Глава девятнадцатая

СМЕРТЬ ВЕРГИЛИЯ

21 сентября 19 года Вергилий в возрасте пятидесяти одного года возвращается из Греции и высаживается в порту Брунди-зия; исходя потом, давясь скверным кашлем, он просит всех без исключения друзей собрать для него ходящие по рукам списки «Энеиды». Он хочет сжечь их своими руками. Он сжигает их своими руками.

Император восстает против решения поэта, но Вергилий тем не менее предает огню восковые дощечки. Вицерий стирает с лица Вергилия испарину лихорадки. Поступок этот отнюдь не являлся рекламным трюком. 16 декабря 1918 года Франц Кафка посылает записку Максу Броду: «Мое желание, конечно, не будет исполнено, но пусть его хотя бы примут к сведению». Мне хорошо понятен лихорадочный, торопливый жест чутких рук Вергилия. Существует чувство вины перед молчанием. Источник молчания остается где-то далеко позади нас: мы предаем его, но всем суждено вновь окунуться в него, когда смерть мягко погрузит нас в воды вечного безмолвия.

Его сотрясала дрожь, пот градом лил со лба. Вар вспоминал, что он сразу, как-то резко исхудал; лихорадка, хотя и перемежающаяся, истощила его до такой степени, что кожа обвисла вялыми складками на руках, на шее pi блестела от испарины. Небритый, говоривший свистящим шепотом, он лежал кутаясь в меховые одеяла, невзирая на жару, поддерживаемую в спальне, при свете очага и факелов, до ужаса похожий на марабу с его лоснящимся под утренним солнцем оперением. Альбуций не был в Брундизии и не присутствовал при смерти Вергилия. Пятнадцатью годами раньше он купил зобатого марабу и поселил его в своем доме у Капенских ворот, для чего пришлось устроить отдельную вольеру. Зобатые марабу похожи на уродливых журавлей. Альбуций любил смотреть на это подобие журавля, на огромный мохнатый розовый мешок под клювом, на широкий черный галльский плащ, который это странное создание запахивало на себе так, словно озябло, на его длинные тощие серые ноги.

Птица церемонной поступью расхаживала по клетке, щелкая клювом и всем своим видом выказывая удовлетворение. Она заглатывала все подряд, не брезгуя ни фруктовой кожурой, ни экскрементами, ни падалью: в лучшем случае ей доставались объедки рыбы и дичи. Вот такой же марабу, с обвислым мешком под подбородком, с мокрым от пота лицом и скользкими руками, протянутыми к очагу и сжигающими «Энеиду», жалобно поскуливая, умирал в Брундизии.

Г. Альбуций Сил не был связан дружбой с П. Вергилием Мароном. Разумеется, они встречались у императора. От этих встреч остался лишь один исторический анекдот: однажды Альбуций Сил похвалялся тем, что отклонил дар Мецената, и Вергилий заметил, что, по его мнению, «ненависть к богатству отдает дешевым тщеславием» (vanum gloriae genus odium divitiarum). Альбуций был поражен этим отзывом Вергилия и признал его правоту. В 18 году, сразу же после чистки Сената, когда Август начинает приобщать Агриппу к управлению империей, Альбуций пишет роман «Паррасий и Прометей».

СТАРИК ИЗ ОЛИНФА PARRHASIUS ET PROMETHEUS

Когда Филипп распродавал олинфийцев, захваченных в плен, Паррасий, живописец города Афины, купил одного из них. Это был дряхлый старик, чьи черты отличались крайней выразительностью; его иссохшая кожа спадала вялыми складками на бедрах, руках, ягодицах и груди; лицо бороздили глубокие морщины. Паррасий привел его в свою мастерскую и поместил у северного окна, где было самое яркое освещение. Проморив старика голодом еще три-четыре дня, он велел двум своим рабам подвергнуть его пытке. Именно с этой модели Паррасий и написал своего Прометея.

Но вышло так, что олинфиец умер раньше, чем художник закончил картину. Поскольку Паррасию жаль было лишиться его истерзанного тела и лица, на котором запечатлелась мука, он попытался сохранить труп в этом состоянии, заморозив его в снегу. Паррасий принес свое произведение в дар храму Минервы. Это самая прекрасная из его картин, шедевр правдоподобия, потрясающий души зрителей. Невозможно созерцать ее без слез и без ненависти к смерти.

Один афинский художник, завидовавший Паррасию, удостоенному восторженных дифирамбов, обвинил его в нанесении ущерба государству, ибо тот лишил жизни человека. Он заявил: «Этот несчастный видел, как Олинф спалили дотла, как его родину растоптал враг, как его жену предали смерти, как его невестку изнасиловали солдаты, как его дом превратили в пепелище. Наконец он предстал перед победителем. И тот говорит ему: „Твоя скорбь весьма живописна. Я отнял тебя у родных, чтобы подарить искусству. В любом случае твоей участью была смерть"».

Увидев пленного, Паррасий сказал:

— Jam ad figurandum Promethea satis tristis est (В нем достаточно скорби, чтобы изобразить Прометея).

«Caeditur. Parum est, inquit. Iritur. Parum est, inquit. Laniatur...» (Старика-олинфийца бичуют. «Этого мало», — говорит Паррасий. Старика жгут огнем. «Этого мало», — говорит художник. Старика терзают клещами. «Этого мало»...). Parum est: таков рефрен живописца по версии Басса. У Клодия он немного иной: «Parum tristis est». При каждой новой пытке Паррасий говорит о своей модели: «В нем еще слишком мало скорби». Сразу вспоминается Морис Блан-шо, повествующий о своей жизни, которую он провел подобно актеру, что старательно репетирует свои трагические выходы на сцену. Наконец художник поневоле говорит:

— Moriatur! (Пусть он умрет!)

Оправдательное слово Паррасия звучало в высшей степени лаконично: «Emi», — произнес он (Я купил его). Затем добавил: «Я купил этого человека, достигшего старости. Я изобразил героя в муках, которые ему довелось претерпеть. Тем самым я совершил акт благочестия, недоступный никому иному. Я превзошел величием самого Филиппа. Прометей любил людей. Своей картиной я напомнил людям об этом акте любви. Я даровал жалкому телу, которому оставалось всего несколько мгновений жизни, вечную славу».

— Но этот раб не был преступником.

— Зато он вызывал сострадание своим видом.

— И ты убил его потому, что он вызывал сострадание?

— Я убил его для того, чтобы он вызывал еще большее сострадание.

Альбуций изобразил художника за работой:

— С одной стороны садишься ты в окружении своих кистей и чашек с красками. С другой стороны ты сажаешь его в окружении палача, хлыста, огня и дыбы.

— Мне хотелось увековечить его лицо для потомков. Я стремился придать ему выражение страдания, которое вызывало бы слезы.

— Но у тебя самого, Паррасий, это зрелище не исторгло слез. Твои рабы подтвердили в суде: ты ликовал. Ты писал картину.

— Я не нанес ущерба государству. Я заменил бессильного, полумертвого старика картиной, которая переживет века.

(А вот несколько другая версия: «Я не нанес государству никакого ущерба. Я заплатил за этого раба-олинфийца. Но я не извлек ни малейшей денежной выгоды из созданного мною произведения. Я принес его в дар храму Минервы»).

У Альбуция защитительная речь кончалась так: «Это был мой раб. Я владел им по праву военной добычи. О афиняне, о римляне, если уж приобретения, сделанные по праву победителей на пленных, не имеют силы, значит, ваши империи эфемерны, как ветер, как сны ваших предков. Все должно вернуться в прежние границы, а это не что иное, как тень каждого человека на земле. Всем, что мы имеем, мы обязаны войне».

Латрон развил эту тему следующим образом:

— Parrhasi, morior.

— Sic tene.

«Паррасий, я умираю!» — простонал старик, испуская дух под пытками. В ответ Паррасий крикнул ему: «Вот-вот, так и замри!»

КАЛЛИАС И НЕБЛАГОДАРНОСТЬ КИМОНА CIMON INGRATUS CALLIAE

Афинский полководец Мильтиад, победитель персов, старился в ореоле славы. Но однажды его обвинили во взяточничестве. Он умер в тюрьме. Его сын Кимон занял место отца в темнице, дабы с подобающим достоинством похоронить отцовский прах. Каллиас, человек самого низкого происхождения, но очень богатый, выкупил у государства Ки-мона, сына великого полководца, покорителя Востока, и возместил всю сумму взяток, вменяемую Мильтиаду. Кроме того, Каллиас отдал Кимону в жены свою дочь.

Однажды Кимон застает жену сидящей на члене другого мужчины. Кимон отсекает член, вонзает нож в грудь жены и наносит второй удар любовнику, который с воплями катается по триклинию, держась обеими руками за уцелевшие яйца. Каллиас подает в суд на зятя: он не отрицает ни факт супружеской измены, ни очевидность преступления, ни законность убийства, но обвиняет Кимона перед судьями в неблагодарности. Кимон возражает:

— Non potest generosus animus contumeliam pati (Человек с благородной душой не может снести такого оскорбления).

— Моя дочь искала на стороне наслаждения, на которое ты скупился.

— Мне жаль моего обвинителя, но не оттого, что он лишился дочери, а оттого, что он произвел ее на свет.

— Я хотел иметь любящего зятя.

— Ты хотел иметь знаменитого зятя.

— Моя дочь, если бы ты ее любил, должна была сидеть на твоем члене.

МЕТЕЛЛ-СЛЕПЕЦ METELLUS CAECATUS

Это случилось в Риме в 261 году. Муций Цецилий Метелл был понтификом. Загорелся храм Весты. Цецилий Метелл бросился в огонь и вынес наружу палладиум, невзирая на то что священное пламя охватило его тогу. На него вылили целый галльский бочонок воды. Он рухнул наземь нагой и обгоревший, продолжая кричать от боли. Наконец обнаружилось, что пожар лишил его зрения. Несчастного врачуют, осыпают наградами и почестями. Но один человек встает и взывает к закону: «Sacerdos integer sit» («Жрец не должен страдать никаким телесным изъяном»). Гражданин требует лишить М. Цецилия Метелла сана понтифика. Принципалы возражают на это, что доселе ни один понтифик еще не заслужил стольких прав возглавлять храмовое жертвоприношение. Его стараниями была спасена богиня, спасены из пламени священные атрибуты. Но человек этот объявил:

— Если жертва не имеет изъянов, то и убийца ни в чем не должен уступать ей. Жертвоприношения могут утратить свою силу. Когда боги делают своего жреца калекой, это означает, что они гневаются на него.

Создание золотого эталона относится к 15 году. На этот же год приходится апогей первого периода власти Августа. А также победоносные кампании Ти-берия на Дунае. И наконец в 15 году младшая дочь Альбуция умирает бездетной в Милане. Выживает одна только Полия.

В 11 году Август восстанавливает фламинат Юпитера. Альбуция в эту пору нет в Риме, он объезжает с декламациями Цизальпинскую Галлию и Милан, где покрывает себя славой. Приезжает в Новару, проводит там зиму. Возвращается в край своего детства. Он либо угнетен морально, либо болен и, вероятно, по этой причине соглашается принять должность новарского эдила. Цестий пишет, что он будто бы перестал говорить и хранил молчание в течение многих месяцев. Однако это утверждение сомнительно, а главное, противоречит уже известному нам «Odi meos» (Solus, orbus, senex, odi meos — одинокий, бездетный, старый, я ненавижу свою родню). По версии того же Цестия, он закупил большое количество рабов, взрослых и детей, чтобы населить ими свои поместья в Новаре. Потом он едет в Италию. Латинское слово «infari» означало «не говорить». Ребенок — «puer» — с рождения до семилетнего возраста назывался «infans» — не говорящий. Лукреций, который был старше Альбуция, истолковывал существительное «infantia» как неспособность изъясняться и не связывал это слово с детством. Понятие «infandus» включало в себя все, о чем неприлично говорить вслух. Одним и тем же словом обозначали и нечто отвратительное, и, одновременно, ребенка. Цицерон называл младенцев «infantissimes». Чем мы ближе к неспособности говорить, тем скорее возвращаемся к детству. Кормилица или мать рассказывала «fabulae» малому ребенку (puer infans), чтобы научить его говорить (fan), чтобы он мог стать «fans», или «fabulor», или «fabulosus». Такова судьба, участь, «fatum» человека. В Риме между людьми и баснями существовала тесная связь.

Загрузка...