Изба — святилище земли
С запечной тайною и раем…
Июнь-разноцвет… В эту пору день у нас вовсе не меркнет; отдает солнышко всю силу земле; в полях рожь колос выметывает, в лесах земляника бочком алеет. Росы в июне обильные, медвяные, по утрам свежим сеном с лугов веет, — не надышаться. Прежде еще лен в эту пору сеяли, сразу после Ивана Долгого, радовались: «долгий денек вытянет ленок»… А сеяли его бабы да девки, донага раздемшись: лен обманывали. Увидит лен девку голую, да и сжалится над сиротой, уродится длинный да мягкий, девке на обнову, на крепкую справу, в девичью укладку на приданое. Но эта жизнь старинна, глубока, всего не упомнишь…
Эвон, как распогодилось, всякая животина радуется в эту пору, вот и куры довольны теплом, громко стучат носами о выскобленное донце сковородины. Радостно и привольно от всего этого и человеческой душе.
Бабка Нюра стояла на высоком крыльце, большая, статная, в пятничном темном платочке вроспуск, как носят староверки; высока, густоброва, серьезна, как есть статуя солдатки в простом и скромном ее величии.
Видно с крыльца — далеко. За исклеванным курами лужком, за забором темнеет низина — пастбище. Правее — синяя полоска бора, в другую сторону, до самого горизонта — разноцветные заплатки хозяйских гряд, покосы, баньки, нестройной гурьбой сбегающие к озеру. Позади, за деревней — оглаженные ледником спины холмов. Даль благословенная. Вот так бы и стоять, прижмурившись на утреннее солнышко, чтобы тихо отдыхало натруженное тело. «Нюрка и сщас красива бабка, гладенька», — судачили о ней на деревне. И верно, хотя и была она уже в том возрасте, когда скоропроходящую красу щедро заменяют здоровье и природное добросердечие. Русская широковатость лица мешалась в ней с вепсской остротой и настороженностью черт. Глаза светлые, с таежной печалинкой в глубине, не велики и ресницами, по северному обычаю, не богаты. Личико — почти без морщин, столь туго обтянуты лепные скулы, тонкий нос и крепкий подбородок. И зубы еще ядреные, ровно посаженные, на зависть молодицам. В лице ее, чуть расплывчато, отпечатались все черты северного русского лика, и быть бы ей, с ее могучей статью, начальницей крепкого, живучего, многолюдного рода. Такое округлое широкое сложение в народе называли «родущим», но плечи ее никогда не знали мужних объятий, и чрево навек осталось нераспечатанным. Война ли виновата, или что еще, не ведал никто. Только бабкою Нюра стала, минуя материнскую ношу.
Во дворе гуляла последняя бабкина живность — курки, все, что осталось от белых сытых коников, от костромских удойных коров с человечьими глазами, от коз пуховых, от шелкорунных овечек, от говорливой птицы, от злых сторожевых псов с изрядной долей волчьей крови, некогда охранявших этот богатый двор. Последних овечек и комолую козу выменяла бабка на старенькую «люминевую» лодку с разбитым мотором, для Ераски, побаловать сироту. Да вот куры что-то расшумелись…
Так и есть, кого-то ветром с озера надуло. У калитки нерешительно топтались незнакомые люди, по виду приезжие.
— Ну-тка ступай сюда, обдериха тебя забери… Ераско, слышь ты, неслух? Эвон пришли, твой мешочек спрашиват, — бабкин голос, зычный, как пастушья дудка, подбросил Герасима с сенника.
Рюкзак, найденный на озере, был укромно притулен за печкой в старой заброшенной баньке, для верности присыпан мусором и укрыт ящиком пыльных «будылей». Но скрыть что-либо от дружественного внимания соседей в маленькой деревеньке еще никому не удавалось. Все уже давно и подробно знали о найденных на озере вещах, которые Герасим не спешил отправлять в район.
Сладко спится летом «на сенах» — высоком ворохе прохладной млечной травы, вот и распарился, размяк. Герасим выглянул во двор с высокой повети и ошалел; на немятой траве-мураве, среди желтиков и ромашек стояла босая пава в коротеньком сарафане. Золотистая коса лежала поверх ровно загоревшего плеча. Герасим торопливо огладил волосы, потуже затянул гашник домашних портов и соколом слетел с повети.
— Вот я, здрасте, — наспех обтерев о штанину вспотевшую ладонь, Герасим потянулся навстречу девушке.
До этого столь ошеломительно близко он видел лишь студенток областного педагогического, тоже девок, неча сказать, форсистых. Студентки посещали деревеньку Сиговый Лоб с этнографическими целями и ежегодно приносили полное смятение в умы молодых поселян и какой-нито новый фасон.
— Гликерия. — Девушка протянула тонкую, в ярком загаре руку, шелковистую и приманчиво-влажную на ощупь.
Улыбаясь чему-то, должно быть, куриному перышку, застрявшему в волосах молодого хозяина, она оглянулась на провожатого, незаметно возникшего рядом с ней. Был тот на две головы выше Герасима, весь по-военному собран и ладно скроен, по-северному светлоглаз, скор и ярок в улыбке. Все это, взятое вместе, придавало ему излишнюю для мужика красовитость.
— Следователь Костобоков. Прошу любить и жаловать…
— Он почти ваш земляк, — добавила девушка.
— Откель родом будете? — осведомилась бабка Нюра.
— Из Кемжи, мать…
— Не близко, да все одно — родня… — вздохнула бабка Нюра…
— Здорово, парнище, а тебя как звать-величать? — Следователь похлопал по плечу Герасима.
— Герасим… Курин, — проворчал тот, успев возревновать следователя к голоногой паве.
Тут подоспел и третий замешкавшийся путник, похожий на грибника или кооператора из района. Он был невысок, подборист, одет в высокие резиновые сапоги, в измятую костюмную «пару» и шляпу с просевшими полями. Глаза его за толстыми стеклами очков были строги и печальны, но следили за Герасимом с затаенной надеждой. Пожилой, седоватый, он чем-то сразу понравился Герасиму.
— Это Петр Маркович, сын у него пропал в здешних краях…
Герасим энергично потряс протянутую руку, легкую, но очень сильную. Человек этот, пожалуй, еще не успел состариться, но какое-то глубокое горе рано высосало его. Тонкие, правильные черты лица осунулись и поблекли. Герасиму показалось, что он уже где-то видел старика, но суета мешала ему сосредоточиться.
— Вот и пришли, Ераско, по твою душеньку… Где мешок-то пряташь? Вишь, сами хозяева приехали… не мытарь душу-то… — Растопырив руки, бабка Нюра загоняла гостей в дом, как непослушное стадо. — Входите, гостики, картоха ужо приспела. В горницу проходите…
В северную избу, по обычаю, мог войти всякий, кого попутным ветром занесло в деревеньку, но в горницу заходили только с позволения хозяев.
Горница, медово-тенистая, прохладная даже в полуденный зной, была завешана вышивками и убрана с дивной для городского глаза чистотой. Под потолком кружил северный Сирин, из тонкой золотистой щепы. Несмело ступая босыми ногами по белым выскобленным половицам, Лика обходила гнездо волшебной деревянной птицы. Золотистый туман растекался от зажженной под иконами лампадки. Пахло раздавленным листком герани… Запах был горьковатый, почти осенний.
Вадим Андреевич протянул ладонь к деревянной птице. Родная… Такая же игрушка висела и в его избе, качалась над его зыбкой. Раз в году, под Пасху, бабка сжигала Птицу-Счастье, остроносого, липового журавлика. А он жалковал, подолгу стоял у печи, где среди прозрачных от жара поленьев горела его птица, но не сгорала до конца; подолгу не рассыпался узорчатый хвост, не рушилась хрупкая пепельная плоть. Душа птицы была едина с огнем, и лишь когда угасало пламя в печи, птица рассыпалась кудрявым пеплом. «Зачем сжигаешь?» — мучил он бабушку. «Не плачь, внучек. Птичка эта всё, что за год насорили, крылышками своими обмела. От порчи да темного глаза закрыла. Этой птице смерти нет, она в теплую золу яичко снесет да заново родится…»
Бабушка и сама была похожа на птицу. Жила она высоко на печке, благословляя все происходящее в избе костистым двуперстием. Раз в неделю мать парила ее на соломке, в широком устье печи, и сквозь пальцы мальчик видел, что у бабушки совсем уже не осталось тела и косточки у нее легки и по-птичьи тонки. Вскоре отец вырезал из деревянной баклуши новую птицу, краше и светлее прежней. Вставлял ей крылья из щепы, хвост из лучинок и вешал на потолочный брус. Пеплом сожженной птицы бабка лечила царапины и порезы, мешала со святой водой и давала пить от коликов. Эта была священная Страфиль-птица, коей и пепел целебен и свят…
Петр Маркович близоруко уставился на серебристый лен вышитых завесок, пристально изучая старинный узор.
— Белая Индия! — бормотал он, переминая в ладонях яркие, как маковые всполохи, кромки полотенец, отвесов и подзоров. — Смотрите, Гликерия, свастика!
— Запрещенная символика, — мимоходом заметил Вадим Андреевич.
— Как вы можете, Вадим Андреевич! — Обиженный голос Петра Марковича сорвался на фальцет. Свастика — это Молот Тора и солнечный диск, это — космический знак борьбы со вселенским злом, с распадом и хаосом. Свастика — символ огня, идущего из центра Вселенной, ее подвижное пламя протекает над нашим миром, вращая Сварожий круг. Это знак победы света над тьмой, жизни над смертью, это вечное коло времен!
— Извините, Петр Маркович, во времена моего детства ее называли фашистским знаком. Мне трудно переучиваться. Согласитесь, это не моя вина…
— Да, скорее ваша беда… Как поругана эта звезда коловрат, как вымочена в крови братских народов… Еще лет двести русскому человеку будет больно смотреть на вращающийся крест, на древнее арийское «колесо счастья»…
Вадим внимательнее присмотрелся к вышивкам; женские фигуры с воздетыми в молитве руками, фантастические колесницы, где воедино слилось человеческое и звериное, солнечное, цветы и звезды. Приземистые кони-птицы были полны первобытной мощи и страшны тайным могуществом, так что долго на них смотреть было невозможно…
Бабка Нюра тем временем выставила на стол соленые грибки, толченый лук, чугунок горячей картошки. Лика уже привыкла к здешнему обычаю: есть картошку на завтрак и в обед, и уже достойно — в ужин. Ели молча, без аппетита, ожидая прихода Герасима.
— Родина-то у вас Москва или тож из деревни? — полюбопытствовала хозяйка.
— Я из Москвы, Петр Маркович из Петербурга, — ответила девушка.
— А здеся кого ищете?
— Наши родные пропали здесь прошлой осенью. Мы уже были в Вологде, в Кириллове, обошли семь деревень, все здешнее побережье… Уже две недели бродим.
— Знать, любили вы крепко, раз искать приехали в нашу глухомарь, небось, хозяйство бросили, работу….
— Да… Петр Маркович работал хирургом, заведовал клиникой, но после того как пропал его единственный сын, он оставил работу.
— Я просто не могу больше оперировать, сердце не выдерживает, боюсь упасть со скальпелем в руках, — признался Петр Маркович.
— А Вадим Андреевич… помогает нам не по службе, а по дружбе…
Бабка Нюра лишь головой покачала, смекнув вежливую неправду.
Вадим перехватил Ликин взгляд. Как похорошела она за дни и недели их скитаний. Ее городская рассеянность исчезла, движения стали отточены и легки. Ровный загар бархатно оттенял глаза, глубоко и нежно смотревшие на мир, а припухлые, чуть обветренные губы еще ярче рдели от ветра и солнца. Ее живость и сообразительность в непростом походном обиходе проявлялись все чаще, по мере того как они углублялись в леса и топи Белой Индии. Все эти дни и ночи он жил, задыхаясь от счастья, от ее опасной и безгрешной близости.
В горницу вошел насупленный Герасим, с плеча брякнул на половички раздутый рюкзак, весь в паутине и плесени, на сгибах даже мох седой пророс. Петр Маркович склонился, разглядывая рюкзак.
— Это Юрин. Я сам его штопал, вот сметка. — Он растянул на пальцах ткань, на швах проступили белые капроновые стежки. — Простите, я не смогу. — Он отвернулся к стене, шаря по карманам таблетки.
Вадим отстранил Петра Марковича от рюкзака. Он с осторожностью извлекал на свет заблудившиеся вещи и выкладывал их на половик.
Скомканную перчатку из черной кожи, похожую на мотоциклетную крагу, Вадим положил отдельно. В памяти мелькнуло искаженное мукой иссиня-бледное лицо мертвого Дрозда.
— Не хватает фотокамеры. — Петр Маркович болезненно морщился и тер взмокший лоб.
Герасим, доселе равнодушно наблюдавший шумную возню куриц за окном, очнулся и, смущенно крякнув, ушел на поветь, где под сенным ворохом обернутая рогожкой почивала его тайная утеха, черная тушка фотокамеры «Аполло».
— Да она, похоже, заряжена. — Вадим покрутил в руках камеру. — Где нашли рюкзак?
— Да его лесной поп нашел. Ераско, слышь ты, стукан каменный, отвези товарищей за озеро, пусть сами поспрошат.
— Сегодня не повезу, — отрезал Герасим, ревниво оберегая отца Гурия от вторжения приезжих. Не объяснять же им, что среда и пятница — дни непрерывной молитвы монаха. — А завтра… надо подумать.
— О, да тут на дне что-то еще припрятано…
Вадим Андреевич нащупал округлый сверток в потайном кармане на самом дне рюкзака. Развернув темную заплесневелую тельняшку, следователь извлек серебристое широкое кольцо. Это был тускло блестящий кованый налобный обруч. Чеканный узор густо покрывал его поверхность. По нижнему краю вилась надпись, похожая на прихотливую славянскую вязь.
— Это, вероятно, самое ценное из найденного ребятами.
Гликерия приняла обруч на вытянутые ладони, поднесла к свету.
— Эти буквы очень похожи на «Златую Цепь»… Но я не могу прочесть…
В ее глазах плыл слезный туман. Луч солнца скользнул по полированному серебру, и обруч стал горячим, словно его нагрели на открытом пламени. Лике стало больно.
Вадим вынул обруч из ее рук и долго смотрел на орнамент из сплетенных букв.
— А знаете, Лика, мне бабушка в детстве рассказывала о буквах, которыми до потопа писали. Только писаны они были не пером, а огнем. Эти грамотки «Белый старец» людям давал. Он в лесах людей спасал, на дорогу выводил и в руку обязательно грамотку давал.
— Судя по антропологическим параметрам, эта корона принадлежала какому-то богатырю, — проговорил Петр Маркович.
— Нонче-то перевелись богатыри…
— Давай, мать, подумаем, где спрятать клад, на время, разумеется. — Вадим Андреевич обернул обруч чистым полотенцем.
— Посмотрите, это же кровь, — Петр Маркович сжимал в руках тельняшку, местами она побурела и пошла зеленью.
Гликерия заплакала, больше не сдерживая себя. Бабка Нюра обняла ее большими крестьянскими руками, укачивая, как ребенка.
— Надо готовиться к худшему.
Вечером сваренные банным жаром мужчины отпивались травяным чаем в горнице, а хозяйка помогала Гликерии управиться с незнакомым банным обиходом. Темна, тесна и приземиста была бабкина «байна», но после всплеска горя казалась она Лике волшебной кузницей неведомого лесного народца. Все здесь утешало ее, словно по косам гладила теплая, родная рука. Бабка Нюра заваривала крутым кипятком ромашку, березовый лист и молодую крапиву. Травяные настои шибали ярым душистым парком.
— У меня в костях холод разгнездился, не согреюсь я, а ты крепче парься, девушка. Косы-то расплесни. Вот, почитай, весь здешний народ в байнах родился, в байне-то к земле ближе… Земля-то она тоже — Мать-Родиха.
— Бабушка, а где душа бывает до того, как на свет появится?
— Да где… Дело известно… живет себе с Богом в Прави. Душа-то на материн зов семь недель идет, по семи мирам подзвездным, через семь больших Планид, до мира лунного, пока зарод созреват. У староверов так сказано: вот Ангел-Покров материн берет части у земли, у воды, али у железа, у камени, у дерева, у огня, у всякой смертной вещи. Соберет все, и дух-то и зародится от того Камня Несекомого.
— А что это за Камень?
— Камень-то? Того мы не знат, так старики сказывали, что все от Камени того… И стоит он посредь лесов на незнаемом острове. Ты слушай, меня, девушка, слушай, не то помру, так некому и баять будет. Разоблакайся, голубеюшка, а то парок перестоит.
Лика смущенно мялась, переступая на черном обжигающем полу. В банных сумерках восковой свечой светилось ее тело, узенькое в поясе, с широковатыми, но гибко и изящно развернутыми бедрами, розово блестела дерзкая, не обмятая грудь. Волосы влажной русой волной покрывали послушную золотистую шею, прямые плечи, нежную, как у ребенка, спину. Жар уже начинал донимать; пощипывал брови, сушил лицо.
— Ну вот, и дородно, управились мы с тобой, — бабка Нюра плеснула медным ковшиком-коньком на каменку. Густая тьма запыхала в углах, задышала, погладила тело теплой шероховатой рукою. — Эсколь ты красива, девушка. Ладна, гладковолоса, ну, чисто парням пагуба! Ты девка али взломана уже? — вдруг приступила она к Лике, словно та была ее непутевой внучкой.
— Девка… — не отвечать повелительнице ночной баньки было опасно.
— Береги девичесть-то… «Се — внутренняя крепость…» — так у глуховеров в «Страшных» книгах писано. «Се врата святые, жизневратные…» — Бабка обмахнулась от жару и зашептала что-то глуше про тайное, бабье. — Дайка, голубеюшка, огнем тебя почищу. Заново родишься, беду и тоску забудешь. Белу сорочицу на тебя одену, как опосля крещения, чтобы зло к тебе дорогу забыло, стену огненну поставлю…
Бабка Нюра засветила огарочек тонкой церковной свечки и, распрямив Лику на жаркой полке, принялась водить свечой, чертя огненные знаки над нею и под нею. Она глухо бормотала молитву, и легче пуха становилось тело девушки, растянутое на жаркой полке, лишь раз она заметалась, скорчилась, поджав к животу колени, но бабка тут же прижгла в воздухе свечкой что-то, видимое ей одной.
— Изыди… беси треклятый, — по-черному заругалась бабка, разгоняя рукой курчавый чад. — Вокруг нашего двора стоит каменна гора, железна стена, огненна река… Видала я, дева, черного врана, что зычно кричал, ночами печень клевал… Кшни, кшни, — шептала бабка, провожая что-то тающее в пламени свечи. — А еще видала парня безногого, да болезного, что жизнь твою сосал, вольно вздохнуть не давал, да его поездом убило, сам прыгнул, Господи, спаси его душу… Ах деушка, деушка, слишком любят тебя. От такой любви до смерти — один шаг. Да грехов-то на тебе никаких нет, и род твой чистый от начала от Божьего причала.
Перед сном Лика вышла подышать ночной свежестью, досушить золотисто-русую гриву. Белая ночь была похожа на ранний рассвет. На горизонте тлело огненное зарево. Она добрела до реки, неглубокой и каменистой, но тихой, как все северные реки. Вода светилась, играла среди темных берегов, как текучее живое серебро. Все вокруг жило и дышало торопливо, радостно, словно не будет другой ночи для короткой летней любви. Из черных камышей выплыла уточка, нежно и кротко позвала кого-то, заскользила по дымчато-розовой воде, словно заструился тяжелый упругий шелк. И вдруг, испугавшись кого-то, тревожно вскрикнула и скрылась в камышах.
Что-то мягко коснулось Ликиных распущенных волос. Она испуганно обернулась. Никого… И снова по волосам провели рукой сверху вниз. Водяной?.. Она заозиралась. Из-за плеча ее выглянул Костобоков и, виновато улыбаясь, протянул ей бледный болотный ирис. Лика и хотела бы рассердиться, но, глядя в его глаза, передумала и взяла цветок. Она уже привыкла к вниманию, что с рыцарским великодушием дарил ей Вадим Андреевич, и устала негодовать на его выдумки и мальчишечье озорство. Но ее прямое, бесхитростное сердце не принимало любовной игры, этих извилистых лисьих танцев, когда настигает зверей томление гона, и оглохшие, измученные, они сходятся в любовной схватке-игре.
Они молча пошли вдоль берега. Вадим Андреевич покусывал травинку, глядя на воду.
— Зачем вы приехали сюда, Вадим? Ведь не было никакой надежды, и вы все знали заранее, уже тогда, зимой….
Гликерия густо покраснела, но белая ночь спрятала все… Уж ей ли спрашивать, зачем приехал сюда Костобоков, почему оставил свою нужную людям работу и уже третью неделю топчет вместе с ней здешние поля и веси.
— Своевременный вопрос, Гликерия Потаповна… Зачем? Действительно, зачем… Но ведь кто-то должен охранять вас от комаров, дурных снов и местных неотесанных ухажеров. Ну, не обижайтесь… Здесь все сложно… Вроде как в разведку из всего взвода выбирают лишь одного. Почему именно его? Никто не знает, только командир. Ну, вот считайте, что меня выбрали, — он с размаху саданул себя по плечу, сгоняя комара, на белой рубахе проступила кровавая капля.
— Снимайте рубаху, надо замыть, пока не присохло…
Пока он стягивал рубаху, она невольно засмотрелась на его крепкую грудь. Захотелось погладить его, как без боязни гладила она сильных, лоснящихся лошадей или шелковистую, ухоженную спину какого-нибудь домашнего зверя, не чувствуя ни стыда, ни угрызений совести. В коленях сладко заныло. От теплого березового запаха закружилась голова, и она не сразу вспомнила, зачем он протягивает ей свою рубашку.
Ловко взобравшись на прибрежный валун, она быстро прошоркала пятнышко, встряхнула мокрую ткань.
— Вот, готово… Спасибо вам за все, Вадим Андреевич.
Он все же заметил ее горячий румянец и властно схватил ее запястье.
— Послушай, Лика, я давно собирался тебе… — но язык одеревенел и не слушался.
— Не надо, Вадим, — она выдернула ладони, резко освободилась от цепкого захвата и с силой оттолкнула следователя. — Я никогда не смогу забыть его. Запомни это! Никогда!
Эти слова она давно берегла, прятала, как жалкий кинжальчик весталки, когда придет час объяснения. И едва выпалила их, сама себе показалась ненастоящей, киношной.
— Никогда не говори никогда, Гликерия… Ну что ж, отдай хоть рубашку, будет чем утереть скупую мужскую слезу. А все-таки ты лжешь, Гликерия. — Вадим резко развернулся и зашагал в поле. На ходу он неловко напялил рубашку. Она смотрела, как тает, растекается во мгле светлая точка.
«Зачем ты лжешь себе, девушка? Ведь ты давно без ума от него, от его чистоты и силы, от его мужской стати. И только он один может дать тебе то оскорбительное, запретное, но страстно желаемое, после чего ты будешь недолго ненавидеть себя, потную, раздавленную, и его, грубого и отвратительно сытого, но потом полюбишь с новой силой, уже навсегда…»
Жемчужные облака таяли у горизонта. Призрачная белая ночь лишь немного сгущала краски, повсюду были разлиты летняя благость и ровное тепло. На выгоне стенькала колокольчиком корова. Вадим Андреевич сидел на крыльце, разглядывая окрестность.
Тайной был для него могучий Север, скудный, безлюдный и светлый край, куда столетиями шли разбойники и святые, стремились бесчисленные орды, плыли на стругах ушкуйники, пробирались купцы, бродяги, бегуны, скрытники. Что искали, на что надеялись? Почему на Север глядит Египетский Сфинкс, что держит в своих когтях знамения конца света? Зачем на Север летят лебеди и гуси и неудержимые волны перелетных птиц? Зачем орды полярных сурков леммингов толпами бросаются в холодное море и гибнут, не доплыв до обетованной полярной земли? Может быть, как ручей желает вернуться в русло Вечной Реки, так и все мы, повинуясь генетическому коду, стремимся к северным истокам, откуда вышли когда-то наши предки. Или взаправду стоит в Божьих лесах святой Камень-Алатырь и как магнит притягивает к себе души? Кто сможет постичь тайну Севера? Лишь тот, кто охватит взглядом его безмолвные долгие зори, его пустые, призрачные ночи, его зимы, пронзенные ледяными иглами мороза, его огромные синие звезды, его тундры, скалы, леса и болота, бездонные, как шаги тысячелетий, уходящие вглубь, к младенчеству Земли. Как глубока здесь Земля и как высоко Небо…
Ночная сырость проняла Вадима Андреевича до костей. Луга лежали в росе, во мгле белели ромашки. Он собрал душистый, тяжелый от росы букет и забросил в окошко высокой горницы, где спала Гликерия. Постоял, слушая ночную тишину.
Петр Маркович сидел на ступенях высокого крыльца. Руки его лежали на коленях, печальное лицо было запрокинуто в небо. Вадим молча опустился рядом.
— Как вы думаете, Вадим, существует ли семейная судьба, есть ли связь между отдаленными по времени событиями в жизни большой семьи, клана?
— Я думаю, да… И слава, и позор человека ложатся на всю его семью, на род до памятного колена. Болезни тоже наследуются, как цвет глаз или форма уха…
— Нет, я не о том. Это все слишком грубо, материально, что ли… Меня больше интересует семейная карма, какое-то наследственное безумие, сплав проклятий и благословений… Таинственные знаки, которыми провидение клеймит всех мужчин клана, как крест из пепла на лбу или поросячий хвостик… Я думаю, наш род был обречен… Позвольте я объясню подробнее… Мой сын был последним из ветви Лермóнтов на русской земле. Лермонты обрусели еще при царе Михаиле Федоровиче. Мой предок, рыцарь Георг Лермонт, был заброшен на Русь в Смутное время. Он остался служить Романовым, обучая рейтарскому делу московских ратников.
— Значит, вы родственник Лермонтова?
— Да, род Лермонтовых, небогатых и незнатных дворян, вышел из Шотландии, из Шкотской земли, как говорили в старину, и рассеялся по миру. Но дух прародителя незримо живет в потомках. У обрусевшей ветви рода Лермонтов были свои обычаи. Начиная с родоначальника Георга Лермонта, в роду по мужской линии чередовались только два имени: Юрий и Петр, но были и исключения. Так, в восьмом колене рода бабушка Михаила Юрьевича Лермонтова настояла на имени Михаил для своего первого и единственного внука. Мальчик был назван в честь Михаила Архангела. А я вот оказался Маркович, так как мой отец был не из рода Лермонтовых. Матушка была последней его женской представительницей. Но с Юрия я хотел восстановить эту традицию. Были у нас и другие родовые черты. Из самых броских — родимое пятно на затылке. По форме оно похоже на летящую птицу. Мама называла его меткой Королевы Фей. У некоторых представителей фамилии оно почти исчезало, но в последующих поколениях возникало вновь. Вот, взгляните.
На шее Петра Марковича, сразу под коротко бритым затылком, действительно виднелся небольшой треугольник мраморно-коричневатого цвета.
— Но было и еще кое-что, так сказать, некое проклятие, тяготеющее над всеми нами. Я бы назвал это поисковый зуд. В нашем роду передавалось пророчество знаменитой гадалки Ленорман, что нагадала Пушкину смерть от «белой головы». Она сказала, что последний мужчина в нашем роду отыщет «живую книгу». И каждый из моих дальних дедов и дядьев занимался этими бесплодными поисками. Замечу, что в нашем роду археология стала наследственным занятием. Только я один — исключение. Перед смертью бабушка Юры, моя мать, рассказала ему о пророчестве. Он почему-то решил, что это должна быть легендарная книга фельдмаршала Брюса, которую тот спрятал в фундаменте Сухаревой башни. По преданию, охранял книгу призрак огромного роста. Юра пустился на поиски книги. Даже пытался выяснить, куда был увезен битый кирпич от башни, ее сломали в 1934 году. Это, несомненно, была какая-то наследственная отягощенность. Он бредил поисками. Почти сутки сидел в архивах, там и подсадил зрение. Но, видимо, не все пророчества сбываются. Мой мальчик погиб, так и не успев ничего отыскать…
Наутро, после завтрака, решено было ехать на Спас-озеро, к отцу Гурию, осмотреть место, где был найден рюкзак, и хорошенько оглядеться на местности.
— В таком повадном виде нельзя ехать, — решительно заявил Герасим, с нарочитой строгостью и тайным смущением оглядывая коротковатый Ликин наряд.
— Прогонит? — почти искренне испугалась Гликерия.
— Беспременно прогонит…
— Не пугайся, касатка, у нас весь гардеробишко платьями затолщен, подберем тебе знатную справу, понравишься лесному попу. — Бабка Нюра выбрала платье потемней, в мелкую гусиную лапку с желтоватым кружевцем у горловинки. — Городское, — с удовольствием вспоминала она. — В пятьдесят третьем годе на слет трепльщиц в ем ездила. Лен мы трепали артельно, не на трудодни… Ты поясок-то подзатяни, уж и гордена будешь!
Отец Гурий чинил расходящуюся по швам кирзовую обувь. Тупая согнутая игла терзала пальцы, натертая воском нить то рвалась, то свивалась в скользкие узелки. Все это расстраивало пустынника. Поистине, ежечасные заботы о плоти — проклятие земной жизни. Сколько времени, сил, изобретательности ума уходит на пустопорожний труд. А на высшее человеку после всех земных забот и времени не остается.
И забывает себя человек, и думает, что лишь для телес живет…
Дальний сипящий звук мотора, как всегда, родился далеко за озером, затем быстро возрос и на надрывном гребне вдруг оборвался, сплюнул и заглох. Отец Гурий отложил рукоделье и босиком, чуть пошатываясь и оступаясь на острых кремешках, вышел на взгорье. На берегу топтались незнакомые люди, суетился Герасим, закрепляя канат с цепом в кустах ракитника. Отец Гурий удивился и даже чуть стронулся в волненье: среди гостей была совсем юная девица в длинном темном платье.
— Как называется эта гора? — робея перед босым, вызывающе худым монахом, спросила Лика.
— Дак Маура, раз на восток глядит, значит, Маура, — сообщил Герасим.
Отец Гурий с удивлением вспомнил о горе Мауре вблизи Кирилловского монастыря у Белого озера. Неужели его невысокий холм из белого известняка — побратим той святой горы, с которой узрел преподобный Кирилл место своего будущего спасения. Отец Гурий радостно перекрестился на облака.
— Маура… Рождающая Солнце, — задумчиво произнесла Лика, окидывая взглядом холм — Мауру — сакральный центр ариев в Северной Атлантике, исчезнувший вместе с Атлантидой и легендарной страной Туле.
Узнав о цели их приезда, монах успокоился, сочувственно выслушал Петра Марковича, подробно ответил на вопросы следователя. Легко перекусив на берегу, небольшой отряд двинулся в подземелье. Предводительствовал отец Гурий, в руке он держал электрический фонарь, почти прожектор. Это был подарок следователя «ради знакомства».
Слоистый камень подземелья крошился под ногой, от движения по туннелю где-то в глубине шумно осыпалась порода.
— Этой подземной дороге уже тысячелетия. Храм как бы запечатывает собой древнее русло. — Петр Маркович на ходу делился с Гликерией своими соображениями.
— Настоящий замок над бездной, да еще освященный молитвой, — прошептала Лика.
— Ну, я-то скорее язычник, чем христианин. Это, вероятно, наследственное. Несколько лет я работал в Индии. Там прочел книги Тилака в подлиннике, древне-индийские Веды, «Махабхарату», узнал индийские обычаи. У нас, оказывается, много общего! Читал Рыбакова, Миролюбова, перечел «Слово о полку Игореве», «Велесову книгу»… Остаток своей жизни хочу посвятить истории Древней Руси. Чтобы хоть чем-то быть ближе к Юрке. Пока он был рядом, мы и виделись-то мало. Я хочу пройти его духовный путь…
Отец Гурий прислушивался к разговору с немного большим вниманием, чем допускали это правила аскетизма. Дойдя до высокой узкой расщелины в известковой стене, он указал место своей находки и в изнеможении опустился на камень. Сквозь узкое, неровное окошко-пролом нестерпимо синело озеро, слепила глаза солнечная рябь. От близкой воды по белому каменному своду бежали волны света.
Вадим присел на корточки.
— Так, — голос его звучал уверенно и зычно, — по моей версии, рюкзак доставили сюда водным путем, в сезон дождей, стало быть, не позднее конца сентября — начала октября, когда вода стояла достаточно высоко и сюда можно было добраться озером. Человек этот хорошо знал местность, или у него была специальная карта. Ему было необходимо не просто избавиться от рюкзака, но спрятать его на какое-то время. Здесь было самое ценное из захваченного им — фотокамера и серебряный обруч. Надежно укрыть рюкзак он не успел, кто-то помешал. Вернуться за рюкзаком не смог…
— Посмотрите, здесь какая-то надпись… — Лика привстала на цыпочки, разглядывая буквы, выбитые или процарапанные на белом камне.
— Лика, Герасим, Вадим пропал! — вскрикнул Петр Маркович.
Лика высунулась из пролома, заглянула вниз. Под расщелиной темнела озерная глубь.
— Эй, скорее сюда! — раздался голос Вадима. Через секунду он показался в отверстии, возбужденный и радостный. — Все сюда, это просто…
Просто было лишь для тренированного Вадима Андреевича. Проскользнув в отверстие между камней и утвердившись на неровном уступе, можно было, прижавшись спиной к белым бугристым камням, осторожно пройти по неширокому скальному козырьку. Такой переход требовал решительности и смелости. Озеро темнело глубью в этом месте. Под ногами вскипали зеленоватые волны.
За скалой простирался крутой склон, поросший диким шиповником. Его темно-розовые, опаленные солнцем лепестки осыпались при каждом порыве ветра. По-козьи петляя между кустов, можно было взобраться на крутой склон, а за ним, как в чаше, лежала низкая луговина. Трава на ней была невысокая, но яркая, блестящая, словно промытая. Среди травы сияла россыпь белых цветов, редкостных для этого сурового края. Со всех сторон низину окружали небольшие каменистые холмы.
— Это какое-то чудо! — Лика восторженно озиралась вокруг.
Посередине поляны возлежал бугристый камень — ледниковый валун. С севера он плотно оброс серо-желтым крепким лишайником. На его поверхности, ноздреватой, как непропеченный хлеб, виднелись два небольших углубления, наполненных дождевой водой. Подойдя ближе, отец Гурий рассмотрел на камне изящные следы женских ног, один подле другого.
— Стопы самой Богородицы прошли, — он вспомнил образ Почаевской Божией Матери. Перекрестившись, он благоговейно испил из следочков. Вода терпко пахла мхом, но была свежа и приятна на вкус. На душе стало ясно и легко.
— Камень-следовик — святыня этих мест, явно еще дохристианская, — Петр Маркович вспугнул молитвенный настрой неуместным замечанием.
Отец Гурий потупился и поспешил отойти. Его чем-то тревожил этот человек, и отец Гурий желал, чтобы гости поскорее отбыли восвояси. Душа его жаждала покоя и уединенной беседы с Книгой. Люди отвлекали, застили свет, как досадная помеха, и грозили пустой тратой жизненного времени.
— Такие следы в старину почитали как следы Лады, златокудрой супруги Сварога, — настиг монаха Петр Маркович, словно желая прочитать ему лекцию, составленную из недавно прочитанных книг.
Вадим, склонившись, внимательно изучал искристую траву.
— Здесь кто-то бывает довольно часто, но ходит крайне осторожно, почти не сминая травы. Кто бы это мог быть, а?
— Бабка сказывала про Девку Огнеручицу, только где ее искать, никто не знат…
— Расскажите, Герасим, — сразу зажглась Лика.
— Неча сказывать… Огнеручица в наших лесах живет. Из персти выводит пламя и сама как в пламени является, и над головой огонь пляшет. Вот только одежи на ней никакой не быват…
Отец Гурий вздрогнул. Неделю назад, на Иоанна Крестителя, он выбрался из своего укрывища раньше обычного. Тонкий серпик луны с ягнячьим любопытством выглядывал из-за рощицы. Вычитав утреннее правило, отец Гурий подхватил ведерко и почти вприпрыжку побежал к ручью; подгонял утренний холод. Отец Гурий решил сократить дорогу. Раздвинув цветущие заросли кипрея, он двинулся напрямик. Вот и поляна у самого ручья. В глаза плеснуло жемчужной белизной. Дыхание отца Гурия остановилось, а сердце, напротив, бешено запрыгало.
Среди розового тумана кипрея стояла нагая женщина. Капли росы дрожали, и ее волшебно гибкое тело искрилось живой влагой. Светлые серебристые волосы были мокры от росы и струились до земли. Первый луч солнца ласкал ее нежное лицо и грудь. Она тянула к солнцу тонкие, почти прозрачные руки, и солнце пеленало ее радужной пряжей лучей.
Из рук отца Гурия с грохотом, показавшимся ему вселенским, вырвалось пустое ведро. Женщина плавно обернулась на шум, но не сжалась, не испугалась. Она с улыбкой протянула ему радужный клубок в сложенных лодейкой руках.
Еще секунда, и он бы погиб, но, совладав с искушением, монах успел перекрестить видение. Женщина, все еще улыбаясь, шагнула к нему. Отец Гурий подхватил подол рясы и бросился прочь, ломая ивняк. Несомненно, это была бесовка. Любая женщина, одна, в глухом лесном месте, испугалась бы и убежала, а эта… От более опытных в монашеском деле братьев отец Гурий знал природу этих явлений. В тот день весь ад восстал на него. Плача о грехах своих, о слабом теле, едва устоявшем в искушении, он провел несколько дней.
— Скорее сюда, — махал обеими руками Петр Маркович с дальнего высокого склона. — Здесь настоящее святилище. Смотрите! Это, без сомнения, древняя обсерватория Гипербореев, — не в меру разгоряченный для своих седин, Петр Маркович дрожащими руками гладил каменные желоба, проложенные в гладко пригнанных, точно обтесанных валунах, сдирая с камня лишайник, выкорчевывая островки неприхотливой северной травки. — Это визиры, они смотрят по сторонам света на созвездия полярного года.
В центре выложенных квадратом серых обтесанных монолитов белел большой круглый камень, светлый кварц в зеленоватой паутине мелких трещинок. Петр Маркович и Вадим присели у камня, разглядывая выбитое на камне солнце. Корона из загнутых подобно свастике лучей окружала неровный диск.
— Странно, визиры почему-то направлены ошибочно, да нет, они просто переориентированы на какие-то другие небесные объекты. Этого просто быть не может, — растерянно шептал старик, поднимая голову вверх и всматриваясь в прозрачно-голубое небо. — Но если ось эклиптики меняла наклон примерно двадцать пять тысяч лет назад, то это очень древний астрономический объект, в пять раз древнее египетских пирамид…
— Обсерватория не может существовать без тонких наблюдательных приборов, без линз, без специальной оптики. Это просто языческое капище, — с непонятным ему самому раздражением вступил в разговор отец Гурий.
— Да, действительно, — печально согласился Петр Маркович, — хотя, постойте, дайте припомнить… Еще Диодор Сицилийский писал, что в стране Гипербореев ему удалось увидеть Луну так близко, что можно было рассмотреть даже отдельные камни на ее поверхности. Может быть, он бывал где-то поблизости. Наверняка подобные обсерватории не были редкостью у предшествующей нам цивилизации. Ведь озеро это вполне судоходно и через речные пути соединяется с Балтикой…
— А че, изо льда можно даже очень хорошие стеклышки слить. Увеличивает сильно, только уметь надо, — все с изумлением посмотрели на Герасима, как если бы вдруг заговорил шершавый гранит обсерватории.
— Герасим, милый вы мой человек, вы совершили сейчас крупное историческое открытие… — Петр Маркович даже побледнел, он достал платок, отирая потное лицо и шею. — Как же я сам не догадался. Если рассчитать угол преломления и взять воду с небольшими химическими добавками, то можно получить прекрасные линзы и наблюдать звездное небо всю полярную ночь. — Петр Маркович сейчас же расположил на коленке блокнот и принялся зарисовывать план обсерватории.
После полудня захолодало. Приветливое солнышко скрылось. Время было возвращаться.
Поздним вечером Герасим, всего лишь пару раз ловко ковырнув иглой, вычинил ботинки отца Гурия. Но после вечерней молитвы, против обыкновения, отшельник не стал читать Книгу. Его потянуло к приехавшим людям, к их горячему костру на берегу и простой беседе. Высокий костер далеко отбрасывал комариные эскадрильи, пламя гудело, постреливали поленья, в котелке булькала очередная порция ухи. У костра, заложив руки за голову, раскинулся Герасим, раскосые глазки его сонно поблескивали. Петр Маркович и следователь о чем-то оживленно спорили. Девушка, умаявшись за день, наверное, уже спала в палатке на берегу.
— Садитесь к огоньку, батюшка. — Вадим Андреевич вскочил, поправляя бревна, чтобы отцу Гурию было удобно. Монах был интересен Вадиму, как был бы интересен любой обладатель собственной тайны. — Батюшка, а откуда вы родом, из каких земель?
— Я из Изюмца. Это такой городок на границе с Украиной.
— Вот совпадение, бывал я в Изюмце, лет тридцать назад отрабатывал практику в поселковой больнице, пыльный городишко, но вот яблоки у вас там «наполовину мед, наполовину сахар», хотя совсем рядом — степи, ковыль, сушь… — Петр Маркович громко выскребал ложкой котелок.
— В больнице? Вот как… Может быть, тогда вы помните Фросю Лагоду? — Голос отца Гурия чуть дрогнул, словно в гортани прокатилось крохотное зернышко.
— Нет, не помню… А что, она там лечилась? Может быть, я ее оперировал?
— Нет, она там работала…
Петр Маркович грустно пожевал губами, покачал головой: «Нет, не помню…»
Вадим Андреевич решил развлечь внезапно потемневшего лицом монаха беседой о вопросах возвышенных и отвлеченных от презренной пользы.
— Святой отец, вот говорят, что мир спасет красота. А вот вы как думаете, какая это будет красота?
— Красота — это Божья правда в мире, все истинное — красиво, — задумчиво проговорил отец Гурий. — Красиво все, что добро, светло, что возвышает разум и очищает чувства человеческие.
— Какая-то сладкая сказка получается, — сказал Вадим. — Ну, с красотой природы, гор или, скажем, небес все ясно. А вот как быть с женской красотой? Меня, молодого здорового мужика, женская красота просто с ума сводит… А вырвать оба глаза я не могу, да и не хочу! Вот и страдаю. Как увижу красивую женщину, мысли сразу не туда, ну, вы понимаете?
Отец Гурий едва заметно усмехнулся. Нет, он не понимал, но вразумлять столь прямодушное чадо сразу не стал, а начал издалека…
— С похотью очей Святая Церковь рекомендует бороться молитвой, но главное — постом! В женщине должно видеть сестру или мать, иначе крушение духа и гибель неизбежны…
— Ну, почему же как красивая женщина, так сразу — гибель? Если честно, обнаженная женщина — это самое красивое, что я видел в жизни, — тоном кающегося грешника признался Вадим.
Отец Гурий едва заметно поморщился, сложность и противоречивость данного вопроса в церковной онтологии некогда смущала и его, но, придав голосу твердость, он продолжил:
— В Писании сказано: не отдавай женщинам сил твоих… губительницам царей, ибо дом ее — путь в преисподнюю, во внутренние жилища смерти…
Над костром повисло тяжелое молчание. Довольный отец Гурий продолжил мягко и поучительно. Ему было легко излагать вечные истины, освященные временем и скрепленные слезами подвижников.
— Православие строжайше регламентирует отношения полов. Оно прививает в миру идеал утонченной духовности, истинную женственность в почитании Непорочной Девы. Брачное сожительство людей, конечно, имеет оправдание, но даже венчанным супругам по установлениям православного брака нельзя видеть наготу друг друга.
— А это почему? — еще пуще раскосил глаза Герасим.
— А потому, Герасим, что учение Церкви о человеке основывается на понятии первородного греха, и физическое соитие оправдывается только деторождением. Выпустив на свободу эротическую стихию, мы обречем человека на рабство собственной плоти. Половая любовь уводит от Бога….
— Ложь! В том, что открывает женщина, и есть Бог! — Доселе молчавший Петр Маркович вдруг заговорил гневно и громко, словно неприрученный, яростный тур ворвался в домашнее дремлющее стадо. — Когда двое любят друг друга, во Вселенной возникает новый световой импульс и глубины творения взрываются светом! Освящаются любовью! Акт единения мужчины и женщины — это Божественная мистерия. Да, мы, русские, ожидаем спасения красотой, так нам предрекал наш национальный пророк Достоевский. — Петр Маркович овладел собою, заговорил спокойнее, внятнее. — И тем не менее, он же сказал: «Красота — это страшная, ужасная вещь, здесь дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей»… Откуда же в нем, в нашем гении, такая непомерная скорбь, такая раздвоенность, располосованность на рай духа и ад физической, плотской любви? Почему красота его героинь пронизана голосом Бездны, и почему он сам никогда не знал счастливой, гордой любви?
Отец Гурий сокрушенно молчал. Ему была странна и дика горячность этого немолодого человека в таких болезненных и ускользающих вопросах.
— Вот вы, отец Гурий, — как сухой мох от искры, вновь занялся огнем Петр Маркович, — предлагаете Вадиму любить облачко, фантом, учите аскезе. Он должен видеть в женщине либо добродетельную схему, либо посланницу Инферно. Но мы все рождены земной матерью, зачаты и выношены ею в жажде любви и красоты. Наша любовь — «лишь капля яда на остром жале красоты…» Почему так? Потому что женская красота — это оружие в войне полов, где смертельно борющиеся стороны никогда не победят. И мужчины, и женщины одинаково трагично ощущают невозможность полного соединения; их тела воюют с душами. Кто виноват, что Божественная Психея навсегда покинула Эрос? Кто виноват, что через унижение женщины, через тысячи голых паскудных изображений, где бывшая богиня поругана и обесчещена, в мир вползает холод и вырождение? Кто вернет ей могущество? Возродит великие мистерии половой любви? Никто! Надо признать, что мы, потомки некогда могучей русской цивилизации, давно утратили самодостаточную культуру любви и без боя сдали своих женщин. «Люди Кали Юги будут делать вид, что не знают о разности рас и о священной сущности брака…» — это Вишну Пурана, древние тексты Индии.
Отец Гурий, взяв тяжелую палку, невозмутимо ворошил угольки в костре. По его мысли, телесная красота и страсть составляли некий неразрешимый узел, где воедино сплетались животное бешенство и ангельское, райское блаженство, где зрели зародыши грехов и высших прозрений. Но совладать с выпущенным зверем могли лишь святые. Все, что не укладывалось в детородное значение женщины, которое он понимал и извинял, неизбежно пугало, страшило его. Томящую страстную тайну он давно вытеснил из своей жизни, но и в запретной сумеречной темнице тайна эта продолжала жить, удерживая в плену его земное естество. Райское, нагое, безгрешное состояние человека было возможно лишь до его грехопадения или в самом раннем детстве. Таковы были его глубинные мысли, но вслух он произнес:
— Почему вас так волнует половой вопрос, разве нет ничего более важного для всех нас, стоящих у грани времен последних?
— Конечно, нет! Нет ничего более важного, и именно сейчас! На Руси довольно долгое время женщина была не только свободна и раскрепощена, но до времен Ярослава Мудрого могла участвовать в ордалиях наравне с мужчинами, могла стать богатыркой или единовластной княгиней. Отголоски арийско-индийского праздника Ашва-Матха, что означает Всадница-Матерь, можно найти даже в этих краях…
— Да, бабка сказывала, как на Егория Летнего девки на белых конях скакали, посмотреть бы хоть глазком, — поделился своими этнографическими познаниями Герасим.
— Да, так оно и было. Здесь же на Севере сохранился и обряд Кувады. При наступлении родов мужчина тоже «мучается», терпит сильную боль из уважения к страданиям жены, но полностью этот обычай исполняется лишь в Индии. Это истинно арийские обряды, которые тысячелетиями сохраняются везде, где некогда жило это благородное племя.
— Но язычество, — возразил отец Гурий, — это страшные, кровавые и блудные культы прошлого, когда наши «героические» предки «ядаху скверну всяку; комары и мухи, змие и мертвец не погребаху, но ядаху, и женски извороги и скоты вся нечисты»… Эти летописные свидетельства ужасают… Мы до сих пор не можем избавиться от языческого наследия — гнусных слов.
— В язычестве эта запретная лексика означала имена богов плодородия. Хвал и Пизус — боги земной любви, кто, кроме них, мог насытить земное лоно? Но после принятия христианства целый пласт заклинательных слов, обладающих огромной энергетикой, утратил силу и строго ограниченный характер употребления… Что же касается физической любви, то в Житии Протопопа Аввакума есть характерный эпизод… Возмущенный Аввакум в бешенстве избил и выгнал из храма мужика и бабу, которые возлегли, ради похоти, прямо у церковной солеи. Праведный гнев попа обрушился на их головы. Но и ему досталось! Получается, что эти несчастные по ошибке пришли к чужому богу! Я уверен, это была бездетная пара, которая таким образом просила милости Бога в таком тонком и деликатном деле. По языческим установлениям, акт зачатия и физическая любовь — священны. Это сама Жизнь и ее божественный исток! И эта супружеская чета греха за собой так и не узнала… Так что не разделять надо душу и тело, а вновь соединять. А когда я слышу о якобы «мерзостях» язычества, то вспоминаю голову греческой Богини из Пушкинского музея в Москве… Все в ней полно земной прелести и дыхания космоса. В ее пропорциях — ритмы вечной гармонии, в ее чертах — напряженная жизнь. Но я отвлекся, простите. Позвольте завершить нашу крайне полезную дискуссию. Я верю, что в будущем проснувшийся дух нашей нации вызовет к жизни и новый обряд, найдет новое соответствие между русской почвой и религией, с иным отношением к любви, к полу, к женщине.
— По вере вашей да будет вам, — устало произнес отец Гурий.
— Вера русская была проста — священное чувство Родины…
Душа отца Гурия не помнила иной родины, кроме неба, и мечтала туда вернуться. Он благословил костер и ушел к себе на гору. Душа его скорбела, как одинокая птица, что плакала по ночам в приозерных тростниках.
Сияющее летнее утро разбудило Лику. Лучились даже дырочки в пологе палатки. Жмурясь, она выбралась из спальника, нырнула в широкое бабкино платье-балахон, глянула в крошечный зеркальный родничок и побежала к озеру умываться. У берега, цепляясь за ивняк и камыши, таяли последние клочки тумана. На прибрежном валуне горбатилась в позе мыслителя странная фигура, закутанная в плащ защитного цвета.
— Вадим Андреевич… — наугад окликнула Лика.
Мыслитель зашевелился, откинул капюшон, блеснула знакомая улыбка. Лицо следователя было бледным.
— Долго спите, Гликерия Потаповна…
Лика, смущаясь своего опухшего от комариных укусов лица, умылась озерной водой. Вадим задумчиво смотрел, как играет солнце в прозрачных струях, падающих из ковшика ее ладоней.
— А вы, похоже, еще и не ложились, — подобрав длинный подол платья, она стояла по щиколотку в воде и дразнила его нежным румянцем и капельками воды на коже.
— Не спалось что-то, да и белые ночи коротки. Лика, хотите прокатиться по озеру? Наш добрый проводник Герасим отдал мне свою утлую ладью для полета над озером.
— Может быть, тогда на остров… Вадим Андреевич, поехали!..
— Туда добираться часа два, но для вас, Гликерия, я готов на все, буквально на все! — Вадим продолжал игру в безнадежного влюбленного.
Мотор взревел. Лодка, задрав рыло, полетела с волны на волну. Лике было и дивно, и страшно. Она умостилась ближе к носу лодки, как русалка или наяда, что украшает собой горделиво выгнутый буршпит корабля. Оглянувшись на корму, она встретила взгляд Вадима. Он был тверд и весел. Она невольно залюбовалась его зеленовато-синим взором, одного цвета с озером. Ветер рвал пестрый платочек с ее шеи, слепило солнце, обжигало движение, оглушал рев взбесившегося мотора. Это была настоящая жизнь — дыхание озера, качающееся небо и стремительная, немного опасная скачка по волнам.
Остров приближался, вырастал в длину, но еще быстрее из-за далекого лесистого гребня вставала сине-багровая туча. В одночасье солнце померкло, рванул мокрый, пахнущий ливнем ветер. Уже у самого острова лодка ухнула от бокового удара, крепи застонали, в опрокидывающуюся корму ударили струи ливня и мутные волны. Предупреждающий крик Вадима потонул в реве бури. Лика пропустила момент удара, потеряла равновесие, но еще пыталась удержаться за опрокидывающуюся на нее алюминиевую тушу. Лодка встала набок и накрыла ее. Бушующая мутная мгла сдавила, поволокла вниз, но Лика отчаянным рывком сумела вынырнуть в стороне от лодки, среди беснующегося урагана. Длинное платье скрутилось в воде и крепко обмотало ноги, сковывая движения. Волна захлестнула и вновь потащила на дно, в зеленую мглу. Сильное тело поднырнуло под нее, вытолкнуло наверх, к спасительному воздуху. Схватив за шиворот, Вадим тащил ее к берегу. Выбравшись на вязкий, илистый окаем, он перехватил ее под мышки и поволок подальше от кипящего ливнем озерного котла, быстро стянул с себя одежду и бросился спасать кувыркающуюся метрах в тридцати от берега лодку. Приподнявшись на руках, Лика смотрела, как мелькает среди волн его белая голова. Боль удушья разрывала легкие, выжимала слезы. Под обезумевшим ливнем Вадим вытащил лодку на берег, снял мотор, перевернул ее, поставил на камни.
Он на руках перенес Лику в укрытие, под перевернутую лодку. Бока лодки слабо гудели от ливня и ветра, но здесь не было секущих ударов дождя. Вадим быстро притащил охапку травы, подостлал на сырой песок. Гликерия дрожала всем телом, лицо ее было белым, мертвым, глаза закатились.
Он стянул с нее мокрое платье, девушка очнулась, сжалась, руками крест-накрест закрывая зябкие млечно-белые груди. Он прилег рядом, обнял ее, словно одевая собой, своим телом, горячим даже под ледяным дождем. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, шумел дождь, короткая летняя буря уже уходила. По мокрому песку суетились муравьи, он сгонял их рукой с ее плеч и гладкой гибкой спины и осторожно целовал тонкие вздрагивающие веки, согревал дыханием ее пальцы и был счастлив, как в своих безумных снах. Они были первые и последние люди на Земле, спасение и оплот друг друга.
На миг ему показалось, что она ответно дышит ему в шею. Он уловил теплую волну, что прошла по ее телу, и оно ослабело, обмякло в его руках… Затопляющая мир нежность… Еще секунда, и он расплавится, сгорит от блаженства и робости. Мучительное желание и жалость… Он сдавил ее сильнее, Лика отпрянула, с силой рванулась из его рук, ударилась об уключину.
— Нет, не смей… Я знаю, он жив, он ждет!
Она еще пыталась вырваться, но он силой вернул ее, накрыл собой, шепча что-то безумное, жаркое…
И небо качнулось и сошло со своих стапелей, и поплыло, осыпая звезды, и тысячи раз всходило и падало солнце. На озеро вновь налетела короткая яростная гроза. Это была их свадьба в Ярилин день. И Дева Молния, и Громовик венчались в Небесной Сварге, и яростно любили, и сияли радугой, и проливались благодатным ливнем. В раскатах грома и вспышках молний сплетались их молодые, сильные тела, а там, в клокочущих грозовых высях, их души сочетались превечно и нерушимо. И женщина обнимала мужчину жарко, неистово, с последней откровенностью любви, сжигая мосты, сжигая память прошлого…
Они очнулись от муравьиного жжения и жара солнца.
Ненастье миновало. Страсть природы улеглась и казалась стыдным, ненужным безумием. Яркое небо, ласковая вода и белый песок. Солнце ластилось желтым тигренком. Сияющий рай…
Вадим сушил на солнце их пустые, как смятая кожура, одежды и был счастлив, как Адам на первозданном райском берегу. Но вот Гликерия…
Лика сидела на плоском камне, сжавшись, закрывшись руками, вся — как холодный твердый камушек. Он отряхнул от белого песка ее плечи, расплел косы, от одного взгляда на них у него прежде перехватывало дыхание. Расправил их по жемчужно-белой спине, потом встал перед ней на колени, взял ее бледное, горестное лицо в свои ладони, сцеловывая соль с ресниц и с милых, уже родных щек. Погладил исцарапанные, искусанные муравьями ноги, заласкивая боль.
— Прости, олененок, прости…
«Прости вековечную мужскую жестокость, ту, за которую не судят».
— А знаешь, — снова заговорил он, согревая дыханием ее колени, — у нас в Кемже старики говорили, что если мужик с бабой задумают шустрого да бойкого мальчонку родить, пусть для того на муравьиной куче помилуются… Это верная примета…
Лика вздохнула порывисто, словно навсегда освобождаясь от обиды, и прижалась к нему, спрятав лицо на его груди. Ослепнув от счастья, он подхватил ее на руки и закружил, высоко подняв к небу, чтобы и оно изумилось ее красоте.
Возвращались уже на закате. Издалека Лика заметила маленькую суетливую фигурку на берегу. Встревоженный и мрачный Герасим мерил шагами берег. Но волновался он не за свою непотопляемую лодку. Обостренным чутьем ревности он выхватывал неуловимые изменения в их лицах, фигурах, движениях, необратимую перемену, след космической катастрофы: таинственная женственная бледность, болезненная припухлость век и губ — у нее, и легкая, игривая сила и плохо скрываемое торжество — у него. Вадим Андреевич соскочил в воду, одним махом вытолкнул лодку носом на берег, на руках перенес Гликерию. Палатка уже была собрана для отъезда. Вадим пошел на гору проститься с отцом Гурием, подарить ему свой прорезиненный плащ и кое-что из вещей, незаменимых в лесном обиходе.
— Вы ничего не заметили, Вадим? — озабоченно спросил Петр Маркович, когда тот вприпрыжку спустился с холма.
— А что случилось, может быть, я брюки где-то порвал?
— Да нет. С брюками все в порядке… Странный он какой-то, этот монах, — поделился Петр Маркович. — Я сейчас палатку собирал, чувствую, что-то мешает, обернулся, а он стоит у меня за спиной и смотрит широко раскрытыми глазами. Я ему: «Батюшка, может, случилось что, я врач, помогу». А он мне: «Врач, исцелися сам…»
Истекали последние минуты перед отплытием. Беспечно поигрывая ножом, тренируя руку, Вадим Андреевич с размаху вогнал нож в корни ракиты.
— Не бросай в дерево, рука отсохнет… — мрачно заметил Герасим.
Но Вадим Андреевич ни на йоту не доверился мрачной неотвратимости этой приметы. Поглядывая на грозовое небо над холмом, на белый храм, он мысленно навсегда прощался с этим местом. «Ну, с Богом! Прощай, гостеприимный брег! Доплыть бы по такой волне… А завтра поутру — в район сдавать вещи… И мою затянувшуюся миссию можно считать завершенной».