ЧАСТЬ ВТОРАЯ ЗРЕЛОСТЬ

«Впереди у нас не только победы, но и борьба. Для этих побед и для этой борьбы воспитываются люди».

А. Макаренко

ГЛАВА I

1

Сорок свободных дней! Даже не верилось, что можно спать, сколько угодно, что не надо волноваться о завтрашней контрольной по математике, что утром на столе ждут парное молоко с медом и чудесные теплые пышки, какие умеет печь только мама.

Сорок дней каникул! А потом лагерный сбор и последний год учебы в училище: подготовка к экзаменам на аттестат зрелости, новое положение выпускника. Но все это хотя и наполняло взволнованным ожиданием, сейчас отодвигалось куда-то в сторону.

Володя откинул пахнущую свежим бельем простыню и прислушался. В соседней комнате почти беззвучно ходила мама — наверно, готовила завтрак. В двух шагах от Володи, на другой кровати, зашевелилась простыня, и на ней надломился луч раннего солнца, — пробился сквозь неплотно прикрытые ставни.

— Как изволили почивать, ваша светлость? — почтительным шепотом спросил Володя у Семена, приехавшего к нему погостить.

— Ну и кроваточка — люлька для детей старшего возраста, — сладко потянулся Семен. — А мне наше училище приснилось… Будто полковник Зорин стоит у бассейна и спрашивает: «С трамплина ласточкой умеете?»— Семен поставил крепкие ноги на пол.

— Вот ведь странно: когда в училище были, хотелось вырваться хотя бы на денек, а прошла только неделя, как мы здесь, и уже тянет назад.

Володя, вскочив, стал тормошить друга. Семен очень боялся щекотки.

— Володька, ну Володька, слышишь, брось! — извивался он и, наконец, не выдержав, стал хохотать, умоляя сквозь слезы: — Брось… Ну, прошу… Рассержусь…

Из соседней комнаты послышался голос Антонины Васильевны:

— Проснулись, дети?

«Дети» — коренастый упитанный Семен и высокий мускулистый Володя — оба уже с пробивающимися усиками, оба загорелые, в синих трусах, распахнув окно, делали зарядку.

«Почему это так, — думал Володя, — сейчас, когда мы полностью предоставлены себе, многое из того, что в училище казалось обременительным, стало приятным и даже необходимым?»

До завтрака решили напилить дров. Володя раздобыл у соседей козлы, и они с Семеном за полчаса распилили несколько бревен.

…Антонина Васильевна Ковалева возвратилась из Тбилиси в родной город совсем недавно. Старая квартира оказалась целой, остались и многие вещи — сберегли соседи. Стараясь сохранить прежний вид комнат, Антонина Васильевна даже полочку над умывальником прибила так же, как раньше. Эту полочку хорошо помнил Володя. На нее клали коробку с зубным порошком, губку, щетки. И вечером на стене появлялись силуэты-профили. Каждый вечер разные: то страшный турок в феске, то римский сенатор с классической горбинкой носа, то вдруг отчетливо вырисовывался профиль старухи с отвисшей челюстью.

У Володи с отцом была такая игра — они выдвигали или задвигали одну из щеток на полке, и силуэт на стене шевелил губами, высовывал язык.

Об отце в доме напоминало все, хотя, щадя друг друга, мать и сын редко говорили о нем — к свежей ране больно было притрагиваться. Большая фотография отца стояла на столе в кабинете, здесь же лежала вырезка из газеты, в которой был напечатан Указ о присвоении ему звания Героя Советского Союза. Десятки дорогих мелочей вызывали картины прошлого, когда жив был отец и когда, казалось, ничто не угрожало счастью семьи.

2

Позавтракав, Володя и Семен пошли в город. Они надели одинаковые темно-серые, тщательно выглаженные брюки и одинаковые, голубого шелка, рубашки с короткими рукавами — подарок Антонины Васильевны.

Их забавлял этот штатский костюм. Теперь казалось непривычным, даже странным, что они не в форме суворовцев, что если захотят, могут идти по улице обнявшись или засунув руку в карман.

Но когда вышли на главную улицу, сами того не чувствуя, юноши приосанились, распрямили плечи. И красивая выправка, легкий шаг, молодцеватость уже отличали их от других прохожих, заставляли встречных удовлетворенно оглядываться.

Около городского сада они поравнялись с майором-кавалеристом. Руки сами невольно вжались, застыли по швам. Майор удивленно посмотрел на ребят, но, сообразив, в чем дело, приветливо кивнул и прошел мимо, позвякивая шпорами. Юноши переглянулись и расхохотались.

Все было дорого сердцу Володи в городе детства. Вот на этой улице он с мальчишками семь лет назад играл в Чапаева, вот дерево, с которого они смотрели футбольные матчи. Но теперь почему-то улицы родного города, его дома, площади, скверы казались какими-то уменьшенными.

Фашисты вырубили парк и многие аллеи, но уже подрастала молодая поросль, поднимались любовно высаженные деревца, снова, как прежде, одевался город в зелень.

Володя привел Семена сначала к набережной, где на пьедестале — лицом к морю, в высоких ботфортах, в кафтане с бронзовыми отворотами — стоял весь устремленный вперед Петр Первый. Чудилось, — ветер с моря развевает его кудри и полы одежды.

Потом друзья кружили у маяка, поднялись по каменной лестнице к площадке с солнечными часами, а Володя все рассказывал о своем городе: о его прошлом, о том, как партизаны били здесь оккупантов, о планах ближайших лет.

— Представляешь, пойдет троллейбус, — с гордостью говорил он. — Вон там, за вышкой, строят завод. За городом, в степи, зашумит новый лес.

— Что и говорить, после Москвы — первый город, — подтрунил Семен.

Володя рассердился, замолчал.

— Да ну, шуток не понимаешь, — ласково привлек его за плечи Семен, — ясно, хороший город…

Они редко ссорились. За четыре года дружбы могли насчитать лишь несколько не долгих размолвок. Самая серьезная из них, — если можно назвать серьезным то, что Ковалев сердился и не разговаривал с Семеном целый день, — была года два назад. Гербов в ротной газете написал острую статью: «Долго ли это будет продолжаться?», где обрушился на сквернословов. Владимиру досталось больше, чем остальным. Ковалев возмутился: «Мог бы в иной форме сказать, ты сам не безгрешен», — и нагрубил Семену. Но когда остыл, беспристрастно все взвесил, первым пришел к другу с повинной.

У базарной площади они вошли через калитку в небольшой двор. Здесь жил школьный товарищ Ковалева Жора Шелест — сын печника. В этом году Жора перешел в десятый класс.

Жору дома они не застали, но в узком тенистом садике их встретил дед его — маленький, похожий на гнома старичок с длинной бородой и таким ярким румянцем, словно он только что отошел от раскаленной печи. Внук рассказывал ему о товарищах, и старичок, с любопытством поглядев на пришедших ребят, задиристо спросил:

— Стало быть, кадеты?

Володю задел тон старика. Вздернув голову, он готов был ответить резко, но Семен опередил:

— Нет, папаша, — спокойно возразил он, — те — другого поля ягоды, а мы из народа и будем опорой народной власти.

— Так-так, — подобрел старик, — стало быть, не кадеты? — И он крикнул куда-то в глубь сада: — Савельевна! Неси яблоки! Слышишь, яблоки, говорю, неси!

3

До обеда Володя и Семен успели еще побывать в тире, а придя домой, полезли починять крышу. Сверху видны были соседние дворы. В густой траве кувыркался щенок, играя с рыжей кошкой. Сушились сети, развешанные над просмоленной рыбачьей лодкой. Спесивый петух сзывал кур, лапами в шпорах разгребая землю. А вдали — за кудрявой зеленью садов, солнечными полянами, нагромождением крыш — виднелось ярко-синее спокойное море.

Семен и Володя решили сделать за каникулы ремонт: поправить дверь в кухне, починить стулья, заменить электропроводку.

Оказывается, многое из того, чему научились в мастерской Суворовского, теперь могло пригодиться. Сейчас, сидя на крыше, они обсуждали, как лучше залатать небольшой пролом. На крыльцо соседнего дома с верандой, увитой диким виноградом, вышла девушка в голубом платье, красиво облегающем ее фигуру. Девушка приветливо улыбнулась Володе, и на щеках ее заиграли ямочки.

— Хозяин в доме появился? — чуть откинув назад золотую копну волос, не то спросила, не то одобрительно отметила она и, снова улыбнувшись, скрылась в доме.

— Кто это? — спросил Семен.

— Соседка, — деланно безразличным тоном, смущаясь и поэтому злясь на себя, ответил Володя. — На третьем курсе мединститута учится… Приехала на каникулы. — Помолчав, добавил: — Валерией, кажется, зовут.

— Хм… — неопределенно произнес Семен. — А как она на тебя поглядела! — стал он разыгрывать друга.

— Нужна она мне! — хмурясь, пробормотал Володя. — Давай лучше крышей займемся!

Володя сердился на себя за то, что соседка, помимо воли, занимала его воображение. Он старался не думать о ней, избегал встреч, но, как нарочно, то сталкивался с ней у калитки, то встречал на стадионе или в трамвае. У нее были яркие, красиво очерченные губы, очень белая кожа лица и беззастенчивые синие глаза.

Друзья осмотрели крышу, подсчитали, сколько понадобится материала, и, довольные собственной хозяйственностью, спустились на землю, решив раздобыть в городе толь.

По случаю приезда сына Антонина Васильевна взяла отпуск в детском саду, где она работала. Ей хотелось побаловать «своих сыновей». Она готовила им то суп с клецками, тающими во рту, и Володя так же, как в детстве, просил налить ему в тарелку «выше загнутки», то румяные, плавающие в котелке с подсолнечным маслом пирожки, начиненные рисом, крутыми яйцами и укропом, и Владимир с Семеном философствовали, что в Суворовском, наверно, вовек не научатся готовить по-домашнему.

Сегодня на обед были вареники с вишнями. Антонина Васильевна объявила:

— Есть «жадник»!

Друзья в поисках «жадника», начиненного десятью вишнями, с таким азартом стали уплетать вареники, что мать залюбовалась.

Антонина Васильевна осунулась за последние годы, как-то потемнела от лишений военных лет, от дум тяжелых, что сильнее всего ранят женское лицо. Она выглядела много старше своих лет, суховатые складки набегали на ее шею. Володя видел это, чувство щемящей жалости вызывали у него худые руки матери с набухшими венами и поредевшие, коротко подстриженные волосы, и печальные глаза, в которых даже в минуты радости не исчезало застывшее облачко душевного одиночества. Володя не стыдился, не скрывал своих чувств к матери, старался отогреть ее неумелой нежностью. Что ни говори, а в училище он отвык от проявления ласки и сейчас дома «оттаивал».

4

Пообедав и поблагодарив Антонину Васильевну, Владимир и Семен надели форму, чтобы идти в город. В это время с двумя своими одноклассниками пришел Жора Шелест. Он был коренаст, у него, как у деда, проступал на щеках яркий, но по-молодому сочный румянец, в котором, казалось, плавали родинки.

Его товарищи — широкоплечий, массивный Толя Власов, передвигавшийся так, будто он то одной, то другой ногой толкал мяч, и худенький со спокойными глазами Виктор Карпов — молчали, с любопытством поглядывая на приезжих, словно присматривались, где у них уязвимое место. Шелест тараторил без умолку:

— Мы же с тобой, Вовка, самые, можно сказать, старые друзья. Помнишь, как я тонул, уже пузыри пускать стал, а ты меня вытащил? Сзади схватил, чтобы я тебя не потянул на дно, и к берегу приволок…

— И вам не надоела муштра? — вскользь кинул Виктор, снисходительно поглядев на Володю. — Я, например, не представляю себе жизнь по сигналу, и этот вечно затянутый до отказа ремень, и наглухо застегнутый воротничок. — Словно поддразнивая, он расстегнул еще одну пуговицу воротника, совсем открывая тонкую шею. — Скука!

Володя и Семен не раз уже слышали подобные рассуждения «штатских» ребят и всегда яростно опровергали неверные представления о жизни училища.

— Муштры никакой нет, — сдвинул густые брови Володя и недобро посмотрел на гостя. И хотя они с Семеном наедине не раз сетовали на повторявшийся изо дня в день распорядок и, конечно, временами хотелось повольничать, но сейчас Ковалев почувствовал обиду за училище.

— Скука внутри человека, — убежденно сказал он. — А если есть дружба, есть комсомол, ясна цель — скуки быть не может. Что же касается «до отказа затянутого ремня и застегнутого воротничка», то это дело привычки. Я, например, не находил бы сейчас ровно никакого удовольствия в том, чтобы идти по улице, щелкая семечки, носить фуражку набекрень и брюки внапуск на голенища сапог.

— Крайности, — упрямо возразил Карпов.

— Ты, Виктор, не прав, — поддержал Володю Власов. — В их жизни своя красота…

— Верно! — горячо подхватил Ковалев. — Она в требовательности, в готовности немедленно выполнить приказ старшего. Нет, ребята, — миролюбиво заключил он, — хотите — верьте, хотите — нет, но мы никогда не жалеем, что избрали именно военное поприще… В конце концов каждый определяет путь по велению сердца. — («Это слова майора Веденкина», — вспомнил он.)

— Как вам нравится такое стихотворение? — неожиданно для Володи вмешался в разговор Семен, и в глазах у него блеснула хитринка.

Володя удивился, что Семен заговорил о поэзии, — Гербов не был большим любителем стихов.

— Это один из наших суворовцев написал, — пояснил Семен и начал:

Если вдруг меня бы попросили

Перечислить лучшие слова,

Я б назвал: Советская Россия,

Ленин, Сталин, Армия, Москва, —

Потому что в мире нету лучше

И столицы, и родной земли,

Армия — наш верный страж могучий,

А вожди нас к счастью привели!

Володя недовольно нахмурился: стихи были его. Семен читал выразительно, всем стихотворение понравилось, и это словно подвело итог спору, утвердило правоту суворовцев. Семен подмигнул Володе: мол, понял маневр?

5

Неожиданно разразился ливень. Синяя туча подкралась со стороны моря и обрушила на город стремительные потоки. Из окна было видно, как мгновенно опустела улица. Только по тротуару бешено промчался велосипедист в прилипшей к телу фиолетовой майке да обреченно мокла под акацией лошадь, запряженная в линейку. По телеграфным проводам, сбивая друг друга, скользили крупные капли, похожие на ртутные шарики.

Ливень прекратился так же мгновенно, как начался, снова выглянуло жаркое солнце, и когда товарищи вышли на улицу, плиты тротуара были совсем сухими, а стекла окон отсвечивали синевой.

Жора Шелест потащил всех на школьную спортивную площадку:

— Состязание учащихся города по легкой атлетике. Посмотрите наш мировой класс!

Они подошли к высокому кирпичному зданию школы. В глубине сада вокруг площадки, огороженной зубчатым забором, стояли зрители, в большинстве учащиеся.

Ковалев с завистью смотрел на юношей в спортивных костюмах. Незадолго до каникул в училище проходила спартакиада. К ней готовились упорно, и Володя занял среднее место по толканию ядра, бегу и прыжкам. Сейчас при виде спортсменов Ковалеву особенно захотелось поразмяться.

Словно прочитав его мысли, к изгороди подошел судья — до черноты загорелый мужчина, с мускулистыми худощавыми руками — и гостеприимно предложил:

— Может быть, примете участие?

Семен растерянно молчал, но Володя с живостью воскликнул:

— С удовольствием! — и задорно шепнул Семену: — Вперед, пехота, не посрамим училища!

Вскоре они в синих трусах и алых майках вышли из небольшого фанерного строения и стали около судьи.

Начались состязания по прыжкам в высоту с разбегу.

Семен взял сто шестьдесят сантиметров — выше всех, только что прыгавших, но на два сантиметра меньше той высоты, которой он достиг недавно в училище.

Зрители оживленно обменивались мнениями:

— Здорово!

— Натренирован!

Кто-то ревниво заметил:

— Что же тут особенного: они прыгают с десяти лет.

Виктор Карпов неожиданно возмутился:

— Кто мешает вам прыгать с девяти?

Судья положил для Володи планку на сто шестьдесят два сантиметра. В городе еще никто не брал такой высоты.

Когда Володя перенес тело через планку, ему начали аплодировать. Жора Шелест, хватая соседей за плечи, захлебывался от восторга:

— Заметили, как он согнул ногу? Класс!

Невозмутимый судья повысил планку до ста шестидесяти четырех сантиметров. Семен ободряюще шепнул другу:

— Так держать!

В публике затаили дыхание. Никто не верил, что юноша перепрыгнет.

Владимир взял разгон. Сильный толчок. Издали тело казалось гуттаперчевым, так легко оно взметнулось от земли. Зрители невольно потянулись вверх, будто желая помочь прыгуну. Ну, еще немножко, эх, недобрал!.. Сейчас заденет… Но тело, приостановившись на какую-то долю секунды, уже готовое упасть, вдруг сделало рывок вверх, изогнулось и плавно перенеслось через планку.

— Есть! — громко объявил судья.

6

Вечером Антонина Васильевна собралась к соседям. Спускаясь по ступенькам крыльца, на котором сидели Семен и Володя, она попросила:

— За чайником присмотрите. Я скоро вернусь.

Юноши сидели рядом и вели тихую беседу. Глядя на их серьезные, сосредоточенные лица, трудно было представить, что совсем еще недавно они смешливо фыркали, возились и хохотали.

То и дело исчезала луна, словно с разбегу бросалась в облако, и, ненадолго вынырнув, освещала море, песчаную отмель, одинокие деревья на темневшей вдали высокой горе. Одуряюще пахли ночные фиалки. Где-то звякнуло кольцо калитки, и девичий голос крикнул:

— До завтра!

— Я сегодня дочитал книгу Павленко «Счастье», — сказал задумчиво Володя. Он обхватил руками колени, прижался к ним подбородком и мерно раскачивался. — Мне кажется, что полковник Воропаев — это выросший Павел Корчагин… Это все мы в будущем…

Семен любил минуты раздумий Володи, когда тот, будто разговаривая с самим собой, проверяя свои мысли, высказывал другу самое сокровенное.

— Когда я думаю о нашем будущем, — продолжал негромко Володя, — мне представляются почему-то марши проселочными дорогами, привалы где-то в лесу… гимнастерки в соленом поту… какие-то рвы, стены, которые надо преодолеть… В общем, все это нелегко, но ведь легкой жизни и не хочется! Чем труднее, тем интереснее, тем лучше, потому что выше станешь как человек, преодолев это трудное…

— Верно, — согласился Семен, удивляясь тому, что Володя будто прочел его собственные мысли. — А ты в себе, понимаешь — внутренне, чувствуешь силу воли? — Он тоже обхватил руками колени.

— Да, — живо ответил Владимир. — В последнее время у меня появилось это ощущение внутренних возможностей. А у тебя?

Семен утвердительно кивнул головой. Луна снова показалась из-за тучи и, проложив широкую полосу на море, осветила невысокое крыльцо, на котором они сидели.

— Если бы мне сейчас сказали, — тихо произнес Ковалев: — «Ты должен, — это очень надо для всех, — ты должен переплыть между минами через вон тот пролив». — Он кивнул головой в сторону моря, и Семен невольно посмотрел туда же: полоса воды показалась ему огромной, мрачной. — Я бы переплыл! — убежденно, с силой произнес Владимир. И подумал, но вслух не сказал: «Если бы даже знал, что после этого — смерть».

— Конечно, — согласился Семен и, помолчав, продолжал, отвечая на какие-то свои мысли: — У нас в полку замполитом был подполковник Богданов Николай Константинович — такой жизнерадостный, сердечный, бесстрашный человек… Его чем-то напоминает наш полковник Зорин… Николай Константинович как-то сказал мне: «Безвольный человек, Сема, что глина, ему легко грязью стать. Закаляй себя в трудностях. Возьми в пример сильного духом человека, такого, как Киров, Лазо, следуй ему…» Погиб Николай Константинович в бою… Я, когда увидел его в крови, бросился, голову приподнял… и будто окаменел. Заплакать бы, а не могу. Ком какой-то в груди…

С неба упала звезда и, казалось, утонула в море. Где-то в вышине пророкотал самолет, похожий на блуждающую звездочку, и было немного страшно за него, что он летит над морем.

— Для меня Николай Константинович всегда будет жить… Когда трудно, я в мыслях с ним советуюсь, думаю: «А что бы он сделал?». Очень хочется на него быть похожим.

Они помолчали, думая каждый о своем.

— Ну, скажи на милость, — вдруг воскликнул Володя, — что надо этим мракобесам?! Читал сегодня в газете очередное выступление бесноватого сенатора? Что им надо? Кровь, грабеж, разрушение? Да наша тетя Клава, что кормит нас в столовой, не только благороднее и нравственно выше, но и мудрее любого их «государственного деятеля».

Владимир встал, жестко сказал:

— Ты знаешь, Сема, я не жажду битв ради личных подвигов, но если эти шакалы полезут на нас, мы будем драться не хуже отцов.

Антонина Васильевна, подходя к дому, услышала эти слова. Сердце ее болезненно сжалось. Стало по-матерински страшно, что Володе может грозить опасность, но было радостно думать, что сын ее мужественный человек. И боль в сердце сменилась чувством гордости.

Поднявшись по ступенькам, она молча обняла юношей, прижала их головы к своей груди, словно ограждая от кого-то, потом глухо, но спокойно сказала:

— Пойдемте, дети, наверно, чайник весь выкипел.

ГЛАВА II

Алексей Николаевич Беседа получил от Боканова письмо.

«Дорогой друг! — писал Сергей Павлович. — Пятый день я с Ниной в Москве. Сына мы, как водится, подкинули бабушке.

Вечерами составляем планы „боевых операций“ следующего дня. Шутка сказать: перед нами восемьдесят восемь музеев и около сорока театров! В каждый свой приезд я все больше и больше влюбляюсь в нашу красавицу столицу. Сначала она оглушает, утомляет шумом, стремительным темпом жизни, обилием красок и впечатлений, но чем лучше узнаешь ее, тем яснее видишь все новые и новые чудесные черты.

Передать в письме все впечатления невозможно — о них подробно расскажу при встрече. Конечно, снова были на поклоне в Третьяковской галерее, подолгу стояли у творений Андрея Рублева; конечно, видели Лепешинскую в „Лебедином озере“, слушали Козловского, поехали на Ленинские горы — там дым коромыслом от стройки… Да и во всех уголках Москвы, словно показывая пример стране, неутомимо работают экскаваторы, башенные краны, самосвалы, бульдозеры; дома растут не по дням, а по часам.

Нам с Ниной дня мало. Всю прошлую ночь мы бродили по улицам, скверам, аллеям цветущих лип, только что пересаженных неугомонными москвичами. И знаешь, что мы узнали в эту ночь? Оказывается, Москва в июне всего-то и спит полчаса — от четырех до половины пятого утра. Это те полчаса, когда потухают электрические фонари, предутренний рассвет окутывает город легким туманом, только в окнах сонно, неярко кое-где горит ненужный свет. Еще не выехали машины на „умывание“ мостовых, гулко, как у нас, в нашем городке, раздаются шаги одиноких прохожих. Москва дремлет. Полчаса… Больше ей нельзя.

Признаюсь тебе, не боясь показаться сентиментальным: прошла всего неделя, как расстался я со своими ребятами, а уже скучаю. Веришь ли, где бы ни был, чтобы ни видел, подсознательно отмечаю: „Это надо особенно запомнить, приеду — ребятам расскажу“.

В МХАТе во время антракта увидел паренька, похожего на Братушкина, и вдруг подумал: „Интересно, что делает сейчас мой Савва?“

Незадолго до каникул я был свидетелем такой сценки: в нашем читальном зале кто-то разбросал клочки бумаги. В зале было пусто, все ушли на стадион — смотреть соревнования по легкой атлетике. На секунду забежал твой Рыжик, Павлик Авилкин. Меня не заметил. Когда увидел сор на полу, оглянулся по сторонам, словно убеждаясь нет ли любопытствующих глаз, и, недовольно насупив брови, торопливо собрал бумажки, бросил их в поддувало печки.

Я еще тогда думал: „В моральном облике ребенка ценны не показные его действия на виду у офицера, а поступок, продиктованный внутренней потребностью“. Помнишь, мы вслух читали с тобой статьи Пирогова? Противоречие между „быть“ и „казаться“ снимается самой нашей жизнью.

Чего стоят наши педагогические усилия, если ребята будут хороши только при нас или охраняемые стенами училища? В столкновении с препятствиями, „соблазнами“ они должны обладать стойкостью, привитой нами способностью противостоять. Надо, я думаю, не столько отгораживать их от дурного влияния, сколько научить успешно бороться с ним.

Через месяц училище начнет четвертый учебный год. Позади осталась пора борьбы с немногими воришками, фискалами, „угнетателями“ малышей, начальная пора создания коллектива. Теперь будем сдавать экзамен на зрелость этого красивого и сильного коллектива. Новое время выдвигает усложненные задачи: открыть шлюзы комсомольской инициативы, воспитать энергичных организаторов, не только будущих строевых командиров, но и политработников. Коллектив не может топтаться на месте, и теперь „тройка“ для суворовца не оценка. Суворовец должен быть образцом воспитанности, исполнительности и выносливости. Забота комсомольцев о малышах — первейшая обязанность! Нам надо изо дня в день создавать и укреплять традиции коммунистического поведения, воспитывать человека, претворяющего свои убеждения в коммунистические дела.

Опираясь на глубокую внутреннюю сознательность, надо требовать беспрекословного выполнения приказа, исключающего разглагольствования и вредные рассуждения.

Куприн в рассказе „На переломе“ говорит о всеобщем признании права физической силы и ненависти к воспитателям как о законах, царствовавших в кадетском корпусе.

У нас совсем иные основы жизни: дружба и уважение, товарищеская смелая критика и помощь. Ты заметил, — у нас почти нет прозвищ, зависти, злобствования, бессовестного лодырничества. Здоровый организм коллектива преодолел все это.

Ты согласишься со мной, что и мы, воспитатели, стали теперь более зрелыми. Прости, что старое помянул, но теперь ты не напишешь рапорт генералу об отчислении Артема, своих сил хватит. И я рубить сплеча не стану, не разобравшись, в чем дело, наказывать не буду, как, помнишь, сделал это с Ковалевым вскоре после приезда в училище. И командиры рот Русанов с Тутукиным поняли, что отстаивали крайности. И генерал тысячу раз прав, упразднив карцер. Решение это пришло именно от сознания силы нашего коллектива.

Скоро „взрывы“ первых лет существования училища почти исчезнут, сменятся гораздо более сложной и тонкой борьбой внутри характеров и отношений. От нас потребуется лекальная работа с микронной точностью. А это значит: овладевай искусством воспитания, творчески совершенствуй его, изобретай. Немного завидую воспитателям, которые придут нам на смену, — они воспользуются просеками, которые мы с таким трудом вырубаем для них. Но и горжусь: пусть тяжело, но чертовски хорошо строить мосты для армии, следующей за тобой…

Я, кажется, увлекся — уже третий час ночи, давно пора спать.

До скоро свиданья, друже! Сердечный привет от меня и Нины вашему семейству. Глебке передай, что ему везу игру „Конструктор“. Уехал ли к родным на отдых Виктор Николаевич? Он, кажется, собирался захватить с собой твоего Илюшу Кошелева. Вот это, право, хорошо.

Крепко жму руку.

С. Боканов»

ГЛАВА III

1

Семен прогостил у Ковалевых двадцать дней. Как ни уговаривали его Антонина Васильевна и Володя остаться еще хотя бы на неделю, Гербов мягко, но настойчиво отказывался:

— Извините, не могу, дед мой такой, что его забывать грешно, единственный он из родичей у меня…

Когда Семен уехал, Володя стал с матерью еще неразлучнее. Вместе отправлялись они далеко за город — пропалывать огород, вместе ходили в кино или сумерничали на крылечке; но нет-нет, да и брал верх эгоизм молодости — Володя исчезал с товарищами на долгие часы. И как Антонине Васильевне ни хотелось все время, каждую минуту быть с ним, видеть его, наговориться на год вперед, она понимала — нельзя от него требовать большего.

С любовью отмечала она, что Володя возмужал: он казался старше своих семнадцати лет. Обветренное, загорелое лицо утратило прежнюю детскую подвижность, но стало привлекательнее спокойной вдумчивостью. Во взгляде серых бесхитростных глаз чувствовалась внутренняя сдержанность, непугливая застенчивость, какая обычно появляется у юношей, когда они неожиданно заметят, что на них смотрят с заинтересованностью взрослые, и обращение «молодой человек» звучит по-новому, и как-то не так, как раньше, смущая, глядят на них девушки.

Прежняя строптивость Володи проглядывала теперь, пожалуй, только в непокорном вихорке темных волос, а характер чувствовался в быстрой, решительной походке, да в прямом взгляде, когда он, чуть откинув голову, смотрел выжидательно в упор, словно бы принимал вызов.

С гордостью думала Антонина Васильевна о том, что сын не только внешне походит на отца, и не раз мысленно благодарила училище.

Она часто присылала Володе письма, какие умеют писать только матери, — письма, полные тревоги, нежности, ласковых увещеваний и строгих наставлений.

Дважды приезжала Антонина Васильевна в училище на несколько дней — приласкать своего мальчика, поговорить с ним, разузнать о нем у офицеров: как учится, каков с товарищами, преодолел ли свою вспыльчивость?

Домой она возвращалась со смешанным чувством неудовлетворенности — не договорила чего-то, недоспросила, — и успокоенности: сын был в надежных руках.

2

В воскресенье после завтрака Володя пошел к морю. Издали он увидел террасу яхт-клуба, украшенную разноцветными флагами, и ускорил шаг, жадно вдыхая морской воздух. Шум прибоя смягчал звуки оркестра. Солнце ласкало море, разбрасывало озорные блики. Легкие яхты, как чайки, скользили по волнам.

У самых перил террасы, среди многочисленных любителей гонок, Володя заметил Валерию. Она была сегодня еще красивее обычного. Белое платье и соломенная шляпа с лентой очень шли ей. Валерия радостно замахала рукой, приглашая его стать рядом.

Володя протиснулся к перилам террасы.

«Здравия желаю», — хотел было произнести он, но спохватился и сказал:

— Добрый день!

— Здравствуйте! — улыбнулась Валерия.

Она стала весело болтать о гонках, о вероятных победителях, о том, как хорошо, что Володя догадался прийти. Он неловко отвечал, презирая себя за робость, связанность, неумение поддержать этот беззаботный разговор.

— А вы были влюблены в кого-нибудь? — вдруг шепотом спросила Валерия и с простодушным любопытством, за которым умело скрывала желание разыграть его, посмотрела на Володю, забавляясь его смущением.

Он не нашел что ответить. Девушка расхохоталась.

— Знаю, знаю, — лукаво сказала она, — уставом не предусмотрено!

Володю неприятно задел ее тон. Нет, ей далеко было до Галинки. Правда, Валерия красива, очень красива, но разве дело только в этом?

Домой они шли вместе. Незаметно наблюдая за Ковалевым, Валерия решила, что он, «конечно, еще ребенок», но мил: широкоплеч, высок, строен, лицо волевое. Ей нравилась эта скованность движений в ее присутствии, нравился взгляд его, горячий и несмелый.

Сам он не решался взять ее под руку, а она, боясь спугнуть его, шла рядом мелкими легкими шажками, ласково поглядывая из-под широких полей шляпы.

Ей казалось забавным вскружить голову этому юнцу и, возвратившись в институт, сказать подруге небрежным тоном: «Представляешь, в меня по уши влюбился один суворовец… Прямо голову потерял!»

И Валерия с довольной улыбкой протянула руку:

— Так до вечера… Заходите за мной часов в восемь — пойдем на танцплощадку.

Когда Володя остался один, им овладели сомнения.

«Зачем мне это? — спрашивал он себя. — Но что здесь такого?! — тут же возражал он. — Пойду потанцую, проведу с ней вечер — и только».

Он промучился до половины восьмого и, наконец, стал одеваться.

Матери Володя не сказал, куда идет. Она молча смотрела, как он заглаживает складку на брюках, обильно поливает одеколоном платок, кладет в карман пачку папирос: баловался, не затягиваясь, — «для взрослости».

«Вот и пришло время, когда не надо спрашивать „Куда ты?“, — подумала Антонина Васильевна и решила: „Ничего не поделаешь!“»

Но материнское чувство обидчиво шептало ей: «Все же мог бы со мной быть откровеннее».

— Я, мамочка, скоро вернусь, — успокаивающе сказал Володя, целуя ее, и опрометью выскочил на крыльцо. Он торопливо закрыл за собой дверь, словно боялся, что мать спросит куда он, и придется отмалчиваться, а солгать ей он не смог бы.

На землю спустились густые сумерки. В городском саду оркестр играл вальс. Звуки долетали, будто покачиваясь на волнах.

Далеко в море виднелись огни парохода. Возвещая о своем прибытии, он протяжно гудел. С высокого крыльца Володя видел, как пароход шел к порту. «Интересно, доехал ли Семен? В училище сейчас пустынно и тихо. А Галинка с Ольгой Тимофеевной, может быть, уехали в деревню…»

И вдруг перед ним с необыкновенной ясностью возник образ Галинки. Она и раньше была с ним все время, каждый день, но сейчас пришло именно то светлое воспоминание, которое принесло успокоение, отодвинуло ненужное и тревожное в сторону.

Володя отчетливо вспомнил последний день, проведенный вместе перед отъездом на каникулы. Вечером они пошли в городской сад, долго бродили глухими аллеями, держась за руки. Наконец вышли на поляну, освещенную луной, и сели на скамейку под отцветшей акацией.

— Ты меня иногда вспоминай, — тихо сказал Володя.

Галинка быстро взглянула на него, хотела что-то ответить, но только опустила глаза. Она в этот вечер была какой-то особенной, сдержанной.

Протянув руку над головой, девушка отломила ветку и медленно стала обрывать листья, беззвучно шепча что-то. Когда последний листок упал к ее ногам, она печально покачала головой, гибким зеленым прутиком задумчиво провела по маленькой, слегка надломленной шрамом верхней губе и надкусила прутик.

— Я-то буду помнить, — ответила она, опустив смуглую руку на колено, и задумалась, но тотчас, стряхнув с себя грусть, подняла голову и доверчиво посмотрела ему в глаза.

Володя радостно вспыхнул. Он хотел было взять ее за руку, но лишь потянул осторожно из ее пальцев прутик и прикоснулся губами к тому концу, который она только что держала в губах.

…Веселые лучи света из окна Валерии пробивались между листьев дикого винограда. Володя с неприязнью взглянул на этот огонек, потер щеку рукой, как это делал в раздумье капитан Боканов, и решительно возвратился в комнату.

Мать шила, сидя около настольной лампы. Услышав шаги, она удивленно подняла голову:

— Что ты, сыночек?

— Ничего, мама, мне просто очень захотелось побыть сегодня с тобой.

Антонина Васильевна посмотрела с благодарностью, но ни о чем не стала расспрашивать. Только попросила:

— Ты мне, помнишь, обещал почитать.

Они засиделись до поздней ночи, и когда Володя подошел к матери, чтобы обнять ее перед сном, он по глазам ее понял, что она ждет от него обычной откровенности, о чем-то догадывается.

Володя всегда делился с матерью своими мыслями и чувствами, — не было на свете такого, о чем он не мог бы ей рассказать, — и только в последний год стал немного скрытнее. Вернее, это была даже не скрытность, а неловкость, — он стеснялся говорить о Галинке, о своих чувствах к ней, боялся показаться смешным.

— Спокойной ночи, родной, — сказала Антонина Васильевна, но Володя потянул ее к дивану, усадил рядом и стал сбивчиво, сначала не поднимая глаз, рассказывать о Галинке, о Валерии и, наконец, глядя прямо в глаза матери, о том, в чем признавался только самому себе.

— Понимаешь, мама, мне кажется, чувство должно быть очень сильным и чистым… Иначе разменяешь себя. Если бы я сегодня пошел, это внешне как будто пустяки, а вдуматься как следует — измена тому хорошему, что есть у нас, — честности. Погнался за минутным, а большое после этого ушло бы. И, знаешь, дело не только в Галинке. Конечно, то, что она есть, важно, но и не было бы ее, я все равно не пошел бы, потому что Валерия — это не настоящее…

— Я тебя хорошо понимаю, и ты прав, конечно, — согласилась мать, задумчиво разглаживая руками платье на коленях. — Когда тебе было семь лет, — вдруг сказала она и позже сама удивлялась, почему вспомнила и заговорила об этом, — ко мне стал проявлять большое внимание один очень умный, интересный человек, инженер… известный в городе спортсмен… И мне он очень нравился… Но я бы навсегда потеряла уважение к себе, если бы поддалась увлечению. Только пошляки, стараясь прикрыть свою пошлость, проповедуют: «Живем лишь раз, поэтому бери от жизни все, что можешь», под этим «все, что можешь» разумея непрочность и легкость чувств. Нет, не в этом жизнь! От нее надо брать не все без разбора, а лучшее, что у нее есть, только тогда ты внутренне станешь богат…

— А отец тебя когда-нибудь ревновал? — неожиданно спросил Володя.

Антонина Васильевна улыбнулась:

— Очень редко. Он верил мне и поэтому легко преодолевал в себе это чувство. Только однажды было… Подошел и просит: «Если любишь меня — сожги его письма». Инженера… Я сначала рассердилась, да и жаль было: письма очень хорошие. Но посмотрела на Алешу: такой он стоял печальный, расстроенный, я и сожгла. И вдруг так легко стало!

— Ну и неверно… если письма хорошие, — серьезно сказал Володя. — Ты знаешь, — виновато признался он, — я один раз тоже Галинку приревновал. У нас вечер был, в годовщину Советской Армии. И вот к ней подскочил… из второй роты… лучший танцор. Пригласил танцевать. Я незаметно тронул ее за руку, чтобы отказалась, а она недовольно тряхнула головой: «Вот еще!»— и не послушалась. Я ушел с вечера. Сел в спальне на койку. Темно… И думаю: «Конечно, он лучше меня, красивее… Ну и пусть остаются вместе. Пусть. Лишь бы ей хорошо было». А потом мне стыдно стало. Возвратился в зал. Галинка словно и не заметила, что я уходил, только глаза смеются, будто говорят: «Глупыш ты, глупыш! Ну, можно ли так?»

— И правда, глупыш, — провела рукой по голове сына Антонина Васильевна. — Батюшки! — воскликнула она, взглянув на часы. — Полуночники! Спать, спать…

ГЛАВА IV

1

Ковалев возвращался с каникул в училище в приподнятом настроении. С каждым часом им все больше овладевало нетерпение. Он делал вид, что читает газету, вежливо отвечал на вопросы соседей, в то время как ему хотелось петь, танцевать, соскочить с поезда и подталкивать его сзади, подталкивать, чтобы не полз так безобразно медленно.

Только сейчас Владимир понял, как соскучился он по училищу, друзьям, родной роте, по всему тому, что стало так дорого ему, неотделимо от него.

Он рисовал в воображении картины встречи с Галинкой, одну чудесней другой, и в десятый раз перечитывал заголовок статьи, не понимая его.

На ростовском вокзале, где предстояла пересадка, Ковалев вынужден был переночевать.

Перед отъездом на каникулы капитан Боканов, напутствуя, сказал: «Учтите, есть указание — суворовцы могут пользоваться на вокзалах офицерскими комнатами отдыха». Ну, могут — так могут, тем лучше.

Володя купил в киоске «Курс автомобильного дела» и неторопливо поднялся по лестнице на второй этаж вокзала. Картины, ковры, пальмы делали комнату красивой.

Выбрав дальний угол, он сел в глубокое, кожаное кресло и стал перелистывать только что купленную книгу. Многое в ней было знакомо, потому что еще в прошлом году Ковалев сдавал экзамен на право вождения машины. Его отвлек от чтения чей-то придирчивый голос:

— Вы попали не в свой зал!

Ковалев поднял голову. Перед ним стоял молоденький лейтенант с красной повязкой на рукаве и выжидающе, недружелюбно смотрел холодными глазами.

— Вам придется спуститься в зал рядового состава! — словно вызывая на ссору, потребовал лейтенант.

Ковалев спокойно встал и вежливо сказал, подавляя внутреннюю дрожь, какая возникает, когда чувствуешь, что вот-вот произойдет непоправимый взрыв:

— Есть указание о том, что мы вправе пользоваться этой комнатой.

— Советую следовать моим указаниям и немедленно отправиться вниз! — как и прежде, вызывающе бросил лейтенант.

Стиснув зубы, сдерживая готовую вырваться ответную резкость, Ковалев молча козырнул и медленно вышел в коридор.

— Грубиян, грубиян… Что я — место просижу? — оскорбленно шептал он, спускаясь по лестнице. Но обиду несколько смягчала мысль: «Все же держался я с достоинством, и если бы капитан Боканов видел все это со стороны — остался бы доволен».

Дело, конечно, не в картинах и коврах офицерской комнаты. И в нижнем зале было чисто и уютно. Тут затрагивалось какое-то право, может быть неписанное, наивное, но поступиться им не хотелось, а главное — обидна была резкость, нетактичность лейтенанта.

Ковалев обратился к коменданту вокзала, и тот, удивленно подняв седые брови, сказал:

— Да, пожалуйста, отдыхайте…

— Если можно, прошу дать на это письменное разрешение, — вежливо, но настойчиво сказал Ковалев.

Комендант пожал плечами, однако записку написал, подумав: «Может, их там, в Суворовском, учат все точно оформлять».

Ковалев возвратился на второй этаж. Минут через пятнадцать снова появился молоденький лейтенант, воинственно налетел, звеня шпорами:

— Вы опять здесь? — Но, прочитав разрешение своего начальника, недовольно пробурчал: — Баловство! Изнеженность! — и скрылся.

Ночевать Володя пошел все же вниз. Принципиально. Укладываясь, он пренебрежительно думал: «Плевать я хотел на удобства», — и крепко проспал почти до самого прихода поезда.

2

Казалось бы, после отпуска, с его вольницей, домашним уютом, не захочется спешить в училище, но Володя горел от желания поскорее увидеть товарищей, офицеров, поскорее окунуться в привычную обстановку военного быта — с часовым под грибом, «штурмами населенных пунктов», дневальством и подъемом по тревоге.

Ему уже дорог был этот уклад лагерной жизни с ее романтикой и воинственностью: дежурными пловцами у реки, командой на стрельбах: «Смена, на огневой рубеж», торжественной зорей с фанфарным сигналом «повестки», ракетами, залпами из пистолетов и винтовок.

Лагерный городок создан был три года назад руками суворовцев. Когда они впервые приехали сюда, то, кроме груд щебня, куч мусора, полуразрушенных сараев и захламленного берега реки, ничего не обнаружили.

За работу принялись поротно — большие и малые, офицеры и вольнонаемные. За два дня оборудовали спортивную площадку, разбили клумбы, расчистили берег, соорудили трамплин для прыжков в воду. Радуя глаз, легли между палаток дорожки из гравия. Подмазанные, свежевыбеленные сараи превратились в ружейный парк, кухню. На открытой террасе над рекой появились столы и скамьи столовой.

Через час после приезда в училище Владимир попутной машиной отправился в лагеря за двадцать километров от города. Еще издали на живописном берегу медлительной реки Владимир увидел полотняный городок, и сердце его радостно забилось. Палатки приветливо белели между деревьями тенистой рощи. Вот кто-то в одних трусах бежит к реке. Да это Семен!

— Сема! Сема! — что было сил закричал Ковалев, и Семен оглянулся.

Машина остановилась. Владимир перемахнул через борт, крикнул водителю «Спасибо!» — и побежал навстречу Гербову. Они с такой радостью бросились друг к другу, так бешено сжимали в объятиях один другого, что можно было подумать — не виделись месяцы.

— А я тебе койку занял рядом со своей, — сказал Семен и потащил Володю в палатку.

Немного позже, после того как Ковалев доложил о своем приезде и воспитателю, и командиру роты, они с Семеном остались вдвоем. Семен стал рассказывать о своей деревне, товарищах, с которыми был в партизанском отряде, о дедушке Платоне.

— Представляешь, каков старик! — с гордостью говорил Гербов, высоко поднимая крутой подбородок и мечтательно глядя поверх Володиной головы. — На прощанье обнял меня, — борода седая, до пояса, — обнял и напутствует: «Будьте смелыми и верными!» Это он всем нам…

В середине разговора, не придавая особого значения вопросу, Семен поинтересовался, смешливо прищурив глаза:

— Как твоя соседка поживает… студентка?

Ковалев хотел было рассказать все подробно, но что-то удержало его, скорее всего опасение показаться человеком рисующимся: вот, мол, какой я хороший.

— Не знаю, — отмахнулся он и подумал: «Интересно, Галинка в городе?»

Геннадий Пашков возвратился в училище с шестидневным опозданием, привезя справку, в которой болезнь, задержавшая его, именовалась значительно и малопонятно: гастроэнтероколит. Но Геннадий мало походил на больного, холеное лицо его розовело. Взвинченный летними впечатлениями, возбужденно приглаживая едва заметный ежик волос и расправляя гимнастерку вокруг ремня, Пашков рассказывал то о новой легковой машине отца, то о мотоцикле, то шепотом, озираясь по сторонам, о своих сердечных «победах», и трудно было понять, где кончалась правда и начиналось бахвальство. Он высокомерно, словно что-то разглядывая, отворачивался в сторону при встрече со старшиной, лишь бы не приветствовать его, а капитану Волгину в ответ на приказание застегнуть воротничок гимнастерки сказал небрежно:

— В-виноват! Учту ваше замечание…

3

Линейка — место построения рот в самых торжественных случаях — пролегала вдоль переднего края палаток. В обычное время ходить по этой узкой полосе земли, посыпанной песком, не было принято. Только математик Семен Герасимович бродил как ни в чем не бывало по запретной зоне, выставив вперед правое плечо, и казалось, что его сносит течением. Семен Герасимович имел праздничный вид; ему недавно присвоили звание младшего лейтенанта, и сегодня он впервые надел белый китель и синие, с малиновым кантом брюки навыпуск. Вьющаяся борода и пенсне делали Гаршева очень представительным.

У дальней палатки стояли Сенька Самсонов и Артем Каменюка. Самсонов, увидя мирно шагающего по линейке Семена Герасимовича, прошептал удивленно:

— Ходит…

— Забыл, — снисходительно улыбнулся Артем, делая математику скидку на штатское неведение. Каменюка знал все порядки досконально и ни за что не позволил бы себе пройти по линейке. Недавно он наслушался от бойцов соседней части всяких историй, где действительные события переплетались с излюбленным солдатским фольклором о всемогущем старшине, историй, которые с охотой передают, разукрашивая их подробностями, бывалые воины доверчивым новичкам.

— Слушай, что я тебе расскажу, — придвинулся Артем к Самсонову. — Забыли в одном полку, что по линейке передней нельзя ходить… Забыли — и все ходят! А тут приезжает маршал Буденный. Ясно: к его приезду все почистили, прибрали, линейку свежим песочком посыпали — одно загляденье! А Семен Михайлович, как вышел из машины, полюбовался линейкой, а сам не по ней пошел, а рядом… Понятно? Имеет право, а пошел рядом… Скромность! Уважение!.. Когда уехал Буденный, всем так стыдно стало: как это они раньше нарушали устав!

— Пробрало! — одобрительно заметил Самсонов и живо воскликнул: — А ты запомнил, какие команды у артиллеристов?

На днях рота Тутукина была на полигоне во время стрельб артдивизиона.

— Ясно, запомнил, — возбужденно заблестели глаза у Каменюки. — По пулемету! — властно стал командовать он. — Гранатой!

— Взрыватель осколочный! — как эхо, вторил ему тонким голоском Сенька.

Из-за ближней палатки неожиданно появился Семен Герасимович.

— Упражняетесь? — доброжелательно спросил он, поглаживая бороду.

— Так точно, товарищ младший лейтенант! — браво вытянулся Каменюка.

— Хорошо, — одобрил математик, — этот месяц в лагерях вам придется потрудиться, пролить пот солдатский.

— Точно! — басовито сказал Артем и, кому-то подражая, закончил: — Лагеря — не пионерский санаторий, а место боевой и политической подготовки.

Он сделал небольшую паузу и, поднеся руку к козырьку, спросил:

— Разрешите, товарищ младший лейтенант, идти на развод?

— Пожалуйста, пожалуйста, — отпустил его Гаршев.

4

Река отделяет лагеря от большой деревни Яблоневки. Узкий, дрожащий мост соединяет оба берега, но во время лагерей ходить штатским по мосту строго запрещается, поэтому здесь стоит часовой.

К обязанностям часового ребята относятся чрезвычайно ревностно. Зорин сказал: «Стоять на часах — значит выполнять боевое задание».

Под грибком с винтовкой в руках застыл Артем Каменюка. Он не обращает внимания на купающихся неподалеку товарищей. Весь вид его — сурово сдвинутые брови, синие настороженные глаза, вздернутый раздвоенный подбородок — выражает решимость и чувство долга.

Какой-то житель деревни — бородатый мужчина в вышитой рубашке под коротким пиджаком — пытается пройти по запретному мосту. Артем шагнул из-под грибка, закричал властно:

— Назад! Прохода нет!

— Да я… — начал было объяснять мужчина и, видно затрудняясь подобрать форму обращения, запнулся, — понимаете, гражданин…

«Гражданин» приказал еще неумолимее:

— Назад! Прохода нет!

— Товарищ военный! — прокричал бородач, умилительно прикладывая ладони к груди.

— Нельзя! — Артем устрашающе выдвинул вперед незаряженную учебную винтовку. Штык грозно заблестел на солнце. Бородач крякнул, развел руками и, досадливо махнув рукой, отступил.

Поздно вечером на пост у моста над рекой стал Сенька Самсонов. Он вырос, вытянулся, но брови по-прежнему похожи на белые налепленные полоски пластыря, а губы, обычно расплывающиеся в широкую, от уха до уха, добродушную улыбку, сейчас плотно сжаты.

Деревья в темноте кажутся ему великанами в накинутых плащ-палатках. Великаны дремлют. Провыла где-то собака. В роще кто-то крикнул «гук-гук!» и захохотал. Знаешь, что сова, а страшно — рука крепче сжимает винтовку. Кто это движется у моста?

— Стой, кто идет? — как можно внушительнее окликает Самсонов. Отлегло от сердца — это капитан Беседа.

Алексей Николаевич, проходя, усмехнулся и подумал удовлетворенно: «Пожалуйста, повесть о том, как трепетный кролик превращается в львенка».

Сенька опять остался один; через час смена постов. Вдруг с чердака штаба, что стоит напротив моста, послышался глухой голос:

— Пой-дем! Пой-дем! На клад-би-ще!

Загораются в темноте два зеленых глаза. Ничего, ничего, не робей: храбрый тот, кто умеет подавлять свою трусость! Суворову в бою еще не так страшно было, а он только повторял: «Дрожишь, скелет? Ты еще не так задрожишь, когда узнаешь, куда я тебя поведу».

А утром выяснилось: с чердака кричал сыч.

5

Подъем в шесть часов. После общей физзарядки и завтрака роты снова выстраиваются позади палаток. Горнист переливчато выводит: «Приступить к занятиям!»

Подают громкую команду командиры рот:

— На занятия шагом марш!

Роты, подтянутые, свежие, бодро проходят под оркестр мимо генерала, стоящего у входной арки лагерного городка.

После нескольких напряженных часов перебежек, ползанья, стрельб отдых кажется особенно сладким.

Капитан Беседа и Ковалев уводят группу малышей на речку — учить плавать. Пятьдесят велосипедистов отправляются в дальний рейд. Виктор Николаевич Веденкин говорит ребятам из младшей роты: «Пойдемте в разведку», — и увлекает их в рощу. Вот ведь человек — все знает! Настоящий следопыт. Присмотрелся к земле, усыпанной прошлогодними листьями, и уверенно объявил:

— Два часа назад здесь человек прошел.

— Откуда вы знаете? — ахают ребята.

— А очень просто. Смотрите: кругом листья сверху высохли, только снизу влажные, а там, где человек прошел, он листья подошвами перевернул вверх, и они не успели просохнуть… А вы знаете, как определить стороны горизонта по окраске ягод?

В лагерях тишина. Только под грибками стоят часовые, да в палатках и на веранде клуба преподаватели занимаются с несколькими суворовцами, готовя к осенним переэкзаменовкам. Неутомимый полковник Белов, начальник учебного отдела, заходит посмотреть, как работают должники, — ребята шутливо называют их «академиками».

Белов появился в училище недавно. Это был высокий, с безупречной выправкой полковник лет сорока пяти, с карими глазами под слегка набухшими веками и красивым ровным пробором седоватых блестящих волос.

До Белова училищу не везло на «завучей». Был неудержимый прожектер Дубов, вершиной изобретательства которого явилась «диспетчерская служба выявления двоек»; недолго просидел в своем кабинете, ссутулившись над бумагами, отгородившись от живого дела, Ломжин; промелькнул, не задержавшись, крикливый, лихорадивший подчиненных резкостью и нервозным тоном полковник Зубиков.

Белов приездом своим положил конец давнему спору командиров рот Тутукина и Русанова о мере строгости, о сочетании отзывчивости с требовательностью. В полковнике Белове подчиненные увидели необходимый им для подражания пример: в начальнике учебного отдела, как в фокусе, собрались именно те качества, которые должны были иметь офицеры военного учебного заведения.

От школьного завуча, — а Белов был им когда-то, — у него осталось умение подойти к учителю мягко, с уважением к его опыту и положению, дать дельный, ненавязчивый совет. Война же, работа в штабе гвардейской армии на фронте внесли в характер Белова именно ту властность, несгибаемость, которых подчас недостает школьному завучу.

В полковнике сразу почувствовали образованного, воспитанного, волевого офицера, учителя-командира, в одно и то же время и неуклонно-требовательного и деликатного, отзывчивого.

Белов был не просто завучем, а заместителем начальника военного училища по учебным вопросам. Ему приходилось не только направлять движение всего педагогического коллектива, руководить старшими преподавателями, предметными комиссиями, методическим кабинетом, но и беспокоиться о внеклассной работе, расписаниях, соблюдении распорядка дня и множестве других вопросов, учебных и чисто военных.

Этот выдержанный, властный человек умел и разобрать по косточкам урок физики или географии, и командовать парадом, и замещать генерала. Он был необходимым дополнением к Полуэктову и Зорину.


Вечером командир первой роты подполковник Русанов собрал свою роту.

— На рассвете выходим в дальний поход, — кратко сообщил он. — Будем действовать как головная походная застава батальона.

Русанов поставил задачу, назначил время возвращения.

Он только успел сказать: «Разойдись!», как началась подготовка. Лагерь наполнился металлическим скрежетом — это «бойцы» по собственной инициативе точили кирпичом саперные лопаты.

— Я ж тебе еще вчера предсказывал, что скоро в поход, — яростно натачивая свою лопату, говорил Артем Павлику Авилкину.

— А ты откуда узнал? — почтительно спросил Павлик, набивая вещевой мешок сухарями.

— Старый солдат! — усмехнулся Каменюка. — Ну, ладно, скажу: командир роты собирал офицеров? Собирал! На кухню запас круп привезли? Привезли! Думать надо!.. — назидательно закончил он.

— Порядочек! — воскликнул Павлик, накручивая нитку на иголку, спрятанную под клеенкой фуражки.

Первые лучи солнца, заскользили по небу, когда сигналист разорвал тишину будоражащими звуками трубы.

И сразу все пришло в движенье. Скатку — через плечо, гранатные сумки и лопаты — к поясу. Что еще? Противогаз! Карабин! И бегом — из палатки.

— Первая рота — становись!

— Связные ко мне!

Капитан Беседа подзывает к себе Дадико.

— Сделайте несколько подскоков, — приказывает офицер.

Дадико, недоумевая, исполняет приказание. Лопата со звоном ударяется о приклад карабина, что-то дребезжит в мешке.

— Кто же так подгоняет снаряжение? — укоризненно спрашивает капитан.

Андрей Сурков в это время настойчиво бубнит в трубку полевого телефона, прикрывая ее ладонью:

— Рымник, Рымник, я Измаил. Проверка телефона, Рымник…

Роты вышли из лагеря.

За плечами суворовцев — полная выкладка, в самодельных планшетах, перетянутых красными резинками, топографические карты.

На большом привале задымила походная кухня. К ней на коне подъехал генерал, легко соскочил на землю. Братушкин и Снопков оторопело вытянулись.

— Чем бойцов кормить будете? — деловито спросил Полуэктов.

— Кашей с мясом, раскладка четыреста граммов, — в один голос доложили повара.

— Ну-ну, попробуем, — промолвил генерал, зачерпнув ложкой из котелка, поданного ему.

Савва и Павлик напряженно проследили путь ложки и с облегчением вздохнули, когда Полуэктов сказал:

— Добрая каша!

Ночью конная разведка, возглавляемая капитаном Зинченко, выследила и захватила «неприятельскую» кухню. Трофеи — копченую колбасу и кашу — доставили в свой «батальон». Кашу милостиво возвратили противнику.

Отличился как разведчик Павлик Снопков. Он где-то на селе раздобыл женскую одежду, нарядился в нее, покрыл лицо белилами, какими обычно оберегают деревенские женщины лицо от загара, низко надвинул на лоб косынку и превратился в молоденькую миловидную колхозницу. Павлик пробрался в хату, где заседал штаб «противника», разузнал все его планы и благополучно вернулся в свое подразделение.

Из похода возвращались цепью, по одному, сначала степной тропой, потом узкой горной тропинкой. До лагерей оставалось километров восемь.

Жара стояла такая, что воздух казался раскаленным. Мокрая гимнастерка прилипала к телу, нестерпимо ныло плечо от ремня карабина. Мешало все: скатка, лопата, пустая фляга, подсумок. Пересыхало во рту. Пот непрерывно струился по щекам. А солнце припекало все сильнее. Не шелохнется листва, одуряюще однообразный стрекот кузнечиков преследовал, как кошмар.

Но вот, наконец, привал у ключа. Подбежать к нему, подставить пересохшие губы и пить, пить… Пашков первым рванулся вперед. Володя предостерегающе крикнул:

— Не пей! После хуже будет!

Хотел остановить Геннадия и Боканов, но раздумал: пусть сами убедятся, что пить нельзя.

Геннадий надолго прильнул к воде. За ним выстраивалась целая очередь жаждущих. Володя, проверяя себя, сел неподалеку от ключа. Глаза, не отрываясь, смотрели на пьющих. Ну, что стоит встать сейчас, подойти, нагнуться, набрать в пригоршни чудесной холодной воды… Кому нужно это самоистязание? Но настойчивый голос требовал: «Не смей! Потеряешь силы, не дойдешь до лагеря».

Двинулись дальше. Кто пил — теперь еще более изнывал от жары, истекал потом. Геннадий едва плелся, мысленно проклиная свою невыдержанность, но когда Володя, протянул руку к его карабину, предложил: «Давай понесу немного», Пашков оскорбленно отпрянул, подбодрился:

— Выдумал… Я сам!

Вдали показались лагерные палатки. Боканов подождал, пока все подтянутся. Выстроил колонной. Оглядывая ряды своего взвода, скупо похвалил.

— Задание выполнили хорошо. Возвращаемся на три часа раньше срока. Запевала, песню! — неожиданно крикнул он.

Павлик Снопков облизнул пересохшие губы и, вздернув голову, голосисто запел. Рота дружно подхватила:

Сталин — наша слава боевая,

Сталин — нашей юности полет…

И куда только девалась усталость! Сами собой приподнялись головы, от ног отвалилась тяжесть, легче стало оружие, заискрился в глазах задор.

Малыши приветствовали вернувшихся из похода радостными возгласами.

…У себя в палатке Володя снял карабин, флягу с поясного ремня, развернул скатку, разделся и повалился на койку. Благодать! И вдруг подумал: «Ладно… Прошел тридцать километров… Устал… А на сколько еще тебя хватит?»

Сам испугался этой мысли. Покосился на соседнюю койку — там блаженствовал Семен в трусах и майке. Но мысль, возникнув, не давала покоя: «Действительно, интересно, сколько бы я еще мог пройти? А то одни разговорчики о выдержке, о преодолении трудностей…»

Быстро встал. Голова так закружилась, что перед глазами пошли темные круги. «Неужто выдохся?»

Переждал немного. Медленно стал натягивать гимнастерку.

Семен удивился:

— Ты куда?

— Хочу пройти еще с десяток километров — до станции и назад. Проверить свою выносливость, — решительно сказал Володя. — Попрошу разрешения у капитана.

Семен стал отговаривать:

— Да брось ты, вот выдумал! И так ноги едва дотянули. Володя упорствовал. Семен, хорошо зная характер друга, в конце концов сердито сказал:

— Ну, черт с тобой, стоик, и я тогда пойду!

Боканов внимательно выслушал их, посмотрел пытливо: «Не рисуются ли?» Нет, ясно было: хотят проверить себя, и разрешил им продлить испытание.

6

Капитан Беседа понимал: прежнее представление о мягком ваянии характеров устарело. Наше время борьбы за новый мир требует иных приемов воспитания: закалять человека на преодолении трудностей, создавать ряд «полос препятствий». И он их создавал. То объявлял сбор по тревоге в разгар купанья, то вызывал Авилкина из кино как раз в то время, когда шла самая интересная часть картины, и давал неотложное поручение. Он обучал, как измерить ширину реки, не переходя на противоположный берег, как распознать по ряби на воде, где брод; как быстро влезть на дерево, пробежать через «пропасть» по бревну, проползти по-пластунски; как ходить бесшумно — сначала наступая на пятку, а потом на всю ступню, то есть он обучал тому, что необходимо знать солдату.

После штурмов высоток — со взрывными пакетами, обходами, ракетами — придирчиво разбирали ученья.

«Лишения походной жизни» привлекали. При выезде в лагеря не взяли с собой, как в прошлые годы, многочисленных прачек, поваров, кухонных работников. Почти все делали сами ребята; их любимой присказкой стало: «Чем труднее, тем интереснее». И если во время стрельб, в поле, их настигал проливной дождь, они просили офицера: «Разрешите дострелять».

Каждый день один из взводов старших рот уходил на полевые работы — помогать колхозу убирать урожай. Возвращались пыльные, усталые, но со счастливыми лицами хорошо поработавших людей. В неурочный час, громко перекликаясь, мылись в реке. При ярком свете луны мимо палаток, из которых с уважением и мальчишеской завистью смотрели малыши, шли строем в столовую. Здесь им оставлен был «расход» — порция обеда и ужина, и повар уважительно говорил:

— Отведайте борщеца, дорогие наши работнички. Для вас самую гущинку отделил.

Малышам капитана Беседы было теперь по тринадцать-четырнадцать лет, и они находились в том неопределенном возрасте, когда какая-то сила все вытягивает, вытягивает вверх, голос то басит, то «дает петуха», руки становятся непомерно длинными и не знают, куда спрятаться, на шее появляется цыплячий пушок, а загорелые щеки покрыты, словно проступившей солью, белыми волосками. Пройдет два-три года, и раздадутся плечи, округлятся локти, заиграют налитые мускулы, станут все они ладными и стройными юношами. Сейчас же многие из них какие-то нескладные, с острыми коленками, длинными шеями, но с милой непосредственностью, подкупающей ребячливостью.

Павлик Авилкин, посматривая на себя в зеркало, самоуверенно говорит своему другу Дадико Мамуашвили:

— Я крупным полководцем буду… Это точно! У меня, видал, глаза стальные! — Он воинственно суживает и без того маленькие зеленоватые глаза. — Стальные, как у Суворова!

— У тебя на щеках конопатины; таких полководцев не бывает, — смеется друг.

И правда, щеки Павлика походят на сорочьи яйца: крупные желтые веснушки сбегают на шею и даже на плечи.

— Загорю! — решительно обещает кандидат в полководцы.

Тон в отделении Беседы задает Артем. Недавно он собрал ребят, переписал на бумажку прозвища — здесь были и Хрипун, и Рамзес, и даже Мясокомбинат — и, крикнув: «Кличкам конец!», сжег бумажку.

Каменюка достал где-то офицерские общевойсковые погоны и теперь неизменно носит их в кармане брюк. То, что погоны общевойсковые, не было случайно: сначала Артем увлекался танкистами, потом разведкой, но после одного разговора с Ковалевым решил идти в пехоту.

7

Рано утром капитан Беседа повел своих «воинов» в поход.

У каждого из них компас, карта местности с подготовленными данными для движения по азимуту. Капитан заранее, с вечера, спрятал под камнями в дуплах записки — их должны разыскать разведчики.

В вещевом мешке Артема два кремня, где-то раздобытый узкий термос, сухари и цветные карандаши — для выпуска в походе боевого листка. На боку ловко прилажен котелок: Каменюка был запасливым.

Часа через полтора разведчики достигли пригорка, и Алексей Николаевич, подождав, пока соберутся все, усадил ребят отдыхать под старой сосной. Делились впечатлениями; возбужденно и так подробно, словно капитан ничего не видел, рассказывали ему, как нашли хитрее всего запрятанную записку:

— Самсонов догадался!

— Из дупла камень вытащил…

— А под камнем ма-а-люсенькая бумажка!

Когда все выговорились, Алексей Николаевич спросил:

— Вот захотелось бы вам нарисовать картину. Поглядите вокруг, что бы вы избрали?

Они стали внимательно присматриваться: кора сосны, под которой сидели, была медно-красной наверху, у пышной и зеленой хвои, а внизу — серой, потрескавшейся. Кое-где на земле виднелись головки грибов, они будто выглядывали с любопытством, — матовые, бархатистые, сургучно-красные, бурые. Табуны коней паслись по ту сторону железнодорожного полотна у пламенеющего по-осеннему леса. Высоко в небе застыли легкие облака. Вдоль полотна тянулись телеграфные провода, похожие на четкие нотные строчки. Глядя на эту картину, капитан начал декламировать:

…Я люблю свои березы,

Свои леса, свои луга,

И ночи летние, и грозы…

До чего хорошо! Вот так сидеть, притихнув, и слушать, слушать…

После минутного молчания заговорили все разом. Когда выдвинуто было по крайней мере с десяток сюжетов предполагаемых картин, Алексей Николаевич, одобрив некоторые из них, сказал:

— А я все же нарисовал бы другое: осень на советских полях. Поглядите, вон плывет степной корабль — комбайн, вон высятся мощные металлические опоры высоковольтной линии. Это новая деревня, созданная нами. Значит, нужны и новые картины. Березы и луга те же, но будет в картине и новое. — Он любовным взглядом окинул пейзаж. — А теперь, — весело предложил Беседа, — найдите среди молодых сосен своих ровесниц. — И рассказал, как это делать по мутовкам — кольцевым расположениям веток вокруг ствола.

Мгновенно все разбежались, словно вспугнутая воробьиная стая. Послышались возгласы:

— Нашел! Ей, как и мне, четырнадцать лет!

— А вот тринадцать!

— Товарищ капитан, а сколько сосна живет?

— До трехсот лет.

— Ого!

Потом разводили костер, кипятили воду в котелке Артема Каменюки — это был его триумф. Восторженно поблескивая синими глазами, сдвинув фуражку в белом чехле на макушку, Артем перевернулся несколько раз на полусогнутой ноге:

— И эх, ты-ы, жизнь походная! — и даже присвистнул от избытка чувств.

Алексей Николаевич укоризненно посмотрел на него, но Артем сделал вид, что не заметил этого взгляда.

8

К обеду возвратились в лагеря, и здесь произошел случай, о котором капитан Беседа долго потом не мог вспомнить без стыда.

Из самой младшей роты пришел воспитатель с мальчиком. Крепыш не был подпоясан. Всхлипывая, он утверждал, что вчера во время купанья у него отнял ремень суворовец из отделения капитана Беседы. Когда вдали показался Артем Каменюка, пострадавший твердо сказал: «Вот этот!»

Алексей Николаевич почувствовал, что бледнеет.

— Хорошо, я приму меры, — хрипло сказал он офицеру, который привел малыша. Те ушли.

В жизни почти каждого воспитателя бывают минуты, когда он теряет контроль над собой. В такие моменты он может своей несправедливостью непоправимо испортить долголетний труд, навсегда восстановить против себя ребенка, лишиться авторитета. «Право на гнев» не означает права потери самообладания. Минуты затемнения, после которой долго бывает мучительно стыдно, надо избегать, как глубокой ямы в реке.

Беседа подозвал Артема и закричал срывающимся голосом:

— Как вы смеете позорить нас!

Артем, ничего не понимая, поднял глаза на капитана. Увидя его лицо, бледное, расстроенное, гневное, Артем испугался, испугался не за себя, хотя и понял сразу, что его обвиняют в чем-то тяжелом и несправедливом, а за этого человека, ставшего для него родным отцом.

— Товарищ капитан, — зачастил он, — да вы не волнуйтесь… Вы успокойтесь… товарищ капитан…

— Уходите с моих глаз! — провалился в яму Алексей Николаевич. — Немедленно! — И забегал, лихорадочно раскуривая трубку. «Значит, ничто не пошло ему впрок, опять за старое! Все, что я делал, — бессмыслица… Значит, обманывался, считая, что добился честности! Не оправдалась доверчивость, с которой отдавал на хранение ключи от своего шкафа, преждевременна была радость при виде нетронутой, случайно забытой соблазнительной вещи. Значит, глубокая вера, с которой говорил отделению: „У нас все честные“, — оказалась просто самовнушением!»

А часом позже снова пришли воспитатель и пострадавший. На нем был уже ремень, и малыш счастливо сиял.

— Ошибся, — как ни в чем не бывало объяснил он, — мы в другой роте мой ремень нашли.

Довольный вид крепыша показался капитану Беседе отвратительным. Он отвернулся. Надо было исправлять свою ошибку. Алексей Николаевич собрал отделение. Рассказал о происшедшем. С трудом поднял глаза, ожесточаясь на себя, сказал:

— Я виноват перед всеми вами, что мог дурно подумать об одном из членов нашего коллектива. А вас, Артем, прошу извинить меня вдвойне — за несправедливость.

Артем не знал, что ответить, только смущенно бормотал:

— Да ну, что вы, товарищ капитан, ну, что вы!

Все деликатно молчали. В этом молчании чувствовались гордость и достоинство. И по тому, как смотрели ребята на Алексея Николаевича, — с сочувственным участием, как смотрят на человека, перенесшего болезненный припадок, — он понял, что помилован.

9

Боканов посоветовал секретарю комсомольской организации первого взвода Гербову провести в воскресенье комсомольский вечер на тему «У карты Родины» и пригласить ребят из Яблоневки. Комсомольцы с увлечением взялись за подготовку этого вечера.

Андрей нарисовал огромную карту. Крохотными вышками, заводиками, плотинами он обозначил на ней новостройки пятилетки. Карту вывесили на поляне, на двух деревцах.

Когда на противоположном берегу реки показались гости — юноши и девушки, их встретили песней:

Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек…

Впереди, по мосту, с ремнем баяна через плечо, шагал шустрый чубатый паренек в шелковой белой рубахе. Едва ступив на берег, он широко растянул мехи, и гости подхватили песню о Родине.

На поляне стало многолюдно и весело. Знакомились, рассаживались на траве, перебрасывались шутками.

Капитан Боканов подошел к карте. Наступила тишина. Только из-за реки раздавался приглушенный рокот моторов да в лесу перекликнулись и затихли голоса. Офицер начал говорить и, следуя глазами за его указкой, то поднимающейся, то опускающейся по карте, все вдруг представили широкие воды таежных рек, могучие леса, огни домен, вышки элеваторов.

Слушая, они словно набирали высоту, — перед ними расстилались необъятные просторы родной земли: возрождался славный Сталинград, дымил трубами порт Дальний, разрезал величавые воды Балтики сторожевой корабль, вечнозеленые строгие ели у Мавзолея несли бессменный караул…

— В половине первого ночи, — негромко говорил офицер, — когда мы с вами будем крепко спать, московский диктор приветливо обратится к слушателям Владивостока и Сахалина: «Доброе утро, товарищи!» И в эти же, для нас ночные, часы из Москвы на тридцати двух языках мира будут передавать последние известия… Жители Индии, Норвегии, Австралии услышат правдивый рассказ о жизни колхозников Таджикистана, о рабочем-изобретателе, заслужившем высокое звание лауреата…

Боканов умолк. Наступила та чуткая тишина, которую не хочется нарушить словом или движением.

Первым поднялся с травы Семен.

— Я, товарищи, хочу вам рассказать о своем селе. Оно приблизительно вот где, — и он притронулся указкой к полотнищу карты. — Всего год не видел его, а трудно узнать… Фашисты, когда отступали, сожгли наш клуб, но теперь на его месте построен красивый театр, разбит парк.

Он чуть было не добавил: «А около театра поставили памятник моему отцу», но смолчал.

Павлик Снопков во время каникул был у брата в Караганде.

— Я летел туда самолетом… Прилетел… Смотрю: большой город, многоэтажные красивые дома, просторные улицы, асфальт, огни, прямо море огней! Столичный город!

Рядом с баянистом сидела девушка в синей нарядной кофточке. У девушки были гладко причесанные волосы и некрасивое, но выразительное лицо с продолговатыми темными глазами. Баянист шепотом настойчиво убеждал ее в чем-то. Девушка застенчиво отнекивалась, но, наконец, решительно подняла руку. Она училась в Ленинградском строительном институте, на каникулы приехала к родителям в Яблоневку и сейчас с любовью стала рассказывать о городе Ленина:

— Вы бы посмотрели на вечернюю Неву, на огни Кировского завода, на строгий рисунок ограды Летнего, каналы Мойки. — Она зарделась, похорошела от волнения. — Посмотрели бы, и вам навсегда стал бы близок и дорог Ленинград!

«Какие же мы богатые и как надо ценить это богатство!» — с гордостью думал Володя, покусывая травинку и задумчиво глядя вдаль.

В небе загорелись первые звезды. Издали донеслась команда: «Пятая рота, в две шеренги становись!» В наступившей темноте неясно белели палатки.

Володю охватило то хорошо знакомое ему чувство внутренней лихорадочной взволнованности, когда что-то начинало дрожать в нем, — в груди разливалась, неясно клубилась песня. Она жгла, звенела, трепетно билась, просясь на простор…

Гости ушли. Лагерь уснул. Володя выскользнул из палатки и сел на камень позади нее. Темнота обступила его со всех сторон. И тогда, наконец, прорвались строки. Они вспыхивали в темноте, лились золотым потоком все свободнее и свободнее. Он встал, шепча беззвучно:

Я эту песнь для тех слагал,

Кто в ногу с партией шагал,

Для тех, кто жил и умирал

Лишь для страны родной.

Володя почувствовал успокоение. Ночной ветерок освежил голову, грудь дышала свободно. Счастливая усталость разлилась по телу. Володя вернулся в палатку, лег на койку и мгновенно уснул.

ГЛАВА V

1

На другой день сразу после вечерней поверки, не дожидаясь сигнала отбоя, взвод Боканова, утомленный походом, начал укладываться спать. В одной из палаток, в кромешной тьме разговор зашел о силе воли.

— Я считаю, что советский человек — самый волевой во всем мире! — убежденно доказывал Володя, сидя на койке и расстегивая гимнастерку.

— Почему? — скептически возразил Геннадий Пашков. Он любил противоречить и ради оригинальности мог отстаивать даже заведомо неверную точку зрения. — Ты думаешь, в английской военной школе не воспитывают такую же силу воли?

— Не такую! Совсем не такую! — страстно воскликнул Володя и от возмущения так стремительно вскочил, что койка скрипнула. — Мы строим коммунизм. Думаешь, это легко? Впервые в истории… Сколько врагов! Сколько трудностей! Только люди большой воли, самой большой, способны преодолеть их! Мне отец, когда был жив, говорил: «Сильные переплывают море, а слабые только купаются». Мы, открыватели нового мира, выплыли навстречу бурям…

— Поэ-эт, поэ-эт! — насмешливо протянул Пашков и засмеялся коротким, неприятным смехом. Но Владимира поддержали остальные, и Пашков поспешно отступил. Все решили: конечно, советские люди — самые волевые, а из них особо волевыми качествами должны обладать военные.

— Не потому, что мы считаем себя лучше гражданских или не уважаем их, — словно успокаивая кого-то, пояснил Семен, — а просто наша профессия требует этого. Как в уставе о бое написано? «Бой — самое большое испытание моральных и физических качеств и выдержки бойца». — Он голосом подчеркнул слова «самое большое».

Потом почему-то заговорили о женской верности. К теме этой в последнее время возвращались часто: была в ней какая-то волнующая привлекательность, в самом обсуждении — проявление взрослости.

Семен, поудобнее умащиваясь на койке, резонерствовал:

— Вот убейте, не могу понять, как люди от любви заболевают, «страшным жаром горят». «Ты вся горишь», — продекламировал он. — «Я не больна… Я — знаешь, няня, влюблена». «Увы, Татьяна увядает, бледнеет, гаснет и молчит…» Да неужели это так сильно действует? — с искренним недоумением спросил он. — А может быть, — в голосе Семена послышались добродушно-ироничные нотки, — может быть, Татьяна просто заболела, ну, грипп у нее, по-нашему, вот жар и появился?

Предположение Гербова развеселило всех, но не удивило. Знали, что Семен противник «кавалерства», — так он называл встречи и переписку с девочками, что он сторонится их, не боязливо, — он не прочь был потанцевать, — а просто потому, что считает все это пустым, неинтересным времяпрепровождением: лучше заняться спортом или в драматическом кружке.

Подвергнув сомнению истинные причины недуга Татьяны Лариной, стали перебирать других литературных героинь, и Вася Лыков неожиданно для всех принял сторону Алеко:

— Зачем над человеком издеваться? Ну, разлюбила Земфира — дело ее, а она издевалась, обманывала. Я за обман, знаете, как бы! — Он так свирепо произнес это «знаете, как бы!», что все опять расхохотались.

Послышались веселые реплики:

— Откуда, Васенька, у тебя такая кровожадность появилась?

— Уж не твоя ли Земфира виновата?

Имели в виду полненькую, коренастую, как и сам Лыков, Зиночку — подружку Галинки Богачевой. Злые языки поговаривали, что когда Вася и Зиночка чинно гуляют по «суворовской аллее» городского парка, то не столько беседуют о предметах возвышенных, сколько с аппетитом уплетают сдобные булки.

Геннадий Пашков, рисуясь, продекламировал чуть в нос:

Чем меньше женщину мы любим,

Тем больше нравимся мы ей.

— Неотразим. Неотразим, душка военный! — насмешливо пробасил кто-то.

Геннадий обидчиво умолк. Еще несколько минут разговор продолжался на эту же тему, и школьный учитель литературы вряд ли удовлетворился бы некоторыми оценками и характеристиками. Отдав должное сильному чувству Анны Карениной, ее решительно осудили за то, что поступилась сыном; Наташу Ростову обвинили в легкомыслии, а Вере Павловне поставили в вину, что «уж слишком она у Чернышевского идеальна, ходячая добродетель, а человеческих черт мало». Зато некрасовской декабристке, едущей к мужу на каторгу, за верность и самоотверженность дали отменную аттестацию.

Идеал женщины нашли в Марине Расковой и, захлебываясь, перечисляли ее достоинства:

— Первоклассным штурманом была! А физкультурница какая!

— Художница! Я ее рисунки видел!

— Музыку преподавала!

— Прекрасной матерью была…

— И внешность красивая!

А общий вывод:

— Вот это женщина! Это — да!

Наконец утихомирились. В палатке наступила тишина. Из-за реки доносился лай осипшей собаки; «страдали» под гармонь далекие девичьи голоса. Пахло свежестью реки и — едва уловимо — скошенным сеном. Прохрустел гравий, кто-то торопливо прошел мимо палатки.

Володя лежал с открытыми глазами. Сегодня утром он отослал Галинке письмо в город. «Как она примет письмо? Не рассердилась бы, — тревожно думал он. — Я ведь раньше никогда не начинал словами: „Дорогая Галинка…“»

Ему очень хотелось поскорее увидеть ее. Они часами могли говорить о новых книгах, спорить о театральных постановках, музыкальных произведениях, часто не приходя при этом к одинаковой оценке, но внутренне всегда чувствуя общность взглядов.

Владимир ценил в ней и готовность, с какой помогала она товарищам, и то, что, лишившись в войну отца, она стойко переносила невзгоды, делила с матерью самый тяжелый труд.

В споре товарищей о верности и любви Ковалев не принимал участия. Он избегал говорить об этих чувствах, считал, что слова могут лишь принизить и обесценить их. «Тот, кого ты любишь, поймет все по твоим поступкам. А распинаться: „Люблю, люблю“, — фальшь».

Обычно в кругу товарищей из-за боязни показаться недостаточно мужественным Владимир напускал на себя грубоватость и равнодушие, хотя, отзываясь о девочках, никогда не поддерживал вольных разговоров. Глубоко в нем было заложено естественное человеческое стремление к чистоте, неистребимое, как любовь к сестре или матери. Но из ложной стыдливости он ни за что не признался бы товарищам, что убежден: целомудрие для юноши не меньшая ценность, чем для девушки, и надо оберегать свой внутренний мир. Об этих мыслях не сказал бы даже Семену.

Уже засыпая, Володя подумал: «Должна быть душевная близость…»

Слегка затуманенный, возник образ Галинки — смуглолицей, с каштановыми косами. Она улыбалась, и карие глаза ее излучали теплый, мягкий свет.

2

В палатку майора Тутукина зашел подполковник Русанов. При свете керосиновой лампы сели играть в шахматы, а сыграв партию, начали, по своему обыкновению, спорить. На этот раз об инспектирующих.

— Терпеть не хочу (Тутукин именно так и сказал: «не хочу») специальные подчистки, прихорашивания, рассчитанные на глаз начальства. «Потемкинские» штучки! Надо всегда делать так, будто завтра инспектор будет, и не развращать наших суворовцев показными приготовлениями. Я утром слышал, как мой Авилкин сообщал другу: «Инспектор приезжает!» — «Откуда ты знаешь?» — спросил тот. «В столовой скатерти самые лучшие постелили».

— Но ведь образцовая хозяйка, — стал возражать Русанов, — делает специальную уборку перед приходом гостей. И ничего нет плохого, если мы и суворовцев будем приучать к этому.

— Во-первых, уважаемый Виталий Петрович, инспектирующий — это не гость, а начальник, а во-вторых, у хорошей хозяйки всегда чисто, а не показной порядок.

— Но почему я не могу, дорогой Владимир Иванович, подготовить встречу из уважения — понимаешь, из уважения?

Они становились чрезвычайно вежливыми, и это было первым признаком надвигающегося затяжного спора.

Рядом, в палатке, шел другой разговор.

Старшина сверхсрочной службы, пожилой рассудительный сибиряк Привалов, неторопливый в движениях, со светлыми, немного отвисшими усами над широкой губой, спрашивал у молоденького остроносого сержанта:

— Ты думаешь, почему у нас в училище сержант только дневалит да печки топит, а воспитанием не занимается? Тут, я тебе скажу, три причины. Первая, — Привалов загнул большой натруженный палец и вытянул руку перед собой, — начальство нас недооценивает: на педсоветы не допускает, как помощников воспитателей в расчет не принимает, а дети ведь это видят; второе, — он загнул другой палец, — не подняли нас в их глазах на должную высоту. Вот придет он, наш-то паренек, в офицерское училище, там сержант — сила. А тут что я для него? С ним генерал час говорит, инспектор интересуется, подполковник характер изучает. Что же я для него, если он настоящей солдатской службы не нюхал, а меня видит только, когда я ему гору ботинок тащу, либо в бачок кипяток наливаю. Ну и, — Привалов загнул третий палец, — сами мы больше всех виноваты. Вот, скажем, ты с ними запанибрата: Вася да Петя, они тебя по плечу хлопают, папиросами делятся. Что ж ты за воспитатель? Что за командир?

Труба возвестила отбой. Лагерь засыпал.

ГЛАВА VI

1

Боканов, щурясь от солнца, шел вдоль частокола, огораживающего лагерь. Червонным золотом отливали клены, роняли лист старые липы, первые желтые пряди появились в густых кудрях берез. Миновав длинное здание ружейного парка, Боканов услышал за приоткрытой дверью знакомые, чем-то возбужденные голоса.

— Что с ним церемониться — избить! — предлагал гневный голос Суркова, и Боканов удивился: всегда такой деликатный, кроткий, Андрей вдруг жаждет кого-то избить.

— Давайте устроим суд чести! — послышался голос Володи Ковалева.

— Какая, к черту, у него честь!

— Много чести для него — такой суд устраивать!

Боканов вошел в помещение ружейного парка. Все, кто находился там, на мгновение замолкли, но доверие к воспитателю оказалось настолько большим, что, не дожидаясь вопросов, сами тотчас посвятили его в суть дела. Несколько часов назад Семен Гербов, взяв в библиотеке книгу, обнаружил вложенную в нее тоненькую тетрадь. Надписи, указывающей на то, чьи это записки, не было. Прежде чем Семен успел узнать почерк Пашкова, он пробежал глазами первую страницу и был поражен тем, что прочитал.

Геннадия Пашкова в роте недолюбливали, как обычно недолюбливают в здоровом коллективе самоуверенных выскочек. Его не раз одергивали, критиковали на собраниях. Ребятам не нравились и его манера говорить чуть в нос, заедая окончания фраз, и хвастовство отцом-генералом, но товарищи отдавали должное его начитанности, восхищались его памятью и способностью, прослушав краем уха объяснение учителя, повторить все дословно, когда его вызывали, чтобы уличить в невнимании. Они ценили в Пашкове бескорыстие, способность поделиться всем, что у него есть, бесстрашие при высказывании старшим того, о чем иные только бурчали втихомолку.

Семен протянул Боканову злополучную тетрадь. Карандашом на разных страницах кто-то успел подчеркнуть самые оскорбительные места.

«Я честолюбив, но это следует скрывать. Плевать мне на класс, в конце концов проживу и без него, ума хватит». И дальше: «Надо приналечь, получить вице-сержантские погоны: способностей у меня для этого более чем достаточно, а звание возвысит».

Боканова больше всего поразил общий тон дневника. Что Геннадий честолюбив, самовлюблен и эгоистичен, для воспитателя не было открытием. В известной мере эти пороки Геннадия удалось притушить. Но вот что в дневнике очень много говорилось о письмах девочкам, первом бритье и будущей прическе, что если речь заходила о жизни общественной, то писалось не иначе, как «навязали доклад», «наше собрание — говорильня», — это больно уязвило воспитателя.

Просмотрев записи, Сергей Павлович сразу и бесповоротно обвинил себя, прежде всего только себя, в том, что по-настоящему не проник в душевный мир Геннадия, не помог ему выправиться. Правда, были смягчающие обстоятельства: Геннадия баловал отец. Всегда очень занятый, в личной жизни непритязательный, генерал Пашков потакал прихотям сына.

Долго накапливающаяся неприязнь товарищей к Геннадию сейчас нашла выход. Взвод был глубоко оскорблен и не желал ничего забывать или прощать. Гешу следовало решительно проучить.

Одно и то же чувство имеет бесконечное множество оттенков. Чувство, которое вызвал дневник Пашкова, можно было бы назвать непримиримым возмущением. Не вражда, не ненависть, а именно непримиримое возмущение оскорбленных людей.

Когда Боканов закончил просмотр дневника, все опять возбужденно заговорили:

— Дать ему как следует!

— Бойкот!

— Я вам давно говорил, что он такой!

— Судить по-нашему… чтоб на всю жизнь запомнил!

Офицер напряженно смотрел на комсорга Гербова.

Тот, словно прочитав его настойчивый взгляд, догадался, что именно ждет от него воспитатель. Нахмурившись, преодолевая внутреннее сопротивление, Семен решительно сказал:

— Разберем на комсомольском собрании.

— Правильно, — поддержал Гербова Сергей Павлович, — это и будет наш суд.

Соглашались неохотно, скрепя сердце и с условием — разобрать немедленно. Но два события — пожар в Яблоневке и смерть Василия Лыкова — отодвинули на время комсомольское собрание.

2

Пожар возник на рассвете. Первым увидел дым Савва Братушкин, стоявший в этот час на посту у реки. Он поднял тревогу, и ребята во главе с Бокановым побежали по мосту на ту сторону реки.

Павлик Снопков и Геннадий кинулись к берегу, прыгнули в резиновую лодку и, гребя изо всех сил, стали пересекать реку. Они первыми достигли противоположного берега и стремглав пустились бежать к горящему сараю. Но Семен опередил их. С ломом, где-то раздобытым, он уже лез на крышу.

Горел сарай с инвентарем. Как позже выяснилось, произошло замыкание электропроводки. Пока прибыла сельская пожарная команда, Семен успел выбить ломом горящее бревно, а Владимир и Андрей, взломав замок, выкатили во двор веялку. Колхозники яростно сбивали пламя огнетушителями и водой из шлангов.

Ребята притащили ведра. Наполняя их в реке, цепочкой передавали из рук в руки на крышу Семену.

Когда пожар был потушен, колхозники обступили суворовцев и стали благодарить за помощь.

Взмокшие, взъерошенные, возбужденные борьбой с огнем, ребята неловко переминались. Мужчина средних лет, в гимнастерке, с двумя рядами орденских планок, пожал руку Боканову и сказал просто, обращаясь ко всем:

— Колхозное спасибо!

Второе событие произошло вскоре после выезда из лагерей на «зимние квартиры». От воспаления легких умер Вася Лыков — признанный силач училища.

Гроб с телом Василия поставили в актовом зале. Вызванные телеграммой, приехали отец и мать — Василий был у них единственным сыном. Когда они вошли в класс Боканова, все встали и застыли с опущенными головами, боясь взглянуть в глаза родителям товарища. Мать Васи потерянно остановилась у стола. Слезы безудержно текли по ее щекам. Отец не плакал — окаменел, и на него особенно страшно было смотреть. Временами казалось, что он теряет рассудок.

— Где Васенька сидел? — спросил он глухим, бесцветным голосом.

— Рядом со мной, — тихо ответил Андрей Сурков, и губы его задрожали.

Отец подошел к парте, откинул крышку, достал какой-то учебник сына и, пошатываясь, вышел из класса. Худые лопатки его резко выделялись под вылинявшей армейской гимнастеркой.

У гроба Васи, сменяя друг друга, несли караул суворовцы и воспитатели.

Офицеры понесли гроб к грузовику, покрытому коврами. Первая рота, с оружием, молчаливая и суровая, сопровождала тело. Когда отдавали прощальный салют, Боканов, стоя у могилы, вспомнил, как на фронте, в их части, свято соблюдалась традиция похорон товарищей, погибших в бою. Даже в тяжелые месяцы отступления, даже на виду у наседавшего противника! И это тоже придавало силы, укрепляло дружбу. «Эх, жаль Василька! Он был честным, исполнительным, сердечным!» Сергей Павлович опустил голову, чтобы не выдать своего горя.

Рядом с Бокановым стоял Ковалев. Владимир крепился, но спазмы душили его, судорожно билась жилка на горле, пальцы впились в карабин. «Прощай, дорогой Василий, ты был хорошим товарищем, и, поверь, мы будем между собой еще дружнее, сохраним о тебе светлую память». Комья земли полетели в могилу.

И действительно, подобно тому как в хорошей семье при потере любимого человека оставшиеся делаются еще ближе, еще дружнее, смерть Васи Лыкова сплотила всех еще больше.

ГЛАВА VII

Учебный год начался необычно. Шутка сказать, впервые в истории Суворовского училища появились выпускники!

Выпускник! Это звучит внушительно. К нему особое отношение офицеров, товарищей из других рот. Ему предстоит сдавать экзамен на аттестат зрелости — утвердить «марку училища». Ему разрешено носить прическу, он получил право водить автомобиль, проходит стажировку в командовании взводом (так теперь называлось отделение), в парадах участвует с оружием, а уходя в город в отпуск, подвешивает к поясу штык в чехле и может возвращаться к двенадцати часам ночи.

Гербова генерал назначил старшиной роты и присвоил ему звание вице-старшины. Ковалев и Сурков стали командирами отделений. Командиры получили права, предусмотренные дисциплинарным Уставом Советской Армии. Круглосуточный наряд по роте несли теперь выпускники.

Обязанность дежурившего отвечать после суточного наряда пропущенный урок, словно и не пропускал его, усиленная тренировка в стрельбе, дополнительные занятия по физкультуре и многое другое воспринималось выпускниками не как обременительная выдумка начальства, а как необходимость. В их отношении к новым серьезным обязанностям чувствовался даже задор: чем труднее и суровее служба, тем лучше! Не неженками растем — сталинскими солдатами!

И по десяткам примет — по тому, что за малейшую провинность строго взыскивают, что утром на подъем дают считанные минуты и в любую погоду делай зарядку на плацу, по тому, что научились «по-курсантски» временно прикреплять спичкой оторванную пуговицу мундира — по всему этому чувствовалось: приближается офицерское училище. Скоро-скоро вместо алых погон лягут на плечи курсантские, а они потяжелей.

Выпускник! Особая пора, когда ты еще здесь, в Суворовском, и уже не здесь. И сразу повзрослел, как в семье старший брат, что собирается в отлет.

А в сущности — ребятня! Не успел генерал дать разрешение отращивать волосы, как мгновенно у всех появились расчески (запаслись раньше), и несчастные, многострадальные «ежики» волос потеряли покой. Их прилизывали, завязывали на ночь, смачивали водой, прижимали ладонями. Их заставляли лечь, а они непокорно торчали кустиками в разные стороны, принося огорчения.

По нескольку раз на день ребята бегали в мастерскую на примерку нового курсантского обмундирования и сшитых по ноге сапог. Не задумываясь о будущих походах, просили:

— Сапоги, пожалуйста, сделайте, как у нашего командира роты! Знаете: носок уточкой.

Галифе были синие, ладно сидела зеленая суконная гимнастерка, а пилотка, сдвинутая набекрень, делала похожим на летчика.

Подполковник Русанов устроил смотр выпускников, одетых в курсантскую форму. Потом эту форму спрятали до лета, до тех пор, когда будут сданы все экзамены. А их одиннадцать. Шутка сказать!

На собрании сами решили проводить товарищеские диктанты, помогать друг другу, составлять «личные планы» на каждую неделю: по средам весь день, а в остальные дни в обеденный час говорить только по-английски. Все в отделении Боканова довольно свободно владели английским языком. Сказались и тщательность преподавания, и то, что Сергей Павлович знал этот язык, и устройство вечеров иностранного языка, выпуск специальных газет. Чтобы заинтересовать ребят, Нина Осиповна привезла с собой еще в лагеря пишущую машинку с латинским шрифтом, обучала печатать на ней. «В жизни все может пригодиться», — многозначительно говорила она. Очередь желающих выстраивалась вокруг счастливца, отстукивающего двумя пальцами по клавишам.

Ковалев взялся помогать Гербову и Братушкину по алгебре, Сурков составлял «минированные» диктанты для Павла Снопкова.

В редкие свободные минуты, чаще всего поздно ночью, перед сном, вспыхивали споры: в какой род войск идти?

Владимир горячо отстаивал пехоту:

— Общевойсковой командир должен быть всесторонне развитым, чтобы овладеть сталинским искусством побеждать…

Семен рассудительно доказывал:

— Армии завтра будут на автомобилях.

Савва мечтал попасть в артиллерийское училище:

— Без артиллерии мы не выиграли бы войну…

Многие предприняли уже «дальнюю разведку» — послали запросы в офицерские училища и получили оттуда письма. Думали не о том, что выгоднее, а о том, где смогут принести больше пользы. Спорам не было конца, и они как-то приподнимали, волновали.

Все вокруг напоминало о приближении решающих дней: заголовки в ротной газете, выступление по радио Гербова «Как мы готовимся к экзаменам», Доска почета в читальном зале с фотографиями отличников, — ряды их множились.

Очень важно было взять как следует старт. И офицеры старались поддержать это стремительное движение рассказами о том, как сами когда-то готовились к экзаменам, организацией встреч с выпускниками школ и студентами вузов, подбадривали робких и неуверенных: «Напряги силы, все будет хорошо!»

В небольшой комнате отдыха офицеров по совету полковника Белова комсомольское бюро созвало «слет передовиков учебы». Было уютно, весело и просто. Пили чай, ели торт с надписью «Отличникам первой роты», слушали патефон. Потом начали делиться опытом подготовки к экзаменам.

Андрей Сурков, немного похудевший за последние месяцы, возмужавший, говорил баском:

— Думаю, половина успеха в правильной организации труда. Я, например, сначала готовлю легкие предметы, стараюсь перемежать науки точные с гуманитарными. После напряженной умственной работы физкультурой сбрасываю усталость.

Присутствие Пашкова несколько нарушало общий тон беседы. Вопрос о том, приглашать ли его на слет, вызвал ожесточенные споры. На днях предстоял разбор его «персонального дела» на комсомольском собрании, и самые непримиримые члены бюро категорически возражали против его присутствия на слете. «Мы с ним встретимся в иной обстановке», — многозначительно обещали они. Другие же считали, что раз у Пашкова только четверки и пятерки — значит, он вправе быть здесь. И так как Боканов тоже поддержал это мнение, Геннадия пригласили.

Он пришел хмурый, замкнутый, весь вечер нервно постукивал чайной ложечкой о стол, не поднимая глаз от скатерти. Соседи отодвинулись от него, и создалось впечатление, что он сидит отдельно, на отшибе, исполняя какую-то мучительную, но необходимую для него самого обязанность.

Боканову очень хотелось хоть словом поддержать и приблизить Геннадия, но он знал, что сейчас это неуместно и может только повредить.

О Пашкове словно забыли, и дружное веселье заплескалось остротами, смехом и песнями. В ту минуту, когда Виктор Николаевич запел: «Легко на сердце от песни веселой», а хор подхватил напев, в комнату вошел, слегка прихрамывая, генерал Полуэктов.

Все радостно вскочили, задвигали стульями — каждому хотелось, чтобы начальник училища сел рядом с ним.

— Это хорошо, что на сердце легко, — приветливо сказал Полуэктов, усаживаясь рядом с Ковалевым и слегка притрагиваясь пальцами к коротко подстриженным темным усам, — а вы все-таки почаще «Винтовочку» пойте, так-то вернее будет. Читаете в газетах о новых претендентах на мировое господство? Нам с вами про винтовочку пуще всего следует помнить! — Он обвел всех пытливыми, зоркими глазами и, оставшись доволен тем, что увидел, сказал негромко, нажимая на окончания фраз: — Вы первые выпускники в истории суворовских училищ. От вас, будущих офицеров нашей армии, мировой славы, любимой всеми народами, разгромившей «непобедимые» гитлеровские полчища, очень многого ждут и многое потребуют. Вы вступили в решающий год учебы, и сила воли каждого определится тем, как он закончит училище.

Генерал посидел еще немного и, извинившись, ушел, не желая стеснять собравшихся своим присутствием. Снова поднялся веселый шум. Разговор завязался о силе воли — может быть, потому, что о ней сейчас упомянул начальник училища, а возможно, вспомнили об учебнике психологии, который получили на днях. В конце учебника, опережая курс, многие успели прочитать о воспитании воли.

— Товарищ капитан, у вас большая сила воли? — невинным голосом спросил Семен у Боканова, с которым сидел рядом.

Сергей Павлович помедлил с ответом.

— Да как сказать? На такой вопрос ответить трудно.

— Ну, а вообще-то у вас есть сила воли? — не унимался Гербов.

— Конечно! — Капитана даже покоробило от этого вопроса.

— А вы курить могли бы бросить? — озадачил его Семен.

Шум умолк. Все с любопытством стали прислушиваться к разговору.

«Вот ведь привязался», — подумал Сергей Павлович, но твердо ответил:

— Конечно, мог бы, а вы могли бы? — желая переключить внимание присутствующих на Семена, спросил Боканов.

— Мог бы, — кивнул тяжелым подбородком Гербов.

— Ну, так бросьте, если есть сила воли! — уличающе воскликнул капитан и довольно потер свою щеку: все же отбил атаку!

— И брошу… если вы бросите, — неожиданно для самого себя выпалил Гербов.

Волна улыбок, переглядов прошла над столом. Возникший было шум восхищения тотчас стих — боялись упустить слово из этого поединка. Боканов почувствовал, что отступать ему некуда, и решил: если уж продавать свои права курильщика, так подороже, а может быть, и по такой несходной цене, на которую никто не согласится.

— Согласен, брошу курить вот с этой минуты, — медленно произнес он, обводя воспитанников таким взглядом, словно призывал в свидетели, — но при одном условии: вы все тоже бросаете!

Он особенно подчеркнул слово «все».

Некурящие с готовностью подхватили предложение воспитателя, курящие стали искать обычные в таких случаях лазейки:

— Сразу трудно…

— Привычка…

— Стимула нет — бросить.

А Боканов, распалясь, подлил масла в огонь (больно заманчивой представилась перспектива одним ударом покончить в классе с тем, с чем боролись годы):

— Если сила воли есть — бросите!

— Да-а, вы дома можете курить, — протянул кто-то, — а у нас здесь попробуй — пятьдесят глаз!

— А мы дадим слово чести, — и Боканов протянул руку Семену, этим жестом утверждая его полномочным представителем.

Однако приняли решение, не закрывающее полностью пути отхода: курить бросают все, но только до выпускного вечера. А там видно будет.

ГЛАВА VIII

1

В небольшой канцелярии первой роты народу собралось столько, что сидели, прижавшись друг к другу, на диване, на креслах, даже на табуретках, принесенных из каптерки старшины.

— В тесноте, да не в обиде! — пошутил Боканов, веселыми глазами оглядывая собравшихся. Здесь были коммунисты первой роты и роты Тутукина, комсомольцы — шефы малышей, и беспартийные преподаватели.

На диване между Ковалевым и капитаном Беседой уютно устроился Виктор Николаевич.

— Это вы прекрасно придумали: братски заботиться о малышах, — одобрительно говорит он Ковалеву.

— Да нас Сергей Павлович надоумил, — объяснил Ковалев, радуясь, что он, как равный, сидит здесь с офицерами-коммунистами, и вместе с ними будет решать, как лучше воспитывать малышей. Это обязывало и поднимало в собственных глазах.

— Товарищи, — раздался голос Боканова, стоявшего у стола рядом с двумя командирами рот, — начальник политотдела поручил мне собрать вас, чтобы обсудить план совместных действий.

Тутукин и Русанов сели по обе стороны Боканова, а он стоя продолжал:

— Во многих кадетских корпусах процветало измывательство великовозрастных детин над новичками. Малышей заставляли чистить старшим обувь, состоять при них на побегушках.

Суворовские училища растят коммунистические отношения дружбы и взаимного уважения. Если мы отнесемся к делу не формально, а с живой, страстной заинтересованностью, оно даст прекрасные всходы. Похвально иметь детальный и обширный план работы, но если мы сведем все лишь к выполнению пунктов этого плана, к проведению мероприятий, мы лишим прекрасное дело тепла и сердца, погубим его.

— Будьте почаще вместе со своими меньшими братишками, — обратился офицер к комсомольцам, — в перемену, в свободный час, всюду и везде пусть они вьются около вас, ждут вас. Между делом, гуляя вместе в городе, поинтересуйтесь, как они учатся, что пишут им из дому. Расскажите им, что значит быть комсомольцем, каким должен быть молодой коммунист. Партийная организация рассматривает ваше шефство как важную политическую работу. Мы уверены, что вы справитесь с заданием!

Через несколько дней произошла торжественная встреча комсомольцев со своими младшими товарищами.

Рота Тутукина выстроилась в актовом зале. Подполковник Русанов, в парадном кителе, привел сюда же выпускников. Играл оркестр. Комсомольцы — их было двадцать, высоких, подтянутых, с безупречной выправкой — остановились в центре зала. Русанов, обращаясь к малышам, сказал:

— Партийная и комсомольская организации первой роты прислали к вам самых лучших своих воспитанников. Вот вице-старшина Гербов Семен (Гербов сделал вперед два энергичных шага, медали, прозвенев, снова ровным рядком легли у него на крутой груди), он знаменосец училища; Анатолий Глебов, лучший строевик и гимнаст, передаст вам свой опыт. Вице-сержант Андрей Сурков — его картину «Подвиг Юрия Смирнова» вы видели в читальном зале — научит вас хорошо рисовать; вице-сержант Владимир Ковалев подготовит отличных стрелков. Комсомольцы Гербов, Сурков, Ковалев, Глебов, станьте на правый фланг четвертого отделения роты майора Тутукина! Теперь это отделение ваше.

Немного позже, когда раздалась команда подполковника: «Разойдись!», малыши облепили шефов. Те неловко передвигались в гуще мелюзги, словно боясь случайно раздавить кого-нибудь, и уже в этой осторожности чувствовалась застенчивая нежность.

2

Суббота. Шел последний урок. Взвод Боканова в географическом кабинете смотрел киножурнал «Египет сегодня».

В дальнем углу кабинета сидел полковник Белов. В темноте под однообразный стрекот аппарата голос географа звучал особенно выразительно и словно бы издалека. Иногда на экране появлялась указка учителя:

— Посмотрите, какие изможденные лица у этих рабочих!.. Как примитивны орудия их труда!.. Нет, не сладко им жить в «раю» английского империализма!

Фильм закончился, казалось — оборвался. Открыли затемненные окна, и дневной свет хлынул в комнату, заставил прищуриться. Под впечатлением только что увиденного на экране ребята сидели задумчивые и серьезные. Полковник что-то записывал в тетрадь посещений.

В это время громко под самой дверью сигналист протрубил окончание урока.

Павлик Снопков при первых же звуках трубы тряхнул головой, будто отогнал тяжелое видение, и, прислушиваясь к веселым руладам, умилительно проворковал:

— Серенада «Ты моя радость!»

Снопков был выдумщиком многих острот. Он сокрушенно называл пятерку «Неуловимым Яном», а путь в столовую — «Золотой тропой».

Шепот Снопкова услышал Ковалев, сидевший впереди него, и улыбнулся: действительно, это самый приятный сигнал недели. Он предвещал два свободных вечера и целый свободный день. Только услышишь этот сигнал, сразу возникнет ощущение честно заработанного отдыха, вспомнишь, что впереди ждут тебя и танцы в клубе, и свежий номер журнала, и прогулка в город. Сейчас же после обеда начинается чистка гимнастерок, утюжка брюк, подшивка подворотничков — радостные приготовления субботнего вечера.

В спальне, перед маленьким зеркалом, пристроенным на подоконнике, неторопливо бреется Гербов. Говорят, в книжном магазине появились сборники пьес, и Семен собирается в город. Гербову хочется выбрать пьесу для постановки в училище. Он любил участвовать в спектаклях и, странное дело, обычно медлительный, на сцене преображался: откуда только брались непринужденность и темперамент!

Недавно, во время генеральной репетиции пьесы «Губернатор провинции», Семен в перерыве между действиями, загримированный, в форме офицера, вышел во двор училища. Перед ним вытягивались суворовцы, браво козырнул сержант из четвертой роты. Вежливо ответив им, довольный Гербов возвратился за кулисы.

Бритье для Семена — мученье. Кожа у него нежная, а редкие, светлые, неимоверно жесткие волоски зловеще скрипят под бритвой. Рука неуверенно водит ею, и Семену то и дело приходится заклеивать порезы кусочками специально приготовленной на этот случай папиросной бумаги.

3

В классе, недалеко от окна, сидит Андрей Сурков — рисует. Его страсть с годами усиливалась. Он теперь собирает книги о мастерах живописи, читает специальные журналы. Часто бывает у художника Крылатова, к которому когда-то привел его Боканов. Михаил Александрович Крылатов стал наставником и другом Андрея.

Узнав, что в соседнем городе открылась передвижная выставка картин ленинградских художников, Сурков отпросился на день и поехал на выставку. В спальне, в его тумбочке, хранятся заветные альбомы с зарисовками, тетрадь выписок: о красках, фоне, штриховке…

Сейчас Андрей делает этюды к большому, давно задуманному полотну — «Зоя перед утром казни». Он целиком поглощен работой. Вся картина, законченная, живая, — протяни руку, и ощутишь, — представляется Андрею совершенно ясно. Сарай. В углу на полу сидит Зоя в разорванной одежде, сквозь которую виднеется истерзанное, посиневшее тело. Бесстрашные глаза девушки видят то, что происходит далеко за стенами темницы, там, в Москве… «Это счастье — умереть за свой народ». Яркий огонь веры и страстной любви делает ее лицо прекрасным. Заглянувший в приоткрытую дверь сарая часовой поражен видом девушки. Он не понимает и не может понять, почему так бесстрашна Зоя. В ужасе, как от призрака неминуемого возмездия, пятится фашист. Андрей разрумянился от внутреннего волнения, тонкие, длинные пальцы его мелькают над листом.

…Савва Братушкин, то и дело отбрасывая со лба светлый чубчик, готовит выступление к литературной конференции. «Летом я гостил у родственников в поселке, недалеко от Краснодона, — пишет он, — и там познакомился с несколькими молодогвардейцами…»

Переписывает протокол комсомольского собрания Павлик Снопков. Это уже третий подряд протокол, который ему приходится вести. Беда, когда попадешь в штатные секретари!

В классе каждый занимается своим: отвечают на письма, тренькают на мандолине, отгадывают кроссворды, но никто никому не мешает. Привыкли отгораживаться, когда надо, от шума, не замечать его, и если бы наступила тишина, она показалась бы непривычной и, пожалуй, неприятной.

4

Вошел окруженный свитой тутукинцев Владимир Ковалев. Доверчивый, впечатлительный Дадико льнул к Ковалеву, не сводя с него темных выразительных глаз. Владимир возмущенно говорил Самсонову:

— Я уже дважды показывал тебе, как по-армейски заправлять койку. И в роте нашей ты не раз видел, как это делается. А что я сейчас в спальне у тебя обнаружил?

— Немного перекривил, — оправдывался Сеня, — не так простыню подвернул… Старался, но немного перекривил…

— Предположим. Ну, а почему ты вчера невнимательно нес наряд и получил замечание от офицера?

— Понимаешь, — невинно помаргивая белыми ресницами, стал объяснять Самсонов, — проклятая забывчивость.

— Не понимаю и понимать не хочу! — категорически отрезал Ковалев. — Ты вообще, Семен, вряд ли отдаешь себе отчет, что значит быть военным человеком. Вот сейчас мы шли по коридору, и ты так отдал честь сержанту, что на тебя стыдно было глядеть, — как будто муху отогнал! В конце концов, думаешь ты быть строевым офицером или нет?

Самсонов сокрушенно вздохнул.

— Думаю, — меланхолично сказал он и, расправляя гимнастерку вокруг ремня, решительно добавил, насупив брови: — Я примусь за себя как следует!

— Ну, смотри, забывчивый человек, — уже добродушно произнес Ковалев, подхватил его под локти, подбросил вверх и поймал на лету. От удовольствия Сенька даже запищал.

К обязанностям старшего брата Ковалев относился с чувством большой ответственности, считая их своим прямым комсомольским долгом. Вокруг Ковалева вечно увивалась «личная охрана», как шутливо называл он своих пронырливых спутников. Они мимоходом успевали отметить и как пришит у него подворотничок, и спросить, как подальше толкнуть ядро, лучше запомнить даты по истории, сохранить силы при дальнем беге. Они с неизменным нетерпением ждали каждого прихода Володи, чтобы доложить о самых свежих новостях и самых новых планах, которые до отказа переполняли их стриженые головы.

Алексей Николаевич настолько был доволен своим добровольным помощником, что даже просил командира первой роты в характеристике Ковалева отметить эту его работу.

— Подождите одну минуту, — попросил юных друзей Владимир, — я приберу книги, и мы пойдем в тир.

Вместе с капитаном Беседой Володя обучал их стрельбе из малокалиберной винтовки, «готовил смену», как сказал он им однажды.

Ковалев открыл дверцу книжного шкафа и стал аккуратно складывать книги на своей полке.

— Ой-е-ей, книг сколько! — восторженно расширил глаза Дадико. — Вы умные!

— Куда там! Ужасно умные, — засмеялся Володя и серьезно добавил: — Когда выпускниками станете, у вас тоже столько книг будет. Да еще, гляди, мои как раз к тебе попадут…

— А что это значит — «логика»? — взял Дадико в руки тоненькую книгу в серебристом переплете.

— Логика учит убедительно доказывать, побеждать в споре, начал объяснять Ковалев. — Скажем, защищая нашу Родину, ты окажешься за пределами ее, и вот остановишься в доме крестьянина, который не знает еще правды о нашем советском строе. У вас зайдет разговор, где лучше жить: в социалистической стране или капиталистической..

— Так ясно же, что у нас! — воскликнул Дадико.

— Нам-то ясно, — улыбнулся Владимир, — а им надо доказать, убедить примерами.

— Я бы рассказал, как моя мама в колхозе работает… Знаешь, сколько на трудодни получила?

В дверь класса просунулась рыжая голова Авилкина.

— Андрюша, ты не забыл?

— Иду, иду… — с трудом отрываясь от работы, ответил Сурков. — Сейчас…

Андрей назначил на пять часов вечера заключительное занятие с редакторами боевых листков.

Кружок этот он создал в роте Тутукина еще в лагерях и успел научить ребят не только составлять макет газеты, писать статьи, но и пользоваться различными шрифтами, смешивать краски, придавать газете праздничный вид.

Сегодня «сдача пробы»: каждый должен представить сделанную им газету на тему «Дисциплина — мать победы». Если газета удовлетворит Суркова, он от имени комсомольского бюро выдаст «Удостоверение редактора».

Больше всех волнуется Павлик Авилкин. Может быть, потому что считает свою газету лучшей. Вдоль всей газеты крупными красными буквами он написал лозунг: «Люби свое училище, береги его честь, уважай традиции», — и возлагал большие честолюбивые надежды на эффект, который произведет. Одну колонку в газете занимали карикатуры на поджигателей войны.

Андрей собрал редакторов в комнате печати (здесь было все необходимое для работы). Переходя от одной газеты к другой, он делал замечания:

— Критику острее давайте! Заметки покороче, но пусть их будет больше. Хорошая тема, и заголовок хорош: «Сжились с безобразиями». И это неплохо: «В седло, товарищи!» Чья это газета?

— Моя, — отозвался Максим, облизнув полные розовые губы.

— Кажется, всем придется вручить удостоверения, — оказал Андрей малышам, почтительно прислушивающимся к каждому его слову.

Заглянул Боканов.

— Встать! — громко скомандовал вице-сержант Сурков. — Товарищ капитан…

— Вольно, вольно! Продолжайте работать, я вам не буду мешать.

Он тотчас ушел.

Идея создать кружок редакторов принадлежала Боканову. Он посоветовался с капитаном Беседой, и комсомольское бюро дало Андрею Суркову это поручение. Дело, как видно, шло неплохо, и воспитателю можно было оставаться «в стороне».

5

Авилкин получил желанное «Удостоверение редактора» и, приплясывая, помахивая им в воздухе, ринулся из комнаты печати.

Андрей вышел вслед за ним. Возвращаться в класс для работы над картиной почему-то не хотелось — хлынула волна вдохновения, сделанное казалось ничтожным. О себе думал: «Редкостная бездарность… Понимаю, что надо и как надо, а уменья нет… Все бледно и несамостоятельно. Недаром Михаил Александрович говорил: „Не успокаивайся, ищи!“»

В минуты такого острого недовольства собой Сурков старался заняться гимнастикой. В спортивном зале, раскачиваясь на кольцах, работая на турнике, он забывался: упражнения приносили успокоение и удовлетворенность. «Если смог стать гимнастом при своей, казалось бы, полной неприспособленности к этому, значит стану и настоящим художником, раз страстно хочу и есть некоторые способности».

Гибкость, свобода и внешняя легкость движений гимнаста кажутся человеку неискушенному простыми, обычными, но они дались Андрею лишь после огромных усилий.

Сначала, когда Сурков только поступил в училище, он был тощим верзилой. Удивительно, как вытягивало его вверх. Ему не приходилось, как другим, высоко подпрыгивать, чтобы достать верхнюю перекладину турника, — достаточно было протянуть руки, и он почти доставал ее. Приходило отчаянье, — ну куда с таким нескладным, непослушным телом метить в физкультурники!

Преподаватель посоветовал: «Займитесь боксом». Боксом? Да ведь это занятие сильных и ловких! Андрей горько усмехнулся, услышав такой совет. Он представил себя на ринге в кожаных перчатках — курам на смех!

Но желание оказалось сильнее сомнений, и Андрей поступил в боксерский кружок. Месяцы ушли на выработку выносливости, слаженности движений, отработку ударов «по лапам», бесконечные пробежки по стадиону, избиение мешка с песком, — до изнеможения, до ряби в глазах… И, наконец, первый тренировочный бой.

Из-под каната вынырнул боксер-подросток, по грудь Андрею, и свирепо набросился на него — только мелькали перчатки да сыпались удары. Это была «первичная обработка», во время которой сразу почему-то вылетели из головы и поучения о боевой стойке, и правила передвижения.

Настоящую встречу на ринге Андрей ждал с замиранием сердца.

Начались состязания на первенство города. Противником Суркова оказался молодой рабочий машиностроительного завода, довольно опытный боксер-любитель, лет двадцати четырех.

Боканов, увидя этого крепкого, сильного парня рядом со щуплым Андреем, забеспокоился, стал мысленно корить себя, что допускает избиение своего «младенца». «Еще искалечит», — с опаской думал Сергей Павлович, глядя на короткую, сильною шею противника Суркова.

Ну и досталось же Андрею! Удары сыпались на него отовсюду, временами ему казалось, что он вошел в плотный круг из безжалостно, как поршни, выдвигающихся перчаток. Сурков только оборонялся. После первого раунда он с трудом добрался до стула. Побаливала левая рука.

Подбежали Семен, Геннадий, Володя, стали подбадривать:

— Андрюша, ты наступай, наступай!

Боканов мучился. Не снять ли Суркова с ринга? Но, пересиливая боязнь за Андрея, сказал ему:

— Добейся победы… Для нас! Собери все силы.

Товарищеское участие, мысль, что нельзя подвести училище, что ребята «болеют» за него, возлагают на него надежды, придали Андрею новую энергию. Он преодолел свинцовую тяжесть усталости, «стал жить победой», как объяснял потом. Только защищаясь левой рукой, делая обманные движения, он вдруг нанес молниеносный, точно рассчитанный удар.

Судья объявил — по очкам! — победу Андрея. Он выпрямился, устало проведя тыльной стороной ладони по лбу, улыбнулся своим ребятам. Боксер-любитель, покачиваясь, пошел к канатам.

Андрей, заботливо придержав канаты, помог «противнику» сойти с ринга.

Соскакивая с турника, Сурков твердо пообещал кому-то:

— Буду художником… Вот посмотрите! Нарисую картину о суворовцах. И пейзажи всех республик, чтобы люди смотрели и гордились нашей Родиной!

Ему нестерпимо захотелось продолжить работу над своей картиной о Зое, и он торопливо направился в класс. На пороге он столкнулся с Ковалевым.

— Пойду в город, — весело сказал Владимир, поправляя фуражку.

— Счастливого пути! — рассеянно ответил Андрей, устремляясь к шкафу, где у него были спрятаны альбомы.

— Да, Андрюша, — возвратился Ковалев, — мы сегодня на бюро решили провести в училище конкурс на лучший рисунок из военной жизни. Как ты посмотришь на то, если тебя выдвинем в жюри?

— Пожалуйста, — согласился Сурков.

— Ну, всего… — кивнул Владимир и стал быстро спускаться по лестнице.

Он торопился к Богачевым, у которых не был так давно. После приезда из лагерей училище месяц находилось на карантине — кто-то из малышей заболел скарлатиной. Вчера карантин был снят.

«А вдруг она обиделась, что я так начал то письмо? — тревожно подумал Владимир, невольно замедляя шаг. — Но что же тут такого? — оправдывался он. — Простое слово».

Вот наконец и знакомая калитка. Белый Пушок, радостно повизгивая, бросился на грудь, норовя лизнуть в губы.

Владимир позвонил и, замирая, ждал: сейчас послышатся шаги, откроется дверь, он увидит Галинку. Сдерживая себя, он просто протянет руку и спокойно скажет: «Здравствуй».

Но шагов не было слышно, и дверь не открывалась. Снова и снова звонил он. Из окна выглянула соседка.

— Ольга Тимофеевна с дочкой в кино пошли, — сообщила она.

Огорченный Ковалев спустился с крыльца, медленно побрел улицей. Теперь только через неделю он сможет увидеть ее, потому что завтра предстояло заступать в наряд.

Пушок провожал Володю почти до самого училища.

ГЛАВА IX

1

Начало собрания было сдержанно-деловым, и Пашкову, который, ожидая бурных наскоков, приготовился к отпору, такое начало показалось самым зловещим.

Председательствовал Семен Гербов. И это тоже было для Пашкова плохим предзнаменованием: Семену обычно поручали вести самые ответственные комсомольские собрания, когда требовалось опытное руководство — четкость, решительность и деловитость, не допускающая пустых словопрений.

И здесь, в классе, Геннадий снова, как тогда, на «слете передовиков», почувствовал свою вину, понял: он был неправ, противопоставив себя остальным, не ценя их дружбы. Но теперь поздно говорить о неправоте, о том, что найденные записки — прошлогодние, а сейчас у него другие мысли, другие интересы… Нет, не поверят, не простят… Поэтому он решил не унижаться и держать себя независимо.

Капитан Боканов сидел за последней партой, озабоченно склонившись над блокнотом, всем видом своим показывая: он здесь только для того, чтобы быть в курсе событий.

Сергей Павлович знал: комсомольцы настроены непримиримо: ждут от Пашкова решительного осуждения своих взглядов, поведения. Боканов незадолго до собрания сказал Семену о Пашкове: «Его надо основательно проучить, и если он поймет свои заблуждения, мне кажется, правильнее было бы оставить в комсомоле».

— Проучить мы его проучим, — сурово ответил Гербов, — но что-то непохоже, чтобы он понял свою вину.

2

Гербов деловито начал:

— На прошлом собрании мы давали комсомольские поручения. Разрешите доложить, как они выполнены.

Он говорил неторопливо, обстоятельно и в то же время предельно кратко.

— Комсомолец Ковалев в пятой роте провел беседу об истории нашего училища. Рассказал, как нам вручали знамя, как приезжал маршал Буденный и похвалил первую роту за строевую выправку, написал об этом в книге гостей. Офицер был на этой беседе Ковалева, хорошо отозвался. Товарищ Ковалев, — спросил Гербов, — а о нашей работе в колхозе в это лето вы малышам рассказывали?

— Немного, — ответил, вставая, Ковалев. — У меня в конце месяца будет еще одна беседа, я тогда возвращусь к этой теме.

— Добре, — кивнул Гербов и продолжал: — Я проверил, как Снопков сделал у складских рабочих политинформацию о предстоящих выборах в местные Советы. Хорошо получилось. Меня только вот что удивляет, — обратился он к редактору ротной газеты Савве Братушкину, — почему вы все это не освещаете в печати? Сигнала специального ждете?

…Наконец председательствующий объявил:

— Разберем персональное дело члена ВЛКСМ Пашкова.

По классу прошла едва заметная волна оживления, но тотчас же все настороженно затихли.

Геннадий держал себя, как и решил заранее, вызывающе. «Все равно вы меня исключите, — словно говорил его вид, — так не позволю я вам гордость мою сломить».

Он наигранно-иронически улыбался, то и дело осторожно притрагивался ладонью к мягкой вьющейся шевелюре и заученно говорил, не слушая других.

— Нечестно поступили, залезли в чужой дневник!

Лицо его порозовело, глаза блестели, и синева под ними сгустилась.

Боканов подумал: «Красивый парень, но…» Он внимательно оглядел всех ребят и вспомнил, как недавно капитан Волгин говорил: «Красота в том, чтобы они все были одинаковы». Конечно, Волгин ошибается. Истинное мастерство воспитания не в штамповке, а в том, чтобы придать каждому члену коллектива прелесть разнообразия. Когда они только что приехали в училище, то, наверное, были очень непохожи внешне. Теперь появилась естественная для армии внешняя нивелировка, красивое сходство — легкий шаг, молодцеватость, осанка, уменье держать себя. Но заметно стало и внутреннее обогащение. И, конечно, каждый из них неповторим. Никакая форма, никакая строевая выучка не смогли бы лишить этого своеобразия, да никто и не ставил перед собой подобной задачи. Мягкий, деликатный, горящий внутренним огнем Сурков, добродушный, но серьезный и напористый Гербов, порывистый, весельчак и непоседа Снопкова. Если внимательно приглядеться, даже прическа, едва появившись, у каждого уже особенная: у Снопкова волосы торчат, как воинственные иглы дикобраза, пепельно-русые кудри Суркова придают его внешности поэтичность, даже когда Андрей надевает фуражку, кудри безудержно вырываются на висках; небрежно, будто невзначай, спадает на белый широкий лоб Братушкина казачий чубчик; у Ковалева энергичный «деловой» зачес назад, а рассыпчатые волосы Гербова распадаются в стороны от пробора, шелковисто отливают, словно их только что вымыли. «Захотел стандарта!» — иронически подумал Боканов, мысленно продолжая разговор с Волгиным.

…Гонор Пашкова сбили очень скоро.

— Ты понимаешь, что такое ленинско-сталинский комсомол? — в упор, медленно спрашивал Гербов. — Ты понимаешь, перед кем сейчас стоишь? Я ему, товарищи, из Устава прочитаю, кто такой комсомолец. Может, он этого не знает или забыл. — А прочитав, опять настойчиво требовал ответа: — Ты в коммунистическом обществе думаешь жить или не думаешь? Прямо отвечай! Забыл, что мы решение приняли: кто нарушит дружбу — отвечает перед всеми!

Ковалев, поднимаясь с места, так резко отбросил крышку парты, что она громко стукнула. Лицо его, с темной полоской над верхней губой, было сурово.

— Мы здесь должны всю правду ему в лицо сказать, — сдерживая себя, отрывисто проговорил он. — Среди нас нет таких, что хотят жить по принципу: «Меня не трогай, и я не трону». Так вот, слушай правду: ты, Пашков, Нарцисс самовлюбленный, вечно хвастаешь отцом. Ну, он достойный человек, а ты-то при чем тут? — Володя перевел дыхание. — Ты читаешь выступления Вышинского в ООН против поджигателей войны? А знаешь, почему он так смело, сильно говорит? Да потому, что чувствует за собой весь сплоченный советский народ. Дружный народ. Это видит весь мир, а для тебя коллектив — ничто! В дневнике пишет, — обратился Ковалев к собранию: — «Плевать на класс»! — Он гневно шагнул к Пашкову: — Слюны не хватит на всех наплевать!

— Верно! — раздались возмущенные голоса. — Прежде чем в генералы метить, попробуй стать лейтенантом порядочным!

— Да что с ним долго разговаривать!

— Персона!

Володя глубоко вобрал воздух, сдерживая себя, спросил в упор:

— Значит, тебе законы социалистического общества не дороги?

— А ты сам святой? — огрызнулся Пашков.

— Нисколько. Я прямо могу сказать о своих недостатках, хотя очень недоволен ими. — Володя приостановился, словно беря разгон: — Я не всегда выдержан, как ни стремлюсь к этому.

— Ковалев не святой, как и все мы, — кричит Братушкин с места, — но он за товарища в какой хочешь огонь полезет… А ты одного себя любишь!

Как водится в таких случаях, Пашкову припомнили все: и то, что он в позапрошлом году поручал малышам Тутукина чистить пуговицы на своей гимнастерке; и то, что в минувшем году не пошел вместе со всеми на субботник, а в лагерях отказался от общественного поручения: «Я выпускник».

Но самым прямолинейно-суровым было выступление друга Геннадия — звонкоголосого, обычно смешливого Снопкова. Чувствовалось: нелегко ему говорить суровую правду, но иначе поступить не может.

— Конечно, в нашем человеке надо прежде всего хорошее искать, видеть в нем товарища в общей борьбе и труде, — говорил Павлик, — но надо быть и беспощадным, если он мешает нам двигаться вперед. Правильно? — Павлик обвел присутствующих серьезным взглядом и, встретив одобрение, продолжал: — В комсомоле кто? Молодые коммунисты! А он какой же коммунист? — «Он» прозвучало так отчужденно, будто Павлик отбросил последний мост, соединяющий его с другом. — Мы должны вопрос решать государственно… Предлагаю исключить за индивидуализм. Пусть знает, как отрываться от коллектива! Если таких не учить, бесчестные люди выйдут… И в бою… сперва подумают: стоит ли рисковать собой? Им до всех дела нет…

Вот когда Пашкова проняло! Он поднялся, судорожно прикусил губу, но, ни слова не произнеся, опять сел. Потом снова вскочил и глухо пробормотал:

— Нет, я… не трус. Это неверно. Я вас прошу… Конечно, поздно… Но если поверите… — и умолк.

Его решили исключить из комсомола единогласно. В протоколе записали: «Довести решение до сведения всех комсомольских групп».

Боканов понимал, почему комсомольцы поступили именно так: они думали не только о Пашкове и хотели на этом примере научить и предостеречь других.

Конечно, офицер мог выступить в защиту Пашкова, и, скорее всего, сила его авторитета, уважение к нему склонили бы комсомольцев к иному решению. Но это было бы сделано для него, Боканова, а не ради Пашкова. Воспитатель же хотел, чтобы комсомольцы сами пришли к мысли: «Геннадий не потерян окончательно для коллектива. Стоит над ним потрудиться, чтобы возвратить в свою семью. Двадцать четыре сильнее одного. Они в силах, если и не переделать его, то, во всяком случае, сделать намного лучше. Надо, раскалив добела, постараться отковать нужную форму».

3

Боканов медленно шел домой тихой, пустынной улицей. Его преследовало сознание собственной вины. В какой-то мере комсомольское собрание осуждало и его, воспитателя. Да что в какой-то — в решающей! Упустил Геннадия Пашкова из виду, успокоило видимое благополучие.

Но было в сегодняшнем собрании и радостное открытие: комсомольцы перестали нуждаться в мелочной опеке, на помощь воспитателям поднялась чудесная сила, теперь только направляй ее. И на главный, самый главный вопрос: куда идет коллектив? — воспитатель получил успокоительный ответ. Еще два года назад у него в отделении было «пять отделений» — несколько боксеров, несколько авиамоделистов, четверка филателистов; сплоченного же коллектива не было. Теперь, при всем многообразии личных увлечений, возникла единая основа: честь отделения, общность интересов, товарищеская спайка.

Где-то далеко прозвенел, заскрежетав на повороте, трамвай. Шуршали под ногами листья. Вынырнули из темноты фары машины и, на мгновение осветив дорогу и длинный забор, скрылись в переулке. Опять стало темно и тихо.

«Индивидуальный подход к детям», — вел свой обычный вечерний разговор с самим собой Боканов. Он любил вот так, возвращаясь домой, подвести итоги дня, подумать о будущем. «Но зачем же фетишизировать этот „индивидуальный подход“? Да, он необходим, но самое важное — это путь всего коллектива… чтобы товарищ уважал товарища. Надо — беспрекословно подчинись коллективу; надо — прикажи и потребуй исполнения. Умей прямо говорить правду и выслушивать ее, если даже тебе очень неприятно. В этом тоже мужество и чистота отношений».

Сергей Павлович прислушался к каким-то странным звукам в темном беззвездном небе. Подняв лицо вверх, он силился понять, что это, и, наконец, догадался — курлыкали журавли, улетая на юг.

ГЛАВА X

1

Стояло погожее утро поздней осени, с тонким ледком подмерзших лужиц, высоким бледным небом, сизым инеем на поникшей траве. Утро, в которое легко дышится, играет румянец на мальчишеских щеках и голоса звучат особенно звонко. Все училище высыпало на улицу — благоустраивать город.

Черный дым стлался над котлами с асфальтом. На решетчатых воротах сквера висели портреты стахановцев. Проворно бегали грузовые машины. Монтеры прилаживали на высоких железных столбах шары плафонов.

Город — в строительных лесах, с мостовыми, развороченными для прокладки кабеля, с грудами песка, штабелями кирпича и леса — походил на огромный лагерь новостройки.

Отряды суворовцев, «приданные» телефонистам, водопроводчикам, землекопам, влились в общую массу, и только одежда отличала их.

Отделению Беседы поручили посадить саженцы за городским стадионом. Работали дружно, все вместе, не было только Илюши Кошелева — он колол дрова, да Павлика Авилкина — мыл пол в классе.

Оркестр почти непрерывно играл марш и веселые песни. Под музыку работалось особенно хорошо.

Капитан Беседа, с лопатой в руках, взмокший, на минуту выпрямился, внимательно посмотрел на фигурки суворовцев — с кирками, лопатами, ломами. Они копошились в земле, перекликались, подбадривали друг друга.

Дадико, как всегда, старается быть поближе к Володе. Ковалев уступает ему только что вырытую ямку, а сам начинает копать рядом, тихо, в лад оркестру мурлыча песенку.

— Володя, — мечтательно спрашивает Дадико, склонив голову набок и любуясь посаженным деревцем, — как ты думаешь: при коммунизме здесь будет тенистая аллея?

— Будет! А мы с тобой, уже офицерами, приедем в наше училище в гости и зайдем сюда погулять… Ты к тому времени станешь капитаном… Здорово, а? Капитан Мамуашвили!

У Дадико от удовольствия мгновенно порозовели упругие щеки, растянулись толстые губы. Ему хотелось тоже сказать что-нибудь приятное другу.

— А я тебя… я тебя… тогда в кино поведу… и мороженым угощу! — Дадико представлялось это пределом будущих возможностей, и он готов был щедро предоставить их Володе. Он снял фуражку, подставил ветру разгоряченную голову. Короткие жесткие волосы его походили на темный плюш.

— Наденьте, простудитесь, — раздался голос Беседы, и Дадико неохотно надел фуражку.

2

После обеда старшие роты отправились в городской театр. Володя остался, потому что еще утром обещал Павлику и Илюше, освободившимся от наряда, пойти в гости к Боканову — Сергей Павлович давно приглашал их к себе.

Боканова они застали в синем комбинезоне — он возился в сарае с мотоциклом. Ребята охотно стали ему помогать.

Когда получасом позже они вместе с Сергеем Павловичем вошли в дом, их встретила жена Боканова — маленькая женщина с живыми, ласковыми глазами на очень бледном лице. Она приветливо улыбнулась, отчего сразу стала похожа на девочку-подростка, и, поочередно глядя на ребят, сказала:

— Я сама угадаю… Это Павлик Авилкин, изобретательный редактор боевого листка.

Павлик польщенно просиял.

— А это… — Нина Васильевна замялась, боясь ошибиться. Судя по ушам-лопушкам, о которых Сергей Павлович ей рассказывал, второй был Кошелевым.

— Суворовец Кошелев, — не выдержав паузы, щелкнул каблуками Илюша.

— Я так и думала, — мягко улыбнулась Нина Васильевна. — А с Володей мы старые знакомые! Прошу вас, дорогие гости, в столовую.

Илюша и Павлик чинно сели за массивный стол, покрытый кремовой скатертью, положили руки на колени и с любопытством огляделись.

Над кушеткой на огромном ковре висели оленьи рога, охотничья сумка и ружье. В простенке между окнами — картина «Степь ковыльная», правее — пианино. На небольшом столике, в углу комнаты, отливая коричневым лаком, стоял радиоприемник, прикрытый вышитой дорожкой.

«Рижский», — со знанием дела мысленно отметил Кошелев. Боканов перехватил взгляд Илюши и, подойдя к приемнику, включил его — передавали музыкально-литературный концерт «Чайковский в Клину». Сергей Павлович вышел снять комбинезон, а Нина Васильевна стала накрывать на стол, расспрашивая ребят об их делах. «Жаль, что нет Витюшки», — подумала она: сын ушел с бабушкой в гости.

Володя чувствовал себя у Бокановых как дома, и ему хотелось, чтобы Кошелев и Авилкин в первый же свой приход тоже почувствовали простоту и сердечность этой семьи. Мальчики, действительно, быстро освоились. Скоро им казалось, что они давно знают и внимательную, ласковую Нину Васильевну и такого веселого, доброго Сергея Павловича, совсем не похожего на сдержанного, подтянутого капитана Боканова, которого они всегда почтительно приветствовали в училище, перешептываясь за его спиной: «Из первой роты… Строгий!»

Сергей Павлович возвратился в столовую, разговор стал еще оживленнее.

К чаю Нина Васильевна поставила на стол коробку с шоколадными конфетами, а сама ушла, сказав на прощанье: «Вы не стесняйтесь и еще приходите, а я должна вас покинуть: иду на дежурство в больницу».

«Какое название — „Пьяная вишня“, — размышлял Авилкин. — В рот возьмешь, зубами едва надавишь — сладость разливается». Авилкин никогда таких не ел и все целился вытащить из коробки еще и еще, да чертов Кошель свирепо жал под столом ногу.

Боканов спросил Павлика о бабушке — пишет ли? Об ученье — много ли хороших оценок?

— Хватает! — оживленно ответил Авилкин, метнув на Илюшу быстрый взгляд.

Но тут вмешался Ковалев.

— У него, Сергей Павлович, даже двойки есть, ленится, — и неодобрительно посмотрел на Авилкина. — В комсомол собирается, а кто ж тебя примет?

Павлик невразумительно забормотал:

— Случайно схватил… Майор Веденкин придрался… Все даты знал, только одну забыл… Людовика… Каждого эксплуататора запоминай!

И, желая отвести внимание от неприятной темы, с напускной веселостью воскликнул:

— А я на батарее ранен!

Илюша, спеша на помощь товарищу, спросил с крайне заинтересованным видом:

— Да ну?

— Точно! Бежал по коридору и об угол батареи для отопления ка-ак треснулся!

Но Ковалев не унимался:

— А почему ты вчера тройку по математике получил? У тебя же хорошие способности, мне говорил Семен Герасимович, он у вас на экзаменах был. Что же получается? Все люди нашей страны по-большевистски пятилетку выполняют, а ты вполсилы работаешь.

Авилкин молчал. Действительно, не подготовился по математике как следует.

— Ждет варягов, а сам бездействует, — сказал Кошелев.

Авилкина так «прижали», что он вынужден был дать обещание — эту четверть закончить хорошо.

И, словно подводя итог только что испытанным неприятностям, Павлик признался:

— Очень не люблю, если окружающие недовольны…

— А я Володино стихотворение наизусть выучил, — торжествуя, сообщил вдруг Илюша. И, не ожидая просьб, вобрав голову в плечи и устремив глаза вверх, начал декламировать — видимо, это доставляло ему большое удовольствие:

И если только мы услышим:

«Вставай, народ! Пришла война!»,

Мы в дневнике войны запишем

Простые наши имена!

Володе и приятно было, что Илюша, ни слова не сказав ему, переписал из альманаха первой роты стихотворение и выучил его, но вместе с тем Ковалев чувствовал неловкость: Сергей Павлович, чего доброго, мог подумать, что он гонится за известностью. А это неверно: когда пишешь стихи, стремишься только к одному — выразить чувства, теснящиеся в груди, излить то, что волнует.

— Неплохое стихотворение, — одобрительно сказал Боканов, — но, знаешь, Володя: надо упорно искать свои краски, детали, работать над каждой строкой. «Услышим — запишем» — это слабо. Ты не бросай писать, и когда офицером станешь.

— Ни за что! — горячо воскликнул Володя. — Сначала мне казалось: может быть, я, как дилетант, разбрасываюсь: увлекался театром, потом поэзией, затем боксом. У Герцена где-то сказано: «Дилетанты — люди предисловия, заглавного листа». Это верно. Но раз ясна главная цель — стать офицером, все остальное только поможет прийти к этой цели, а меня обогатит.

Илюша и Павлик примолкли, внимательно слушая Ковалева.

— Я когда-нибудь напишу поэму о нашем училище, о дружбе, об офицерах! — невольно вырвалось у Володи сокровенное, и глаза его взволнованно заблестели. — Обязательно напишу!

Проводив гостей, Сергей Павлович подсел к столу, чтобы записать мысли, вызванные приходом ребят.

Он не мог ошибиться, — это было совершенно очевидно: среди суворовцев расцветало братство, о котором воспитатели мечтали все эти годы, которое любовно и терпеливо, изо дня в день выращивали.

И дружба росла, наливалась силами, превращалась в драгоценную основу жизни училища. Ради этого стоило отдавать всего себя работе.

3

От Боканова Володя пошел к Галинке. И как это обычно бывает, встреча оказалась не такой, какую рисовал он в своем воображении, а гораздо лучше.

Галинка стирала. Днем она тоже участвовала в субботнике и поэтому так поздно затеяла стирку. Девушка за лето стала совсем смуглой, загорелой. Косы, по-новому уложенные венчиком вокруг головы, делали ее старше. Увидя Володю, Галинка радостно улыбнулась, тыльной стороной ладони убрала завиток волос со лба и вытерла руки о фартук. «Нет, она не сердится на меня за письмо!» — промелькнуло у него в голове. Девушка быстро опустила глаза, но, стараясь преодолеть смущение, снова подняла их. Перед Ковалевым стояла новая Галинка — во сто крат лучше и дороже прежней.

И о чем бы они в этот вечер ни говорили: о книгах, которые прочли во время каникул, о новых пьесах, что видели, — в каждом слове слышалось: «Как скучно было без тебя! Но теперь наша дружба будет еще крепче».

Володя почему-то вспомнил разговор с матерью на диване и подумал: «Сегодня же напишу ей…»

— Жаль, что ты не знаешь мою маму, вот посмотри, какая она, — и, бережно достав небольшую карточку, он передал ее Галинке.

ГЛАВА XI

1

Самые древние старики в городе не помнили, чтобы когда-нибудь в середине октября было такое обледенение. Дождь шел два дня, потом ударил мороз, и все деревья стали похожи на плакучие ивы. Гибкие ветви, еще зеленые, но в ледяной корке, лежали на земле, и улицы вдруг сделались светлыми, а тротуары исчезли — их загородила обледенелая чащоба. Непокорные деревья раскалывались с громким треском, падали с вывернутыми корнями.

На училищный сад тяжело было глядеть. Он припал к земле, стеклянно звеня сосульками, толстые стволы старчески поскрипывали.

А дождь все лил и лил, обрывая провода, покрывая глазурью дома и заборы.

После уроков Володя писал сочинение по литературе. Он выбрал тему: «И Русь уже не та, и мы уже не те», — и с увлечением набрасывал черновик.

«Да, мы новые люди! Задачи нашего народа мы считаем своими личными задачами. Мы будем жить по Кошевому. В наши руки передают знамя, которое мы принесем в коммунизм. Так будем же бороться и побеждать!»

В тот момент, когда Володя, закончив набросок сочинения, подошел к высокому окну класса, из-за синих туч выглянуло солнце и сад вспыхнул, ослепительно заблестев, как огромная хрустальная ваза. Ковалев залюбовался. То там, то здесь светились синие, зеленые, ярко-желтые огоньки — отсветы заходящего солнца. Сад оттаивал, отогревался… Володя решил выйти во двор немного размяться, прежде чем переписывать сочинение начисто. Мимоходом он заглянул в музыкальную комнату, немного поиграл, но сегодня не получалось — тянуло на воздух.

По широкой асфальтовой дорожке, пересекающей двор, шел Боканов.

— Решил проветриться, — общительно сказал ему Володя.

Он прошел было мимо воспитателя, но возвратился и, немного смущаясь, предложил:

— Если хотите… Я могу дать вам свой дневник…

Однажды Боканов сказал в классе, что ему было бы очень полезно прочитать чей-нибудь дневник.

— Я давно забыл, о чем думают и мечтают в восемнадцать лет, — признался он тогда.

Доверчивость Ковалева глубоко тронула Сергея Павловича.

— Спасибо, — от души поблагодарил он и улыбнулся открытой, словно распахивающей сердце, улыбкой, которая всегда располагала Володю к воспитателю.

— Я сейчас принесу, — быстро сказал Ковалев и побежал в корпус. Вскоре он возвратился. Передавая Сергею Павловичу завернутую тетрадь, смущенно предупредил:

— Может, там ошибки… Или мысли глупые… Вы учтите, что для себя писал… не рассчитывал…

— Ничего, ничего, — успокоил Боканов. — Для меня ведь главное — яснее представить ваш внутренний мир. Я сегодня вечером прочту, а завтра возвращу и, можешь быть уверен, — никому ни слова!

2

После этого разговора Боканов в три часа слушал затянувшуюся лекцию «О половом воспитании». Начальник санчасти полковник Райский подготовился плохо и несвязно бубнил с трибуны что-то об истории полового вопроса, о греках и арабах, глушил, по своему обыкновению, латынью.

«Ерунда какая-то получается, — злился Сергей Павлович. — Устраиваем бесчисленные собрания, совещания, обсуждаем, „как лучше воспитывать“, и не можем заняться по-настоящему этим самым воспитанием, потому что… сверх меры заседаем». Он нетерпеливо заглядывал в полученную от Ковалева тетрадь, выхватывал из нее отдельные места.

Домой Боканов пришел к десяти часам вечера. После чая, приготовив конспект завтрашнего урока, — предстояло изучение материальной части ручного пулемета, — он смог, наконец, приняться за чтение дневника.

«Армия стала моей семьей, — читал воспитатель. — Никакой другой жизни я не хочу. Горжусь тем, что мне предстоит служить в самой лучшей в мире армии, о грудь которой разбилась черная волна фашизма. Я твердо решил быть пехотным офицером. Конечно, мечтаешь о подвигах летчиков, о героизме разведчиков, но, трезво говоря, царица-то полей — пехота. Ей, правда, трудно приходится, но кому на войне легко? Надо стать именно пехотным офицером. Я пришел к этому убеждению сравнительно недавно. У нас в училище была встреча с Героем Советского Союза полковником Румянцевым. Он рассказывал много интересного, и я подумал: „Общевойсковик должен быть самым культурным офицером, он не может довольствоваться узкой специальностью. Будет трудно? Что ж, чем труднее, тем интереснее“. Хочется не механически воспринимать военную науку, а двигать ее вперед, сказать новое слово в технике. Наши вожди революции в восемнадцать-двадцать лет уже совершали замечательные дела, и нас они учат: смело идите вперед, штурмуйте науку, берите ее крепости».

* * *

«Меня задержал патруль городского комендантского надзора за то, что я не поприветствовал сержанта. Двое автоматчиков повели меня в комендатуру. Вдруг навстречу наш капитан. Я рванулся к нему, как к защитнику, чтобы он вызволил. Стал объяснять:

— Я шел… сержанта не заметил…

Капитан, выслушав, сказал, обращаясь к бойцам:

— Выполняйте свой долг.

Вот не ожидал от него такой черствости!»

На полях приписка: «Остыл и понял — правильно!»

Боканов добродушно усмехнулся, подумал: «Точно так же поступил бы я и с родным сыном и ему потом не признался бы, что звонил в комендатуру и просил „внушить и отпустить“».

* * *

«На днях, — читал дальше Боканов, — у меня был интересный разговор с Артемом. Мы говорили о книге „Штурм Берлина“, и Каменюка, наверно, вспомнив своих родителей, замученных фашистами, с ненавистью воскликнул:

— Если бы я Берлин брал, я бы им отомстил!

Чувства его мне понятны, но все же следовало как-то убедительно и просто сказать ему о гуманизме нашей армии-освободительницы, о том, что она, борясь с фашизмом, спасала весь мир, все человечество… И я привел эпизод, который слышал от майора Веденкина.

…1 мая 1945 года в горящем Берлине советский сержант, прошедший Сталинград, награжденный многими орденами, спас с риском для своей жизни немецкого ребенка, вытащив его из-под развалин на „ничейной земле“, бешено обстреливаемой гитлеровцами. У этого сержанта фашисты убили отца, жену, детей, расстреляли малолетних сестру и брата, сожгли дом. А он, сталинский солдат, за несколько дней до окончания войны полз, чтобы спасти немецкого ребенка, и при этом был тяжело ранен.

Рассказ мой, видно, произвел на Артема сильное впечатление. Когда я спросил его:

— Как ты думаешь, правильно поступил этот советский солдат?

Каменюка, бледный и решительный, сказал:

— Правильно! — Посмотрел мне в глаза и твердо добавил: — Я бы тоже так…»

* * *

«Вчера, после вечерней поверки, генерал объявил нам благодарность за честный труд по благоустройству города. Было очень приятно. Мы действительно дружно поработали. Вот написал слово „мы“ и подумал: какая в нем огромная сила! Как радостно чувствовать себя частицей этого „мы“, знать, что рядом с тобой верные друзья. Именно дружба делает нас непобедимыми и самыми богатыми на свете (не верю, чтобы Пашков не понимал этого!)».

Добрая треть тетради отведена была Володей под стихи. Наивные, незрелые, они подкупали безыскусственностью и чистосердечием. По всему видно было, Ковалев мучительно искал рифмы, много раз перечеркивал строки. Боканов невольно вспомнил тумбочку у Володиной кровати и на дверце тумбочки карандашную вязь непонятных строк. Теперь он догадался: «Наверно, ночью вскакивал, писал».

Воспитатель с трудом разобрал в тетради мелко написанные строчки: «Хочу написать поэму „Василий Теркин после демобилизации“».

Чем ближе к концу дневника, тем чаще сквозь строки пробивались несмелые признания в первом юношеском чувстве.

* * *

«Я стоял бы у ворот всю ночь, до зари. Галинка сказала, что верит мне, и я счастлив! Я спросил: понимаешь ли ты, почему мне не хочется уходить? Она ответила: „Да“.

Ночью снилась мама. Особенно запомнилось ее улыбающееся лицо и ласковый голос, которым она произнесла: „Я тебя хорошо понимаю“. Проснулся и подумал: жаль, что летом так мало рассказал ей о Галинке. Сел писать ей длинное-предлинное письмо о дружбе, обо всем самом хорошем…»

* * *

«Завтра — четверг. А кто знает как следует, что такое четверг? Это день, от которого рукой подать до субботы, а в субботу мы встречаемся.

Вечером я возвращался от Галинки. Она меня спросила: „Володя, почему ты часто молчишь при встречах, а иногда как будто собираешься сказать что-то очень важное и умолкаешь?“

Пришел в училище, лег, не спится. Галинка, я не могу тебе сказать то, что чувствую, боюсь сказать что-нибудь лишнее. Не хватает слов. Ну, как объяснить, что когда я держу твою руку в своей, я счастлив?..»

* * *

«А сегодня она мне сказала:

„Выйду на улицу вечером и слышу сквозь шелест листвы, сквозь неясные шорохи легкие шаги позади, словно кто-то догоняет меня. И хочется убежать, и хочется замедлить шаг, а оглянусь, думаю, что это ты, — оказывается, никого нет…“»


Только поздней ночью Боканов закончил чтение. Все было в этом дневнике и так, как он предполагал, и гораздо лучше — красивее, богаче. Сергей Павлович откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза рукой. Хорошо ли, что у Володи появилось серьезное чувство к Гале Богачевой? Не рано ли, не помешает ли? И решил: «Нет, такое чистое, юношеское только украсит жизнь».

Вспомнилось, как еще в прошлом году в училище развито было нелепое, противоестественное «кавалерство» в тринадцать-четырнадцать лет. Виноваты, конечно, сами офицеры. Смотрели сквозь пальцы на провожания, пошлые открытки с пылающими сердцами, записки, передаваемые через ограду. На вечера почему-то приглашали только девочек. Русанов умиленно говорил: «У нас в кадетском корпусе тоже…» — и поощрительно посмеивался.

Некоторые девушки соседних школ, не наученные родителями и воспитателями девичьей гордости, прикрепляли записки к стеклам окон нижнего этажа училища.

Боканову стало не по себе, когда он однажды вечером встретил на главной улице города тутукинца под руку с девочкой чуть повыше его ростом. «Душка военный» гордо шествовал, не поворачивая шеи в высоком стоячем воротнике, но, узрев офицера, шарахнулся в сторону, позорно покинув свою «даму», — сбежал, наверно, потому, что не имел увольнительной.

Офицеры, правда, с некоторым запозданием спохватились. Для праздничных вечеров начали готовить пьесы, выступления хора, оркестра, и это вытеснило фокстроты. Стали едко высмеивать «женишков», заинтересовались семьями, которые принимали суворовцев: старались, и не без успеха, чтобы между мальчиками и девочками была хорошая дружба. В старшей роте, среди семнадцати-восемнадцатилетних юношей, естественно, появлялись ростки новых чувств, как это было и у Володи с Галинкой, но они только облагораживали отношения.

Недавно Боканов просматривал печатные труды ежегодных съездов офицеров кадетских корпусов старой России. С тревогой и обреченностью говорили воспитатели о росте среди кадетов венерических заболеваний, самоубийств, о процветании в ряде корпусов пьянства, ругани, жестоких шуток и измывательств над малышами.

Было бы неправильно утверждать, что в суворовских училищах святое благолепие. Бывали аморальные поступки и здесь. Но они случались редко и вызывали взрыв возмущения, а с укреплением коллектива почти и вовсе исчезли.

3

Боканов закрыл дневник Ковалева. Еще некоторое время посидел за столом, перебирая в памяти разговоры с суворовцами, случаи педагогических провалов и побед. Подумал о своих юношах: «С ними теперь будто и легче работать — стали самостоятельнее, но и труднее — воспитательное воздействие должно быть тоньше».

Зазвонил телефон: подполковник Русанов вызывал в роту. Генерал назначил неожиданный выход в поле. Боканов стал быстро одеваться. Нина Васильевна сонным голосом спросила недовольно:

— Опять вызывают?

— Спи, спи, родная, — ласково ответил он, провел рукой по ее волосам, поцеловал в теплую щеку и, бесшумно закрыв дверь, вышел на улицу.

Холодный ветер резко ударил в лицо, разогнал сонливость. Одинокие фигуры прохожих, с трудом удерживая равновесие, скользили по обледеневшей мостовой. Когда Боканов подходил к училищу, окна коридоров светились утомленным предутренним светом. Массивное здание неясно проступало на фоне темно-серого неба.

В коридорах училища было тихо. За дверьми спален несколько сотен угомонившихся мальчишек досматривали самые сладкие предрассветные сны.

ГЛАВА XII

1

Ко дню вступления в комсомол Артем готовился, как к большому празднику, но временами возникали сомнения: а вдруг не сможет ответить на какой-нибудь политический вопрос? Позор! И Артем лихорадочно перелистывал газеты. Потом опасность мерещилась с другой стороны: забудет что-нибудь по Уставу ВЛКСМ! И Каменюка ночью, тайком, пристроив батарейку под кроватью, перечитывал параграфы Устава.

— А ну, проверь! Все пункты проверь! — приставал он утром к товарищу.

Приближение дня приема наполнило Артема чувством ответственности, возбужденным ожиданием решающего события в жизни. Во время занятия химического кружка Каменюка шикнул на хихикающего Авилкина:

— Хватит, слышишь?

— А тебе больше всех надо! — огрызнулся тот, вертя бронзово-рыжей головой.

Артем ничего не сказал, только посмотрел на Авилкина так, что Павлик мгновенно умолк.

Если Артема спрашивали теперь: «Ты правду говоришь?», с уст его готово было сорваться: «Конечно. Я же готовлюсь в комсомол!», но что-то сдерживало напоминать об этом. И в самом молчаливом достоинстве заключалось гораздо больше, чем в горячих заверениях.

Подал заявление в комсомол и Павлик Авилкин, но у него это получилось очень бездумно и легко, как все, что он делал. Можно было даже заподозрить: не хочет ли Авилкин только погреться славой вступающего? И — что особенно не нравилось Каменюке — чересчур Авилкин везде хвастал: «Вступаю в комсомол, вступаю!» Он даже заранее купил обложку для комсомольского билета.

Но вот, наконец, и день приема. Заявления рассматривались на бюро третьей роты, потому что в роте Тутукина были пока только два комсомольца.

На бюро явились гурьбой ребята из класса Беседы. Глазея, ждали событий. Алексея Николаевича не было — его вызвали в округ. Пришел майор Веденкин. Присели на скамью Гербов и Ковалев, давшие рекомендации Артему. За длинным столом, покрытым кумачом, расположились члены бюро. На задней стене комнаты висел старательно написанный лозунг: «ВЛКСМ — верный помощник партии. Примем в комсомол самых достойных».

«Молодцы, — мысленно похвалил Веденкин, одобряя торжественные приготовления, — а то мы незаметно для себя превратили прием в будничное дело. Молодцы!»

Первым рассматривалось заявление Авилкина. Он, семеня, подошел к столу. Яснее проступили веснушки на побледневшем лице, хитро забегали зеленоватые глаза — видно, и здесь собирался «финтить».

Майор Веденкин, узнав, что Авилкина хотят принять в комсомол, очень удивился этому и решил обязательно прийти на бюро, чтобы ребята не допустили ошибки.

Виктор Николаевич сидел, опираясь на палочку, врачи установили, что у него ишиас, и строго-настрого приказали лечь в госпиталь, но Веденкин отмахивался: «Перележу дома». Жене он говорил:

— Чудаки! Разве имеет право болеть учитель, да еще в конце четверти? От одной мысли, что программа не пройдена, что Дадико еще без оценки, а Максим сам не сумеет подготовить доклад, мне станет хуже.

И Веденкин утром дома кое-как лечился мешочками с горячим песком, а к полудню упрямо ковылял в училище. Сейчас, глядя на Авилкина, он думал: «Рановато вам, Павел Анатольевич, в комсомол, рановато».

Но Авилкина «раскусили» сразу и без вмешательства Виктора Николаевича, тем более, что этому усердно помогали товарищи Павлика по отделению, принявшие самое живое участие в событиях.

— А почему ты на подсказках живешь? — изобличающе спросил с места Сенька Самсонов, часто помаргивая белыми ресницами.

Авилкин не нашелся, что ответить.

— Я думаю, — высказал твердую уверенность Сенька, — лучше своя тройка, чем чужая пятерка!

Члены бюро с ним согласились, но уточнили: самое лучшее все же — своя пятерка.

— А у вас тройки есть? — корректно спросил Авилкина председательствующий, комсомолец Толя Бирюков из третьей роты, отличник учебы, недавно получивший грамоту ЦК ВЛКСМ.

— Раньше были, — неопределенно ответил Павлик.

«Ну, зачем юлить?» — возмущенно думал Ковалев. Он считал себя ответственным и за Авилкина, хотя не дал ему рекомендацию, как тот ни упрашивал.

Кто-то из членов бюро, просматривая небольшую ведомость, сказал:

— Да у него и двойка, оказывается, есть…

— Я хочу быть, как Маресьев, а домашние задания выполнять скучно! — выпалил Авилкин, полагая, что этим он заранее снимет с себя какие бы то ни было обвинения.

Все рассмеялись.

Майор Веденкин счел необходимым вмешаться.

— А как вы думаете. — обратился он к Авилкину, — почему Маресьев совершил свой подвиг?

— Ну, ясно, герой! — не задумываясь, ответил Павлик и победно посмотрел на учителя: «Получили? Засыпать хотели!»

— А что толкало его на геройство? — настойчиво продолжал спрашивать Виктор Николаевич.

Павлик растерянно молчал. Странный вопрос: ну, герой — герой и есть.

— Этого вы не понимаете, — сожалея, сказал майор и, обведя присутствующих взглядом, объяснил: — Истекающий кровью Маресьев полз восемнадцать суток к своим, потому что у него развито было чувство долга. Он решил: каких бы усилий ему это ни стоило, возвратиться в строй, продолжать борьбу! Значит, кто хочет быть похожим на Маресьева, должен уметь преодолевать любые трудности для блага нашей Родины. В училище у нас тот проявляет героизм, кто настойчиво, не жалея сил, учится. Такой человек готовит себя к будущим подвигам, закаляет свою волю.

Авилкин кивнул головой: ясно, мол, и я так думал!

Председательствующий обратился к нему:

— Вы можете дать бюро твердое обещание учиться только на четыре и пять?

— Не могу! — зашнырял глазами по сторонам Павлик.

— Почему? Ведь берут обязательства стахановцы на производстве.

— Ну да! Сравнили! Наша же работа умственная! — заюлил Авилкин. — Если б мне станок дали, я бы, ого-го, показал! А в нашей работе разве можно точно сказать, что двойку не схватишь? Нет гарантии!

Председательствующий не выдержал:

— Надо, товарищ Авилкин, быть серьезнее и думать о чести своего училища!

Предложение поступило одно, и его приняли единогласно: «Как недозревшего, Авилкина пока не принимать, воздержаться».

Павлик воспринял решение безболезненно. Можно было заметить тень удовлетворения на его лице: «Ну, не удалось, так не удалось. Зато на бюро побывал! Люди специально ради меня собирались».

Садясь на место, он уверенно пообещал:

— Дозрею!

Секретарь бюро Анатолий Бирюков настоял, чтобы в протокол записали: «Комсомольцам, давшим рекомендации суворовцу Авилкину, указать на несерьезный подход к делу».

Владимир молча корил себя: «Я недостаточно над ним поработал… Надо будет заняться основательнее».

2

Пока разбирали заявление Павлика, Артем сидел ни жив ни мертв. «И меня так, и меня!» Волнение усилилось еще и оттого, что перед самым собранием Каменюке рассказали, как недавно исключили из комсомола Пашкова «за индивидуализм». Артем тогда спросил с тревогой:

— А что это?

Авилкин затараторил:

— Не знает, что такое индювидуализм!.. Это когда человек надуется, как индюк, и считает, что лучше всех на свете.

— Брось болтать, — строго прервал Павлика кто-то из старшеклассников. — Это когда с товарищами не считаются, много о себе мнят.

«Может, и я такой? — напряженно думал Артем. — О товарищах мало заботился, Авилкину не помогал…»

Но когда Артем Каменюка встал и почувствовал на себе десятки внимательных и дружелюбных глаз, он приободрился и ему сразу стало легче.

Веденкин с удовольствием посмотрел на Артема. Как вырос парень за последние два года! Сколько ему? Около пятнадцати кажется. Высокого роста, ладно сложенный, со смелым взглядом темносиних, с «отчаянной» глаз — такие трудно представить испуганными. У правого виска память о давней уличной схватке — шрам, похожий на продолжение темной брови.

«Чудеса мгновенного перевоспитания! — насмешливо вспомнил чьи-то слова Виктор Николаевич и усмехнулся: — Выдумка досужих умов. Только упорством, неунывающей настойчивостью добьешься успеха в этом деле! Были, конечно, и у Артема вывихи в поведении и, возможно, будут еще, незачем обольщаться и идеализировать».

В прошлом году Артем создал у себя в роте ТОГВ и ЦСР. ТОГВ — Тайная организация — Гроза Вселенной, а ЦСР — Центральный склад разведчика.

ЦСР — это была узкая, длиной в руку, дыра под печкой, ловко заложенная кирпичом. В дыре хранились электрический фонарь, компас, фара от автомобиля и веревка, раздобытая в прачечной.

На стенах, классных досках, тетрадях, книгах появились таинственные буквы ТОГВ и ЦСР. Артем тогда бредил разведкой, упоенно читал книги о ней, выдумывал пароли, планы, шифры.

Он мечтал о подвиге в тылу врага, о том, как проникнет к ним в штаб, похитит документы огромной важности.

Вот он сидит среди врагов, а они и не подозревают ничего… Какая выдержка нужна, храбрость, преданность своей Родине!

Тутукин, узнав о ТОГВ и ЦСР, взвился, загремел о «политической подкладке дела», о «корнях», забил в набат — на партийном собрании, на педагогическом совете.

Зорин, вызвав к себе Тутукина, терпеливо вразумлял его:

— Чего ты, Владимир Иванович, крик поднял? Подумай, не проще ли было бы тому же Беседе организовать кружок разведчиков, назвать его, скажем, КСВ — «Кружок смелых воинов». Впрочем, это дело выдумки. И пусть у них будет «тайный склад» (только бы мы о нем знали), и сам помоги веревку достать — зачем же им из прачечной тянуть?

После раскрытия злополучных ТОГВ и ЦСР, встречая Артема, полковник каждый раз добродушно спрашивал:

— Как дела, Гроза Вселенной?

И Каменюке хотелось провалиться сквозь землю — такой глупой казалась теперь эта выдумка.

3

— Расскажите свою биографию, — обратился к Артему секретарь бюро.

Каменюка готов был к этому вопросу и все же не сразу начал:

— Родился я в 1932 году… Три класса окончил… Тут война. Папа и мама — учителя, их фашисты повесили за то, что прокламации писали… Наши пришли… Я в Суворовское поступил…

Помолчав, выискивая что-нибудь значительное в своей жизни и не найдя, виновато закончил:

— Всё.

А в голове неотступно звучало: «Недозрел… недозрел…»

— Вопросы к товарищу Каменюке есть?

— Есть, — поднялся маленький, крутолобый член бюро Горкин, любитель задавать вопросы большой, жизненной важности и принципиальности.

— Скажите, а вы лично участвуете в строительстве коммунизма?

— Готовлюсь стать строителем! — страстно воскликнул Артем, поворачиваясь к Горкину. — Пятерку получу — значит, уже немного подготовился. Если, например, на Урале домну пустили — мы все радуемся, а там узнают: суворовец хорошо учится — и тоже радуются.

— Верно, — удовлетворенно, словно иного ответа он и не ждал, кивнул головой Горкин.

Поднялась рука со скамьи присутствующих. Впечатлительный Дадико, расширив огромные черные глаза, спросил замирая:

— А если ты в руки врагам попадешь и тебя, как Юрия Смирнова, пытать будут, ты что-нибудь расскажешь?

— Ни за что! — как клятву, произнес Артем. — Когда отец печатал прокламации, я их на воротах расклеивал… И если бы меня поймали, ничего не сказал бы!

Выступлений было немного, и все такие хорошие, что Артему даже неловко стало. Только Ковалев сказал:

— Я дал товарищу Каменюке рекомендацию — значит, ручаюсь за него… Но хочу указать на один его недостаток. — Он повернулся к Артему: — Надо, товарищ Каменюка, быть более воспитанным. Вы можете еще нагрубить товарищу, выругаться, руки в карманах держите, сплевываете на каждом шагу. Это следует прекратить.

— Прекращу, — тихо сказал Артем, поднимая на Владимира преданные глаза.

Потом Артему жали руку, поздравляли — майор, Дадико, Сенька, какие-то ребята из других рот. Он был как во сне. Выскочив в коридор, побежал в любимый дальний угол на третьем этаже, чтобы наедине подумать о совершившемся. Член Ленинского Союза Молодежи… Всесоюзного!.. Коммунистического!.. Комсомольцами были и Павка Корчагин, и Кошевой, и Матросов, и Зоя, и Сережа Тюленин, любимый герой Артема, и когда-то отец… А теперь он тоже… Комсомолец Артем Каменюка! Когда вдумаешься в это — дух захватывает… Вот был бы папа жив! Жаль, нашего капитана сейчас нет… Надо сделать для билета кармашек в гимнастерке, около сердца. Надо другу Толе Бунчику написать: стал членом ВЛКСМ. Эх, красота! Он оглянулся — в коридоре никого не было — и прошелся колесом.

Минутой позже, серьезный и сдержанный, Артем степенно спускался по лестнице. «Теперь нельзя, чтобы говорили: „Каменюка недисциплинирован“, „Каменюка невоспитан“. Нельзя!»

Повстречался математик Гаршев из первой роты.

— А-а, комсомолец, поздравляю! — и руку пожал.

«Приятно! Капитан-то, Алексей Николаевич, больше всех будет радоваться».

4

Майор Веденкин, опершись на палку, остановился у окна актового зала. Всматриваясь в шустрые фигурки конькобежцев на катке, он пытался определить, какие роты участвуют в игре. Игра называлась «Борьба за знамя».

«Наверно, самые младшие», — решил, наконец, Виктор Николаевич. В это время на катке прекратили игру, малыши стали поспешно снимать коньки. «Сбор по тревоге», — догадался майор.

Лучи заходящего солнца окрашивали небо причудливыми цветами. Казалось, по синему листу бумаги неумелая детская рука провела беспорядочные яркие мазки, переходящие в нежные тона — от светлозеленого до оранжевого. Солнце ушло за реку. На горизонте засеребрилась узкая полоса.

«Будет хорошая погода», — подумал Веденкин, глядя на эту полосу. Краем глаза он увидел стоящего рядом Артема. Майор знал, чего ждет Артем, и сказал именно то, что надо было мальчику в эту минуту:

— Жаль, нет сегодня Алексея Николаевича, он бы тоже с нами порадовался.

Артем доверчиво улыбнулся. Обычно в присутствии Алексея Николаевича Каменюка сдерживал проявление своих чувств к нему, старался не выдавать их. Но сейчас при упоминании о воспитателе он весь загорелся. Артему очень хотелось поговорить о нем, рассказать что-нибудь такое, что возвысило бы капитана, показало его с самой хорошей стороны.

— Наш капитан в университете марксизма-ленинизма учится! — с гордостью сообщил он.

— Откуда ты знаешь? — спросил Веденкин.

Беседа действительно учился в вечернем университете, но вряд ли говорил об этом ребятам.

— Он книгу Иосифа Виссарионовича Сталина, том третий, на столе в классе оставил, а сам вышел. Я смотрю: на корешке написано «Институт Маркса-Энгельса-Ленина», открыл, а там зачетная книжка нашего капитана. Все пятерки, только одна четверка! Во учится! Забыл, как называется тот предмет, за который четверка — «диа», как-то «диа»…

— Диалектический материализм, — подсказал майор.

— Верно! Вы все знаете! И история ваша есть, — сообщил Артем. — Ребята все обступили меня… Всем понравилось, что история есть… Значит, нашему капитану тоже даты заучивать приходится… А в книжке зачетной благодарность за отличную учебу. Он потому и с нас так требует.

— Имеет право, — сказал Веденкин.

— Имеет! — с гордостью подтвердил Артем.

ГЛАВА XIII

1

Зорину долго не удавалось найти такого библиотекаря, который был бы не только знатоком книг, но и опытным воспитателем. Наконец ему повезло. На работу в училище приняли Марию Семеновну Гриневу — маленькую белоголовую старушку, в больших роговых очках, в неизменной шелковой кофточке и черной юбке с широкими бретельками. Кофточка всегда была белоснежной и тщательно выглаженной.

Неутомимая, богатая на выдумки, Мария Семеновна то устраивала выставки, то проводила читательские конференции, то мастерила с ребятами монтажи: о пятилетке, о родном городе, о героях труда; затевала переписку с автором новой интересной повести, а если была возможность, приглашала его в училище.

То ли потому, что была она какая-то домашняя, сердечная, то ли потому, что потребность детей в материнском теплом взгляде, участливом слове была огромной, но к Гриневой льнули все ребята.

К ней приходили с письмами, поверяли секреты, прибегали спросить значение непонятного слова, рассказать о споре в классе, о своих обидах и радостях. И она никого не оставляла без внимания и участия. У нее была крохотная комната, примыкающая к читальному залу, где она выслушивала самые сокровенные тайны.

Историю с часами Мария Семеновна в свое время хорошо знала и, как могла, смягчила отношение товарищей к Артему. А позже с такой же готовностью взяла под свою защиту и Геннадия.

Это не было добреньким всепрощением. Мария Семеновна умела и пробрать, кого следовало, и непритворно рассердиться, но все это у нее получалось по-матерински заботливо, она быстро отходила и не забывала потом заступиться, дать добрый совет.

Она стала близкой еще и потому, что потеряла в войну своего единственного сына, героя-артиллериста Федю, и ребята чувствовали, что теперь в каждом из них Мария Семеновна видит своего Федю, старается сделать их похожими на сына.

2

В последнее время Артем читал запоем: на ходу, пристроившись где-нибудь на подоконнике, если удавалось — на уроках, проявляя при этом редкостную способность распределять внимание между книгой под крышкой парты и объяснением учителя. Книгу отнимали, Артема наказывали, но страсть углублялась. Правду говоря, к ней относились все же терпимо — видели задаток хороших возможностей.

Всего два дня назад Каменюка взял книгу «Как закалялась сталь» и уже возвращал обратно. Читал он лихорадочно, с пересохшим от волнения горлом.

— Ну, как? — приветливо спросила Артема Мария Семеновна.

— Замечательная! А Корчагин… Вот это человек — всем нам пример! Трудностей никаких не боится. Наоборот! — И Каменюка, захлебываясь, стал передавать содержание книги, которую читал уже во второй раз.

— А ты заметил, как Павел боролся с дурными привычками — бросил курить и ругаться? — спросила Гринева.

Артем с недоумением посмотрел на нее, — вот уж на что он и не подумал обратить внимание! — но вдруг вспомнил:

— Верно! Ну, так он же все мог! Пустой болтовни не любил. Сказал: брошу курить — и бросил! А как здорово Жухрая выручил!

Артем готов был уже снова предаться воспоминаниям о прочитанном, но Мария Семеновна спросила, строго глядя сквозь стекла очков:

— Говорят, ты ругаешься?

Каменюка неловко замялся, но правдиво ответил:

— Бывает, Мария Семеновна… Иногда просто невозможно выдержать.

— Мне это очень неприятно, — огорченно сказала она, — мой Федя никогда не ругался. Постарайся, Тема, и ты не делать этого.

— Постараюсь, — искренне сказал Артем и твердо добавил: — Слово мое верно — ругаться не буду.

— Какую же тебе книгу дать? — словно они только об этом и говорили, в раздумье произнесла Мария Семеновна. — Есть хорошая — о Фрунзе Михаиле Васильевиче.

— Дайте, пожалуйста!

Она отошла к полке, и Артему показалось, наощупь достала книгу в коричневом переплете. Протягивая ее, посоветовала:

— Ты особенно обрати внимание на твердость Арсения — так рабочие звали молодого Фрунзе. Царские судьи заранее подготовили ему смертный приговор. Во время суда, в перерыв, подбегает к Арсению защитник и предлагает: «Выступите, в последнем слове отрекитесь, молодой человек, от своих идей, скажите: „Заблуждался по молодости“, вас и помилуют!» Арсений возмутился: «Я убеждениями не торгую! Такой „защитник“, как вы, мне не нужен».

Мария Семеновна умолкла.

— Что же дальше было? — потянулся к ней Артем.

— Приговорили Арсения к смертной казни, а он, сидя в одиночке, спокойно стал изучать иностранный язык. Потом выбрал момент и бежал.

— Здорово! Вот это герой, это я понимаю!

— Опять ты, Тема, руку в кармане держишь, — укоризненно заметила Гринева.

Артем виновато выдернул руку из кармана. Не далее, как вчера капитан Беседа обещал, если он будет держать руки в карманах, зашить их.

— Я пошел, до свидания, Мария Семеновна, — сказал он и, нетерпеливо перелистывая на ходу книгу, скрылся в дверях.

Авилкин принес «Руководство для постройки авиамоделей», залихватски шлепнул потрепанной книгой о стойку:

— Все изучено! Теперь для прогресса мне надо книжечку потолще.

Мария Семеновна посмотрела на возвращенную книгу и нахмурилась:

— Ты не умеешь обращаться с книгами. Смотри: обложка стала грязной, надорвана. Подклей, оберни, тогда получишь следующую.

Авилкин помялся, но делать было нечего. С напускной готовностью сказал:

— Есть подклеить и обернуть! — и поспешно ретировался.

Ковалев, поздоровавшись с Марией Семеновной, озабоченно сказал:

— Я к вам с просьбой. Мне нужен материал по истории наших советских орденов. Капитан Беседа попросил выпустить альбом в его отделении. Я набросал приблизительно. Посоветовался с майором Веденкиным…

Получив необходимые журналы и книги, Володя ушел. Его место занял Кирюша Голиков. У него было мрачное расстроенное лицо и его пришлось увести в «комнату откровений».

Последние три месяца Кирилл настолько увлекся устройством радиоприемника в классе и радиофицированием училища, что запустил учебу. Как только Голиков остался наедине с Марией Семеновной, она спросила:

— Получил письмо из дому?

— Да, — уныло кивнул головой Кирилл, — отец недоволен. Вот, — он протянул конверт.

«Здравствуй, сынок! Шлю тебе свой привет и желаю здоровья. Кирюша, вчера мы получили письмо капитана, твоего воспитателя. Он прислал лист с твоей текущей успеваемостью. Должен признаться — утешительного мало. Хотя двоек и нет, но ты типичный троечник. Позволительно задать тебе вопрос: какое же ты имеешь право отставать от всех нас, от меня? О чести забыл!»

Дальше отец рассказывал об успехах завода, где он работал, и заканчивал письмо требованием: «Вдумайся в жизнь!»

Прочитав письмо, Мария Семеновна сняла очки и внимательно посмотрела на Кирюшу.

— Неприятная история, — через силу улыбнулся Кирилл.

— Да… Но не безнадежная! — успокоила его Гринева. — Ты сегодня же напиши отцу, что краснеть ему за тебя не придется! А главное — подумай о чести своего училища. Лучшие люди страны борются за первенство, вот смотри, — она протянула свежий номер газеты с портретами героев труда. — Разве мы можем стоять в стороне от всенародного дела, учиться кое-как?

— Пойду покажу письмо капитану, — решительно поджал губы Голиков. — Вы за меня будьте спокойны, Мария Семеновна.

3

Алексей Николаевич подозвал Володю:

— Ну, как с альбомом?

— Подбираю материал, — деловито сообщил Ковалев и показал то, что получил в библиотеке.

Капитан обещал принести еще одну книгу. Кстати спросил об Авилкине:

— Поддается?

Владимир недовольно нахмурился.

— Слабо.

— Не сразу, не сразу, — подбодрил воспитатель. — Да, вот еще что: поскольку вы, так сказать, опекаете его, прошу обратить особое внимание на воспитание у него смелости. Кое-какие успехи в этом отношении есть, надо их закрепить и развить.

Капитан Беседа рассказал о том, что сделано, и дал Володе несколько советов.

Вечером Володя предполагал быть у Богачевых, но оставалось еще часа два свободного времени, и он предложил Павлику пойти за город на лыжах. Авилкин с готовностью согласился. Они заскользили вниз по Кутузовской улице. Снег то валил пухом, то неожиданно переставал падать. Когда лыжники остановились у крутого обрыва к реке, Ковалев предложил Авилкину:

— Давай спустимся!

Павлик боязливо посмотрел вниз. Люди, проходившие по узкому полотну железной дороги, казались отсюда крохотными.

— Д-давай, — выдавил из себя Авилкин, все еще надеясь, что Володя раздумает.

— Вперед! За мой! — крикнул Ковалев и ринулся вниз, вздымая буруны снега.

Павлик тоскливым взглядом проследил за Володей, пока тот не достиг подножья горы. «Он взрослый, — искал лазейку Авилкин. — Уйду! Скажу, нога заболела… Может же быть?» Но взгляд упал на проложенный Ковалевым след. Володя внизу махал рукой. Опять повалил снег.

Авилкин надвинул шапку на лоб, тоненько крикнул: «И-ех!» — и с отчаянной решимостью в глазах, оттолкнувшись, устремился вниз. На половине спуска он растерялся, лыжи скрестились, и Павлик врезался головой в сугроб. Шапка свалилась. Красноватая голова выделялась на снегу, как помидор. Но Авилкин тотчас поднялся, быстро приладил лыжи и доехал до Володи.

— Ушибся? — спросил Ковалев.

— Пустяки, — небрежно бросил Авилкин. Щеки у него раскраснелись, глаза горели, а шапка, осыпанная снегом, съехала набекрень.

— Давай еще раз! — задорно предложил Павлик. — Теперь полный порядочек будет! Вот посмотришь!

Они снова полезли наверх.

4

Вволю накатавшись, возвратились в училище. Павлик был возбужден и радостен, захлебываясь, рассказывал Владимиру о своих ощущениях при спуске с горы и не замечал, что друг его стал молчаливым и сосредоточенным. Ковалев — в какой уже раз! — задавал себе вопрос: «Идти или не идти?»

Вот уже две недели, как Владимир был в ссоре с Галинкой. Это его очень мучило. И ссора-то получилась какая-то ребяческая. Началось с того, что он опоздал. Они до этого условились вместе пойти послушать концерт московского скрипача, но Володя пришел к Богачевым не в шесть тридцать вечера, а в половине восьмого. Галинка, словно бы вскользь поинтересовалась:

— Помешало что-нибудь важное?

И раньше бывало, что он опаздывал, — задерживали комсомольские или училищные дела, — но Галинка никогда не упрекала. На этот раз Ковалев задержался потому, что увлекся шахматной партией. Не умея кривить душой, он прямо признался в этом. Девушка сразу изменилась, и по сведенным на переносице бровям, по сухому тону ее односложных ответов Владимир понял, что она обиделась. Он стал было шутить, стараясь этим смягчить свою вину:

— Посыпаю голову пеплом и отправляюсь на поклон в Каноссу!

Но Галя только непримиримо повела плечом. На концерт она сначала идти отказалась и только после долгих увещеваний неохотно пошла. Она молчала всю дорогу до театра, молчала в фойе во время антрактов. Но прекрасная игра скрипача смягчила ее, и, очевидно считая, что урок дан достаточный, она стала отвечать на вопросы Володи. Он воспрянул духом, но, оказывается, рано. Это была лишь видимость «амнистии». Стоило ему заговорить о последнем романе Эренбурга и сказать, что «Буря» ему очень понравилась, как Галинка решительно заявила:

— Автор не имел права убивать Сергея и оставлять в живых таких подлецов, как Рихтер!

— Разве мало прекрасных людей погибло в войну? — возразил Владимир и подумал об отце. — Нельзя так огульно, как ты это делаешь, отзываться обо всей книге только потому, что тебе не понравилось, как писатель поступил с героем. Поспешно и нелогично!

— Именно жизненная логика не дает ему права убивать Сергея, — возмущенно настаивала девушка. — Сергей — это все мы, и, победив, он должен был жить! А насчет логики — это еще вопрос, у кого из нас она сильнее. Я, например, последовательна и дорожу своим словом, — неожиданно заключила она.

— И я дорожу своим! — вспылил Володя.

— Что-то не видно! — вздернула голову Галинка.

— Плохо смотришь! — оскорбленно ответил Володя.

Они молча дошли до перекрестка улиц и, холодно кивнув друг другу, разошлись в разные стороны.

За эти две недели Владимир несколько раз порывался написать Галинке письмо, удерживало ложное самолюбие.

Наконец он все же отправился к Богачевым.

Дверь ему открыла Галинка. Видно, приход Володи застал ее врасплох. Она обрадовалась, но боялась это показать.

Володя начал сразу с главного:

— Я считаю себя виноватым, — сказал он, остановившись в коридоре и решив не идти дальше, пока не скажет всего. — Я был груб…

— Да ты иди, иди сюда, — потянула его за рукав Галинка, — это я виновата, вот и мама мне выговаривала…

— А как же тебе, гордячке, не выговаривать, — отозвалась Ольга Тимофеевна, выглянув из другой комнаты, — если ты сначала скажешь, а потом подумаешь… Она даже письмо извинительное писать тебе собиралась, — сообщила Ольга Тимофеевна.

— И вовсе нет! — возмутилась таким разоблачением дочь.

— …Да я рассоветовала, — спокойно продолжала Ольга Тимофеевна, — говорю: если он дружбу ценит, подумает, да и придет. Вот теперь и ясно, у кого логика больше развита! Ну, мне не до вас.

И она скрылась за дверью.

ГЛАВА XIV

1

Когда вечером начинаешь вспоминать, что же, собственно говоря, сделал сегодня, всплывают обрывки коротких бесед, то напряженных, строгих, то задушевных, возникает поток бесчисленных, будто бы незначительных действий: одному напомнил его обещание, другому объявил благодарность за исполненное, третьему объяснил, показал. Смотрел то хмуро, то одобрительно, то недовольно; властно приказывал и мягко просил; шутил и требовал.

Следовало помнить о сотне деталей, разговоров, обещаний; то собирать свою волю и подчинять ей, то «прикасаться душой к душе» ласково и доверчиво.

Во всем этом труде отсутствовал внешний эффект, итоги его невозможно было ощутить сразу, тотчас, как бывает в любой другой профессии, и поэтому временами мучила мысль: «Ничего не сделал».

От внутреннего нервного напряжения, мелькания дел, которым не видно ни конца, ни края, к ночи чувствуешь себя разбитым, до предела уставшим. Но приходит короткий отдых, и снова — откуда только берется энергия? — тянет к детям, видишь: нет, не пропали твои труды!

В один из таких вечеров, возвратившись из училища домой, Сергей Павлович обнаружил на столе свежий номер журнала «Советская педагогика». В нем лежала закладка, и Боканов понял, что его уже читала Нина. Он спросил:

— Интересно?

Нина Васильевна работала врачом в детской больнице, живо интересовалась педагогикой, и Боканов любил рассказывать ей о своих ребятах, советоваться и спорить.

— Странное впечатление у меня, Сережа, осталось от чтения одной статьи — «О воспитании нравственных чувств», — с недоумением сказала она. — Знаешь, будто тебя за нос автор водит… Туман какой-то: и вроде все страшно умно, а ничего не сказано.

— Ты, наверно, слишком сурово оцениваешь.

Журнал этот Боканов выписал недавно и с большим нетерпением ждал первого номера. Как и всякий воспитатель, он хотел найти там решающие советы, почувствовать биение пульса школ, живую творческую мысль передового учителя — ищущего, дерзающего и обязательно находящего. С благоговением относясь к великой науке коммунистического воспитания, Сергей Павлович был уверен, что сила ее — в опоре на армию вот таких рядовых учителей, как он сам, и это сознание наполняло его гордостью.

Удобно устроившись у себя в кабинете, вытянув гудящие от дневной беготни ноги, Боканов раскрыл журнал. Он не торопился начинать чтение: была особая прелесть в этом ожидании. Даже запах свежей типографской краски был приятен. Боканов сначала старался охватить все сразу: оглавление, заголовки статей: «Психология изучения безударных гласных», «Киевская академия в XVI веке», «Вопрос об ученической форме в 60-х гг. XIX века», «О количественном росте обнаруженных архивных материалов!».

«Ну что же, ну что же, — снисходительно думал Сергей Павлович, — пожалуй, неплохие темы. Но мне сейчас нужно другое. Когда ищешь материал для постройки дома, вряд ли будет особенно волновать история камня, хотя это и небезинтересно».

Он нашел в оглавлении статью, о которой говорила Нина Васильевна. Кто пишет? Профессор. Хорошо, хорошо. Сергей Павлович еще удобнее уселся в кресле.

Но чем дальше читал он статью, тем более мрачнел. Нина была права: автор статьи обманывал. Он подсунул выжимки из гербартов, гегелей — несъедобную окрошку цитат.

На восемнадцати страницах мельтешили имена: Эббингауз, Кульпе, Тутгенер, Липпс, Орт, Циген, Вудвортс, Гильфорд — бесчисленная вереница иноземных «оракулов». Ни одной глубокой собственной мысли, ни одного примера из жизни — сплошные вытяжки компилятора, жучка, выгрызающего сердцевину чужих работ.

«А как бы вы, профессор, — с неприязнью мысленно спрашивал Сергей Павлович, — как бы вы решили задачу с моим Геннадием!?»

2

Партийное собрание назначено было на семь часов вечера. Все коммунисты училища, кроме тех, кто находился в наряде, собрались в читальном зале на втором этаже. По двое разместились за столиками, накрытыми толстым стеклом. Яркий свет заливал зал, от этого тьма за окном казалась гуще. Только вдали за стадионом, между деревьями парка, помигивали городские огни.

Полковник Зорин поднялся на невысокую трибуну, положил перед собой спокойные, большие руки.

— Нам предстоит сегодня, товарищи, поговорить о большевистской принципиальности в воспитательной работе, — сказал он.

Зорин никогда не читал своих докладов, но часами продумывал их, делая наброски на небольшом листе бумаги. И оттого, что так тщательно, до мелочей продумывал он будущее выступление и не был прикован к конспекту, Зорин говорил всегда очень ясно, как-то особенно задушевно, своим, а не казенным языком, с неожиданными поворотами мысли, и сказанное доходило лучше, трогало глубже, чем если бы он читал идеально приглаженные строки.

Он умел решающе важные мысли согреть внутренним теплом, и тепло это передавалось слушателям.

— Мы, товарищи воспитатели, бойцы самой передовой линии идеологического фронта — фронта борьбы за новый мир и нового человека, — неторопливо говорил Зорин. — Наши окопы выдвинуты далеко вперед. В ходе боев нам следует совершенствовать свое оружие.

Полковник остановился, провел ладонью по высокому смуглому лбу, по вьющимся пепельным волосам и продолжал:

— Четыре года работы здесь очень обогатили нас, но еще не принесли мудрости. А кто не стремится к ней? Правда, мы научились ненавязчиво управлять коллективом детей, у нас почти исчезли чрезвычайные происшествия, мы успешно разрешаем задачу трудового воспитания, неотделимо связаны с жизнью Родины, сумели сделать комсомол своим верным помощником, у большинства суворовцев значительно окрепло чувство долга, чести… Стоит ли перечислять все эти победы? Они нам нелегко дались и завоеваны потому, что мы опирались на опыт советской школы и сами искали. Но вправе ли мы довольствоваться достигнутым? Нет, конечно, нет! Сейчас главное — исполнительность и воспитанность! Страстно и настойчиво, с большевистской принципиальностью добиваться этих качеств у суворовцев!

Зорин напомнил о давнем споре Тутукина и Русанова. Жизнь давно разрешила этот спор о мере строгости, и командиры рот не возвращались к нему, понимая, что защищали крайности. Но если Тутукин полностью преодолел свои заблуждения, то легкий привкус либерализма в отношениях Русанова к воспитанникам продолжал оставаться. Он любил подчеркивать, что расшевелил чувства, пронял, добрался до глубины души, любил вегетарианские проповеди и склонен был заигрывать с питомцами там, где нужны были безоговорочная строгость, непререкаемый авторитет, где стремление обосновать свои требования, обязательно доказать их правильность только вредило, ибо многое ребенок должен принимать как правильное лишь потому, что «так сказал отец», а в училище — командир.

Вместо того чтобы категорически запретить воспитанникам курить, Русанов говорил на комсомольском собрании, ложно-отеческим тоном:

— Ну, коли вы не в состоянии бросить курить, что же… я в туалетную комнату редко захожу. Но если зайду и увижу, что малыши там с вами курят, — пеняйте на себя. Взыщу!

После такой «установки» начали курить и те, кто раньше не курил, а суворовец Братушкин, в ответ на требование офицера пойти в наряд, дискуссировал: «Но это нелогично, я недавно сменился».

— По семенам и всходы! — иронически воскликнул Зорин, рассказывая об этом, и подполковник Русанов, сидевший за одним из первых столиков, беспокойно заерзал на стуле.

Зорин сделал небольшую паузу и убежденно сказал:

— Советской педагогике тридцать лет. Это возраст зрелости. Прошло время, когда можно было уповать на «божью искру» и этим довольствоваться. Теперь мы, работники советской школы, должны знать и управлять законами науки коммунистического воспитания, с выверенной точностью идти к цели и достигать ее. Но в этом движении первейшие условия: последовательность и нетерпимость к малейшим отклонениям от норм коммунистического поведения.

После Зорина выступил майор Веденкин. Быстрой походкой, немного прихрамывая, он пересек зал и, став рядом с трибуной, оперся одной рукой о нее. Он говорил страстно и честно, — так умеют выступать только люди, очень любящие свое дело и своих товарищей. Обычно бледное лицо его разгорелось, и прядь светлых волос упала на лоб.

— В этот понедельник, — живо начал он, — я в третьем взводе уважаемого командира роты товарища Русанова вызвал на уроке отвечать четырех суворовцев. Все они заявили: «Мы вчера работали по благоустройству города и не подготовились».

«Позвольте, — говорю я, — разве трудящиеся города после воскресника получают выходные дни?»

И, естественно, поставил четыре единицы. Как же реагировал на это коммунист Русанов?

Русанов умоляюще посмотрел на Веденкина, задвигал губами, будто прополаскивал рот, но историк непримиримо продолжал:

— Он мне сказал: «Все-таки какой вы черствый человек, Виктор Николаевич! Вы ведь тоже были молоды». — Был! — горячо воскликнул Веденкин, и все улыбнулись. — Но комсомол уже в те годы воспитал во мне чувство ответственности. Разве «золотое детство», — шагнул Виктор Николаевич к Русанову, словно спрашивая только у него, — означает бездумность, барчуковство? Почему мы в семнадцать лет уже были кормильцами семьи, знали, что должны делать, а некоторые наши суворовцы такого же возраста беспечно ждут приказания свыше — «приступить к самоподготовке»? О них побеспокоятся… О них подумают… Я в шестнадцать лет работал грузчиком, а вечерами бегал в школу для взрослых. Почему же некоторые наши суворовцы не умеют отвечать за свои поступки, не умеют отказываться от удовольствий, отдыха, когда этого требует долг? Это не аскетизм, а чувство ответственности и, если хотите, вопрос чрезвычайно принципиальный.

Веденкин, садясь на место, подумал о подполковнике Русанове: «Не очень ли я старика задел?» — у того было обиженное лицо.

Будто прочитав мысли Виктора Николаевича, слова попросил генерал Полуэктов. Он не признавал усвоенного некоторыми начальниками правила говорить обязательно в заключение, чтобы похвалить удачные выступления и снисходительно исправить неточности.

— Я вот слушал коммуниста Веденкина и думал: не воспримет ли товарищ Русанов эту справедливую критику как посягательство на авторитет подполковника и командира роты? Думаю, нет. Русанов, молодой коммунист, конечно, прислушается к голосу товарищей и, я надеюсь, научится, наконец, отличать убеждения от уговаривания. Твердость партийная нужна, товарищ Русанов! — Полуэктов посмотрел на подполковника. Русанов ответил таким взглядом, как будто говорил: «Так я же стараюсь, а вы все просто решили избить меня».

Генерал нахмурился. Оказывается, щадить было нельзя, и он жестко сказал:

— Как разрешите оценить, например, такой ваш поступок, товарищ Русанов? Я наказал вашего суворовца Снопкова за повторное нарушение формы одежды, а вы, желая быть «добрым», разрешили провинившемуся прийти ко мне, начальнику училища, просить прощения и сказать, что он осознал ошибку. У нас военное учебное заведение или институт благородных девиц? И с каких это пор вы стали учить их вымаливать прощение?

Генерал помолчал и уже мягче сказал:

— Слов нет, «капральский тон», когда не говорят, а рявкают, принцип «тот прав, у кого больше прав» вредны. Но следует помнить: кто стремится разрешить каждую педагогическую задачу во что бы то ни стало компромиссно, обходя острые углы, не проявляя решительности и смелости, тот, как правило, обречен на провал: жизнь скоро вразумит его, а педагогика, — генерал хитро прищурился, — в которой я, правда, слабоват, но уже начинаю кое-что понимать, припасет какую-нибудь коварную шутку.

Когда выступил Русанов, вид у него был расстроенный, несколько взъерошенный. Прежде чем заговорить, он долго приглаживал седой хохолок на макушке. С прикрытыми веками и откинутой назад головой он был похож на большую птицу, пьющую воду. Вначале Русанов сокрушенно мямлил что-то оправдательное, но вдруг решительно выпрямился, быстро потер лоб и, видимо ожесточась против самого себя, сказал:

— Порочную линию моего отношения к подчиненным придется пересмотреть!

Боканов, Беседа, Тутукин, офицеры второй роты возвращались с собрания домой оживленной группой. Мимо проплыла, перегоняя, машина генерала. Разгоряченные спорами, еще не остывшие от них, офицеры стали прощаться у сквера.

Боканов не спеша пошел по широкой улице. Дремали ночные сторожа в полушубках. Репродуктор доносил нежные звуки скрипки. На окраине города пылало, как от зарева, небо над заводом.

Боканову было как-то по-особому хорошо, точно вместе с чистым морозным воздухом в грудь вливалась огромная, свежая сила. Хотелось, чтобы поскорее наступило утро, не терпелось взяться за работу и делать, делать энергично, настойчиво то, о чем говорили только что на собрании.

3

Как воспитатель Боканов понимал: одного вот такого Гешу труднее переделать, чем трех Артемов. Недостатки Пашкова были не так явно выражены, как в свое время недостатки Артема. Внешне они были прикрыты у Геннадия несколько надменной благовоспитанностью. Да и находился он в том юношеском возрасте, когда не терпят прямых нравоучительных бесед, когда настороженно шарахаются от всего, что напоминает «подход», «обработку», всей душой презирают длинные нотации. Действовать следовало очень тонко, обдуманно и начинать, пожалуй, с разведки.

Сергей Павлович попросил библиотекаря Марию Семеновну как бы «случайно» дать Пашкову книгу Макаренко «Флаги на башнях». Боканову казалось, что один из героев книги, Игорь Чернявин, походил на Геннадия.

Затем Боканов написал генералу Пашкову обо всем, что произошло с его сыном, и закончил письмо словами: «Прошу извинить нарушение субординации, но Геннадий нам одинаково дорог, и это дает мне право обратиться к вам не как к генералу. Не снимая вины с себя, скажу прямо: вы, как отец, виноваты во многом.

Но сейчас нам следует прежде всего решить, каким образом лучше и быстрее исправить допущенные нами ошибки.

Считаю, что ваш приезд в училище может принести большую пользу, но он желателен не раньше, чем через месяц: этот срок понадобится мне для некоторой подготовки».

4

Разговаривая с Гербовым наедине, капитан Боканов требовательно спрашивал его:

— Ты думаешь, исключили Пашкова из комсомола — и можно руки умыть? Разве ты не понимаешь, что наша партия и комсомол — великие воспитатели? Ты вникни в это слово — воспитатели!

— Да ведь противно с ним возиться! Что он, маленький? — непримиримо хмурился Гербов.

Боканов не удивился, услышав такое мнение. Даже среди некоторой части офицеров училища были сторонники «решительной очистки комсомола». Этими разговорами они прикрывали свою беспомощность, а порой бездеятельность.

— Ты, Семен, руководитель молодежи и не вправе так смотреть на дело! — горячо убеждал Боканов. — У Геннадия есть и положительные качества, ты сам их прекрасно знаешь! Ему надо помочь.

— Да у него ведь характер какой! Разве такого перевоспитаешь? — вспомнив что-то, опять обозлился Гербов.

«Как объяснить этому юному воспитателю, завтрашнему военному педагогу, — думал Боканов, — как внушить ему, что, став офицером, он начнет работать над характером каждого своего подчиненного? Как объяснить ему, что мы преобразуем не только лицо своей страны, превращая пустыни в сады, но и вмешиваемся в движение характеров, изменяем их?»

Усадив Семена, Боканов долго, не торопясь, объясняет ему, — стараясь подобрать слова попроще, примеры поубедительней, — объясняет основы самой мудрой и гуманной педагогики в мире, с ее тысячи раз оправдавшейся терпеливостью.

5

Боканов пришел в училище, когда все еще спали. Через полчаса первую роту подняли по тревоге: предстояло совершить марш-бросок до села Красного.

Как только раздался будоражащий звук трубы, ребята, еще сонные, еще плохо понимающие, что произошло, первым делом ухватились за сапоги и одежду. Оделись мгновенно. Карабин через плечо, лыжи на ноги — и в поход. Шли быстро, напористо.

Ударил небольшой морозец. Снег на полях лежал плотной массой, передним приходилось прокладывать лыжни.

На рассвете Боканов, будто случайно, очутился рядом с Геннадием. Едва виднелись впереди Володя и Семен. Они шли в сторожевом дозоре. Где-то позади, в ложбине, пыхтел и отдувался Павлик Снопков: перебираясь через степную речку, он умудрился провалиться, подмочить лыжи и теперь счищал ледяной нарост.

Поровнявшись с Геннадием, Боканов задорно спросил:

— Не устал?

— Никак нет, еще столько можно!

Свитер ловко облегал тело Геннадия, шапка немного съехала на влажный лоб.

— Шире шаг! — командует офицер.

Они пошли рядом, перебрасываясь отрывистыми фразами. Проворно мелькали палки, лыжи стремительно скользили по снежному насту.

Интуитивно, каким-то особым чутьем, присущим педагогу, Сергей Павлович почувствовал, что сейчас с Геннадием можно говорить о главном просто и сердечно. Под влиянием чудесного утра, от нахлынувшего в беге ощущения силы, молодости, ловкости у Геннадия доверчиво распахнулся душевный мир.

Остановились у рощи, чтобы подождать, пока подтянутся остальные. Заговорили о будущем, о скором расставании, но мысленно и Боканов, и Геннадий не отрывались от того, самого важного, к чему шли в разговоре, чего ждали. Первым начал Сергей Павлович.

— Я совершенно искренне скажу тебе свое мнение: ты в действительности гораздо лучше, чем тот, за кого выдаешь себя, которого выдумываешь. Много напускного, а в основе своей ты хороший человек.

Геннадий метнул на капитана полный благодарности взгляд, словно хотел пожать его руку, но остался на месте, подбородком уперся в шест.

— Больше того, — душевно продолжал Боканов, — я убежден — ты снова будешь в комсомоле, заслужишь его доверие и уважение. Только надо мужественно бороться за такое право.

Что-то прорвалось внутри Геннадия. Быстро, боясь упустить главное, не договаривая фразы, перескакивая от одной мысли к другой, юноша начал исповедь.

Только сейчас Боканов заметил, как похудел Геннадий за последние дни, как осунулся, чего стоила ему напускная бравада, которой хотел заглушить беспокойный голос совести.

Теперь, отбросив самому опротивевший способ самозащиты, Геннадий говорил, говорил… о том, что найденные записи сделаны им в прошлом году, что сейчас у него совсем иные взгляды и сам он во многом иной и только из-за глупой гордости не признался в этом на комсомольском собрании, что тяжело, мучительно быть вытолкнутым из среды товарищей, невыносимо жить, если они отворачиваются, перестают верить…

Баканов, успокаивая, крепко сжал его руку в локте:

— Я очень хорошо понимаю тебя, но все это поправимо.

Сергей Павлович почему-то вспомнил недавнее партийное собрание, Зорина, его пепельные, слегка вьющиеся волосы, тяжелые, совсем черные брови, глубоко сидящие глаза, в одно и то же время и ласковые и стальные, вспомнил его слова, что неизгладимо врезались в память, и убежденно повторил, не выпуская из своей руки локоть Геннадия:

— Это все поправимо!

Стало совсем светло.

Зеленоватое небо, роща в снежной шапке, серебрящаяся вдали дорога — все было таким свежим, так радовало красотой, что Геннадию страстно захотелось вот здесь же, сейчас сделать что-нибудь особенное, такое, чтобы все вдруг сразу увидели: он их товарищ, он их друг, и готов для них на все…

Но в это время Боканов громко скомандовал взводу «Ко мне!», и когда суворовцы окружили его, объявил:

— Небольшая военная игра. Достаньте карты. Отыщите безымянную, грушевидную высоту за поворотом речки. Нашли?

— Так точно! — ответил за всех Гербов.

— Моя задача, — продолжал офицер, — проникнуть на эту высоту, ваша — не пропустить. У меня на рукаве будет зеленая лента. Если сорвете ленту, значит выполнили задание. Устраивать засады на высоте нельзя. Все ясно?

— Все!

— Хорошо. Старшим назначаю Гербова. Надеть маскхалаты.

Белыми крыльями взмахивают в воздухе халаты. Боканов тоже надевает свой, прикрепляет к рукаву длинную ленту и смотрит на часы.

— В семь ноль-пять можете начинать действовать. К началу игры я буду находиться на северной окраине рощи.

Сильно оттолкнувшись палкой, Боканов исчезает среди деревьев. Кажется, они расступились перед ним и снова сомкнулись.

— Надо составить план действий, — говорит Гербов, разглядывая карту. — Братушкин!

— Я!

— Займешь вот этот пункт у спуска к реке, а мы с Ковалевым заляжем за кустарником… Сурков и Пашков — вам самая высокая точка на берегу.

Они рассыпаются и занимают свои места. Гербов и Ковалев оказываются рядом.

— Не повезло нам, — тихо говорит Гербов, — капитан, наверно, решил перейти речку у моста.

— Там его другие перехватят! — отвечает Ковалев. — А знаешь, Сема, если придется действительно сидеть в засаде…

Он не успел договорить. В двух шагах кусты вдруг закачались, роняя снег, из-за них появляется и проносится мимо высокая белая фигура капитана. Длинная зеленая лента вьется и трепещет на ветру.

— Скорее! — кричит Гербов. — Скорее!

Они мчатся вдогонку, объезжая встречные кусты и деревья, сзади, на снегу, остается глубокий извилистый след. Они все прибавляют и прибавляют скорость и начинают нагонять капитана. Но он делает крутой поворот и выигрывает небольшое расстояние.

В это время Пашков, притаившийся за одним из деревьев, идет наперерез офицеру. Боканов успевает проскочить мимо него, не сбавляя скорости, лавирует в путаных проходах меж деревьев, мчится к обрыву, в самом узком месте речки прыгает, оставляя за собой облачко снега, и через мгновение уже несется по другому пологому берегу.

— Проворонили! — с отчаянием кричит Ковалев. — Эх, вояки, проворонили!

ГЛАВА XV

1

Скрестив руки на груди, Зорин остановился у окна своего кабинета, рассеянным взглядом скользнул по сырым снежным сугробам. Оживился, когда опытным глазом страстного охотника отметил первые весточки весны: едва заметно проступали пушистые, трогательные барашки на тонких оголенных ветках. Если выйти сейчас во двор, чутким ухом уловишь звук капели с крыш, предвесеннюю пробу птичьих голосов. «В лесу, небось, дятлы начали стукотню. Скоро по вечерам будет заливаться флейтой певчий дрозд».

Он представил его себе: сидит, желтогрудый, на верхушке дерева, задрал голову, оттопырил крылья…

Зорин отошел от окна, перелистал блокнот на столе. «Какие дела сегодня?» У начальника автотранспорта что-то не ладится с ремонтом машин. На подсобном хозяйстве затянули подготовку инвентаря к севу… Бесконечные, неотступные дела надвигались, требовали внимания к себе, отвлекали. Если поддашься этой текучке, упустишь из виду главное — будешь идти на поводу у событий, вместо того, чтобы управлять ими.

И опять сказал себе, как говорил не раз: «Главное, конечно, политическое воспитание личного состава…»

Почему майор Кубанцев перестал ходить в вечерний университет? Зорин был вчера на уроке естествознания у Кубанцева, и ему не понравилось, как преподаватель излагал основы мичуринского учения: получалось слишком бесстрастно и сухо.

«Надо будет поговорить с ним об этом еще, — решил Зорин. — В последнем номере „Вопросов философии“ есть для него интересная статья. Да, еще не забыть: вызвать секретаря парторганизации второй роты, он не понимает, что центр тяжести политической работы сейчас должен быть перенесен в отделения — там решается успех».

Зорин подумал, что наступило время, когда все воспитатели научились двигаться к цели плечом к плечу, научились находить основное звено, опираться на силу коллектива, продумывать работу и смотреть вперед. Теперь нет плетущихся в хвосте, только немногие еще «путают ногу», им надо помогать на ходу, критикой и советом, больше доверять и глубже контролировать.

Зорин убрал бумаги со стола в ящик, положил в шкаф комплект «Учительской газеты». Через пять минут предстояло провести занятие с воспитателями. Посоветовавшись с генералом, он избрал тему: «Привитие суворовцам навыков общественно-политической работы».

2

В десять без одной минуты воспитатели собрались в кабинете Зорина. Боканов и Беседа сели рядом. Полковник Зорин поднялся:

— Приступим к делу, товарищи…

Он начал с того, что в воспитании следует изобретать.

— Искать, думать! Продвигать жизнь вперед! — тихо пристукивал он костяшками пальцев по столу, и от этого сказанное почему-то приобретало особенную четкость. — Нас учит партия быть всегда в движении, в борьбе за новое… Объявите войну заседательской чехарде, формализму в политической работе. Естественное в наших условиях однообразие форм требует богатейшего содержания. Не довольствуйтесь вчерашним, жизнь не терпит косности, догматизма. Идите, товарищи, даже на творческий риск! Без этого в большом деле нельзя.

Внимательно слушавший капитан Беседа одобрительно кивнул головой и, поймав себя на этом движении, усмехнулся: «Так и мои слушают».

— Я хотел бы разобрать один случай во взводе капитана Боканова, — продолжал Зорин. — В прошедшее воскресенье первая рота совершала поход. Перед выходом товарищ Боканов дал поручение Андрею Суркову: в пути, на привалах, выпускать боевой листок. Затем в хлопотах забыл о задании и вспомнил только тогда, когда рота достигла населенного пункта, избранного конечной целью. Подзывает товарищ Боканов Суркова: «Дайте мне прочитать боевой листок». — «А я его не выпустил, — беззаботно отвечает тот, — не взял с собой цветных карандашей». Ясно, это отговорка, а дело в том, что редактор боевого листка несерьезно отнесся к общественным обязанностям. Что же сделал наш уважаемый Сергей Павлович? Наложил… дисциплинарное взыскание. Вот тебе на! Но ведь это, дорогой товарищ воспитатель, легче всего! Думать много не надо, шкалу взысканий разработал и… — Зорин, не докончив, выразительно посмотрел на Сергея Павловича.

Боканов нахмурился, подумал: «Кажется, действительно, неудачно получилось».

— А если вдуматься, — Зорин взял пресс-папье и поставил на другой край стола, — Сурков получил не приказ, а общественное поручение, и речь, следовательно, идет о дисциплине выполнения общественных обязанностей. Не так ли? И здесь следовало действовать по линии общественной же, апеллировать, так сказать, к авторитету Суркова среди товарищей. Мне думается, надо было по возвращении устроить в классе разбор перехода и, отмечая недостатки, сказать: «Их было бы гораздо меньше, если бы Сурков не подвел нас всех; как редактор, серьезно отнесся бы к политическому заданию. На войне, перед тем как пехота идет в наступление, проводится артподготовка. Но не менее важной для исхода боя является политическая подготовка бойцов, политработа в ходе боя. Во время Великой Отечественной войны часто бывало так. Вот идет бой с танками. В напряженные, решающие минуты появляется в окопе боевой листок, его из рук в руки передают солдаты. В нем всего несколько строк: „Сержант Николаев только что совершил подвиг — прямой наводкой подбил вражеский танк. Слава герою! Берите пример с товарища Николаева!“ Вот что такое боевой листок в армии, суворовец Сурков». «Через несколько лет, — пояснил бы я дальше воспитанникам, — вы станете не только строевыми командирами, начальниками, но и политическими, идейными руководителями солдат, вы будете направлять работу партийной, комсомольской организаций подразделения. Политической работе следует учиться сейчас. Что касается суворовца Суркова, то мне, видно, придется лишить его на месяц права выполнения общественных поручений». Уверяю вас, — сделал шаг к воспитателям полковник, — ребята ждали именно выговора, вот этого самого дисциплинарного наказания вашего, товарищ Боканов, и, возможно, потом посочувствовали Суркову. Такой же оборот дела, какой я предлагал вам только что, был бы для них полной неожиданностью. Да и сам Сурков, юноша самолюбивый, но справедливый в оценке своих поступков и дорожащий общественным мнением, своим положением в коллективе, был бы гораздо более огорчен подобным исходом, почувствовал бы, что поступил неверно.

3

Отпустив воспитателей, Зорин пошел в первую роту посмотреть, как там оборудовали комнату политпросветработы. Он разрешил купить абажуры, цветы, шахматные столики, диваны, попросил жену Русанова — она председательствовала в женсовете — помочь со вкусом расставить мебель, сделать занавеси — внести уют.

Когда Зорин поднялся наверх, началась большая перемена, и роты стали выходить на плац, на прогулку под оркестр.

В тени колонны Зорин заметил притаившегося мальчика. Суворовец лет тринадцати, слюнявя чернильный карандаш, крупными буквами писал на колонне бранное слово. Зорин подошел вплотную. Мальчик, застигнутый врасплох, вздрогнул и в замешательстве вытянулся.

— Прочтите громко то, что написали! — потребовал начальник политотдела.

Суворовец покраснел так, что сразу выступил пот, и прошептал едва слышно:

— Не могу!

— Читайте! — гневно настаивал полковник.

— Это стыдно! — выдохнул суворовец, готовый провалиться сквозь землю.

— А писать для товарищей, для офицеров не стыдно? Читайте!

Мальчик с отчаянием смотрел на Зорина. Ясно было, он ни за что не сможет прочесть вслух.

— Немедленно сотрите, — приказал полковник, — и никогда в жизни не пишите и не произносите таких слов. Понятно?

— Понятно… — как эхо, раздалось в ответ.

— Идите в роту и доложите о случившемся своему воспитателю!

— Слушаюсь, доложить о случившемся своему воспитателю, — голосом глубоко несчастного человека повторил виновный.

И Зорин, глядя ему вслед, весело подумал, что, пожалуй, навсегда отбил охоту у этого паренька к писаниям подобного рода.

Комнатой политпросветработы полковник остался доволен, только сказал Русанову:

— Непременно повесьте здесь доску почета, и хорошо бы иметь фотоальбом «Наша жизнь». У вас же уйма собственных фотографов!

— Сделаем, — обещал Русанов. — Да, — сообщил он, — комсомольское бюро думает назначить заведующим комнатой Ковалева. Установили дежурство комсомольцев.

— Это хорошо, — одобрительно кивнул Зорин, — но хватит с Ковалева. Посоветуйте поручить другому, менее занятому. Эх, — воскликнул полковник, — была не была — разорюсь! Даю вам радиоприемник «Нева», тот, что у меня в кабинете.

Русанов расплылся в улыбке. Он уже давно посматривал на этот приемник.

ГЛАВА XVI

1

Памятное комсомольское собрание взвода, а затем роты, где Пашкова все же решили оставить в комсомоле, дав строгий выговор, отношение товарищей (Пашков видел: его только-только терпят), разговор с Сергеем Павловичем во время лыжного похода подействовали на Геннадия очень сильно. Как и предполагал Боканов, «аристократизм» Геннадия был во многом напускным, и когда Геннадий по-настоящему почувствовал, что значит осуждение товарищей, он изменился, как изменяется человек после тяжелой болезни, — словно обновляется и вновь рождается на свет. Конечно, в нем еще не исчез бесследно эгоизм, нет-нет да и проглядывал в поступке или слове, но Геннадий научился сам обнаруживать его, старался преодолевать, стал много проще и скромнее.

Все это пришло не легко и не сразу. Одиноко бродил Пашков в дальних аллеях сада, ворочался ночами на койке, мучительно гоня от себя мрачные мысли, но они неотступно, как совесть, преследовали и жгли.

«Ты трусишь, если не находишь мужества прямо всем сказать: „Я не прав“», — обвинял кто-то неумолимый.

«Нет, это вовсе не трусость, — защищался Геннадий, — дело в самолюбии».

«Но ты ведь знаешь, что у Стаховича из „Молодой гвардии“ и самолюбия было достаточно и себялюбия — через край, а к чему это привело?»

«Подло даже думать, — бледнели губы Пашкова, — что я могу стать таким!»

На мгновение он снова, до малейших подробностей, представляя комсомольское собрание, осуждающие взгляды товарищей, слова друга — Снопкова, полоснувшие его, как ножом: «Если таких не учить, бесчестные люди выйдут. Им до всех дела нет, только бы самим покрасоваться!..»

— Это не так, это ты брось! — шептал Геннадий в темноте.

…Гулко, будто рядом, пробили часы в нижнем вестибюле. «Почему ночью все слышно так ясно? И дома когда был… Надо написать письмо отцу, рассказать ему все, не кривя душой». Но под утро решил: «Ни к чему самобичевания и заверения. Доказывать надо делами. Надо прийти к ребятам с открытым сердцем. Как на моем месте поступил бы Михаил Васильевич?»

Фрунзе был любимым героем Пашкова. Он перечитал о нем все книги, какие только мог достать, ходил для этого даже в Ленинскую библиотеку, когда на каникулы приезжал к отцу в Москву. В заветную тетрадь Геннадий записывал высказывания Фрунзе, хранил его портрет. Пашков ни за что, никому не признался бы, что находил у себя некоторое портретное сходство с молодым Фрунзе. А сходство действительно было в синих глазах, в золотистом пушке на круглых щеках с нежной кожей, в полных, словно слегка припухших губах.

«Как бы на моем месте поступил Михаил Васильевич? — снова спросил себя Геннадий и твердо решил: — Все надо разрешать честно и прямо».

Успокоившись, он уснул.

Спал Геннадий не более двух часов, но вскочил на зарядку бодрым и свежим. Проснулся он с той же мыслью: «Все надо разрешать честно и прямо». Давящая тяжесть исчезла.

С этого дня поведение Пашкова изменилось: он стал сдержаннее, с готовностью помогал товарищам усвоить сложную теорему, предлагал свои услуги в хозяйственных работах по роте — и все это без тени заискивания, без ожидания благодарностей и похвал, а просто потому, что начал понимать, что значит «жить дружно».

Это не было чудом мгновенного перевоплощения (излюбленная тема ленивых воспитателей и кабинетных теоретиков). Перелом, происходящий в Геннадии, давно подготавливался, но понадобился взрыв, мучительный пересмотр ценностей, чтобы все лучшее, что накопилось в его характере, стало вытеснять лишнее, наносное.

Товарищи начали понимать, что происходит с Геннадием, и тоже, правда медленно, присматриваясь, «меняли курс» — сердце отходило.

Как-то, когда Геннадия не было в классе, Павлик Снопков сказал о нем Семену, самому непримиримому из всех:

— Зачем человека втаптывать? Поучили, — и хватит. Он многое пережил.

Павлика поддержал Андрей:

— Ему сейчас руку протянуть надо.

Семен смолчал. Насупясь, с ожесточением подумал: «Прекраснодушие!»

Неделей позже Геннадий подошел к Гербову.

— Дайте мне поручение… общественное, — попросил он. «Комсомольское» не выговорилось. «Какой же я сейчас комсомолец?!»

Гербов посмотрел недовольно. Хотел отрубить, что, мол, обойдемся и без помощи таких, как ты, но вспомнил разговор с Сергеем Павловичем и, глядя на Пашкова серьезными, испытующими глазами, оказал:

— Хорошо… Посоветуюсь на бюро.

Задание дали очень ответственное и подчеркнули, что не кто-нибудь — бюро поручает: подготовить вечер памяти Суворова. Для этого в помощь офицерам выделили группу комсомольцев.

Геннадий взялся за дело горячо. Часто советуясь с Веденкиным, он сам готовил доклад «Суворовская наука побеждать». Хотелось сделать его интересно, не повторяя общеизвестных истин.

Геннадий долго рылся в книжных шкафах училища, все воскресенье просидел в городской библиотеке. Материала было много, но следовало отобрать главное, продумать детали и сделать выводы. Поглощенный своими мыслями, Пашков в перемены сосредоточенно шагал от стены к стене, потом, вдруг вспомнив что-то, бежал в класс.

— Как с выставкой дело идет? — спрашивал он у своего помощника Снопкова, склонившегося в углу над ящиком с глиной и проволокой: Павлик оборудовал макет «Район обороны роты».

— За мной дело не станет, — выпрямился Павлик, — а вот Савка затягивает. Понимаешь, макет винтовки сделал, но еще не электрифицировал.

Геннадий, разыскав Братушкина, настойчиво говорил ему:

— Неделя осталась, ты это учел? Неделя!

Но все обошлось как нельзя лучше, и в назначенный вечер Павлик Снопков, важно расхаживая между экспонатами, объяснял гостям:

— Сталинская стратегия опирается на передовую технику века. Вот, пожалуйста, рисунки по радиолокации. Нововведение наших изобретателей. А это полоса препятствий. Или вот — пульт управления.

Он нажимал какие-то кнопки, поворачивал рычаги — и загорались лампочки, двигались механизмы.

В «Кабинете Суворова» Андрей показывал гостям рисунки, иллюстрирующие боевую деятельность полководца, макет «Штурм Измаила», карты походов русских чудо-богатырей.

В разгар вечера в актовом зале появился седовласый статный полковник с орденом Суворова на груди. К гостю подошел Зорин, благодарно пожал ему руку:

— Вот хорошо, Петр Данилович, — пришли! А я опасался, не помешало бы что.

В пришедшем полковнике ребята тотчас узнали героя гражданской войны. Его лоб пересекал глубокий шрам, с которого Артем Каменюка не сводил восторженных глаз. Ему представилась ожесточенная рубка. Как бы хотел Артем иметь такой же боевой шрам!

Полковник, позванивая шпорами, поднялся на сцену и, прищурив глаза, сказал, обращаясь к залу:

— Меня, дорогие наши наследники, ваш начальник политотдела попросил рассказать несколько эпизодов из боев Великой Отечественной войны.

Голос у него был очень сильный, и полковник сдерживал его, приглушал, но каждое слово было слышно в самых дальних рядах.

Увлекшись, он сошел со сцены и, продолжая говорить, остановился перед первым рядом.

Артему казалось, что полковник обращается к нему одному. Он сидел, затаив дыхание, боясь пошевельнуться.

После того как полковник закончил свой рассказ и ответил на вопросы, он сел рядом с Каменюкой. К гостю сразу потянулись те, кто сидел поближе. Хотелось разглядеть и орден Суворова, и мужественное лицо полковника.

На сцену вышел Пашков.

— Сейчас, — объявил он, — мы поставим небольшую инсценировку, написанную вице-сержантом Ковалевым и суворовцем Сурковым: «Разговор Александра Васильевича Суворова с внуками».

Плавно раздвинулся зеленый бархатный занавес. Ведущий, обращаясь к залу, спросил:

Кто взял Измаил неприступный,

Искусством кто мир удивил?

Дотоле такой недоступный

Проход Сен-Готард покорил?

Развеял кто вражии своры?

Кто рядом с солдатом шел в бой?

Из задних рядов зала поднялся боец — в каске, с автоматом на груди. По рядам прошел шепот: «Братушкин… Братушкин…»

Боец с гордостью сказал:

То прадед наш храбрый Суворов,

Солдат, полководец, герой.

Илюша Кошелев, сидящий у окна в четвертом ряду, вдруг встал и, повернувшись к залу лицом, произнес звонким голосом:

Суворов всегда рядом с нами.

И, слышится мне, говорит:

«Потомки, победы за вами,

Вам — будущее хранить!»

В общем, вечер удался на славу, и ребята расходились довольные.

2

После окончания инсценировки Володя пошел проводить Галинку домой.

Когда они вышли из училища, девушка просто взяла Володю под руку. Именно эта естественность, без тени многозначительности и кокетства, и нравилась ему в Галинке больше всего.

— Пашков мне сегодня показался не таким, как всегда, не любовался собой. Ты заметил? — спросила девушка.

Ковалев не рассказывал ей истории Геннадия: в конце концов это было их внутреннее дело, и не следовало выносить его за стены училища.

— Да, он неплохой парень! — убежденно сказал Ковалев. — Вчера я колол дрова, он сам предложил помочь, а увидел, что наш капитан приближается, в сторону отошел. Только капитан скрылся, он опять отнял у меня топор. Значит, не для похвалы начальства мне помогал, а от души.

Они постояли у ворот дома Богачевых. Володе трудно было выпустить из своей руки маленькую теплую руку Галинки, он мог бы так стоять бесконечно долго.

— Спокойной ночи, — наконец оказала Галинка, зная, что Ковалеву пора уходить, и пожала его руку.

— Спокойной ночи!

Ковалев возвратился в училище, когда в спальне все уже разбирали постели.

Гербов, дружелюбно глядя на Пашкова, хвалил:

— Хорошо поручение выполнил!

3

Появление генерала Пашкова в училище вызвало у ребят большой интерес.

Широкоплечий, высокий, с пронизывающим взглядом, он шел по двору легкой походкой, свободно неся свое большое тело. Пожалуй, только нежная кожа лица, совсем не соответствующая общему впечатлению мужественности да тени под глазами напоминали о том, что это отец Геннадия.

Когда генерал снял шинель и стал подниматься по лестнице в кабинет начальника училища, ребята мгновенно отметили на кителе приезжего четыре ряда боевых наград. Некоторые награды они не могли даже определить.

— Польский? — с сомнением прошептал Авилкин.

— Нет, болгарский, — веско сказал Кошелев.

Самое сильное впечатление на Сеньку, — он теперь бредил артиллерией, особенно дальнобойной, — произвела фуражка генерала. Настанет время, и он, Самсонов, будет носить такую.

Когда же генерал снял фуражку и открылся гладко выбритый, загорелый череп, Сенька твердо-натвердо решил: «Стану артиллеристом — тоже буду голову брить! Да что ждать, побрею ее теперь — только бы согласился парикмахер дядя Вася».

Генерал прилетел в училище неожиданно для самого себя. Вспомнил о письмах сына и Боканова, перечитал их и, привыкнув действовать решительно, за десять минут собрался, а еще через двадцать сидел в самолете, поручив свои дела заместителю. В пути генерал Пашков сердито думал о Боканове, о воспитателях: «Безобразие! Не могут сами справиться. Беспомощность!»

Генерала Полуэктова он не застал и прошел в кабинет начальника политотдела. После долгого разговора с Зориным (никто не знал, о чем они говорили) отец Геннадия вышел из кабинета расстроенным. Такое лицо бывает у человека, внезапно понявшего, что он заблуждался в том, в чем до сих пор считал себя непогрешимо правым.

Он зашел в учительскую. Офицеры быстро встали навытяжку. Генерал жестом попросил сесть, просто сказал:

— Родитель… Степан Тимофеевич Пашков! — и пожал каждому руку.

Боканов представился как воспитатель Геннадия. Пашков попросил Сергея Павловича уделить ему полчаса. Они уединились в пустующей музыкальной комнате. Отец спросил с тревогой:

— Неужели непоправимо?

Боканов подробно рассказал обо всем, что произошло у Геннадия за последние месяцы. В приезде отца, собственно, уже не было необходимости.

— Геннадий сам сделал должные выводы и, по-моему, идет сейчас в коллектив, а не от него.

Генерал с облегчением провел ладонью по блестящему черепу, точно таким жестом, как это делал Геннадий, приглаживая свои волосы, и полез в карман кителя. Доверительно протягивая письмо сына, он сказал Боканову:

— Два месяца назад прислал, просил: «Переведи в другое училище».

— И что вы ему, Степан Тимофеевич, ответили? — спросил Боканов, прочитав письмо.

— Да ответил вроде бы как следует, — словно советуясь, посмотрел Пашков на воспитателя. — Написал ему:

«Сам решай личные дела. Прежде всего с коллективом считайся. Хорошо, что тебя вовремя одернули. Наша партия образумливала людей и постарше тебя, людей заслуженных, когда они начинали зазнаваться».

Генерал остановился, раздумывая, следует ли еще о чем-то сказать, и, видимо решившись, протянул второе письмо:

— А это я позже… Недавно… получил.

Боканов прочитал и это письмо. Едва заметно, удовлетворенно дрогнули его губы: ему не хотелось улыбкой обидеть отца. Геннадий писал: «Это ты сделал меня эгоистом! Летом, когда я приезжал, баловал непомерно, вместо того чтобы направлять мое нравственное развитие».

— Пожалуй, он прав, — задумчиво, с ноткой виновности сказал генерал. — Солдат воспитываю, офицеров воспитываю, а на собственного сына, выходит, времени не хватило… Да, но только тон у него какой дерзкий! Не мог о том же написать вежливей. Ну и взгрею ж я его! — оскорбленно пообещал он, но спохватился и озабоченно спросил: — Что же теперь делать?

— Я думаю, — посоветовал Боканов, — говорить с Геннадием обо всем этом надо немногословно и просто: «Как коммунист, требую от тебя поступить по-комсомольски!» И объяснить, что это значит… Прошу вас: не балуйте его, ну, хотя бы теми сравнительно крупными денежными переводами, что вы присылаете. Вспомните: Михаил Иванович Калинин отвез своих детей учиться в Ленинград и устроил их жить у знакомого рабочего. Михаил Иванович мог бы, конечно, обратиться к горсовету, для него бы все сделали, но он не пошел на это. Калинин договорился со своим знакомым, что будет присылать скромную сумму на столование детей: «Пусть в рабочей среде поварятся».

Сергей Павлович подумал: «Лекцию прочитал. Неудобно как-то получается», но решил сказать еще об одном:

— Геннадий должен закончить училище с медалью, для этого ему сейчас следует работать с огромным напряжением, он же привык все брать с лету.

— Верно, — согласился отец. — Он рано в школу пошел, память великолепная, всегда хвалили… и захвалили.

— Вот-вот! Я прошу вас внушить ему, так сказать, по родительской линии, что настоящих знаний без системы в работе и настойчивости он не получит. Разрешите я сейчас пришлю его? — поднялся Боканов.

— Пожалуйста.

Генерал, оставшись один, тяжело задумался: «Как с ним говорить? Этого ли ждал от сына?»

В дверь постучали.

— Да, — медленно, словно через силу, обернулся генерал к вошедшему Геннадию.

— Папа!

Юноша смотрит с тревогой, но по лицу невозможно угадать, как относится отец к происшедшему, сочувствует или осуждает.

Геннадий стоит в нерешительности.

— Что скажешь? — спрашивает отец и, не дождавшись ответа, продолжает: — Может быть, тебе уйти из училища? Как ты считаешь?

— Нет, папа, я здесь доучусь. Уйти было бы трусостью…

— Доучусь… — Лицо генерала становится сумрачным. — А ведь ты меня не понял, Геннадий, — с горечью говорит он. — Ты сядь… Я тебя о другом спросил: надо ли тебе вообще готовиться к военной службе? Не подумать ли об иной профессии?

— Папа?!

— Не спорю, у тебя есть ценные качества: смелость, решительность, ну… способности… Что ж, всего этого было бы предостаточно для какой-нибудь другой армии. А для нас этого мало.

— Но я…

— Мало! Понимаешь? Любить людей надо! В счастье их и Родины нашей видеть свое счастье. А уж если командовать, так служа людям, а не помыкая ими!

— Зачем ты так? — вскакивает Геннадий. — Я для Родины…

— Что ты для Родины? Что? Ты вот не на словах… сумей так жизнь прожить, чтобы народ тебе спасибо сказал… Да, тяжело мне, Геннадий… и стыдно… Не для того прошел я через огонь войны, чтобы ты позорил меня… — Глаза его становятся печальными, Геннадий не может смотреть в них.

— Но знай, — голос отца твердеет, — если не встанешь в шеренгу со всеми — скромным, настоящим товарищем, ты потерян и для меня…

Он долго молчит, наконец, говорит:

— Вечером пойдем с тобой погуляем… А сейчас иди на урок.

Оставшись один, генерал так глубоко задумался, что не слышал, когда вошел Зорин.

— Ну как, Степан Тимофеевич?

— Даже затрудняюсь ответить, — медленно подняв голову, говорит Пашков, — вот я… прошел большой жизненный путь… находил общий язык и с дипломатами, и с учеными… Но такие ли слова, чтобы дошли до его сознания, сказал я сейчас? Не знаю.

Они молчат, каждый думая и о своем и об одном и том же, что вот какие неожиданные и подчас нелегкие задачи предлагает жизнь.

— Да… — снова заговорил Пашков, — мы иногда забываем, что вот есть сын… что ты и отец. За большими государственными делами маленькие, но тоже государственные, упускаем…

Он побарабанил пальцами по столу и сказал со страстью:

— Если у него есть честь, если уважает отца… — и осекся, слова эти показались ненужными, улыбнулся дружески. Глядя на Зорина ставшими вдруг ласковыми глазами, спросил недоумевая:

— Как вы только тут справляетесь? Ведь легче операцию разработать.

Зорин тоже улыбнулся.

— Не легко, но любо! Да одному и не справиться, а миром и не таких до ума доводим.

И тихо, доверительно, приблизив свое лицо к лицу Пашкова, сознался:

— У меня, Степан Тимофеевич, внучка есть… одна-единственная… И когда приезжает гостить, мы никак не справляемся. Может быть, потому, что единственная? — спросил он и сокрушенно вздохнул. — Зайдемте ко мне, Степан Тимофеевич, пообедаем, старину вспомним…

— С удовольствием, — поднялся Пашков.

ГЛАВА XVII

1

После шестого урока весь офицерский состав и выпускники с оркестром отправились на вокзал участвовать в гарнизонных ученьях — «Посадка в эшелон». Под призывные звуки горна суворовцы в считанные секунды прыгали с карабинами в руках в вагоны, по сходням вводили туда лошадей, вкатывали на открытые платформы повозки. Действовали быстро, точно. Любо было глядеть на их дружную работу, без крика и суеты, на сильные движения, слитность и слаженность энергичного коллектива.

Семен и Андрей в синих рабочих комбинезонах руководили погрузкой коней.

Снопков тащил за повод небольшого, обычно смирного конька, по кличке Азимут. Испуганный скоплением людей, непривычной обстановкой, Азимут крутился, пятился, никак не хотел ступить на сходни. Так они стояли несколько секунд друг против друга — разъяренный Павлик и пугливо упирающийся, строптивый «пассажир».

— Отведите его в сторону, — посоветовал Боканов, — пусть успокоится.

— Нет, я заставлю его идти! — свирепо зашипел Павлик, неожиданно вспомнив прием «закрутку». Этому приему их научил преподаватель верховой езды капитан Зинченко. Снопков быстро перекрутил ремешком верхнюю губу коня, и тот, вдруг смирившись, покорно пошел в вагон.

Немного усталые, но удовлетворенные, вернулись в училище. Суворовцам дали час отдохнуть, а офицеры разошлись, кто домой — пообедать, кто в роту.

Боканов и капитан Беседа сели на скамейку во дворе, около метеорологической станции, сооруженной юными географами. Офицеры давно не имели возможности поговорить не спеша, наедине и порядком соскучились. Между ними возникла та крепкая, душевная дружба, которая украшает жизнь, делает людей обладателями самого большого богатства на свете.

— Воюешь, Алексей Николаевич? — ласково посмотрел на товарища Боканов.

— Воюю, друже! — ответил капитан Беседа и, достав свою неизменную, похожую на бочонок трубочку, стал набивать ее табаком.

— Понимаешь, Сергей Павлович, плохо еще воспитаны наши сынки. А хочется, чтобы о моем Каменюке, где бы он ни появился, говорили: «Прекрасно воспитанный молодой человек». Сейчас он грубоват, мало отесан. Это потому, что нет еще у меня в работе тонкости, о которой, помнишь, ты мне из Москвы писал. Отсюда и провалы, как в лагере со злополучным ремнем… Да… так об Артеме. Любимый жест Артема: голову вздернул и — цвырк через зубы! Недавно на плацу, во время игры, вошел в раж и выругался. Мимо проходила жена Виктора Николаевича, сказала мне об этом. Ну, сделали мы ему крепкое внушение на открытом комсомольском собрании. Уж стыдили, стыдили! И Мария Семеновна была, напомнила ему: «Ты же обещал мне не ругаться!» Авилкин выступил: «Я, — говорит, — на что беспартийный, и то себе такое не позволил бы». Подействовало, конечно, но до настоящей воспитанности еще далеко.

— Галантности захотел! — смеющимися глазами посмотрел Боканов. Он любил немного подзадорить Алексея Николаевича и потом слушать его размышления вслух.

— Не в галантности дело, — спокойно возразил капитан Беседа. — Да вот, пожалуйста… — Он задумчиво раскурил трубку, в уголках его глаз залучились морщинки. — Летом, во время каникул заезжал я в семью Кирюши Голикова. Сели пить чай: отец Кирюши — полковник в отставке, очень симпатичный человек, мать, Маргарита Ивановна, и мой бесподобный Кирилл Петрович. Попиваем чаек, а я как на раскаленных углях сижу. Не будь я в гостях, давно прогнал бы негодника из-за стола: вертится, встает без спроса, возвращается, пригоршней хватает из вазы вишни и, закинув голову, по одной бросает в рот. Родители не замечают или делают вид, что не замечают, а я… я едва выдержал позорище. Сгорел! Это же мне укор — нечего сказать, воспитал!

— Казнишься, — ввернул Сергей Павлович словцо и лукаво посмотрел на друга краешком глаза.

Но капитан Беседа был сегодня настроен эпически спокойно и продолжал не спеша:

— Казнюсь! Очень виноват: недоработал. Офицеры старой армии — дворянские сынки, взращенные гувернерами, знали, как держать себя в обществе. Но это был внешний лоск паркетных шаркунов, умеющих изящно целовать ручки дамам, вовремя подать стул. Упаси бог — кушать рыбу с ножа! А избивать своего денщика считалось естественным и нормальным. И кадетов воспитывали точно так же. Мне рассказывали: в актовом зале, на балу, офицер подходит к кадету, и нежность, деликатность струится из его глаз, а в классе шипит тому же мальчику: «Садись, дерево, на дерево!» Конечно, мы должны научить суворовцев правилам приличия. Но главное в нашем понимании воспитанности, я думаю, заключается в том, чтобы сыны трудового народа были сознательны, благородны, внутренне интеллигентны, — понимаешь, внутренне, — уважали правила социалистического общежития, людей труда и труд, были коллективистами. Ну, я слишком: расфилософствовался, — спохватился Алексей Николаевич и стал выбивать трубку о край скамьи.

— Мне кажется, ты прав, — серьезно сказал Сергей Павлович. — Я в дневнике у моего Ковалева прочитал: «Если я сижу в нашем кино и вдруг увижу — офицер смотрит картину стоя или техничка наша, Алексеевна, осталась без места, я не могу спокойно сидеть, мне кажется, они думают обо мне: „Невежа ты, невежа! Этому тебя учат?“ Даже настроение портится, картину смотреть неинтересно. Но как только уступлю место, сразу на душе становится спокойно, и на экран приятно смотреть».

— Хорошо, — одобрительно сказал Алексей Николаевич, — право, хорошо! А мы, знаешь, — ревниво сообщил он, — в отделении стали выпускать ежедневно газету, Кошелев редактирует. А Каменюка — «постоянный корреспондент». Между прочим, я ему сказал: «Помоги Авилкину стать комсомольцем, иначе мы с тебя спросим».

— Твой Авилкин все такой же? — полюбопытствовал Боканов.

— Ну, что ты! — встал на защиту питомца капитан Беседа. — Он теперь много лучше, да и сегодня я для него припас один педагогический «снаряд». Но об этом потом расскажу, извини, надо идти.

В классе нетерпеливо ждали Алексея Николаевича.

Это необычное собрание он назначил две недели назад. Дадико и Павлик получили тогда же задание — выучить отрывки из «Детства Обломова»; Артем и Илюша — подобрать материалы из газет о стахановцах и героях труда.

Ребята расселись за парты и выжидающе уставились на капитана. В дверях, появился Веденкин. Поздоровавшись за руку с Беседой, он сел на задней парте.

Капитан предоставил слово Авилкину и Мамуашвили. Они читали наизусть по очереди:

— «Он большую часть свободного времени проводил, положив локоть на стол, а на локоть — голову… Дальше той строки, под которой учитель, задавая урок, проводил ногтем черту, он не заглядывал, расспросов ему никаких не делал и пояснений никаких не требовал».

— «…Как встанет утром с постели, — продолжал Дадико, — после чая ляжет тотчас на диван и обдумывает, пока голова утомится от тяжелой работы… Довольно сделано сегодня для общего дела, блага».

— Как он так может? — удивленно прошептал Максим.

— Действительно облом, — шепотом ответил Артем, — только и знал, что покрикивать: «Эй, Васька, Ванька, подай, сбегай!» Прямо паразит! — заключил он.

Когда Павлик и Дадико закончили чтение отрывков из «Обломова», их место заняли Артем Каменюка и Кошелев. Они начали рассказывать о шахтерах Донбасса, колхозниках Киргизии, о людях, восстанавливающих Сталинград.

— После работы на производстве, вечером, добровольно идут помогать строителям, — с увлечением говорил Артем, вздергивая подбородок.

Кирюша осуждающе пробурчал:

— И родители виноваты, что так Обломова воспитали.

Алексей Николаевич улыбнулся про себя: Голиков имел в виду, конечно, свою маму, очень баловавшую его.

Артем Каменюка тактично сказал, не называя имени, но все поняли, что сказано это в адрес Авилкина:

— Если б у нас осколок облома завелся, уроки не учил, разве мы бы это терпели? Факт, что нет!

Авилкин на всякий случай одобрительно закивал головой, а офицеры незаметно переглянулись.

2

Следующий день был воскресным, большинство суворовцев ушли на концерт в филармонию.

Авилкин, слегка пригнувшись, стремительно мчался по плацу.

— Ребята, — кричал он, — герой труда приехал! Ребята! Изобретатель оружия! Три ордена Ленина!

Все, кто был на плацу, ринулись в клуб. Там собралась вся рота майора Тутукина.

Такие встречи с Героями Социалистического Труда, стахановцами, учеными, старыми большевиками, представителями демократической молодежи Болгарии, Албании устраивались часто. Зорин требовал от воспитателей:

— Учите детей видеть нашу жизнь! Кадета отгораживали монастырской стеной, чтобы при столкновении с действительностью не рушились те фальшивые идеалы, которые навевались ему в корпусе. Мы же заинтересованы в слиянии с жизнью Родины. Мы — миллионная часть ее!

И действительно, дыхание страны ясно ощущалось детьми за высокими стенами училища. Народ, победоносно завершив войну, залечивал раны. Вчерашние гвардейцы стали у домен, поднялись на строительные леса. Так же часто, как во время войны, можно было услышать слова: «форсировали», «штурмовали», «сломили», теперь звучали новые: «построили», «пустили в ход», «подняли из руин». Все это воспринималось как донесения с поля боя, с фронта сражения за пятилетку.

В училище появились стенды с цифрами пятилетки, комсомольцы устраивали субботники, переписывались с шахтерами, собирали посадочные семена, делали радиоприемники для жителей Яблоневки.

Майор Веденкин на уроке спрашивал:

— Вы обратили внимание, что сейчас печатается в газетах на месте прежних сообщений «В последний час»?

И так же, как в дни войны, сводки Информбюро, письма из дома и с фронта, рассказы взрослых объединяли ребят в одном стремлении быть полезными Родине, стать достойными ее славных дел, так и теперь неразрывной была близость суворовцев с народом-строителем.

Суворовцы чувствовали себя членами большой семьи, жили ее интересами, подчиняли ей свои личные устремления, ощущали свое место в великом народном движении вперед.

На этот раз гостем оказался знатный оружейник, имя которого хорошо известно всей стране. Он приехал в командировку. Зорин просил его прийти в училище. Неожиданно гость выбрал воскресный день и поэтому встреча, к огорчению Зорина, произошла лишь с тутукинцами, — остальные были в филармонии.

Высокого роста, с худыми костистыми плечами и белыми добродушными усами, гость сразу пришелся по сердцу ребятам. Понравились и волжский говорок, и веселые добрые глаза, и заразительный смех. Он сел за стол, предложил ребятам, будто подгребая к себе что-то: «Поближе, поближе, кружочком!» — и они с готовностью облепили его стул.

— Разрешите узнать, что вы сейчас изобретаете? — вынырнула на мгновение из плотной стены суворовцев рыжая голова Павлика Авилкина.

Капитан Беседа осуждающе посмотрел на него, и Павлик спрятался за спинами товарищей.

Гость хитро прищурил глаза.

— Это военная тайна, — понизил он голос, — но вам я, так и быть, скажу.

Ребята замерли, подались вперед.

— Я… — все затаили дыхание, ожидая откровений, на секунду простодушно поверив, что сейчас им сообщат великую тайну, — улучшаю оружие! — закончил Николай Васильевич и, откинувшись на спинку стула, тыльной стороной ладони разгладил усы.

Все понимающе заулыбались. Чудаки, захотели чего! Ясно, нельзя ему говорить, присягу давал!

— А у вас изобретатели есть? — полюбопытствовал гость.

— Так точно!

— Есть!

— Максим реактивный самолет сделал!

— Как настоящий!

— Каменюка электромоторчик собрал! Ему наш капитан помогал.

— Такой маленький, а крутится!

Николай Васильевич обрадованно сказал:

— Значит техникой интересуетесь? Хорошо, хорошо! Век наш требует высокой культуры и знаний, одной храбрости мало. А ну, покажите свои моторы и самолеты!

Тутукинцы немедленно притащили все, что у них было; объясняли, заводили, рассказывали:

— Мы летом на подсобном работали, и Максим придумал, как лучше поливать помидоры…

— А один раз, перед походом, — выдвинулся Артем Каменюка, — Максим смотрит, у винтовки бойка нет… А завтра стрелять (правда, холостыми). Что делать? Сейчас побежал в сапожную, гвоздь достал, отрубил на длину бойка и часть гвоздя, понимаете, ту, со шляпкой, вставил в отверстие боевой личинки…

— Понимаю, — сказал гость.

— А шляпка-то гвоздь задерживает в боевой личинке. Ясно? При спуске курка ударник под действием боевой пружины, — в голосе Артема послышались интонации капитана Беседы, — движется вперед, ударяет по шляпке, происходит выстрел.

— Ловко придумано! — похвалил Николай Васильевич. Максим скромно потупился. — Смекалка для военного человека — первое дело.

В дверях показался фотограф, присланный Зориным.

— Разрешите, товарищ Герой Социалистического Труда, разочек щелкнуть?

Гость охотно согласился, предложил Алексею Николаевичу место рядом с собой. Ребята притиснулись к ним, уселись на полу, стали позади. Артем примостился у ног гостя. Павлик прижался сбоку.

Николай Васильевич шутил:

— Знаю фотографов: щелкать щелкают, а карточки дарят редко.

— Мы вам обязательно пришлем, — заверили ребята.

— Смотрите, уговор дороже денег!

Уже прощаясь, гость сказал сердечно:

— Когда-то писатель Вольтер, под конец своей жизни, снедаемый заботами и мытарствами, жаловался: «Старость всегда приносит страдание». А вот мне, юные друзья, семьдесят восемь лет, но, кроме счастья, нет у меня других чувств. Приятно сознавать, что твой труд не пропал даром, что ты приносишь пользу любимой Родине. Я, сын рабочего и сам рабочий, благодаря Коммунистической партии смог применить свои способности. И пока бьется мое сердце, я буду служить нашему Отечеству, отдам ему остаток своих сил. Радостно знать, что оружие, над созданием которого трудились и трудимся я и мои соратники-конструкторы, находится в надежных руках защитников мира.

К гостю бочком придвинулся Артем. Протягивая «Дневник чести отделения», мальчик попросил так убедительно, что невозможно было отказать:

— Мы вас очень просим, напишите, пожалуйста, нам.

— С удовольствием. — Гость снова уселся и тонкими без нажима буквами написал:

«Уверен, что вы, наши будущие славные защитники, любовно станете ухаживать за оружием, в совершенстве овладеете им. Боевое оружие — это самое дорогое государственное имущество. Советский народ заботится о том, чтобы оснастить свою армию первоклассной техникой, самой мощной в мире. Оружие — это святыня для солдата, гордость советского воина. Изучайте оружие, берегите его. Оно имеет всемирную славу — умножайте эту славу!»

Дописав, он ласково посмотрел на суворовцев:

— Экая жалость, уходить надо!

ГЛАВА XVIII

1

«Отбой» — приказ спать — дают в десять часов вечера. Но и после отбоя, прежде чем уйти домой, офицеры обязательно заглядывают в ротную учительскую. И здесь непременно оказываются или Гаршев с Веденкиным, или Русанов с Бокановым, а то и все вместе.

— Суженный педсовет, — шутливо бурчит Семен Герасимович, поглаживая бороду.

Все устали, измотались за нелегкий день, а все же хочется поставить какую-то необходимую точку после напряженного трудового дня, перекинуться еще несколькими фразами, о чем-то рассказать, расспросить, вот и заходят «случайно» в учительскую.

Веденкин оживленно рассказывает:

— У меня тема была: «Год великого перелома». Я и спрашиваю у выпускников: «Если бы вы в составе рабочей бригады поехали организовывать колхоз, как бы вы местным активистам, вроде Макара Нагульного, стали доказывать, что следует создавать не коммуну, а сельскохозяйственную артель?» И что же? Правильно ответили! По сталинской статье «Головокружение от успехов».

Боканов резковато говорит Веденкину:

— То, что они увлекаются историей, превосходно, но вот что вы, Виктор Николаевич, теряете чувство меры, давая домашнее задание, это я решительно осуждаю. Вчера они должны были и по учебнику прочитать, и по «Краткому курсу», и законспектировать три страницы из «Вопросов ленинизма», и выписать полстраницы из сочинений Ленина. Чуть ли не половина вечерней подготовки ушла у них на историю. Я не признаю такой патриотизм учителя, когда он забывает о товарищах по работе, о других учебных предметах и реальных возможностях учащихся.

Веденкин вначале опешил от этого наступления, но потом стал оправдываться:

— Исключительный случай… В дальнейшем задания будут гораздо меньше. Но согласитесь, что историю они должны знать как следует, что этот предмет…

— …важен. Но важна и математика! — докончил Гаршев.

Веденкин понимающе взглянул на математика и расхохотался. Гостеприимно раскрыв портсигар, он протянул его офицерам. Боканов хотел было взять папиросу, но, вспомнив данный зарок, с сожалением отвел руку:

— Не курю… Бросил!

На минуту заглянул капитан Беседа: он дежурил по училищу и не успел днем узнать, как прошли уроки в его отделении.

— Что у меня? — поздоровавшись со всеми, быстро подошел Алексей Николаевич к Веденкину.

— Неплохо, — успокоил майор, — двоек нет.

— А тройки?

— Из шести опрошенных только две троечки…

— Это же очень плохо! — огорчился капитан Беседа.

Они решили встретиться завтра, чтобы поговорить обо всем.

Алексей Николаевич заметил в углу дивана молчаливого, чем-то расстроенного капитана Васнецова — преподавателя литературы. Несколько дней тому назад Беседа попросил его:

— Если это не нарушит ваших планов, дайте, пожалуйста, моим сынкам для сочинения тему: «Какую роль играет чистота и аккуратность в коллективном труде».

Теперь, пожимая руку капитана Васнецова, Алексей Николаевич поинтересовался:

— Писали?

Васнецов молча достал из портфеля тетрадь Самсонова.

— «На корабле почему такая четкость? — начал быстро читать капитан Беседа. — Там чистота, порядок! И на производстве чистота: разве же в грязи хорошие детали сделаешь? Да что далеко за примерами ходить: у нас, если суворовец неряха — измазан, неумыт, тетрадь у него не в порядке, ботинки пыльные, — на него просто смотреть противно. Я сам такой раньше был — знаю!»

Довольный капитан Беседа расхохотался. Он смеялся заразительно, так, что даже слезы выступили на глазах. Глядя на него, заулыбались и остальные, хотя не знали, в чем дело.

— Здорово это мы с вами придумали! — сказал он капитану Васнецову. — Я завтра постараюсь вас увидеть, остальные работы прочту — это для меня клад!

Васнецов сумрачно кивнул головой. Он никак не мог отделаться от неприятного чувства виновности: на его уроке был полковник Белов и после справедливо укорял: «Вы упустили возможность рассказать о борьбе Ломоносова с иностранным засильем в академии». Учитель не мог простить себе этого промаха.

Капитан Беседа распрощался со всеми и ушел, но, видно, ему очень хотелось еще побыть в учительской.

После его ухода заспорили об оценках.

— Не люблю озираться на баллы вчерашнего дня, — с обычной для него горячностью заявил Веденкин. — Что заработал, то и получай! Я вам больше скажу: если у меня возникает на то моральное право, хотя бы малейшее, я с удовольствием, понимаете, с удовольствием, ставлю пятерку слабому и двойку отличнику.

— Разве можно поставить пятерку Савве Братушкину по случайно удачному ответу, если я наверное знаю, что его потолок четыре? — возразил пожилой, сухощавый географ.

— Вредная предельщина! — воскликнул Веденкин возбужденно. — Вы обрекаете Савву на четверку. Предопределили, и он сам начинает думать, что на большее неспособен! — И продолжал, уже более спокойно: — Есть сторонники опроса редкого, но, как они говорят, фундаментального, — одного ученика по двадцать-тридцать минут спрашивают. Я противник этого. Спрашивать надо понемногу, но чаще, и все время прощупывать, восемь — десять раз за четверть тормошить. Тогда никто никогда не гарантирован, что его снова не вызовут. Иной раз, — Веденкин хитро сузил глаза, — надо устроить «проверку честности», четыре-пять раз подряд одного и того же вызывать. Или делать «сюрпризы последнего дня четверти». Парень уже успокоился: «Пятерка обеспечена, можно урок не учить!», — а я его: «Пожалуйте ко мне!» Вы скажете: «Ловите, вредничаете», а я отвечу: «Приучаю к систематической работе».

Яростный спор закончился победой историка, но Виктор Николаевич не успокоился и нашел новое поле боя:

— Вы согласитесь, что в педагогике более даже, чем в медицине, важна профилактика? Очень многого можно предусмотрительно избежать, предупредить конфликт в самом его зародыше. Верно? Вот свеженький пример. Отделению в полдень сделали прививку против сыпного тифа. К вечеру многие ребята прихворнули — поднялась температура, клонило ко сну, они не готовили уроков и рано легли спать. Наутро преподаватели и я, грешный, никем не предупрежденные, принялись спрашивать ребят. Посыпались единицы и двойки. Дети, видя явную несправедливость, стали нервничать, и этот день внес много нездорового в отношения учителей и учащихся. А всего этого легко было избежать, если бы воспитатель заранее уведомил преподавателей о последствиях вчерашних уколов.

2

У дальней стены учительской, на диване, офицеры-воспитатели ведут свои разговоры, особенные, военно-педагогические, таких не услышишь нигде, кроме военного учебного заведения.

— Сколько у тебя суворовцев поражено двойками? — спрашивает один.

— Получается какая-то странная вилка между успеваемостью в четверти и успеваемостью по результатам последнего диктанта, — тревожно отвечает другой.

— Я с ним вожусь, вожусь, а должной отдачи нет, — сетует третий, — приходится все время держать его на боевом взводе.

— Голову наотрез даю, — слышится голос Веденкина, — он успел подсесть к воспитателям, — что у нас в училище есть еще коренные и пристяжные! Коренные честно тащат педагогический возок, пристяжные только делают вид, что тащат, а сами на ходу травку пощипывают.

На пороге учительской появляется полковник Зорин. Все встают. Офицеры довольны: они питают особую симпатию к этому высокому, смуглолицему человеку. В последние месяцы он тяжело болел: сказывались ранения, но он крепился, неизменно был на вечерних поверках, в ротах. Только иногда невольная судорога лица выдавала боль, и он торопливо уходил.

— Сидите, сидите, — говорит Зорин.

В учительской становится еще оживленнее.

— Может быть, я, как беспартийный да еще и математик, что-нибудь не так скажу, — замечает Семен Герасимович, — но, мне кажется, у некоторых наших детей есть разрыв между теоретическим пониманием идей патриотизма и практикой их собственных действий. Иной из них так расчудесно объясняет, что такое советский патриотизм, а сам плохо трудится, нарушает порядок. Думаю, нас такое теоретизирование не устраивает.

И пошли разговоры: сетовали, что суворовцы не всегда тактичны, что не у всех развито чувство признательности к офицерам-воспитателям, что иным питомцам кажется: мир вертится только для них и вокруг них.

Говорили так, как обычно говорят между собой родители. Но если бы кто-нибудь другой посмел обвинить их питомца в невоспитанности, неблагодарности, эгоизме, они стеной стали бы на защиту, нашли бы множество примеров его благородства.

— Очень интересную работу проводит капитан Беседа, — раздался голос Зорина. — У них в роте сейчас с десяток комсомольцев, а тон задает Артем Иванович Каменюка. Тутукин не нарадуется: и строевик, и общественник, опора командования!

Все довольно рассмеялись: что ни говори, а очень приятно ощутить плоды своих усилий.

— Капитан Беседа прививает своим комсомольцам навыки общественной деятельности, я бы сказал, предприимчивости, — продолжал Зорин. — Они провели интересное собрание, разбирали вопрос: «Что значит быть коммунистом?» Выпустили альбом: «Страны народной демократии», а Илюша Кошелев — помните, лопушок такой? — сделал ни больше, ни меньше, как «Критический анализ работы комсомольцев роты за полгода». Каков?

Зорин обвел всех торжествующим взглядом.

— Даже Авилкин, по вескому заверению ребят, успешно «дозревает». Артем считает себя лично ответственным за него. Но когда товарищи сказали Павлику, что, мол, теперь, пожалуй, тебе пора в комсомол, он серьезно ответил: «Рано… Еще подготовиться надо. Нельзя же снова позориться!»

— Товарищ полковник, а правильно сделали, что Пашкова тогда из комсомола не исключили? — с сомнением в голосе спросил кто-то из офицеров.

Боканов нахмурился: легче всего задавать такие вопросы.

— Думаю, что правильно, — без колебаний ответил Зорин. — Мы сами виноваты. Мало с парнем работали и сразу бах — выгнали! Не утруждая себя… А пора бы научиться, как говорил Макаренко, «проектировать личность», видеть ее завтрашний день.

Он взглянул на Боканова и, обращаясь как будто к нему одному, убежденно проговорил:

— Казалось бы, сейчас Пашков или Авилкин не достойны уважения, но кто может поручиться, что через несколько лет каждый из них не окажется очень хорошим человеком? Вот и следует в своем сегодняшнем отношении к нему не забывать об этих возможностях.

Зорин неторопливо закурил.

— Когда на ротном собрании решили Пашкова оставить, я ведь поддержал. Но помните, товарищи, на каком условии? Мы должны усилить внимание к нему.

Полковник встал. Поднялись и все, кто был в учительской.

— Мне сегодня с вами по пути, — обратился Зорин к Боканову. — Я на вокзал: сына встречать.

ГЛАВА XIX

Боканов и Зорин шли аллеей. Теплый весенний ветер, пахнущий талым снегом, набухшими почками деревьев, рекой, приятно обвевал лица. В шинелях, перехваченных ремнями, было жарко.

— Я ведь дедушка, — мягко улыбаясь в темноте, сказал Зорин. — Внучка Светлана уже собственноручно приписала мне в письме две строчки «Золотой дедуся, я тебя сто, двести раз целую».

Сергей Павлович не видел лица Зорина, но догадался, что он улыбается.

— Цифры знает, только шесть от девяти никак отличить не может. Алеша писал, что повесил над ее кроваткой большую шестерку, нарисованную на картоне. Светка долго уснуть не могла, все ворочалась. Потом позвала мать: «Сними, пожалуйста, девять наоборот, она меня мучает…»

Сергей Павлович вспомнил, как его сын еще недавно называл газированную воду «колючей».

Зорин посмотрел на часы.

— Поезд придет через пятьдесят минут. Вы, может быть, торопитесь?

Боканов прикинул: Нина сменяется в двенадцать.

— Нет, у меня часок свободен, — ответил он.

— Тогда давайте посидим немного, — предложил полковник. — Вечер-то какой чудесный!

Они сели на высокую скамью под старым каштаном.

— Я, товарищ полковник, часто вспоминаю один наш разговор. Мы в лагерях как-то вечером засиделись, помните?

— После спектакля, что ребята ставили?

— Да, — подтвердил Боканов. — Тогда вами была высказана такая мысль: «Чем полнее мы овладеем законами педагогики, открытыми и теми, которые еще следует открыть, тем быстрее и без грубых ошибок будем создавать у детей необходимые нам качества характера. Садовод обязан безупречно знать условия роста саженцев, методы ухода за ними». Но главное, что запало мне в память, это ваши слова: «Воспитатели должны быть рационализаторами, изобретателями».

— Больше того, Сергей Павлович, — подхватил Зорин, — я убежден: не за горами то время, когда звания лауреатов и Героев Социалистического Труда будут присуждать творческим работникам педагогики, новаторам, ломающим старые представления. Ибо то, что нас удовлетворяло в прошлом году, в этом уже недостаточно. Рабочие, колхозники, люди науки ищут, совершенствуют свой труд, открывают новые методы и приемы. И наш коллектив должен стать педагогической лабораторией, а каждый воспитатель — творческим исследователем… Ведь вот, Сергей Павлович, мастер на производстве передает свои «секреты» молодым рабочим. А вправе ли мы бездумно распылять свой опыт, приобретенный с таким трудом? В нашем ли характере искать покоя, довольствоваться уже достигнутым?

Боканов, слушая Зорина, подумал: «Да, нам уже есть чем поделиться», а вслух сказал:

— Сейчас многие офицеры ведут дневники, записывают наблюдения, обобщают, ищут законы и правила. Это облегчит, конечно, труд воспитателей, которые придут нам на смену, придаст их работе точность.

— И вы ведете такие записи? — пытливо спросил Зорин.

— Да, — просто признался Боканов, — это стало потребностью. Как бы ни устал, как бы поздно ни возвратился домой, а сажусь и записываю.

— Если это не секрет, какую, например, запись вы сделали вчера? — с глубокой заинтересованностью спросил Зорин.

Мимо них торопливо прошел к станции железнодорожный рабочий с фонарем; осторожно пронесла на руках спящего ребенка женщина; из ближайшего дома донеслись приглушенные звуки пианино. «Вторая прелюдия Скрябина», — вскользь отметил Боканов, но мысль возвратилась к разговору:

— Что записывал вчера? Да!.. — вспомнил Боканов. — Но не знаю, может ли это быть вам интересно, — с сомнением сказал он, — я записал, что ощущение расстояния, промежутка (но не пропасти!) должно сохраниться между детьми и воспитателями. Это необходимое условие почтительности и уважения. Собственно, эта мысль не нова, ее высказал Антон Семенович Макаренко. Чрезвычайно важно и офицеру, и суворовцу научиться чувствовать, где кончается служба с ее официальностью, строгостью и начинаются душевные отношения. Дело в том, что служба и быт настолько слиты у нас в училище, что порой, сам не замечая того, офицер на внеслужебные отношения переносит тон и действия, диктуемые уставом. Кое-кто из питомцев, вырвавшись на час-два из строгих рамок воинских порядков, не ощущает грани, где начинается недозволенное, нетактичное, и допускает вольности, претящие всякому взрослому человеку. Это отпугивает некоторых офицеров.

Зорин понимающе кивнул головой.

— Не желая подвергать неприятным испытаниям свое самолюбие, — продолжал Боканов, — иной из нас предпочитает постоянно сохранять расстояние между собой и воспитанниками, пожалуй, даже большее, чем следовало бы. Так спокойнее и легче. Гораздо сложнее научить детей понимать грань возраста и отношений, чтобы не забывали о ней, как в хорошей семье не забывает сын, даже в минуты самой сердечной близости, о том, что перед ним отец.

— Это верно, — воскликнул полковник, — но, простите, мне кажется, как-то не полно… тут еще что-то должно быть о терпении, в лучшем смысле этого слова.

Боканов удивился совпадению мыслей.

— Представьте себе, товарищ полковник, именно об этом я очень много думал и пришел к выводу: только тот из нас достигнет в воспитании значительных успехов, кто терпелив, последователен и настойчив. Легко наказывать, метать громы и молнии, — много труднее кропотливо, изо дня в день выпрямлять натуры. Великие образцы терпеливого перевоспитания крестьян в коллективистов, любовного выращивания дружбы между народами Советской страны дает наша партия. И каждый раз, когда мне, нам хочется отмахнуться от «чернового труда», мы должны вспоминать эти образцы и вооружаться терпением. Да! Прекрасная должность — быть на земле человеком, но вдвойне прекрасна должность воспитателя советского человека.

Сергей Павлович неловко умолк: «Выспренно получилось! В мыслях все гораздо проще».

Зорин с гордостью слушал Боканова. «Действительно, они очень выросли, — подумал он о воспитателях, — и руководить ими так же, как мы это делали два-три года тому назад, уже нельзя: вмешательство, советы должны быть тоньше и глубже… Нам самим надо многому учиться, иначе отстанем, а жизнь не терпит этого».

Стрелка светящихся часов на перекрестке улиц приближалась к двенадцати. Офицеры поднялись со скамейки и распрощались.

ГЛАВА XX

1

Авилкин и Самсонов катаются на «гигантских шагах». Они берут разбег и, взлетая на веревке в воздух, успевают обменяться новостями.

— Коваль говорит, Семена Герасимовича чествовать сегодня будут! — сообщает Самсонов и стремительно летит вниз. Быстро перебирая ногами, он отталкивается от земли и снова взлетает.

— За что чествовать? — чуть не сталкиваясь с другом, успевает спросить Авилкин.

— Сорок лет безупречной педагогической деятельности! — важно выговаривая слово «педагогической», поясняет Сенька и плавно опускается вниз. Толчок. С полминуты они летят рядом.

— Коваль говорит — наградят орденом Ленина. Утром получили приветственную телеграмму от нашего главного генерала из Москвы. Так и написано: «Младшему лейтенанту Гаршеву».

Удивительный народец! Внешне — беспечный вид, наивные глаза, будто ни о чем, что касается взрослых, не знают и знать не хотят, на лице безмятежность простачков, а на самом деле поразительная осведомленность и наблюдательность. Лучиком из уголка глаза осветил все, вобрал, запомнил и спрятал лучик под бесхитростными ресницами, словно и не было ничего.

— Наградят, — тоном многоопытного человека убежденно подтверждает Авилкин. — Я выдал бы орден и нашему капитану, и капитану Васнецову, — думаешь, ему легко меня русскому языку учить, когда я такой несобранный? — Авилкин с удовольствием произнес однажды услышанное слово. — Слушай, а давай мы…

Они разминулись, догоняют друг друга. Наконец поравнялись, и Павлик закончил:

— …давай ребят подговорим и выделим делегацию от нашего отделения приветствовать Семена Герасимовича.

Сеньке предложение понравилось.

— Давай! — охотно соглашается он и, став на землю, высвобождает ногу из петли.

— Пошли сейчас!

Пробегая коридором второго этажа, Самсонов из окна увидел внизу, на улице, возвращающуюся с тактических занятий первую роту.

— Гляди, гляди! — восхищенно воскликнул Сенька и схватил Авилкина за плечо.

Навстречу суворовцам шли солдаты. Они тоже были в поле, несли на плечах щиты с мишенями, пулеметы. Роту Русанова вел вице-старшина Гербов. Когда суворовцы поравнялись с солдатами, Гербов скомандовал:

— Рота, смирно, равнение налево!

Оба подразделения перешли на строевой шаг. Приветствуя друг друга, до отказа повернули головы, соревнуясь в бравой выправке.

— Красота! — захлебнулся Павлик, весь подавшись вперед.

Самсонов и Авилкин проследили глазами, пока рота Русанова скрылась под аркой ворот, и побежали дальше, но скоро опять припали на этот раз к маленькому оконцу, выходящему на задний двор училища. У водопроводного крана стояла старушка в длинном черном пальто — наверно, мать одного из офицеров. Набрав воду, она с трудом понесла ведра, сгибаясь под их тяжестью. Из-за стены гаража выскочил Артем, подбежал к старушке, что-то сказал. Она на мгновение поставила ведра на землю, кивнула головой, видно, благодаря, и пошла дальше. Но Каменюка не отставал, в чем-то с жаром ее убеждая. Наконец он отобрал ведра и, быстро перебирая ногами, намного перегнав старушку, остановился только на крыльце офицерского общежития.

Авилкин с завистью сказал Самсонову:

— Чертов Каменюка! Я б куда быстрее донес! Капитан говорит: вежливость — украшение офицера.

2

Помощником дежурного офицера по первой роте в этот день был Пашков. Когда все протерли свои карабины и поставили их в пирамиды, Геннадий начал проверять чистоту оружия: щелкнул затвором оружия Андрея, заглянул в ствол, удовлетворенно поставил на место, приподнял карабин Саввы, внимательно осмотрел затыльник.

— Грязный, почистить, — кратко приказал Братушкину, и Савва покорно принялся чистить оружие.

Пашков сделал еще несколько замечаний и, деловито сдвинув брови, пошел из ружейного парка в роту — проверить, все ли там в порядке. В бачке не оказалось воды для питья. Мимо неторопливо брел с книгой в руках Ковалев, на ходу перелистывая ее, пробегая глазами. Лицо у него было довольное.

— Вице-сержант Ковалев! — официально обратился к нему Геннадий. — Наполните бачок водой!

Ковалев и Пашков имели одинаковое звание, но на стороне Пашкова сейчас было священное право дежурного. Однако Володя не мог отрешиться от мысли, что это не вообще дежурный, а Пашков — дежурный, и недовольно процедил сквозь зубы:

— Молод командовать!

Пашков, в прежние времена способный только поиронизировать, вдруг весь подобрался, напружинился, между бровей легла волевая складка, точь-в-точь как у отца. Требовательно глядя на Ковалева, он отчеканил:

— Завтра ты будешь командовать, тебе тоже так отвечать? Ты не мне подчиняешься, а назначенному командиру, армейским порядкам!

Владимир, мысленно прикрикнув на себя: «Опять за старое!», пробурчал в ответ:

— Ладно, не учи, налью. — Но уже спускаясь по лестнице, примирительно подумал: «Он прав — служба!»

Когда Ковалев, держа перед собой за ручки бачок с кипятком, возвращался в роту, ему навстречу попался Авилкин.

— Иду по радио выступать! — возбужденно сообщил Павлик на ходу. Бронзовая голова его, промелькнув между балясинами перил, исчезла.

Павлик оказался в отделении Беседы «последним могиканом» бесславного племени лодырей.

Давно переборол сей недуг Артем Каменюка, уже получал четверки по русскому языку Самсонов, и вообще-то тройка стала редкостью в отделении, а Павлик Авилкин никак не мог преодолеть в себе легкомыслия: надеялся на авось, на подсказку, на случай.

Его не раз укоряли на классном собрании, «продергивали» в боевом листке. Это действовало не более двух дней, и снова — как с гуся вода.

Авилкин даже для своих лет был безответствен и недостаточно серьезен. Например, желая закалить себя, он решил бегать босиком по снегу. Как только этот гениальный замысел осенил голову Павлика, он, едва дождавшись отбоя, снял ботинки, носки и начал обегать три назначенных самому себе круга. Хорошо, что в это время через стадион проходил Веденкин. Заметив странного бегуна, офицер заинтересовался им и прекратил «закалку».

В общем и у отделения, и у Беседы имелось вполне достаточно оснований для недовольства Авилкиным.

Но вот подоспела неожиданная помощь. Пришло письмо от председателя колхоза, в котором работала бабушка Авилкина.

Бабушку Павлик любил самозабвенно. Ее, единственного родного человека, он пуще всего боялся огорчить. На каникулах Павлик изо всех сил старался помогать ей. Обычно непоседливый, нетерпеливый, дома он льнул к бабушке, мог часами просиживать около нее на невысокой скамеечке, помогая в работе и рассказывая об училище, о генерале, о своих похождениях — всегда возвышенных и героических.

Однажды Павлик, узнав, что капитан Беседа собирается послать бабушке письмо, которое могло только огорчить ее, стал умолять воспитателя:

— Товарищ капитан, вы меня лучше в город не пускайте! Товарищ капитан, лучше наряд вне очереди дайте! — Он так смотрел на Алексея Николаевича, что капитан сказал: «Повременю».

Но за дело взялось комсомольское бюро первой роты. Авилкина вызвали на бюро и потребовали от него не подводить училище. Когда же и это не помогло, то по совету Боканова поручили Владимиру написать письмо в правление колхоза того села, откуда приехал Авилкин. И вот теперь Павлику писал сам председатель колхоза «Путь Ильича» — Афанасий Лукич Севастьянов, прославленный партизан отряда, которым командовал погибший отец Авилкина.

«Что же ты нас подводишь? — писал Севастьянов. — Какими глазами глядеть будешь, когда на каникулы приедешь? Ты, может, считаешь, хорошо или плохо учиться — это только твое дело? Заблуждение. Наше это дело, всенародное.

Весь мир смотрит, как мы работаем, какие у нас успехи! Учти это и поступай государственно. Бабушка твоя, хотя ей уже шестьдесят три года, заслужила звание Героя Социалистического Труда, а ты с ней не считаешься! Думаешь, ей приятно, когда люди спрашивают: „Как внучек учится?“ — отвечать: „Плохо… безответственный он“.

Слушай, Павел, наказ всего колхоза: немедля выступи там у вас по радио перед всем училищем и скажи: „Даю слово сына геройского партизана Анатолия Ивановича Авилкина, что буду по-советски относиться к своему долгу“. Когда это слово дашь, напиши нам и, смотри, сдержи его. Не сдержишь — не являйся в село… И бабушка, всеми уважаемая Евдокия Петровна, писать тебе не станет, позорно и горько ей за тебя».

3

Ковалев не успел еще поставить на место бачок, когда услышал голос диктора училища Павлика Снопкова.

— Внимание, товарищи радиослушатели, сейчас перед нашим микрофоном выступит суворовец Авилкин…

«Все-таки подействовало!» — удовлетворенно подумал Владимир об Авилкине. Мысль невольно перешла к недавнему столкновению с Геннадием.

Первое время после своего выступления на комсомольском собрании, разбиравшем дело Пашкова, Володя не задумывался, справедливо ли он тогда говорил. Это было для него совершенно ясно: Геша зарвался, вызывающе держал себя, его надо было как следует проучить. Но ни тогда, ни теперь Ковалев не чувствовал к Пашкову злобы, и если голосовал за его исключение, то, скорее, в пылу нахлынувшего возмущения. Немного позже, увидя, какое сильное действие произвело на Пашкова исключение из комсомола, как остро переживал он осуждение, как затем решительно, без тени заискивания изменил отношение к товарищам, Володя начал подумывать: «Не слишком ли мы на него обрушились? Поучили, на всю жизнь запомнит, а калечить не надо».

Недоброжелательность в отношении Геннадия вытеснялась чувством уважения к нему. В конце концов он мужественно переносит беду и, по всему видно, может быть хорошим товарищем. Когда на ротном собрании Геннадию дали строгий выговор «за пренебрежение к товарищам», он сказал: «Я знаю, что не достоин… но постараюсь оправдать».

Сейчас, ни за что ни про что нагрубив Пашкову, Владимир почувствовал вину перед ним. «Так парня можно совсем заклевать», — подумал он. Подойдя к Геннадию, Владимир полусерьезно, полушутливо доложил:

— Ваше приказание выполнено.

— Хорошо, — просто и деловито ответил Пашков. Володя дружелюбно посмотрел на Пашкова:

— Я был неправ…

— Да ну, пустяки, — смущенно пробормотал Геннадий и заторопился с озабоченным видом.

ГЛАВА XXI

1

На волейбольной площадке состязаются офицеры-математики против историков. Семен Герасимович около судьи сочувственно покашливает при каждой неудаче коллег. Вокруг стена болельщиков.

— Товарищ майор, тушите!

— Резаным, резаным!..

— Последний удар!

В ворота училища въехало несколько автомашин: возвращались с поля офицеры-воспитатели. Среда для них самый тяжелый день недели. К обычным обязанностям в этот день прибавляется командирская учеба: философия, диктанты по русскому языку, лекции по педагогике, изучение материальной части оружия, стрельбы. Вот и сегодня они выезжали на рекогносцировку местности к предстоящим тактическим учениям. По загоревшим, обветренным лицам, по старательно стертой, но въевшейся в сапоги весенней грязи можно было безошибочно определить: генерал Полуэктов, проводивший эти занятия, заставил офицеров немало походить в поле.

Начальник строевого отдела встретил Боканова приветливым окликом:

— Добрый день, товарищ майор!

— С каких это пор — майор? — удивленно спросил Сергей Павлович.

— Пришел приказ о присвоении вам нового звания. Запасайтесь погонами с двумя просветами и угощением для меня за добрую весть, — пошутил начальник строевого отдела.

Боканов едва успел почиститься и умыться — надо было вести взвод в тир.

Выполняли второе упражнение по стрельбе из карабина. Первым стрелял сам офицер: две пули легли в десятку, одна — в девятку.

Передавая оружие Ковалеву, Бокатов посоветовал:

— Наводите под нижний обрез яблочка.

Павлик Снопков позади огневого рубежа шепотом острил по поводу каждого выстрела товарищей:

— Определенно, не тем глазом целил!

— Поехала молоко пить!

К шуткам его обычно относились снисходительно, но сейчас кто-то недовольно остановил: «Не надо под руку!»

— Суворовец Снопков Павел, на огневой рубеж! — раздался голос Боканова, и Павлик четким, красивым шагом быстро подошел к офицеру. Стрелял Снопков метко и сегодня отстал от лучшего стрелка взвода, Владимира, только на четыре очка. Общий результат стрельбы был хорошим; довольный Боканов приказал Братушкину и Пашкову почистить оружие, а остальных повел в класс.

— Сейчас будут передавать по радио важное правительственное сообщение, — пояснил он дорогой.

В классе стоял радиоприемник, который смастерил Семен Гербов. Эта работа нелегко далась Гербову. Первый приемник, собранный им, молчал. Товарищи только удивились. Второй — тоже, товарищи уже начали подтрунивать. Но Гербов, упорно, подбирая необходимый материал, сделал третий радиоприемник, и он наконец-то, заговорил!

Едва умолк голос диктора, передававшего правительственное сообщение о выпуске займа восстановления народного хозяйства, как Владимир вскочил с парты.

— Товарищи, — сказал он, — давайте сложимся и купим коллективную облигацию!

Предложение всем понравилось.

— Облигацию хранить у командира роты!

— Так и назвать ее: коллективная третьего взвода! Выигрыш — роте!

Андрей тут же внес сорок пять рублей (из пятидесяти, недавно полученных от матери), Геннадий — сто двадцать («Ого, ты богач!»), не сказав, что отдал почти весь свой капитал: от отца переводов больше не было, а эти заветные берег на фотоаппарат «ФЭД»; Семен ходил по классу с мрачным лицом: «Безобразие, за душой ни копейки», но повеселел, придумав: «Продам букинисту несколько своих книг». Собрали восемьсот рублей.

Боканов посоветовал:

— Обратитесь по радио к другим ротам.

Члены бюро здесь же решили пойти по ротам. Андрей сел писать плакат: «Суворовский рубль — в народную копилку!»

Почин подхватили в училище сразу. Павлик Авилкин писал домой: «Дорогая бабуся! Я подписался на заем на тридцать пять рублей, на те, что ты мне подарила, ты не сердись, пожалуйста! Прошу сообщить, как у вас в колхозе с подпиской? Наш капитан говорит, что я стал серьезнее и с учебой у меня дело лучше обстоит, так что ты не волнуйся».

2

Уже больше года между отделением Беседы и шестым классом «А» мужской школы имени Чкалова установились дружеские отношения. Приходили в гости друг к другу, устраивали общие вечера, многие из суворовцев по воскресеньям ходили домой к своим новым товарищам.

Начало этой дружбы положил Артем. Как-то на улице он познакомился с пятиклассником Митей Родиным. Митя спросил:

— А ты про жизнь Суворова хорошо знаешь?

— Ну, ясно, — с апломбом ответил Каменюка.

— И мы, конечно, о Суворове читали, — самолюбиво пояснил Родин, — но хорошо бы получше узнать.

— Так я могу к вам прийти рассказать, — легкомысленно предложил Артем.

— Правда? — обрадовался Митя. — Я поговорю с Еленой Дмитриевной, нашей учительницей, и ты к нам в класс придешь!

Артем не рад уже был, что пообещал, но делать нечего: назвался груздем…

— Ну, пока! — щелкнул он каблуками и, отдавая честь, поднял ладонь к фуражке так медленно, словно на руке висела гиря.

Артем смущенно рассказал Алексею Николаевичу о своем обещании. Капитан Беседа с готовностью поддержал его, мгновенно оценив открывающиеся возможности. Он заставил Артема дважды переписать конспект рассказа о Суворове, кое-что сам дополнил, взял в историческом кабинете училища альбом о Суворове и вместе с Артемом отправился в назначенный час в школу.

Они шли улицей, залитой солнцем. Май разбросал по земле зеленые сережки тополя, затопил город молочной пеной цветущих садов. Над нежнорозовым яблоневым цветом навис несмолкаемый пчелиный гул.

По дороге воспитатель давал последние наставления.

— Когда зайдем в школу, фуражку не забудь снять…

— Да вы не бойтесь, я не подведу! — уверял Артем, приноравливаясь к широкому шагу офицера. В одной руке Каменюки свернутая карта, в другой — альбом.

«Ишь ты, самоуверенный какой», — с опаской подумал капитан. Но краснеть ему действительно не пришлось. Артем держал себя безупречно: со стороны посмотреть — прямо изысканнейше воспитан! Его невозможно было ни в чем упрекнуть. Прежде чем приступить к докладу, он догадался даже (совершенно самостоятельно, об этом ему не говорил Алексей Николаевич) спросить пожилую учительницу: «Разрешите начать?»

«Правильно, правильно, — мысленно похвалил Беседа, — именно у нее и следовало спросить, а не у меня».

Учительница посмотрела на своих детей: мол, слышали? Учитесь! И разрешила.

Школьники уставились на Артема с нескрываемым восхищением. Вот это парень! Пуговицы мундира сияют, на воротнике какие-то штуки золотые, на брюках прямо генеральские лампасы, белые перчатки он небрежно положил в фуражку. А как говорит — заслушаться можно! И про Измаил, и про Швейцарский поход, и даже точно объяснил, почему училище Суворовским называется. Сам такой выдержанный, но видно, если тронешь — в обиду не дастся!

Каменюка чувствовал себя великолепно: откуда только появилась уверенность жестов, спокойная рассудительность! Он не важничал, не «задавался», но маленькая фигурка его буквально излучала достоинство.

— Я вот вам кусочек прочитаю на память, — сказал Артем, — это Александр Васильевич Суворов племяннику своему написал. Конечно, можно своими словами… Но лучше я — точно.

Каменюка обвел всех взглядом, словно бы говоря: «Вы только послушайте, послушайте», и, вздернув раздвоенный подбородок, начал:

— «Будь отважен, но без запальчивости, подчинен без унижения, тверд без упрямства, скромен без притворства… Утомляй тело свое, дабы укрепить его больше…» — Артем перевел дух. — Это значит, — не выдержал он, чтобы не пояснить: — тяжело в учении — легко в бою. Ясно?

— Ясно, — ответили слушатели, вконец покоренные.

— Ну вот, пойдем дальше, — явно подражая майору Веденкину, произнес Каменюка. — «Будь умерен в своих нуждах и бескорыстен в поступках…»

Над второй партой поднялась рука.

— Бескорыстный — это когда на деньги не жадный?

— Верно! — подтвердил Каменюка и, подумав, добавил: — И когда стараешься для других, а о себе не думаешь! «К службе Отечества своего, — продолжал он, — являй искреннюю ревность! Будь терпелив в военных трудах, в несчастье не унывай и не отчаивайся!»

Когда Артем кончил, посыпались вопросы. На один из них — сколько наград было у Суворова — он не смог ответить, собрался было честно признаться: «Сейчас не помню, узнаю, скажу», но на помощь подоспел капитан Беседа, и Каменюка солидно поддакнул:

— Точно! Девятнадцать…

Со средней парты встал востроносенький русый паренек в синей косоворотке. Желая показать и свою воинскую искушенность, он повернулся к капитану Беседе.

— Товарищ капитан, разрешите обратиться к товарищу докладчику?

— Обращайтесь! — Морщинки у глаз Алексея Николаевича собрались гусиными лапками.

— Товарищ докладчик, давайте сдружимся — наш класс и ваш! У нас авиакружок первый в области.

— Первый в области! — разгорелись глаза у Артема, и вся его степенность мгновенно исчезла. — Да мы хоть сейчас! — Он осекся, посмотрел в сторону воспитателя, тот одобрительно кивнул головой.

За первой партой сидел курчавый мальчонка в куртке с большими карманами. Неожиданно он поднялся и подошел к Артему.

Учительница удивленно подумала: «Что это Митя?»

Митя энергично протянул Каменюке руку, кому-то подражая, веско сказал:

— Разрешите от имени коллектива поблагодарить вас!

Каменюка с достоинством потряс протянутую руку, краешком глаза поглядел на капитана: «Вот видите, а вы боялись!»

3

До начала самоподготовки Ковалев решил отправиться в читальный зал, сделать выписки со стендов о жизни вождей революции Ленина и Сталина. В зале ни души. Володя забрался за высокий щит и весь ушел в работу. Его отвлек голос командира роты. Подполковник Русанов возмущенно говорил кому-то:

— Это безобразие! Наряд от вашего взвода чуть было не опоздал сегодня на развод!

Владимир сразу сообразил, что Русанов «пушит» их капитана. Действительно получилось нехорошо, но Боканов тут был ни при чем: ребята, которым следовало идти на развод, замешкались на спортивной площадке. Дежурный по роте Сурков не принял мер для того, чтобы вовремя собрать их и уже получил строгое замечание от Боканова.

— Имейте в виду, — продолжал Русанов, — я на вечерней поверке отмечу недисциплинированность вашего взвода! Ваш помощник Сурков мямлит, миндальничает, не хочет портить отношений. Я вынужден дать ему взыскание!

Владимир из-за своего укрытия услышал голос молчавшего до сих пор Боканова:

— Разрешите объяснить, товарищ подполковник?

— Да, — буркнул недовольно Русанов.

Ковалев, собиравшийся заявить о своем присутствии и попросить позволения уйти, не решался это сделать, потому что вдруг вспомнил: идя в читальный зал, он снял грязный подворотничок, а свежий не успел пришить. Появление в таком виде перед офицерами могло принести большие неприятности.

— Виноват во всем я, — твердо сказал Боканов командиру роты, — ни взвод, ни вице-сержант Сурков ни при чем.

Ковалев ошеломленно замер. Что такое? Почему капитан на себя наговаривает? Ведь все дело в Андрюшке, и в том, что увлеклись игрой.

— Виноват я, — повторил Боканов, — и готов нести ответственность за то, что не научил их дисциплине.

— И понесете, если понадобится, — вдруг смягчился командир роты и совершенно другим тоном добавил: — Прошу вас, Сергей Павлович, обратить особое внимание на несение ими службы. Это сейчас чрезвычайно важно.

Едва ушли офицеры, Ковалев помчался в роту. Оттащив в сторону Суркова, восторженно зашептал:

— Ты понимаешь, он так сказал, чтобы отвести удар от взвода, не позорить… Он считает, что не научил нас… твою вину на себя принял! Ты должен, Андрей, требовать по уставу, а то подведешь и его, и взвод!

4

Ученики, как правило, быстро и безошибочно устанавливают высоту авторитета своего воспитателя. Со снисходительным смешком относятся они к безвредным любителям побушевать и покричать; с плохо скрываемой иронией принимают панибратские заигрывания; быстро определяют позеров. «Треску много, а знания жидковаты!» — говорят о таких.

Боканова класс любил за щепетильную честность и прямоту, за то, что не было у него «патентованных любимцев» и «беспросветных париев», что не докучал нудной моралью, а надо было — отчитывал поделом, не оскорбительно и как-то очень по-человечески, если даже и повышал голос. Они ценили и то, что при всей своей принципиальности Сергей Павлович никогда не выпячивал эту черту своего характера, считался с инициативой и мнением коллектива. Он не отдавал невыполнимых приказов и тем самым избавлял воспитанников от лишних взысканий. Но зато если требовал, то делал это настолько разумно, в такой веской форме, что невозможно было уклониться от выполнения — не из-за угрозы наказания, а из боязни потерять доброе отношение воспитателя.

В Боканове ценили аккуратность, точность, доходящую до пунктуальности, но не перерастающую в педантизм. Кое-кто, ущемленный его требовательностью, склонен был побурчать, что он слишком строг и суховат, ошибочно принимая за холодность внутреннюю сдержанность, скупость в выражении чувств. Есть люди сердечные, движения которых спрятаны глубоко, люди, которые не умеют вмещать в слова сильные и чистые чувства. Это трудно бывает понять детям и оценивается в зрелом возрасте.

Невольно подслушанный сегодня разговор офицеров открыл перед Володей характер воспитателя с совершенно новой стороны. Володя знал, конечно, и раньше, что Боканов сердечен, верит а каждого своего питомца, живет их радостями и печалями. Но что он умеет так самоотверженно отстаивать свой взвод, в ущерб самому себе, — это было ново, и делало Сергея Павловича в глазах Володи еще выше и дороже.

Через несколько минут после того, как Ковалев передал Андрею услышанный разговор, Боканов пришел в роту. Лицо его, как всегда, было спокойно, серые глаза строги.

— Вице-сержант Сурков, как несет службу наряд? — официальным тоном спросил Боканов.

— Все в порядке, товарищ капитан! — вытянулся Сурков.

Ковалев смотрел на Сергея Павловича обожающими глазами. Боканов с удивлением подумал: «Что это он такой взбудораженный?» Володя перехватил взгляд, и тотчас облачко мальчишеской суровости изменило выражение его глаз.

— За пять минут до вечерней поверки доложите мне о сборе взвода, — приказал Боканов Суркову.

— Слушаюсь доложить вам о сборе взвода за пять минут до вечерней поверки.

Боканов повернулся, чтобы уйти, и вдруг заметил, что у Ковалева нет подворотничка.

Владимир виновато опустил голову.

— Вам, вице-сержант Ковалев, даю наряд вне очереди, — пристально поглядев на Ковалева, негромко объявил офицер. — Воротничок пришейте немедленно!

— Слушаюсь, — огорченно произнес Ковалев и, когда офицер скрылся, смущенно покосился на Андрея.

— Бывает, — посочувствовал Сурков.

5

После вечерней поверки Боканова окружили офицеры, поздравляли с присвоением звания.

Они с такой искренней радостью жали ему руку, что Сергею Павловичу хотелось каждого обнять, сказать теплое, дружеское слово, но он успевал только отвечать:

— Спасибо, спасибо, товарищи!

Когда почти все разошлись, Веденкин, подмигнув капитану Беседе, воскликнул:

— А ведь, событие, товарищ майор, придется отпраздновать!

Боканову было и странно и приятно слышать это новое обращение. Он всегда спокойно относился к служебным повышениям, наградам, не делал из этого главного в жизни, не придавал большего значения, чем следовало, но сейчас ему было приятно. «Нет, что ни говори, — радуясь, думал он, — а в каждом из нас есть немного здорового и законного честолюбия, потому что всегда приятнее приподняться на ступеньку жизни, чем съехать с нее».

— Пойдемте ко мне. Сейчас так хочется быть вместе с вами… Я вас очень прошу, — обратился он к друзьям.

Офицеры вышли из училища. Веденкин ясно представил, как они сейчас появятся в квартире Боканова, как маленькая жена его, Нина Васильевна, не стесняясь их, обнимет и поцелует своего Сережу, а он попросит: «Ты нам сооруди чаек…» Они засидятся за полночь, и время пробежит незаметно, как это бывает в кругу близких людей.

И хотя Веденкину надо было сегодня же приняться за доклад, он решил, что подготовит его в воскресенье.

— Друзья, — приостанавливаясь, торжественно сказал он, — к супруге майора с пустыми руками сегодня прийти нельзя.

Весело смеясь и переговариваясь, они двинулись к главной улице, освещенной яркими вечерними огнями.

ГЛАВА XXII

1

В день решающего футбольного матча разыгрался свирепый ветер. Несмотря на это, болельщиков на стадионе собралось больше обычного: встреча суворовцев с сильнейшей студенческой командой города «Наука» решала, кто получит кубок местной газеты. Среди тысяч зрителей на трибунах был и генерал Полуэктов с большой группой офицеров.

В самые острые моменты игры генерал, подавшись всем корпусом вперед, напряженно следил глазами за мячом, вместе со всеми переживая каждый промах, радовался каждой удаче.

Вот Братушкин, играющий левого нападающего, «промазал» у ворот, упустил случай забить гол — Полуэктов откинулся на сиденье и, досадливо постукивая кулаком о колено, прошептал:

— Мазила, эх, мазила!

Но Гербов, высоко подпрыгнув, красивым ударом головы послал мяч в «девятку» — смертельный верхний угол под самой штангой противника, и генерал, взглядом призывая в свидетели офицеров, довольно потрогал усы:

— Ну-ну, вот это удар!

Когда перед началом матча капитану студенческой команды, — высокому, подстриженному «под бокс» парню в очень широких и длинных белых трусах, предоставили право выбирать ворота, он избрал северные.

«В первой половине придется играть против ветра, — рассчитал он. — Это обойдется максимум в два гола… При таком ветрище совершенно неизбежно. Зато во второй половине, когда они устанут, будут измучены, ветер, наш союзник, добьет их, — с полдюжины влепим».

Расчет не был опрометчивым. Уже с неделю московское радио в репортажах о футбольных матчах на первенство страны неизменно отмечало подчас роковое влияние ветра на исход борьбы.

Первый тайм закончился со счетом 2:0 в пользу суворовцев.

— Мало, — поворачиваясь к полковнику Белову, тревожно сказал генерал, — мало! Ветер теперь нашим в лицо… — Он попросил одного из младших офицеров позвать капитана команды Гербова.

Семен явился тотчас, будто из-под земли вырос. Алая майка его взмокла, пот струился по лицу.

— Порох-то в пороховницах еще есть? — шутливо спросил Полуэктов.

— Так точно! — в лад ему весело ответил Семен.

— Вот что, капитан, — серьезно обратился к Гербову начальник училища, — передайте своим, что мы все ждем от них суворовского натиска, понимаете, настоящего суворовского… несмотря на ветер, несмотря ни на что. Победа должна быть за нашим училищем! Добудьте ее!

— Слушаюсь, добыть!

— Ну-ну, желаю успеха, — ободряюще улыбнулся Полуэктов.

Семен побежал к команде и, собрав ее, стал о чем-то решительно говорить.

Свисток судьи возвестил окончание перерыва.

Началась игра, какой стадион давно не видел. Алые майки рвались к воротам «Науки». Студенческая команда в первые минуты растерялась, им показалось, что ветер изменил направление, потому что мяч почти все время не выходил с их половины поля.

Но нет, ветер дул с той же силой и в том же направлении, а яростные атаки суворовцев нарастали. Геннадий, не обращая внимания на разбитое колено, напористо вел мяч, обводя противников.

Трибуны ревели от восторга:

— Давай!

— Давай!

Мальчишки, по своему обычаю недовольные каким-то «незаконным» действием судьи, бушевали:

— Свисток на очки смени! — и свирепо свистели, подвергая опасности барабанные перепонки зрителей.

Кричали и аплодировали студенты-болельщики, забывая о собственных интересах. Генерал сидел притихший, сияющий.

Два мяча вбили еще суворовцы, пропустив в свои ворота один.

Когда Семен принял из рук представителя горисполкома высокий серебряный кубок, он приподнял его в уровень лица и, радостно улыбаясь, посмотрел на генерала. Начальник училища, приветствуя, поднял руку ладонью вперед.

2

Из окна третьего этажа фигуры футболистов кажутся Алексею Николаевичу Беседе маленькими. Он дежурил по роте и остался в училище. «Какие наши: в алых или синих майках? Сегодня они надели новые», — думал он в начале матча. Потом, заметив, как вратарь «алых» отбросил в сторону фуражку и ее подхватил кто-то в форме суворовца, догадался: «Алые — наши». Фуражку «чужого» вратаря не стали бы так заботливо отряхивать от пыли.

«Так рождаются традиции», — подумал капитан Беседа и, облокотившись о подоконник, стал рассеянно смотреть на зеленое поле.

…Когда в перерыв матча Дадико Мамуашвили и Павлик Авилкин, влюбленно глядя на лучшего футболиста училища, выхватывают из его рук майку и бегут выжимать ее и сушить на солнце, они, наверное, не подозревают, что воспринимают традицию слыть лучшей футбольной командой города. Когда во время городского кросса вырвавшемуся вперед лучшему бегуну училища Андрею Суркову сотни суворовцев неистово аплодируют, радостной толпой бегут параллельно стартовой дорожке и, задыхаясь, кричат: «Сурик, Андрюшечка, дорогой, нажми немножко!» — они, наверное, ни о чем ином не думают, кроме того, что училище должно быть первым, но в этом взрыве чувств рождается единство.

Новая хорошая традиция должна бережно охраняться всем коллективом.

Капитан Беседа вспомнил день рождения одной такой традиции. Это было три года назад. Они приехали на первомайский парад в большой, празднично убранный город. Вместе с войсками проходят они церемониальным маршем по просторной нарядной площади. Неожиданно начался ливень. Косые струи воды хлещут лица. Но суворовцы молодцевато вздернули головы, их щеки раскраснелись, глаза задорно блестят. Они идут главной улицей. Потоки воды достигают щиколоток; мундиры, рубашки промокли насквозь. Но суворовцы продолжают идти с высоко поднятыми головами, веселые и бодрые, и брызги далеко разлетаются из-под их ног. Запевала начинает песню, и торопливые прохожие останавливаются вдоль тротуаров, стыдливо отворачивают воротники своих пальто.

В казарме военного городка, где остановились на время приезда, начали выливать воду из обуви, сушить одежду. Ни звука жалоб, ни одной кислой физиономии:

— Надо привыкать!

— Не сахарные…

— Еще и не так придется…

Через несколько дней, на вечерней поверке, генерал Полуэктов прочитал перед строем приказ командующего округом, объявившего благодарность личному составу училища за безупречную строевую подготовку. С тех пор так и повелось: на параде должны пройти лучше всех, поддержать марку училища.

Рождалась эстетика военной жизни с ее здоровьем, опрятностью, святостью строя. Отливалась в красивые формы система воспитания. И все это: ежегодное празднование дня открытия училища, выезд в летние лагеря, единый тон, стиль, ясность цели, сознание слитности с Советской Армией, преемственности ее устоев — все это создавало дорогие сердцу каждого суворовца традиции, роднило и сплачивало.

Делом чести коллектива стало отлично учиться, побеждать во всех юношеских состязаниях, задавать в городе хороший тон почтительного отношения к взрослым, опекать малышей, умножать славу училища и вписывать в его историю страницы, которыми гордились бы те, кто придет на смену.

3

На четвертом году существования училища в роту Тутукина был принят новый воспитанник — отличник шестого класса школы Министерства просвещения Витя Полозов. Роты имели постоянный состав, не изменяющийся все семь лет обучения в училище, Полозова же приняли потому, что выбыл по болезни один суворовец. Витя был скромен и дисциплинирован, но как разительно отличался он от «ветеранов»! Вот когда офицеры воочию убедились, что и в смысле военного воспитания ребят сделано изрядно: их «вояки» были уже армейцами, это чувствовалось в каждом движении, в облике и привычках.

Офицеры настолько пригляделись к своим питомцам, что не замечали так отчетливо, как теперь, при сравнении с Полозовым, этой бравости, выправки, безупречного поворота, смелого взгляда. Им казалась совершенно естественной, само собой разумеющейся тактичность обращения к старшим, аккуратность и точность. Жизнь Суворовского училища, его честь, имя стали жизнью, честью и именем самих суворовцев. Свои успехи и благополучие они неотделимо связывали с успехом и благополучием родного училища. Дети уже успели оценить красоту военной жизни, полюбили самых строгих воспитателей («Ух и жмет! Вот это да!»), им нравилось преодолевать трудности.

Привычки перерастали в качества характера. Рождался стиль — вестник зрелости коллектива. Он сказывался в «мелочах»: белоснежной скатерти на обеденном столе, великолепно отточенном карандаше, сияющих пуговицах мундира, неписанном правиле для малышей: из столовой не уходить раньше старших, провожать их стоя. Определился тон коллектива — бодрость, энергичность, выносливость.

Уму непостижимо было бы появление в таком содружестве мрачного мизантропа или человека, скулящего о том, что он чувствует себя лишним, неудовлетворенным. Поэтому-то на уроках литературы и вызывали недоуменное раздражение Печорины, Онегины. Герои нового времени не хотели их понимать. Для них счастье было не залетной синей птицей, дразнящей неуловимой мечтой, а вполне реальным сегодня, ясным завтра. Они знали, как добиться счастья, знали, зачем живут.

4

Вновь прибывший Витя Полозов оказался спокойным, кроткого веселого нрава подростком лет четырнадцати. Сам того не замечая, он совершал чудовищные, с точки зрения военных людей, преступления: уходя из канцелярии, забывал спросить разрешения у офицера, когда же ему указывали на это, он бормотал что-то в оправдание, беспомощно переминаясь с ноги на ногу.

Был он какой-то обмякший, неуклюжий. За партой сидел, подперев подбородок рукой; выходя к учителю отвечать, держался за доску, будто не надеялся устоять без подпорки, а докладывая офицеру при появлении его в классе, старательно мотал головой, не умел смотреть прямо в глаза.

Даже Самсонов, которого и офицеры, и товарищи постоянно упрекали за недостаточную подтянутость, был в сравнении с Полозовым бравым гвардейцем.

За военное воспитание новичка принялось все отделение, и Виктор ускоренно восполнял пробелы.

«Через три года мои окончат училище, — размышлял Алексей Николаевич. — Какими они будут? Конечно, молодыми коммунистами, воспитанными на традициях Великой Отечественной войны, сформированными Советской Армией и для армии, но и больше, чем только для армии, — это вообще передовые люди страны социализма. Они в Суворовском училище уже ясно самоопределятся, избрав жизненный путь, выработают твердые убеждения и характер. Таким не страшны толчки и ушибы; смелые, жизнедеятельные, с пламенной верой в сердце, они будут неустрашимо идти вперед, и никакие трудности и невзгоды не лишат их оптимизма, не обезволят… Это воины-граждане, военачальники, для которых высшая цель — служение Родине. Но, как говорит Зорин, „надо сейчас очень и очень много работать…“ — и размечтавшемуся капитану Беседе вспомнился вдруг Павлик. „Ох, Авилкин, Авилкин, не таким ты должен быть!“»

В это время послышался неистовый шум и аплодисменты. Алексей Николаевич увидел, как зеленое поле затопили ребята, качали кого-то в алой майке. «Значит, наша взяла!» — улыбнулся капитан Беседа и, удовлетворенный, отошел от окна.

ГЛАВА XXIII

1

Алексей Николаевич напускал на себя строгость в оценке Авилкина, сам же прекрасно видел, что Павлик заметно изменился к лучшему, особенно за последние месяцы: сыграли свою роль и воспитатели, и комсомольцы, и товарищи по классу.

Алексей Николаевич старался как можно чаще подсказывать Павлику хорошие поступки: надоумил его поделиться с друзьями тем, что прислала бабушка, учил тихо пройти по коридору в час занятий, при всех товарищах признать свои ошибки, помочь Дадико в занятиях по русскому языку.

Все эти усилия воспитателя, конечно, подготавливали в характере Павлика изменения, накапливали их для скачка в новое качество. Под влиянием разумного воздействия происходило непрерывное нарастание положительного, приводившее в конце концов к подобного рода скачку. Для неискушенных это происходило неожиданно, для воспитателя являлось предвиденным результатом.

Если ты неопытен, нетерпелив в ожидании превращения, если, заботясь прежде всего о своих нервах, готов при временных неудачах объявить Ваню или Петю неисправимыми, оставить их, — ты еще не стал настоящим учителем.

Тобой уже заложены в ребенке какие-то положительные начала, они с трудом пробиваются наружу и, когда перестают получать твою поддержку, тепло твоего участия, могут заглохнуть гораздо быстрее, чем возникли, и это принесет тяжелые осложнения.

Степень педагогического мастерства определяется именно способностью развивать эти внутренние количественные накопления, уменьем направлять и руководить ростом ребенка, уменьем внушить ему, что он обладает многообещающими возможностями.

Пусть сегодня, несмотря на долгие твои усилия, «скверный мальчишка» представляется тебе таким же, каким он был полгода назад, или даже хуже, чем был раньше, — это обман педагогического зрения. Тебе, утомленному неудачами, только кажется, что он недостоин уважения и такой огромной затраты труда на его воспитание. Но разгляди его возможности, его близкое и далекое, то, что в нем накапливается и формируется, и отнесись сейчас к нему с уважением и терпеливостью, найди тот решающий прием, что ускорит переход в новое качество, создаст перелом, и свершится «чудо» для стороннего наблюдателя, а к тебе придет заслуженная победа.

Но и тогда не думай наивно, что возврат к старому невозможен. Новое еще не окрепло, его надо развивать. Рецидивы уже не характерны, но естественны, они последние, цепкие усилия отмирающего плохого.

Если же воспитатель утрачивает способность видеть перспективу, понимать диалектику нарастания новых качеств, не верит в оправдывающуюся терпеливость, он в такой же опасности, как летчик, потерявший ориентацию.

2

Однажды капитан Беседа вызвал Павлика к себе и стал расспрашивать о доме, о бабушке.

— Она добрая и такая заботливая, — восторженно посверкивая зеленоватыми глазами, рассказывал Павлик. — Еще когда живы были мама и папа, я на огороде шалаш сделал и нарочно выезжал в летние лагеря… Ну, игра такая. Дома стащил кастрюлю, нож, вилку, так бабуся только вид сделала, что рассердилась.

В голосе Павлика послышались нотки нежности, а глаза засветились мягко. Он смотрел куда-то поверх головы Алексея Николаевича, — наверно, видел свою бабусю.

— Когда немцы ворвались в наше село, мы семь дней всей семьей в степи, в кукурузе, скрывались. Потом отец ушел с партизанами, а нам сказал: «Возвращайтесь домой, а как только можно будет, я вас в отряд заберу». Фашисты на воротах, напротив нашей хаты, портрет вывесили: «Гитлер — освободитель». Морда такая противная, так бы и плюнул! А бабушка говорит: «Воистину освободитель… от земли и счастливой жизни». А я из хаты тихонько-тихонько вышел и тому Гитлеру глаза выколол. Бабушка в окно увидела. Когда я пришел, обнимает меня, плачет — и рада, и боится…

— Вы, оказывается, смелый человек! — с уважением сказал капитан Беседа.

Павлик скромно опустил свою бронзовую голову, молчанием подтверждая лестное предположение офицера.

— Я уверен, что вы будете храбрым защитником Родины, — сказал воспитатель.

Потом они заговорили о книгах.

Павлик рассказал, что читал книги о Чапаеве, Ворошилове, что его любимый герой — комсомолец, младший лейтенант Виктор Талалихин.

— Смерть презирал! Главное — выполнить задание, и он, — Павлик изогнулся, как для прыжка, — вжж! вжжж! — пошел на таран! Отбил хвост у фашистского самолета! — возбужденно жестикулируя, пояснил он.

После этого Алексей Николаевич не мог бы назвать ни одного случая, когда Павлика можно было обвинить в трусости, подобно той, какую он проявил, покинув на поле уличного боя Артема. Теперь, пожалуй, следовало сетовать даже на некоторую безрассудность Авилкина в самовоспитании. Поверив фантазеру Максиму на слово, что в дальнем углу училищного сада ночами ходит кто-то огромный, рычит и стонет, Авилкин решил проверить свою храбрость. После отбоя он выскользнул из спальни и стал пробираться в страшный, темный угол сада. Мурашки бегали по его спине. Он едва отрывал ноги от земли. Такое состояние бывает во сне, когда от кого-то убегаешь, а ноги не подчиняются.

Авилкин нашел в углу большой камень, сел на него, настороженно прислушиваясь в ожидании врага. Казалось, кто-то дышит у ограды, вот-вот набросится. Но никто не появлялся, и через полчаса Павлик, гордый, с чувством огромного облегчения, возвратился в спальню.

Так повторялось трижды, пока ему не надоело ждать опасности.

Но в классе об этих ночных путешествиях никто не знал, кроме всеведущего Алексея Николаевича, который делал вид, что не замечает исчезновений Павлика: воспитатель кое-чего должен и «не замечать».

3

Через неделю после ночных путешествий Павлика с острым приступом аппендицита привезли в госпиталь. Капитан Беседа, прощаясь с ним, подбадривал: «Будь молодцом!»

После санитарной обработки Авилкина положили в офицерскую палату. Соседом его оказался рябоватый, средних лет летчик-лейтенант с поврежденным позвонком. Летчика одолевали острые приступы боли. Он скрипел зубами, то и дело вызывал сестру и, несмотря на запрет, жадно курил. Павлику лейтенант пришелся не по душе. Когда же тот скверно выругался, Авилкин повернул в его сторону бронзовую голову и возмущенно сказал:

— Хороший вы пример показываете!

— Подумаешь, кисейная барышня, — хриплым, срывающимся голосом бросил летчик. — Из института благородных девиц! Привыкай!

— Вы так об училище не должны! — задыхаясь, выкрикнул Павлик. — Наше училище — вам смена! — Он резко, словно остановился на бегу, умолк и отвернулся.

Авилкина положили на операционный стол. Он твердо решил не проронить ни звука, хотя бы его резали на куски: «Пусть знают, какие суворовцы!»

Позвякивали инструменты; глухо раздавался одинокий голос врача, казалось, с трудом пробивающий плотный сладковатый воздух; раздражающе мелькали рукава сестры. Она была отделена от стола белым канатом, из-за которого подавала инструменты.

Тупая боль заставила Павлика закрыть глаза. Было такое ощущение, будто вытягивали внутренности. Он плотнее стиснул зубы. «Так и на поле боя… Так и на поле боя», — убеждал он себя.

Закончив операцию, высокий, с большими сильными руками хирург одобрительно заметил сестре:

— В характере парня есть железо!

Авилкин благодарно улыбнулся побледневшими губами, прошептал:

— А у нас все так бы…

На девятый день его выписали. Уже в форме, прикрытой халатам, Павлик зашел в палату попрощаться с соседями, дружелюбно улыбнулся летчику.

Лейтенант с трудом приподнялся:

— Ты меня извини, что в тот раз…

— Да ничего, ничего! Я понимаю… Ведь я тогда не за себя…

— Молодцом, молодцом, — растроганно сказал офицер. — Не давай училище в обиду. Верно, вы наша смена!

Павлик молча, с чувством собственного достоинства кивнул головой и крепко пожал протянутую руку лейтенанта.

В классе он был встречен радостными возгласами. За обедом Артем налил ему компота больше, чем другим, и поощрительно сказал:

— Поправляйся!

На следующий день, в начале самоподготовки, Авилкин занимался рассеянно — немного отвык за время пребывания в госпитале, но когда уличил себя в невнимательности, строго-настрого приказал самому себе: «Учи, Авилка, а то скажут: „Класс подводишь, отсталый элемент, осколок облома!“»

Заткнув пальцами уши, покачиваясь, Павлик принялся учить правило. Потом уши открыл, решив, что так удобнее и лучше.

Трех часов вечерней подготовки ему не хватило. География осталась недоученной, а он обещал подготовить и материал, пропущенный за время болезни. Нарушить слово он не хотел ни в коем случае.

Перед сном Авилкин выглянул в коридор, в нижнем белье трусцой подбежал к дежурному сержанту и сказал шепотом, приподнимаясь на цыпочки:

— Товарищ сержант, я вас очень прошу, разбудите меня за час до подъема, а то мне завтра краснеть придется.

— А почему сегодня не выучил?

— Понимаете, я сейчас двойные нормы выполняю. Немного не успел.

Сержант не стал вдаваться в подробности и обещал разбудить Павлика на полчаса раньше других.

ГЛАВА XXIV

«Так бывает в семье: ребенок, Васенька, сыночек, и вдруг в какое-то утро заметишь — да ведь он уже взрослый! Совсем по-новому, серьезно посмотрит на тебя, снисходительно улыбнется твоей шутке, рассчитанной на ребенка. У него на все теперь свои взгляды, свое мнение, и он не принимает, как прежде, бездумно готовые рецепты суждений. Когда же это пришло?» — размышлял Боканов, прохаживаясь в фойе театра с женой, Семеном и Владимиром, которых пригласил в театр.

До сих пор Сергей Павлович настолько близко стоял к ним, настолько привык и присмотрелся, что не замечал этого роста взрослости так ясно, как здесь, на людях. Юноши держали себя с достоинством, в одно и то же время и сдержанно, и непринужденно. Боканов понимал: они ни на минуту не забывают, что представляют свое училище.

Серьезно негромкими голосами говорили они о душевной красоте, о благородстве и гордости, о том, что такое в своей сущности мужество и героизм.

Смотрели пьесу «Молодая гвардия». Ее уже однажды видели всем училищем, но приехал столичный театр — интересно было сравнить.

— Я считаю, — говорил Владимир, — что героизма «вообще» нет. Только поступок, совершенный на пользу народа, ради справедливого дела, — героический. А действия, продиктованные честолюбием, корыстью, слепым фанатизмом, далеки от героизма, хотя внешне могут быть эффектными.

Майор Боканов с гордостью прислушивался к новым интонациям в их голосах, свежим мыслям, внимательно, словно впервые видел, смотрел на них со стороны, как бы чужими глазами.

Володя очень возмужал за последние месяцы. При взгляде на его тонкую талию плечи казались особенно широкими. Сложились окончательно черты волевого лица. Темные, блестящие волосы оттеняли высокий чистый лоб. Из-под густых, с мягким изломом, бровей открыто смотрели вдумчивые глаза с искорками живой мысли. Энергичный, раздвоенный, как у Артема, подбородок придавал лицу выражение настойчивости и прямоты.

У Семена исчезла былая мешковатость. Его движения, повороты сильного торса, шаг оставляли впечатление легкости, гибкости, а лицо приобрело недостававший ранее отпечаток твердости.

Спектакль окончился рано, и Нина Васильевна пригласила юношей пить чай. Она принимала гостей, по своему обыкновению, радушно. За столом разговор зашел о Стаховиче из пьесы.

— Слизняк! — с гадливым презрением бросил Владимир. — Да попадись я раненым в руки фашистов, я бы постарался убить следователя, в худшем случае — себя, если бы почувствовал, что физические силы иссякают и я не выдержу.

Боканов посмотрел в его смелые глаза, в самую глубину их, и подумал: «Не рисуется…» И еще подумал: «Это зрелость».

Зрелость пришла в виде серьезных комсомольских дел, реферата «О приоритете советской науки», определений на уроках логики. Она проступала в сплоченности коллектива, умении трудиться, сдерживать себя и быть исполнительным, раскрывалась в справедливости, смелой критике, страстной вере в дело победы коммунизма.

— Для нас, — убежденно сказал Семен, — общественный долг — учеба. И в ней, как в бою, победа сама не приходит.

Сергей Павлович ясно представил: вот сейчас в классе над партой склонился Снопков или Братушкин, перед ними «Краткий курс истории ВКП(б)», томик ленинских сочинений. Они могли бы ограничиться учебником, но пытливый ум заставляет их до полуночи сидеть над конспектом, рыться в газетах и журналах.

— Вчера в спальне, — вспомнил Ковалев, — мы долго спорили, когда будет построен коммунизм. Один скептик говорит: «Не раньше, чем лет через пятьдесят, — пережитки капитализма в сознании, знаете, как сильны!» А я думаю, товарищ майор, гораздо быстрее, — ведь за тридцать лет сколько мы успели сделать: народы сдружили, страну превратили в индустриальную, сельское хозяйство коллективизировали. Да мало ли еще что! Вот мы здесь, в училище, всего пятый год, а как изменились! Я по себе чувствую. Сказали бы мне сейчас: «Для тебя нет никаких писаных законов — делай, что хочешь». И я уверен, плохого не делал бы, не бездельничал, — мне это уже не по сердцу. Просто я это внутренне не принимаю.

А ведь те, что после нас учиться будут, гораздо лучше нас станут.

…Юноши посидели еще немного и, распрощавшись, ушли в училище. Боканов включил радио. В последних известиях передавали о только что построенном блюминге, о восстановленной электростанции, о героях колхозных полей, о лесопосадочных машинах, и эти простые, казалось бы, обыденные слова звучали, как чудесная поэма, как лучшая музыка, какая только может быть.

«Построим, скоро построим, Володя!» — пообещал Боканов, мысленно продолжая недавний разговор.

Из репродуктора донесся шум Красной площади, бой курантов.

— Помнишь? — спросил Сергей Павлович у жены, и она без слов поняла, о чем он спрашивает. Как забыть ночь, в которую бродили по Москве, прислушиваясь к притихшему дыханию столицы…

— Видела, какие они? — спросил Боканов, и серые глаза его возбужденно заблестели.

И этот вопрос, не имеющий никакого отношения ни к прослушанной передаче, ни к мыслям о Москве, тоже безошибочно поняла Нина Васильевна.

— Славные, — сказала она.

— Могут отправляться в самостоятельный полет, — тихо произнес Боканов, задумчиво потирая рукой загорелую щеку. — Созрели. И к нам приходит зрелость. Научились находить тропку к каждому. Поняли: душевная теплота, близость очень нужны, но это не снимает справедливую строгость и требование «пробовать человека на алмаз». Ясно стало: воспитателю никогда нельзя успокаиваться, надо неутомимо искать новые приемы, совершенствовать технику беседы, искусство сдержанности, концентрации воли. Понимаешь, даже осанка, даже выражение лица — немаловажные детали нашего дела. Зрелость — в несуетливости, в продуманности работы и, если хочешь, во вчерашнем объединенном педсовете нашего коллектива офицеров, сержантов, — наконец-то и сержантов! — с учителями мужской школы имени Чкалова. Знаешь, какой вопрос мы совместно разбирали? «Какими методами добиваться воспитанности учащихся». И до этого руки дошли!

Сергей Павлович сел на диван рядом с женой; она ласково провела рукой по его светлым вьющимся волосам.

— Теперь, Нина, движение вперед у нас будет увереннее, — убежденно сказал он. — Появился опыт, крепкий фундамент традиций, сила здорового коллектива — им только управляй! А в коллективе хорошие качества быстрее распространяются. И, — Сергей Павлович внимательно посмотрел на жену, как бы проверяя себя, не заблуждается ли, — боюсь показаться самоуверенным, но мне кажется, у нас самих появляется та «микронная точность» в работе, о которой я, помнишь, летом писал Алексею Николаевичу… Мы овладеваем технологией своего дела. Уже знаем, как при различных обстоятельствах разговаривать с воспитанником, встать, посмотреть, улыбнуться, выразительно промолчать, как должно управлять своим голосом, настроением, жестом. Знаем, что взгляд может передавать гамму чувств от добродушия до суровости. Даже приветствие, армейское приветствие, при всей своей уставной однотипности, имеет в наших условиях десяток оттенков — от холодности до душевного расположения.

Он остановился. Помолчал, прислушиваясь к чему-то в себе, и сказал негромко, мечтательно:

— Я, Ниночка, совершенно ясно представляю себе наше завтра. Мы готовим в училище не только воинов, но и просто хороших граждан. И уверяю тебя, они будут достойны своего времени!

ГЛАВА XXV

1

Психологию преподавал в первой роте майор Веденкин. Этим предметом ребята очень заинтересовались. Даже Савва Братушкин, вначале относившийся скептически к новому предмету и ворчавший: «Загромождают программу, дали бы побольше военных дисциплин», и тот вскоре одобрительно заметил:

«Толковое дело. Воспитывать бойцов будем — пригодится. Я недавно читал высказывания генерал-полковника авиации Громова. „Мои успехи в авиации, — говорит, — на девяносто девять процентов относятся к умению изучить и совершенствовать себя“. Герой Советского Союза так высказался!»

Поэтому, когда майор Веденкин дал выпускникам сочинение на тему: «Как я воспитываю свою волю», они охотно принялись за работу. Сколько было споров, поисков необходимой литературы, обдумывания планов! Боканов попросил у Веденкина эти сочинения, провел за их чтением целый вечер, но о затраченном времени не пожалел.

«От природы хилый, худенький, — писал Ковалев, — я, когда попал в училище, где уже не было заботящейся обо мне матери, сразу столкнулся с рядом препятствий. Обидная снисходительность товарищей, сочувственные взгляды офицеров, врачей — все это больно задевало мое самолюбие.

Корь еще больше подорвала здоровье. Прямо позор, но я не мог отжаться на полу даже шесть раз — слабые руки подламывались. Наконец я взбунтовался против самого себя. Что же это такое? И твердо решил повести непримиримую борьбу с „немощью“ — хватит покорности!

К этому времени я впервые ясно представил свое будущее. Стать офицером лучшей армии мира, — это обязывает ко многому! Но надо по-настоящему хотеть — страстно, самоотверженно! Надо устранить мою ненавистную квелость. „Хотеть — значит мочь“, — любил говорить большевик Котовский.

Я стал усиленно заниматься спортом, с его помощью надеясь воспитать упорство, умение преодолевать трудности. Наш капитан помог мне продумать систему занятий. Приучившись к постоянной тренировке, я через некоторое время добился первых скромных успехов. Как я обрадовался, когда смог держать „угол“! Первый шаг был сделан! Потом научился жать стойку на руках, выполнять ряд упражнений на снарядах, на зачетах неплохо бросил гранату. С каждым днем настроение улучшалось, я даже учиться стал лучше, исчезала скрытность в характере.

Но вот одна странность осталась у меня до сих пор: когда меня хвалят, ставят в пример, мне делается совестно и даже неприятно, потому что, кажется, что говорят обо мне лучше, чем я есть на самом деле. Недовольство же мною или временные неудачи удесятеряют энергию. Я приучил себя смотреть на свои действия как бы со стороны и частенько внутренне подтруниваю: „Зазнаешься? Думаешь, достиг многого? Рано на лаврах почивать!“

Я еще недостаточно выдержан. Даже маленьких побед над собой насчитываю немного — бывают срывы. Я долго был, например, рабом своей страсти — игры в футбол, но сейчас, если мне говорят: „На стадионе игра“, я не брошу, как раньше, то нужное или важное дело, которым занимаюсь. Однажды я надел уже футбольную форму, бутсы, а дежурный офицер приказал помочь Пашкову домыть полы: „Помогите товарищу“. Мне хотелось крикнуть: „Не моя очередь!“, но я внешне спокойно оказал: „Слушаюсь“».

Боканов, читая это место, удовлетворенно улыбнулся, припомнив и еще один случай. Володя собирался в субботний вечер к Богачевым, а он подозвал его и, протягивая письмо, приказал:

— Срочно доставьте майору Веденкину на дом.

Письмо не было спешным, офицер мог бы переслать его со связным, но следовало приучать Володю к беспрекословному подчинению.

Тень недовольства пробежала тогда по лицу Ковалева, однако он согнал ее и с готовностью ответил:

— Слушаюсь, доставить письмо майору Веденкину.

«…Я теперь чувствую, — читал Боканов дальше, — что выполнение приказаний перестало быть для меня бременем, превратилось в долг, который я исполняю легко и охотно.

Конечно, у меня еще нет качеств, присущих истинно волевому человеку, — такому, как Александр Матросов, — это не так сразу приходит».

Здесь Сергей Павлович не выдержал, выйдя из кабинета, с гордостью воскликнул:

— Нет, нет, Нина, ты только послушай!

Он прочел сочинение Володи до того места, где сам остановился, а потом продолжал:

«Очень важно всегда быть в форме — бодрым, веселым, жизнерадостным, как чешский герой Фучик. Его книгу „Слово перед казнью“ я недавно прочитал. Он пишет: „Я любил жизнь и вступил в бой за нее…“ Да, за новую жизнь надо бороться».

Боканов посмотрел на жену, словно говоря: «Каков наш-то Володя!»

«Главное — ясно представлять цель жизни, стержень ее, чаще задавать себе вопрос: „А что скажет коллектив, если я так сделаю?“

Сейчас я внимательно присматриваюсь к тактике волевых наших офицеров и стараюсь перенять их лучшие качества».

— Они действительно стали взрослыми, — сказала Нина Васильевна, когда Боканов умолк. — Прочти, пожалуйста, работу Гербова, — попросила она, — интересно, что пишет он?

Сергей Павлович принес тетрадь Семена.

Гербов начал сочинение словами Суворова:

«Храни в памяти имена великих людей и в своих походах и действиях с благоразумием следуй их примеру».

А дальше писал:

«До Суворовского училища я как-то не задумывался, волевой ли я человек. И в партизанском отряде, и в армии все получалось как бы само собой. Но, приехав сюда учиться, я все чаще стал задавать себе этот, как я понял, основной вопрос. Правду сказать, первое время я немного „задавался“, внешне этого не показывая, а про себя гордился больше, чем надо; как же, партизан, боец-артиллерист, медаленосец! Что значит по сравнению с этим грамматика и физзарядка? Но вот однажды наш капитан сказал мне: „Воля формируется и в незначительных, казалось бы, действиях повседневной жизни. Кто хочет стать героем, должен в школе приучать себя к труду, исполнительности, честности. Вы, Семен, бывалый человек, — честь вам и хвала! Но умейте поддерживать доброе имя и в новых условиях. У нас воля — это прежде всего организованный труд и быт. Преодолеть физические трудности легче, чем исправить свой характер“.

Начал я с небольшого. Твердо решил: соблюдать правила сна, лежать на правом боку, не укрываясь с головой, выходить на физзарядку сразу после сигнала, чистить зубы.

Подполковник Богданов, замполит нашего полка, говорил: „Хороший солдат должен делать все вовремя“.

Было бы неправдой утверждать, что я сразу и легко всего добился. С большим трудом преодолевая в себе грешную мыслишку: „Ну, зачем ты сам осложняешь свою жизнь? Успеешь еще… Используй скидки на детство“, я отгонял прочь такие малодушные рассуждения, старался натренировать свое тело, приучить его к лишениям. В прошлом году, когда устраивали у нас дальний поход, я сначала хотел увильнуть: мол, знаю я эти походы, совершал их не раз в лесах. Но потом подумал — ведь в офицерском-то училище курсанты во время похода будут присматриваться: „А ну, как пройдет суворовец?“

И надо, не полагаясь на бывалость, теперь же закаляться, чтобы позже не опозорить свое училище».

Боканов сделал небольшую паузу, взглянул на жену.

Она продолжала слушать, склонив голову. Большие черные глаза ее были внимательны.

— Но не представляют ли они себе, Сережа, силу воли прежде всего как способность преодолевать только физические трудности? — с опаской спросила она.

— Ну, нет, — решительно возразил Сергей Павлович, — уверяю тебя, нет! Однако посмотрим дальше. «…Я заметил — в преодолении трудностей очень важна поддержка товарищеского коллектива. Вот, например, во время кросса: если один бежишь, то бежать трудно, но если видишь — и впереди тебя товарищ и позади, думаешь: „Нажать, нажать, не отстать!“ А если к тому же знаешь, что за тебя „болеют“, ждут от тебя победы, — любую „мертвую точку“ преодолеешь, с дорожки ни за что не сойдешь!

Я в войну отвык от учебы, но „воля и труд человека дивные дива творят“. Пришлось упорно развивать свою память: в каждые десять дней выучивал новое стихотворение, в месяц рассказ, — мой друг Ковалев меня проверял. Память стала куда лучше прежнего. В специальный блокнот я выписываю незнакомые слова, нахожу объяснение им. Если я лягу спать, недоучив уроки на завтра, мне не спится, я заставляю себя встать, закончить работу и только после этого возвращаюсь в постель».

— Пожалуйста! — воскликнул Боканов, торжествующе глядя на Нину Васильевну.

2

За девять дней до первого экзамена выпускникам пришлось участвовать в городском марше-броске. Бежали на восемь тысяч метров по резко пересеченной местности, преодолевая рвы, огибая рощицы, взбираясь на крутые горки. Честь училища отстаивала команда в десять человек, в их числе Андрей, Владимир и Геннадий. Город выставил на этот раз шестнадцать команд.

Андрей сразу вырвался из группы бегущих и все время шел впереди, никого не подпуская к себе ближе чем на пятьдесят метров. Геннадий расчетливо сохранял силы, только на восьмом километре он немного опередил Владимира и сухопарого, в сиреневой майке юношу, из авиатехникума. Тот шел вторым за Сурковым. Теперь впереди Геннадия оказался только Сурков. Все остальные были далеко позади. Оставалось метров двести; надо было преодолеть широкую канаву. Пашков прыгнул, но неудачно и подвернул правую ногу. Он сгоряча пробежал несколько метров, страшная боль повалила его наземь. Парень в сиреневой майке промчался мимо. Владимир нагнулся над Геннадием, лежащим с перекошенным лицом, спросил тревожно, с трудом переводя дыхание:

— Что такое?

— Нога, — сквозь зубы произнес Пашков, сдерживая стон. — Беги! Финиш…

— Андрей! — вместо ответа позвал Ковалев.

Андрей Сурков на бегу оглянулся, не понимая, в чем дело. Владимир замахал ему рукой. Андрей повернул назад к Геннадию. Нога Пашкова около щиколотки вздулась, стала похожа на подушку.

— Я вам говорю, бегите: училище подведем! — свирепо прокричал Пашков и с огромным усилием встал. — Я сам дойду! — Но тут же от сильной боли заскрежетал зубами.

Товарищи переглянулись. Не сговариваясь, они переплели руки, пригнулись, решительно подхватили Геннадия.

— Держись крепче за шею! Сможешь?

— Смогу! — мгновенно понял замысел товарищей Пашков.

Они осторожно побежали, почти пошли, стараясь передвигаться в такт, меньше тревожить Геннадия. К финишу пришли вторыми.

Пашкова повезли в санчасть. Полковник Райский, осмотрев ногу, озабоченно оказал: «Дисторзия». На ногу клали лед. Геннадий беспокойно спрашивал у Боканова: «Нам засчитали бег?»

Райский колебался, не отправить ли Пашкова в госпиталь.

— Я хочу здесь готовиться к экзаменам, нельзя терять и дня, — настаивал Геннадий.

— Да, но…

Боканов поддержал Геннадия:

— Если можно, товарищ полковник, оставьте его здесь.

Друзья принесли Геннадию книги для подготовки. Пришли с грамотой, выданной училищу городским комитетом физкультуры. Понимая, что он мучится, — не подвел ли училище, успокаивающе говорили:

— Нам все же присудили первое место!

Семен неуклюже сунул какой-то сверток под подушку Геннадию. Уходя, крепко пожал руку: «Выздоравливай!»

Когда все ушли, Пашков развернул сверток, — там были конфеты, его любимые, лимонные. В классе все знали, что он сладкоежка.

ГЛАВА XXVI

1

В празднично убранном актовом зале за отдельными небольшими столиками сидят выпускники. Бледен и сосредоточен Гербов, нервно покусывает нижнюю губу Ковалев, проступил румянец на щеках Пашкова. Он прислонил к стене костыль. Опухоль с ноги почти сошла, и врачи говорили, что через две недели Геннадий сможет ходить свободно.

Письменная работа по литературе! Решается судьба… Сделай одну ошибку — и все пойдет прахом. Надо взять себя в руки, собрать всю волю и направить ее на то, чтобы написать сочинение как следует. Спокойно, спокойно — все будет хорошо!

За длинным столом, покрытым зеленым сукном, украшенным цветами, государственная комиссия: сдержанный и торжественный генерал в парадном мундире; полковник Зорин приветливым взглядом вселяет спокойствие; по правую руку от генерала — представитель областного отдела народного образования в белой шелковой рубашке, непривычно выделяющейся среди кителей. К нему наклонился, что-то тихо говорит седой полковник из Управления суворовскими училищами.

Всего девять человек. «Хоть девяносто! — думает Володя. — Главное — спокойствие и собранность. Все будет хорошо! Должно быть хорошо!»

У дверей актового зала крутятся Артем Каменюка и Сенька Самсонов. Прибежал запыхавшийся Павлик Авилкин. Шепотом спросил:

— Пишут?..

— Пишут…

И три пары глаз прильнули к щелке в дверях.

Ковалев в это время писал: «Я люблю мой народ всей силой своей молодой души. Да и нельзя не любить народ, который дал миру Ленина и Сталина, первый в истории человечества построил социалистическое общество и уверенно идет к коммунизму».

Через час из актового зала вышел полковник Зорин поговорить по телефону.

Ребята шарахнулись было от двери, но тотчас снова доверчиво слетелись:

— Товарищ полковник, как там наши?

— Товарищ полковник, напишут?

У Зорина ласково затеплились глаза:

— Все в порядке.

— Через три года и мы писать будем! — мечтательно прошептал Самсонов.

— Готовиться надо уже сейчас, — посоветовал Зорин.

— Будьте спокойны, товарищ полковник, — страстно заверил Авилкин, — мы училище не подведем!

2

Минут за десять до начала экзаменов в младшей роте, к майору Тутукину подошла пожилая женщина в простеньком платье, с косынкой на голове.

— Мне начальник училища разрешил присутствовать на экзамене по истории, — деликатно сказала она.

— А вы кто будете? — с ноткой недоверия спросил командир роты.

— Колхозница, — просто ответила женщина и, открыв сумочку, протянула мандат депутата Верховного Совета СССР.

На этот раз, отвечая историю, ребята превзошли самих себя. Они не только безупречно излагали материал, но и держались с подкупающей естественной бравостью. Они так поворачивались, так щелкали каблуками, так вежливо предупреждали: «Ответ на вопрос окончен», или спрашивали разрешения начать рассказ, что капитан Беседа сидел, довольно потупив глаза, и только тихонько покашливал, когда Артем или Сеня заливались соловьями у карты.

Знатная гостья держала себя с достоинством, но не чинясь, и внимательно, словно изучая, присматривалась к ребятам.

А когда после экзаменов Веденкин воскликнул, потирая руки:

— Ну-с, подсчитаем урожай!

Она понимающе улыбнулась:

— У вас тоже урожай? — и после небольшой паузы сказала, обращаясь к капитану Беседе: — Хорошо отвечали… И очень мне понравилось, что они, знаете, мужественные. Я их такими и представляла… — Будто оправдываясь и объясняя свое появление в училище, гостья добавила: — Приехала учиться на курсы председателей колхозов и думаю: дай зайду посмотреть, какая у нас защита растет. Дело-то общее!

3

Июньская жара. На телеграфных проводах столько стрекоз, что провода кажутся колючими. Всех, кто проходит по училищному двору, тянет в тень четырех братьев-деревьев — их стволы срослись, кроны образуют огромный зеленый купол.

Первыми закончили учебный год младшие роты. Выпускникам оставалось сдать еще четыре предмета, когда во дворе училища появились подводы и автомашины из ближних колхозов — приехали за своими сыновьями и внуками мамы и бабушки.

Илюша Кошелев и Максим Гурыба, возбужденные, потные, тащат мешки с продуктами, укладывают их на подводы. На каникулы выдают месячный паек, а это целые горы кульков и банок.

Самсонов скромно протягивает старшему брату, приехавшему за ним, похвальную грамоту. Внизу золотыми буквами написано: «Тяжело в учении — легко в бою».

— Правильно сказано, — одобрительно говорит Самсонов-старший, внимательно изучая грамоту. Он не спешит с похвалой, а Сеньке не терпится услышать именно ее.

Павлик Авилкин вьется вокруг бабушки, не знает, куда ее усадить.

— Бабуся, а капитан наш сказал: «Вы теперь честный человек — трудились изо всех сил», — и благодарность мне вынес. Бабуся, а дома я, как приеду, сначала в форме ходить буду, в правление пойду, а потом в трусах буду ходить… К дедушке Степану на огороды загляну, расскажу, как мы здесь овощи выращиваем новым методом.

— Неужто? — заинтересовалась бабушка. — Это ты и мне покажи.

Ребята под руководством майора Кубанцева переписывались с учеными, проводили на участке опыты с ветвистой пшеницей, выращивали новые плодовые деревья, создали коллекцию картофеля (пятьдесят шесть сортов!), а осенью открывали в училище сельскохозяйственную выставку, приглашали в гости колхозников.

— Это ты мне покажи, — повторила бабушка и с любовью посмотрела на Павлика.

Она была в темном жакете, с Золотой Звездочкой на отвороте, от которой Авилкин не в состоянии был отвести глаз. Сняв с Павлика фуражку, бабушка заботливо стерла носовым платком пот с его лба. Ее лицо в такой же золотой пыльце веснушек, как и у внука, только потемнее, сияло от гордости.

— Пойдем сейчас! — вскакивает Павлик и тянет ее за руку.

— Да успокойся ты, суматошный, — говорит она нестрого, — оформим документы, тогда…

Подошел генерал, поздоровался с бабушкой, спросил:

— Вам далеко идти от станции домой?

— Нас встретят, — возбужденно сверкнул глазами Павлик и осекся: как бы генерал не подумал, что он выскочка.

— Ну-ну… — протянул генерал и поинтересовался: — Успешно закончили учебный год?

— Так точно! Троек нет!

— Вот это хорошо, — похвалил начальник училища. — Дома не забывайте, что вы суворовец, о своем училище помните.

— Никак нет, не забуду! — И вдруг прорвалось неудержимо: — Товарищ генерал, я, когда приеду домой, пуговицы начищу, ботинки начищу и… — Павлик вздернул голову, — в правление зайду, к председателю: «Афанасий Лукич, разрешите обратиться?» И доложу: «Я тогда по радио слово дал, теперь посмотрите: по дисциплине пять, и по учебе пятерки есть, и благодарность в личном деле!» — Авилкин перевел дыхание. — А потом на молотилке работать буду!

— Правильно, — одобрил генерал. — Возвратитесь в училище, расскажете мне, как отпуск провели.

— Слушаюсь! — сдерживая радость, вытянулся Павлик. — Разрешите готовиться к отъезду? — Получив разрешение, он пошел сначала солидно, но, когда скрылся с глаз генерала, помчался, пританцовывая, и чуть не свалил с ног Семена Гербова.

— Сема, мне сейчас генерал… Сема, мы с тобой еще увидимся? — И сразу помрачнел: — Ты уезжаешь… Навсегда?

— Увидимся, друг, еще увидимся, — успокоил его Семен. — Мы сейчас экзамены сдадим, потом получим отпуск и после него вернемся сюда за аттестатами и назначением.

Гербов старается казаться спокойным, но у него большая неприятность: в сочинении по литературе он сделал одну грамматическую ошибку и теперь не вправе рассчитывать даже на серебряную медаль, хотя в году имел по всем предметам пятерки, да и сейчас сдает так же.

Но Семен бодрится.

— До свиданья, — говорит он Павлику, — прощанье у нас впереди.

4

Кому не знакома эта сладкая и страшная минута, когда подходишь к столу экзаменаторов и протягиваешь руку за билетом? Кому не знакомы бешеные скачки мыслей в минуты обдумывания вопросов, когда кровь приливает к щекам, хочется выхватить, выхватить и как можно скорее записать из стремительно мелькающего в памяти потока формул, имен, дат план ответа — все, что успеешь, и кажется, что-то забыл, не успел, и ломается карандаш, и давит воротничок, а экзаменаторы смотрят выжидающе-строго? Но вот любимый учитель ободряюще кивнул, и от этого на сердце сразу делается по-особому тепло и приходит желанная уверенность.

Кому не знакомо чувство удивления и облегчения, когда ответил и вышел из класса: зачем волновался, ведь все знал, все было так просто? И даже некоторая неудовлетворенность оттого, что барьер оказался не таким высоким, как представлялось, и какая-то звенящая опустошенность внутри — может быть, от напряжения, усталости. Вот и позади то, что мерещилось случайным провалом, мучило: «А вдруг?», «А может быть?», приходило беспокойным сном, в котором тангенс на длинных ножках убегал, дразня и ускользая.

Последний экзамен сдан! Если сказать эту фразу вслух, не поверишь самому себе. Да неужели не надо больше ночами сидеть над книгой, неужели можно не прикасаться к тетрадям, и чудесное ощущение освобожденности не покинет через час, через день? Неужели прошло время, когда завидовал возчику — ему не надо завтра сдавать экзамен; дворнику, что беззаботно подметал двор; всем, кто проходит по улице, — им не надо завтра сдавать экзамен? Неужели прошло время, когда все не для тебя: липы цветут не для тебя, музыка в саду играет не для тебя, и чаще всего говоришь себе: «Нельзя. Нельзя всему этому поддаваться… Нельзя думать о Галинке, о встрече, — потом!» А это «потом» далеко, его почти не видно…

Володя быстро шел по улице. Только что сдан последний экзамен. Училище окончено! Ему то хотелось, вобрав побольше воздуха в легкие, закричать торжествующе: «О-го-го!», как кричат в вечерних сумерках у реки, то вдруг пронизывала жалость: это все никогда больше не повторится, как не повторяются восемнадцать лет. Прощайте, дорогой Сергей Павлович!.. Прощай, деревце, посаженное четыре года назад! Прощай, аллея первой роты! Прощайте, все, все: милый швейцар Петрович, с которым не раз воевал, пытаясь проникнуть в актовый зал еще на один киносеанс; тетя Клава, что кормила в столовой тысячи раз; библиотекарь Мария Семеновна; добродушный Семен Герасимович, спрашивающий у зазевавшегося на уроке: «Может быть, чайку подать?»

Нет, не прощайте — до свиданья! До хорошего, желанного свиданья после офицерского училища, когда приедем на побывку в родной дом, к родным воспитателям.

ГЛАВА XXVII

1

Из отпуска старшие суворовцы возвратились загорелыми, с выцветшими от солнца волосами, еще более возмужалые.

В темно-зеленых, хорошего сукна гимнастерках, синих диагоналевых брюках, пилотках с яркими звездочками, выпускники группками ходили по двору, по коридорам училища.

И эта форма, и неторопливость движений, и прощальная, с нотками братской нежности, снисходительность к малышам, облепившим их, и пожатие руки учителя делали выпускников новыми, окончательно взрослыми.

Они уже были курсантами, уже видели что-то впереди, чего не видели остальные суворовцы. Оставаясь близкими, своими, мысленно находились далеко: в танковых, пехотных, артиллерийских училищах, заходили в кабинеты начальников, докладывали о прибытии, вливались в батальоны и дивизионы.

Бродя по классам, они, казалось, прощались со всем; глубоким, навсегда запоминающим взглядом смотрели на картину Андрея Суркова «В лагерях», висевшую в простенке у двери; ласково притрагивались к листьям цветов на окнах — цветы когда-то покупали вскладчину. Долго укладывали свои вещи в новенькие, только что полученные чемоданы, поблескивающие никелированными застежками. Больше всего оказалось тетрадей — прямо хоть мешок с собой бери! И каждую тетрадь жаль оставить. Вот конспекты произведений классиков марксизма — это в училище обязательно понадобится. Старые контрольные работы, сочинения. Придется оставить! Тетрадь по логике. Задачи и примеры. Нет, оставлять нельзя! О записях же по военному делу и говорить не приходится! И опять набралась гора тетрадей.

2

Вечером Володя пошел прощаться с Галинкой: она уезжала в Ленинградский педагогический институт.

Володя застал девушку за приготовлениями к отъезду. Вокруг чемодана разложены книги, платья, свертки. Расстроенная Ольга Тимофеевна помогала дочери укладываться.

— Володя! Неужели возможно, что ты тоже будешь учиться в Ленинграде? — спросила Галинка, когда они, защелкнув чемодан, отнесли его в другую комнату.

— Не знаю. Обещали послать в ленинградское пехотное… Послезавтра выяснится…

— Вот хорошо было бы! — невольно воскликнула Галинка.

— Знаешь, так хорошо, что… боюсь об этом думать.

Получасом позже они шли знакомой аллеей парка. На Галинке было коричневое, в белую горошинку, платье с тонким кружевным воротничком.

В этот последний вечер, который они проводили вместе здесь, а городе, ставшем родным, ни у Володи, ни у Галинки не было ощущения разлуки навсегда. И если в разговоре нет-нет, да и прорывалась печальная нотка, расставание все же не вызывало чувства тоски: впереди все представлялось лучезарным, как весенний солнечный день.

Галинка в последние полгода стала сдержанней в движениях, каштановые косы обрамляли ее красиво посаженную головку, искрились умом и милым девичьим лукавством карие глаза, а маленький задорный нос придавал лицу выражение независимости, — такая девушка не даст себя в обиду.

Они шли, разговаривая о пустяках, словно ими, этими пустяками, отгоняя невольное беспокойство: будут ли вместе? Сохранят ли то дорогое, что возникло между ними?

— Ты знаешь, — улыбнулась Галинка, — меня в детстве мама вечно кутала, особенно горло. И вот однажды сижу я в кино. Вижу на экране: лыжник взял в ладонь снег, поднес к губам. Я как вскочу и на весь зал: «Дядя, простудишься!»

Володя и слушал, и не слушал Галинку. Смеялся вместе с ней, а думал о своем: «Хорошая… Ну, какая же ты хорошая!» И чтобы заглушить какую-то струнку в душе, сам начинал рассказывать смешное:

— У меня товарищ есть, Шелест, а у него дед-печник, на гнома похож. Кто-то сказал: «Кажется, он плохо слышит». И стали все при встрече с ним в городе кричать в ухо — орут, прямо краснеют от натуги, а он удивляется: «Что за чудо, почему все так кричат?»

Рассказал и сам подумал: «Ничего смешного в этом нет».

Несколько минут они шли молча. Тянуло дымком осенних костров из листьев. Загорались огни в окнах домов. Володя тонкой лозой хлестал себя по голенищу сапога. Галинка задумчиво покусывала маленькие, резко очерченные губы.

— Ты какое-нибудь новое стихотворение написал? — тихо спросила она.

— Написал! — потер лоб Володя.

— Прочитай, — попросила девушка и замедлила шаг.

— Это тебе, — просто сказал Володя и негромко, с чувством начал читать:

В самых дальних тайниках сердечных

Сохраню я нежности костер.

Краской нестираемой отмечен

В памяти наш каждый разговор.

Галинка внимательно, слушала, склонив голову. Когда Володя окончил, она, ничего не сказав, пожала ему руку.

Они поднимались по узкой тропинке на ту самую гору, где когда-то — сейчас это казалось давным-давно — Ковалев и Семен давали клятву дружбы. На повороте дороги Володя и Галинка одновременно, словно повинуясь какому-то голосу, повернули лица друг к другу. Губы их оказались рядом, настолько близко, что они почувствовали теплую струю дыхания. И каждый из них подумал одно и то же: «Это на всю жизнь».

Они остановились у обрыва. Внизу, по реке, скользили огни барж, тихо плескалась о берег речная волна, в вечерней прохладе чувствовалась осень.

Девушка доверчиво оперлась на руку Володи. Волосы ее касались его щеки. Они долго стояли молча, ничего иного не желая, полные веры в будущие встречи и счастье.

И такой еще более близкой стала Галинка для Володи. Все, все было в ней особенное, дорогое: и тонкая, нежная шея с завитком волос, и голубоватые белки чистых глаз, и это платье с белым трогательным воротничком, и маленькие чуткие руки.

3

Пригородный поезд прибыл в лагеря рано утром. Здесь должен быть выпуск.

В десять часов училище выстроилось на празднично украшенном плацу: трепещут на вышках флаги, блестят серебряные трубы оркестра, цветы обрамляют портрет Генералиссимуса Сталина, трибуну, портреты маршалов. Осенняя желтизна уже слегка тронула деревья. По тихой, спокойной реке скользят негреющие лучи солнца.

Вокруг плаца плотная стена гостей — это жители ближних колхозов, рабочие, студенты, вольнонаемные работники училища — сторожа, монтеры, повара, портные. Выпускники стоят отдельной группой, впереди рот.

Предприимчивые колхозные ребята облепили верхушки деревьев на пригорке. Отсюда они видят все как на ладони. Вот вдали показалась машина генерала, остановилась у опушки. Вынесли знамя. Послышалась громкая команда:

— Училище, смирно! Для встречи справа под знамя…

Руки в белых перчатках застыли у козырьков фуражек.

Замерли ряды. Генерал Полуэктов, оставив машину, принял парад у полковника Белова и прошел, здороваясь, вдоль фронта:

— Здравствуйте, товарищи выпускники!

— Здравия желаем, товарищ генерал! — громко раздается в ответ.

Полуэктов поднимается на трибуну к микрофону, читает приказ:

— «…Имена Ковалева Владимира, Суркова Андрея, закончивших училище с золотой медалью, Пашкова Геннадия, закончившего с серебряной медалью, занести на мраморную доску в актовом зале…»

В торжественной тишине выпускники принимают военную присягу — святую клятву верности. К небольшому, покрытому красным сукном столу посередине плаца подходит Савва Братушкии. Он бледен от волнения.

— Я клянусь быть честным, храбрым, дисциплинированным воином, — произносит он сильным голосом.

Семен Гербов принимает присягу вторично в своей жизни. Первый раз это было в тылу врага, в партизанском отряде.

Над застывшими рядами рот несется величавое, идущее из глубины сердец:

— Клянусь… до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской Родине и Советскому правительству… не щадя своей крови и самой жизни.

Присяга принята, теперь они настоящие армейцы. Генерал поздравляет их.

Перекатами — от басовитых нот до дискантов малышей — несется извечное, как русская слава, «ура».

У всех торжественное, приподнятое настроение.

Праздничный обед после парада устроили на высокой открытой террасе, выдающейся мысом над рекой.

Юноши пригласили учителей, Зорина, воспитателей, усадили генерала за свой стол. За столом тесновато, но царит сердечность, какая бывает в большой дружной семье, устраивающей сыновьям проводы в дальний путь.

И, как обычно в таких случаях бывает, начались откровения, признания, «разоблачения».

— А помните, — обратился Семен Герасимович к Володе, поглаживая бороду, — я однажды пришел в класс, а на доске написано: «Дано, что Сема лезет в окно. Доказать, долго ли он будет влезать»?

— Это мы… Это мы… — захлебываясь от хохота, объяснял Володя, — не успели стереть…

— А помните, — спрашивает своих соседей немолодой худощавый географ, с высоким шишковатым лбом, — помните, года два назад, перед моим уроком на классной доске кто-то нарисовал ряд пробирок. Каждую из них назвал предметом: одну — физикой, другую — литературой, третью — математикой. Над рисунком общая надпись: «Процент воды». И в каждой из пробирок показан разный уровень этой воды. Выше всех была линия воды у пробирки с надписью «География». Я сделал вид, что не понял рисунка, но критику, признаюсь, принял.

— Увы, рисовал это я, — смиренно признался Павлик Снопков. — Вы простите, по молодости лет. — Павлик скорчил покаянную физиономию.

— Ничего, ничего, — не обижаясь, ответил географ, — зато и ваши ответы, сударь, не лишены были порой одного существенного недостатка. — Учитель многозначительно приподнял бровь. — Когда нетвердо знали урок, вы вдруг вспоминали, что приехали с Украины, и начинали ввертывать «нехай», «мабуть», рассчитывая на снисходительность.

Уличенный Павлик с комическим вздохом сожаления признался и в этом маневре.

Виктор Николаевич Веденкин извлек из полевой сумки тетрадь в слегка пожелтевшей обложке. Передавая Ковалеву, сказал:

— Это ваша работа по истории. Четыре года назад писали. Сохраните как документ роста…

Володя с любопытством стал перелистывать тетрадь.

— Неужели это я писал? — поражаясь, спрашивал он у Веденкина. — Да неужели я?

Ребята начали вспоминать, какими они приехали в училище, свой самый первый день, проведенный здесь.

Андрей явился в валенках, подшитых снизу красной резиной. У Павлика Снопкова на шее был длиннющий клетчатый шарф. Вася Лыков, милый Василек, как сел в час приезда в углу комнаты, на огромный «сидор» — мешок с домашними пирогами и семечками, так и не вставал весь день, воинственно озираясь, — не думает ли кто покуситься на его единоличное добро? Двое подрались из-за железной коробки.

Сейчас ребята вспоминают обо всем этом с внутренним недоумением: неужели еще сравнительно недавно они были такими?

— Это, детки, называется, — с комичной назидательностью воскликнул Павлик, — процессом очеловечения! — Правой рукой он обнял сидящего рядом Геннадия, прошептал на ухо: — Хорошо, что мы вместе едем… Хорошо, друг!

Стали вспоминать день приезда Сергея Павловича в училище, самое первое знакомство в классе.

— Вы нам обещали тогда: «Через три года снова соберемся и скажем: „Мы дружно жили и неплохо работали“». Так и получилось! — воскликнул Андрей.

— Помните, — спросил Володя у Боканова, — года два назад я был у вас дома, а вы задали вопрос: «Вы знаете, Владимир, отрицательные черты своего характера?» Я ответил: «Знаю». Вы на меня вопросительно посмотрели. «Неуравновешен, вспыльчив», — начал я перечислять. «Все?» — «Ну и… грубиян». — «То-то», — сказали вы, а глаза у вас смеются, будто говорят: «А все же я заставил назвать вещи своими именами».

Боканов не помнил такой беседы, — мало ли их у воспитателя, — но ему было очень приятно, что для Володи этот разговор не прошел бесследно. «Если бы я жизнь начинал опять, — подумал Боканов, — я бы опять стал учителем».

К нему подошел Семен.

— Разрешите обратиться, товарищ майор?

— Да? — удивился неуместной официальности Сергей Павлович.

Сохраняя невозмутимость, Семен протянул Боканову распечатанную пачку папирос:

— Прошу не отказать.

Вчера выпускников зачислили на курсантское довольствие и выдали по тридцать пачек папирос.

За все время «соглашения» никто ни разу не нарушил слова. Только под Первое мая Гербов подошел к Боканову с просьбой:

— Разрешите завтра побаловаться?

— Не разрешаю, — с улыбкой, но твердо сказал воспитатель.

Сегодня срок договора истек. Боканов взял папиросу у Семена, повертел в нерешительности.

— Давайте продлим наш договор, — предложил он.

— Да ведь выдают, — притворно сокрушаясь, вздохнул Гербов.

— А вы вместо них шоколад берите, — посоветовал Боканов. Семен на минуту заколебался.

— Эх, ладно! — решительно махнул он рукой. — Выкурим последнюю в жизни! Разрешите, товарищ генерал? — обратился он к Полуэктову и, получив разрешение, закурил с Сергеем Павловичем. Главное дело, конечно, было не в курении, а в мальчишеском желании открыто, при самом начальнике училища подымить.

— Ты знаешь, — тихо сказал Геннадий Снопкову, — у меня была возможность поступить в московское училище, но я отказался, — хочу быть вместе с нашими.

Разъезжались во все концы Советского Союза, но само собой получилось так, что уже сбивали группки по родам войск.

В пехотные училища отправлялись Ковалев, Пашков и еще двенадцать человек. Даже Гербов, изменив свои первоначальные планы, решил идти в пехоту, Савва Братушкин шел в артиллерию, Андрей — в авиацию. На плечах выпускников голубые, черные, красные погоны курсантов.

Из-за стола поднялся генерал.

— Дорогие товарищи, — начал он, — каждый возраст имеет свою прелесть, как имеет свою прелесть каждое время года. Прелесть вашего возраста в том, что перед вами открываются огромные просторы жизни. Живите, наслаждайтесь жизнью, трудитесь на благо народа, будьте стойкими, честными защитниками нашей великой Родины. А прелесть нашего возраста, — Полуэктов дружески подмигнул Русанову, сидящему рядом с ним, — в том, что мы в вас видим продолжение самих себя. Представляете, лет через десять-пятнадцать вы приедете к нам капитанами, майорами, — мы в это время уже на пенсии будем, шамкать по-стариковски будем, — сверкнул он молодыми глазами, — верно, верно! И вспомним мы этот день, нашу совместную жизнь. В памяти останется только самое хорошее… Уверяю вас, неприятности выветрятся… И возможно, что уже в ваш батальон, которым вы будете командовать, явится служить молоденький лейтенант и в разговоре упомянет, что окончил N-ское Суворовское училище. «Да ведь и я его окончил!» — воскликнете вы, и этот молоденький лейтенант станет сразу родным, и пойдут нескончаемые воспоминания о дорогом нашем училище…

ГЛАВА XXVIII

В девять часов утра следующего дня училище снова выстроилось для прощания с выпускниками. Лучшие суворовцы новой первой роты вынесли знамя на плац. Ветерок ласково перебирал его шелковые складки. Ассистенты с автоматами на груди шли по бокам знаменосца. Они остановились посредине плаца. Оркестр умолк.

Первым отделился от роты выпускников Владимир Ковалев. Он подошел к знамени, снял пилотку, медленно опустился на колено. Обеими руками поднес к лицу край знамени, прикоснулся к нему пересохшими от волнения губами. А в груди замирало, а в мозгу была одна мысль: «Клянусь защищать… до последнего дыхания! Клянусь! Навсегда…» На мгновение возникло лицо матери таким, каким запомнил его при недавнем прощании. Подернутые слезой глаза были решительны и строги. Такими глазами смотрят матери, отправляя сыновей в бой.

После Суркова и Ковалева прощался со знаменем Семен Гербов. Оторвавшись от алого полотнища, он поднялся с колена, сказал срывающимся от волнения голосом:

— Спасибо великой Коммунистической партии, нашему родному Советскому правительству за ту заботу, что мы чувствуем каждый день, каждую минуту. Спасибо нашим учителям, что не жалели сил, воспитывая нас. Простите, если прибавили вам седин… Где бы мы ни были, мы будем верны училищу. Вам никогда не придется краснеть за нас… — И, не закончив, слегка дрожащими руками надел пилотку, но быстро справился с волнением и твердым шагом пошел в строй.

Веденкин стоял на трибуне рядом с генералом и думал: «Такое прощание оставит в жизни человека неизгладимый след… Хорошо бы всем нашим школам перенять эту традицию».

Среди гостей был художник Михаил Александрович Крылатов, полюбивший, как сына, Андрея Суркова, обучавший его все эти годы. Цепким, напряженным взглядом охватывал художник плац, ряды суворовцев, гостей. Особенно привлекали внимание художника глаза малышей, влюбленные и немного грустные, когда они обращены к выпускникам, любопытные, жадные, если смотрели на трибуну с гостями, на кинооператоров, суетящихся по зеленому полю; на офицеров, обнимающих своих питомцев. Глаза эти впитывали все… То расширялись, когда любимый Андрюша получал аттестат, то хитро суживались, если надо было пробраться поближе к машине с радиоустановкой.

И здесь же, позади строя, у трибун, робко жалась еще непереодетая в форму суворовцев, только что приехавшая в училище «гражданская» мелюзга. Новички еще держались за руки мам, мечтательно поглядывали на белые перчатки суворовцев, панически шарахались в сторону от каждого офицера и тотчас с любопытством вытягивали шеи, подсчитывая награды на его груди.

К новичкам подошел офицер, сказал негромко, торжественно, глазами указывая на знамя:

— Берегите его честь!

Выпускники, стоя у трибуны, принимают последний парад суворовцев — в честь отъезжающих. Рота за ротой проходят перед ними товарищи.

Но вот подошло время ехать на вокзал. Машины ждут. Трудно оторваться от друзей, хочется расцеловать воспитателя, пожать руку генералу, полковнику Зорину.

Русанов, стараясь скрыть волнение, достает портсигар. Но и эта вещь напоминает о расставании. На крышке портсигара — вчерашнем подарке выпускников — надпись: «Отцу-командиру».

Неподалеку седой художник что-то тихо говорит Андрею. До Русанова доносятся слова: «трудолюбие, скромность».

Владимир крепко обнимает Артема:

— Так не забудь, друг: мой карабин номер тысяча семьдесят шесть.

Артем, не стесняясь, обнимает за шею Володю, смотрит на него синими заплаканными глазами.

Ковалев, отойдя с ним в сторону, говорит:

— Самое важное, Тема, поддерживать дружбу. На этом у нас все должно строиться. Да и нас не забывайте, мы хоть издали, а можем помогать училищу…

Подходят прощаться Тутукин, Веденкин, капитан Беседа, старшина Привалов. Семен Герасимович напутствует Ковалева:

— Помни, всегда должен быть полет мысли.

Женщины суют в руки отъезжающим свертки с лакомством, кто-то притащил охапку цветов.

Библиотекарь Мария Семеновна говорит Геннадию в десятый раз:

— Смотри же, пиши.

Не то Авилкин, не то Самсонов убедительно заверяют:

— Сема, вот посмотришь, мы будем такими, как ты… Вот посмотришь!

— Ну, в добрый путь! — машет генерал рукой.

Юноши уже взобрались в кузовы машин вместе с Бокановым и другими офицерами, сопровождающими их в курсантские училища.

— В добрый путь! — повторяет и Зорин. — Приезжайте!

Загудели, двинулись машины. Закружились над головами фуражки. Положив руки друг другу на плечи, юноши молчаливо прощались с училищем. Оставляли дом, отрочество, семью.

Машины делались все меньше и меньше и вот, наконец, скрылись за поворотом широкой дороги.

Загрузка...