Полковая школа, куда писарь привел Суворова, помещалась в новой просторной двухэтажной избе.
Писарь ввел Александра прямо в солдатский класс, где шел урок арифметики. Он увидел перед собой несколько некрашеных длинных столов; за столами на скамьях сидели ученики.
Тут были и мальчики, и взрослые солдаты. Ученики скрипели грифелями по аспидным[52] доскам. Между столами расхаживал учитель в зеленом мундире. Размахивая ферулой[53], он диктовал задачу:
– Биль три бочка, полный вина. Один бочка пустой. Два – полный. Один – тридцать ведра. Второй – пятнадцать ведра. Третий – десять ведра. Написаль? Пустой бочка биль тридцать ведра. Так… Ты зашем пришель? – ткнув писаря в грудь ферулой, спросил учитель.
– По приказанию господина премьер-майора Соковнина пришел определить в школу солдата Суворова, – отрапортовал писарь.
Учитель легонько ударил Суворова ферулой по темени и воскликнул:
– О дурень! Какой ты есть зольдат?
– Конечно, я солдат.
– Боже спаси! Ты говорить немецки?
– Немного, уважаемый господин!
– О, карош малшишка! Где тебе садить? Ты такой малый. Сдесь!
Учитель указал ферулой на одну из скамей. Взглянув туда, Александр радостно воскликнул:
– Прошка! Дубасов!
– Кому Прошка, а тебе еще Прохор Иванович, – буркнул густым басом огромный солдат.
Он подвинулся на скамье, чтобы дать мальчику место. Суворов сел между ним и его розовощеким, упитанным соседом.
Схватив Прохора за руку, Суворов попытался ее пожать.
– Смотри не раздави! – усмехнулся Прохор, не отнимая железной руки.
– Так вы суть камраден?! – воскликнул учитель.
– Верно! – ответил Прохор.
– Марш! – махнул учитель в сторону писаря ферулой. – Дубас!
Дубасов встал.
– И ты, Сувор! Всталь!
Суворов молча встал вместе с Прохором. Он был ему едва по пояс. Все ученики оборотились в сторону Суворова и Дубасова.
– Сувор! Всталь на скамья!
Александр вскочил на скамью.
В классе раздались смешки: теперь голова Александра оказалась чуть выше плеча Прохора Дубасова.
– Все еще не хваталь! – причмокнул, пожалев, учитель, становясь перед Дубасовым. – Смотрель! Этот – высокий, и этот – низкий. Этот чердак очень высоко. Чердак хозяин никогда не ставиль хороший мебель. Разный хлам. Пустой…
Учитель потянулся и постучал ферулой по лбу Прохора, приговаривая:
– Бум! Бум! Бум! Пустой, как винный бочка. Некарошо иметь такой калова!
Среди учеников несколько человек угодливо засмеялись. Особенно старательно смеялся визгливым голоском розовощекий сосед Суворова справа, парень лет пятнадцати, одетый богато, с кисейными брыжами[54] на рукавах кафтана. Дубасов молча исподлобья смотрел на учителя.
Бухгольц продолжал, издеваясь:
– Он был Берлин, был Потсдам. Он видел кайзер Фридрих Вильгельм. Теперь кайзер там, – учитель показал линейкой вниз, – темный, сырой могил…
– А как же арифметика? – спросил Александр.
– Ага! Хорошо! Я буду повторять задач… Один хозяин имель три бочка, полный вина, один бочка пустой. Он не имель мерка и захотель выпить пять ведер вина.
– Одному не выпить! – вставил Александр.
– Закрыль свой рот! – Бухгольц подумал и прибавил: – Он будет приглашаль друзей и с ними выпиваль.
– Они перепьются, – возразил Александр.
– Закрыль свой пасть! – рявкнул Бухгольц, хлопнув по столу ферулой.
Он повторил условие задачи и прибавил:
– Очень простой задач. Если первый будет решить Дубас, Сувор получиль удар. Если Сувор решиль первый, получиль удар – о, не первый и не последний удар! – получиль Дубас. Все поняль?
– Поняли! Поняли! – хором закричали все ученики, поняв главное: что задачу никому, кроме Дубасова и Суворова, не придется решать.
Розовощекий сосед Суворова плюнул на свою доску, стер с нее кисейной брыжей рукава ранее написанное и подсунул доску и грифель Александру.
– Скоро кончаль урок. Решать шустро, быстро! – приказал Бухгольц.
Дубасов заслонил громадной рукой свою доску от Александра и, наморщив лоб, приставил грифель к кончику носа. Александр на одолженной ему товарищем доске что-то начертил и подвинул доску соседу. Тот увидел нарисованного на доске поросенка с хвостиком, закрученным винтом. Внизу было подписано: «Это ты».
Бухгольц, не обращая внимания на учеников, ходил перед столами по классу, размахивая ферулой и напевая себе под нос марш.
Стерев поросенка, сосед прошептал Александру:
– Рачьи буркалы[55]! – и написал: «А ты рак».
Александр приписал две буквы спереди к слову
«рак» и придвинул доску обратно.
Заметив эти проделки, Бухгольц крикнул:
– Юсуп Сергиус, не смель помогаль Сувор!
Подобными развлечениями коротали конец урока и прочие ученики: кто играл в «крестики», кто в «заводиловку». Один Прохор Дубасов страдал над задачей и, вздыхая, ворочаясь на скамье, то улыбался, то мрачнел. Вся доска была у него исписана сложением и вычитанием одних и тех же цифр.
На дворе проиграл рожок, что обозначало конец урока.
Бухгольц сначала спросил Дубасова:
– Что будем услыхать от вас, большой Дубас?
– Чуть-чуть не решил, да тут горнист заиграл.
– О! Я говориль: высокий чердак плохо меблирт[56]. Ну, что ты скажешь, умный малютка? Я вижу: немного минут – и ты уже сделать результат.
– Нет, я не решил. И не думал решать… – ответил Александр.
– Что? Как ты смель?
– Невыгодно, сударь. Вы сказали: если я решу – быть биту Дубасову?
– Сказаль.
– А если он решит, быть биту мне?
– Сказаль.
– Так нам лучше обоим не решать: и бить некого…
Бухгольц в изумлении открыл рот, лицо его побагровело. Все ученики притаились и ждали, что учитель обрушится на новичка и примется колотить его по чему попало ферулой.
Вместо того Бухгольц вдруг расхохотался, хлопнув себя по лбу:
– О! Какой ты есть глупец, Иоганн!
Он легонько ударил Суворова по темени и ушел из класса сконфуженный.
Ученики окружили Дубасова и Суворова. Одни смеялись над Дубасовым, другие говорили, что новичок и сам ни за что бы не решил задачку. Особенно наскакивал сосед Суворова, Сергей Юсупов.
– Вперил рачьи буркалы! – кричал Юсупов. – Явно врешь – где тебе решить?
– Решу!
– Давай на спор?
– Кто спорит, тот гроша не стоит!
– Хвачу тебя раз – из тебя дух вон!
– А я об тебя и рук марать не стану!
– Ребята, расступись! – раздвигая учеников руками, сказал Дубасов. – Дай простор! Ну-ка, Саша, умой его.
Александр нагнулся быком, с силой ударил Юсупова в грудь головой и «смазал» по скулам справа и слева.
Юсупов повалился на пол.
– Вставай, князенька-красавец, – сказал Дубасов. – Ну-ка, еще разок!
Юсупов едва вскочил на ноги, как Суворов на него снова налетел, на этот раз неудачно: Юсупов прикрыл грудь левым кулаком, а правым ударил Суворова в зубы. Александр устоял на ногах и тычком расквасил Сергею нос. Они схватились снова и, ничего уже не видя, тузили друг друга. Товарищи поощряли их криками и свистом. Юсупов, отступая от наскоков Александра, изловчился и ударил его по виску. Из глаз Суворова посыпались искры. Он упал.
Внезапно настала тишина. Чья-то сильная рука подняла Суворова с пола и поставила на ноги. Он открыл глаза. Ученики разбежались по углам, а перед собой Александр увидел отца, одетого в преображенский мундир, и рядом с ним – премьер-майора Соковнина. Из-за их спин выглядывал Бухгольц.
– Что вы тут творите?! – грозно крикнул Соковнин.
– Задачку решаем, ваше высокородие! – ответил Дубасов, поддерживая Александра.
Тот едва стоял на ногах.
– Кто с ним дрался?
– Красавец, выходи! – крикнул Дубасов. – Нечего за чужой спиной прятаться…
Сергей Юсупов вышел вперед.
– Хороши!
У Суворова под распухшим глазом светился огромный фонарь. У Юсупова был расквашен нос.
– Юсупов! В холодную. На трое суток. На хлеб-воду. Ступай!
Юсупов твердо ответил:
– Слушаю, ваше высокородие!
– Суворов, ступай с отцом! Он с тобой сам сделает что надо…
Соковнин вышел. Отец схватил Александра за руку и подзатыльником указал ему дорогу к двери.
– И ты, Прохор, хорош – не мог сдержать мальцов! – попрекнул Дубасова Василий Иванович.
– Никак нельзя, ваше благородие, задачку надо было решать.
За дверями школы Александр увидел двух коней: своего Шермака и отцовского гнедого. Их держал на поводу семеновский гренадер. До блеска вычищенный Шермак, под новым гренадерским седлом, с чепраком[57], нетерпеливо переступал ногами, недовольный тем, что копыта отяжелели – его успели подковать полковые кузнецы.
В молчании Суворовы возвращались домой верхами. Только у Никитских ворот отец оглянулся на Александра и с усмешкой спросил:
– Трудна была задача?
– Нет, батюшка, легка.
– Решил?
– Решил.
– А первое сражение выиграл или проиграл?
– Выиграл, батюшка, хотя с уроном, – ответил Александр, щупая опухший глаз.
– Что же мне теперь сделать с тобой?
– Равна вина, равно и наказание, батюшка.
– В холодную на хлеб, на воду на три дня?
– Да, батюшка.
– Что-то мать скажет! Ведь это она меня заставила тебя искать. Часу не хотела вытерпеть… Угадала, что ты в полк поскакал…
Не входя в дом, Василий Иванович отомкнул холодный чулан, запер там Александра и отправился к Авдотье Федосеевне с докладом.
Жена возмутилась, вырвала ключ от чулана из рук Василия Ивановича и кинулась освобождать сына.
Василий Иванович велел ей захватить для Александра «Римскую историю».
Александр наотрез отказался выйти из чулана. Мать попробовала вывести его силой. Сын упирался. Она его сгребла и хотела вынести на руках. Александр так яростно отбивался, что мать отступилась, захлопнула чулан, закрыла и ушла, крикнув:
– Замерзнешь – сам проситься станешь! Тогда не выпущу, проси не проси!
– Матушка! Как же я могу выйти? Сергей-то Юсупов в полку на съезжей в холодной сидит.
– Да что тебе Юсупов – брат? Он тебе глаз разбил.
– Брат! Я ему нос расквасил!
– Ну, коли так, сиди же! Ноги-то, поди, застыли. Погоди-ка!
Мать ушла и возвратилась с валенками:
– Сейчас же переобуйся!
Александр покосился на валенки и не шевельнулся. Мать обняла Александра и, тормоша его, спрашивала:
– Да в кого же ты у меня такой настойчивый вырос?
– В тебя, матушка! – ответил сын.
Мать задвинула засов и нарочно гремела замком, запирая чулан.
При скудном свете осеннего дня Александр читал:
«Юношество римское, как скоро оно будет в способности к военной службе, научилось воинскому искусству, привыкая в стане своем к трудам самым жестоким. Прилежало оно не к пиров учреждению, но к имению хорошего оружия и добрых коней. Чего ради никакие трудности не устрашали сих людей, никакой неприятель не приводил их в робость, – бодрость и храбрость их всё преодолевали…»
Уже кончался краткий день, настали сумерки, и в чулане стало темно. Ноги и руки Александра коченели. В сенях послышались голоса. Засов загремел. Дверь распахнулась. Перед Александром стояла мать с горящей свечой в руке, а рядом с ней Прохор Великан.
– Ну-ка, вылезай! – приказал Прохор. – Полно баловаться! Соковнин велел сержанта Юсупова из холодной выпустить…
Александр, обрадованный, закричал петухом, обнял мать и потащил ее за руку в комнаты.
– И книгу забыл! То-то! – попрекнула Авдотья Федосеевна.
Прохор захватил книгу, взвесил ее на руке и сказал:
– Поп читает, кузнец кует, а солдат службу правит…
В задней каморке, у кухни, Александр прижался к печке, согреваясь. На столе было приготовлено угощение. Авдотья Федосеевна усадила Прохора за стол и начала потчевать.
– Садись и ты! – пригласил Александра Дубасов. – Глотни винца – скорее согреешься.
– Неужто Юсупов – сержант? – спросил Александр.
– Сержант в брыжах. Да ты не завидуй! Кто в чин вошел лисой, тот в чине будет волком… За ваше здоровье, сударыня Авдотья Федосеевна!
– Кушай, Прохор, на доброе здоровье. Уж как ты меня обрадовал, что Сашеньку вызволил!
– А как же? Служить – так не картавить, а картавить – так не служить. Я думаю: как же это так? Соковнин сержанта выпустил, а мой товарищ в холодной сидит?!
– Да как же ты догадался?
– Птице – крылья, человеку – разум. Барин – человек справедливый. Думаю, что он сынка не помилует, и верно: равен грех, равна и кара. Отпросился: пойду-ка обрадую Авдотью Федосеевну.
– Спасибо, Прохор. Кушай!
– Ох, крепко вино!
– А ты его рыжичком, груздочком… Трудно будет Сашеньке в солдатах…
– Что делать, матушка! Солдат – казенный человек: где прыжком, где бочком, где ползком, а где и на карачках.
Александр слушал захмелевшего Дубасова впросонках. Голова его клонилась к столу: одолевала дрема. Прохор встал, поднял его на руки и понес в постель.
1 января[58] 1748 года явился в Санкт-Петербург из шестилетнего отпуска капрал восьмой роты лейб-гвардии Семеновского полка Александр Суворов. В Петербург полк перешел из Москвы в 1744 году. Суворов ехал в столицу на почтовых, а вперед был послан отцом Александра небольшой обоз с запасами и конь Шермак под присмотром двух парней из крепостных крестьян.
В это время командир полка, Степан Федорович Апраксин, целиком переложил бремя полкового хозяйства на премьер-майора Соковнина, которому и раньше очень доверял, проча его себе в преемники. Сам Апраксин, ведя широкое знакомство при Дворе, метил выше.
Соковнину подали для подписи приказ о зачислении явившегося из отпуска Александра Суворова в третью роту. Премьер-майор пожелал его видеть.
Суворов вошел в кабинет премьер-майора и стрелкой стал у двери. Соковнин оглядел его и усмехнулся:
– Здравствуй, Суворов! А ты почти не вырос за четыре года.
– Вырасту в полку сразу, ваше высокородие.
– Зови меня по имени. Где это тебе мундир пригоняли?
– В солдатской швальне[59], в Москве, Никита Федорович.
– Неказисто. Что же, батюшка твой не пожелал заказать сыну первый мундир приватно?
– Одет, как все, лучше не надо.
– Скупенек Василий Иванович, скупенек! Как же он здравствует?
– Благодарствуйте. Батюшка в хорошем здоровье, приказали низко кланяться и вам желают доброго здоровья.
– Он в той же все службе? Прокурором?
– Так точно! Надзорным прокурором.
– В строй не собирается вернуться?
– Службой доволен.
– И им довольны, хотя и не все. Казну бережет. Даже Сенат растревожил своими донесениями. В Петербурге начали говорить: Суворова-де надо поднять выше, чтобы меньше видел. Отпиши батюшке, что его ждет повышение. Растревожил он осиное гнездо. Ну а как матушка твоя, Авдотья Федосеевна, здравствует?
– Матушка скончалась… После рождения младшей сестрицы моей, Машеньки.
– Вот горе какое! Не дождалась увидеть тебя в офицерском мундире.
– Ей горе было видеть меня в любой амуниции, Никита Федорович.
– Проходил в отпуске указные науки?
– Так точно! После отбытия школы с полком в Санкт-Петербург занимался дома с родителем геометрией планов, тригонометрией, географией, фортификацией, инженерией.
– А из языков?
– Читаю по-немецки и немного говорю по-французски.
– Где же ты все это успел?
– Два года в школе учился, по-французски – у Лебонне, по-немецки – у Бухгольца.
– А-а, – вспомнил Соковнин, – Бухгольц… Помню, как ты решал с ним задачку. В арифметике-то он был слаб. Ну а языку своему мог научить… конечно… Спился он и умер прошлой осенью… Что же, и здесь будешь ходить в школу?
– Нет, Никита Федорович, мне надлежит пройти строй.
– Правда, школа здесь у нас теперь – это и тебе видно будет – плоха. Я проектирую при полку школу для солдатских детей. Откроется – назначу тебя кондуктором[60]. Пойдешь в учителя?
– Если служба позволит.
– Каждый солдатский сын должен, так я разумею, и сам стать к возрасту солдатом. Нашему Отечеству, России, нужна великая армия.
– Великое число из единиц составляется. Малое число, да из крупных единиц, больше, чем великое из малых.
– Да ты, батюшка, гляжу я, философ! Хлебнул из кладезя премудрости?
– Да, Никита Федорович, несколько читал.
– Много прочитал?
– Читал Вольфа, Лейбница, Руссо, Монтеня, Бейля, Монтескьё.
По лицу Соковнина пробежала тень смущения: из перечисленных Суворовым имен философов едва ли не все он слышал в первый раз из уст своего унтер-офицера.
– Что же говорят эти мудрецы? Чаю, среди них есть и вольнодумцы? – с насмешкой молвил Соковнин.
До сих пор краткий в ответах Суворов заговорил о философии так пылко и обстоятельно, что Соковнин, несколько напуганный, остановил его движением руки:
– Довольно, друг мой, довольно! Поменьше философии, побольше практики… Танцевать умеешь?
– Люблю попрыгать, – ответил Суворов.
– Ну хорошо. Служи. Я буду держать тебя на мушке.
– Благодарю, Никита Федорович.
– Скажи все же: чего ты хочешь для себя?
– Славы воинской и славы Отечества.
– Изрядно! Где ты остановился? Сколько хлопцев отпустил с тобой родитель?
– Остановился я у дяди моего, Суворова, капитана гвардии в Преображенском полку. Двоих хлопцев дал мне отец.
– Где же будешь жить?
– Хотел бы в ротной светлице. А батюшка велел у дяди…
– Живи лучше у дяди. В полку найдешь старых знакомцев: Ергольских, Дурново, Юсупова. С ним, помню, ты знатно дрался в первый раз.
– Потом мы подружились. Только мне с ним не по пути.
– Что так?
– Гусь свинье не товарищ. Он богат – я беден. Он князь – я служивый. Он красавец – я, Никита Федорович, сами видите каков.
– Ничего, служи, – закончил свои наставления премьер-майор. – Пей – не напивайся, ешь – не наедайся, вперед не вырывайся, в середину не мешайся, в хвосте не оставайся. Ты у меня на мушке. Ступай!
В смутном волнении Александр вышел из полковой избы. Шермак, стоявший у коновязи, увидев хозяина, поднял голову от кормушки и радостным ржанием приветствовал Александра.
Похлопав Шермака по шее, Суворов повторил только что полученное наставление:
– «Ешь – не наедайся, пей – не напивайся…»
Приехав в Петербург ночью, Александр еще не отдохнул от качки и тряски зимней ухабистой дороги на почтовой тройке. Все плыло перед его глазами, и земля качалась под ногами, словно он вернулся из долгого морского путешествия.
«Вот куда я попал! Вот куда я стремился!» – говорил себе Александр, осматриваясь кругом.
День стоял безветренный, морозный. Казалось, что вершины елей достигают облаков. Вправо, на север, уходила только что начатая просека Загородной перспективы[61]. Извозчики-солдаты тянулись вереницей, вывозя на санях бревна с нового проспекта. Из леса с разных сторон слышался стук плотничьих топоров – рубили деревья для строительства солдатского жилья: полк только еще обустраивался в новой столице.
Из леса выходили солдаты с мушкетами на плече, в плащах с подобранными полами. Накануне выпал глубокий снег. Солдаты шли вразброд, утопая в сугробах. Не слышно было привычного в московской Семеновской слободе рокота барабанов с подвизгиванием флейт.
Дядя, капитан Александр Иванович Суворов, был холост и жил в офицерском доме – простой избе, хотя и очень обширной. Преображенский полк обосновался в Петербурге давно. Срубы домов были поставлены на московский манер: без подклетей, с шатровыми крышами – и приобрели уже от непогоды благородный серый цвет старого дерева. Сосны кое-где еще уцелели вокруг, но рощи поредели, уступив место огородам и молодым садам. Прямые улицы, пробитые в направлении к Фонтанке, были застроены почти сплошь домами с флигелями и надворными постройками и длинными приземистыми «магазейнами». Дальше, к северо-западу, поднимались шпили церквей, и выше всех, подобно голой мачте яхты, с черным вымпелом наверху, – шпиль Петропавловской крепости. Облако-черного дыма на закате указывало место Литейного двора.
Квартира дяди очень напоминала и размерами, и расположением комнат, и всем устройством помещичий дом Суворовых в подмосковном имении Рождествено. О чем только пожалел Александр – в офицерском доме не нашлось каморки под крышей. Дядя отвел ему маленькую комнату внизу, в одно окошко, с отдельным входом из сеней. Рядом, за стеной, находилась приспешная, где помещалась вся прислуга дяди; туда же вселились и двое хлопцев Александра.
Дядя, поговорив утром с племянником за чаем едва четверть часа, простился с ним, отправляясь в какую-то срочную поездку, и все еще не вернулся. Племянник даже не успел разглядеть дядю. Порядков дома Александр еще не знал: готовили ли обед и будут ли без дяди обедать. Привычное для Александра время раннего обеда давно прошло. От нечего делать, в надежде, что дядя возвратится, Александр расшил рогожный тюк с книгами и принялся их расставлять. Все на полке они не уместились и заняли еще ломберный стол[62] и стулья.
Уже начало смеркаться – раньше, чем в Москве. Александр пожевал дорожные коржики, запивая водой; не зажигая свечи, разделся, лег, накрывшись простыней, и уснул до утра.
Рано утром, задолго до света, его разбудили двое хлопцев. Громко топая, они внесли в комнату, по старому обычаю, заведенному еще в Москве, большую дубовую лохань и два ведра с ледяной водой. Печь уже затопили, и она весело пылала, стрекая угольками.
Суворов снял рубашку и нагнулся над лоханью. Хлопцы сразу с двух сторон начали лить ему на спину воду. Александр, поеживаясь и кряхтя, подставлял под ледяные струи то голову, то спину, то правый бок, то левый, фыркая, мыл лицо…
– Дядюшка вернулся? – спросил он, кончив умываться.
– Еще ввечеру. Спрашивал про вас и не велел будить до утреннего чаю, – доложил один из парней.
Александр взял со стола самоучитель французского разговорного языка «Parlê Francê» и, бегая по комнате, чтобы согреться, принялся твердить французские слова и фразы при танцующем свете из устья печки:
– Il faut se lever, il est bien temps. Tout à coup je serai prêt à l’instant.[63]
Так продолжалось до тех пор, пока дрова в печи не превратились в груду пурпурно-золотых углей и при их свете нельзя было уже разобрать слов. Хлопец внес свечу:
– Дядюшка встать изволили и просят кушать чай…
Александр проворно оделся, вышел в просторную залу, а вместе с тем и столовую. Дядя сидел при свечах за столом уже в мундире и ботфортах. И сегодня он встретил своего племянника так просто, как будто они всегда жили вместе, хотя вчера встретились впервые.
Дядя был младшим братом отца, но он показался племяннику старше его: в поредевших волосах, гладко зачесанных назад и заплетенных в косичку, блестела седина. Взор был усталый и сумрачный. Говорил он отрывисто и глухо:
– В какую роту зачислен? Видел Соковнина? В роте был? Капитану Челищеву явился?
Александр отвечал так же отрывисто и просто. Они напились чая почти в молчании, оделись, вместе вышли. Им подали коней. Вскочив в седло, дядя и племянник, приложив руку к шляпе, поскакали в разные стороны.
С первого же дня, проведенного в роте, Александр понял, почему премьер-майор Соковнин даже в праздники с рассвета в штабе. Приходилось спешить, чтобы подтянуть Семеновский полк до уровня других гвардейских полков. Надо было налаживать полковое хозяйство и осваивать огромное лесное болото, отведенное полку для поселения за рекой Фонтанкой. Оно простиралось, гранича восточной стороной с Песками и Невской перспективой, а с запада – с большой Московской дорогой, за которой начинались уже владения Измайловского полка.
В ротах, раскинутых по светлицам[64] и избам на большом пространстве, только еще складывался новый порядок. Солдаты ютились в плохо сколоченных из сырого леса помещениях, жили скученно и, терпя нужду в овощах, хворали цингой. Полковые дворяне жили на вольных квартирах, ближе к Адмиралтейству и дворцам, а некоторые из них, побогаче, имели там целые усадьбы и жили полным домом; эти отлынивали от строя и других трудов, сказывались, когда надо, больными.
Хлеб пекли даже и зимой в полевых печах под навесом. Ротные котлы топились в кое-как сколоченных сараях. Провиантское ведомство давало овес, сено, муку и соль, но капусты не хватало, и приходилось думать о своих, ротных, огородах, чтобы на следующую осень не остаться совсем без капусты, и о полковых луговых угодьях: сена также не хватало для коней.
Семеновский полк состоял наполовину из дворянских недорослей, наполовину из крестьян. Дворянская часть полка делилась на две партии. Солдаты победнее примыкали к премьер-майору Соковнину. Служба со всеми ее тягостями являлась для них работой, а движение по службе – сообразно заслугам и отличию – единственной жизненной дорогой. Недоросли из богатых и знатных семей – их звали в полку «красавцами» – стояли на иной позиции. Они окружали командира полка Апраксина. Им нужен был внешний блеск. Они делали карьеру не в полку, а при Дворе, ревностно относясь к любимому полку Елизаветы Петровны – Преображенскому. Еще бы: именно преображенские солдаты посадили ее на трон! Им доставался весь блеск почестей, а второй из трех полков петровской потешной гвардии – Семеновский, равный по старшинству и заслугам, выглядел пасынком.
В дворцовые и знатные караулы, на вахтпарады и разводы семеновцам, однако ж, надлежало являться хорошо одетыми, в отличной амуниции, маршировать и делать построения и выкидывать артикул ружьем не хуже прочих. Поэтому на Семеновский плац далеко за городом, близ Скотопригонного двора, на Московской дороге, по утрам скакали в сопровождении денщиков блестящие кавалеры в касках с бобрами, в богатых плащах. Тянулись возки, запряженные шестерней, с форейторами[65] впереди, с гайдуками[66] на запятках. На плацу, меся грязный снег сапогами, солдаты маршировали, строились, выравнивали ряды, выкидывали ружьями артикул…
Здесь, на плацу, под рокот барабанов, с тяжелым мушкетом на плече, Суворов узнал будничную, трудовую изнанку строевой жизни, которая его, мальчика, в Москве пленила своей внешней красотой.
Александра Суворова капитан Челищев сразу отметил как «безответного» солдата. За зиму не случилось, чтобы Суворов отказался от внеочередного наряда на работу или трудного поручения. Его чаще других отправляли принимать сено, муку и крупу на Калашниковскую пристань Александро-Невского монастыря, солонину из складов Петербургской стороны.
С раннего утра до ночи Александр оставался в ротах – обедал и ужинал у солдатского котла – и возвращался на квартиру к дяде в Преображенском полку в такой усталости, что оставалось только спать. С дядей, тоже очень занятым в своем полку, Александр виделся мельком, они мало говорили между собой, встречаясь только рано утром за чаем и изредка вечером, когда удавалось поужинать вдвоем.
Как-то дядя сказал:
– Брат Василий спрашивает письмом, как ты здоров, как служишь. Жалуется, что ты ему давно не пишешь.
– Я ему все разом отпишу подробно.
– Напиши не отлагая.
Суворов тут же сел к столу, сдвинул в сторону книги, очинил перо и написал отцу:
«Здоров. Служу. Учусь.
Привезенные из Москвы книги ни разу не раскрывались, кроме «Parlê Francê». На книге Квинта Курция об Александре Македонском лежал рукописный устав полевой и караульной службы.
В марте полковые штапы баллотировали отличных солдат, и Александр Суворов, прекрасно аттестованный ротным командиром, получил отделение. Это прибавило ему забот. Пришлось следить, чтобы солдаты выходили в караул хорошо одетыми и на постах не засыпали. Надлежало уравнивать наряды, поручения и работы, разбирать споры молодых солдат, дрязги старых солдат с женами и ссоры солдатских жен между собой. Приходилось еще водить караулы, ставить часовых, проверять посты и пикеты в полку и в городе, у домов полкового командира и графа Лестока, лейб-медика Елизаветы, и, наконец, самому стоять часовым у Зимнего дворца на Мойке, при покоях великого князя Петра Федоровича.
Приближалась весна, а Суворову еще не удалось встретиться со своими сверстниками, записанными вместе с ним в полк в 1742 году в Москве. Князя Сергея Юсупова Александр видел только издали, когда он приезжал на плац в карете, поставленной на полозья. В ротах ни Юсупов, ни оба князя Волконских, ни Долгорукий ни разу не попались Суворову на глаза.
Ветры с моря приносили сырое тепло. Начались дожди. Набухали почки. И даже хмурые ели стали зеленее. Под ногами в полку везде хлюпала вода, под снегом побежали ручьи. Неву взломало. Прошел ладожский лед. По обычаю, комендант санкт-петербургской крепости под грохот крепостных и корабельных пушек зачерпнул невской воды серебряным ковшом и внес его в Зимний дворец. Открылась навигация. Начался светлый май. Гвардия уходила в лагеря.
Семеновцы тоже рассчитывали отдохнуть на лагерном приволье от тяжкой зимы. Однако объявили, что полк останется на все лето в своем городском расположении достраиваться и будет нести все караулы в городе. Двор Елизаветы Петровны отбыл в Петергоф.
Однажды семеновцев послали в караул и туда.
У всех гвардейских полков имелись на Неве свои гребные флотилии. Семеновских солдат посадили в лодки на Фонтанке. У Лоцманского островка шлюпки вышли из устья Невы.
Ветер дул с моря. В заливе зыбь порядочно качнула лодки, и солдаты вышли на берег мокрые, иззябшие, с зелеными от приступа морской болезни лицами. Прямо с берега солдат развели на посты.
Суворову пришлось стоять на часах в петергофском парке, у Монплезира, любимого павильона Петра. Отсюда открывался широкий вид на море. Финский берег тонкой синей зубчатой чертой показывал, где небо отделяется от моря. Одинокая финская лайба[67], раскрыв серые паруса, летучей мышью неслась в устье Невы. Рыбачьи лодки пятнали белесое море черными точками.
Ветер прохватывал часового насквозь, высушивая мокрую одежду, и, хотя солнце пригревало, Александра охватил озноб. Руки стыли. Зубы выбивали барабанную дробь. Суворов хотел уже вызвать свистком подчаска и попросить сменить его, как услыхал говор и смех. К Монплезиру по дорожке, усыпанной красным скрипучим песком, приближалась Елизавета Петровна, затянутая в рейтузы, в ботфортах со шпорами, в белом колете[68]и офицерской шляпе. Она звонко чему-то смеялась. А за ней, поотстав, шли, перебраниваясь, две старухи. Ветер вздувал их широкие платья колоколами.
Суворов вытянулся и сделал мушкетом на караул. Елизавета Петровна взглянула на него, расхохоталась и, остановясь, указала старухам на часового. Старухи, подойдя, продолжали спорить. Они говорили по-французски громко, не стесняясь, полагая, что часовой не может их понять.
Суворов немало удивился, узнав в одной из «старух» лейб-медика Елизаветы, француза Лестока, а в другой – канцлера Бестужева. В этот день при дворе была объявлена любимая игра Елизаветы Петровны – «метаморфоз»[69], и дамам было приказано быть в мужском, а кавалерам – в женском платье.
– Какая милочка! – сказала Елизавета Петровна по-русски, подойдя к часовому, и потрепала его по щеке. – Обратите внимание на эту девочку в мундире… Как тебя зовут?
– Александр Суворов, ваше императорское величество…
– Да ты уж не дочка ли гвардии полковника Василия Суворова, милашка?
– Сын… Так точно!
Лесток подошел к часовому и, взяв его за перевязь на груди, обратился к Бестужеву, продолжая с ним спорить:
– Вы гневаетесь, господин великий канцлер, ибо знаете, что не правы. В России все можно купить: генерала – за сто тысяч рублей, ну а этого солдата – за рубль. Вот и вся разница.
– Ах так! – воскликнула Елизавета Петровна. – Мы сейчас это испытаем, – продолжала она по-французски. – Алексей Петрович, дай рубль взаймы. У меня только червонцы.
Бестужев поднял юбку, достал из кошелька рубль и, сделав глубокий поклон, подал монету Елизавете.
– Ты мне понравилась, милочка, – сказала Суворову царица, – возьми рубль…
– Нет, ваше величество, устав караульной службы запрещает часовым на посту брать подарки, тем более деньги.
– Но я тебе приказываю!
– Тебе, дурак, царица дарит, бери! – прибавил Лесток, хлопнув Суворова по плечу.
Александр вспыхнул, отступил на шаг и крикнул по-французски:
– Если вы, сударь, еще раз коснетесь меня рукой, я вызову караул. Часовой – лицо неприкосновенное!..
– Ого! – в изумлении воскликнул Лесток, опустив руку. – Каков маленький капрал!
– Молодец! – похвалил Бестужев.
Елизавета Петровна кинула серебряный рубль на песок, к ногам Суворова, и сказала:
– Возьми, когда снимешься с караула… Видишь, граф, и в России есть непокупные.