Природа выявляет трагическое, забрасывая в душу человека, обреченного по своему общественному положению на беспросветную и тяжкую долю, искры божественного огня. Этим святым, но и опасным даром она как будто желает в известной степени вознаградить общественные группы, обделенные светом знания и изнывающие в тяжелой борьбе за существование, и, с другой стороны, – показать удивленному миру, какие богатства душевных и умственных сил таятся в тех слоях общества, для которых судьба была суровою мачехой. И пример божественных избранников, не только сохранивших искры святого огня, но и раздувших их в светящий миру факел, несмотря на условия жизни, постоянно мешавшие этому, – пример этот действительно показывает нам, какими могучими задатками обладают лишенные света знания и материального довольства общественные слои, какой непочатый еще родник поэзии, ума и нравственной энергии заключают они и какою могучею, живительною струей пролились бы эти силы, если бы история была вообще милостивее к людям.
Здесь не место приводить многие случаи, доказывающие богатство дарований «сынов народа», и мы ограничимся только двумя наиболее известными в русской истории примерами: Ломоносов, в одной своей особе, по выражению Пушкина, «вмещавший всю российскую академию и университет», и знаменитый патриарх Никон были крестьянские дети.
Алексей Васильевич Кольцов принадлежал к этим светлым и вместе с тем трагическим избранникам судьбы. Как ни проста его жизнь, как, по-видимому, ни будничны ее подробности, но она представляла порою жестокую драму. По выражению Гейне, с каждым человеком «родится и умирает целая вселенная». Это изречение еще более применимо к натурам избранным, поэтическим, обладающим чуткою отзывчивостью к радостям и страданиям. Немало пришлось страдать и Кольцову, немало он сделал тяжелых уступок обстоятельствам, немало и к нему пристало житейской грязи; но борьба не сломила вконец его души, он вынес из тумана жизни свой священный факел, и огонь его горит ясною, нетленною красотою в прекрасных и задушевных песнях.
Кольцов родился в 1808 году, 2 октября, в Воронеже. Отец его, Василий Петрович, был мещанин-прасол. Миром, среди которого увидел свет, провел детство и молодые годы (до счастливых встреч с друзьями и образованными людьми) Кольцов, было то «темное царство» с его застывшим культом верований, привычек и подобострастным отношением к капиталу, которое так губит всякое самостоятельное мышление и чувство. «Яйца курицу не учат», «с сильным не борись», «деды не глупее нас были, а грамоты и не знали» – вот некоторые из мудрых правил кодекса, обязательного в этой среде. Грубость, невежество и соединенное с ним суеверие – обыкновенные спутники жизни без света, без знания, без права критики вековых устоев «темного царства». Нужны очень счастливые способности в соединении с особой душевной стойкостью, чтобы выбраться из засасывающего болота подобной жизни и стать на твердую почву.
Но прежде чем перейти к детству Кольцова, мы должны сделать маленькую историческую и географическую экскурсию, чтоб лучше осветить положение поэта-прасола и его ближайших предков среди местного общества.
Воронеж, расположенный на высоком берегу реки того же названия, притоке Дона, – очень красивый город. Уже в далеком прошлом, когда воды реки были глубже, и когда Воронеж был одним из крупных пунктов редко населенной степной окраины, здесь кипела жизнь: царь-работник наметил этот город для своей кораблестроительной деятельности. Здесь строились и снаряжались суда для походов Петра I на Азов, основывались фабрики и заводы в то время, когда еще провинция спала глубоким сном. Это обстоятельство, а также заезды царя и долгое его пребывание в городе способствовали тому, что в Воронеже оказалось много прозелитов вводимой Петром «крестом и мечом» новой цивилизации. Образовалось немало купеческих фамилий, «аристократов» торгового сословия, давно уже усвоивших себе внешние атрибуты новых веяний: бритье бороды и немецкое платье. Но, разумеется, толчок, данный когда-то росту города деятельностью Петра, не мог выразиться только одним внешним образом: он необходимо расширил и умственные горизонты обывателей. И действительно, воронежское купечество отличалось, сравнительно с торговым сословием многих других губернских центров, своею интеллигентностью, так что наблюдатель, попавший в Воронеж хотя бы в первой четверти настоящего (XIX. – Ред.) столетия, был бы удивлен, встретив в небольшом еще тогда городе купцов, далеко не похожих на те лики «суздальского письма», представление о которых невольно возникало при знакомстве с тогдашнею литературой и с представителями купеческого сословия в других местах. Многие воронежские купеческие «аристократические» роды измеряли свое прошлое промежутками времени в столетие и более, и из них действительно выходили замечательные люди как по образованию, так и по той чуткости ко всему доброму и прекрасному, которую они проявляли, например, по отношению к Кольцову или к воронежскому же уроженцу И. С. Никитину, страдальческая и искренняя муза которого, так глубоко трогающая душу, не получила еще до сих пор надлежащей оценки.
Кольцовы (отец, дед и прадед поэта) не принадлежали к этой купеческой аристократии, жившей главным образом в возвышенной, «богатой» части Воронежа. Они были мелкими торгашами-прасолами и шибаями[2] и жили испокон века на одной из нижних, грязных и «плебейских» улиц города (Гусиновке).
Кто желает получше познакомиться со значением слов «прасол» и «шибай», тот пусть прочтет скорбную поэму Никитина «Кулак». Поразительно реально, со скорбью о погибающих людях-братьях, со слезами, брызжущими из-под каждой строчки, описана в этой поэме гнусная, позорная и тяжелая жизнь кулака-шибая… В борьбе за существование, за жизнь впроголодь «шибай зубами, как зверь, готов рвать кусок хлеба у таких же обездоленных, как и он, бедняков – обманывает, обвешивает и клянется… Мы сами близко знаем эту жизнь и можем засвидетельствовать, что тяжелее и печальнее существования мелкого шибая или прасола (занятий, соединенных часто в одном лице) трудно себе что-нибудь представить… Шибаи– это парии торгового класса… „Кошкодер“, „дохлятник“ – вот названия, которыми чествуют их и мужики, и торговцы, имеющие счастье принадлежать к более высокому коммерческому рангу…
Едва ли ближайшие предки Кольцова много отличались от Лукича (героя поэмы «Кулак») характером своей деятельности.
Несомненно, и им приходилось ездить по деревням или на городских базарах скупать сало, шерсть, кошек, собак и прочее, – обвешивать, обмеривать и клясться из-за грошей. Впоследствии только это мелкое шибайно-прасольское дело перешло в более крупное: в покупку и выкорм гуртов скота. Эти занятия, продолжавшиеся из поколения в поколение, выработали известный тип, передававшийся по наследству, – тип упорного в стремлении к наживе, бойкого и хитрого торгаша, готового обмануть родного отца и поступающего по известным мошенническим заповедям: «не зевай», «на то щука в море, чтоб карась не дремал», «не обманешь – не продашь» и так далее. Насколько прочны черты этого типа при известной обстановке, показывает пример самого поэта: одаренный счастливыми способностями, с искрой божией в душе, он, однако, до конца жизни не мог избавиться от привычек, переданных ему по наследству и закрепленных воспитанием. И эта борьба со следами прошлого, этот разлад практики жизни со светлыми идеалами поэзии, жившими в сердце поэта, приносили ему те страдания, которые и превращали часто его скромную жизнь мещанина в грустную трагедию.
Но, во всяком случае, Василий Петрович ко времени рождения сына, незадолго перед тем выделившись из семьи своего отца, был уже человеком достаточным, о чем свидетельствует покупка им дома в лучшей части города, на Дворянской улице, где и увидел божий свет будущий автор «песен». Не раз, вероятно, приходилось отцу поэта, если встречалась надобность, подавать и гильдию, то есть бывать купцом; но это ничего не меняло: он оставался мещанином как по образу жизни и привычкам, так и по платью. В данном случае «мещанство» Кольцовых означало не недостаток средств, а низменность происхождения и положения по отношению к купеческой «аристократии» города.
Отец поэта едва знал грамоту: умел только читать и писать. Но он был человек с умом, с характером самостоятельным и не мягким. Вообще большой ум составлял как бы родовую принадлежность Кольцовых. Природные задатки вместе с суровым характером, не терпевшим противоречий, развились в Василии Петровиче от ранней самостоятельной жизни – так как он почти юношей выделился из семьи своих родителей, – а также и от постоянных удач в торговле. Мать поэта (урожденная Чеботарева) была неграмотна, но красива, – с добрым, мягким сердцем и недюжинным умом. Поэт до конца жизни сохранил теплое чувство к ней, и, может быть, те мягкость и гуманность, с которыми в своих песнях относился он к забитому меньшому брату, к его нуждам и радостям, составляют наследие, полученное от матери, так что и в этом случае при более тщательном расследовании, вероятно, выяснилась бы благотворность материнского влияния на поэта, как это вообще нередко было со многими талантливыми людьми. Но мягкими чертами только в известной степени сглаживалась та общая суровая сдержанность поэта, которая перешла к нему целиком от отца.
Кольцов являлся старшим, а впоследствии, когда его младший брат, Владимир, умер, единственным сыном Василия Петровича, у которого, кроме того, было несколько дочерей. Это обстоятельство заранее предрешало будущую судьбу поэта как прямого помощника отца, продолжателя его торговых дел и наследника. В этом же факте кроется и причина той нерешительности, которую впоследствии обнаружил поэт в вопросе о том, быть ли ему в Воронеже или уехать в Петербург, куда его звали приятели. Как единственный сын он считал, с одной стороны, своею обязанностью быть поддержкой семье, а с другой, – работал и для себя, будучи единственным наследником отцовского состояния. Как мы сказали выше, ко времени рождения Кольцова отец его был уже человеком достаточным, известным в Воронеже и пользовавшимся большим кредитом. В пору детства поэта Василий Петрович успел породниться с купеческой аристократией; этот факт уже прямо указывает на то, что период мелкого прасольства для него окончился; он выдал свою старшую дочь за Башкирцева, одного из тех родовитых и богатых купцов, ведшего обширную торговлю хлебом, о которых мы говорили. Дом Кольцовых стоял на лучшей городской улице, у них было даже немало своей крепостной прислуги. Читатель при этом известии удивится: каким образом мещанин, сам представитель низшего, податного сословия, мог владеть крепостными? Но это была пора, когда крепостными торговали как товаром: их продавали оптом, в розницу и отдавали «напрокат». Духовные, купцы, чиновники и мещане – все могли владеть крепостными, приобретая их на имя знакомых дворян или откупая у последних на известные сроки. Во всяком случае, из сказанного видно, что детство Кольцова, равно как впоследствии и вся жизнь, прошло в достатке, а не в лишениях и питании впроголодь, как это утверждают страстные панегиристы поэта, мало, однако, знакомые с фактами.
У маленького Алеши была крепостная няня, ходившая, впрочем, и за другими детьми. Тому факту, что у Кольцова, как и у других наших прославившихся поэтов, была няня «из народа», в данном случае не следует придавать особенного, исключительного значения, какое он мог иметь в судьбе баричей-поэтов, знакомившихся с народною жизнью только урывками и оторванных от нее всею обстановкою и привычками. Конечно, рассказы няни, ее сказки и песни могли проникнуть в чуткую душу ребенка-Кольцова и могли найти там отклик. Может быть, в народные обороты, в простой, но чудесный язык его песен вошло что-нибудь из слышанного от няни в детстве, когда так глубоко западают в душу все впечатления; но все-таки для знакомства с народом у Кольцова оказались впоследствии более могущественные средства: он сам с головою окунулся в океан народной жизни; он проводил целые долгие месяцы в деревнях, слышал народную песню в широких привольных степях, слышал и заунывное причитанье пряхи под треск догорающей лучины, слушал не раз вой вьюги, застигнутый ею в дороге, и завывания голодных волков. Нужно сознаться, что не только у лиц, выступавших на литературное поприще до Кольцова, не было такого опыта и знания народной жизни, такой непосредственной близости к ней, но даже и у позднейших писателей, претендовавших на знание этой жизни, оно встречалось далеко не часто. И в этом заключается, конечно, одна из причин сильного воздействия поэзии Кольцова на читателей.
Жизнь ребенка-Кольцова ничем не отличалась от жизни детей мещанского круга; на воспитание его обращалось мало внимания, скорее никакого, присмотр был не особенно тщательный: ребенок пользовался свободою, бегал по улицам и, как это обыкновенно водится, простуживался, ушибался и проч. Товарищами детских игр мальчика были младшие сестры его и двоюродный брат. Замечательно, что Кольцов был мальчик хотя и способный, но не бойкий и не живой, а флегматичный, ушедший в себя. Таким он и остался на всю жизнь, хотя под этою спокойною и сдержанною внешностью нередко кипели страсти. Ничто в раннем детстве не указывало на то, что маленький Кольцов будет впоследствии таким прославленным поэтом, – да это открытие, если бы и было сделано, не доставило бы особенного удовольствия домашним.
Когда мальчику исполнилось девять лет, к нему для обучения грамоте пригласили семинариста. Кольцов скоро и недурно приготовился и поступил, минуя приходское, в уездное училище, но был оттуда взят отцом из второго класса, в котором проучился, перейдя из первого, только четыре месяца. На этом ученье Кольцова и окончилось: его знания были совершенно достаточны, по мнению отца, для той роли, к которой сын предназначался. Но, увы, эти знания были ничтожны в глазах любознательного поэта, что обнаружилось перед ним с полною ясностью только тогда, когда уже минувшее трудно было исправить… Впоследствии, несмотря на огромную и страстную жажду знания, жизнь, взявшая в тиски поэта, не дала уже возможности поправить прежних ошибок… Так и остался бедный Кольцов с теми небольшими сведениями, которые приобрел в плохо организованной школе того времени. И что печальнее всего, даже в той области, где так отличился поэт-прасол, в сфере слова, – и здесь недостаточное образование давало себя чувствовать: орфография Кольцова была ужасна, и его произведения совершенно были бы невозможны в печати без самых решительных поправок их в грамматическом отношении.
Вероятно, еще до школы в мальчике проснулись неясно те стремления, которые потом выразились в страстной жажде чтения. Как, под влиянием каких непосредственных причин в человеке вдруг просыпается могучее влечение к миру мыслей и грез, в область «прекрасного», – трудно бывает решить в каждом отдельном случае. Но чтоб это влечение под влиянием того или другого импульса проявилось, человеку необходимо родиться с искрой божией. Немало было в Воронеже детей, чье детство было обставлено во всех отношениях лучше детства Алеши Кольцова, но ни один из них не сделал того, что впоследствии сделал поэт. Едва научившись читать, мальчик страстно отдается книгам: его живое воображение увлекается фантастическими образами сказок, и над произведениями вроде «Бовы» и «Еруслана» он просиживает целые вечера, перечитывая их по нескольку раз; как ни плохи эти аляповатые сказки, но они открывают живому детскому уму такую необъятную область явлений, такую чудную страну вымыслов, что невольно приохочивают к чтению. И в этом, может быть, заключается немалая доля пользы, приносимой на первых порах подобными книжками, окупающая в значительной степени то «обманное» знакомство с фактами жизни, которое они дают. Кольцов настолько пристрастился к книгам, что тратил на них деньги, получаемые от отца на игрушки и лакомства.
В школе любознательность Кольцова получила новый толчок: он познакомился с симпатичным мальчиком, сыном купца Варгина, у которого была библиотека. Такие натуры, как Кольцов, на заре своей жизни открывают душу для самой беззаветной приязни и дружбы, и только впоследствии суровая действительность, разбив иллюзии и мечты детства, заставляет их быть осторожными и осмотрительными с людьми… Но пока мальчик Кольцов страстно отдавался чувству дружбы и вместе с приятелем широко пользовался книгами из его библиотеки. Он взахлеб теперь читал романы (Лафонтена, Дюкре-дю-Мениля и др.), а от попавшихся ему сказок «Тысячи и одной ночи» не мог оторваться. Последняя книга совершенно очаровала его фантастичностью и пленительностью своих образов: неуклюжие фигуры «Бовы» и «Еруслана» были уже забыты для новых любимцев. Будущая страсть к писательству сказывалась уже и теперь: Кольцов сам старался написать что-нибудь похожее на прочитанное – вещь, случающаяся со многими впечатлительными детьми… Но отец не за тем взял сына из школы, чтоб он «бил баклуши» над книгами: мальчик был нужен ему как помощник в торговых занятиях. И вот уже с ранней молодости вплетается в мир грез и дум Кольцова практическая действительность, та «проза жизни», к которой по преимуществу может быть отнесена деятельность его отца. Мальчик поступает «в науку»: его посылают с деловыми записками к купцам, с небольшими суммами денег за незначительными покупками, и, наконец, отец берет сына в степи, к гуртам скота.
Весьма возможно, что уже в эти ранние поездки, в эту «жизнерадостную» пору юности, когда душа жадно вбирает в себя впечатления, степь очаровала мальчика: ему должны были нравиться ее безбрежные ширь и простор, звонкая трель жаворонка в синем небе, стада, потонувшие в бесконечном зеленом море, и заунывная мелодия чумацкой песни… Может быть, и тогда уже в неопределенных очертаниях запали в отзывчивую душу Кольцова те краски и звуки, которыми так действует природа на людей.
Так проходило отрочество поэта: приезжая из степи в город, он набрасывался на книги, переходя таким образом от одного наслаждения к другому. Но и тут уже к мальчику подкралась беда: друг его Варгин умер, завещав приятелю до 70 книг. Тесное чувство связывало друзей, и легко понять печаль Кольцова о приятеле, которому он поверял свои думы, с которым вместе провел за чтением несколько лет… Памятью этой первой дружеской привязанности остается стихотворение «Ровеснику». Но, конечно, печаль в такие ранние годы не может быть долговечною: жизнь берет свое… И Кольцов понемногу забывает о своем приятеле, гарцуя по степи и поглощая с жадностью книги в городе. Наконец, будучи уже 16–17 лет, он покупает на толкучке стихотворения Дмитриева. Для юноши, никогда еще не читавшего стихов, но знавшего много песен и певшего их, такая покупка была целым откровением: она как бы отвечала на запросы души, жаждавшей «сладких звуков и молитв».
Кольцов бросился со своим сокровищем в сад и стал не читать Дмитриева, а… петь! Подметив сходство стихов с песнями, он полагал, что стихи, как и знакомые ему песни, нужно петь; и от этой привычки не мог освободиться даже после, читая всегда сильно нараспев… Как ни смешна вышеприведенная сцена, но в образе увлеченного юноши, распевающего стихи, есть что-то наивно-трогательное. Кольцову очень понравились гармония стиха и созвучия рифм. Эта случайная покупка на толкучке книги Дмитриева решила участь Кольцова: в нем пробудилось такое страстное желание писать стихи, что оно превозмогло все препятствия… Пьесы Дмитриева юноша заучивал наизусть, в особенности ему понравился «Ермак». Вскоре представился Кольцову и материал, годный для того, чтобы излиться самому в рифмованных звуках; но последнее, при незнании того, что такое стих и каково его отличие от прозы, было связано с адски головоломной, каторжной работой, и только врожденным поэтическим талантом, инстинктивным стремлением к подобной деятельности можно объяснить то упорство, с которым поэт стряпал, обливаясь потом, свои первые вирши.
Приятель Кольцова видел сон, снившийся ему три ночи сряду, который и рассказал прасолу. Сначала приятелю приснилась молодая девушка редкой красоты, потребовавшая, чтобы он женился на ней; во второй раз – она явилась взрослою женщиной и в третий – старухою, грозившей за ослушание… Тема довольно романтическая. Целую ночь просидел Кольцов в своей комнатке, выходившей окнами в небольшой, но тенистый сад при доме, над первой своей стихотворной пьесой «Три видения», изображавшей случай, приключившийся с приятелем. Но как же выполнил эту работу Кольцов, не зная правил стихосложения? Он взял одну из пьес Дмитриева и стал подгонять к ней свою работу. Трудно дались ему первые строчки, но потом пошло легче, и таким образом получилось чудовищно нелепое стихотворение, настолько безобразное, что впоследствии Кольцов даже Белинскому, с которым вообще был очень откровенен, стыдился показать его, говоря, что оно уничтожено…
Но, несомненно, в первое время по сооружении пьесы Кольцов испытывал авторскую гордость, по размерам, может быть, не уступавшую той, с какою величайшие гении созерцают свои совершеннейшие произведения, у Кольцова были «свои» стихи, он сам может «сочинять», – а это сознание стоило чего-нибудь! И за первым опытом естественно последовали дальнейшие – плод бессонных ночей, работы при робком мерцании свечи или даже только при луне, из боязни отца, сначала не совсем благосклонно относившегося к «баловству» сына. И сколько юношеских восторгов видела, может быть, комната мальчика, и каким была она частым, но немым свидетелем страстных порываний его в запретную, но дивную область поэтических грез и видений!
Так Кольцову пошел 18-й год. Между тем отцовское дело росло, и помощь сына была все нужнее и нужнее… Будущий поэт вступил в торговую сферу как полноправный ее гражданин. Но, работая, Кольцов мог читать и писать только урывками, часто тайком от отца. Кроме этого, поэтический труд его был нелегок в том отношении, что юноша ни к кому не мог обратиться за советом и разрешением возникавших сомнений. Он писал как в потемках: кругом не было никого, кто мог бы дать указания, оценить его достававшиеся тяжелым трудом стихи… У прасола еще не было друзей, нравственная поддержка которых позволила бы забыть окружающие невзгоды, мешавшие работе… Натура страстная, открытая для всех благородных чувств вплоть до горького опыта последующей жизни, Кольцов более других нуждался в этой поддержке, в душевном подъеме, чтоб вынянчить свои прекрасные песни… Для «звуков сладких и молитв» был слишком неудобен шум грязных базаров с их руганью, божбою из-за копеек и надувательством… Кольцову для развития его таланта была нужна другая обстановка: величавое спокойствие природы, ее яркие краски, золотые лучи солнца, разгул свободного ветра и безбрежное зеленое море – степь… Если бы он надолго не уединялся от мелочной, грязной жизни базара, если бы он не лелеял своих дум и поэтических грез на вольном просторе, вдали от торгашеского шума жизни, – можно наверно сказать, что в русской поэзии не было бы тех чарующих звуков, какими так богаты песни Кольцова.