительном искусстве, в изучении которого столь терпелив? Тоже нет. Это было бы даже, как мне кажется, противно самой его натуре. Ну так вот, он являет собой пример, доказывающий, что воображение, пусть даже не подтвержденное практикой и знанием технической терминологии, вовсе не обязательно диктует лишь еретические глупости в той области, в которой он оказывается по большей части компетентным. <…> То, что этот человек, сам по себе воплощающий универсальную витальность, восхитительно воспел эпоху, исполненную жизни, то что создатель романтической драмы воздал хвалу, и, уверяю вас, по-своему величественно, счастливому времени, где рядом с новой литературной школой расцветает новая школа живописи: Делакруа, оба Девериа, Буланже, Портле, Бонингтон и т. д., так этому нечего удивляться! — скажете вы. Это его прямое дело! Laudator temporis acti! Но то, что он так умно воздал должное Делакруа и так точно объяснил природу безумия его противников, что он пошел еще дальше, показав, в чем погрешности самых сильных из совсем еще недавно славных художников; что он, Александр Дюма, столь сговорчивый и неосторожный, так наглядно показал, например, что Труайон — не гений и даже то, чего ему не хватает, чтобы хотя бы притвориться гением, и это, скажите-ка мне, мой дорогой друг, столь же просто по вашему мнению? Конечно, все это написано с той драматургической небрежностью, к которой он привык, беседуя со своей огромной аудиторией; и тем не менее сколько изящества и неожиданности в выражении истинного! Мой вывод вам уже ясен: если бы Александр Дюма, который не является ученым, не обладал бы богатым, к счастью, воображением, услышать от него можно было бы только глупости; говорит же он, и хорошо говорит, толковые вещи, потому что… (как бы получше закончить), потому что воображение, благодаря своей компенсирующей природе, содержит критический разум»[156].

Александр же, со своей стороны, продолжает превозносить Гюго. В августе 1859 года закон об амнистии позволил ссыльным вернуться во Францию. Совершенно очевидно, что Гюго не принимает это на свой счет. Александр, пользуясь публикацией у Гетцеля первой серии «Легенды веков», посвящает целых десять страниц в «Монте-Кристо» «современному Данту», которому «мы остались верны». Он начинает с того, что бичует тех, кто иронизирует над Гюго, самому себе запретившему возвращение, руководствуясь известным тезисом «И если останется хоть один, то я и буду этим последним».

«Будьте спокойны, вы, завистники тени, носящей цепи, будьте спокойны, он не вернется.

Неправда ли, есть что-то бесконечно грустное в той буржуазной ненависти, которая во Франции всегда преследует гений человеческий?

Платон изгонял поэтов республики, но, изгоняя, короновал их.

Амнистия забыла; но зависть помнит.

К счастью, в изгнании пребывает лишь тело великого поэта». И в доказательство Александр приводит Предисловие и большие куски из «Легенды веков». В них он обращает внимание на три главных достоинства Гюго: изящество и величие, которыми он обладал от природы, и жалость к бедным людям, «качество, приобретенное» поэтом. Александр продолжает также печатать адаптации уже названных русских романов, огромное количество сказок и новелл, один из самых посредственных своих романов «История одной хижины и одного дворца, или Сын каторжника» в соавторстве с Шервилем, всегда превосходные впечатления о путешествиях — «В России» и «Кавказ» и прежде всего «Любовное приключение», в основу которого положен рассказ о двух его самых совершенных романах — платоническом с Лиллой Быловски и плотском с Каролиной Унгер.

В то самое время, когда Наполеон Малый в Италии ввязывается в войну с Австрией на стороне Пьемонта, Александр переезжает на виллу в Ла Варенн-Сент-Илер, на берегу Марны. Встает весьма серьезная проблема: какой женщине доверить меблировку. Связь с Изабеллой Констан как будто закончилась, хотя никаких конкретных доказательств тому нет. Самая юная актриса двадцати четырех лет сыграет вскоре в «Молодости Людовика XI» Жюля Лакруа и внушит пылкую страсть пятнадцатилетнему школьнику, будущему писателю Анатолю Франсу[157]. Эмма Маннури-Лакур по-прежнему живет с мужем, Александр время от времени навещает несчастную больную, но как будто не торопится вернуться к «Мадам де Шамбле», роману, на который она его вдохновила, но работу над которым он прервал из-за путешествия в Россию. Как раз кстати вспоминает он, что накануне его отъезда Беатриса Персон, доставившая ему столько неприятностей в эпоху Исторического Театра, но с которой он уже успел помириться, познакомила его с новенькой актрисой-ученицей восемнадцати лет. Молодые дарования следует поощрять, и Эмилия Кордье водворяется в Ля Варенн-Сент-Илер.

Неожиданные осложнения возникают в связи со строительством яхты. «Монте-Кристо» не может стать собственностью француза, поскольку построен он на греческой верфи и греческим строителем». Он вынужден, таким образом, взять судно в аренду на девяносто девять лет. Обмен письмами, разные проволочки, и в результате обещанная к апрелю яхта лишь в августе приходит в Марсель. Александр едет ее посмотреть и познакомиться с экипажем, во главе которого — капитан Апостоли Подиматас. Александр никак не может доверить оснащение и убранство «Монте-Кристо» марсельским художникам и мастерам. В Париже никто из приятелей-художников не откажется ему помочь, надо только, чтобы яхта поднялась вверх по Роне, потом по Соне и прошла по Бургундскому каналу вплоть до Сены. Увы, для Роны у нее слишком глубокая посадка. Маршрут изменяется: Южный канал, Атлантический океан, вокруг Бретани, Гавр — и вверх по Сене. Увы, «Монте-Кристо» слишком широк для Южного канала. Наступает зима. Матросы требуют, чтобы их отпустили, заплатив содержание в соответствии с потерянным заработком. Александру их законные требования кажутся чрезмерными. Он отказывается платить. Греческий консул вступается за своих земляков и грозит конфисковать яхту, поскольку она — под греческим флагом. Александр никак не может добиться для нее французского подданства. И тогда ему приходит в голову светлая идея — поднять флаг Иерусалима. Патент готов дать один итальянский граф, живущий во Флоренции. Прекрасный повод, чтобы показать Италию Эмилии Кордье, и отплытие назначается на конец декабря. Александр не встречает никаких противодействий в своем стремлении поднять над яхтой флаг Иерусалима при условии, что капитаном будет католик. Подиматас же православный. В отчаянии Александр с большими потерями перепродает «Монте-Кристо» и взамен покупает у друга французского посла в Риме «очаровательную шхуну с удлиненным носом и тонким станом». Называлась ли она «Эмма» или так назвал ее Александр, но это имя «было связано с одним из самых дорогих для меня воспоминаний». И таким образом, Эмма Маннури-Лакур, умирающая в Нормандии, будет вместе с Александром в его кругосветном путешествии по Средиземному морю, которое он в скором времени собирается предпринять вместе с Эмилией Кордье.

В начале января 1860 года Александр рассчитывает встретиться с Гарибальди, о сражениях которого рассказал он десятью годами ранее в «Монтевидео, или Новая Троя», за что Гарибальди поблагодарил его в своем письме. Война с Австрией не решила проблемы итальянского единства. Конечно, Цюрихский договор и результаты плебисцита позволили Франции получить Ниццу и Савойю, но свободным оставался лишь север Италии, Венецианскую провинцию удерживала Австрия. В данный момент Гарибальди находится в Турине[158], «обратив взор к Венеции и Неаполю, он грезил о полном освобождении своей любимой Италии». Александр направляется в гостиницу, там ему показывают комнату генерала. «Я открыл навстречу ему объятия: мы расцеловались тем братским и преданным поцелуем, который связал два наших сердца на всю жизнь». Гарибальди с несколькими своими друзьями основал тогда общество вооруженной Нации. Но не успело оно родиться, как король Пьемонта Виктор-Эммануил отдал приказ о его роспуске. Гарибальди подчинился, пообещав, что «как только он окажется за пределами Пьемонта, никто не сможет помешать ему вести свою собственную войну». И он объявил среди итальянцев подписку для покупки миллиона ружей. Александр подписался на дюжину нарезных карабинов. Новые закадычные друзья договорились встретиться в конце января, и тогда Гарибальди продиктует Александру свои воспоминания.

А пока что Александр везет Эмилию в Венецию с обязательными ночными прогулками в гондоле. Верона, Александр все еще свеж душой, как Ромео, но Эмилия уже слишком стара, чтобы сыграть Джульетту. Возвращение в Милан, где на берегу озера Комо живет на вилле Гарибальди. «Он пообещал мне продиктовать свои Мемуары; но при его характере, полном жизни, и при его жизни, полной движения, можно ли надеяться, чтобы когда-нибудь у него хватило на это терпения!» В самом деле, уже на второй день Гарибальди это надоело, он предпочитает отказаться от автобиографических заметок, из которых Александр собирался сделать «Мемуары Гарибальди». Кроме этого, ничем значительным не отмечена обильная литературная продукция Александра в 1860 году. Три посредственных романа в соавторстве с Шервилем — «Разорение отца», «Маркиза д’Эскоман» и «Огненный остров», две пьесы в соавторстве с Локруа — добросовестная комедия «Изнанка заговора» и драма по роману «El Salteador, или Дворянин с гор», в соавторстве с Лёвеном комическая опера «Роман Эльвиры» на музыку Амбруаза Тома, последнее дружеское сотрудничество с Адольфом. К концу года будет поставлена «Госпожа де Монсоро», драма, написанная Александром два года тому назад и потом переделанная Маке[159]. Забавная деталь: роман вышел под фамилией одного Александра, теперь же, когда они с Маке рассорились, их имена равноправно присутствовали на афише.

10 мая 1860 года появился последний номер «Монте-Кристо» с предуведомлением коммерческого директора, напечатанным большими буквами: «Ввиду того, что господин Александр Дюма не передал нам обещанного текста, администрация «Монте-Кристо» вынуждена разослать газету подписчикам с несколькими пустыми страницами». Дорогие читатели вольны использовать их по своему усмотрению. Накануне «Эмма» вышла из Марселя в направлении Италии. Двумя неделями раньше Александр получил копию письма, в котором Гарибальди просил у Виктора-Эммануила отставки с поста королевского наместника. То был условный сигнал, чтобы предупредить Александра, что революционер собирается начать войну от своего собственного имени. Пока что он находится в Генуе. Александр спешно покидает Париж, якобы отправляясь в путешествие на Восток. 1 мая в Марселе телеграмма от Векки, боевого соратника Гарибальди, призывает его поторопиться, если он желает «побыть на празднике». Однако потребовалось еще восемь долгих дней, прежде чем «Эмму» загрузили провиантом, бесчисленными подарками, духами от Герлена, сотнями бутылок вина — дарами знакомых и незнакомых друзей, и она готова была отплыть. «И вот сегодня, двадцать шесть лет спустя после начала моей эпопеи о Вечном жиде, я вновь готов покинуть Марсель ради нового крестового похода, и Бог знает, где он закончится».

В отличие от Исаака Лакедема, Александр путешествует не один. В экипаже восемь матросов, грек Подиматас хоть и не захотел оставаться капитаном судна под французским флагом, согласился все же на должность штурмана. Капитана зовут Богран, он бретонец, помощник капитана — Бремон, он из Канна. Кроме Александра, на судне еще десять пассажиров, из них — двое таинственных греков, повар, грузин Василий, переводчик Теодор Кассап, равно хорошо владеющий и греческим, и турецким, фотограф Легре, доктор Альбан ель, Эдуард Локруа, сын актера и соавтор Александра, Поль Парфе, сын Ноэля, и Адмирал. «Несмотря на этот пышный титул, он довольствовался формой гардемарина, вернее, вольной фантазией на тему этой формы — из лилового бархата с сине-золотыми аксельбантами». В этом «весьма кокетливом и капризном персонаже» можно было узнать Эмилию Кордье.

Огромная толпа явилась провожать «Эмму». Никто не знал, что Александр едет участвовать в третьей революции. На борту также были уверены, что речь идет об увеселительной прогулке. И странным образом так оно и было, несмотря на морскую болезнь, которой не были подвержены лишь матросы и Александр. Остановка у Йерских островов, роскошный обед, якорная стоянка в форту Брегансон, фирменная рыбная похлебка в сопровождении набора экзотических вин, и всего пять дней — рекордное время — до Ниццы. Именно здесь месяц тому назад большинство населения голосовало за воссоединение с Францией. Гарибальди тогда яростно протестовал против аннексии своего родного города. Альфонс Карр сделался там лавочником и владельцем фермы, что приносило ему доход куда больший, чем занятия литературой. И речи быть не могло, чтобы изменить слову, данному старому другу, и отказаться от роскошного банкета, который он давал на следующий день в честь Александра, революции, стало быть, пришлось подождать своего историографа. Но Гарибальди ждать не хотел. Телеграмма Векки, полученная 1-го мая в Марселе, не обманывала. Вопреки намерениям Виктора-Эммануила и его министра Кавура, Гарибальди в ночь с 5-го на 6-е мая завладел двумя пароходами. Его тысяча восемьдесят пять Красных рубашек погрузилась на суда и 11 мая высадилась в Марселе, на Сицилии. И в то время как Александр в саду Карра алмазом княгини Апраксиной вырезал свои инициалы на бокалах гостей, Гарибальди осадил Палермо.

Александр прибывает в Геную 16 мая. Векки рассказывает ему о начале похода Тысячи. Александр «жаждет лишь одного — вовремя оказаться в Палермо, чтобы увидеть, как этот город, лучшая жемчужина в его короне», будет вырван у Неаполитанского Бурбона, потомка того самого, что приказал отравить Генерала. Что вовсе не помешало ему двенадцать дней провести в Генуе и работать там над «Мемуарами Гарибальди». При этом «я торопился изо всех сил, дабы не опоздать на свидание, назначенное мне Гарибальди.

«Ориентируйтесь на пушку», — говорилось в телеграмме.

Завтра мы отправляемся в Палермо, и в тамошнем порту, возможно, уже услышим пушку». Выходят 28 мая, однако «Эмма» не менее капризна, чем Адмирал, и движется в сторону Корсики, которую Александр давно уже хотел посетить. Однако ему удалось себя сдержать, и следующая остановка лишь у Сардинии. Охота, рыбная ловля. Молодежь просит отложить отъезд на следующий день. Александр вздыхает: «Ветер отличный; так жаль, что я не могу продолжать мой путь в Палермо; но мои бедные дети хотят развлекаться!» Наконец, отбывают, на сей раз остановок больше не будет, не ждите, разве что для ловли безобидной черепахи. Проходят мимо островка Капрера, принадлежащего Гарибальди. Уже видна Сицилия, но окольный путь из Генуи в Палермо занял двенадцать дней, и Гарибальди успел взять город.

Пусть его провозгласили диктатором, но при виде Александра «он испустил крик радости, который проник мне прямо в сердце.

— Дорогой Дюма, — сказал он, — мне так вас не хватало».

Он приглашает его за стол. «Обед состоял из куска жареной телятины и блюда кислой капусты. Нас было двенадцать за столом. Обед для всего генерального штаба и нас троих стоил максимум шесть франков». «Нас троих», то есть Александра, Поля Парфе и Эдуарда Локруа. Однако товарищ Гарибальди Джузеппе Банди дает нам несколько иную версию этой встречи и этого обеда: «Возвращаясь из дворца Преторио, мы собирались перелезть через баррикаду, как вдруг увидали весьма красивого человека, идущего нам навстречу и приветствующего генерала по-французски. Этот огромный весельчак одет был во все белое, а на голове носил большую соломенную шляпу, украшенную тремя разноцветными перьями — синим, белым и красным.

— Угадайте, кто это? — спрашивает меня Гарибальди.

— Кто же это может быть? — отвечаю, — Луи Блан? Ледрю-Роллен?

— Да черт побери! — смеется генерал, — это Александр Дюма.

— Что? Автор «Графа Монте-Кристо» и «Трех мушкетеров»?

— Он самый.

Великий Александр облобызал Гарибальди, бурно выражая ему свою симпатию, затем рядом с ним вошел во дворец, разглагольствуя и громко смеясь, как если бы он хотел целиком заполнить здание раскатами своего голоса и взрывами смеха.

Настало время обеда. Александра Дюма сопровождала гризетка, переодетая мужчиной, точнее — адмиралом. Гризетка сия, маленькая, вся из недовольных гримас, настоящая кривляка, села справа от генерала с самым непринужденным видом.

«За кого же принимает нас этот знаменитый писатель? — говорю я своим соседям. Правда, поэтам принято прощать некоторые вольности, но то, что он позволил себе, посадив это ничтожное дитя греха рядом с генералом, не могли бы допустить ни боги, ни люди».

Великий Александр ел, как поэт, и показал себя столь красноречивым, что никто и рта не смог раскрыть. Надо сказать, что говорит он не хуже, чем пишет, и я слушал его с открытым ртом».

«Увидеть Палермо и жить», — говаривал Александр во времена Каролины Унгер. Двадцать пять лет спустя «кривляка» Эмилия и происходящая революция производят аналогичный эффект. Он живет во дворце Гарибальди, принимает участие в народном ликовании, под его окнами звучат серенады, толпа ему устраивает овации, его избирают почетным гражданином города, «если Франция венчает своих поэтов короной нищеты и посохом ссылки, то за границей для них находится и лавровый венок, и триумфальная колесница». Среди этой эйфории — небольшой инцидент, о котором он шутливо рассказывает в письме к своему другу Шарлю Роблену: «Очаровательное дитя, которое ты видел в доме, мальчик днем, ночью снова становится женщиной. В один из моментов пребывания в женском обличье с ней случилось несчастье, которое дало о себе знать в следующем месяце. Господин Эмиль исчез, а мадемуазель Эмилия беременна».

В 1835 году, чтобы как можно быстрее добраться из Агридженто до Палермо через всю Сицилию, Александр взял себе в проводники «замиренного» бандита. На сей раз он пересек остров в обратном направлении в сопровождении колонны гарибальдийцев. Повсюду восторженный прием, везде к колонне присоединяются добровольцы, и везде не хватает ружей. И пока «Эмма» плывет на Мальту, он размышляет. «Со вчерашнего дня я испытываю угрызения совести, что покинул Сицилию и оставил Гарибальди в разгаре его деятельности. Мне страшно жаль, что я не увидел, как он доведет свое столь успешно начатое дело до конца, до полного крушения Неаполитанского трона. Я все время искал предлога, чтобы приблизиться к нему; я стремился оказать хоть какую-нибудь услугу итальянскому делу». И он пишет Гарибальди, предлагая ему купить для него во Франции оружие: «Лишь слово от вас в Катанию, на мое имя до востребования, и я откажусь от путешествия на Восток, чтобы пойти с вами до конца и остановиться только тогда, когда остановитесь вы». Это благородное намерение подкрепляется причинами интимного характера: Адмирал Эмилия больше не переносит моря. Она возвращается в Париж рожать, договорившись с Александром, что затем «мадемуазель Эмилия снова превратится в господина Эмиля и вновь присоединится к нему», поскольку кормилица может ведь заменить и гермафродита, а от Франции до Неаполя, безусловно, ближе чем от Афин и Константинополя.

Все эти доводы не встречают одобрения ни у фотографа Легре, ни у доктора Альбанеля, ни у Эдуарда Локруа. Любой революции предпочитая туризм, они решают продолжить путешествие. Александр доставляет их на Мальту, два таинственных грека тоже сходят там, и их дальнейшая судьба неизвестна. Вернувшись на Сицилию, Александр находит в Катании письмо от Гарибальди: «Друг мой, Дюма, жду вас, дабы снова увидеть вашу симпатичную физиономию и поговорить по поводу прекрасного предложения о ружьях». «Эмма» отправляется в Милаццо. По прибытии Александр наблюдает, правда, издалека, так как судно его не обладает большой скоростью, высадку гарибальдийцев и их бой с королевскими войсками. Когда стихла перестрелка, он рискнул появиться в городе. Улицы усыпаны убитыми и ранеными. Гарибальди он находит на церковной паперти. «Он растянулся прямо на каменной плите, положив голову на седло; он умирал от усталости, он спал.

Рядом стоял его ужин: кусок хлеба и кувшин с водой». Сон был недолог. Проснувшись, он подписывает Александру кредит на сто тысяч франков для покупки оружия и советует ему начать издавать новую газету. Александр спрашивает, под каким названием. Гарибальди берет в руки перо и пишет: «Газета, которую мой друг Дюма собирается основать в Палермо, будет иметь прекрасное название — «l’Indipendente» и с тем большим основанием, что он не пощадит даже и меня, если я изменю своему долгу сына народа и солдата человечности».

Не без трудностей удалось Александру добиться от муниципалитета Палермо этих ста тысяч франков. В конце концов он получил лишь шестьдесят и сказал, что остальные сорок добавил из собственного кармана, за точность последнего утверждения мы не ручаемся. Вместе с Эмилией он садится на корабль Французских Императорских транспортных перевозок. В Марселе приобретает тысячу ружей с нарезным стволом, пятьсот пятьдесят карабинов с соответствующим количеством боеприпасов на сумму в девяносто одну тысячу франков. Тем не менее вернут ему по возвращении ровно сорок тысяч франков[160]. Законные девять процентов комиссионных, из которых надо вычесть дорожные расходы, и можно сказать, что Александр не остался в проигрыше, да и почему, собственно, он должен работать задаром на короля Пьемонта!

Эмилия возвращается в Париж, до скорой встречи, Александр за нее спокоен, так как рожать она будет у своих родителей, а друг Шарль Роблен, «у которого было четырнадцать детей и который, сам познав несчастье [sic], умел сочувствовать несчастью других», останется при ней. В начале августа Александр грузит оружие на корабль, сам садится на другой и отплывает на Сицилию. В Мессине, исполнив свою миссию и получив за это хорошие деньги, он догоняет «Эмму». Проходит слух, будто бы Виктор-Эммануил вызвал Гарибальди в Турин и запретил экспедицию в Калабрию. Александр понимает, что ему здесь делать нечего, и его шхуна снимается с якоря: на этот раз он хочет лично присутствовать при окончательном крахе короля Неаполя. «Я взял с собой на «Эмму» брата Жака, гарибальдиевского капеллана, оставшегося не у дел в отсутствие своего генерала». И хотя Гарибальди и его ближайшее окружение — люди скорее неверующие, священник им тем не менее необходим, дабы привлечь население, традиционно приверженное католицизму. 20 августа остановка в Салерно. Брат Жак сходит на берег и возвращается с прекрасными новостями: неаполитанское государство разваливается, «в Салерно нет больше ни полиции, ни таможни, ни гарнизона». Внезапно «все суда в порту слетелись к «Эмме», подобно стае морских птиц»: люди решили, что на борту «Эммы» находится Гарибальди. Александр разуверяет их, но предлагает всем шампанское. Наступает ночь. «Салерно расцвечено огнями, как сказочный дворец. Тогда я достаю из порохового погреба бенгальские огни и римские свечи трех цветов, и «Эмма», в свою очередь, вспыхивает фейерверком под бурные аплодисменты с лодок, которым эхом вторит город». В тот же день Гарибальди пересекает Мессинский залив и высаживается в Реджо-ди-Калабрия.

Министр внутренних дел Его Суперкатолического и Суперабсолютистского Величества обеспокоен: некий Авантюрист на службе монарха северной части полуострова всего с несколькими сотнями людей овладел большим южным островом, жемчужиной королевства, не встретив никакого сопротивления со стороны наемных и хорошо оплачиваемых войск. Провозгласив себя Диктатором, он двинулся в глубь континента и с триумфом приближается к столице при полном одобрении не только простого народа, но и буржуазии, читай — аристократов. И даже если добиться от Его Суперабсолютистского Величества Конституции, это уже не поможет, настолько велико всеобщее недовольство, усиленное вновь обретенной свободой прессы. Более того, в полном унынии пребывает и продажная политическая полиция. Сколько бы ни умножали они количество арестов, пыток и убийств, ничто уже не может смирить общественное обвинение, и, если как можно быстрее не прийти к какому-нибудь компромиссному решению с северным монархом через Авантюриста по прозвищу Неукротимый, его правую вооруженную руку, анархия овладеет государством, и неминуемым следствием ее окажется самое страшное — Республика. И вот как раз в тот момент, когда министр внутренних дел раздумывает, как вступить в переговоры с Диктатором, один из шпионов доносит ему, что Иностранец, «близкий друг» Неукротимого, только что на борту своей шхуны бросил якорь на рейде столицы…

О, нет, дорогие читатели, речь идет не о романе Александра, но о действительных событиях 23 августа 1860 года, когда «Эмма» вошла в Неаполитанский залив. На судно является эмиссар министра внутренних дел: Его превосходительство Либерио Романо просит о срочной встрече и ожидает того, кого он полагает посланником Гарибальди, в своем собственном доме. Осторожный Александр предпочитает, чтобы встреча происходила на судне. Она состоялась ночью. Между людьми из хорошего общества не принято произносить неприличные слова, вроде предательства или должностного преступления, и без этого все всё прекрасно понимают, посему Романо прямо перешел к делу:

«— Я буду бороться за дело Конституции столько, сколько смогу. Когда я почувствую, что бороться стало невозможно, подам в отставку, поднимусь на борт вашей шхуны, и, в зависимости от ситуации в Неаполе, либо присоединюсь к Гарибальди, либо объявлю короля предателем Конституции и поставлю об этом в известность Национальную гвардию и народ Неаполя».

И в доказательство своей доброй воли Романо, который «в последний месяц царствования Франциска II поддерживал спокойствие в Неаполе при помощи Каморры», предоставил Александру особый вид протекции: «Когда я находился в порту Неаполя и вел с ним переговоры о сдаче города Гарибальди, он приставил ко мне каморристскую охрану во главе с заместителем командира по имени Кола-Кола <…>. И стоило мне почувствовать слежку какого-нибудь сыщика королевской полиции, я передавал его попечению Кола-Кола.

Он арестовывал сыщика и сажал в тюрьму как реакционера». Александр сообщает Гарибальди о новом стороннике дела итальянского единства в лице Романо. «За ним стоял весь народ и двенадцать тысяч национальных гвардейцев», не говоря уже о Каморре, обращаемой в честную веру. Будучи тайной полицией Франциска II, она постепенно превращалась в официальную силу порядка нового режима, призванную сглаживать революционные излишества во время взятия тюрем при приближении гарибальдийцев. Эту задачу она продолжала выполнять с поразительной сноровкой. В результате Неаполь, хотя и перешел из-под власти Франциска II под власть Виктора-Эммануила, по сути не поменял своего хозяина.

До сего времени Александр вне своих произведений пропустил все свои свидания с Историей. Сражаясь в 1830 году за короля-грушу без ведома последнего, простившись с мечтой о великой политической карьере после смерти Фердинанда, наблюдая революцию 1848 года, не одобряя июньскую революцию, познав комизм своего выдвижения в депутаты, сосланный из-за долгов, оппозиционер при Империи, он ни при одном режиме не получил роли, достойной его гениальных мечтаний. И теперь, наконец, она у него есть и сулит грандиозные перспективы: «Дорогой Виктор, вы слишком меня любите, чтобы оставаться в неизвестности по поводу того, где я нахожусь и что поделываю.

Я в Палермо, в Меларо, в Мессине — везде, где играются сцены великой драмы, развязка которой — падение Неаполитанского короля, папы, императора Австрии», — напишет он Гюго месяцем раньше. Не лишено приятности известить воплощение республиканской совести, окаменевшее на своем острове, что ты являешься мотором волнений в Европе. Что гораздо важнее радости по поводу урегулирования старых счетов: «Едва ли можно представить себе что-либо более необычайное, чем спектакль, разворачивающийся у нас перед глазами. Распадающееся царствование не падает, не рушится, оно оседает. И бедный маленький король ничего не смыслит в этом поглощении собственной персоны зыбучими песками странной революции. И все спрашивает себя, что же он такого сделал, что никто его не поддерживает, почему же никто его не любит. <…> С палубы моей шхуны, стоящей как раз напротив дворца, я вижу спальню короля, узнавая ее по полотняным козырькам над окнами. Время от времени маленький король подходит и смотрит в подзорную трубу на горизонт; ему кажется, что мститель вот-вот подоспеет.

Бедное дитя ничего не знает. Позавчера он спросил у Либерио Романо, почему я так его ненавижу.

Ему неизвестно, что прародитель его Фердинанд приказал отравить моего отца». И Александр не лишает себя удовольствия поиздеваться над маленьким королем. На палубе «Эммы» четырнадцать портных шьют красные рубахи. «Шхуна превращается в настоящий вербовочный пункт. Сюда являются волонтеры и дезертиры, я всех отсылаю к Гарибальди». Маленький король топает ногами в ярости:

«— Господин Дюма помешал генералу Скотти прийти на помощь моим солдатам из Базиликаты; господин Дюма произвел революцию в Салерно; господин Дюма явился затем в неапольский порт и оттуда забрасывает город прокламациями, оружием и красными рубахами. Я требую, чтобы господин Дюма, несмотря на французский флаг, был лишен неприкосновенности и силой удален с рейда».

Угроза носит вполне реальный характер, и, дабы не быть расстрелянной, «Эмма» 2 сентября снимается с якоря. Александр хочет пойти навстречу Гарибальди. Он пристает в различных точках побережья, но нигде ему не удается получить сколько-нибудь точных сведений, тогда он почему-то возвращается на Сицилию и в Мессине 8 сентября узнает о бегстве Франциска II накануне беспрепятственного входа Гарибальди в Неаполь. Он разворачивает свою шхуну, но из-за встречного ветра вертится на месте у Стромболи, пока его не берет на буксир специально посланный Гарибальди пароход. 13 сентября он прибывает в Неаполь. Романо вознагражден за своевременную перестройку и вместе с Каморрой правит порядок в городе. Он принимает Александра с распростертыми объятиями. Не отстает от него и Гарибальди:

«— А! Вот и ты, — крикнул он, завидя меня, — слава Богу! Ты заставляешь себя ждать!

Впервые он заговорил со мной на «ты». Я бросился к нему на шею, рыдая от радости». Еще одно вознаграждение: Гарибальди дает ему испрошенное разрешение на охоту в парке Капо ди Монте и назначает его руководителем раскопок Помпеи с маленькой служебной квартиркой в придачу — дворцом Кьятамоне. Кроме того, специальный декрет обязывает его «создать археологический, исторический и живописный труд под названием «Неаполь и его провинции».

А назавтра было похмелье. Александру завидуют, его преследует клевета. Как будто бы не зная, что руководитель раскопок — лишь почетная должность, не приносящая никаких доходов, и пользуясь тем, что на свои собственные средства он живет достаточно широко, про него распространяют слухи, будто бы своими оргиями он разоряет муниципалитет. Если он едет на охоту, говорят, что он истребил всю дичь в округе, включая самок с детенышами. Более того, Гарибальди как будто о нем забывает. Напрасно Александр просит у него кредитов на иллюстрации к труду о Неаполе и разрешения печатать «l’Indipendente» на государственных печатных станках. У Гарибальди масса других забот. С приходом в его окружение Мадзини, одного из основателей Римской республики, уничтоженной Наполеоном Малым, Виктор-Эммануил и Кавур начинают опасаться провозглашения Итальянской республики. Опасаясь также реакции в Европе, король Пьемонта и его министр противятся тому, чтобы Гарибальди продолжал объединение страны. Испытывая к ним обоим отвращение, Гарибальди все же принимает их 7 ноября в Неаполе, после чего, отказавшись от всех почестей и пенсии, уединяется на своем острове Капрера. Александр решает продолжать без него: «Моя или, вернее, ваша газета будет выходить на мои средства», — обещает он новому Цинциннату.

Эмма Маннури-Лакур умирает 26 ноября, «и я почти уверен, хотя не берусь утверждать наверняка, что три четверти моего сердца, если не все сердце целиком, умерли вместе с нею». Поскольку «часть» того же органа «заключена» в гробу Фердинанда, можно из сего заключить, что Эмилия Кордье либо вовсе ему безразлична, либо у него есть еще одно сердце в запасе. Младший Дюма только что произвел его в деды. Со своей стороны, Эмилия в качестве подарка к Рождеству преподнесла ему малютку Микаэллу, втором именем которой было Жозефа в честь Гарибальди, ее крестного по доверенности. Александр узнает о рождении дочери 1 января 1861 года: «Радости и счастья тебе, любовь моя, за то что как раз в первый день Нового года пришла ко мне от тебя радостная весть о рождении маленькой моей Микаэллы и о том, что ее мамочка чувствует себя хорошо.

Ты знаешь, крошка моя дорогая, что мне и хотелось девочку; скажу, почему. Я больше люблю Александра, чем Мари; Мари я не вижу и раза в год, а Александра вижу столько, сколько захочу. И вся любовь, предназначенная для Мари, перейдет к милой моей крошечке Микаэлле, которая сейчас лежит под боком у мамочки, а мамочке я не велю вставать и выходить, пока не приеду». Молодой пятидесятивосьмилетний отец торопится впрок заготовить несколько статей, инструктирует своих сотрудников и секретаря Адольфа Гужона, дабы «l’Indipendente» продолжала выходить в его отсутствие, и уезжает знакомиться с дочкой. Это миниатюрная копия своей матери, тоже не слишком хорошенькая, но с прекрасными глазами, и Александр совершенно растаял взяв ее на руки, он ее обожает, она станет утешением на склоне лет его, когда он займется ее воспитанием… Он будет видеть ее еще реже, чем Мари. Он вернется в Неаполь, Эмилия приедет к нему в мае, а Микаэлла с кормилицей нанесут визит лишь в следующем году. В 1863 году Александр расстанется с Эмилией. Может быть, она слишком настаивала на замужестве? Или обманывала его, что можно предположить на основании одного из писем Александра? «Прощаю тебя, потому что ты не хотела причинить мне боль. Просто в нашей жизни произошел несчастный случай. Он не убил моей любви, я люблю тебя, как прежде, но только так, как любят потерянную вещь, как любят мертвое, как любят тень». Микаэллу ни один из родителей при ее рождении не признал. И «вещица» торопится теперь выполнить все формальности, дабы Александр, опередив ее в этом, не отобрал у нее ребенка. Он, со своей стороны, готов узаконить положение Микаэллы при условии, что полгода она будет проводить у него. Эмилия отказывает ему и этим лишает Микаэллу ее доли в правах, состояния, которое она могла бы получить после смерти Александра. Микаэлла проживет жизнь в стесненных обстоятельствах. Тщетно будет умолять о финансовой помощи своего сводного брата. И на сей раз на младшего Дюма не следует слишком сердиться, так как он был просто осажден просьбами такого же рода, исходящими от «пятисот детей», не признанных Александром.

Гарибальди не слишком засидится на своем острове. В феврале 1861 года он возвращается в Парламент, где яростно критикует выжидательную политику Кавура. Большинство населения в папском государстве склоняется в пользу объединения страны, и, если бы не присутствие французских войск, армия Пия IX была бы тотчас изгнана. Александр, не прекращавший поддерживать в своей газете взгляды своего друга, весьма помог ему яростным памфлетом «Папа перед лицом Евангелий, история и здравый смысл». Он начинает полемикой с орлеанским епископом Феликсом Дюпанлу, который заподозрил, и не без оснований, Наполеона Малого в двойной игре по отношению к мирской власти Папы. Александр же, напротив, эту власть оспаривает, опираясь на Евангелия, в частности, на Евангелия от Матфея и от Марка. Он вспоминает о преступлениях и разврате пап на протяжении всей их истории, об их постоянных интригах, ведущихся с иностранными государствами и направленных против единства Италии. Пий IX, следовательно, должен довольствоваться областью духовного, а Рим должен стать столицей нового государства. Само собой разумеется, что Александр был немедленно запрещен Ватиканом.

Первый номер «l’Indipendente» вышел 11 октября 1860 года, издание продолжалось до 18 мая 1861-го. Подшивка этой газеты пока что недоступна, но, руководствуясь итальянскими названиями статей[161], можно получить представление о ее направленности, тем более, что некоторые из этих текстов были напечатаны и во французских газетах, хотя и невозможно в точности утверждать, что речь на обоих языках идет об одних и тех же статьях, а не об их вариантах. Это будет «ваша газета», пообещал Александр — Гарибальди, и слово свое сдержал, посвящая целые колонки личности своего друга и изложению его взглядов, в частности, по поводу светской власти папы. Исторические беседы соседствуют со статьями, посвященными современности — выборам, новому министру, итальянскому единству, «как его понимает «l’Indipendente». В 1835 году, во время краткого своего пребывания в Неаполе Александр определил этот город как «сенсационный», теперь же, живя в нем будничной жизнью, он находит в нем меньше сладостности. Он обличает его пороки: страшную бедность, «нищенство во всех слоях общества», «сведение счетов», «политические убийства». Непоследнее место занимает в статьях и литература. Здесь можно найти как старые тексты, например, «Паскаль Бруно, или Прогулка в парке Аренанберга», без сомнения, заимствованный из «Впечатлений о путешествии в Швейцарию», так и новые, вроде «Мадам де Шамбле», романа, начатого в 1857 году, прерванного в результате поездки в Россию и возобновленного в связи с недавней смертью Эммы Маннури-Лакур.

С мая 1861-го по май 1862 года газета не выходит. Александр пал духом? Скорее, испытывает финансовые трудности. Для борьбы с ними он становится акционером некой фабрики по производству расписанного стекла. О результатах этой его деятельности ничего неизвестно, но можно поспорить, что они не имеют ничего общего с умозрительными и сногсшибательными мечтаниями Александра. Конец 1861 года он проводит в трудах по созданию десятитомной истории «Неапольских Бурбонов». На расстоянии он общается с неким Кальве, ставшим владельцем и управляющим новым «Монте-Кристо» в Париже. С января по октябрь в этом издании, выходящем дважды в неделю, Александр печатает романы с продолжением — «Мадам де Шамбле», «Волонтер 92», беседы о ситуации в Неаполе, описывает историю похода Тысячи в «Одиссее 1860». Тем временем Гарибальди вновь начинает действовать. В марте 1862-го он встает во главе Освободительного движения и проповедует против папы в «Евангелии Святого карабина». Два месяца спустя ему не удается попытка захватить Трентино-Альто-Адидже, и он возвращается на Юг, высаживается в Калабрии вместе со своими волонтерами, вступает в бой с войсками Виктора-Эммануила, терпит поражение, получает ранение и попадает в плен в Аспромонто. Чтобы поддержать его борьбу, Александр снова начинает выпускать «l’Indipendente».

«Раны Гарибальди», «Гарибальди в Палермо», «Гарибальди в Риме», «Раненный Гарибальди — пленный Гарибальди», «Да здравствует Гарибальди!» — таковы названия статей, легко позволяющие угадать их содержание. Однако Александр не довольствуется лишь тем, что воспевает героя, он чувствует себя облеченным высокой миссией: «Два зла разъедают человеческое общество: внизу — нищета; наверху — коррупция. Гюго оплакивает нищету; я обвиняю коррупцию». И «l’Indipendente» одновременно с «Монте-Кристо» заполняется текстами, обличающими бандитизм в сельской местности и Каморру в Неаполе. Пользуясь в течение нескольких месяцев услугами Каморры, Виктор-Эммануил в конце концов попытался взять власть в городе в свои руки. Мы предполагаем, что Александр одобрил тогда эти попытки чистки, предпринятые Сильвио Спавента в 1861 году и генералом Марморой в 1862-м. Но напрасный труд, благодаря сговору с полицией и продажности политиков, Каморра продолжает повсюду царить единолично, в том числе и в тюрьмах. Александр не упускает, однако, случая обнародовать механизм этой власти, постоянно делая попытки нарушить закон молчания. И вот уже снова он оскорблен, оклеветан, почту его перлюстрируют, за ним самим шпионят его слуги, ему угрожают физически. Одна статья 1862 года, озаглавленная «Fuori lo straniero» («Вон, чужеземец!») как будто пересказывает некий эпизод, изложенный в «Литературных воспоминаниях» Максима Дю Кана. Этот писатель и большой любитель путешествий был членом Генерального штаба Гарибальди во время завоевания Неаполитанского королевства. Его осведомители, «которые не скупились на информацию, когда эта информация могла нас заинтересовать и хорошо оплачивалась», предупредили, что готовится демонстрация против Александра, по всей вероятности, по наущению Каморры. Перед дворцом Кьятамоне удвоена охрана. Александра в известность не ставят, и он «со своим обычным пылом» рассказывает Дю Кану о раскопках в Помпеях. И вдруг крики: «Долой Дюма! Дюма — в море!» Они исходят из толпы примерно в триста человек, несущих впереди «барабан, китайские музыкальные инструменты и знамя с цветами Италии». Войска быстро разогнали демонстрацию, Дю Кан отправился за новостями. «Когда я вернулся во дворец, Дюма сидел, закрыв лицо руками. Я похлопал его по плечу, и он взглянул на меня; глаза его были мокрыми от слез, он сказал:

— К неблагодарности Франции я уже привык, от Италии я ее никак не ожидал».

Освобожденный от каких бы то ни было моральных обязательств по отношению к обеим этим странам, он соглашается стать во главе IX крестового похода, который должен выставить турок из Албании, Фессалии, Эпира и Македонии. «Мы выгоним [их] сначала из четырех провинций и затем отшвырнем до Константинополя, а из Константинополя, может быть, сбросим в Босфор.

Если все пойдет, как я предполагаю, ты сможешь встретиться со мною в Константинополе, а не в Неаполе», — пишет он младшему Дюма. В 1862–1863 годах несколько статей в «l’Indipendente» как будто рассказывают о приготовлениях к этой новой эпопее. По другим источникам[162], в октябре 1862 года, когда угасает «Монте-Кристо» в Париже, Александр получает из Лондона письмо от «Греко-албанской хунты», возглавляемой Его Королевским Высочеством принцем Георгом Кастриоти Скандербергом: «Сударь, вы можете сделать для Афин и Константинополя то же, что сделали для Палермо и Неаполя.

Передовой дозор рождающихся наций, вы удвоите ваши усилия в тот день, когда настанет последний бой христианства против Корана.

Сударь, национальная реформа, во главе которой не оказывается такого гения, как вы, дабы идея овладела массами, подобна локомотиву, лишенному машиниста». Александру стоит лишь сказать, и вот уже идет обмен почтой, обсуждаются организационные и финансовые проблемы, и Александр отдает свою шхуну на новое благородное дело. В марте 1863 года Скандерберг предлагает ему командовать Армией Балканского Освобождения. В какой-то момент Александр чувствует себя реинкарнацией Генерала. Соответственно он предлагает и сыну: «Не хотелось бы тебе поучаствовать в Албанской кампании? Могу предложить пост моего адъютанта». Ответ младшего Дюма неизвестен, но он, безусловно, был отрицательным. Александр размышляет: ему скоро шестьдесят один год, Д’Артаньян умер, будучи куда моложе, и, все хорошенько взвесив, он решает атаковать неверных не с передовой линии, а биться с ними на посту, тоже достаточно важном — суперинтенданта военных складов христианской армии на Востоке. Но в этот момент его вызывают в неаполитанскую полицию: Его Королевское Высочество Скандерберг оказался просто крупным мошенником и скрылся с кассой хунты.

Гарибальди в тюрьме, дело итальянского единства не окончено, Каморра сильна, как никогда, и Александр просит Василия собрать багаж. В начале марта 1864-го он возвращается в Париж, везя с собой свой шедевр «Сан-Феличе» и истеричную певицу по имени Гордоза.

УТОЛЕНИЕ ГОЛОДА (1864–1870)

— Ба! Люди, подобные нам, господин маршал, — сказал Арамис, — умирают, лишь полностью насытившись радостью и славой!

— Ах! — отвечал Д’Артаньян с печальной улыбкой, — все дело в том, что у меня больше нет аппетита, господин герцог.

«Сан-Феличе» и его продолжение «Эмма Лионна» — огромный роман в три тысячи страниц, публикация которого началась как будто бы в 1863 году в «l’Indipendente», до того как он стал выходить по-французски в «la Presse». Александр закончит его лишь в феврале 1865, но с самого начала он предчувствует, что работает над очень значительной книгой, не уступающей его другим шедеврам. И дабы не испортить в спешке, он даже решает ее перечитать, чего с ним давно уже не случалось. «Поддержи меня беседой о «Сан-Феличе», — пишет он в январе 1864 сыну, предварительно послав ему первый том[163]. — Я ввязался в это дело, подобно Атласу, взгромоздившему себе на спину целый мир, но у Атласа было оправдание: ему этот мир навязали, я же сделал это по собственной воле.

Скажи Готье, что для него, и только для него одного, я делаю то, чего никогда ни для кого не делал: переписываю собственноручно, чтобы он был доволен стилем, так что, вместо заработанных трехсот франков в день, зарабатываю лишь сто пятьдесят. Посчитай-ка, во что выльется его должок при общем объеме в три миллиона букв.

Передай также двум его малюткам, что если стиль предназначен их отцу, то им — вся живописность и любовь». Однако роман изобилует также и страстями: это страсть нежной страдалицы Сан-Феличе и революционера Палмиери; страсть бисексуальной королевы Марии-Каролины, разделенная между ее любовником Актоном и ее любовницей Эммой Лионна, более известной под именем леди Гамильтон; страсть Эммы и английского адмирала Нельсона. Но гораздо важнее то, что в романе говорится о завоевании Неаполитанского королевства войсками Бонапарта и о провозглашении эфемерной и бесплодной республики в 1799. Как это ему свойственно, Александр более свободен в своем вдохновении, когда располагает действие во времени, только что изученном, в данном случае — времени Неаполитанских Бурбонов, что позволило ему, более чем через шестьдесят лет снова в последний раз вернуться к судьбе Генерала, заключенного в тюрьму, там отравленного и вышедшего оттуда почти инвалидом. Другими сопутствующими факторами были: глубокое, в течение трех лет погружение в жизнь города, столь любимого и ненавистного, и радужные воспоминания о Каролине Унгер. Некоторые эпизоды «Сан-Феличе» уже фигурируют в «Corricolo» или в очерках о путешествии 1835. Например, история с кровью святого Януария, которая из-за присутствия французов не обратилась в жидкость — скверное предзнаменование. Генерал Шампионне тогда пригрозил расстрелом всем священникам собора, если чудо не свершится, как свершается оно всякий год, и, разумеется, оно свершилось. Или чудесный пассаж, рассказывающий о казни итальянского адмирала Каракчиоло. Будучи осужден к смертной казни, он попросил для себя расстрела. Нельсон же настоял, чтобы его повесили, и с борта своего корабля наблюдал за казнью в подзорную трубу.

«— Расступитесь, друзья мои, — сказал Каракчиоло морякам, выстроившимся шпалерами, — из-за вас лорду Нельсону плохо видно».

С певицей Гордозой не все так удачно, как с «Сан-Феличе». Это «молодая женщина, довольно хорошенькая», по мнению Габриела Ферри[164], «щуплое чернявое существо, утопающее в огромном облаке белого муслина», по мнению Матильды Шоу. Оба этих друга Дюма сходятся на ужасном характере дамы. Она была замужем за австрийским бароном, который, прежде чем бросить, бил ее и перевязывал поясницу мокрыми полотенцами, дабы охладить ее пыл. Нечего и говорить, как ненавидел Александр подобные способы воздействия. Вначале они поселяются в Париже на улице Ришелье, в доме 112, в том самом, где находится газетное издательство Моисея Милло, коего Александр обильно снабжал беседами на самые разнообразные темы в течение всего 1864 года. В мае они переезжают на виллу Катина на берегу Ангиенского озера по соседству с Матильдой Бонапарт и Эмилем де Жирарденом. Но Гордозу невозможно удовлетворить, в смысле вокала, разумеется. Напрасно Александр организует ей концерты и рецензии на них в газетах Милло, ее талант для всех сомнителен. Стало быть, необходимо заняться ее музыкальным образованием, и Ферри выступает тому объективным свидетелем: «С этого часа начался в Ангиене нескончаемый парад музыкантов всякого рода: преподавателей игры на фортепиано, пения, аккомпаниаторов — по большей части неизвестных, ищущих заработка, приехавших по воле случае или по рекомендации третьих лиц.

Они льстили ученице, признавали за ней необыкновенные певческие данные и предсказывали ей большое театральное будущее, если она будет следовать их советам.

Молодая женщина принимала эту лесть за чистую монету и оплачивала ее из кошелька Дюма.

В конце визита музыкант никогда не упускал случая добиться чести быть представленным знаменитому мэтру. <…> Автор «Трех мушкетеров» жал руку известному «Как бишь его» или прославленной «Как бишь ее» и в конце концов приглашал отобедать. И музыкант укоренялся.

После второго урока он уже оставался обедать в Ангиене без всякого приглашения.

На третий урок приводил с собой неимущего приятеля, который тоже оставался обедать.

Забавно, но Дюма нередко оказывался за своим обеденным столом в обществе музыкантов, которых он и по имени-то не знал!

— Я — жертва музыки, — улыбаясь, сказал он однажды другу, в ответ на его удивление по поводу этого нашествия горе-музыкантов».

Кроме того, по воскресеньям старые друзья и едва знакомые люди приезжали проветриться на воздухе и полакомиться вкусным завтраком. Неудобство состояло лишь в том, что у Гордозы была невинная привычка рассчитывать одного-двух слуг как раз в субботу вечером. А в тот день, когда она выгоняла разом троих, Александр вынужден был на следующий день сам вставать у плиты. Но если ее и нахлебников капризы он сносил с юмором, то гораздо сложнее было ему вытерпеть неблагозвучную ревность певицы. А ведь ему только шестьдесят два, и, как признался он Матильде Шоу, «Я держу любовниц, руководствуясь исключительно гуманностью; если бы я ограничивался лишь одной, она бы и недели не прожила». И надо было думать еще и о том, как утешить Гордозу, которая, несмотря на активное сопротивление, выказывает первые признаки одышки. Он возвращается в театр, подступы к которому и кулисы изобилуют юными дарованиями. В марте или в апреле следующего года Александр дает частные уроки пластики одной необычайно способной актрисе, и за этим занятием застает его неожиданно вошедшая в уборную Гордоза. Крики чередуются с немыми сценами, восхищенные зрители получают право бесплатно посмотреть второе представление. Вечером при полностью проданных билетах Гордоза биссирует сцену, используя, на сей раз, и битье посуды. Теперь уже черед Александра взорваться, он хватает хрустальный графин и разбивает его «в непосредственной близости от плеч дамы». Она, сохраняя достоинство, уходит из жизни Александра, захватив всю наличность из ящиков.

Эта мирная атмосфера расцвечена еще взаимной враждой двух новых секретарей Александра — Бенжамена Пифто, бывшего клерка у нотариуса и не нашедшего признания писателя, и Шарпантье, друга детства в Виллер-Котре. «Оба эти персонажа, — рассказывает Ферри, — тайно ненавидящие друг друга, подобно двум псам, ухватившимся за одну и ту же кость, — составляли совет Дюма, когда ему срочно нужны были деньги и он искал способа их раздобыть.

И тогда они выкладывали на стол фантастические деловые проекты, которые, как они говорили, непременно будут иметь успех, благодаря имени и влиянию мэтра.

Порою Дюма одобрял кое-какие из идей и побуждал их к началу действий, дабы воплотить оные. Они лихорадочно кидались на охоту, зная, что в случае удачи получат свою долю добычи. Эти типы дискредитировали автора «Трех мушкетеров» своим привычным попрошайничеством; они слишком наглядно свидетельствовали о тех стесненных обстоятельствах, в которых оказался Дюма в старости», не более стесненных, однако, чем в молодости. Год своей работы у Дюма Пифто в будущем обратит в звонкую монету, опубликовав не лишенный интереса текст «Александр Дюма без пиджака». Шарпантье, играя роль подставного лица Александра при возобновлении на сцене «Лесника», опустошит кассу театра и сбежит, унося с собой также и украшенные рубинами часы, которыми Александр страшно дорожил: то был подарок Фердинанда.

Но ничто не могло помешать Александру работать. В 1864, продолжая трудиться над «Сан-Феличе», он перерабатывает роман графини Даш «Две королевы» и «Айвенго» Вальтера Скотта через посредничество Виктора Персеваля. В своем предисловии к «Айвенго» Александр объявляет себя единственным переводчиком, что не следует подвергать сомнению, ибо по возвращении из Италии он действительно выучил английский. Сверх того, он инсценирует часть гигантских «Парижских могикан». Во время его пребывания в Неаполе, когда Империя, претендовавшая на «либерализм», произвела кое-какие незначительные реформы, теоретически признала право на забастовки, осуществила губительную экспедицию в Мексику и сохранила неизменной цензуру, «Могикане» были запрещены именно вследствие «аллюзий, сочтенных слишком либеральными». Александр прибег к вмешательству своих дорогих друзей Наполеона-Жозефа и Матильды Бонапарт и написал открытое письмо Наполеону Малому[165], текст высокого художественного уровня, хотя и двусмысленный, поскольку Александр проявляет в нем как свое политическое сознание, так и его отсутствие: «Сир, как в 1830 году, так и сегодня три человека возглавляют французскую литературу.

Эти трое: Виктор Гюго, Ламартин и я.

Виктор Гюго сослан, Ламартин разорен.

Меня нельзя сослать, подобно Гюго: нет ничего ни в моем творчестве, ни в моей жизни или моих словах, что давало бы повод к ссылке.

Но, подобно Ламартину, меня можно разорить, и меня и в самом деле разоряют.

Не могу понять, какой недоброжелатель натравливает на меня цензуру.

Мною написано и опубликовано тысяча двести томов. Не мне оценивать их с точки зрения литературы. Переведенные на все языки, они разошлись так далеко, куда только доходит сила пара. И хотя из всех троих я менее всего достоин, в пяти частях света книги мои снискали мне наибольшую популярность, возможно, именно потому, что один из троих — мыслитель, другой — мечтатель, я же только популяризатор.

Из этих двенадцати сотен томов не найдется ни одного, который не мог бы прочесть самый что ни на есть республиканец, рабочий из предместья Сент-Антуан, или же юная барышня из квартала Сен-Жермен, наиболее целомудренного из наших кварталов.

Так вот, Сир, в глазах цензуры я при этом отъявленный имморалист.

На протяжении двенадцати лет цензура последовательно запрещала:

«Исаака Лакедема», купленного газетой «Constitutionnel» за восемьдесят тысяч франков.

«Нельскую башню», после того как она была сыграна восемь раз, и это veto длится уже семь лет.

«Анжелу» — после трехсот представлений (veto длится шесть лет).

«Молодость Людовика XIV», которая была сыграна лишь за границей и которую собирались играть во Французском театре.

«Молодость Людовика XV», принятую к представлению в том же театре.

Нынче цензура запретила «Парижских могикан», премьера которых должна была состояться в будущую субботу. Возможно, в скором времени она запретит под тем или иным благовидным предлогом «Олимпию Клевскую» и «Бальзамо», над которыми я работаю в данный момент [неважно, что это не совсем так].

Я не прошу уже ни за «Могикан», ни за другие драмы; я только хочу заметить Вашему Величеству, что за шесть лет Реставрации при Карле X, за восемнадцать лет царствования Луи-Филиппа ни одна из моих пьес не была ни запрещена, ни приостановлена [кроме «Антони»], и только Вашему Величеству, Вам одному, скажу, что мне представляется несправедливым наказать более чем на полмиллиона единственного драматурга, в то время как столько людей, не заслуживающих этого имени, пользуется помощью и поддержкой!

В первый и, скорее всего, в последний раз я взываю о них к принцу, которому имел честь пожать руку в Араненберге, в Гаме и в Елисейском дворце и который, увидя меня прилежным новичком на дорогах ссылки и тюрьмы, никогда не видел меня просителем Империи!» В результате ценой незначительных купюр «Могикане» с успехом были сыграны.

В конце 1864 году «неудачливый импрессарио» Мартине организует выставку Делакруа и предлагает Александру прочесть там лекцию о своем великом друге, умершем год назад. Александр по-прежнему верил в гений художника. Но признание не было взаимным. Делакруа, любя Александра как человека, весьма прохладно относился к его творчеству. Конечно, в его «Дневнике»[166] в сентябре 1852 он мог записать, что лишь благодаря Александру преодолевает скуку своего пребывания в Дьеппе: «Сегодня утром вышел противу привычки в половине восьмого. Я принялся за чтение Дюма, который позволил мне скоротать время вне берега моря. <…> Вернувшись, читал моего дорогого «Бальзамо». <…> Без Дюма и его «Бальзамо» я был бы уже на дороге к Парижу». Однако по поводу творчества Дюма в целом он выносит суровый вердикт: «В сравнении с Вероном Дюма представляется великим человеком, и я не сомневаюсь, что таково и есть его мнение на свой счет. Но кто такой Дюма и почти каждый пишущий сегодня рядом с таким чудом, как Вольтер, например? Что такое перед его великой ясностью, блеском и простотой разом эта необузданная болтовня, бесконечная череда фраз и целых томов с россыпью хорошего и отвратительного вперемешку, где все безудержно, неумеренно, вне закона и беспощадно по отношению к здравому смыслу читателя! Стало быть, Дюма вполне зауряден в том, как распорядился он своими способностями, изначально необыкновенными; все они похожи друг на друга… И бедная Аврора [Жорж Санд] не уступает ему в аналогичных же недостатках, сосуществующих с высокими достоинствами. Ни тот, ни другой не трудятся, но не лень тому причиной. Они и не могут трудиться, то есть убирать лишнее, уплотнять, упорядочивать. Нужда писать по столько-то за страницу — вот роковая причина, все еще разрушающая самые мощные таланты. Они зашибают деньгу, умножая количество томов; шедевр нынче невозможен». В том, что касается Санд, я полностью согласен, но «Сан-Феличе» — как раз тот шедевр, который вновь дает неопровержимое подтверждение гениальности Александра. Кстати, все это ему не столь важно, и, поскольку «Дневник» Делакруа начнет выходить лишь в 1893 и Александру пока что неизвестно, что думал о нем великий художник, он произносит свою речь в переполненном зале, и вот как рассказывает об этом Ферри: «Появление на эстраде Дюма во фраке и белом галстуке было встречено громом аплодисментов.

Женщины особенно обращали на себя внимание живостью их энтузиазма.

Лекция представляла собой беседу с большим количеством историй о жизни, картинах и художественных битвах Делакруа, беседу, выдержанную в тоне остроумного добродушия, столь свойственном Дюма и помогающем ему немедленно найти общий язык с аудиторией!

При выходе из зала тысячи дружеских рук искали пожатия его руки». Даже если он и вышел из моды в салонах, число его читателей не переставало возрастать в народной среде. Свидетельство тому — успех этой первой лекции, как и многих последовавших вслед за ней в провинции и за границей.

Закончив «Сан-Феличе» в начале 1865, Александр никак не мог решиться расстаться с одной из главных своих героинь — Эммой Лионна. Чарующая женщина, начавшая с ничего, потом куртизанка, леди, жена посла Гамильтона, любовница королевы Неаполя, возлюбленная Нельсона, от которого она родила дочь, и окончившая свою жизнь тем же, чем она ее и начала, то есть нищетой. Все это дало толчок к написанию «Воспоминаний фаворитки», еще одной прекрасной книги. К сожалению, никак невозможно подобным же образом охарактеризовать несостоятельных «Парижан и провинциалов», которых Александр сочинил совместно с Шервилем, закончив на этом свое с ним сотрудничество. В шестьдесят три года он сохранял как будто прежнюю физическую силу и прежнюю работоспособность. И, однако, впервые столь совершенный механизм его интеллектуального функционирования начинает давать сбои. Жюль Нориак как раз в это время начинает выпускать ежедневную газету «Les Nouvelles», и «неожиданный успех» заставляет администрацию газеты не постоять «перед любыми расходами»[167]. Надо сказать, что «до сих пор пятисантимные газеты жили печатанием неизданных произведений второстепенных авторов». Ну так вот, на сей раз обещан неизвестный роман Александра — «Граф де Море»[168], особенно заманчивый еще и потому, что действие его разворачивается в период после «Трех мушкетеров» и до начала «Двадцати лет спустя». Роман начинает печататься, все увлечены. И вдруг что-то разлаживается. Как пишет Ферри, «текст его представлял собой лишь длинные пассажи из мемуаров Понти, Делапорта и других исторических документов XVII века.

Фельетон оборачивался обычной компиляцией — без действия, без перипетий.

Читатели «Nouvelles» возроптали. Нориак, в свою очередь, обратился к Дюма.

Тот пообещал поработать над текстом; но он потерял нить повествования и так и не смог ее найти».

Александр тогда не придал большого значения этому случаю. У него масса других планов. Как всегда, мощь его творческой потенции неотделима от мощи потенции сексуальной. Прогнав Гордозу, он в своей меблированной квартире на улице Сен-Лазар снова прибегает к услугам проституток. Известно, что платные любовные отношения позволяют сохранять душевное равновесие. Но было бы удивительным, если бы Александр и здесь обошелся без излишеств. Матильда Шоу пришла однажды его навестить. Слуга показал ей на открытую дверь рабочего кабинета Александра. Александр в нижнем белье из красной фланели восседал на кресле. «Со спины видна была молодая женщина, сидящая частично у него на плече, частично — на спинке кресла. Другая молодая женщина видна была с лица и помещалась на ручке кресла; третья, и последняя, сидела на меховом ковре у ног Дюма. Все три, пренебрегая устаревшими нормами нашей цивилизации, одеты были, как прародительница наша Ева до свершения первородного греха!»

Он арендует здание Гран-театр паризьен около Лионского вокзала. Не так уж важно, что летом там душно, что паровозные свистки заглушают голоса актеров, а движение поездов то и дело угрожает обрушить декорацию: народную драму следует играть в рабочем квартале. Он возобновляет «Лесников» с Клариссой Мируа в главной роли, той самой, что семь лет назад впервые сыграла эту детективную пьесу в Марселе. Огромный успех. Шарпантье, его подставное лицо, похищает кассу. Актерам нечем платить. Дабы компенсировать им потери, Александр организует гастроли в пригородах и в провинции. Конечно же, он не упускает случая сыграть пьесу и в Виллер-Котре, ведь именно там и происходит действие пьесы и именно там основал он когда-то свой первый театр. И Негр простодушно упивается овациями. С еще большей простотой и простодушием он в гостинице преображается в повара и сам готовит ужин для актеров, а сотни людей толпятся за окнами, чтобы присутствовать при этом действе.

В ноябре в сопровождении своей дочери Мари и племянника Альфреда Летелье он гастролирует с лекциями в австрийской империи. Глупо было бы даже и предполагать их неуспех. Из всех стран, которые он посетил, предпочтение он отдавал Венгрии. И неудивительно. Когда он присутствовал на первом заседании Академии в Пеште, «при моем появлении весь зал поднялся и на фоне аплодисментов трижды прокричал национальное приветствие. <…> Если бы Парижская Академия имела бы хоть какие-то отношения со своей сестрой — Академией в Пеште и если бы слышала она эти аплодисменты, она бы со стыда сгорела»[169]. Общество пожарников дарит ему почетный меч. Городской театр играет «Капитана Пола». За ужином «бедный водопей» должен выдержать «с венгерским вином, самым горячительным из всех существующих вин, двадцать пять тостов и на каждый ответить». Во славу знаменитой его теории, которая в подобном поединке отдает пальму первенства непьющим перед пьющими, «я устоял перед моими венгерскими собутыльниками». Хотя предшествующий его опыт тут явно не помешал: «Раз устояв перед собутыльниками грузинскими, можно уже не опасаться никаких других». И, черт побери, как же были желанны проститутки на берегах Дуная! «Как будто бы вся красота, которую искал повсюду и очень редко находил в самых разных местах, сосредоточилась здесь, среди этих жриц Венеры».

В Париж он возвращается в январе 1866. Гонкуры в своем Дневнике[170] записывают: «Посреди разговора белогалстучный, беложилетный, огромный, счастливый, как преуспевающий негр, входит Дюма-отец. Он приехал из Австрии, был в Венгрии, Богемии. Рассказывает о Пеште, где его драмы играли на венгерском языке, о Вене, где император предоставил ему для лекции зал в своем дворце, говорит о своих романах, о своей драматургии, о своих пьесах, которые не хотят ставить в Комеди-Франсез, о запрещении его «Шевалье де Мэзон Руж», об одной театральной привилегии, которой он никак не может добиться, и потом еще о ресторане, который он хочет открыть на Елисейских полях.

Я, огромное я, переливающееся через край, но блещущее остроумием и забавно приправленное детским тщеславием».

Вместе с Мари он переезжает в дом номер 107 по Бульвару Мальзерб, рядом с парком Монсо и готовится к новой театральной битве: премьере «Габриела Ламбера» 16 марта. Сценарий на основе романа 1844 года принадлежал Амадею де Жаллэ, Александр сделал окончательную редакцию. Как обычно, героя, занимающегося подделкой документов, милует Луи-Филипп, но на сей раз как будто и речи нет о проявлении горячей благодарности автора к королю-груше. Директор театра Амбигю-Комик Шилли не поскупился ни на актеров, ни на оформление, и Александр совершенно спокоен:

«Я уверен в моей пьесе; нынче вечером мне на критиков наплевать».

Увы, он говорил об этом слишком громко, премьера прошла бурно, газеты уничтожили пьесу, она выдержала лишь двадцать три представления. Александр опечален, искусство умирает во Франции, и спасти его могут отнюдь не оперетки Оффенбаха, надо, стало быть, срочно воссоздавать Исторический Театр. И он пишет к своим «знакомым и незнакомым друзьям во Франции и за границей». В этом открытом письме, широко опубликованном в прессе, он объясняет, что если и нет у него денег, то зато имеется в наличии солидный капитал популярности и симпатий. И чтобы обратить его в чистоган, он вспоминает историю Алкида [одно из имен Геракла. — Примеч. пер.], воскликнувшего в доме, который вот-вот должен был рухнуть:

«— Либо я подопру потолок, либо он меня раздавит.

Потолок рухнул, и, подобно Портосу, этому атлету новых времен, античный герой был погребен под его обломками.

Драматическое искусство во Франции рушится, и в то время как все бегут от красоты и простоты, я, столь же самонадеянный и безумный, как Алкид, говорю:

— Уж лучше, как Алкид, попытаться удержать дом от разрушения, чем, как Самсон, разрушить храм, будь он даже храмом филистимлян.

Пусть те, кто верит, что драматическое искусство по-прежнему там, куда привели его люди 1830 года, придут ко мне и скажут:

— Мы хотим два билета в новый Исторический Театр, чтобы снова рукоплескать тому, чему рукоплескали когда-то, и чтобы сыновья наши могли аплодировать тому же, чему аплодировали их отцы!

И пусть они подпишутся на приемлемую для них сумму, дабы то, что пока существует лишь как проект, то есть мечта, стало бы реальностью, то есть свершившимся фактом.

Пока не будут собраны по подписке пятьсот тысяч франков, ни один взнос не будет сделан, и поскольку взнос этот будет передан одному из самых известных в Париже банкиров, все расходы должны производиться лишь мной одним, тогда в случае неудачи проекта вся ответственность падет лишь на меня одного.

Пусть каждый из моих знакомых и незнакомых друзей поможет мне своими собственными средствами и средствами своих друзей, и сим воздастся мне за сорок лет беспрестанного труда, дающего право на несколько этих, возможно, слишком горделивых строчек, подписанных моим именем!» Память о крахе Исторического Театра еще жива, и почти никто денег не дает. Некоторым утешением служит скромная складчина учащихся Политехнической школы. «Это облегчило осознание полного равнодушия, с которым широкая публика отнеслась к его проекту, — отмечает Ферри. — Равнодушие к его призыву нанесло ему удар; он увидел в нем знак снижения своего влияния, популярности, значимости». Другой признак потери авторитета — неуспех «Новых мемуаров. Последние любовные увлечения», опубликованных в газете Моисея Милло «Soleil». Это были в основном тексты 1855 года, написанные для Эммы Маннури-Лакур, которые Александр даже не дал себя труда перечитать. В результате смерть Мари-Луизы, например, он относит к прошлому семнадцатилетней давности, тогда как на самом деле прошло уже двадцать восемь лет. Бывшие дорогие читатели вовсе не в восторге от перепутанных между собой историй — любви к Изабелле Констан, жизни Жерара де Нерваля, их совместного путешествия в Германию, дружбы с Наполеоном-Жозефом Бонапартом. 22 марта 1866 года «Новые мемуары» начинают печататься на первой странице, на самом видном месте. В последующие дни они отступают уже на третью страницу, потом на третью с переходом на четвертую по соседству с «Делом Леруж» Габорио. 4 мая публикация остановлена, как раз на похоронах Фердинанда. Ах, как хотелось бы, чтобы эклога принцу из Орлеанской династии была бы прервана цензурой Наполеона Малого.

Но так просто Александра не устранить. Он становится главным редактором в «Les Nouvelles». В ноябре он преобразует это издание в «Мушкетера II», без особого, впрочем, успеха, и уже в апреле 1867 газета перестает выходить. Что касается любовных увлечений, то, когда в «Новых мемуарах» он называл их «последними», это означало скорее «самые недавние». В данный же момент хорошенькая двадцатилетняя Сатюрнина является к нему — выразить свое восхищение. В доказательство она предлагает прочитать наизусть целые страницы из «Графа Монте-Кристо»[171]. Поскольку у нее при этом прекрасный почерк, Александр берет ее на службу — вот, кто сменит, наконец, всех этих секретарей-пьяниц, мошенников и бездельников, которых он терпел всю свою жизнь. Параллельная его связь с Олимпией Одуар[172] кажется странной лишь на первый взгляд. Ей тридцать шесть, она рассталась со своим мужем-нотариусом, обожает путешествовать, играть в любительском театре и недавно написала «Войну мужчинам», в которой делит последних на мужчин-бабочек, мужчин-комаров, мужчин-жаворонков и мужчин-уток. Неизвестно, каков анималистский статус Александра, но воинствующая феминистка никак не могла не подпасть под чары того, кто любил женщин как в реальном, так и в воображаемом мире, и так сильно, что в произведениях своих отдавал им лучшие роли.

В ушедшем году закончилась Гражданская война в Соединенных штатах Америки. После убийства Линкольна Соединенные штаты устанавливают на освоенном континенте определенный порядок. По-прежнему осуществляя геноцид индейцев, изобретя Ку Клус Клан специально, чтобы помешать бывшим рабам участвовать в голосовании, они почтительно просят французов покинуть Мексику. Наполеон Малый подчиняется в феврале 1867 года, а его марионеточный император Максимилиан ровно через четыре месяца будет расстрелян. В Европе войска Бисмарка 3 июля 1866 года разбивают австрийцев при Садове, королевство Ганновер становится прусской провинцией. 19 июня Италия тоже объявляет войну Австрии с целью освобождения Венеции, Гарибальди и его волонтеры берут Тренто. Как всегда, Александра лихорадит, вот уже месяц, как он находится на театре военных действий. Дабы быть поближе к передовой, он уезжает из Флоренции в Болонью[173]. В вагоне первого класса в сопровождении военной охраны он 25 июня прибывает в Феррару. В тот же день итальянская армия терпит при Кустоце сокрушительное поражение, хотя теряет вдвое меньше убитыми и ранеными, чем австрийцы[174]. По заключенному перемирию, Гарибальди должен покинуть Тренто, единство Италии вновь становится невозможным, Александр возвращается в Париж.

Молниеносная победа Пруссии и ее территориальная экспансия чрезвычайно его беспокоят. По всей видимости, он согласен с английским министром иностранных дел Дизраэли в том, что отныне война между Бисмарком и Наполеоном Малым становится неизбежной[175]. Эта мысль диктует ему в конце 1866 роман «Белые и голубые» с подзаголовком «Пруссаки на Рейне». В начале романа — несколько страниц о Нодье, памяти которого посвящена эта книга. Первая треть ее производит сильное впечатление. Речь идет о приключениях тринадцатилетнего Нодье в Страсбурге и в Эльзасе в 1793, в то время как Гош и Пишегрю сдерживают, а потом отбивают натиск врага. По ходу дела Александр, хотя и будучи противником Робеспьера, набрасывает замечательный портрет Сен-Жюста. Однако потом он сворачивает с дороги, чтобы не сказать сбивается с пути. Восхождение Бонапарта, война в Вандее, экспедиция в Египет, это уже не роман, а чередование сцен из истории, впрочем, приходящихся весьма кстати и не заставляющих читателя скучать.

Зато гораздо более удался ему «Прусский террор», который начал выходить как роман с продолжением с августа 1867 и ради которого Александр предпринимает в марте короткое путешествие в Германию. Он посещает Франкфурт, место битвы при Садове, где были разбиты австрийцы, и при Лангензальце, где капитулировал король Ганновера. Это еще одна превосходная книга, лебединая песнь писателя, и совершенно непонятно, почему она с 1907 года не переиздавалась[176]. Конечно, в момент создания единой Европы название может показаться устаревшим, но зато необычайно современен язык, точны и динамичны мизансцены, мощно и выразительно написаны персонажи. Вообразите себе, дорогой читатель, что Д’Артаньян жив. Теперь его зовут Бенедикт Тюрпен, он офицер французской армии и студент в Гейдельберге. Он «владеет рапирой, пистолетом, палкой, шпагой, саблей, кулаками». Вместе с тем он талантливый художник, наделен отличным чувством юмора и чуть-чуть хиромант. В Берлине, будучи во власти ксенофобии (навязчивый страх перед незнакомыми лицами. — Примеч. пер.), он на террасе кафе читает вслух из Мюссе: «Мы получили ваш немецкий Рейн» (из стихотворения Мюссе «Немецкии Рейн», ответа на «Рейнский гимн» — «Им его не видать» немецкого поэта Николая Беккера. «Рейнский вопрос» был в 1840 году связан со спорами Франции и Пруссии о Рейнской провинции. — Примеч, пер.). Возмущение толпы, и Фредерик фон Белов, благородный прусский офицер, спасает Тюрпена от ее гнева. Тем не менее, прежде чем подружиться, они дерутся на дуэли. Пруссия захватывает Ганновер. Тюрпен в битве при Лангензальце проявляет чудеса храбрости, но спасти королевство ему не удается. Потом мы снова видим его в битве при Ашаффенбурге, ознаменовавшей падение Франкфуртской республики. Пруссаки входят в город и грабят его. Страшный генерал Штурм облагает его налогом сначала в четырнадцать, затем в двадцать пять миллионов флоринов. Напрасно фон Белов, возглавляющий генеральный штаб, пытается противостоять жестокости своего начальника. Штурм наносит ему удар хлыстом и отказывается принять его вызов на дуэль. Обесчещенный Белов пускает себе пулю в лоб. Тюрпен клянется за него отомстить.

Это написано в лучших традициях Дюма, в прекрасном сочетании современного и исторического видения событий, в особенности, когда он предупреждает о нарождающемся конфликте: «Кто не бывал в Пруссии, не может даже вообразить себе ту степень ненависти, которой достигают пруссаки по отношению к нам. Самые трезвые умы затуманены сей болезненной навязчивой идеей. Популярным в Берлине министром можно сделаться лишь при условии, что ты предусматриваешь скорую возможность войны с Францией. Оратор не может подняться на трибуну без того, чтобы всякий раз не запустить во Францию одну из тех тонких эпиграмм или намеков, с помощью которых можно так легко манипулировать немцами из Северной Германии. И, наконец, ни один поэт не должен обойтись без какого-нибудь антифранцузского ямба под названием «Рейн», «Лейпциг» или «Ватерлоо». Уже через три года эти обязательные условия дадут свои плоды.

Последний шедевр Александра стоит рядом с его последней любовью. Это Ада Менкен, американская еврейка тридцати лет[177]. Брюнетка с голубыми глазами, как и Белль Крельсамер, она полиглот, поэтесса, лектор, специализирующийся на творчестве По, приятельница Марка Твена и Уолта Уитмена. Работала в театре статисткой, актрисой, танцовщицей, была журналисткой и натурщицей. В мужьях у нее побывали музыкант, боксер и импресарио. Очевидно, этот последний помог ей сделать конный аттракцион, в котором она являлась почти обнаженной. В четвертый раз она вышла замуж, чтобы ребенок, которым она была беременна, родился в законном браке, и на следующий же день после свадьбы отбыла на пароходе в Европу. Большая почитательница романов Дюма, она поклялась себе встретиться с ним и соблазнить его. Сначала она проводит некоторое время в Англии, где с триумфом выступает в «Мазепе», сделанном с пугающим реализмом. Известно, что сей гетман голым был привязан к необъезженной лошади, так вот, Ада галопом выезжала на сцену в полукафтане телесного цвета, прикованная к лошади цепями, отличный номер, браво, бис!

В Париже она демонстрирует разнообразие своих талантов в «Пиратах саванны». Она галопом выезжала на сцену в трико телесного цвета и т. д. Дюма явится аплодировать ей в Гэте, придет поздравлять ее за кулисы, а она на американский манер бросится к нему на шею и расцелует. Они афишируют свою связь. Дюма-сыну это не слишком нравится, он пеняет отцу, Александр возражает: «Несмотря на свой преклонный возраст, я нашел Маргариту, для которой играю роль твоего Армана Дюваля». Справедливый намек на «Даму с камелиями». В один из редких своих визитов к отцу Дюма-сын застает его в рабочем кабинете, он увлеченно пишет, а колени его оседлала Ада, репетиция может ведь происходить и без костюмов; наконец-то приоткрылась нам завеса над тайной литературного творчества: теперь понятно, почему у «Прусского террора» столь бодрый ритм. В ужасе младший Дюма бежит.

Обнявшись, они позируют фотографу Льеберу. Существует несколько снимков. Александр то в сюртуке, то в одной рубашке, Ада же запечатлена с обнаженными руками, приоткрыта и ножка, однако, не более, чем на сцене. Свои снимки Льебер напечатал в виде почтовых открыток, разумеется, с согласия Александра, который был должен ему небольшую сумму денег. Вполне безобидное история почему-то провоцирует возмущение почти викторианской общественной морали. Дети Дюма задыхаются от ярости. Мари обегает все магазины, чтобы изъять фотографии из продажи. Младший Дюма терзает Александра, который в конце концов вынужден уступить и возбудить дело против Льебера. Ему отказывают в иске, он выкупает негативы, тем дело и кончается. Осталось письмо, адресованное Дюма-сыну все понимающей Жорж Санд, которая, само собой разумеется, в жизни не была причастна ни к одному скандалу: «Как вам, должно быть, неприятна вся эта история с фотографиями! Но ничего не поделаешь! С возрастом обнаруживаются печальные последствия богемного образа жизни. Какая жалость!» Остались также сии возвышенные стихи молодого Верлена, предвестники его «Галантных празднеств» 1869:

С мисс Адой рядом дядя Том.

Какое зрелище, о Боже!

Фотограф тронулся умом:

С мисс Адой рядом дядя Том.

Мисс может гарцевать верхом,

А дядя Том, увы, не может.

С мисс Адой рядом дядя Том,

Какое зрелище, О Боже!

Ада должна уехать на гастроли. В Австрию, потом снова в Англию, в июле 1868 они встречаются с Александром в Гавре. Опять прощание: Александр должен остаться в Гавре, чтобы прочесть несколько публичных лекций, она же — вернуться в Париж, где возобновляют «Пиратов саванны». Однако, едва приехав, она заболела и 10 августа умерла от острого перитонита. На Пер-Лашез ее провожали лишь грумы, горничная, несколько актеров и ее любимая лошадь.

Любовь к Аде, весь предшествующий ее смерти год вернули Александру утраченные силы. В июне по случаю возобновления «Эрнани» Александр пишет в газетах все самое лучшее об этой пьесе, Гюго горячо его благодарит. 5 октября настает черед «Антони»: его возобновляют в Театре Клюни. Публика в зале молода и полна энтузиазма, пятьсот человек после спектакля провожает Александра до экипажа. И вот он уже снова мечтает об Историческом театре, рискуя скомпрометировать себя перед властями. Он пишет Наполеону Малому[178], что готов при минимальных затратах спасти гибнущий Императорский театр Принца: «<…> Сир, я беру на себя обязательства написать и поставить, израсходовав от 30 до 40 000 франков, пьесу большого стиля (эти 30 или 40 000 тысяч франков как раз и пойдут на постановку) либо о Республике, либо об Империи, и все это, руководствуясь тем патриотическим чувством, которое имел честь выразить Вашему Величеству в своем последнем письме. [Александр как будто бы информировал тогда короля о выходе «Прусского террора», и Наполеон подписался на «La Situation», газету, в которой печатался этот роман.] Его Величество соблаговолит увидеть спектакль, и если он понравится, выделит народному Одеону субсидию в сто тысяч франков.

Этот театр, Сир, будет театром литературы, и, более того, точки зрения окраинного люда.

Сир, позвольте попытать счастья в этом последнем усилии вернуть жизнь усопшему, чья смерть неизбежна, а жизнь может быть полезной. Поручите мне именем Цезаря сказать Лазарю: Встань! и он восстанет достойным Франции и Вас.

Теперь, Сир, пусть рассудит Ваше Величество; я же готов утверждать, что мой сценический опыт, патриотизм и добрая воля, подкрепленные 30 или 40 тысячами франков Вашего Величества, сотворят чудо.

Убежден, что, если бы я попросил их для себя в награду за долгую литературную борьбу, которую я вел, вы бы мне не отказали. Не откажите же Театру, который носит имя Вашего Сына, и это принесет им обоим счастье.

Имею честь являться с вашего соизволения

Автора Цезаря

Нижайшим собратом». Наполеон Малый менее чувствителен к лести, нежели король-груша. Или еще скупее его. Пусть так, Александр не прекращает стараний. Когда умер «Мушкетер», он в феврале 1868 создает «Д’Артаньяна» и заполняет выходящую через день газету беседами о табаке, бешеных собаках, Кине, династии Валуа или обществе любителей пряностей. Поскольку это ни у кого не вызывает энтузиазма, газета через пять месяцев перестает выходить, и Александр моментально начинает издавать ей на смену Театральную газету, еженедельник, который продержался не намного дольше. По мотивам своего романа «Мадам де Шамблей» он пишет драму в память об Эмме Маннури-Лакур еще до кончины Ады Менкен. Пьеса проваливается весной, но осенью возобновляется и имеет большой успех. В июне он едет в Гавр по случаю промышленной и морской выставки. Лекции его привлекают массу людей, и он читает их также в Шербуре, Кане, Дьеппе. Эмилия Кордье живет в районе, где некий Эдвард делает ей ребенка за ребенком. Александр увиделся со своей восьмилетней дочерью. Ада возвращается из Англии, короче говоря, полное счастье. Через два месяца после смерти Ады настает очередь Лауры Лабе. Александр так с ней и не повидался. Четырьмя годами раньше в момент своей женитьбы младший Дюма побуждал родителей урегулировать, наконец, их отношения[179]. Достойная старая дама мило улыбнулась: «Мне уже за семьдесят и вечно нездоровится; живу я скромно с одной-единственной служанкой. Г-н Дюма перевернет вверх дном мою маленькую квартирку».

Зима была тяжелой. Снова долги, заемы, ростовщики, судебные исполнители. Всех слуг он уволил, за исключением кухарки Мари и верного Василия, а мебель, картины, безделушки продал. Необходимость прибегать к услугам проституток в качестве стимулятора интеллектуальной деятельности финансовой стабилизации не способствовала. «Подружки» округляли свой гонорар, опустошая ящики. «Хоть бы одну монетку в двадцать франков мне оставили!» — жаловался он Матильде Шоу, посмеиваясь. Однажды она застала его в кабинете совершенно больным. «Как ты кстати! — сказал он. — Я нездоров; мне нужен мой отвар, а дозваться никого не могу… Бросили меня одного… И подумать только, что мне надо ехать в гости!.. Будь добра, посмотри в ящиках моего комода, не найдется ли там сорочки и белого галстука». Она нашла лишь две неглаженные ночные рубашки и побежала по магазинам, но ни в одном не оказалось вещей такого гигантского размера. Наконец, под вывеской «Рубашки для Геркулеса» она обнаружила белый пластрон в красную крапинку. Лишь Александр способен был надеть подобное художественное изделие. Со своей светской вечеринки он вернулся веселым: «Они приняли это за намек на мою дружбу с Гарибальди».

Здоровье его ухудшалось. Хронический ларингит, вечно затекшие ноги, живот «раздулся до такой степени, что, казалось, у него начинается водянка», — отмечает Ферри, приступы неудержимой сонливости, руки дрожат, и он уже не может писать. Инсценировку первой трети «Белых и Голубых» он диктует своему новому секретарю Виктору Леклеру в то самое время, когда в начале 1869 года возрождается республиканская партия. «Либеральная» империя отменила необходимость предварительного разрешения для прессы, и оппозиционные газеты процветают[180]. Самый большой тираж у «La Lanterne», сатирического еженедельника Рошфора, испытанного бонапартиста, написавшего: «Я выбираю Наполеона II, это мое право. Какое правление, друзья мои, какое правление! Никаких контрибуций, никаких бессмысленных войн, ни разорительных цивильных листов, ни министров, совмещающих по пять-шесть должностей!» В подобной ситуации премьера «Белых и Синих» 10 марта в Шатле, где кричали «Да здравствует Республика!», где пели Марсельезу, запрещенную с момента провозглашения Империи, не могла не закончиться триумфом.

Неделей раньше Александр присутствует на похоронах Ламартина, еще одного каторжника на принудительных литературных работах, осужденного на них за долги. Они никогда не были связаны узами дружбы, но восхищались творчеством друг друга. Из титанов XIX века в живых оставался лишь Гюго на своем острове и Александр со своим разрушенным здоровьем. Он борется с болезнью, диктуя неоконченного «Гектора де Сент-Эрмин», «Сотворение и искупление, или Таинственный доктор» и его продолжение — «Дочь маркиза»[181], большой и превосходный роман, в котором мы обнаруживаем многие дорогие Александру темы: гипнотизм, Революция, идеальная любовь со счастливой развязкой — последний раз в литературе. Здесь он провозглашает также свое отречение от христианства, не переставая верить в «господство разума над материей». А также во всемогущество педагогики. Доктор Мере находит в глухом лесу девочку-полуволчонка. «Все созидательные попытки Жака Мере [таинственного доктора] кончились неудачей; но, как мы уже сказали, он стремился сотворить существо, себе подобное. При виде этой слабоумной девочки [она-то и есть дочь маркиза], в которой только и было человеческого, что физический облик, он снова возгорелся прежней мечтой. Подобно Пигмалиону, он влюбился в статую, но не из мрамора, а из плоти, и вслед за античным скульптором возымел надежду вдохнуть в нее жизнь». Через тысячу триста страниц он женится на своей Галатее.

В то же время в «Таинственном докторе» Александр утверждает приоритет воли. Что касается его собственной воли, то самое меньшее, что по этому поводу можно сказать, ее хватало, чтобы продолжать интенсивно работать даже тогда, когда силы и способности его пошли на убыль. Доктор Пиорри порекомендовал ему морской воздух, и лето 1869 он проводит в Роскове со своей кухаркой Мари и, конечно, с секретарем Виктором Леклером или же Адольфом Гужоном, который оставался в Неаполе, чтобы продолжить издание «Indipendente», и который будет при Александре до самой последней минуты[182]. Где те времена, когда матушка Озере устраивала в Трувиле раблезианские пиры?! Здесь же совершенно нечем потешить желудок, тем более при отсутствии денег. Мари жалуется на черствый хлеб, плохое мясо, слишком сухую фасоль и в конце концов берет расчет. К счастью, «добрые души Роскова объединились в стремлении нас накормить», — пишет Александр дочери Мари. Один несет омара, другой пару макрелей, третий предлагает окуня и барабульку, «так что мы, убоявшись умереть с голода, оказались в состоянии открыть продуктовую лавку». Кроме того, почитатели Александра по очереди приглашают его обедать. «В этом старании угодить мне было нечто такое, что трогало до слез». Но только есть совсем не хотелось. Для аппетита «бедный любитель воды» просит дочь прислать ему водки и абсента. У него больше нет желания разговаривать, осталось лишь желание писать, и он затевает книгу, о которой давно мечтал — «Большой кулинарный словарь». Закончить работу он не успеет, ее доделает… Анатоль Франс.

По возвращении в Париж бедность и физическая немощь усугубляются. Василий закладывает в ломбарде последние ценности. Зимой 1869/1870 Александр уже почти не выходит. Отекшее его лицо становится смертельно бледным. Он худеет, хотя живот остается раздутым. Непроходящий нарыв во рту мешает ему говорить. «Мозг делается отяжелевшим, ленивым, — отмечает Ферри. — И мысли являются туда туманные и тяжеловесные». И когда он лишается последних иллюзий относительно своего состояния, Александра поражает глубокая депрессия. Он плачет, и Ферри слышно, как «из уст его вылетают слезные жалобы». Отчаяние, мрак охватывают его, он предвидит бурный конец века и в который раз не ошибется. Сомнения в собственной значимости охватывают его, он перечитывает свои книги. Однажды сын застает его погруженным в чтение «Трех мушкетеров».

«— Ну как? — спросил я его.

— Это хорошо.

— А «Монте-Кристо»?

— «Мушкетеров» он не стоит».

В другой раз, рассказывает Ферри, Александр признался, что чувствует себя «на вершине надгробия, сотрясающегося так, как будто фундамент его уходит в песок». Сын успокаивает его. Сам он, богатейший человек, благодаря своему умению экономить и откладывать деньги, апологет буржуазной морали, столь долго находившийся на содержании Александра, оказал ему минимальную финансовую помощь лишь после того, как Василий, исчерпав все иные средства, явился тайком просить у него милостыню. Александр принимает только близких своих друзей. Весной он проявляет последние признаки жизни. «Таинственным доктором» прощается с литературой. «Большим кулинарным словарем» завещает своим дорогим читателям одну из самых больших радостей своей жизни. Ему остается лишь радоваться солнцу и воздать должное всему тому, что питало его ненасытную потребность в творчестве и позволило без ведома самих этих стимуляторов стать величайшим рассказчиком всех времен.

С марта до конца августа 1870 он путешествует в сопровождении Адольфа Гужона. Сен-Жан-де-Люз, Мадрид, Биарриц, где он узнает об объявлении войны Пруссии 19 июля, Баньер-де-Люшон. Не имея об этом достоверных сведений, мы можем все же предположить, что именно в это время диктует он «Роман Виолетты»[183], единственное свое эротическое произведение. Редкой элегантности Предисловие несет на себе отпечаток улыбчивой меланхолии. После своей смерти Александр видит себя не в каком-нибудь раю, но на «планете Марс, гражданином которой становится».

«Счастлив ли он? — спросят те, кто оплакивает его на земле, — ведь он покинул нашу юдоль слез.

— Так нет же! Вовсе не счастлив и скучаю здесь, несмотря на явные преимущества жизни на планете, исследованием которой я занят в настоящий момент.

На меня находят приступы сплина, заставляющие обращать в прошлое алчущий взгляд; и как раз под воздействием одного из воспоминаний вынужден я сегодня взять в руки перо, дабы зафиксировать прошедшее на бумаге» исключительно для «тех, кто понимал, любил и использовал в жизни приятную науку, имя которой — Наслаждение».

Итак, возвращение в год 1830, время, когда рассказчик, молодой писатель, живет на пятом этаже дома на улице Риволи, напротив Тюильри. Насчет того, переехал ли он туда, чтобы находиться поближе к своему дорогому Фердинанду, ничего не говорится. Живет он с любовницей, которая «чрезмерно и преждевременно растолстев, сердясь на свою раннюю тучность и не зная в точности, кого же обвинить в собственной избыточности, <…> способна была, вследствие невыносимости своего характера, сделать несчастным всякого, кто окажется рядом» — нежное воспоминание об Иде! Самое время появиться Виолетте. Ей едва исполнилось пятнадцать, как Изабелле Констан, она тоже девственница и тоже недолго ею останется. Рассказчик занимается ее воспитанием: педагогические наклонности развиты у Александра необыкновенно. Убиваясь по поводу того, что ей понравился спектакль «Антони», «аморальная пьеса, которую маленьким девочкам смотреть негоже», он дает ей уроки теории размножения, иллюстрациями к которым служат рисунки детородных органов, двуполости с показом гермафродитов в искусстве и в жизни, что неминуемо приводит его к изложению истории Сафо. Наивная Виолетта и не предполагала, что возможна любовь между женщинами, отсюда необходимость практических занятий, тем более что рассказчику и самому весьма любопытно присутствовать при подобных шалостях, поскольку прежде он видел «девиц, предающихся подобным упражнением лишь ради денег». Теперь понятно, почему у Александра всегда была потребность в большом количестве проституток одновременно. Последующий сюжет развивается исключительно вокруг любовных похождений Виолетты с одной женщиной, потом с другой, с двумя, тремя и т. д. Однако гораздо более небанальной для того времени выглядит следующая защитительная речь рассказчика:

«— Рождаясь при сотворении мира, женщина, — продолжал я, — бесспорно получила от Создателя такие же права, как и мужчина, в частности, право следовать своим природным инстинктам.

Мужчина начал с семьи, у него появилась жена, дети; объединившись, несколько семей составили племя, пять или шесть племен вместе образуют уже общество. Обществу этому необходимы какие-то законы. Если бы сильнее оказались женщины, то и по сегодняшний день мир жил бы согласно их воле, но более сильными оказались мужчины, и они стали хозяевами, а женщины — рабами. Один из навязанных хозяевами законов — целомудрие для девушек, другой — постоянство для женщин.

Диктуя свои законы женщинам, мужчины оставили за собой право удовлетворять свои собственные страсти, не задумываясь над тем, что свободно предаваться этим страстям возможно лишь в случае, если женщины не станут выполнять предписанные им законы.

Пренебрегая спасением, женщины дали мужчинам счастье; те же заставили их этого стыдиться. <…> В результате некоторые из женщин взбунтовались, спрашивая себя: Что дает мне общество в обмен на навязанное мне рабство? Замужество с мужчиной, коего, возможно, я и не полюблю, который возьмет меня в восемнадцать лет, конфискует в свою пользу и сделает на всю жизнь несчастной? Я предпочитаю остаться вне общества, свободно следовать своим прихотям и любить того, кто мне понравится. Я стану женщиной природной, а не общественной.

С точки зрения общества, то, что мы делаем, плохо; с точки зрения природы, то, что мы делаем, есть удовлетворение наших естественных желаний». Александр начинал в литературе с трех рассказов, героини которых вне общественных и моральных условностей жили своей страстью. Он завершал свое творчество, декларируя права женщин.

Пруссаки между тем уже не на Рейне, они в Эльзасе и Лотарингии. 2 сентября Наполеон Малый капитулировал в Седане. 4 сентября в Париже провозглашена Республика. Узнав об этом, Александр ничего не сказал, он закрыл глаза, и две слезы скатились по его щекам. В результате очередного приступа его практически парализовало, это скорбное зрелище надо было скрыть от всеобщего обозрения. 12 сентября дочь и Адольф Гужон везут его в Нёвиль-ле-Дьепп, в местечко под названием Пюи, где у младшего Дюма была вилла[184]. Что же это была за болезнь? Цирроз, на мысль о котором наводил раздутый живот, исключается, поскольку другие симптомы его не подтверждают. Сифилис весьма мало вероятен, хотя младший Дюма его предполагает: «Отца привезли ко мне полностью парализованным. Скорбное зрелище, хотя подобной развязки можно было ожидать. Не доверяйте женщинам, вот вывод». Отсюда и последующие протестантские проповеди в пользу оздоровления нации, пораженной распутством, этим «вибрионом», разрушающим живые силы до такой степени, что становятся возможными поражение и Коммуна! Что касается Александра, то, основываясь на свидетельствах его современников, а также на изучении последних его фотографий, врачи сегодня выдвигают две гипотезы. Очевидно, то был диабет, вызванный ожирением и полнокровием, гипертония повлекла за собой поражение сосудов, откуда дрожь, различные инфекции, ларингит и нарыв, а затем и неподвижность до следующего приступа, от которого ему уже не оправиться. Либо же он страдал недостаточностью функций щитовидной железы, откуда дрожь, отеки лица и рук, подавление деятельности мозга, блуждающий взгляд, неодолимая сонливость. Но безусловна гипертония, как и у Мари-Луизы, спровоцировавшая серию сосудистых кризов[185]. Но как бы то ни было оба его законных наследника не станут описывать его прикованным к постели, хотя и надо было «иногда помогать ему, как ребенку». Напротив, его конец они представят безболезненным, спокойным, христианским, то есть приличным.

Приехав в Пюи, он говорит сыну: «Я хочу умереть у тебя». Затем он якобы выразил желание в последние свои минуты видеть священника, что полностью противоречит его свободомыслию, проявленному много раз в последние годы. Но так или иначе, находясь в глубокой коме, он был соборован. Зато можно считать весьма вероятным, что в какой-то момент он действительно напомнил о своем желании быть похороненным в Виллер-Котре, рядом с Генералом и Мари-Луизой. Что и было сделано в 1872 после временного погребения на кладбище в Нёвиле, раскинувшемся над дьеппским портом. Таким образом, по свидетельству младшего Дюма, последние три месяца жизни Александра были спокойными. Конечно, в основном он спит, работать ему не хочется, и чаще всего он играет в домино со своими внучками. Но если он парализован, как же передвигает он кости, — спросим мы. Да все в том же прекрасном настроении. «Он никогда не терял ни разума, ни даже остроумия», — напишет младший Дюма своему другу. И вот вам доказательства: два луидора лежали у его постели на ночном столике. Однажды он взял их и сказал, показывая сыну: «Все говорят, что я был мотом; ты даже написал об этом пьесу. Видишь, как все заблуждаются? Когда я впервые приехал в Париж, в кармане у меня было два луидора. Взгляни… Они все еще целы». В другой раз младший Дюма сказал ему, что горничная считает его очень красивым. Улыбнувшись, Александр отвечал: «Не разуверяй ее», реплика вполне в его духе, которой очень хочется верить.

Пюи расположен в долине между двумя холмами. Места стоянок пещерного человека, несколько рыбацких хижин и современные виллы. Вилла младшего Дюма банальна и, по его собственному свидетельству, напоминает «железнодорожный вокзал». Построена она на западной стороне холма, и вид оттуда открывается ни с чем не сравнимый. Комната Александра выходила на море. В сентябре при хорошей погоде его кресло выносили на террасу. В октябре и ноябре это было уже невозможно из-за дождей и бурь, и он оставался в доме. О чем он думал, если сознание еще не покинуло его? О вторжении пруссаков во Францию? О своем друге Гарибальди, сражающемся с ними в Бургундии во главе итальянского легиона? О своем неисчислимом, по выражению Гюго, творчестве? Он не знает, что однажды исследователи[186] займутся переписью его произведений. И получат 646 известных названий, не считая «Жака Простака», 4056 главных персонажей, 8872 второстепенных, 24 339 эпизодических, целый город в 37 267 жителей, порожденный Александром.

6 декабря 1870 пруссаки вошли в Дьепп. Накануне в десять часов вечера умер Александр. Через сто двадцать два года некий молодой человек заплачет, дочитав последнюю страницу «Графа Монте-Кристо». Что случилось? — спросит обеспокоенная мать.

— Ничего! Я просто не хочу, чтобы оно закончилось.


Париж — Нёвиль ле Дьепп — Пюи

Загрузка...