Номер «На капище» вернулся в программу и, по всеобщему мнению, стал еще более увлекательным и магическим. Молодой дрессировщик, казалось, испытывал наслаждение от риска, он играл самоуверенно и дерзко, словно бросал вызов всем представлениям о дрессировке. Российские антрепренеры наперебой приглашали Воронова в турне по «золотому» цирковому кольцу. Концерн «Цирки мира» предложил Воронову программу гастролей, и он дал согласие на участие в пасхальной ярмарке циркачей в Антверпене. После этой престижной Недели цирка ему будут открыты лучшие арены мира. Аттракцион Ингибарова еще не сняли с программы, вроде как Илга пробовала удержаться на арене; по всеобщему мнению, эта «пришлая», «не цирковая» была обречена.
Никто не знал, что против Ингибаровой играла не только ее неопытность, но и старая дедовская тетрадь в порыжелом сафьяновом переплете.
Каждый вечер, заперев дверь гримерки, Воронов осторожно раскрывал ветхие страницы и искал ответы на самые жгучие вопросы прошедшего дня. Удивительное дело: каждый вечер текст неуловимо менялся, он был живой, как голос деда, и теплый, как его ладонь, когда он сажал его, трехлетнего карапуза, на спину циркового медведя Гриши и учил не бояться звериной рыси и медвежьей пасти, свободной от ременного намордника.
Царство Божие внутри нас, и звери бессловесные не лишены его. Видит зверь всякую темноту в человеке и слышит всякую ложь в его голосе… Паче зла, добром зверя побеждай и кобь сию твори ежечасно… Царским хлебом причащай свое стадо, делись словом и разумом…
Чтобы больше узнать о тайной науке, Аким обыскал Интернет, обшарил открытые фонды Ленинки и вскоре убедился, что прикоснулся к абсолютной магии. Однако все подступы к этому знанию были надежно сокрыты или перепутаны. В словарях напротив слова «кобь» стояло: «Звание, занятие, промысел. Кобник – гадатель, знахарь». Такие надежные ученые умы, как Владимир Даль и Андрей Фамицын, прочно связывали понятие коби с гаданием по полету птиц. Однако кобь как понятие оказалось шире любых представлений о гадании. «По диаволью наущенью кобь сию держат», – было написано в Лаврентьевской летописи. «Скомонд бо бе волхв и кобник нарочит», – добавляла Ипатьевская летопись… Далее, если судить по словарям, несколько столетий шло накопление отрицательного смысла этого слова-понятия, вплоть до «кобь – мерзость, обман». Отсюда: «Прикобила ко себе добра молодца…» Казалось бы, все ясно: речь шла о деревенской магии и гадании, но сохранившиеся в древних источниках упоминания ставили кобь в один ряд с «царской харизмой» и даже «гением рода». Именно так понимали кобь образованнейшие люди Древней Руси – переводчики религиозных текстов.
В житии Поликарпа Смирнского клятва судьбой и гением императора обозначалась все тем же словом: «Кленися в цесарю кобь». То есть кобью звалось могущество царя-волшебника, его врожденный дар «правления и заступления» и магического ограждения своего народа от бед. Этот царский дар был заключен в таинстве крови, в незримом свете, растворенном во тьме тела, – эта благородная прививка превращает дичок в роскошное древо со сладкими плодами, а ноздреватый железняк – в гибкую сталь.
В разные времена кобь таилась под разными масками, одна из них масок – птичий язык. В русских волшебных сказках герой начинал понимать птичий язык, если съедал кусочек пищи, предназначенной царю. Согласно сказке Сила и Знание заключались именно в этом самом первом куске. В дедовской тетради этот дар так и звался – «царски й хлеб». Из этого Аким сделал вывод, что царская власть основывалась на некоем слове или целостном тексте и, утратив хотя бы часть этого единого знания, правитель терял и свои волшебные возможности.
В этом первом и единственном куске «царской пищи» заключалась и тайна Девства, и благодать Первородства. Род царей-волшебников прервался в тот день и час, когда «царский хлеб» почал и вкусил простой смертный человек. С этого момента кобь утратила характер высокой отрешенной науки и, как это часто случалось в человеческой истории, сверженные Боги пали ниже демонов.
Согласно этому пониманию «кобь» приобрела характер сексуального действа, и близкие по звучанию слова: «кобель», «кобыла» – стали ругательными и грубыми. Все, что было отмечено символами воспроизводящей силы, оказалось под запретом. Эти замки надежно заперли пути к человеческому совершенству и могуществу.
Древняя наука возвращала Акима к чистому истоку, к доброй отеческой власти человека над четвероногими божествами Природы. Он уходил все глубже в его лабиринты и с каждой перевернутой страницей открывал все новые двери, где, по неумолимой логике познания, вслед за медью следовал серебряный клад и где-то далеко впереди едва брезжил манящий свет – сияющее золото Знания и Власти. Этот клад охраняли огромные псы, как в старой сказке «Огниво». Бравый солдатик обманом обезглавил Ведьму – Ведающую Мать и завладел волшебным огнем жизни, заключенным в огниве.
В этом сюжете Аким видел следы насильственного попрания власти Великой Богини и победы над Ней силой оружия, но в дальнейшем именно ее волшебные собаки, а скорее всего волки, приносили солдату прекрасную принцессу, не боясь охранительного креста, нарисованного мелом на двери! Чтобы овладеть золотом, солдат сажал собак на Ведьмин передник, хотя, по всей видимости, не сажал, а накрывал им с головой! Именно так выглядел древний обряд, олицетворяющий власть Старой Матери над всеми мужчинами Рода. Это простое действо означало повторные символические роды и присоединение к племени бывшего изгоя или чужака. Похожее происходит и в обряде церковной исповеди, когда священник накрывает голову кающегося концом епитрахили, похожей на длинный фартук, тем самым возвращая его в лоно матери-Церкви. Нет сомнений, что это символическое действо пришло из древнейших глубин, из времен матриархата, и даже больше того, оно имело прямое отношение к коби.
Волшебная наука кобь родилась из женской ненасильственной магии, и если мужчина приходил в лес как убийца и охотник, то женщина – как мудрая охранительница и повелительница зверей. Надевая рога, древняя женщина входила в лес как равная к равным! От тех времен сбереглись многие языковые реликты, среди них польское кобета – женщина, имя богини плодородия – Кибела или легендарная Кобь-баба, каменный идол, утонувший в Шатурских болотах.
Древний язык Великой Матери был залогом кровного родства человека и зверя, звезды, былинки и камня. Он таился в тысячелетних глубинах, в замкнутых подвалах и подземельях Ведьмы – Ведающей Матери, но это знание тайно питало дух и душу современного мира: Природа, Родина, Любовь, Смерть, Россия-Русь – имена этих великих Богинь по-прежнему возвещали о величии женщины-Веды, о Великой Матери всего сущего.
В ту ночь накануне Восьмого марта он допоздна засиделся в гримерке, разбирая сафьяновую тетрадь. Перед тем как уехать из цирка, он заглянул в зверинец, чтобы проститься со своей стаей. Этот обряд вовсе не был данью сентиментальности, скорее зарядкой, сродни зарядке электрических батарей, перед утренней репетицией и выступлением.
В зверинце было сумрачно и тихо, и Аким никогда не зажигал освещения, зная, что для этого ритуала свет не только не нужен, но и вреден.
Темнота обостряет чувства, и волки издалека почуяли его приближение. Они бесшумно вскочили с лежанок, чтобы лизнуть его ладонь и прочитать незримый след – летопись прошедшего дня. Волки шершаво и упруго трогали языками его ладонь, слизывали пот, прикасаясь благоговейно, как к святыне. Согласно дедовской науке так же передавалась кобь, и от физической близости человека зверь умнел и лучше понимал его речь и безмолвие. Молодые волчицы шумно нюхали его пах и благодарно крутили хвостами. Это был древний пароль вожака, принятый в мире звериного откровения. У людей это древний ритуал приветствия выглядел бы явным бесстыдством, но в мире лесной свободы он был оправдан и свят, как всякая воля Природы.
На часах было около полуночи, лифт наверняка не работал, поэтому, заперев вольер, Аким решил пройти к выходу коротким путем. Он прошел по темному коридору между клеток и спустился на нулевой уровень, где хранились оборудование и цирковой реквизит. Красноватая аварийная подсветка превращала складской подвал в зловещие декорации. Бутафорские пальмы отбрасывали хищные когтистые тени, гигантское «колесо» казалось пыточной дыбой, а свисающие повсюду тросы и веревочные петли пели зловещую песнь виселицы.
Аким втянул ноздрями застоявшийся воздух: по хребту снизу вверх прошла ледяная волна. Мертвенный страх стянул мышцы живота и сжал кожу на голове, точно ледяные пальцы пробовали содрать с него скальп; тяжелый смертный запах сырой крови мешался с землистым запахом старого железа, к этому примешивался странный кисловато-терпкий аромат – так пахнут увядшие цветы и комната с недавно усопшим. Запах смерти плыл отовсюду и настигал как наваждение. Он прошел еще несколько шагов – и замер, оглушенный жутким зрелищем. На зеркальной каталке Ингибаровой лежало обезглавленное тело в синей спецовке. Голова стояла отдельно на старом барабане. Бледное увядшее лицо с опавшими неузнаваемыми чертами и приоткрытым ртом страдальчески взирало на Акима, под ним густеющим озерцом стыла кровь.
Аким помотал головой, чтобы прогнать звон в ушах, словно тысячи кровососущих окружили его плотным роем, залепив глаза и уши. Ослепший и оглохший, он, тем не менее, хорошо расслышал этот свист и звон. Так свистит занесенный серп Мары. Великая Богиня услышала его и пришла на званый пир, слетела черной стригой на жертвенное угощение, – и всей его крови не хватит, чтобы наполнить Ее кубок и утолить Ее жажду.
Слабый сквозняк, точно вздох, пробежал по подвалу, зашелестел декорациями, прогнал по полу горстку опилок.
– Кто здесь? – крикнул Воронов. – Выходи!
Всем нутром он ощутил близкую опасность, но природное тщеславие не позволило ему убежать.
– Я вызываю милицию! – предупредил он темноту и выхватил мобильник.
Набрать номер он не успел – перед глазами мелькнула легкая хищная тень, и жесткий удар в солнечное сплетение перебил дыхание. Аким выронил мобильник и, чтобы не упасть, вцепился в выступ каталки. Время странно растянулось, и он видел все происходящее точно в замедленном кино. Зеркальный ящик дрогнул и поехал в сторону, а над его лицом и шеей взметнулась сабля, сверкнуло лезвие, но он успел заплести ногами щиколотки нападавшего и сбить его на пол. В эти короткие огненные секунды он жил задами сознания, древними реликтовыми буграми мозга, поэтому сумел мгновенно включиться в борьбу и взять власть над ситуацией. Он перехватил и заломил руку нападавшего. Сабля со звоном упала на пол, но упругое тело, точно собранное из стальных пружин, резко вывернулось из захвата. Убийца вскочил и ударил его ногой в живот. Воронов отлетел к стене, но, едва прошел первый шок, он вспомнил уроки уличного боя, которые давал один из общинников, бывший спецназовец. Там, в подвале, обшитом старыми спортивными матами, бились нешуточно, зная, что на улицах и в ментовских коридорах поблажки не будет.
Убийца рвался к сабле, но, даже опрокинутый навзничь, Воронов сумел подсечь его в прыжке и сбросить на каменный пол. Эти несколько секунд сыграли на Воронова, он подхватил саблю, метнулся к лежащему противнику и занес руку для удара, но его враг перекатился по полу, вскочил и выбежал из подвала.
Аким с трудом поднялся, сжимая в руке саблю – свое взятое в бою оружие. Рядом с гигантским колесом аварийное освещение горело ярче, он осмотрел саблю: темляк был густо вымочен в крови. Он знал, что наверняка не успел ранить нападавшего, но именно эта сабля недавно приняла свежую кровь.
С грохотом упал и покатился старинный зеркальный шар, за грудой циркового реквизита послышались шаркающие шаги и бормотание.
– Пушок… – звал слабый стариковский голос.
Между цирковых баррикад, пошатываясь, пробирался Пирожок. Воронов встал на его пути, загораживая страшное зрелище. Руку с зажатой саблей он завел за спину.
– Здравствуй, Пирожок, – зловеще поздоровался он. – Что, не спится?
– Пушок пропал… – всхлипнул старый клоун.
Привстав на цыпочки, он заглянул за плечо Акима.
Воронов медленно опустил руку с зажатой в ней саблей.
Пирожок упал на колени. Не в силах сказать ни слова, он только трясся и показывал пальцем то на отрубленную голову, то на Воронова.
– Нет… нет… – сквозь судорогу прошептал Пирожок. – Не убивайте меня, пожалуйста… Я никому не скажу…
– В глаза, смотри в глаза! – Воронов резко поднял подбородок Пирожка, ломая его волю, сокрушая слабое сопротивление. – Кто я? – прошипел он. – Кто я? Отвечай!
– Не знаю, я тебя не знаю… – Пирожок вздрогнул всем телом и осел на пол, из ноздрей выбежали две темные струйки. – У тебя глаза… Глаза зверя… – прошептал он гаснущим шепотом.
Воронов разжал стариковские пальцы и оттолкнул вязкое тело: «Авось проспится и уже никому ничего не расскажет».
Вот черт! Если его имя будет замарано хотя бы малой долей подозрений, он потеряет контракт с европейцами! Нужно действовать быстро и решительно! Он всего лишь исправит собственную ошибку и уничтожит свои отпечатки на сабле, чтобы избежать лишних вопросов со стороны следствия.
Он бегом вернулся к себе в гримерку, вымыл саблю под краном и на всякий случай протер одеколоном. Но страх не давал мыслить логично. Пирожок видел его, старикашка уверен, что застал убийцу! А что, если на этот раз кобь, которой он придал характер грубого гипноза, не подействует? Он только что уничтожил следы на сабле, хотя ни в чем не виноват! Вот что, он немедленно спрячет орудие убийства и полностью освободится от любых улик! Самое простое – выбросить саблю куда-нибудь подальше, лучше в воду, в полынью Москвы-реки, или закопать где-нибудь в лесу под Кержачом.
Пирожок? Но пьянице вряд ли поверят без доказательств. Он не сразу осознал, что действует согласно абсолютной звериной логике: убежать, спрятаться, замести следы, всеми силами избегая встречи с охотником. И если бы осознал, то ужаснулся бы тому, что в минуту опасности в нем оживал волк, словно он успел слиться со своей стаей в единый нерасторжимый сплав, в одну амальгаму. Благодаря этой нераздельности, он сумел поделиться с волками тем лучшим, что было в нем самом, взяв взамен недостающие свойства волчьей души. В эту ночь ему суждено стать волком – оборотнем, варлоком, вервольфом, и для этого не обязательно втыкать заговоренный нож в старый пень. Он может вызвать эти изменения одним движением воли, одним мысленным приказом!
Бестелесной тенью он проскользнул мимо спящего вахтера и вышел во двор. Открыл машину, бросил сумку с саблей на заднее сиденье, распахнул ворота и поехал по замершему ночному проспекту. Через несколько минут он свернул к жилому массиву, выбирая самый короткий путь к набережной.
Погоню он заметил не сразу: черно-лаковый микроавтобус «вояджер» с наглухо тонированными стеклами вывернулся из переулка, примыкавшего к хозяйственной территории цирка, и поначалу вел себя вежливо. И только пройдя два-три поворота, зловещий возок с заляпанными дорожной грязью номерами завел игру в «кошки-мышки». Он бесшумно и резко выруливал на поворотах, чуть отставал, чтобы поиграть на нервах и разбудить в жертве слабую надежду, снова нагонял и шел на обгон, но в последнюю минуту сбавлял скорость. О том, чтобы остановиться на набережной, теперь нечего было и думать. Воронов прибавил скорость и почти оторвался от неотвязной погони, но ненадолго. Городские окраины остались позади, дорога шла вблизи лесопарковой зоны. Вдоль обочины темнели коробки складов, ангары и целые массивы гаражей, через триста метров замелькала ограда старого кладбища.
Справа белела маленькая, недавно отреставрированная церковка с подсвеченными куполами и округлыми, ярко расписанными «барабанами». Здесь «вояджер» снова нагнал его и стал выдавливать к обочине. Воронов прибавил скорость и сумел-таки вывернуться из-под наседавшего преследователя. Впереди показался железнодорожный переезд с опущенным шлагбаумом. У него оставался один-единственный шанс – бросить машину и скрыться в темных аллеях кладбища. Не медля ни секунды, он подхватил сумку с саблей, выскочил из машины и, пользуясь цирковой тренировкой, играючи перемахнул через кованый забор. Снаружи донесся звон разбитого стекла, означающий только одно: преследователи выбили окна в его машине.
По ту сторону забора простиралось засыпанное снегом Кощеево царство, и этот мрачный, нетронутый вешними лучами жальник обещал укрыть его и сбить со следа погоню. Выбирая путь среди тесноты надгробий, Воронов побежал в глубину кладбища. Двигаясь короткими перебежками, хоронясь за камнями, стал понемногу уходить. Потеряв его из виду, преследователи принялись распутывать его следы на снегу. Они разбились на две группы и принялись умело загонять, травить его, как обреченного зверя. Из-за кустов резанула короткая очередь, пули раскрошили старинное надгробие из тусклого белого мрамора, и облава стала смыкать клещи. Все ближе гортанные голоса и слышнее слова команд. Его преследовали кавказцы, и Воронов внезапно понял, что это не просто кавказцы, а родственники Ингибарова! Этот родовой клан никогда не бросал своих и вытаскивал из всех передряг. Они не знали и не могли знать о волховском заклятии и зимней грозе на капище, но безошибочно вышли на него, чтобы отомстить. Он уважал чеченцев за их верность родовым крепям, и с точки зрения их племенной морали они всегда действовали правильно, хотя и чересчур жестко. Эту хищную жестокость Аким относил к свойствам горского темперамента и не считал недостатком.
В том, что враги безошибочно вышли на него, была и жестокая справедливость, и непререкаемая воля Богов! Никто не может творить зло безнаказанно, по своеволию. Ответный удар может запаздывать и падать на головы детей, на весь Род до седьмого колена, но чаще карает виновника еще при жизни!
В ту ночь на капище, заигравшись в волшебника, он прибег к недозволенному приему и нарушил законы Прави, обязательные даже для Богов. Зло, которое он принес в мир своей горделивой самонадеянностью, отозвалось зловещим эхом в лабиринтах ночного кладбища. Но никто, даже всемогущие Боги, не сможет отнять у него его воли к жизни и личного мужества.
Петляя между могил, Аким пробежал кладбище насквозь, пока не убедился, что дальше бежать некуда: впереди вырос глухой бетонный забор со спиралью Бруно. Поблизости от него не было ни памятников, ни оград, чтобы опереться, а перемахнуть через колючую проволоку с земли смог бы, пожалуй, только голливудский оборотень.
Укрывшись за широким стволом кладбищенского тополя, он достал из сумки саблю и сжал обеими ладонями эфес. Он держал саблю так, как держал на тренировках тяжелый двуручный меч, хищно подобравшись всем телом, готовый к броску, к прыжку. Лезвие тускло блеснуло в свете полной луны. Упругая звериная злость распрямила спину, и мышцы налились колючей распирающей силой. От добротной тяжести сабли, от ее играющего силой хребта, от ясного света луны и яростной жажды жизни по его жилам разлился острый бурливый хмель.
Все ближе голоса и угрожающее сосредоточенное движение в сумраке кладбища. Он крепче сжал саблю и встал спиной к тополю, чувствуя сквозь тонкую куртку ледяную шероховатость его коры. Он не видел своего преследователя, но на снегу у ног Акима обрисовалась его длинная тень. Аким резко вышел из-за тополя. Высокий тощий кавказец встал как вкопанный, его правая ладонь лежала на рожке маленького, почти игрушечного автомата, левая перекрывала затвор, но в эту секунду кавказец забыл об оружии. Перед ним в мертвенном сиянии луны стоял оборотень, двуногий зверь в лохматой волчьей шкуре. В пустых глазницах мерцали тусклые зеленые огоньки. С оскаленной пасти на снег падали чешуйки мерзлой крови.
В природе хищник и жертва обмениваются знаками и ведут свой смертельный танец, пока жертва не признает победу хищника волной дрожи, и Воронов всей кожей и косматой шкурой загривка почуял этот вал животного ужаса от противника. Эти несколько секунд промедления и растерянности его врага решили исход схватки. Он нанес удар; сабля пошла наискось, развалив напополам плечо и ключицу нападавшего; негромко булькая кровью, кавказец упал. Воронов на минуту опустил саблю на снег и попробовал рывком стянуть с него автомат, но не успел. Его обхватили сзади за шею, но он сумел парировать атаку ударом ноги в коленный сгиб противника, отмахнулся тыльной стороной кулака и отшвырнул нападавшего, крепко саданув его о надгробие.
На него набросились еще двое, но тренированное тело тотчас же вспомнило отработанные навыки. Он блокировал удар в прыжке, правой рукой захватил запястье нападавшего и заломил за спину, левой ногой ударил второго сбоку в пах. Из троих только один попробовал шевельнуться, но у него не хватило сил перевернуться на живот и освободить прижатое оружие.
Четвертый набросился на него сзади, подсек, повалил в снег, и они сцепились в яростной схватке.
– Элан… Элан, – заклинал раненый боевик, ему все же удалось достать автомат, и он подталкивал его по снегу к бойцу, затянутому в черную кожу.
Чеченец наносил короткие яростные удары, но Воронов успевал их парировать и отбивать. По кошачьей гибкости и особой манере боя Воронов узнал в Элане убийцу Померанцева, того самого, что набросился на него в цирковом подвале, но здесь фортуна была на стороне дрессировщика: он был выше и мощнее своего миниатюрного, верткого противника.
– Элан!!! – прохрипел раненый боевик, и Элан опоздал с ответным ударом на доли секунды.
Этого промедления оказалось достаточно, чтобы Воронов подмял его под себя, оглушил резкими ударами по вискам и свел ладони на горле. Сильные смуглые пальцы чеченца судорожно впились в его руки, но он неумолимо давил на хрупкие потрескивающие позвонки. Обреченный враг сопротивлялся со звериным упорством, черная шапочка соскользнула с его головы, и на снег высыпались черные змеистые космы, и тонкое, юное лицо окунулось в лунный женственный свет. От неожиданности Аким ослабил хватку. Чеченка вырвалась и перекатилась к надгробию. Стоя на четвереньках, она резкими судорожными глотками восстанавливала дыхание, и тут он окончательно узнал ее!
Она прибежала сюда, на заснеженное кладбище, прямиком из его обжигающего сна, как волчица, распутала его следы и набросилась, чтобы убить. Она – опасный и безжалостный враг, слишком красивый и слишком влекущий, но тем хуже для нее!
Аким вскочил и в один прыжок подхватил автомат. Это был знаменитый чеченский «борз», остроумно прозванный пистолетом-пулеметом, вежливая копия израильского «узи», небольшая, но крепкая машина с магазином на сорок патронов. И название у него было правильное: «борз», по-чеченски «волк»! Аким проверил затвор: риска была установлена в положении «стрельба одиночными». Девушка скользнула по снегу гибким телом, затянутым в черный кожаный костюм, схватила брошенную им саблю и поднялась во весь рост.
На шоссе истошно взвыли милицейские сирены. Свет переносного прожектора ударил в глаза и вышиб горячую слезу. За деревьями цепью шли милиционеры. Стрелять было поздно! Не тратя ни секунды, Аким бросился по узкому проходу между могил. Перепрыгивая через ограды, он, не оборачиваясь, продирался сквозь кусты. Позади него, след в след, бежала она, спотыкалась, падала и снова рвалась к спасению, безошибочно угадав, что он знает, куда бежать. Они оторвались от милиционеров. Впереди светились церковка и участок шоссе, где он оставил машину; если милиционеры еще не замкнули кольцо, то можно попробовать прорваться к машине. В спину им прогремела автоматная очередь – стреляли по ногам, – и девушка вдруг едва слышно вскрикнула и осеклась на бегу; он понял, что она ранена и больше не может бежать за ним.
Он бросился к своему единственному ориентиру – церковке, но, как в неумолимом, заранее расписанном сюжете, внезапно остановился и оглянулся, переводя дыхание. Метрах в двадцати на снегу корчилась она. Пробуя подняться, она цеплялась за ограду, но нога, перебитая в колене, не слушалась ее.
Ее звериное упрямство и воля заставили его подойти ближе.
– Помоги… – хриплым шепотом приказала она. – Помоги… или убей! – Она приставила к выемке под скулой лезвие сабли.
Акиму ничего не оставалось, кроме как подставить ей плечо. Она знает все про смерть в цирке, а это значит – она нужна ему живой, нужна как залог его свободы, но сейчас ее надо просто вынести из боя!
Он перебросил автомат за плечо и подхватил девушку под спину и колени; сабля, запутавшись темляком вокруг ее кисти, болталась плашмя. Пробираясь между стихийными гаражами, примкнувшими к кладбищу, он нашел проход в хаосе застройки и вышел на шоссе. Отсюда были видны милицейские автобусы, сгрудившиеся у ворот кладбища, там колготились автоматчики из резерва и едва слышно верещали рации.
Его машина была метрах в двухстах дальше по темному ночному шоссе, за поворотом, и дорога в этом месте не просматривалась. Милицейского поста рядом с машиной не было. Он донес свою странно легкую добычу до машины. Боковое стекло салона было выбито. Он посадил ее на заднее сиденье, казалось, девушка была без сознания, он попробовал вынуть ее ладонь из петли темляка – и не сумел, только ослабил давление толстого золотого шнура.
Он завел машину и тихо двинулся по шоссе, автомобиль медленно проплыл мимо церквушки, но девушка вдруг вздрогнула и вскрикнула:
– Бомба, там бомба!
Под передним сиденьем умостился небольшой, аккуратно упакованный сверток. Не оставляя руля, Аким успел вышвырнуть его на ходу через разбитое переднее стекло. Через несколько минут до них донесся взрыв и наперебой завопили милицейские сирены.
Внезапный взрыв на церковной паперти отвлек внимание наружных пикетов, и, пользуясь этой короткой растерянностью своих преследователей, Воронов свернул в объезд и чудом проскочил через пост ГАИ на выезде из города. У ночного наряда еще не было данных на его машину.
Давящий аркан страха и цепкая хватка города внезапно разжались. По бокам шоссе замелькали пригородные дачи в снежных кокошниках. Покачивание машины уносило его в другую вселенную, где лежала в зачарованном сне пустая, выглаженная снегопадом Земля. Машина плыла в пуховую тишину и сон зимнего Подмосковья, туда, где еще осмеливалась дышать чистая, нетронутая топором Природа.
Не поворачивая головы, Воронов краем глаза посмотрел на Элан. Голова ее подрагивала, бледные губы шевелились, точно она объясняла кому-то невидимому, как оказалась в этой машине и почему светловолосый парень, сидевший за рулем, все еще жив.
Он вез ее в единственное спасительное на земле место, в дружинную избу под Киржачом.
Простившись со свадьбой, Северьян наскоро оделся, выволок из сарая легкую расшиву и вывел из стойла Орешка – конька редкой игреневой масти, темно-бурого, в нарядных белых яблоках по всему крупу. Снял с гвоздя именной хомут, все еще украшенный бумажными розами и лентами, и конек сам попятился в оглобли. Северьяну осталось только дугу в гужи заложить. В люльке горой лежали рысьи и медвежьи шкуры, он еще набросил с верхом, сел на облучок и, цокнув коньку, все еще обряженному свадебными лентами, погнал в таежную глухомань.
Едва приметная строчка летней дороги вилась среди серых, подернутых снегом скал. Седые останцы, словно каменные старцы, стояли вдоль реки, свесив седые мшистые бороды и опершись на посохи, как будто ждали, что будет делать бедняк человек, соринка малая, ветром носимая между их гранитными вечными ликами. Там, где берег был пониже, свернул Северьян на речную косу и помчал по крепкому льду.
Подковы игреневого выбивали острые ледяные стрелы, и стоном стонали речные глубины, промерзшие до звонкой пустоты, до самого дна.
– Э-э-э… – протяжно дохнуло за спиной Северьяна, и громко захрустели промерзшие шкуры.
Оглянулся старатель и едва с облучка не свалился: из-под мохнатой шкуры осовело моргала незнакомая личность. Рыжеватые волосы всклокочены, черная борода на сторону свалялась, а лицо точно куры цапками выбродили, как есть анчутка беспятый или святочный черт-шуликан!
– С нами крестна сила!
Северьян перекрестился рукой с зажатым кнутовищем и только тут узнал беглого, что болтался на подворье у Кургановых. Видать, увязался за пузырянами, а потом от урядника спрятался в санях под медвежьей полостью, да и заснул.
– Ты кто будешь-то, мил человек? – спросил он ради знакомства.
Беглый молчал, постукивая зубами.
– Звать-то тебя как?
– Коба, зови меня Коба… – наконец проскрипел он.
– Недоброе имя, – осторожно заметил Северьян. – Коба – колдун по-нашему, по-кержацки.
– Тогда… Осип, – прохрипел тот и закашлял в отворот бурки. – Осип Джугашвили. – Так и познакомились.
– А как ты в Елань-то попал, Джугашвили? – через несколько поворотов русла спросил Северьян.
– Да с оказией, – неохотно ответил беглый. – Вышел приказ о всеобщей мобилизации, и повезли меня на медицинское освидетельствование в Красноярск. Доктор горло осмотрел, грудь послушал и сказал, что чахотка у меня и на севере я до весны не дотяну. Одно спасение – до Тифлиса к Рождеству добраться! Ну я и сбежал на обратном пути. Я ведь пятнадцатый раз из ссылки бегу, один раз из Соли до Питера за сутки доехал…
– Да, ты лихой варнак, тебя в неволе не удержишь, – сдержанно похвалил его Северьян. – И на чем ты в Питер-то летал, неужто на бесе?
– На водке… В ней тоже бесов до черта… Способ я один знаю, как любого ямщика уговорить. На большой станции ставил ему аршин водки, а на малой – пол-аршина.
– Хитер бобер!
– Да не я хитер, а ямщики просты, ради такой невиданной меры они меня аж до самой Москвы домчали бы.
– До Москвы тебе, Осип, далеко. Мы теперь в обратную сторону едем, ну да ладно, мне урядник тоже враг, к утру вернемся, только сиди смирно!
В ущелье между останцов быстро свечерело. Метель секла все сильнее, речная излучина потерялась в снежной мгле. Высокие крутые берега сдвинулись ближе, заслонив скудный вечерний свет. Осип вроде как отогрелся под полостью и загудел под нос что-то веселое, хохляцкое, вроде как «У соседа хата бiла…», а потом завел протяжное церковное, хотя голос у него был хороший, мягкий и звонкий, как у дьякона.
– Гляди, что это?! – Беглый первым заприметил неладное.
Зеленые и золотые огоньки стремительно летели вдоль речного русла, перемигивались и гасли, но в тени ельника и под обрывистым берегом они вспыхивали ярче, и конек вдруг захрапел и поворотил расшиву наискось, под левый берег.
Правым берегом шла волчья стая, серые тени катились по крутому склону вниз, скакали вдоль колеи и заходили с боков наперерез саням. Северьян выхватил из укладки ружье и пальнул в летящие над сугробами тени. Матерый волчище с визгом закружился в сугробе, взметывая фонтанчики снега, остальные отпрянули и рассеялись вдоль берега, но вскоре снова собрались в ядро и уверенно, резво пошли в погоню. Волки выбирали обдутые от снега места, они хорошо знали все излучины реки. За поворотом они снова догнали сани и взяли с боков в клещи.
– Вот ведь жакан-то у меня только один был! – крикнул в отчаянии Северьян и с досады слишком резко передернул вожжи.
От боли заплясал игреневый и едва не опрокинул сани.
Двое переярков оторвались от стаи и, задрав хвосты, запрыгали рядом с конем. Орешек метнулся, захрапел, забился в постромках, пробуя вырваться из дуги, – оглобля оборвалась и сшибла беглого в снег. Северьян пробовал удержать вожжи, но конь скакнул в сторону, обрывая сыромятные шлеи, и опрокинул сани.
Северьян вслед за беглым скатился в высокий сугроб-намет. Конек все еще пробовал тащить расшиву к спасительному, как ему казалось, повороту, но навстречу ему по-над сугробами уже прыгали волки. Орешек обреченно заржал и попятился, оседая крупом и мотая оскаленной мордой. Волки со всех сторон подбирались к брюху конька, нетерпеливые переярки с двух сторон впились в его холку и шею. Конек продолжал бежать, волоча на себе волков, он уходил в зимнюю тьму и метель. Вскоре до Северьяна и беглого донеслись тявканье и рык.
– Пропал игреневый! – заплакал Северьян, утирая лицо шапкой.
Три крупных поджарых волка, подбежавшие после остальных, внезапно повернули к людям. Из раскрытых пастей валил пар, лохматые загривки торчали на морозе жесткой щетиной. Беглый упал коленями в снег, весь он как-то сломался и обмяк в плечах. Северьян медленно достал из ножен охотничий клинок. Прижав уши и распрямив хвосты, волки победно шли к людям, они приближались медленно, угрюмо, без рыка и от этого как-то особенно зловеще, и тут беглый сделал такое, отчего у видавшего виды Северьяна шапка приподнялась над упруго вставшими волосами. Осип встал на четвереньки, оскалился и стал отбрасывать ногами снег. Громко рыча и мотая головой, он бросился на волков. Бурка за его плечами взлетала от резких прыжков и взметывала облака снега. Папаха качалась из стороны в сторону. Волки замерли и в следующий миг, поджав хвосты, прянули в стороны и, часто оглядываясь, потрусили к стае.
– Шапку-то возьми, волчье пугало! – Северьян нахлобучил на голову Осипа упавшую папаху.
Не дожидаясь, пока опамятует стая, Северьян и Осип побрели по льду заснеженного русла.
– Дорогу-то назад помнишь? – сквозь кашель спросил беглый.
– Как не помнить? Только я в гору пойду, мне в Елань возвращаться рано.
Беглый сел в снег и ошарашенно замотал головой:
– Нет, я назад! Хоть к уряднику в лапы, лишь бы живым добраться. – Его худое, обтянутое тонкой кожей лицо мелко тряслось, борода и усы обросли снежными иглами.
– Пропадешь один, – качнул головой Северьян, – а так, Бог милостив, через день-другой возвернемся. Вставай… вставай да топай порезвей, глядишь, и согреешься!
Задул сильный низовой ветер, и неверная колея с частыми скважинами копыт потерялась среди снежного намета и подвижных, легких, как сухой песок, сугробов. Река стала петлять, и от извива до извива идти было все тяжелей. Поначалу беглый часто садился в снег, отирая потное лицо папахой, но вскоре стал тихонько подвывать от холода.
– Что, брат, у урядника в санях теплее было? – спросил Северьян. – Вон на горе избушка темнеет… Видишь? То мое зимовье! Понатужься, христовенький, дойди…
На фоне густой ночной синевы с редкими поклевками звезд виднелись крыша и конек из двух загнутых причелин, как рожки у филина. Карабкаясь по камням, они поднялись к старательской заимке. Северьян растопил печь и помог беглому забраться на горячую лежанку, подоткнул на нем бурку и накрыл сверху лосиными шкурами. Потом достал из-под матицы узелок с пшеном, натопил в чугунке снега, запарил кашу и похлебал без аппетита.
Дрова в печном устье чадили и потрескивали, и по избушке скакали багровые всполохи. Затаив дыхание, Северьян слушал ночную тишину – вроде как почудился ему треск в сугробе? На печи неровно и жарко дышал беглый, сон его, неглубокий и чуткий, тревожил Северьяна. Оглянувшись еще раз на печь, он достал из-под грубо сколоченной столешницы березовый свиток – Данилову хартию, на ней угольным карандашом был выведен путь до Шайтан-горы.
Шайтанкой гору прозвали не зря. Неглубокие печоры и подземные ходы, ведущие с поверхности, заканчивались тупиками, но в верховой тайге, верстах в трех от горы, стояла на гривке каменная баба с широкими раскинутыми в стороны ладонями, похожая на крест. Откуда она взялась в безлюдных краях, никто не ведал, тунгусы говорили о богатырях, давно покинувших этот край, а русские старатели прозвали каменную бабу Матерой. У подножия Матеры и был настоящий вход в пещеры.
Снаружи брякнула ставня, и на заиндевелое окно набежала густая черная тень. Кто-то шумно ткнулся в дверь и, нащупав скобу, потянул на себя.
– С нами крестна сила! – Северьян укрыл хартию на груди и схватился за рогатину: когда обустраивался на ночлег, поставил поближе, на случай, если к камельку нагрянет косматый Хозяин. Из распахнутой двери повалил морозный пар, и вошел в избушку великан в мохнатой шубе до пят. Встал, подпер шапкой матицу, стукнул посохом и повел речь по писаному.
– Мир вашему дому, дозвольте переночевать, – произнес чуть нараспев.
– Ночуй, Бог в помощь… – опешив от вежливой речи, ответил Северьян.
– У Бога дорог много, – в лад ему отозвался ночной гость. – Выбирай любую…
– Гладко стружишь, а стружка кудревата, – недобро заметил Северьян.
– Рыбак рыбака видит издалека. – Ночной гость не лез в карман за новым присловьем. – Земной поклон, – произнес он как бы между прочим и земно поклонился хозяину избушки, но Северьян понял тайное слово по-своему.
Он засветил лучину, исподтишка разглядывая ночного гостя. Богатая шуба из тобольских енотов и крутая, как пасхальный кулич, шапка – в пору купцу-краснояру или горному заводчику. И только посох с резным верхом из моржовой кости и крестиком-кукишем на вершине говорил о том, что гость не простой – духовного звания, посланник какой-нибудь диковинной веры или толка, – и Северьян поспешил забросить новый крючок к знакомству:
– Откель будешь, гостик? Из наших мест али из-за Камня?
– С Кудым-Оша иду, – отозвался полуночный гость.
Он скинул шубу и шапку, и странный запах разлился по избушке от его оттаявшей бороды, точно вешними фиалками запахло.
Северьян крепче перехватил древко рогатины и притулил за спиной, но вслух сказал:
– Добро, поживи с наше да пожуй каши…
Гость усмехнулся, сел за стол и съел ложку-другую остывшей каши.
– Ну что, убедился, живой я, человек Божий, кожей обшит…
– Теперь вижу, – нехотя согласился Северьян. – Ох, смотри, отказался бы ты есть – тогда точно кромешник!
Кому, как не Северьяну знать, что с Кудымского перевала еще никто не приходил, по тем долам люди не ходят, звери не бродят, ядовитые руды в горах лежат и тихой смертью гасят всякого, кто коснется каменной груди богатыря Кудым-Оша. Только тунгусы, таежные цыгане, знают окольные тропы и два раза в год проводят по ущельям своих олешек.
– С самого Питера еду, – похвалился гость, – с Царского Села! Два дня назад с чугунки сошел – и сразу на олешков! Самоеды меня к Енисею доставили и завтра обещали санки прислать.
– Сам-то откель, с каких земель? – мирно спросил Северьян. – По говору ты наш, чалдон…
– Чалдон и есть, а зовут меня старец Григорий.
– Старец, а не стар есть – али чин у тебя такой?
– Каков чин – таков и почин. Давно в миру живу и всякого насмотрелся…
На печке зашелся кашлем беглый.
– Да кто там у тебя? – спросил гость, разглядывая разметавшегося в жару Осипа.
– Артельщик мой и заединищик… Сильного сердца и большой удачи человек, – ответил Северьян. – С виду малохольный, а волков матерых, как кутят, разметал, ты не смотри, что одежонка на нем плохонькая…
– Рубище не спасет, порфира не вознесет, – зевая, заметил старец. – На все нужно знание и опыт… – И замолчал, мудро указуя, что человеческому слову всегда есть предел, молчание же беспредельно…
Утром из морозной тишины, редко где на сопках гаркнет проснувшийся ворон, выпростался далекий бубенчик и заговорил, забряцал нежным заливистым голоском, точно уговаривал собираться в дорогу. Сквозь маленькое окошко было видно, как на заброшенном тракте остановились нарты, запряженные на русский манер: тройкой оленей.
Каюр привязал оленей и пошел к зимовью. В дверях он земно поклонился старцу, приложив правую ладонь к груди.
– Садись любезный, погрейся, замерз, поди, – прогудел старец Григорий.
Молодой черноглазый каюр откинул капюшон дохи и сел на пол, спиной к печке. Из-за пазухи он достал блестящий металлический шар, размером с крупное яблоко. Низкое зимнее солнце рыжим лисенком лизнуло шар и разлилось по круглым орбитам.
– Ну-ка дай глянуть, что за диковина такая… – Старец Григорий взял приглянувшуюся игрушку и прочел по складам: – «Металлический завод имени Сталина. 1948 год». Это какого же Сталина? Пушкарева с Литейного знаю, заводчика с «Новой Этны» знаю, а Сталина… Нет не знаю! Вот ведь занятная штука!
Беглый едва не упал с печки, но вовремя удержался и сел, свесив худые ноги, пальцы на левой ноге срослись козьим копытом. За ночь лицо его пожелтело, и зуб на зуб не попадал от озноба.
– Сталин, – повторил он, переводя лихорадочно блестевшие глаза со старца на Северьяна, словно ища подтверждения своему шаткому существованию. – Так ведь это я и есть Сталин! – Он постучал себя по впалой груди.
– А я думал, ты князь Шемаханский, – попробовал шутить старец Григорий, – а ты всего лишь Сталин! Не стального ты здоровья, Сталин!
– Бата Сталин, бата Сталин! – Илимпо, точно проснувшись, скатился на пол и растянулся на половицах, кланяясь печке и ее пустому жерлу с тусклыми угольками ночных дров.
– Железная Шапка! Великий шаман, Кузнец больших огней! – бормотал тунгус. – Ради него одного сошел Агду!
– А я есть Распутин-Новых, – ревниво проворчал старец Григорий.
Сидя на лавке, он заворачивал ногу в плотную портянку.
– Люди Агды носят имя Новых, – почтительно заметил тунгус.
– Опять ты со своим Агды! – рассердился Распутин и в сердцах стукнул посохом.
– Не кричи на парня, – попросил беглый.
Он слез с печи, пошатываясь и зябко кутаясь в бурку, подковылял к Илимпо и долго смотрел на шар.
– Чего оробел, Железное Темя? – недобро усмехнулся старец Григорий. – Курица ты мокрая, а не Сталин. Назваться всякий может, а ты умей горы сдвинуть, пятью хлебами народы накормить и чтобы тысячи людей в тебя уверовали. И откель ты себе имя такое удумал?
– Я его перед ссылкой нашел, ровно год назад, – тихо и серьезно ответил беглый.
– Это как же ты его нашел? – пробурчал Северьян. – На дороге, что ли? То ты Джугашвили, то Коба… Как монах имена меняешь!
– Революционер вынужден быть монахом, – с достоинством ответил беглый. – Сталин – это переводчик, который поэму Шота Руставели на русский язык перевел. «Витязь в тигровой шкуре». Может, слыхали? Не может быть, чтобы не слыхали!
– Про витязя знаем, дочка Матрена вслух читала, – признался старец Григорий. – Значит, ты свое имя в книгах нашел… – Он достал из желтого стеганого саквояжа шмат сала, краюшку хлеба, штоф водки и аккуратно порезал хлеб и сало. – Много знаешь, поди… А вот скажи, хозяин ласковый, – обратился он к Северьяну, – что для Руси важнее всего? Чем люди русские живы?
– Правдой-истиной живы! – решительно ответил Северьян.
– Верно! Что русскому мужику делать? Всем животом своим правды-истины возжаждать, и искать ее не в книгах, не там, где Марк намарал, Матфей намотал, а Лука налукавил, а в поле, в былинке любой, в семечке малом! Это же пуще всего, – снова ударил посохом старец Григорий, точно для памяти, – а теперь ты, Сталин, скажи!
– Сколько я себя помню, – задумчиво отвечал беглый, – я всегда знал: для человека все решает металл, делает Историю и побеждает в войнах, растит хлеб и строит дороги, и даже кровь в нас красная – от железа… И это знание дает мне силу называться Сталиным!
– Знание надмевает, – сурово заметил старец Григорий, – лучше ничего не знать, чем оным кичиться. А я так скажу: не железо мертвое человеку нужно, а благодать живой веры!
– Так и я верю, – оправдывался Сталин. – Верю в то, чего до конца не знаю! Вот в механику верю, в физические законы…
– Физические законы? – переспросил старец Григорий, разливая водку в три походные серебряные стопочки всклень, до самого края. – Это какие-же – против естества или за них?
– А ты сам решай! Вот, к примеру, если этот стакан перевернуть, то водка прольется. Я это знаю, так мне и верить незачем!
– Прольется, говоришь? – зловеще обронил Григорий. – А теперь погляди-ка сюда, законник… – Он резко перевернул налитую до краев стопку.
Водка выгнулась упругой горкой, но не лилась, точно примороженная. Рядом крепким кержацким двуперстием закрестился Северьян.
– Сие тоже наука! – назидательно произнес старец. – Ну что, веришь теперь в свою механику? – И опрокинул штофик в рот.
– Не робей, Коба, покажи ему свою силу, – подначил Северьян, но беглый сник, и по всему было видно, что ему худо.
– Чудесный ты грузин, только чуть примороженный, – напоследок заметил старец Григорий.
Выпив водки и плотно позавтракав, он надел шубу и взял из угла резной посох.
– А ты, гостик, не до Хозяйки ли подался? Вижу, и клюка у тебя с приметой! – заметил Северьян, ревниво оглядывая посох.
По посоху сверху вниз вилась тонкая резьба, она едва выделялась на темной поверхности дерева, но, приглядевшись, можно было разглядеть карту: длинная извилистая змейка реки тянулась с севера на юг. По бокам льнули притоки, и по всей длине русла были вырезаны обозначения горных вершин, озерец и станков. Рукоять была оплетена потемневшей от времени тесемкой с петлей, чтобы не скатываться с руки.
– На Воргу иду, – нехотя признался Григорий.
– На Воргу, – эхом повторил Северьян. – Вот что, милый человек, возьми с собою этого… Сталина… что-то дохал он громко, и сапожишки у него худоваты. Со мной ему не дойти – замерзнет…
– Добро, садись в сани, тараканий царь! – добродушно позвал старец Григорий. Он сел на санях впереди, позади него лежа устроился беглый.
Илимпо почтительно протянул Сталину запасные малицы, сшитые мехом внутрь, и подоткнул со всех сторон облезлую бурку.
– Эй, старец, посох забыл! – окликнул его Северьян.
– Себе оставь, авось пригодится, – ответил тот.
Каюр по-русски цокнул оленям, и сани покатили между пологих гор.
Проводив глазами сани, Северьян поставил посох под пустую божничку и стал собираться в дорогу.
Кончилось урочище, тяжело проседая в свежих сугробах, олешки поднялись на гору, и с вершины открылся золотистый, точно пряничный посад. В морозном воздухе дрогнул и растаял колокольный удар, и заговорил, заплясал на рубленной в шестерик колоколенке звонкий Лебедь, побратим московских колоколов Голодаря и Медведя.
Невелико было Солнцево селение, но тайный свет его лучился сквозь таежные дебри и сквозь каменные хребты, он окутывал потоками силы дальние веси и затерянные поселки, таежные становища и зырянские вежи, пышные столицы и древние города, занесенные песком времени и похоронившие память и голоса своих жителей. Говорили, что певучий звон Лебедя осыпает снег с карельских елей и пугает зимующие на Ахутбе лебединые стаи.
Навстречу вышли насельники Ворги, оставшиеся зимовать рабочие и приказчик, одетый, невзирая на мороз, в кумачовую рубаху и васильковую бархатную поддевку. Медная бородища пушилась на зимнем солнышке.
– Просыпайся, приехали, – Григорий потряс беглого за руку.
Старец Григорий пошевелил беглого за плечи и дохнул в ледяное лицо.
– Вот ведь штука, замерз наш Калин Царь, околел в своей бурке, – бормотал он.
– Железный Бата привез! Железный Бата привез! – Спотыкаясь на высоких ступенях, Илимпо побежал в терем и упал к ногам Хозяйки. – Шибко мертвый, однако…
Со двора к саням уже спешили работники.
– А ну-ка, братики, понатужьтесь, отнесем его в избу, жив будет! – подбодрил их старец Григорий.
Утро развивалось по обычному сценарию, разве что резкий звонок телефона подбросил Барнаулова с постели раньше обычного. На часах было около девяти утра.
– Ты в цирке был? – спросил Авенир без приветствия.
– Был вчера… Мне там чуть голову не отрезали.
– Вот именно, что отрезали, только не тебе, а Померанцеву.
– Директору, что ли?
– Какому директору – электрику!
– Кровь взывает к крови… Может быть, по роковой закономерности странный пароль, произнесенный трижды, становится приказом, – пробормотал Барнаулов, припоминая мужика в синей спецовке, с промороженным судачьим взглядом.
– Дуй немедленно в цирк, пока там следаки работают, – рвал и метал Авенир. – Там все и узнаешь. Мой знакомый майор тебя пропустит. Спросишь Ландыша-Майского…
«Ландыша-Майского», – записал Барнаулов, лихорадочно прокручивая события вчерашнего дня.
Майор Ландыш-Майский, свежий и цветущий завсегдатай бассейнов и тренажерных залов, встретил Барнаулова у дверей хозяйственного входа. Тело Померанцева было найдено в подвальной кладовой, где хранились реквизит и цирковое оборудование. Криминалисты запоздали, и место происшествия пока не трогали, ограничившись оцеплением из милиционеров местного ОВД.
Барнаулова и Ландыша пропустили за флажки без лишних экивоков. Они прошли по полутемному зверинцу, запах беды проникал повсюду, разливаясь прозрачным ядом по вольерам и денникам. Хищники опасливо затаились, выбрав уголки потемнее. Слон и слониха сцепились хоботами, словно этим рукопожатием утешали и успокаивали друг друга, и только одна Астара заученно металась по клетке.
Среди «огненных колес» и гигантских лилий одиноко стоял зеркальный ящик-каталка, все такой же сусально-позолоченный, с бархатным балдахином, вышитым блестками. На каталке лежало уродливо-укороченное тело в синей спецовке. Представители судебно-медицинской экспертизы изучали характер поражения.
– Рубленая рана на шее нанесена острой широкой поверхностью… возможно, саблей, тесаком или мачете… Удар по горлу был хорошо рассчитан: трахея и легочная артерия повреждены практически мгновенно. Его лишили головы без лишнего шума и без лишней крови.
– У вас в цирке есть холодное оружие? – спросил Ландыш-Майский.
– Есть, – припомнил кто-то из понятых, – этот номер с зеркальным ящиком проводили при помощи сабли.
– Так-так, судя по положению тела, он сам взобрался сюда и лежал достаточно спокойно, – заметил Ландыш-Майский. – То есть между убийцей и жертвой не было борьбы.
– Такое возможно? – засомневался Барнаулов.
– Возможно, если человек был пьян или, скажем, находился под гипнозом.
В подвал быстрым шагом вошел маленький черноволосый человечек в штатском.
– Следователь Гробов, – представился он. – Кстати, утром здесь был обнаружен еще одни труп: клоун Пирожок скончался от сердечного приступа. Нет сомнений, что он первым обнаружил тело, рядом на полу был найден мобильник, принадлежащий дрессировщику Акиму Воронову. Телефон отключился около полуночи. То есть примерно в то же время, когда здесь произошло убийство.
– Воронов? Он в цирке? – озаботился Ландыш-Майский.
– Его не было на утренней репетиции, – неуверенно подсказал кто-то из понятых.
– Срочно наряд по его адресу, – распорядился Ландыш-Майский. – А мы пойдем посмотрим закуток, где обитал труп, то есть потерпевший.
В обыске каморки Померанцева Барнаулов участвовал в качестве понятого. На его глазах Ландыш-Майский переворошил стопку старых газет, осмотрел заляпанный чайник, пару стоптанных кроссовок, посуду и шкаф с рабочей одеждой электрика.
– Так-так, три смерти за месяц многовато, само собой напрашивается как-то связать эти две трагедии, – заметил Ландыш-Майский. – А вот и веревочка…
Следователь Гробов извлек из шкафа коробку из-под лампочек, в ней лежал аккуратно свернутый обрезок страховочного троса.
– Срочно в лабораторию на предмет отпечатков и принадлежности к тросу, изъятому по делу Ингибарова, – скомандовал Гробов.
– Успеется… Надо срочно пощупать эту цыганку Тамиру… или как ее там… Илгу! – вспыхнул азартом Ландыш-Майский.
– Цыганку? – не понял Барнаулов.
– Да кто ее там знает, сейчас без паспортной графы зулуса от тунгуса не отличишь. Только она такая же Тамира, как я Зураб, – проворчал следователь Гробов.
– А что, эта версия мне нравится! – оживился Ландыш-Майский. – Цыганский гипноз – сильная штука. Такая девочка может безо всякого сопротивления на обе лопатки положить и горлышко сабелькой пощекотать. Чем она там своих ассистентов пилила? Саблей? Где оружие?
– Должно быть, сабля в уборной, – догадался администратор.
– С саблей в уборную? – глумился Ландыш-Майский. – Ну! Цирк!
Гримерка Илги оказалась не заперта, все в ней было перевернуто вверх дном, даже холодильник, где она держала мясо для Астары, был распахнут и потек мутными лужицами. На полу валялись пустые ножны «гурды».
– Все ясно… – Ландыш-Майский присел над брошенной уликой. – Вызывай группу задержания, да и санкцию на обыск не забудь, – приказал он молоденькому старлею из местных. – Где она живет, эта ваша цыганка?
На Фрунзенскую набережную, к дому Илги, Барнаулов выехал вместе с нарядом милиции и следственной группой.
– Позвольте, я сам позвоню в дверь, мы немного знакомы, – попросил Барнаулов.
– Звони, – кивнул Ландыш-Майский. – Ох уж эти мне сантименты!
Барнаулов нажал на кнопку звонка, и сердце болезненно дрогнуло. Сколько раз он представлял, что подойдет к этой двери, послушает тишину и позвонит, ожидая легких, чуть настороженных шагов. Дверь распахнулась. Илга была уже полностью одета. Увидев Барнаулова, она приложила правую руку к сердцу, улыбнулась ободряюще и без удивления и тревоги окинула взглядом толпящихся за его плечом милиционеров, точно уже знала все еще до того, как Ландыш-Майский произнес свои дежурные фразы.
– Собирайтесь, вы поедете с нами, – приказал майор.
Илга подхватила небольшую дорожную сумку.
– Вот как! Вы уже приготовились, – осклабился Ландыш-Майский. – Если бы все подозреваемые были так же покладисты и дисциплинированны!
– У меня в гримерке, в холодильнике, осталось мясо для Астары, – глядя в глаза Барнаулова, сказала Илга. – Покормите ее, пожалуйста.
Барнаулов все ее надеялся услышать от нее что-то важное, что будет питать его все эти дни тревоги за нее, но девушка молча пошла впереди группы задержания и ни разу не оглянулась.
Следственная группа приступила к обыску. Наскоро обойдя квартиру, Барнулов убедился, что в этих стенах тоже нет старинной сабли. Довольно холодно простившись с Ландышем-Майским, он поехал в цирк.
Гримерка Илги все еще была распахнута, и подвальный этаж переполнен милицией. Барнаулов еще раз поискал глазами старую юнкерскую саблю, но тщетно. Вспомнив просьбу Илги, он открыл холодильник и из оттаявшей морозилки вынул крупный кусок мяса. Внутри морозилки, в дымчатой глыбе подтаявшего льда, лежал серебристый шар, похожий на глобус, по экватору была выбита маркировка: Металлический завод имени Сталина. 1948 год…
Он тщательно осмотрел шар. Ледяная корка уже растаяла, и он попробовал согреть шар в ладонях. В памяти всплыло пленительное видение: стальной шар на арене Времени и девушка в серебристой кольчуге со сверкающим лезвием в руках, неуловимая и подвижная, как ртуть. Мягкий щелчок вернул его к действительности, это остановились его «Командирские». Опять эти шутки со Временем! Он положил шар на столик и отошел: часы пошли! Он припомнил свое лежание в саркофаге и признание Илги. Этот шар вполне мог быть магическим стрежнем номера с двойниками! Загадочное яйцо, где дремлет зародыш абсолютной власти – власти над Временем…
Что же получается? Девушка вручила ему шар в минуту опасности, словно передала заветную реликвию. Кто она? Как сумела предвидеть его приход и рассчитала, как передать ему шар, не вызывая подозрений? Это значит только одно – она уже знала о преступлении… Знала, но не пробовала предотвратить!
Барнаулов застал Авенира в обычном месте, под рогами, увлеченно дожевывающего «кремлевский бутерброд». Кремлевского в нем, пожалуй, ничего не было, разве только старая позеленевшая ветчина. Однако свежие листики салата с молоденькими нежными улитками немного скрашивали это впечатление.
– Ну вот мы и определились, – не отрываясь от закуски, начал Авенир. – В этой истории подозрительно много темных пятен. К примеру, кто такая Илга-Тамира? Жена? Нет… Паспорт был выписан на имя дочери Ингибарова, пропавшей несколько лет тому назад. Следы настоящей Тамиры обнаруживаются уже за границей, в Саудовской Аравии. Сечешь? На военной базе, готовящей шахидок – женщин-оборотней.
Отсюда версия – настоящая Тамира, узнав о смерти отца, скрытно прибыла в Москву, чтобы отомстить. Со спецподготовкой, которую она получила у исламистов, ей ничего не стоит сквитаться с виновниками гибели ее отца или подготовить теракт, скажем во время циркового представления.
– Похоже, что Померанцев действительно причастен к гибели Ингибарова, – заметил Барнаулов, – в его каморке лежал обрезок веревки, сейчас с ним занимаются эксперты. По всей видимости, канат подменили и отрезали вторично. Обрезок из каморки Померанцева на полметра короче того, что значился в вещдоках у Ландыша-Майского. Померанцев недавно оформился электриком, имел доступ ко всем цирковым помещениям, кумекал в проводах и контактах, – закончил отчет Барнаулов.
– Электрик? Берите выше! Померанцев работал в НИИ нелинейных процессов, больше известном как «Фаэтон», его научная специальность – физик Времени! – торжествующе провозгласил Авенир и ткнул пальцем в закопченный потолок. – Правда, после перестройки его «почтовый ящик» прикрыли, и ведущему инженеру оставалось только одно – сыграть в ящик, что он в конце концов и сделал, избрав для своего последнего трюка цирковую арену и ящичек с зеркальными стенками!
– Ну что ж, научное прошлое Померанцева отчасти объясняет, как он оказался на подставке зеркального ящика: забрался, чтобы полюбопытствовать, а может быть, что-то исправить в проводах. А тут его и тюкнули! – Барнаулов старался держаться как можно развязнее, внезапно осознав, чем он обладает.
– Кстати, ты был накануне в цирке! – оживился Авенир. – Ты что-нибудь заметил, когда тебе, по твоему собственному признанию, «отрезали голову»?
– По-моему, Илга использовала что-то вроде голограммы, меня сфотографировали, точнее сголографировали, а после работали уже с фантомом.
– Это что-то вроде разрезанной фотографии? Опасная штука, – суеверно поежился Авенир.
– Что же тут опасного? Наглядная демонстрация могущества науки над отдельно взятой человеческой жизнью.
– Да, на арене цирка оборвались уже три такие жизни, – философски суммировал Авенир. – Вот что, Барнаулов, дуй-ка в институт, где работал Померанцев, разыщи кого-нибудь из его бывших коллег. Надо опередить этих псов информационной войны из «МК» и «Столицы»!
– Уже дую… Последний вопрос: кто такая Илга?
– О ней известно немного: Ингибаров ездил за белыми волками на Подкаменную Тунгуску. Уехал один, а вернулся с «дочкой», при этом его родная дочь была предварительно отправлена за границу. Это вполне надежные сведения, но даже они не проливают света на происхождение этой «принцессы цирка».
Барнаулов оставил Авенира «под рогами» допивать дежурную стопку и наблюдать за белыми хлопьями снега за окнами, да еще за тем, как так же медленно и неуклонно осыпает мозги алкоголь. Разумеется, автором сего яркого образа был не Сергей Барнаулов, а другой Сергей – Есенин, некогда завсегдатай точно такого же «Стойла Пегаса».
«Что же получается? – думал Барнаулов. – Погибший Анатолий Померанцев – физик Времени! Загадочный Николай Звягинцев работал в козыревской шараге, где знаменитый академик проводил опыты со Временем. Шарик, обладателем которого я стал несколько часов назад, останавливает бег Времени и меняет его темп. А значит, битва за шар – это битва Посвященных в тайну Времени: сурового Ингибарова и промороженного Померанцева, дивной Илги и „темной лошадки“ Тамиры. Возможно, есть еще персонажи, но они не спешат выходить из тени».
В русских сказках всевластное Время представлено Кощеем, и каждый миг кладовая этого Скупого Рыцаря пополняется золотом прожитых секунд. Да и сам Царь Костей, несомненно, принадлежит к касте древнейших славянских Богов. Он – само всемогущее Время, ведь именно Время называют «убийцей искони». В средине века его образ Времени был представлен скелетом с косой. В фигурных «философских» часах он представлял собою последний, двенадцатый час в сутках. Но даже в таком облике Кощей не вызывает страха или отвращения, он лишь необходимая ступень вселенского миропорядка.
На острие стрелы хранится душа Брамы, припомнил Барнаулов, но и сам Бессмертный Кощей – обладатель стрелы, бьющей без промаха, – заветной иголочки, хранящейся в яйце, и эта иголочка – стрелка часов.
Тем не менее лукавые сказочники зачем-то переводят стрелки на Кощея, а ведь именно он – благородный Хранитель Девы. Он не отдает ее первому встречному, Иван Царевич должен доказать свое право на владение Премудростью и Красотой, претерпеть аскезу и совершить подвиги. При этом сам Кощей никогда не добивается любви красавицы насильно. Он лишь терпеливо ждет и рассыпает перед нею свои богатства, раскрывает чертоги и терема…
Кощей Ингибаров пал от руки Кощея Помернцева, и заветное яйцо оказалось в руках у Барнаулова, его задача – спасти Деву и переиграть черного сказочника, сочинившего этот сюжет.
Мир вокруг нас состоит из истинно необходимых, хотя и несхожих между собой вещей, таких как шелест воды, пляска огня и запах теплого хлеба. В дождь человеку нужна крыша над головой, ночью – удобное лежбище. Если есть они – есть жизнь, есть надежда, а вдали от городской сутолоки охапка дров и закопченный котелок уже богатство.
Аким загнал машину во двор, за покосившийся дощатый забор, и перенес девушку в избу. Закусив губы, она сдерживала стон, и Аким молчаливо одобрил ее неженское терпение. Он уложил ее на широкую низкую лежанку, накрыл лоскутным одеялом и занялся обиходом: поставил на печь чайник и ведро с водой, распустил на бинты свою белую льняную рубашку и собрал все необходимое для перевязки.
Беленая «голландка», с наивными, нарисованными от руки цветочками, пожирала дрова с радостным хрустом, и в печной трубе по-волчьи завывала тяга. Вскоре избушка задышала сухим надежным теплом, и ожил запах насиженного гнезда и деревенского уюта. Аким открыл дверцу топки, чтобы было светлее, исподволь наблюдая за своим недавним врагом. Девушка по-прежнему не открывала глаз. На восковых щеках плясали тени от ресниц, и губы воспаленно блестели. Он поправил ее разметавшиеся волосы, отер пот с бледного лба и попробовал снять с нее мокрую от пота куртку, но она из последних сил сжала замочек молнии.
– Элан, – позвал Аким. – Доверься мне, я знаю, как тебе помочь! Боги дают душу и дают долю, я испрошу у Богов новой доли для тебя.
Девушка затихла. Он осторожно снял с нее мокрую от пота одежду и повесил ближе к печке. Осмотр раненого колена обнадежил Акима: пуля прошла навылет, не задев кости. Он промыл рану водкой из дружинных запасов и туго перемотал льняными полосами, хорошенько укрыл Элан и сел у открытой дверцы печи, протянув руки к огню.
Что делать дальше? Как жить? Думает ли об этом сильный лесной зверь, в бурю забившийся под корягу? Нет, он вбирает свой запах и слушает удары сердца, он убаюкан глубинным покоем вечности, он мудр мудростью Природы и свят ее святостью. Человек же несет в себе проклятие мысли, он вынужден жить в перепутанном, выдуманном им самим мире, не умея вместить его целиком, отыскать верные тропы и прочитать письмена на снегу утренних снов.
Внезапно девушке стало хуже, она то рвалась подняться, выкрикивала гортанные имена, то резко стихала и лежала в разметавшихся волосах, похожих на крылья черной птицы. Со стороны казалось, что ее дергают за тонкие нити, привязанные к локтям и коленям, и красивая марионетка умирает в страшных конвульсиях. Аким не мог понять природы ее мучений, но знал, как их облегчить.
Его цирковой номер «На капище» был вовсе не демонстрацией таланта и силы дрессировщика, он состоял из волховских шифров и кодов, из первых трогательных шагов человека к познанию Природы и ее материнских тайн.
Он сбросил все, что на нем было, и, повторяя все движения Кунака, по медвежьи прошелся по избе, исполняя танец медведя, медвежий кобяк. Подражая Кунаку, он осторожно возлег на девушку и силой прекратил ее конвульсии. Он переливал потоки своей силы в обмякшее тело: уста в уста, сердце в сердце, душа в душу. В этой первобытной природной пляске перемешались их пот и дыхание, ее черная и его белая гривы. Белый конь и черная кобылица уносились вдвоем в мокрые от росы луга Сварги, в райские поймы Божьей реки.
Он все еще удерживал ее раскинутые руки в своих ладонях, когда она очнулась и приоткрыла мутные от недавнего жара глаза. Плавающий взгляд остановился на Акиме.
– Мола… Мола, – прошептали спекшиеся губы.
– Что? Повтори! Что «мола»? – не понял Аким, точно в эту минуту она просила помолиться о ней.
– Пить, – выдохнула девушка.
Он губами набрал воды из ведра и перелил в ее раскрытые губы. Он передавал ей свою силу и спокойствие. Смертельно усталый, он прилег рядом с нею, не решаясь обнять. За окнами избушки разливался рассвет, а они все так же лежали рядом, словно два бойца, уставшие от смертельной схватки.
Сон и явь мешались в причудливой игре. Он проходил вместе с нею тысячи жизней, от звериного рыка в темной пещере, на подстилке из сочных трав, до первобытного костра, куда он привел ее за руку, как свою первую добычу, и там впервые увидел ее тонкую улыбку победительницы. Он помнил свой воинский шатер с алым стягом на золотом копье. В том сне она была хазарской принцессой с кинжалом чести на серебряном пояске. Он помнил и свой варварский драккар, полный шелка, жемчуга, мехов и вина, но самой драгоценной добычей была она, византийская монахиня, ушедшая от него в синие волны Хвалынского моря. Он настигал и вновь терял ее, не успевая почуять дрожь ее плоти, выпить райский вкус ее губ и упасть в адскую бездну ненавидящей любви. Сны его бежали дальше в незнаемое будущее, где, меняя наряды и облики, они всегда оставались тем, что они есть: неразлучными влюбленными врагами!
Он засыпал и вновь просыпался, чувствуя щекой ее жаркое, запаленное дыхание. Внезапный скрип двери вспугнул его сны и привел в настоящую панику. Аким вскочил, лихорадочно выискивая сорванную одежду. Солнце садилось, в избе было по-вечернему сумрачно.
– Здравствуй, Ворон, так и знал, что ты тут!
В дверях стоял Велигор, верховода общины «Коловрат». Его квадратные плечи с наброшенной поверх обычной одежды волчьей шкурой едва вмещались в узкий проем двери.
Трудно поверить в добродушие человека, носящего на плечах оскаленную волчью пасть, а за поясом нож с усиками и кровостоком, но под грозной маской скрывалась нежная душа, а под волчьей шкурой – диплом историка и два курса аспирантуры.
Позади Акима в горячем беспамятстве заметалась девушка, он торопливо закутал ее одеялом, но Велигор успел разглядеть ее беззащитную наготу.
– Не помешал? – с нехорошей усмешкой осведомился он.
Аким угрожающе молчал, зверь, затаившийся внутри него, расценил появление Велигора как нападение и показал незваному гостю клыки.
– Ты что, свихнулся, с дуба рухнул, с копыт упал?! – вдруг заорал Велигор. – Ты хоть понимаешь, кого притащил сюда? Чеченку, террористку!
Он бросил в Акима измятое, где-то сорванное объявление. На листке маячил портрет из цирковой афиши, и буквы были какие-то недобрые, похожие на рачьи клешни.
Аким машинально поднял и развернул листок.
«Аким Иванович Воронов, 1985 года рождения. Разыскивается Ленинским ОВД за убийство двух граждан Чеченской Республики…»
– А вот это уже полный ездец! – Велигор раскрыл газету: на развороте кривился газетный заголовок «Артист-экстремист!». – «…В столице орудуют язычники-экстремисты… – издевательски ухмыляясь, читал Велигор. – Этой зимой на арене столичного цирка демонстрировался националистический номер „На капище“, при полном попустительстве Комитета по культуре и правоохранительных органов… Итог неутешителен: вчера ночью в Москве членом одной из языческих общин взорвана церковь Николы Чудотворца… На совести „гастролера“ Воронова убийство граждан Чеченской Республики на Котляковском кладбище… Во время обыска в квартире подозреваемого найдены взрывчатые вещества…» Короче, «цирк уехал – клоуны остались»! Ты что, хочешь, чтобы мы все запалились? – уже во всю глотку заорал он на Акима. – Мы и так живем вне закона, как итальянская мафия, только хуже! Ты что, цирк взрывать собрался, образина?
– У меня было немного пироксилина в гранулах и пара «бенгалов» для пиротехники, вот и весь экстремизм! – понурив голову, объяснил Воронов. – Я не хотел никого подставлять! Откуда ментам известно про «Коловрат»? Мы же их на радения не приглашали…
– А ты не догадываешься? В нашей самой демократической стране на каждого из нас есть полное досье… Утешает, что не только на нас, но и на попов, на мулл… и на ксендзов тоже… На раввинов – не уверен. Я дал нашим команду расходиться по лесам, кто как может! Однако надо что-то делать! – Велигор упер руки в бока и уставился на чеченку: – Полагаю, это и есть та самая гражданка Чеченской Республики с оформленной регистрацией, которую ты взял в заложницы, а может, в наложницы? Шучу… – Велигор уже усмехался в свои неподражаемые висячие усы. – Ладно, все же мы с тобою кровью братались. Как старший брат, даю тебе два часа, девчонку одень и вывези на трассу, а после я звоню ментам, пусть подбирают.
– Она останется здесь, – твердо сказал Аким, – и если ты ее тронешь, я за себя не отвечаю.
Это прорвавшееся рычание внезапно рассмешило Велигора.
– Ты точно с ума спрыгнул… Но я тебя лечить не нанимался. Делай что хочешь. Только отсюда убирайтесь к чертовой бабушке или к ее дедушке – бен Ладену! Не ровен час ментозавры нагрянут, у них на террористов нюх прорезался.
На кровати вздрогнула и застонала девушка. Аким бросился к ней и взял за руку. Она все еще была горячей, точно ее достали из раскаленной печи. Силясь сделать вдох, она выгнулась и захрипела, но воздух не шел.
– Помоги, Велигор, она умирает!
– Умирает? Спроси – может, ее без косяка ломает, может, ей дозяк нужен? Ну ты и влип, Ромео…
Велигор бегло осмотрел ее запястья и раскрыл темное увядшее веко:
– Нет, это не наркота, это хуже…
– Что?! Говори! Что с ней?
– Не думал, что у тебя это так серьезно, – пробормотал Велигор. – Ладно, помогу тебе, то есть вам…
В общине у Велигора было еще одно прозвище, известное далеко не всем, – Чернокнижник, он видел человека насквозь и занимался весьма рискованными практиками. Рассказывали о тамбовском колдуне, подарившем ему кирпич от своей печи и навью костку. Немногие из взыскующих запретных знаний их все же получают, заплатив посмертным покоем души и прижизненным одиночеством. Велигор был одним из них. Как бы то ни было, он оставался добрым колдуном, он не шарился по ночным кладбищам, не резал пестрых куриц и не прибегал к черным потворам или некромантии.
Велигор зажмурился и с минуту смотрел на девушку сквозь прищуренные веки.
– Цепь, вижу цепь у нее на шее, – быстро и тихо сказал он. – Ее душат… Она умрет…
– Сделай же что-нибудь, Велигор! Ты же можешь! – в отчаянии взмолился Аким.
Велигор окинул взглядом избушку и решительно снял со стены старый шаманский бубен. В него стучали во время обрядов, насквозь прозванивая лесную тишину и созывая духов к общему костру. Бубен все еще был сырой от недавней оттепели. Велигор несколько раз провел ободом бубна мимо открытой дверцы печурки, чтобы туже натянулась отсыревшая кожа.
– Стучи, да погромче, – приказал он Акиму, – а я распалю огонь в кузне.
Аким ударил раз и другой, пробуя голос бубна, и бубен заговорил на языке певучем и мерном. Он всегда прозревал этот ритм внутри себя, ловил в минуты вдохновения и восторга, но не знал, что может и сам говорить под воркование бубна, без усилий находя нужные слова.
Грозным стуком он отбивал атаки кромешников, прилетевших из черной дыры мироздания, чтобы забрать ее душу. Он изгонял духов распри и вражды, он лишал силы черное заклятие, тяготеющее над девушкой.
Стихли удары шаманского бубна. Последние, особенно звучные, растаяли в тишине едва слышным шорохом. Так после камлания закрывались двери миров, одна за другой, и каждая отзывалась на свой звук, известный только волхвам и шаманам. Аким ударил в последний раз, замыкая последнее небо, и медленно открыл глаза, возвращаясь туда, откуда начал путь.
– Молодец, – похвалил его вернувшийся Велигор. – Растешь на глазах. Но этого мало, теперь ее надо перековать, как это делал Иосиф Виссарионович.
– Перековать? – ужаснулся Аким.
– Люди – это тот же металл, его можно отправлять в переплавку, перековывать и создавать новые невиданные сплавы и амальгамы, – объяснил Велигор. – Кровь – это тоже железо, она может включать в себя различные добавки, резко меняющие свойства человека – носителя этой крови. Вождь народов это хорошо понимал!
Аким на руках отнес девушку в горячую дымную кузню и положил хрупкое тело навзничь, на теплую наковальню. Гибкая лоза перегнулась почти пополам, черные волосы дождем пролились на пол кузни.
– Говорил товарищ Сталин, все решают кадры! Коль девчонка хороша, встанет без виагры, – страшно выпучив глаза, пропел Велигор. – Да улыбнись же, Ромео, мы ее спасем!
Почуяв силу, огонь расправил крылья и забушевал в своей чугунной клетке.
– Огонь Сварожич, Яр Огнебожич! Спали больхворобу, очисти утробу у чада, Людины, у всей животины, – шаманил Велигор.
В кузне стало нестерпимо жарко, словно все, что было внутри, наполнилось ликующим пламенем.
– Разруби, Перуне, ковы тяжкие! Разгони, Перуне, коби вражии! Оберег, Перуне, коло посолонь! Да воздай, Перуне, врагам вдосталь, гой! – пел Велигор.
Обнаженное тело затрепетало в языках незримого пламени. Тонкая, как пружинка, талия напряглась и стала еще ýже, запрокинутые груди волновались в такт вернувшемуся дыханию, черный смерч волос заплясал в жарком ветре. Молот взлетал и падал, не достигая сияющей плоти, похожей на золотистый пластичный металл.
Сквозь тонкую кожу девушки просвечивали малиновые всполохи жара, но пламя не причиняло ей вреда, точно она сама состояла из этой стихии.
– А теперь воду! Скорее неси воду! – закричал Велигор. – Ее надо закалить!
Аким стремглав бросился к колодцу и принес деревянное ведро с хрустальными льдинками поверх синей воды. Велигор, размахнувшись, опрокинул бадью на девушку.
– Как катится с ключа вода, так скатися с тела белого болесть-худоба! Брысь! Катитесь прочь все хитки и притки, за пень, за колоду, за белую березу!.. – рычал Велигор, как грозный повелитель духов и неумолимый враг всякого мелкого, бездомного беса.
Вода обласкала медно-смуглое тело, распростертое на наковальне, смывая с него горький недужный пот и тяжелый песок памяти.
– Смой все уроки и призороки с ясных очей, с черных бровей, с ретивого средца, с горячей крови, с черной печени, с буйной головушки! – Потный, красный, как медь, Велигор перевел дыхание. – А теперь, Акимка, надели ее русским духом! – приказал он.
– Что сделать? – не понял Аким, но Велигор уже вышел из кузни.
Аким наклонился над девушкой и вдохнул в ее губы упругий заряд своей силы. Он согревал своим дыханием середину ее распахнутых грудей, прекрасный, втянутый живот и по-детски беззащитное нагое лоно. Он творил древнее позабытое таинство наделения духом, известное только Богам и ваятелям. Он переливал в нее огненные потоки своего дыхания, облучал живым солнцем, сокрытым в его груди, в каждом позвонке и капле крови, и видел, как алые искры жизни окутывают огненным роем ее тело и проникают глубоко в ее возрожденную плоть.
На рассвете подул южный ветер. Ярый вешний Стрибог отмыкал пути в Сваргу, он крушил хрустальные мосты зимы и наполнял паруса облаков, он нес к северу птичьи караваны, плавил ледяные засовы и раздувал искру любви в сердцах людей и в каждой живой твари.
Аким вышел из кузни с девушкой на руках, вдыхая резкий студеный ветер, и она очнулась и задышала жадно и трепетно, точно только что вышла из горной реки. Они заново рождались в чистый березовый мир, пахнущий печным дымком и сыроватым вешним снегом.
Выпив крепкого чая и закусив прошлогодними баранками – а иного угощения в избушке не нашлось, – Велигор собрался уходить, чтобы хотя бы к ночи добраться до столицы.
– Погоди, я тебя довезу, – пообещал Аким, – не до Москвы – до станции: боюсь ее надолго оставлять.
– Советую тебе бояться, когда она окончательно проснется, – проворчал Велигор. – Кто ее знает, даже Сталин так и не смог переупрямить этот народ. Не знаю, как тебе это понравится, – ворчал Велигор, с трудом умостившись на переднем сиденье, – но твоя ненаглядная, по всей видимости, из подразделения волчиц-оборотней.
– Расскажи все, что знаешь, – попросил Аким.
– Этих женщин учат убивать без дрожи. Их даже зовут «суками» из-за их кровожадности и отвязанной злости. Большинство из них прошли через сексуальное насилие, и вовсе не со стороны федералов…
– Почему они так относятся к своим женщинам?
– К своим женщинам они относятся нормально, как… к своим женщинам. А вот роль женских военных формирований не укладывается ни в один в кодекс чести. «Сук», или «волчиц», во все времена использовали не столько для оперативно-технических задач, сколько для культовых действий и военной магии.
Аким едва не выпустил руль:
– Не понял… для каких действий?
– Глубинный страх перед женщиной работает на уровне инстинкта, – пояснил Велигор. – Далеко не каждый закаленный боец способен ударить женщину. Опять же, их интуиция и чувствительность, их природное умение обворожить и лишить противника силы могут быть использованы в военном деле наравне с нейтронными бомбами и пси-оружием.
Но при всей их красоте и нежности женщины кровожаднее и последовательнее в мести, чем мужики. Они и есть идеальные воины! Бабий отряд охранял Фиделя Кастро. Женский батальон смерти был сформирован при Керенском. «Победа или смерть!» Так, кажется, звучал девиз их предводительницы Марии Бочкаревой, так бездарно оклеветанной в фильме об адмирале Колчаке.
Участие женщин в войне придает ей священный характер. В Древнем Риме в парадах на Марсовом поле участвовали нагие весталки – девственные жрицы Беллоны. Женская сексуальная энергия нужна для разжигания священной ненависти к врагу и воли к победе.
Кстати, Вождь народов это прекрасно понимал. В трудные для страны дни он возродил великую богиню матриархата – Родину-мать, а символом героизма стала Красная Дева, русская Жанна д’Арк: Зоя Космодемьянская. Эти вечные символы пробудили в мужчинах бессознательное мужество и высочайшую жертвенность, то самое «русское чудо», перед которым низко склонились Рузвельт и Черчилль.
В наше подлое время тот же самый прием используется уже на другом, животном уровне. К примеру, в психологическую подготовку современного спецназа перед выполнением особого задания, например перед избиением беззащитных русских детей во время «Марша несогласных», входит просмотр специального эротического фильма с одной-единственной обнаженной женщиной. При помощи несложных приемов нейролингвистического программирования половое возбуждение канализируется в русло безудержной агрессии.
– Кобь, это тоже кобь! – пробормотал Воронов. – Использование половой энергии в целях военной магии!
– Молодчина, просекаешь с полуслова, – похвалил его Велигор и продолжил учительствовать: – Через привлечение женского контингента к военным операциям решаются сразу две оперативно-психологические задачи: сексуальная сублимация воинского духа собственной армии и торможение полового инстинкта у армии врага. Кому охота быть битым бабой, даже если она острижена наголо и дерется как черт? Во все века женщин использовали в ритуале натравливания. В современной войне, к примеру второй чеченской, это роль отводится «черным вдовам» и чеченским смертницам-шахидкам, а также накачанным наркотиками беременным бабам, взрывающим себя в местах скопления живой силы противника. Будь осторожен, брат, держи поближе свою волчью плетку, а лучше АКМ, ну и пряник подогрей на всякий случай, – невесело пошутил Велигор.
Аким молчал, вцепившись обеими руками в руль.
Проводив Велигора, он вернулся в избушку, разжег остывшую печь и поставил чайник, и только тут заметил, что девушка открыла глаза и смотрит на него вопросительно и тревожно. Он кивнул ей без улыбки, ему ни о чем не хотелось спрашивать ее, даже как ее зовут. Они молчали, это тоже был разговор: разговор взглядов, жестов, тонких, едва уловимых движений бровей и губ. Он потрогал ее лоб, и она ответно коснулась его руки еще слабыми, но теплыми пальцами.
За окном падал беззвучный снег. Священную тишину этого вечера нарушали только шорох пламени и потрескивание углей в печи, и Аким знал, что она благодарна ему за это молчание.
– Укрой меня, – вдруг прошептала она, – мне холодно!
Он поправил на ней лоскутное одеяло.
– Собой укрой, – едва слышно вывели ее губы.
Он сбросил одежду и прилег рядом, вдыхая терпкий запах ее молодой кожи и дикие ароматы из своих охотничьих снов.
Удерживая ее лицо в ладонях, он наконец-то рассмотрел его до конца. Глаза очень широко расставленные, но не карие, а светло-желтые, почти тигриные. Узкие стежки бровей оттеняли белизну высокого, выпуклого лба. Трепетные ноздри тонкого носа чуть приоткрыты, чтобы издалека чуять все запахи мира. Небольшой чувственный рот, не знавший помады, быстро посвежел и зарумянился.
– Кто ты? – спросил Аким. – Я хочу все знать о тебе!
– Я – Тамира Ингибарова…
– Почему твои называли тебя Элан?
– Элан – по-чеченски «княжна» или… «принцесса»… – Она говорила с легким изысканным акцентом, и Аким впервые понял, что никогда не узнает всей правды о ней.
– Принцесса, я хочу услышать твою сказку, – попросил Аким.
– Наш тейп очень древний, он считается привилегированным, в отличие от лайских, «рабских», тейпов. По материнской линии в моих жилах течет кровь Пророка, по отцовской – я наследница хазарских царей… – Она говорила медленно, преодолевая трудность этой первой в ее жизни исповеди. – Мой отец носил титул Шода и считался тайным князем. Я долго жила в Англии, училась в частной школе, потом в Оксфорде, там много наших… – Она умолкла, переводя дыхание. – Потом приехал Ильяс, мой двоюродный брат. Он рассказал мне об издевательствах федералов над телом моей любимой сестры и подруги Альмаз Хунгаевой, о ее позоре. Ее казнили ритуально, как ведьму, как вампира… как…
– Заложного покойника, – подсказал Аким.
– Видишь, тебе все известно, – прерывисто вздохнула Тамира. – Так пришло мое время отдать долг Ичкерии и отомстить за родную кровь. Тебе, наверное, это трудно понять?
– Я тебя хорошо понимаю, – кивнул Аким. – Для меня Родина и мой народ – это святыни, и мне близки люди такого же понимания. Но почему на твоем месте оказалась другая девушка?
– Она появилась, когда отец захотел спрятать меня за границей. Мы, Ингибаровы, чтим особый свод законов, очень древний кодекс, – продолжила Тамира. – Он включает убийство чести: в случае насилия над дочерью отец или старший брат обязаны убить ее. И есть только один способ оставить ее в живых. В глубокой древности у хазарских царей практиковалась заместительная жертва, когда принцессу заменяла на алтаре другая девушка.
– Значит, Илга должна была заменить тебя на алтаре Судьбы?
Тамира промолчала, и Аким не посмел допытываться до мрачной родовой тайны.
– За что ты убила электрика? – Его голос прозвучал слишком резко, так что изба, казалось, испуганно притихла в ожидании ответа.
– Он заслуживал смерти, – тихо ответила Тамира.
– Ты пришла в цирк, чтобы убить? – настаивал Аким. – Пойми, мне надо знать все о тебе, чтобы без колебания, если понадобится, отдать за тебя жизнь!
– Хорошо, я расскажу тебе все. – Она крепче впилась в его ладонь и закрыла глаза. – Я пришла в подвал, чтобы забрать железный шар, о нем рассказал мне отец.
– Шар?
– Да, шар с именем Сталина.
– Талисман Силы? – не понял Аким.
– Скорее абсолютное оружие: ядерная бомба в кармане. Ильяс говорил, что в нем мощность восьмидесяти Хиросим, как в Тунгусском метеорите! С этим шаром в руках можно изменить историю планеты! Внутри стальной капсулы – антивещество, материя из другого Времени и Пространства. Мне было поручено найти его и доставить за границу.
– Дальше, рассказывай дальше… – тихо попросил Аким.
– В цирк я прошла по подземным коммуникациям, у меня была карта. Ильяс остался дежурить в машине… на случай, если мне понадобится помощь. Я вскрыла люк в подвале рядом с шахтой лифта, потом поднялась в ее гримерку, но опоздала. Меня опередили, все там было разгромлено! На стене я увидела ножны с саблей. Эта сабля участвовала в номере, и отец очень дорожил ею. Я взяла ее с собою. У меня был пистолет, но любое другое оружие показалось мне ненадежным, а главное, слишком шумным.
Я осмотрела гримерку, шара нигде не было, но была надежда, что он укрыт в зеркальном ящике. Я два раза была на представлении и видела, как работает та, другая… Шар мог быть вмонтирован в крышку ящика. Я спустилась в подвал и тут увидела его. Он лежал на спине и рылся в той самой аппаратуре, каталка была разобрана по частям. Тебе не понять, – она мучительно терла виски, – меня учили убивать без капли сомнений, убивать, не сбивая дыхания. Нужны долгие тренировки, занятия с инструктором, помощь психолога. Я не знаю, что заложено у меня там… – Тамира закрыла глаза и коснулась ладонями висков. – И никто не знает, кроме доктора Джалиля, который работал с девушками-шахидками. Я не имела права на ошибку, но шара я не нашла… Больше не спрашивай меня ни о чем…
Ранним утром Воронов вывел машину за ворота, на всякий случай залепил номера весенней жижей и поехал в сельский магазин. Снежные поля пестрели проталинами и первыми желтыми цветами.
Пряча лицо под козырьком, он купил все, что нужно для безбедной жизни в теплой уютной избе на краю мира.
На обратном пути на полу под сиденьем запищал мобильник. Аким решил, что это мобильник Велигора, и нажал кнопку.
– Алло, Велигор, – позвал он, но на обратном конце уже выключили связь.
Тамира еще спала, и он не стал ее будить. Она проснулась через час-полтора, улыбнулась, зажмурившись от яркого света солнца.
– Это твой? – Аким протянул ей мобильник.
Тамира молча кивнула.
– По нему звонили? – с тревогой спросила она и пощелкала клавишами.
– Звонили, но разговаривать не стали.
– Это Ильяс, – упавшим голосом произнесла Тамира. – Тебе надо уходить! Твою машину наверняка засекли.
– Кажется, уже поздно, – выдохнул Аким.
Из окон избушки была видна полевая дорога. Прыгая на рытвинах, по дороге катил зиловский микроавтобус «бычок», он шел четко по следам его «ниссана»: кроме Акима, в эту глухомань не ездил никто. Аким выскочил во двор, распахнул багажник «ниссана». Он успел выхватить «борз», и укрыться в кузнице. Повалив забор, «бычок» ворвался во двор. Натужно воя, он крутанулся на толстых протекторах, разбрызгивая грязь, расшвыривая остатки забора, и из распахнувшихся дверей высыпали боевики с автоматами наперевес. Первых двух Аким скосил короткой трескучей очередью. Остальных, экономя патроны, остановил одиночными. Обостренный нюх на опасность подсказал, что пора сменить позицию. Он высадил раму кузницы, выпрыгнул в окно и броском с перекатом укрылся за поленницей; в ту же секунду в раскрытую дверь кузницы влетела граната. Взрыв снес бревенчатую стену, столетние стволы раскатилась, и над Акимом воздвиглось что-то вроде укрытия из столетних бревен. Экономя рожок, он отстреливался редкими очередями и одиночными патронами. За его правым плечом звякнул металл; оглушенный боем, он не слышал, как в окно кузницы влетела самодельная граната, из-под проволочной обмотки корпуса валил горчичный дым. Не медля ни секунды, Аким перебросил ее за крышу «бычка». Грохнул взрыв, Акима с головы до ног заспало черноземом, вздыбленный взрывом грунт все сыпался и сыпался с неба. Прошло пять минут, но со стороны «бычка» по-прежнему не было слышно ни одного выстрела. Аким не сразу понял, что оглох, слух возвращался медленно, с болью и жестким хитиновым треском в ушах. Он осмотрел рожок «борза», в нем оставалось только три патрона. Аким раскидал бревна, встал во весь рост и огляделся. На черном от копоти снегу корчился отброшенный взрывом рослый чеченец, он зажимал обеими ладонями живот, пробуя удержать расползающиеся внутренности.
Из дверей избы, пошатываясь, вышла Тамира. Она сделала несколько неуверенных шагов к воронке, подняла с земли автомат, выпавший из рук чеченца, взвесила в руке и посмотрела на Акима. Воронов опустил свое ненужное отныне оружие. В дикой природе волк никогда не нападет на волчицу, тем более на молодую, с которой уже успел обнюхаться и подружиться.
Раненый раскрывал рот в беззвучном крике. Черный клинок бороды грозил весеннему небу. Аким не слышал, что он кричит, а если бы и слышал, то не понял. Но смысл прорезался в его мозгу, как огненное начертание:
– Добей меня, я все равно умру!!!
На глазах чернобородого, Тамира бросила автомат на снег и ушла в избушку. Она вернулась почти сразу, сжимая в руке саблю, наклонилась над раненым и примерила лезвие к его выпуклому кадыку. Аким зажмурил глаза, и когда он открыл их, чеченец был уже мертв.
– Ты поедешь со мной? – равнодушно спросила Тамира и кивнула на микроавтобус.
Ее лицо отдавало синеватой бледностью снятого молока, а желтые тигриные глаза мрачно блестели. Аким молчал, хотя все понял, точнее, считал с ее губ.
Прихрамывая, она подошла к «бычку» и села за руль. Аким медлил.
– На твоей машине далеко не уедешь, – настаивала девушка, – она засвечена!
Он подчинился и сел рядом с ней.
– Куда мы поедем? – спросил Аким.
– Какая разница? – пробормотала Тамира. – Нам с тобою больше нет места среди людей… Здесь должна быть доверенность, – пошуршав бумагами, она достала права и гербовый листок с вклеенной фотографией.
Через полчаса они вырулили на Горьковскую трассу.
– Если ехать не сворачивая, – задумчиво сказал Аким, – мы в конце концов приедем на Енисей, туда, где твой отец нашел белых волков.
– Четыре тысячи километров, река Уча… – припомнила Тамира. – Я помню, он говорил об этой реке и маленькой заимке в тайге. Он там прожил лето…
День за днем «белый бык» бежал на восток, через Казань и Свердловск, и дальше на Краснокаменск и Енисейск. Они ночевали в придорожных гостиницах и снова стремительно летели навстречу солнцу. О прежней близости в избушке под Киржачом они, казалось, забыли. После дневных волнений и тряски колес их ночная ладья плавно покачивалась и по-прежнему плыла на восток. Спали поврозь, на разных кроватях, и всегда рядом с Тамирой лежала старинная сабля без ножен. Черный клинок стерег крепость их молчаливых обетов и клятв. Он плыл сквозь ночь, как стрелка компаса, как меч разделения между Тристаном и Изольдой.
Мудрый аян Кудым-Ош прожил сто лет и еще полсотни, и только тут подступила к нему Смерть. Тогда позвал он к себе весь свой род-пам и сказал:
– Когда умру, положите меня в кедровую домовину и обейте ее кованым железом, да закройте так плотно, чтобы ни капли воды туда не попало. А теперь попрощайтесь со мной: пусть каждый мужчина коснется ладонью моего правого плеча и возьмет частицу моей силы. Кто коснется двумя ладонями и возьмет вдвое больше, то та сила будет злой силой.
Попрощался аян со своим памом и уснул крепким сном.
Уральские горы и Енисейский кряж – каменные пояса-крепи на теле земном, два обруча золотого сибирского котла, где кипит земная мощь, копятся руды, зреют жар-камни и во чреве вечной мерзлоты нарождаются золотые росы. Там, от кипящих магм до ледяного космоса, простерта мировая Ось, и держат ее русы-остяки, люди Оси. Есть у них своя станица за Енисейским кряжем. Сибирские староверы называют ее на тунгусский лад – Солнцевым селением, потому что все, что там происходит, лучами расходится по лику земному.
День за днем томился старец Григорий в напрасных тревогах, заранее страшась и торопя встречу с Камой. Осторожно выспрашивал о ней приказчика, который каждый день поутру ставил самовар.
– Можно ли видеть Хозяйку? – спрашивал Распутин.
– Нельзя, брат, живи, отдыхай… – со вздохом отвечал приказчик.
– Меня в Питере цари дожидают, князья в очереди стоят, у подъезда просители день и ночь стерегут, так что же понапрасну время терять? – наступал Григорий.
– Нет никакой напрасности ни на Небе, ни на Земле, – степенно отвечал приказчик.
Покачивая облетевшей березкой, в горницу вошел Селифанушка, в петличке старенького армячка алел цветок шиповника. Должно быть, в эту ночь побывал старец на горе Афонской, за тысячи верст от Енисея, так что горняя роза увянуть не успела.
– Хоть ты мне ответь – где Хозяйка-то? – приступил к нему Распутин.
– В земле она, большего тебе никто здесь не скажет…
– В земле? Это как же понимать?
– Здесь по горам проходит Ось земная, здесь наивысшая сила дана Матери-Земле, от того и полярные сияния шапкой стоят. Ты глянь в окон це-то!
Распутин выглянул в окно на ясный закат и изумился радужному сиянию горизонта. Ни багровых, ни оранжевых, ни ярко-алых и охристых тонов, только сияние всех оттенков голубого и фиолетового.
– Дивно, – только и сумел вымолвить он. – Чистая благодать! Так сияет, что и не вымолвить!
– Ходил я, братик, от норвежских берегов до Усть-Цельмы, – продолжил Селифанушка, – от Соловков до персидских оазисов. Знакомы мне и лебединые пути, и плавни Ледовитого океана, и черные кольские камни, и дебри Беломорья, – и везде: в поморской ли избе, в зырянской землянке или закаспийском кишлаке – находил я души, связанные между собой клятвой о спасении мира, и держат они земную Ось своей правдою и молитвой. Ясны их очи, а речи полны мудрости, а другие только кланяются и шепчут: «Помолчим, брат!» И молчать с ними так сладко, как будто век с ними жил и будешь жить вечно!
Знаю я таких людей по всем землям от океана до океана, одни живут в горах, другие в лесу, есть и такие, что в миру вовсе не бывают, берут змей в руки, и птицы сидят у них на плечах и никуда не улетают. Все они – насельники незримого царства, Светлой Руси. Есть у них свои Цари – мужицкие Спасы, есть и Царица, здешние ее Камой зовут, что на языке изначальном означает Любовь. Вот и выходит, что Любовь крепит Ось земную. Великая она волшебница, – добавил приказчик. – Кудесит с бубном в руках. К охотникам выходит белой Оленихой, к старателям – Змейкой-Пераскеей.
– Мне бы хоть щукой говорящей, – в тоске взмолился Распутин.
Далеко на посаде ударил колокол, отбивая повечерие, и в горницу, шурша сарафаном, вошла Кама. Лицо ее было чуть бледным, точно после болезни, но карие глаза сияли лаской.
– Земной поклон! – произнесла она и поклонилась гостям, приложив правую ладонь к груди.
За ее плечом появился знакомый приказчик с полным ведром, и Хозяйка с ладони напоила странников. Теплотой ее рук дразнила вода и светилась, как рассветное озеро.
– Слишком крепка Твоя вода! – вздрогнул старец Григорий, точно обжег губы.
В полном молчании попили чай, закусывая солеными сухариками. Обычай стародавний, откуда так повелось, никто не ведал, но древнего порядка не преступали.
– А расскажи, Григорий, как Северная столица живет, – первой заговорила Хозяйка.
– Худо живет, Хозяйка… Хлеба давно уж нет. Уголь и дрова – по запискам. А того хуже, что Папа совсем слаб – нет в нем веры в свою царскую силу; как увижу, что он усы поглаживает и левый глаз легонько так почесывает, значит, я ему в помощь нужен. Военные карты разбирать не успевает и чуть что бежит за занавеску, где у него заветный пузырек припрятан. Вот ведь царь, а не волен в царстве своем! Бывало, приступит к нему Мама с уговорами: хорошо бы тебе, Николенька, вовсе не пить, вот и лекарство надежное есть у нашего Друга. А он только плачет: не лишайте, говорит, меня моей тихой радости… Пробовал его тайком от горькой отвадить. Крест с мощью Маме передал. А он как узнал, что над ним без его ведома хотят сотворить, разгневался и с той поры видеть меня не хочет.
– Царь не сумел высвободить своей властной силы и нуждался в вожаке народном, в сердце правдивом и честном, в силе земной, – сказала Кама, – для того ты и был к нему послан, чтобы через тебя сила и благодать пошла!
– Благодать-то у нас чиста, да плоть коварна, – умильно заметил Селифанушка.
– Верно говоришь, – покаянно заметил Распутин. – Что скрывать, ласкали меня при дворе и осыпали милостями, а вслед шептали: хам во дворец затесался, кобель! – Распутин замялся, не желая оскорбить Хозяйку пересказом газетных безобразий.
– За что же такая слава? – чуть усмехнувшись, спросила Кама. – Кобелем зря не назовут!
– Про меня много разного бают, а истину знаешь ты одна! Сердцем чуешь. Сердце-то оно вернее ума, – говорил Распутин, по-чалдонски налегая на «о». – У иных, даже опытных, молитва порождает похотение, я же достиг полного бесстрастия, мне что баба, что чурбан, от того-то и блудный бес стремглав бежит от меня! Долго искал я правду-истину, неподкупную, непреклонную, ноги в кровь истер, и нашел-таки ее в Любви… Тогда снял я обычные вериги и надел иные – вериги Любви ко всякой Божьей твари, будь то человек или пчела… – Распутин вытер внезапные слезы, повисшие на ресницах, как дождь на еловых иглах. – А для них, для катов, что вокруг Папы с Мамой кружат, – он махнул головой на окно, точно провидел сквозь енисейские горы набережную Невы и беломраморных царскосельских нимф, – за пределами плоти Любви нету, в то время как я весь Любовь! И каждую минуту готов к соитию, каждый час жаждаю Бога в себе зачать! Любовь моя и есть молитва ежечасная… – утирая слезы, продолжал старец.
– Не всякому по силам такая молитва… – с улыбкой заметила Кама.
– Покаянное сердце Господь не отвергнет, а плоть моя ежедневно с Христом сораспинается за боль народную! – все жарче и громче говорил Распутин.
– Наши старцы знают более, нежели Христос, – осторожно заметил Селифанушка. – На потайном народном языке плоть – семя мужское… Но богословам нашим не открылось, что Христос не плотью телесной завещал причащать, а семенем духовным!
– Вот и я через плоть целю! Мощь во мне такая, что самому носить тяжко! Через любовь плотскую страстную и спасаю, а сам давно уж бесстрастен…
– Мне не исповедуйся, я про тебя то знаю, что тебе самому неведомо, – с суровой лаской заметила Хозяйка. – Об одном прошу: людей собою не искушай…
– Да как же мне можно их искушать? – с сердцем воскликнул Распутин. – Я же в Питер дочек привез с Покровского, чтобы возле царевен одним воздухом подышали. Вот и думай: повез бы я родную кровь в разбойничий вертеп? Грешен, у цыган бываю, да и с женским полом… случается, но ведь я монашеского обета не давал, три года как вдов и по мирской жизни весьма честен. Клеймит меня знатная нечисть токмо ради уязвления и унижения царской четы…
– Любят люди падение праведника, – ласково усмехаясь, соглашался Селифанушка.
– Знаю, поздно уже, – печально сказала Хозяйка, – и не изменить мне царской судьбы, и тебя, Григорий, не уберечь. В тот день, когда забыл ты наш завет и захотел жить во имя свое, исчезла твоя чудная сила.
– Поезжай, брат, обратно на муку крестную, искупи свою вину вольную и невольную, – печально сказал Селифанушка.
– Ничё, – бодрился Распутин, – покедова я жив, то и Они живы. Крепко моя кровь-руда с царской кровью связана, и знаю, что погибну от царской крови, да за то будет втройне заплачено, так что даже Нева потечет кровью! Впереди у России кровь и мрак, но чую поступь Того, Кто придет спасти народы ярмом железным…
– Вправду чуешь или кобенишься? – с усмешкой спросила Кама. – А хочешь увидеть? Пойдем со мной!
Распутин изменился в лице и молча поднялся во весь свой великий рост.
Вслед за Камой и Селифанушкой старец Григорий спустился в бревенчатый подвал, что-то вроде подземной кузницы с маленькой печью и горном. Кузница была еще горяча, и смолистые бревна отекали тонкой тягучей слезой.
Стены были заняты дощатыми полками, с образцами руд, золотыми самородками и прозрачными камнями редкой формы и окраса. Здесь же стояли весы для взвешивания породы, глиняные склянки, стеклянные колбы с притертой крышкой и даже диковинный прибор – астролябия. Отдельно, как драгоценность, лежал серебристый шар с именем Предреченного.
На полу, завернутый в шкуру черного козла, лежал Сталин. Тело его обмякло, и большой острый нос стал тонким и прозрачным, как стылый воск.
– Ныне мужицкими кровями пишется новая книга, нарицаемая Железный Змей, – важно сказал Селифанушка, – вот тот, кто напишет следующую страницу!
– Грядущий Спас? – прошептал Распутин. – Этот жалкий инородец?!
– Так попущено, что инородец, – сказала Кама, – но он долго жил среди русских, он успел узнать и полюбить простого русского человека, и он сделает для России больше, чем иные из русских царей! Долго смотрела я в зеркало русской судьбы – и видела, как под Царицыном захлебнулось на Волге великое нашествие и Дева на Мамаевом кургане подняла обнаженный меч справедливости! Этот жалкий инородец скует непобедимый меч и стянет тело страны одиннадцатью железными обручами!
– Он истребит князей Содома и уничтожит тайных врагов России, – с наивной верой произнес Селифанушка.
– Он слишком слаб и темен для этого, – возразил Распутин.
– В нем дремлет великая сила! – возразил Селифанушка, и в его детских глазах заискрилась простая, безгрешная душа.
– Он может стать будущим русским святым, если вместит в свое сердце русское великодушие, – добавила Кама.
– Но у него чахотка в последней стадии, – воскликнул Распутин, – он до весны не доживет!
– Земная мощь исцелит его, – сказала Кама. – Здесь, в Солнцевом селении, раскроется его ум и проснется глубокая вдумчивая мудрость, через него пройдут волны сверкающей силы и реки воли народной… Он вновь зажжет священные огни на холмах и курганах и назовет священные имена. Он подарит народу песню и мечту, ради которой стоит жить и стоит умирать… – Она взяла с полки шар с именем Предреченного и согрела его в ладонях. – Здесь облекут его в грядущую Славу.
– Облекут во Славу? – простонал Распутин. – С меня… с меня сорвут мои одежды жемчужные, мои ризы убеленные, а я, голый и сирый, вернусь на заклание в бездну смердящую, в адову преисподнюю!
– Власть умерщвляет всех, кого любит, – печально согласилась Кама, – не минует чаша сия и Сталина… Он будет отравлен в первый день весеннего полнолуния на тридцатом году своего правления и, как все великие шаманы, уведет за собою целую свиту из мертвецов. Но перед этим он выиграет великую битву, самую страшную из когда-либо бывших под небом, и даже лютый враг признает его превосходство и склонит перед ним свои знамена. Посмотри сюда!
Кама вложила в ладони старца алое стальное ядро, точно только что вынутое из доменной печи, но холодное и влажное, как ледяная градина.
– Кровушка-то так и хлещет! – зловеще проговорил Распутин, вглядываясь в его выгнутую амальгаму. – Из этих дверей выйдет коварный и вероломный правитель, он костями вымостит тундровые топи… Хозяйка, ты выпускаешь на волю чудовище!
– У России есть жестокий выбор: быть растоптанной сапогами захватчиков и уже никогда не возродиться… или принять нового кровавого Царя, Красного Ирода.
Селифанушка взял простые весы из двух чашек и насыпал на одну горсть золотого песка, а на другую бросил камешек пирита – «золотой обманки».
– Посмотри, золото – это его добрые дела, а пирит – неизбежное зло, которое он принесет в мир. Взгляни: весы клонятся в сторону добра! Рожденные перевешивают умерших, построенное – разрушенное, спасенные – погубленных без возврата.
– Да будет по слову твоему, – прошептал Распутин, он встал на колени перед Предреченным и дважды приложил его ладонь к своему плечу.
Предреченный очнулся на рассвете. В белой рубахе и таких же портах, точно в смертном старческом одеянии. Тонкие иглы пронизывали онемевшие мышцы, и, преодолевая колючую боль в ступнях, он встал и прошелся по горнице. На стене висело занавешенное рушником зеркало, он снял расшитую ткань, вгляделся в прозрачную глубину, пригладил густую черную бороду и уперся взглядом в того, кто смотрел на него с той стороны амальгамы. Взгляд был тяжелый, проницательный, излучающий власть и не скрывающий своей силы…
Лаборатория, где когда-то, еще до перестройки, работал Померанцев, все еще значилась на балансе объединения «Фаэтон», и, невзирая на глубокую секретность этого отнюдь не зеркального «ящика», Барнаулову удалось встретиться с заведующим лабораторией нелинейных процессов, хорошо знавшим покойного Померанцева.
– Жаль, золотая голова, – посочувствовал печальной новости моложавый завлаб в пиратской бандане.
Барнаулов с легкой иронией посматривал на его залихватскую корсарскую бородку и колечко в ухе. По всем приметам этот энергичный «морской волк» был последним капитаном корабля-призрака, настоящего «Летучего голландца», точнее, «Титаника» большой советской науки, с которого загодя сбежали крысы, но капитан остался и как ни в чем не бывало вел судовой журнал.
– А как он погиб? – без особого, впрочем, интереса спросил завлаб.
– Ему отрезали его «золотую голову», – вкрадчиво произнес Барнаулов.
– «Золотую голову», – задумчиво произнес завлаб. – А ведь он как чувствовал!
– Что чувствовал? – уточнил Барнаулов.
– Лет пять назад он побывал на Подкаменной Тунгуске, вернулся сам не свой, мы даже шутили, что тамошние шаманы его сглазили. Однажды я слышал, как он шепчет: «Дыл… Дыл… Он сам снял свою голову и отдал мне…» Как я позже узнал, у эвенков слово «дыл» обозначает голову человека и солнце.
– Значит, там, на Тунгуске, он стал свидетелем какой-то трагедии? – острожно уточнил Барнаулов.
– Возможно, мне об этом ничего не известно, – беспечно ответил завлаб.
– А зачем он туда ездил? – продолжил заполнять свой опросник Барнаулов.
– «Временные парадоксы Тунгусского метеорита», – припомнил завлаб. – Так называлась его тема. В поисках метеоритного вещества он облазил плато Муторан, прошел на байде по притокам Хушмо, побывал на Уче – он вообще любил путешествовать. По молодости мы с ним немало покуролесили и на катамаранах, и под парусом.
Померанцев довольно долго занимался одной заковыристой темой: это так называемая центрифуга Времени! Есть гипотеза, что Время на краях любой центрифуги растягивается относительно центра. Заметное растяжение Времени требует колоссальных оборотов центрифуги и гигантских центробежных сил. Работа со Временем – это работа с гигантскими объемами энергий, первым это понял Никола Тесла.
– Тунгусский взрыв как-то связан с физикой Времени и открытиями Теслы? – уточнил Барнаулов. – Поясните двоечнику…
– В этом-то и кроется главная интрига, – ответил завлаб. – Судите сами, в начале двадцатого века Тесла проявил необъяснимый интерес к бассейну Подкаменной Тунгуски. В марте 1908 года он запросил в Библиотеке Конгресса карты этого региона, а в августе над енисейской тайгой грянул взрыв.
– Ничего удивительного, – заметил Барнаулов. – В районе Подкаменной Тунгуски проходит одна из четырех крупнейших на планете магнитных аномалий – Восточно-Сибирская. Это вполне укладывается в круг интересов Теслы.
– Все это так, но сам тунгусский взрыв сопровождался странными парадоксами, похожими на масштабный эксперимент со Временем, – уточнил завлаб. – Создается впечатление, что после взрыва Время там побежало вспять. В архиве Академии наук есть срез омолодившихся лиственниц, и, по свидетельствам очевидцев, старики, первыми ходившие на пожарище, молодели. – Завлаб задумчиво теребил свою корсарскую бородку. – Видите ли, – понизив голос, продолжил он, – наш проект возник сразу после войны на базе козыревской шараги. После войны в руки советских ученых попали трофейные разработки гитлеровского института «Аненербе», их автором был все тот же Тесла. Суть его открытия состояла в том, что воздействия огромной разрушительной силы могут передаваться не только в любую точку Пространства, но и во Времени! Расшифровкой идей Теслы занимался отец Померанцева. Он был ведущим специалистом в этой шараге, поэтому научную страсть Померанцева можно смело назвать наследственным заболеванием.
Померанцев-младший искал тайну сверхпрочного сплава – амальгаму Теслы.
– Амальгаму? – уточнил Барнаулов. – Это, кажется, сплав металлов с ртутью.
– Вы правы, ртуть – любимая игрушка средневековых алхимиков. И неспроста! При определенных весовых соотношениях у амальгам возникает сверхпроводимость, сверхтекучесть, сверхтвердость, появляется внутренняя упорядоченность, и все свойства сплава приобретают невероятные значения! Но тема Померанцева была признана ложной, и дальше исследований сплава Теслы работа не продвинулась. Сергей Максимович, а не прогуляться ли нам до столовой? – внезапно предложил завлаб. – Я приглашаю…
Барнаулов и завлаб прошли по пустым выстуженным коридорам. На стенах висели портреты отцов-основателей советского атомного проекта: Сталина, Берии, Курчатова и Козырева.
– Академик Козырев, гений из бериевской шараги, тоже работал над формулой Вселенной, объединяющей Пространство, Материю и Время, – пояснил завлаб. – Его легендарный проект назывался «Большой проскок». И «Большой проскок», кажется, все же состоялся около 1948 года, ввиду этого знаменитая экспедиция 1948 года на Тунгуску открыто курировалась Берией, но маршрутную карту трижды запрашивал Сталин. Он собственноручно изменил маршрут, запретив поиски северо-западнее плато Ядуликан. Похоже, Вождь народов знал о метеорите несколько больше официальной науки…
– Погодите, погодите! – Барнаулову показалось, что завлаб заговаривается. – Но ведь между «Большим проскоком» и падением метеорита прошло ровно сорок лет…
– Вот именно… сорок! А если отсчитать сорок лет вперед, то получите 1988 год, канун распада СССР. Бомбардировка будущего идеями сталинизма потерпела фиаско, будущее осталось без подпитки из прошлого, и вот итог… Шутки со Временем смертельно опасны, ведь Время – одна из форм, в которой проявляет себя Материя, а сама Материя – это океан запертой энергии.
– А как насчет переброски часовых поясов? – спросил Барнаулов. – Не будет ли этот проект продолжением переброски северных рек и откачкой энергии, но уже в масштабах Космоса? – спросил Барнаулов.
– Опять в точку! – согласился завлаб. – Все революции и великие реформы имеют очевидное, осязаемое проявление, но сверх того незримую метафизику, тайные смыслы, доступные лишь пророкам и ясновидцам. История – это не только столкновение партий, конных армий или танковых колонн, восхождение и низвержение вождей, но и схватка метафизических сил, небесных воинств, бестелесных сил, именуемых Добром и Злом. Нынешняя атака на Время весьма опасна, но понятна. Над всей Россией – сталинское время! Его одиннадцать часовых поясов стягивают стальными обручами рассыпающееся тело империи, и в наших стенах все еще советская власть! – усмехнулся завлаб.
И он был прав: в умирающем, распроданном по частям здании советской науки еще горел очаг румяной Гестии, и поварихи в кружевных наколках помешивали украинский борщ, а на общепитовских тарелках в волнах пюре млела жемчужная селедочка, прозванная каким-то остряком «гидрокурицей».
– И в чем же заключалась убойная сила «тунгусской бомбы»: тротил, аммонал или урановая крошка? – спросил Барнаулов, нагружая поднос вкусной и здоровой пищей.
– Ни то и ни другое! Тем не менее это самое совершенное на сегодняшний день оружие.
– И что ж это за оружие?
– Антивремя! Представьте, засланец из другого Времени производит аннигиляционный взрыв в нашем Пространстве и Времени, но сам при этом нисколько не изменяется!
– Фантастика! – в простоте душевной восхитился Барнаулов.
– Чрезвычайно удобная штука! Теоретически такую «Царь-бомбу», или «Кузькину мать», можно переносить в обычном дипломате или в кармане брюк.
Барнаулов вежливо допил компот из сухофруктов, напоминающий детсадовское детство, и тепло простился с «мучеником науки».
С этого момента он, белый офицер Барнаулов, вел собственную игру, и посвящать Авенира в открывшуюся ему тайну считал опасной ошибкой.
Жизнь успешного человека похожа на хрустальные башмаки: с одной стороны, вожделенный цокот по мраморным ступеням и изредка глоток терпкого вина из хрустальной туфельки, а с другой – ходить неудобно и лодыжку выворачивает. Страдая от жестких ледяных колодок, Марей успевал, однако, пить вино успеха, почти не морщась.
На регулярном банкете в Доме журналистов он был объявлен героем месяца, на торжествах в мэрии обаятельный передвижник из сибирской глубинки запросто пленил вице-мэра, и они выпили на брудершафт и спели а капелла:
– А я Сибири, Сибири не страшуся,
Сибирь ведь тоже русская земля-а-а…
Его выставка «Сказание о земле Сибирской» была развернута в роскошном Малахитовом зале мэрии. Зрители переходили от картины к картине вслед за художником, взявшим на себя еще и обязанности экскурсовода по собственной галерее.
– Есть на Енисее Кит-гора, там до революции проходили шаманские собрания, – вещал Марей, точно песнь выводил, – и узнали тунгусские камы, что живет в одном селении на берегу Енисея ссыльный Коба, знаменитый своей редкой рыбацкой удачей, да еще тем, что девочку от удушья спас: рискуя жизнью, высосал трубочкой дифтеритную хворь.
Заинтересовались камы, что за птица такая, да еще Кобой называется, и пригласили его на свой пир-туй. Сел Коба на собачью упряжку и погнал на север, а надо вам сказать, что ехать по льду Енисея на собачках – одно удовольствие. Едет Коба, трубочку посасывает, но к ночи дохнул мороз, и заснул Коба смертным сном: покачивается в санях ледяная статуя в папахе и бурке.
Но верно сказано, что любой сон, даже смертный, – явление временное. Вот просыпается Коба в какой-то тесноте и темени, чует – кругом жар пышет, и лежит он ничком, в чем мать родила, на горячей наковальне. А над ним над самой головой адский молот свистит, ворожит и с размаху по голове лупит, только у самых волос останавливается.
– Амба! – говорит кто-то черный, во тьме незримый. – Будет теперь у него хребет стальной, так что Черный Шаман плетью не перешибет.
Потом коваль берет клещи, переворачивает его навзничь и начинает и вроде как стальное сердце в груди ладить, и над зародом что-то кумекать.
– Амба! – говорит тот же голос. – Будет теперь у этого лядащего сила сорока мужей!
После перековки подняли тело тяжести непомерной и поставили на ноги. Земляной пол в кузне просел, порог дубовый напополам треснул. Окатили новорожденного водой из загорного студенца, одели в белую рубаху, стальным ломом опоясали, привели в большой дом-пятистенок и оставили одного.
Бродит Коба по избе, в горницы заходит, видит – стол богато убранный, поросенок с хреном на блюде млеет, и графин с наливочкой искрится, все чин чином. Тут выходит к нему сама Хозяйка Ворги, в косах самоцветы играют, глаза ясными звездами горят, и безмолвно так, как во сне, сажает за стол, кормит, поит, а после ведет на пуховое ложе.
Другой такой красы лебяжьей во всем мире нет, жилки нежные сквозь кожу светятся, жемчугами переливаются, а касаться ее нельзя и даже глазами смотреть боязно, потому как – сама Хозяйка. И глядел на нее Коба, пока сила сорока мужей не возросла у него до невозможного предела.
– Развяжи, – говорит Хозяйка, – свой пояс стальной, и ляжем с тобою почевать…
Попробовал Коба развязать стальной лом на поясе, да одна рука у него сохлая, плохо работает, не хватило сил снять с тела стальной лом.
Усмехнулась тут Хозяйка и говорит, что придется ей теперь другого жениха ждать, того, что сумеет пояс стальной развязать.
– Сила и знание, что я тебе передала, при тебе останутся, и еще возьми мою шубу из чернобурых лисиц, не чета твоей бурке!
Старые люди говорили, что было это в конце 1916 года, накануне Февральской революции, так что весною Коба уже в России очутился, и все слова Хозяйки сбылись. За тридцать с лишним лет шубейка немного поистрепалась, но Сталин все не мог с ней расстаться в память о той чудесной енисейской встрече.
Свою сказку Марей подтвердил давним кремлевским фото: Сталин в сопровождении наркомов шел по «кремлевской улице». На плечах вождя лохматилась ветхая шуба из чернобурок.
Байки о Сталине так полюбились народу, что к Марею стали подъезжать издатели, чтобы из первых рук заполучить бесценный этнографический материал.
Чтобы популярного художника не разорвали на куски, Авенир строго приглядывал за Зипуновым, разрешая ему только одну вольность. Во время банкетов Марей часто выходил на воздух, для чего всегда рядом держал свою дикую папаху из горного козла. Вдыхая сладкий воздух свободы, он обычно не спешил обратно в духоту.
– Эх, да не доехал я до дому,
Затерялся где-то в камыше…
А что делать мне, парнишке молодому,
Коль пришлась девчонка по душе…
– мурлыкал он, стоя на крыльце и с наслаждением принюхиваясь к ночным запахам, к тонкой смеси городской гари, духов и арбузной свежести только что выпавшего снега.
Со стороны казалось, что художник Зипунов вдохновенно общается с Музой и волшебные миры его будущих картин наплывают на него из темноты, как елочные шары. На самом деле отношения художника и его Музы вовсе не были безоблачными. День за днем Авенир ждал от него новых полотен, но, когда его терпение лопнуло, он приступил к Марею с угрозами, на что Мареюшка отвечал со своей обычной мягкостью, что, мол, еще денек отдохнет, а потом как напишет! Но за кисть так и не взялся…
В тот вечер охранники, приставленные к Марею, куда-то отлучились, и впервые за последний месяц маэстро очутился в абсолютном одиночестве. Дальнейшее отпечаталось в его мозгу рваными скомканными набросками. Нападавшие накинулись на него со спины и, зажав рот, заломили руку за спину. Через минуту Марей трепыхался на заднем сиденье, с закованными в наручники запястьями и заклеенным ртом.
– Я буду жаловаться вице-мэру! – предупредил он, едва с его губ сняли липкую полоску скотча.
– Напугал!.. – загоготали похитители.
– Я известный художник, меня будут искать!
– О тебе, гоблин, забудут уже сегодня, нет, уже вчера, если мы прикажем!
– Не грози щуке морем, а нагому горем, – с достоинством ответил Марей и умолк, полагая, что ответный удар судьбы вполне справедлив после обрушившегося на него цунами из успеха и обожания.
Его привезли в подвал в центре города, запертый на несколько кодовых замков. Единственной примечательной деталью был трафарет «Злая собака», выведенный на двери черной краской.
Посреди светлого пустого кабинета стоял плотно загруженный компьютерный столик, на стене напротив входа играло бликами настенное зеркало. За монитором сидел долговязый человек с голым, как бильярдный шар, черепом и увлеченно щелкал клавишами. С первого же взгляда в нем угадывался военный, да не простой, а кадровый служака. На лацкане его пиджака блестел значок – ощетинившаяся песья голова.
Не отрываясь от монитора, он сказал:
– Здравствуйте, Марей Алексеевич. Садиться не предлагаю…
– Сесть я всегда успею, – простонал Зипунов.
– Меня зовут Малюта Лаврентий Маркович, – представился «бильярдный шар».
– Не так страшен черт, как его Малютка, – бодрился Зипунов, но Малюта на него зыркнул, точно ледяной водой окатил.
Марей затих, впервые лицом к лицу столкнувшись с кобником более высокой квалификации, чем он сам. Он рассеянно мял в руках свою видавшую виды папаху. Оглянувшись на дверь, он попробовал надеть свое лохматое гнездо задом наперед.
– Вот только этого не надо. Фокус с шапкой-невидимкой у вас не пройдет, у нас тут повсюду камеры слежения в инфракрасном свете, да и вообще нюх на любые провокации. – Малюта любовно поправил золотой значок с песьей головой на лацкане пиджака.
– Опричники, – пробормотал Марей. – Кромешники, псы окаянные…
– Скорее «Домини канес», Божьи псы, или кобели, как вам больше нравится, – поправил его Малюта. – Ну-с, тогда рассказывайте.
– Что рассказывать-то? – простонал Марей.
– И какими же экстраординарными способностями вы обладаете?
– Это скорее они обладают мною, – признался Марей.
Человек оторвался от компьютера и посмотрел на Марея круглыми змеиными глазами, и кадык его заходил, точно он только что сглотнул живую мышь.
– Давайте-ка ближе к делу… Что это за кобь, которую вы пропагандируете в разговорах?
– Кобь, – хмыкнул Марей. – Да вроде не матерное словцо, безвредное.
– Ну, это еще как посмотреть… – строго заметил его собеседник.
– Вот вы, Малюта Лаврентьевич, сморите на меня как кобра, это тоже кобь! Вроде как змеиный гипноз, от которого у меня живот холодеет.
– Ну что ж, пришла пора поговорить начистоту, так сказать, узнать всю подноготную… – Малюта потер руки.
– Ногти рвать будете? – усомнился Марей.
– Если будете упорствовать, – уточнил Малюта. – Мы проверили ваши картины на спектрометре в лаборатории Гаряева. Вывод неутешительный – «нерукотворное письмо», то есть не нашли ни одного штришка или мазка кистью, кроме ваших «подмалевков» по готовому полю, и состав ваших красок оказался на удивление прост – это вода с минеральной смолой и немного ртути!
– Так и есть, енисейские старатели эту горную смолку мощью зовут. Она и костки сращивает, и много чего доброго творит!
– И где вы добыли сие дивное вещество?
– Я же старатель, в горах и нашел!
– Место помните?
– Этого я вам не открою, хоть пилите меня циркуляркой, – поник рыжей головой Марей.
– Мы не в цирке, – строго заметил человек-удав. – Это там в последнее время все время кого-то пилят.
Скрипнула дверь, и в кабинет, потирая руки с морозцу, вошел Авенир. Марей с надеждой подался к нему, но тот решительно пресек его наивный порыв.
– За последний месяц ты, любезный, не написал ни одной новой картины. Позволь узнать – почему? – строго спросил он Зипунова.
– Вдохновение не посетило.
– «Вдохновение»? – издевательски вопросил Малюта.
– Не прикидывайтесь сибирским валенком, Зипунов, ваше «Сказание о земле Сибирской» выдает вас с головой! – прикрикнул на художника Малюта. – Вы одной левой рисуете то, над чем бьются лучшие умы человечества! Кто вас информирует? Советую вам быть предельно откровенным.
– А мне почем знать? – засуетился Зипунов, кажется впервые напуганный по-настоящему. – Я эту смолку с водой мешаю, картон смачиваю и сверху еще разбрызгиваю, ну объясню ей, чего хочу увидеть, вроде как задание даю, а утром, как на фотобумаге, проявляются картинки: хошь – из прошлого, а хошь – из будущего!
– А давайте-ка полюбуемся на ваши картинки, может быть, они окажутся более разговорчивыми, – поднажал Авенир.
Он пошевелил картоны, аккуратно приставленные к стене, выбрал первую попавшуюся и замер.
– Ну, видишь чё? – ехидно спросил Марей.
Малюта поверх очков уставился на пустой картон, такой пустой и гладкий, что выть хотелось. Авенир тасовал картоны, уцелевшие в слякоти Столешникова переулка.
– Что за непонятки? Картины где? – с угрозой приступил он к Марею.
– А это называется прощание с иллюзиями, – прокомментировал Марей.
– Что-то ты больно мудрый, Зипунов, для старателя, – зловеще заметил Малюта.
– А я до того, как породу мыть начал, три года по малолетке сидел, а на зоне из книг были только Библия и словарь атеиста. Вроде умные люди их писали, только ни в одной из этих книг я правды не нашел!
– Ты дурить-то кончай, порода недомытая! – прикрикнул на него Авенир и выразился в сердцах не совсем аккуратно.
– Типун тебе на язык, – опустив глаза, смиренно ответил Марей. – Почто мать-покойницу тревожишь?
Авенир едва заметно изменился в лице и похлопал себя ладонями по груди и бокам, точно искал завалившийся куда-то бумажник, и наконец нашел предмет беспокойства: кончик языка неудержимо чесался, точно просилось наружу гадючье жало. Он зажал себе рот и с глухим воем бросился к зеркалу. На языке и вправду выскочило что-то вроде пенька с лягушачьими глазками. Глазки игриво подмигнули ему, и пенек вытянулся в мохнатого лешачка, полную копию Марея, и так же, как он, молодцевато приосанился перед зеркалом.
Нечленораздельно вопя, Авенир заметался по кабинету, в дверь заглянул охранник, но Малюта дал отмашку, приказывая оставить их одних.
– Да чего убрать-то? – сжалился наконец Марей. – Чистый язычок, розовый, как ветчинки кусок, и картинки все на месте, можете убедиться. Блазнит немного, вот и все, – проворковал он, заботливо заглядывая в пасть Авенира. – Типунок-то он только у курок бывает, когда они зерно нешелушенное клюют, а я ведь вам зернышки от половы отделяю и прямо в клювик кладу.
Авенир неуверенно закрыл рот и пожевал… Метаморфозы во рту утихли, остался только нехороший привкус, точно во рту конный эскадрон ночевал.
Малюта проверил картинную галерею. Изображения не только вернулись на картоны, но даже проявились с добавленной яркостью.
– Вот что, Марей Евграфович… – Малюта выключил ноутбук и быстро собрал со стола какие-то невзрачные бумажки. – Собирайтесь-ка вы в дорогу, поедете с нами на Енисей. Там и проверите ваши гипотезы на опыте, и свою мощь отыщите. Если все, что говорите, правда, мы вас отпустим и наградим. Нет, сначала наградим, а потом отпустим… Хотя возможно, что и наоборот, а пока мы расквартируем вас на нашей базе. Пейзаж за окнами и свежий сосновый воздух напомнят вам отчий край.
Марей ничего не ответил, но, судя по его мрачному виду, он собирался ехать на небо тайгой, то есть готовился к худшему.
Идешь в пещеру, человече, даже неглубокую и знакомую до последнего камешка и выступа, – навсегда попрощайся с белым светом и принеси требы Богам подземным, чуждым всякому земному дыханию, тьме, что была до всякого света, холоду, что был до всякого тепла, и тишине, что старше всякого звука.
Позабыл Северьян этот веками заповеданный порядок.
Больше недели блуждал он в лесу, торил тропу по снежной целине, переходил таежные ручьи и поднимался по уступам гор, выискивая приметные камешки. Залитая воском Данилова хартия вела его за перевалы, проступали на ней горные отроги, речной рукав с бахромой притоков и гранитный крест, прозванный Матерой.
Таежные речки в этих краях неглубоки и завалены бобровыми запрудами. Долог показался Северьяну путь в верховья Удякана по извилистому Емжачу, и он решился идти напрямик через горную гряду. Хорошо, что в зимовье пополнил запас патронов и в первый день добыл на болоте глухаря, а когда снова живот подвело, выбежал на него непуганый заяц-тумак и шутом заходил перед охотником.
В старательском мешке у него было пусто – только два скола алой зернистой киновари, да кубышка с самоцветами. Отдельно лежали чаша из необожженной глины и пучок самодельных жирников – свечей.
Шайтанка далеко оторвалась от горного кряжа, оттого и казалась невысокой сопкой, оглаженной с боков полярными ветрами. Вблизи Шайтанки точили земную грудь золотоносные ручьи, но старатели обходили Шайтанку стороной, и последние человечьи следы терялись в двадцати верстах к югу, где пролегала тайная тропа – Ворга Мертвых.
До гранитного креста Северьян добрался уже в сумерках восьмого дня. Все ближние подходы к горе скрывал густой еловый лес – ерник, выше по склону росли столетние серебристые березы. Как учил Данила, приготовил Северьян семь факелов из крученой бересты – три дойти до места, три – обратно и один запасной. Факелы привязал за спину и спрятал на груди кресало, после, сдвинув камень, протиснулся в узкий лаз и на коленях пополз в каменный зев, туда, где, по словам Данилы, ковром лежали золотые самородки.
Внутри горы было тепло и влажно из-за постоянной капели. Сквозь узкое жерло протиснулся Северьян в просторную подземную храмину и зажег первый факел. Огонь не тревожил спящих в расщелинах змей и летучих упырей, похожих на комки бурой паутины. До тайного места было несколько поворотов подземного хода. Просторные храмины соединялись узкими лабиринтами, и скальные ступени выше человечьего роста всякий раз круто обрывались в глубину.
Звонкая пустота внутри пещер жадно ловила живое дыхание, звук шагов и скрип камней под подошвами. В переменчивом свете проступали из каменных стен величавые лики уснувших великанов. Один за другим прогорели три факела, но крепка в таежниках бережливая жилка; березовые остья Северьян не бросал, а привычно складывал в мешок. До условленного места оставался один переход со спуском в глубину.
Правду сказал Данила! Дивные картины поплыли вокруг Северьяна: вокруг, насколько хватало света, блестел «желтый камень». Руды тоже имеют свой норов и возраст, среди них текучее золото – самое молодое и чистое, а бывает и так: блеснет старателю в полутьме пиритовый иней – и очарует игрой золотой зерни. Своды пещеры на головой Северьяна мерцали, точно покрытые драгоценной испариной, золотая влага копилась в чашах-уступах, бежала вниз густыми потеками, стыла на сколах камней тонкими сосульками, срывалась вниз густой капелью и снова тянулась вверх драгоценными столбиками с грибными шляпками на макушках. Местами хрупкое золотое кружево покрывало валуны и ползло по стенам вверх, как древесный мох. Но дивные игры подземных Богов и красота, недоступная человечьему пониманию, не тронули Северьяна. Воткнул он факел между камней и сел на каменный уступ, обхватив руками голову: золото нашел, да сына потерял, погасла его последняя надежа!
Думал, женится – опамятует! Любовь исцелит погасший разум! А только хуже все запутал… Как быть, если дикой пчелой жалит сердце молодое пламя и тело, как улей, полный ярых сот, течет медом молодых желаний? Заронился он на невестку, на красу ее непорочную, и тяга мужская медвежья зовет обнять, коснуться маковых губ, испить с них росу медвяную, укрыть от невзгод ярой силой, настоянной на травах таежных, на камешках Черного Кама.
Что делать? Уйти на дальнюю Колу или у старца Елизара Белого Голубя оскопиться чистоты ради?.. Или поближе… отыскать полынью на стремнине и там, под енисейским льдом, остудить хмельную голову? Есть и иная, тихая смерть… Кому, как не ему, опытному рудознатцу, знать-ведать про ртуть-Скарапею? Тонким жальцем вынет ласковая змейка боль из груди и подарит тихое забвение.
Все глубже в недра Шайтанки пробирался Северьян, пока не нашел сухую укромную нишу. Из остатков факелов сложил костерок, высыпал в глиняную чашу кристаллы киновари, пережег на костре и выбросил пустую окалину. На дне чаши остался густой серебристый сок. Подвижные капли свернулись змейкой, безмолвной Скарапеей. Северьян перелил живое серебро в кожаный гайтан и спрятал на груди под свадебной рубахой.
Чадя и рассыпая искры, догорел костерок… Северьян притушил его и лег на сухую плиту, завернувшись с головою в доху, чуя, как разливаются по груди ледяные ласки Скарапеи. Гремят удары сердца, как удары тяжкого молота, и колокольный звон пробивается, словно совсем рядом бьют в вечевое било, созывают народ на суд, а судить будут его, Божьего трудника Северьяна – не татя, не блудника, но паче всех грешника!
Все ближе и слышнее шум моря людского, будто в подземелье собралось народное вече. Очнулся Северьян и с удивлением осмотрелся, вроде как лунное синие рассыпается по подземелью, рисует витые колонны и зовет по галерее туда, где слышны звон и голоса.
Вошел Северьян в подземный чертог огляделся вокруг. Светло в храмине без огня: самоцветы рассыпают волшебный свет, а слюда и колчеданы точат слезы радужные, павлиньи. И полна подземная храмина люду дивного, люду незнаемого. Узрел Северьян Лесного Христа, о котором говорили, что жил он в низовьях у Кадар-горы, питаясь диким медом и семенем дягиля. Поодаль стояли седобородые наставники в белых одеждах, и плыла по храмине их песнь: «Свете Тихий, Свете Невечерний…»
Маленький старичок подтягивал им тонким ребячьим голоском, а на голове у него, как оленьи рога, колыхалось живое деревце – горная березка. Поджав ноги в бисерных унтах, сидели на пышных шкурах тунгусские камы-аяны, в красных кафтанах, обшитых звериным литьем, и перебирали в ладонях бирюзовые бусы. Остяцкий князь Тайшин сидел отдельно и держал в зубах пустую трубку без огня, а вокруг ходил косматый медведь-умник на задних лапах, а с ним вожак в вышитой кацавейке и высоких смазных сапогах. Звери лесные тоже участвовали в соборе; вход в подземный чертог стерегли белые волки, змеи проснулись от теплого дыхания и, свесив покачивающиеся головки, слушали пение. И беззвучно порхали по храмине летучие мыши – ангелы пещер. А посередине храмины, опираясь на посох, стоял Нагой Пророк, темный и иссохший, как дерево без листьев.
– Вижу я: убит Распутин! – возвестил он.
Горестный стон прокатился по храмине, сединами поникли старцы и зазвенели тяжкими веригами. Слюда уронила черную смолку, а колчеданы облились кровью, и открылись в каменных стенах прежде сокрытые очи, полные слез, и в ответ на горе людское в голос заплакали белые волки.
– Лежит тело его честное в смрадной скудельнице и Авелевой наготой светится! Тайные уды отсечены, и глумится над старцем Князь Содомский, – продолжил Нагой Пророк, – ради того вместе с ним пес застрелен, чтобы даже кровь его опаскудить и святость смешать с падалью!
– Тако и весь русский народ вместе с кобелем под мост выброшен, – прошептал старичок с деревцем на макушке.
– От всех земель избранный Царь сброшен под лед! С того дня и часа забеременела вселенная Зверем Тысячеглавым… Имя ему – безбожие и братоубийство…
Прозвучали по храмине легкие шаги, и расступились надвое старцы-наставники, а тунгусские камы встали со шкур и склонились в земном поклоне, и белые волки вскочили с лежанок и по-собачьи замахали хвостами. Статная женщина в богатом княжьем уборе прошла по чертогу. Возле Северьяна она остановилась, и звери сейчас же обнажили зубы, и грозно заворчал бурый медведь-скоморох.
– Земной поклон, Хозяйка! Прости, что пришел незван, – прошептал Северьян, комкая шапку.
– Земной поклон, Северьян Данилович, – звонко ответила она. – Здесь незваных нет, а зван ты от лика всего народа.
– Я ведь смерти искал, Хозяйка… – покаянно признался Северьян. – Думал, золото ищу, а сам от греха студного ушел в гору…
– В чем же ты грешен? – приподняла атласные брови Кама.
– Грех мой велик. Заронился я, седой филин, на молодую сноху, на красу ее юную, непорочную, каждую минуту о ней думаю…
– Не журись, милый, – вздохнул старичок с деревцем на голове. – Любовь – это, брат, такая златница, что ей никто в мире не может цены описать. Она дороже всего, созданного Богом! Иго ее легче пушинки, а не всякому по плечу…
– Ступай к ней, – улыбнулась Хозяйка, – только помни: ее первая ночь твоей последней наречется – и переменить этого нельзя. Вот, возьми мой подарок… – Она легко тронула гайтан на его груди.
От касания ее перстов жарко стало сердцу, и гайтан на лосиной жилке затяжелел и глубоко врезался в шею.
– От старца и девы родится дитя, и пчелиный рой поселится в бороде у старца, и житный колос из костей возродится… – произнес Нагой Пророк.
Очнулся Северьян от боли в шее, на том же месте, где разжег костер из березовых палок-рукоятей. Тронул он ладонью стылый пепел и с изумлением огляделся по сторонам. Отступил предвечный сумрак, и ясный свет зимнего дня заливал подземелье, он лился из скважин в каменной толще стен и манил на волю.
Северьян снял с шеи непривычно тяжелый гайтан и, вспомнив о серебристой смерти, развязал туго затянутый узел, и в раскрытую ладонь упал еще теплый золотой слиток.
Первая ступень тюремного узилища – камера предварительного заключения, прозванная в народе «аквариумом». Метко сказано: еще час назад был ты вольным окунем и плавал где хотел, а теперь сидишь в садке и пучишь глаза то на товарищей по несчатью, то на рыбака, то на его нож для чистки рыбы. Но это первое, что приходит в голову всякому «первоходу», то есть бедолаге, попавшему туда впервые, для иных «аквариум» становится Марианской впадиной отчаяния, и надо дойти до удушающих глубин, чтобы оттолкнуться от жуткого дна и вновь подняться к воздуху, к свету.
То, что сейчас жило в душе Илги, нельзя было назвать ни отчаянием, ни смирением, скорее – спокойным ожиданием. Ее вещая душа давно разглядела финал этой драмы.
– Лицом к стене, – скомандовал конвоир.
Дверь с амбразурой и тремя глазками повернулась на кованых петлях, и Илга шагнула в затхлое пространство камеры. Автоматическая кормушка, две пустые панцирные койки без матрасов и одеял, ржавый унитаз без загородки – вот и все декорации финального акта, когда стреляет знаменитое пыльное ружье, бесполезно болтавшееся на стене с самого начала спектакля.
Почти сразу привезли обед: миску пресной баланды, судок с гречкой и кусок сероватого хлеба с квадратиком масла, – но, как всякий пленный зверь, Илга ушла в добровольный голод.
Тюремное одиночество ее не тяготило, она сделала несколько упражнений на гибкость и встала у маленького окна под самым потолком, где синела скважина весеннего неба и кружили пьяные от воли и солнца голуби. Она протянула руку к солнцу и прошептала:
– Я – как Ты, яко Ты… – И закрыла глаза.
Ее губы едва заметно улыбались тому, что она слышала вокруг. Лязг и тоскливый скрип тюремного железа в гулкой пустоте коридоров обрастали звучным эхом. В жалобах усталых дверей и в поскуливании пружин ей чудилась тоска пленного металла – должно быть, ему тоже хотелось перелиться в подвижные части машин, в звонкие подковы, в подсвечники каслинского литья или иные красивые и нужные людям вещи.
– Ингибарова, к следователю! – раздалось из приоткрытой «форточки» на двери камеры.
Часы в допросной показывали около пяти вечера. Следователь, остроносый и чернявый, как лоснящийся скворец на весенней грядке, бодро вышагивал по кабинету, того и гляди, начнет копать клювиком чернозем в поисках вкусной гусеницы или личинки.
– Следователь Гробов, – прочирикал он, весело поглядывая на Илгу. – Ну-с, начнем с официальной части. Вам, Тамира Джохаровна, предъявлено обвинение в убийстве гражданина Померанцева. Что вы можете доложить по существу дела?
– Мне незачем было убивать Померанцева, – равнодушно ответила Илга. – Он и так был обречен…
– Вот это уже интересно! Похоже, вы знаете о деле гораздо больше, чем известно следствию. Почему это цирковой электрик был обречен и кто его обрек?
– У него был рак, правда, он еще не знал об этом.
Гробов наскоро пролистнул протокол вскрытия, это немного сбило его напор.
– Да, действительно, что-то с почкой, какая-то фибромиома в неоперабельной стадии… Вы что, ясновидящая? Тогда, может быть, откроете мне, кто убийца?
– Это ваша работа! – отрезала Илга.
В кабинет бодрым пружинистым шагом вошел Ландыш-Майский, он потряс руку Гробова и уставился на Илгу тяжелым воловьим взглядом.
– Итак, я буду краток… – Гробов удобно расположился в кресле, разглядывая веселую журнальную картинку на дверце сейфа с уголовными делами. «Возбуждаем… не прикасаясь!» – обещала «клубничная блондинка». – В прошлом месяце я был вынужден закрыть дело о смерти Ингибарова, тогда моя версия не нашла подтверждения, – продолжил Гробов. – По нашим предположениям, некий злоумышленник заменил веревку. Тогда ничего не указывало на Померанцева, теперь у нас есть прямые улики.
– Повторяю, мне незачем было его убивать! – настаивала Илга.
– Месть… месть за смерть Ингибарова! Вот что двигало вами! – подсказал Ландыш-Майский и подмигнул красотке на двери сейфа. – Взыграла кавказская кровь! Хотя какая из вас чеченка? Вы – славянка, тем не менее отрезанная голова электрика – это чеченский почерк, хотя вы постарались не оставить никаких следов!
– Даже спрятали орудие преступления – вашу знаменитую саблю, – добавил Гробов. – Какая наивность! Сабля – не иголка, и мы ее обязательно найдем!
– Обязательно найдете… – как в бреду прошептала Илга.
– Ну ладно. Хоть алиби-то у вас есть? – Ландыш-Майский достал сигарету, но так и не закурил, вертя сигарету в холеных пальцах. – Где вы были прошлой ночью?
– Я была дома, из квартиры не выходила.
– Кто-нибудь может подтвердить?
– Нет, никто.
– Плохо… А хуже того, что ваш паспорт признан фальшивым, а это, согласитесь, крайне запутывает дело!
– Итак, кто вы? Назовите ваше настоящее имя и фамилию, – перепрыгнул с грядки на грядку Гробов, намереваясь откопать лакомого червячка в другом месте.
– Судя по паспорту, вы родились в Чечне, в небольшом селении Ашинхой, – перенял инициативу Ландыш-Майский. – Ваша мать погибла во время обстрела, а ваш отец, Джохар Ингибаров, в то время работал в Грозненском цирке, он и взял вас к себе. Это так?
– Я отказываюсь давать показания, – прошептала Илга.
– Тем хуже для вас. Позвольте напомнить вам, – улыбнулся Гробов, как работник похоронного бюро, у которого прибыло клиентов, – что чистосердечное признание смягчает вину… «И увеличивает срок», – уже про себя закончил Гробов.
– Кстати, наше дело проникается тонким таежным ароматом, – ядовито улыбнулся Ландыш-Майский. – Мы «пробили» Ингибарова по уголовным учетам, и улов оказался неожиданно богатым. Пять лет назад он был привлечен в качестве свидетеля по одному довольно каверзному делу, а к нынешнему времени – уже полновесному «висяку». Эта тяжкая «кила» семь лет болталась на совести ОВД города Енисейска. Ингибаров допрошен так и не был, так как внезапно сорвался в заграничные бега и успел раствориться в пассажирских потоках Шереметьево-2. Итак, в начале ноября на кордоне Елань произошел странный случай. Некий отшельник, свидетели его упорно называют Дий, был найден мертвым в помещении старой церкви. Кончина его была мученической и даже апостольской: он был обезглавлен. Орудие преступления так и не было найдено. В деле фигурировал пропавший ребенок: девочка девяти – одиннадцати лет. Со слов свидетеля Зипунова, девочка жила у старца и считалась внучкой. Уж не вы ли эта внучка?
Илга безучастно смотрела в солнечное окно.
– Завтра вам будет предъявлено обвинение, и вас переведут в следственный изолятор в Капотне, – пообещал Ландыш-Майский и нажал на кнопку вызова. – Проводите задержанную, – кивнул он конвоиру.
Ближе к вечеру Илге выдали подушку, матрас, личную посуду и стопку белья и перевели в общую камеру.
Январь 1917 года,
слободка Елань
Долго скитался Северьян по охотничьим заимкам, и лишь в сочельник, в самые снегопады, добрался до Елани. В вечернем небе робко высыпали первые звезды. В заснеженном окошке его избы тлел алый огонек – должно быть, Стеша, засидевшись допоздна, жгла светец.
Цикнув собакам, он без скрипа отворил ворота, мягко ступая, прошел по заснеженному двору и заглянул в оттаявший родничок окна: девушка, сидя на лавке, расплетала перед сном косу. Она плавно водила костяным гребнем по рассыпанным волосам, и длинные пряди влажно блестели и ложились речными волнами на перекате. Лицо ее ярко блестело, щеки все еще полыхали банным жаром, а в широко раскрытых глазах плавал русалочий блеск.
Северьян долго собирался с духом, прежде чем решился потянуть за дверную скобу. В приоткрытую дверь ворвался зимний вихрь, и тотчас загас светец, и заглянула в окно белая волчья луна.
– Здравствуй, батюшка! – прозвенело во тьме.
Поклонился Северьян иконам и поднес двуперстие к разлету густых бровей, но так и не перекрестил лба. Ожил во тьме Спасов образ и гневно заблестел белками глаз. Медленно встала Стеша с лавки, прошла по горнице и встала напротив окна. В лунном луче растаяла сорочка, и засветилось насквозь нагое тело, тонкое, как лоза.
– Где Григорий? – глухо спросил Северьян.
– Урядник под конвоем увел! – прошептала Стеша.
– Раз такое дело, возвращайся к родителям, – проронил Северьян, но сила ушла из голоса, остался только тихий дых, точно у умирающего.
Белеет во тьме пригожее Стешино лицо, темные брови дрожат, и глаза светятся хмельной радостью.
– Пришел, любый мой… Правду сказала Хозяйка!
– Хозяйка?! Откуда знаешь?
– Во сне приходила, в бубен стучала, наказала тебя ждать да баню пожарче истопить…
Черная баня встретила их влажным птичьим теплом, и горячие угли еще шаяли – медленно тлели в пещере под каменкой, и так же медлил Северьян, точно молился светлой иконе девичьего тела.
По завету древнего благочестия девичью грудь даже на ложе, в любовной утехе, трогать возбранялось, ибо сия святыня принадлежит не похоти мужа, а будущим сынам и дочерям, которые от него родятся. Так берегли люди древней веры покой и здравие грядущих поколений. И много, много еще дивного, нам неведомого сохранял дедовский обычай. Помня о нем, ждал Северьян первого рассветного луча, чтобы пролить колдовское семя, на таежных самоцветах настоянное, в устье чистого истока, в предвечную реку, омывающую мир.
Всего один день от рассвета до заката пробыл Северьян в родной избе, собрал все потребное для долгого житья в тайге и на прииске, а после земно поклонился Стеше и сказал горьким голосом:
– Прости меня, сердечко мое верное… Уйду я в завод, а летом в горы подамся. Об одном прошу, не плачь обо мне… А это тебе от Хозяйки подарок… – Он высыпал на стол золотые слитки, размером не больше утиного яйца. – Теперь у меня всякая ртуть-Скарапея золотом становится, – объяснил он.
Побледнела Стеша, но стати не уронила, ответно поклонилась Северьяну.
– «…И твоя первая ночь его последней наречется…» – прошептала она голосом Хозяйки. – Прощай, любовь моя, знаю, не изменить нам нашей судьбы, но ждать и любить тебя буду до своего смертного часа!
С той ночи понесла Стеша во чреве золотое дитя, сама о том не ведая, только прибыло звездного света в ее очах, прежде ясных и тихих. Сладкой истомой полнились груди, и переливалась в бедрах упругая сила.
На людях она бывала редко, тая свое счастье от чужих взоров. На подворье помогал ей брат Ерофей, так что Стеше и ведра донести не доставалось.
А на Прощеное воскресенье надела Стеша новую парочку из английской шерсти, запрягла в расписные сани пару игреневых и пышной боярыней покатила к обедне. Агафьи и Веденеи на службе не оказалось, зато слободских понабилось так много, что яблоку упасть негде. Отстояла Стеша службу, едва слушая надтреснутый голос батюшки Эвареста и расеянно глядя на огонь свечей, а после первой пошла к причастию. Но едва коснулась губами серебряной лжицы, как угольки из кадила чиркнули по полу и рассыпались жгучими искрами, так что едва затушили занявшиеся половицы.
В ту осень багряные зори и поздние громы прочили беду. В начале зимы страшные вести принес в Елань волостной писарь. Скатилась царская корона под ноги Керенскому, и возят пленного Царя в железной клетке по всей Сибири водою, из Тобольска в Екатеринбург и дальше в незнаемые города и веси.
Каждый новый день множил тревогу: в России – мятеж, встали заводы и фабрики, бунтуют рабочие, солдаты бегут с фронтов, и мутят их какие-то большаки, должно быть новые кривотолки. По всей Сибири метался разбойный люд, бывало, за малую вину казнили крестьян целыми деревнями. Встревоженные селяне повалили в церковь, и у батюшки Эвареста прибыло пасомых.
День за днем терпеливо ждала Стеша весточки от Северьяна, и наливался под сердцем желанный плод. Все это время жила она затворницей, благо что хутор Ворав на правом высоком берегу Енисея, в двух верстах от хлопотливой Елани. Минули Петровки, Успенье, и Покров прикрыл снежной парчой нагую черную землю. К вечеру осталась она одна. Вдогонку короткому дню пересела Стеша к окну и торопливо вывязывала на спицах чулочек для первенца.
– Милый, жди меня в сумеречки, – мурлыкала она полюбившуюся песню.
Во дворе глухо стукнули ворота, подались с тугим протяжным скрипом и закрылись под хозяйской рукой. Выронив спицы, рванулась Стеша в сени и, набросив шубу, выбежала во двор. Собаки, боязливо повизгивая, забились под крыльцо, и в первую минуту Стеша не узнала Горю.
– Здравствуй, милая жена! Что не рада мне? – Он крепко сжал ее запястье холодными костяными пальцами. – Батя-то где?
– В горах он, камень берет, – пробормотала Стеша, задыхаясь от тяжелого мертвецкого духа.
– Это хорошо, что в горах… голоден я, собери на стол и постель постели!
– Мертвый ты, оставь меня! – прошептала Стеша.
– Слыхала, всем нынче вышла свобода, и нам, мертвым, тоже! Ну чего встала, шевелись скорее, я жрать хочу!
Стеша вошла за занавеску, не в силах взять ухват, чтобы вынуть чугунок из печи.
Не снимая скрипучих сапог и ржавой, простреленной шинели, Горя вошел за ней в кутю, обнял со спины и шумно втянул ноздрями теплый, молочный аромат ее волос и шеи.
– Тебя-то кто обрюхатил? – зловеще спросил он. – Да не робей. Я не в убытке…
Вместо ответа Стеша попробовала высвободиться. Горшок с кашей не устоял на печи и рассыпался под ногами у Григория. Он жадно втянул ноздрями запах томленого крупеника и коровьего масла.
– Пожди немного, – пролепетала Стеша, достала с полки утреннюю ковригу хлеба и поставила на стол жбан с молоком. – Сейчас в погреб за окороком схожу!
Выскочила Стеша в сени, набросила пуховую шаль, шубейку потуже лыком подвязала, натянула заячьи коты и выскользнула за ворота.
Река еще не встала под лед, только у берега звенел тонкий хрустальный припай и в черной заводи лучистыми рыбами плавали первые звезды. Стеша вскочила в спавшую у берега лодку-долбленку, оттолкнулась шестом, и быстрое течение закрутило лодку и поволокло ее к Нагольным камням, за перевал Туркан.
На рассвете причалила лодка к берегу в том месте, где впадала в Енисей широкая тихая Уча. Поднялась Стеша на перевал, и с вогнутой седловины Туркан-горы открылся ей путь в долину.
Далеко в зимней тайге видны черные и белые дымы. Черный, из волчьего помета, жгут тунгусские камы, подавая друг другу важные вести. Белыми и желтыми хвостами вздымаются в небо костры старателей, севших на золотоносных ручьях и протоках. В верховьях Учи вился веселый кудрявый дымок, и сердце толкнуло Стешу к далекому становищу. Час за часом шла она по осенним хлябям, по гнилым таежным болотам; кожаные коты промокли насквозь, и тулупчик оставлял на сучьях клочки рыжей шерсти. Слабела Стеша, и садилась в сырой снег, и тогда дитя давало ей силы и звало вперед, и в ночной тьме вышла она к огню. На берегу Учи, на широкой лесной поляне, раскинулся старательский стан: шалаш и землянка, а вокруг по кругу горели восемь больших костров.
– Стеша! – окликнул ее лесной сумрак голосом Северьяна, и вышел из темной чащи великан в овчинном тулупе, подхватил на руки измученную Стешу и отнес в круг костров.
– Почто так много огней горит? – очнувшись, прошептала Стеша.
– Шатун окаянный бродит, никак отогнать не могу! – певуче, как во сне, ответил Северьян.
– Любый, мой любый, дитя во мне толкается, просится на свет, – прошептала Стеша.
– Потерпи, милая, вместе сродим! Вот только дров в костры подброшу!
Кусая губы, слушала Стеша медленный ход младенца, она дышала ровно и без жадности, а рядом, незримая для Северьяна, стучала в бубен Шаманка, подсказывала спасительный ритм ее сердцу и дыханию. Над выгнутой спиной Туркана плыла высокая зимняя луна, и ночное небо вдруг уронило из непомерных своих очей яркую звезду-слезинку, и вышел из лона матери светлый, как месяц, младенец. Молчало дивное дитя, только шевелило беленькими ручками и ножками. А звезды все падали с неба, сыпались в тишине горние светочи, и открылся над таежной чашей зимний звездопад.
– Дочка, доченька моя, – прошептал Северьян. – Почто не кричишь?
И тогда слабым голоском пролепетала новорожденная несколько слов незнакомых и чудных – ангельского, должно быть, языка. Северьян на топорище перерезал пуповину и скрутил скважинку суровой ниткой. После бережно омыл дитя теплой талой водой и завернул в свою свадебную рубаху.
Приникло дитя к Стешиной груди, взяло губками материнскую святую чашу и приняло мощь земную и бессмертную Родову душу из млечного ковша.
Захрустели в чащобе сучья под тяжелыми слепыми шагами, растворились дебри лесные, и вышел из тьмы на свет человек в солдатской шинели. Тихо вскрикнула Стеша и, вздрогнув, прикрыла ребенка краем шубы, и пролилось молоко на стылую землю. Живые капли скользнули сквозь болотные мхи и вечную мерзлоту, и проточили теплые ходы в тысячелетних льдах, и достигли сердца земного, горячих материнских лав.
– Горя, сын? – опешил Северьян.
– Не сын я тебе, а ты мне не отец! – прохрипел мертвец и дуло черное, ружейное направил в грудь Северьяна.
Вздрогнул от выстрела Северьян, пятерней зажал рану на груди, но сквозь ладонь пролилась на снег рдяная брусника.
– Уйди, провались в черную прорву! Богом заклинаю… уйди! – крикнула Стеша.
– Дай млека земного отведать – и уйду… Навеки уйду! – пообещал мертвец.
И свершилось по слову Черного Кама: шагнул костяной призрак к Стеше и припал к ее нетронутой груди. Смертный холод проник в живую плоть от мертвых губ, но сердце святое, материнское, в эту минуту пожалело и простило Горю, брызнули из глаз мертвеца гнойные слезы, и рассыпался кромешник ворохом истлевших костей.
Роняя кровь, доползла Стеша до притока Учи, одной рукой волоча Северьянов тулуп со спеленатым младенцем: романовская овчина тем знаменита, что в воде не мокнет, упасет звездочку от стылых осенних вод. На волне овчина высоко вздулась и приподняла ребенка. Ласково баюкали ладони Учи новорожденную, качали колыбель из золотого руна и уносили вниз по течению.
Едва хватило Стешиных сил вернуться обратно, к догоревшему костру. Слабеющей ладонью провела она по лицу Северьяна, навсегда закрывая любимые очи, и обняла его, мертвого.
– Любый мой, любый, – прошептала она. – Никогда я больше тебя не покину, рядом буду…
Отвернула Стеша лицо от огня и глаза уже больше не закрывала: вышла душа из измученного тела. Так они, обнявшись, до весны и лежали. Медведь-шатун не тронул их тел, и лесное зверье обошло стороной круг из восьми остывших костров. Сошел снег, и там, где пролились на землю млечные капли, высыпали на белый свет таежные колокольцы, безымянные цветы.
Нашли Северьяна и Стешу на лебединый лет двое охотников из Усть-Цельмы и схоронили в одной могиле. По обычаю староверов вырыли печору под еловым комлем и заровняли… Ель не сосна, шумит неспроста, много помнит и знает, и слышен в ее ветвях невнятный шепот душ, отошедших от земного берега.
Начало зимы 1917 года
По лесной дороге резво рысила тройка ездовых оленей и несла легкую расписную расшиву. Щеголеватый кучер в красном кафтане дремал под звон бубенчиков. В люльке расшивы, закутанная в рысий мех, сидела сама Эден-Кутун – Хозяйка Ворги.
Вставало солнце, серебристой овчиной курчавились ближние сопки, и далекие склоны Чомбе зажглись утренним румянцем. Под высоким берегом парила вода, там черным клинком изогнулась Уча. На стремнине волны сходились острым хребтом, живым, подвижным гребнем, и волокли вниз по течению рыжий тулуп. На тулупе покачивался туго спеленатый кокон.
– Проснись, Илимпо, – вдруг закричала Хозяйка. – Видишь? Там, у порогов!
Быстрое течение реки кружило плот из овчины. Он обходил мели и колыхался на перекатах, грозя зацепить рукавом сухие хищные сучья, протянутые к воде. Илимпо выкатился из саней и, прыгая на валунах, поскакал вниз, к воде. Концом палки-каюра он зацепил тулуп и вытащил на отмель, не решаясь тронуть находку.
Хозяйка сама остановила оленей, подбежала к отмели и наклонилась над ребенком. Укачала волна младенца, и тихо спал он, завернутый в тугой свиток из родительских одежд.
– Земной поклон, дочь Воравы, – прошептала Хозяйка.
Она долго и безмолвно смотрела на личико новорожденной, потом закрыла глаза.
– Я – как Ты, – качнула она темными косами и повторила: – Яко Ты!
Тихий голос Камы качнул ближние кедры в пуховых оплечьях, и проснулось в скалах долгое эхо.
– Якуты… Якуты… – позвали таежные глубины.
И детские черты вдруг стали плавиться и меняться. В их мягких, едва намеченных линиях отразилась Кама: ее темные раскосые глаза с прямыми густыми бровями, красивые губы и бледный величавый лоб.
Кама развернула туго спеленутый свиток, раскрыла полы сорочки Северьяна, и под ее взглядом на ножке младенца проступила родовая отметина, похожая на тонкую извилистую змейку.
Высоко в заснеженных ветвях нежно присвистнула таежная птица, сверкнула жемчужно-сизым пером, и еловые лапы, густо присоленные инеем, уронили радужную пыльцу и осыпали овчину звездами-снежинками.
– Быть тебе дочкой Звездочкой, – сказала Хозяйка, – светлой Девой-Ведой…
Укрыв найденыша под шубой, Кама села в сани, и Илимпо погнал оленей к Солнцеву селению. По обычаю все свободные в этот час насельники Ворги вышли встречать Хозяйку.
Из терема, всплескивая руками и спотыкаясь в высоких валенках, уже бежал Селифанушка.
– Возьми, Селифанушка, это возлюбленное дитя, расти и воспитывай, – сказала Кама и протянула ему новорожденную девочку.
– Отчего себе не берешь?! – в неподдельном отчаянии воскликнул Илимпо.
– Привязаться боюсь, – тихо ответила Хозяйка. – Это будущая Кама, и воспитывать ее должен старец, но не отец. Это завет неприступный, даденный от века до века!
– Чем кормить будем, может, из стойбища кормилицу прислать? – волновался Илимпо.
– Выкормит ее горная мощь, млеко земное, что само родится на горных склонах, – ответила Кама.
Так и случилось по слову Хозяйки. Когда Веда, дочь Воравы, выросла, Селифан отвез ее на Урал, в город Чебаркуль. В свой срок вышла Веда замуж за Федора Бесфамильного. Был он болен тяжелой болезнью крови, прозванной «царским проклятьем», но благодаря мощи земной хворь его оставила, и только легкий недуг, не опасный для жизни, напоминал о прошлом. Взял Федор фамилию жены, и один за другим родили Воравы двух сыновей-богатырей: Данилу и Северьяна. Перед самой войной родился младшенький, названный Владимиром. Ликом Вова вышел в мать: чуть раскосые глаза и тонкие нежные черты лица. К нему, одному из трех братьев, перешло вещее Знание Камы и Сила русских Спасов.
Селифанушка часто навещал Чебаркуль. Младенец-березка выросла почти под его рост, так что старцу тяжело было ходить. Устал седой вестник и стал искать место будущего покоя; всю округу исходил, пешком ходил на озеро Тургояк, но остановился на ближнем озере с нежным названием Еланчик.
– Хочу остаться рядом с вами, – говорил он, – и корни пустить на уральской земле…
Так и стало по слову его. Отвезли его молодые Воравы на одинокий остров посреди тихого уральского озера, и ушел старичок сквозь камень, только деревце все так же тянулось к солнцу, и крепко прижилось в гранитной расселине заветное «древо мысленно». Камень гранит тайны хранит…
Приходили к березке люди, задавали вопросы о смысле бытия земного и слушали в шелесте и в ласковом плеске листвы тихие ответы.
Ту березу пробовали спилить лихие люди, но только тронули кору стальными зубьями, побежала из пореза живая кровь. Так и растет на диком уральском камне над озерной глубью заветная березка, по старому обычаю украшенная лентами и цветными нитками, и каждый, кто приплывет на каменистый остров посреди озера Еланчик, может в том убедиться.
Ранним мартовским утром к порогу ОВД подогнали автозак с зарешеченными окнами. Илгу проводили внутрь фургона. В крышу был впаян округлый люк, на нем красовалась черно-белая наклейка «Выход в рай»; кто-то из арестантов не без черного юмора переставил буквы в словах «Аварийный выход». Но «выход в рай» был плотно запаян. На свободе гулял тугой солнечный ветер, позванивал льдинками и гнал по небу пышные серебристые облака. Илга успела пару раз жадно вдохнуть этот «ветер свободы».
– Ну, по коням, – потирая замерзшие ладони, скомандовал сержант и обернулся к красивой пленнице: – Не замерзла, а то, может, погреть?
Илга коротко взглянула, но не на него, а поверх цигейковой шапки с широкой кокардой, и покачала головой.
– Да не боись, солдат ребенка не обидит, – балагурил сержант.
– Тебе, служивый, год остался, чтобы никого не обидеть… – прошептала она, – точнее, одиннадцать месяцев.
– Ты старшим-то не дерзи, – миролюбиво заметил второй охранник.
– А потом что? Ну чего молчишь? За базар отвечать надо, – допытывался сержант. – Да ты, похоже, уже докаркалась, – осклабился он, разглядывал предписание. – Радуйся, ведьма неразговорчивая, тебя к коблихам в пресс-камеру засунут, а там хором оприходуют уже без уговоров.
Сержант по-лошадиному заржал, но смех получился натуженный.
Илга с тоскою смотрела на солнце, плавящее последние сугробы, на ясную, радостную синеву. Окраинные кварталы шли вдоль магистрали ровными прямоугольниками. Женская федеральная тюрьма размещалась в кирпичной громадине старинного монастыря, тоже, кажется, женского. И не было ничего удивительного в том, что два этих важных и нужных человеческих начинания причудливо срослись и соединились так плотно, что кирпичные башни тюрьмы казались продолжением монастырских стен. Снятые кресты были заменены иными символами мученичества и искупления – тюремными решетками, а ежедневные молитвы – чтением поверок. По периметру вилась колючая лоза спирали Бруно. Это важное узилище федерального значения явно гордилось собою и своим служебным лоском, как служебная собака – новым ошейником.
Под въездной аркой главной башни автозак посигналил, и клепаные железные ворота со скрежетом отъехали в сторону, открывая двор, мощенный старинным кирпичом. На проходной тюрьмы Илгу раздели для обыска и, не дав как следует одеться, «погнали» на медицинское освидетельствование.
– Особые приметы – родимое пятно в виде буквы S на правом бедре, – вслух продиктовала дежурная докторша. – Девица, – заглянула она в запись предыдущего осмотра, – еще одна особая примета… Так ты монашка, что ли? У нас тут, бывает, и игуменьи сидят, – пошутила докторша и шлепнула крупный синий штамп на ее тюремном деле.
– Ну, девка, туго тебе придется: в шестьдесят девятую тебя направили. Там видюха установлена, если что, стучи в двери, ори, я буду на пульте дежурить, наряд подгоню, – с внезапным сочувствием пообещала милиционерша, стриженная коротким ежиком.
На выходе из приемника Илге вручили сверток с постельным бельем и «толстяк» – опилочный матрас с такой же подушкой.
Илга вошла в камеру в обнимку с «толстяком» и поначалу ничего не разглядела. Маленькие зарешеченные окна выходили на северную сторону, и даже в ясный солнечный полдень в камере «69» было полутемно. Вдоль камеры было устроены нары в два яруса, всего двенадцать. Все, кроме одних, были заняты. Пустая шконка была завалена полиэтиленовыми пакетами и коробками с передачами.
Вопреки внутреннему тюремному распорядку, местные старожилки валялись на застеленных койках, на стене вопила радиоточка. Илга поздоровалась, но ее голос потонул в растленном мяуканье эстрадной дивы.
Илга сдвинула пакеты и положила матрас на освободившееся место, но разогнуться уже не смогла: сверху на ее шею опустилась нога в вязаном носке-джурабе. По всей видимости, это и была рулевая, иначе – хозяйка хаты.
– Куда прешь, ты разрешения у камеры спросила?
– И во-о-още, ты сигареты принесла, шалашовка дырявая, чеченская подстилка?! – пролаяло с другой стороны «ущелья» существо непонятного пола, с неопрятным белесым пухом на голове, перемешанным с темными густыми волосами. Глаза у существа были как у нашкодившей дворняги, ускользающие и жалкие одновременно.
– А может, эта ведьма валяная нас взрывать собралась?
Сокамерницам было откуда-то известно ее «чеченское происхождение».
Илга резко выпрямилась и сбросила ногу. Сверху на пол упало полотенце в темных подсохших пятнах.
– Подними тряпку, коза! – приказала рулевая.
Эти первые несколько минут в пресс-камере решали все. Здесь, на самом дне социальной жизни, жили реликтовые взаимоотношения и были в ходу первобытные символы власти и древнейшие знаки унижения.
Тюрьма выносит приговор намного раньше решения суда. Здесь обнаженное естество человека действует согласно древнему голосу крови и выживает благодаря советам и запретам этого древнего голоса.
Ничего не зная об обычаях тюремной прописки, Илга мгновенно догадалась о правилах подлой игры, она наступила на полотенце и отбросила его носком кроссовки к дальняку. По камере прокатилось волна самых пестрых чувств. «Умным» ее поступок понравился, показался «положняком», «слабые» плотоядно затаились и вжались в шконки в предвкушении «цирка», а «бешеные» ждали случая излить истеричное возбуждение в долгожданной драке. Две холеные армянки не участвовали в «дележке», одна слушала маленький плеер, другая полировала ногти.
Безмолвный обмен иероглифами угроз завершился, спина Илги прогнулась упругим змеиным завитком, и тело само нашло удобную стойку: носки развернуты, плечи отброшены назад. Она не мигая уставилась на рулевую лучистыми глазами и прожигала насквозь, ломая волю, уничтожая без прикосновения. Взгляд «глаза в глаза» по тюремному обычаю воспринимался как вызов. Рулевая спрыгнула вниз и сразу увеличилась в размерах. Рядом с миниатюрной Илгой он казалась гигантом, голиафом в обвисших трениках и бесформенной вязаной кофте.
– Обработай ее, Кукарача, покажи ей цирк, она такого еще не видела! – подначивали ее подпевалы.
– Ответишь, ведьма валяная! – Рулевая резко дернула головой.
В ответ на этот угрожающий рывок Илге полагалось вздрогнуть или хотя бы моргнуть. Но она осталась стоять, исподтишка разглядывая багровое лицо, похожее на кусок сырой печенки, оплывшие плечи, вязаные джурабы с рваными носами и безразмерные треники на жирных бедрах. Эта бывшая женщина, по-тюремному – кобел, всеми силами подражала матерым паханам, но оставалась только грубой, никем не любимой бабой, стосковавшейся по ласке и материнству.
– Так, значит, прописываться не желаешь, а знаешь, что с такими бывает? – почти миролюбиво спросила рулевая.
Внезапная тишина в камере насторожила Илгу, и по всеобщему напряжению она поняла, что пропустила что-то важное, о чем уже знают ее сокамерницы, – и развязка была близка.
Рулевой все же удалось обмануть ее бдительность: стоя спиной к «дубку», тюремному столику, заваленному свертками с продуктами, она незаметно стянула со стола алюминиевую миску с заточенными «под лезвие» краями. Умелый удар такой «летающей тарелкой» одинаково легко режет и кожу, и сухожилие. С надрывным визгом рулевая запустила свой снаряд. Обгоняя визг рулевой, шленка летела в лицо Илги, но метательный снаряд внезапно изменил свое направление и врезался в стену под углом, в стороне от головы Илги. Девушка наступила на сплющенную тарелку и выжидающе посмотрела на рулевую.
Лицо рулевой внезапно стало разваливаться на отдельные части, точно на затылке кто-то вывернул стопорный винт. Больше не владея собой, она ринулась на девушку, чтобы обрушить на ее плечи и голову тяжелые боксерские кулаки. Илга выбросила вперед правую руку почти симметрично занесенной на нее длани. Стычки не произошло. Хрипя и взбрыкивая ногами, рулевая завалилась на пол. Она терзала и в клочья рвала вязаную кольчугу на своей груди.
– Уберите, уберите ведьму! Не дает дышать… – ревела она, в глазницах тряслись пустые бельма. Вокруг поверженной рулевой захлопотали подпевалы, но старшая не симулировала: на нее всерьез «накатило». Пришедший доктор диагностировал сильнейший приступ астмы и перевел Кукарачу в больничный изолятор.
В камере стало тихо. Кто-то вежливо убавил радио, и все пакеты с койки исчезли сами собой. Сокамерницы даже заварили Илге чай в железной «купеческой» кружке. Но она никак не отреагировала на эти знаки тюремной приязни, молча легла, отвернувшись к стене, и прикрыла глаза.
На миниатюрном автономном экране, проведенном в отдельный кабинет, вся эта сцена выглядела как немое кино. Наблюдатель выключил монитор сразу после того, как Илга взглядом отклонила полет метательного снаряда. На замедленных кадрах это было видно абсолютно отчетливо. Человек-удав снял золоченые очки; кроме обычного небольшого увеличения, они позволяли видеть ауру и замечать многое другое, не видимое невооруженным глазом. Этого человека звали Великий Инквизитор, но за порогом кабинета он носил вполне обычные имя и фамилию и занимался вполне обычными делами, соответствующими его образованию и наклонностям, мог быть добродушным весельчаком или откровенным занудой. Его титул Великого Инквизитора был известен немногим, но он тайно присутствовал в каждом его взгляде и поступке. Все дела, которые вела его организация, документировались и оформлялись уже потом, когда выпадали из ведения Инквизиции и интересовали только государственную машину наказания или спецслужбы.
Это дело называли «Охота на ведьм». На отвратительных ведьм, со скользкими от жира младенцев телами и летучими мышами в спутанных волосах, даже если они были стройны, занимались фитнесом и причесывались по последней моде. Женскую сущность нельзя изменить: она извечный враг порядка и воли! И эта маленькая ведьма, о которой вообще ничего не было известно, была гораздо хуже и опаснее многих других, даже если она не знала, что она ведьма.
Девушку засунули в пресс-камеру в порядке жестокого эксперимента. В случае неудачи охранники вынесли бы из пресс-камеры мешок переломанных костей, но проверка оказалась удачной, и Великий Инквизитор убедился, что не ошибся.
Первая ночь в тюрьме, на сварных нарах, вроде жесткого росчерка под цифирью жизни, внизу под чертой – итог прожитых лет, так сказать, сухой остаток.
У Марея жизнь, собственно, и началась и зачалась на нарах ранней весной 1953 года. В том достопамятном году его родителей внезапно реабилитировали и выпустили на свободу, и на радостях они забыли обменяться адресами. Матушка осталась в Нижнем Тагиле, а когда в новогоднюю ночь 1954-го народился шустрый рыжий мальчонка, так уж поздно было справки наводить.
С той поры и колесила судьба Марея по параболе, и впервые осознал себя Марей все на тех же тюремных нарах, когда загремел по малолетке за воровство на железной дороге.
В те времена больших сроков уже не давали, но свои шестнадцать лет – гражданское совершеннолетие – он встретил в лагерном бараке. Уже тогда он пробовал рисовать, но дальше гжельской росписи на спинах и плечах малолетних преступников дело не пошло.
Добивать срок перевели его во взрослую колонию, там и свершилась его судьба одной удивительной встречей, так что после освобождения поехал Зипунов не в родной Нижний Тагил, а почти за полярный круг, к верховьям Енисея.
Сколь строга, столь и милостива была судьба к Марею, лаской ее он был сызмальства не избалован, но и подарки нежданные случались. Самым надежным, долговечным даром оказалась супруга Марея – Ульяна. Могуча и грозна сибирская Природа, и чтобы крепко слюбиться с ней и отвечать на ее нежданную ласку, нужны в человеке сила и созвучие ее характеру: ураганным песням и напору бегущих вод, каменному терпению и упорству самого маленького цветика, горной камнеломки.
Ульяна оказалась таежного нрава, нешумливая, ровная, щедрая в любви, не показно верная и до краев наполненная добротой земной и величавым дородством.
Дается такой женщине великое молчаливое знание, недоступное городской, травленной ядами бабенке. Слушала Ульяна воду и землю – и в шорохе трав ловила вести, в сплетении стеблей и веток читала знаки, – и прошлое и будущее отпечатывалась в ней яркими, подвижными картинами.
Дорогой ценой было выкуплено это ясное зрение и сердечная прозрачность. Вещая чуткость особенно обострилась в ней после того, как единственного сына Зипуновых взяла таежная речка Уча. Запутался парень в сети-самолове и ушел на дно вослед за рыбой величины и силы невиданной, так по сю пору и не нашли. С тех пор ходила Ульяна к реке, как на родственное свидание, и творила ей одной понятное поминовение. Верила, что сын не погиб, а растворился в ее светлых пенистых водах, в тростниках высоких вдоль извилистого русла, в прядях ракит, склоненных к стремительной воде, в теле большой и малой твари, живущей в омутах и под каменьями. С той поры Зипуновы рыбу уже не ловили.
Много лет держали они еланский кордон в тайге, егерствовали и за порядком смотрели, случалось и пожары тушили, и браконьеров отваживали. Всего понасмотрелись Зипуновы за последние годы, когда повалил из больших городов настоящий «зверь», и затряслась тайга от вертолетных охот, и притихли оглушенные динамитом речки, и черными ранами на теле Земли раскрылись разоренные псовыми охотами логовища.
В то утро Зипуновы проснулись раньше обычного и в непривычном молчании занялись обыденными делами. Марей чинил во дворе зимнюю упряжь, Ульяна звенела в хлеву подойником. Вышла она из хлева непривычно бледная, глаза рукой прикрыла от яркого света и сказала такое, что Марей замер и выронил шило.
– Гиблый дух ползет с Нагольных камней, и молоко у Майки пропало, – нараспев проговорила Ульяна, соединив в единую вязь и молоко захворавшей Майки, комолой козы, и древнюю женскую тревогу. – Съездил бы ты, Мареюшка, к Дию…
В прежние времена Диями называли наставников, апостолов древней веры. В память о прежних учителях стали звать Дием и отца Николая. Лет двадцать назад, в один год с Мареем, он освободился из лагеря и поселился на берегу Енисея, в заброшенной деревне. Вдвоем они отремонтировали церковку, Марей подновил осыпавшиеся иконы, и даже изможденные постники обрели сытый и добродушный вид. Отец Николай же вовсе на иконы не обращал внимания и, кажется, вовсе не молился, а учительствовал только в ответ на мудрые вопросы Марея.
– Ох, недоброе мне чуется, – печалилась Ульяна, и Марей тоже посерьезнел, словно опалило его издалека запахом беды.
В ту ночь лег первый заморозок, а утром еще снежком сыпануло и густым инеем осолило сухую траву.
Марей оделся потеплее, подхватил рюкзак и под вопрошающим взглядом Ульяны загрузил туда пару теплых пшеничных кирпичиков. Старец Николай и сам пек хлеб, но чем еще побаловать лесного отшельника? Запряг в телегу сивого мерина и, цокнув коньку, неспешно покатил по дороге.
Широкая песчаная грунтовка петляла между болот. На размытой дороге остался наезженный след автомобильных протекторов. Колея вела к дальней заимке, где все лето жил дрессировщик Джохар Ингибаров из Москвы. Марей называл его «дядя Джо», на что Джохар не обижался, но и удовольствия не обнаруживал.
Ингибаров приехал на Енисей за белыми волками – и нашел в тайге два выводка редкой серебристо-белой масти. По чести поступил: забрал не всех, двух щенков оставил на племя. Чтобы вырастить зверей на приволье, он в Москву не поехал и собирался прожить до первого снега, поэтому Марей все же решил завернуть к нему в охотничье зимовье: может, подмога понадобится, – и все как-то спокойнее.
Но избушка и загон, где жили подросшие за лето волчата, были пусты. По всему выходило, что дрессировщик уехал не так давно, дня два-три назад, и к отцу Николаю не заезжал.
До старой Елани можно было добраться и водой, но сезон сплава уже закончился. Правда, три дня назад мелькнул на речке Уче запоздалый байдарочник, причалил у избы Зипуновых, вроде как познакомиться, но кто такой и откуда – так и не открылся, а все красочные рассказы Марея записал в кожаный блокнот.
Марей даже легонько возревновал заезжего путешественника, должно быть, молва об отце Николае достигла уже больших городов, того и гляди, паломники к нему потянутся…
Водный турист заинтересовался рассказами Марея и вызнал все подробно: как зовут, чем живет? И получает ли отшельник письма?
Письма Дий действительно получал, несколько лет после освобождения из лагеря писали отцу Николаю из Москвы, а Марей отвозил письма в заброшенную деревню.
– Кто же такие будут Померанцы? – изумился Марей диковинной фамилии, написанной в графе обратного адреса.
– Это будут апельсины, – пояснил отец Николай и улыбнулся наивному вопросу.
Самому Марею было открыто об отце Николае ровно столько, чтобы с трепетом смотреть в сторону старой Елани, где на вершине белела церквушка, точно выточенная из цельного камня, откуда в ясную погоду был виден тонкий печной дымок.
Несколько лет назад появилась у отца Николая девчушка-приемыш. Вышла из глухой тайги старуха и за руку привела девочку; куда сгинула старуха, неизвестно, а девочка осталась при Николае. С той поры возил Марей на увал козье молоко, муку и мед, а одежонку для подрастающей внуки справляла Ульяна.
Должно быть, девчонка была из не прописных, такие еще жили отдельными потерянными в тайге селеньями, и для Марея никакого чуда в появлении девчонки не было. Вместе с девочкой появилась на бревенчатой стене в избушке Дия старинная сабля с тонкой, едва заметной гравировкой. Посреди загадочных словес можно было разглядеть и имя владельца: Николай Звягинцев, юнкер…
Николай звал девочку Заряной и воспитывал строго, но с любовью. Войдя в разум, она во всем помогала Николаю, следила за хозяйством, ухаживала за маленьким огородом позади дома. Так и жили старец и девочка, выровнявшаяся за несколько лет в ладного подростка.
Денек разгуливался, солнце взошло непривычно яркое и горячее, и над кудрявыми хвойными шапками закурился парок, задышала еще не уснувшая тайга, жадно впитывая последнее тепло.
В кедрах все гуще и тревожнее застрекотали сороки. Понукая неспешного мерина, в мыслях Марей неотвратимо приближался к страшной разгадке.
На вершине горы, где стояли изба и старая молельня, было студено от резкого ветра, и крепкий ледок не растаял и к полудню. Первым делом Марей заглянул в стылую, не топленную с ночи избу и окликнул отца Николая. Дом отозвался мертвой тишиной, но все еще была надежда, что все страхования напрасны: частенько уходил отец Николай в тайгу на день, на два, где было у него особое место на одиноко стоявшем останце, гладко отесанном и вылизанном волнами древнего моря. О чем и с кем говорил Дий, боги ведают, но после его ночных бесед умирялись бури и уходили тяжелые, мертвящие землю морозы.
– Зарянушка! – позвал Марей. – Отзовись, дочка…
Внезапно обнадеженный новой догадкой, он поспешил в церковку, открыл тяжелую скрипучую дверь, прошел на цыпочках внутрь, и ноги его подкосились в коленях. В распахнутом алтаре, на престоле со сброшенной скатертью, лежала голова отца Николая. Тут же, у престола, в странной позе застыло тело, точно старец шел навстречу своему убийце… и не дошел нескольких шагов.
Приезжала милиция, и следователь прокуратуры из Красноярска кивал на похожий случай с верхотурским батюшкой, тоже – по странному совпадению – отцом Николаем. Мол, религиозных экстремистов и маньяков-душегубов развелось в стране как тараканов, дусту на всех не хватает… То ли дело при Сталине…
А хуже того, что отец Николай и Заряна нигде в милицейских документах не значились. Исчезла со стены и старая юнкерская сабля – оборвалась последняя ниточка…
Честную главу и тело отца Николая Марей отвез к Шайтан-горе, уложил в печору и наглухо завалил каменной плитой.
К могиле Дия Зипуновы наезжали часто. Ульяна и приметила, что точит красный гранит заветную смолку, сначала аспидно-черную, но по прошествии нескольких дней она обретала янтарный цвет и запах от нее шел радостный, смолистый. Камень гранит тайны хранит… и не всякое чудо можно объяснить шершавым обыденным словом.
Попробовал Марей чудной смолкой порез помазать, к утру все зажило, даже шрама не осталось. А потом еще новое удивление: стала смолка, разведенная в воде, являть дивные картины на бумаге и картоне – лики и сказочные пейзажи, – точно разговаривали с егерем Зипуновым разум земной и память вековечная. Марей по старой привычке только чуть дорисовывал, все же художник! И только когда ушла Ульяна вслед за сыном в верховья Лунной реки, к звездным истокам, оставил Марей внезапно опостылевшую избушку и подался в Москву, попытать счастья.
– Режьте на куски, не видать вам моей умной смолки, – шептал Марей, – а без меня дороги к Дию вам не найти! И тайны Николаевой не вызнать!
Ранним утром Барнаулов выехал в Печатники, в женский следственный изолятор на краю Москвы. На руках у него было собственноручно выписанное редакторское задание и заверенный каким-то важным чином пропуск на территорию тюрьмы для написания репортажа. На заднем сиденье лежал пакет с передачей для Илги.
Кирпичный бастион «женской крепости» почти затерялся среди серых безликих складов, терминалов и железнодорожных депо. Ревели самосвалы, идущие в обход столицы, воздух был полон гари и гнетущей, спрессованной тоски. Ворота тюрьмы оказались раскрыты, сквозь арку просматривались мощенный кирпичом двор и галерея зарешеченных окон, и при одном взгляде на них Барнаулов испытал странное томящее чувство. Этот монастырь с жестоким уставом возбуждал в нем жалость к его узницам и непрошенное влечение к ним. Он так и не сумел понять природу этого чувства, возможно, мысли о плененной и попранной женственности против воли пробуждали в нем мужчину и защитника.
– Скажите, госпожа лейтенант, где машину поставить? – окликнул он служилую даму в окошечке КПП.
– Подождите… и машину пока уберите: у нас вывоз!
Из ворот выехал автофургон, и створки снова сомкнулись. Барнаулов с внезапной тревогой посмотрел на служебный автобус с темными, зарешеченными изнутри окнами.
Чтобы не терять времени, он прошел в приемную, сдать передачу. Ему повезло: окошко только открылось, и он оказался первым и единственным в это утро посетителем.
– Примите… для Ингибаровой… – Он протянул сверток и опись.
– Тамира Ингибарова выбыла, – последовал ответ.
– Ее на допрос повезли? – допытывался Барнаулов.
– Отойдите от окна, вопросы задавать не положено!
– Кто сейчас выехал? – умоляюще спросил Барнаулов у сидящей в «стакане» охранницы, непреклонной, как жрица Судьбы.
– Прошу вас, это очень важно!
Закаленное сердце милиционерши невольно дрогнуло навстречу его отчаянному голосу. Она раскрыла учетную книгу.
– Ингибарову… На следствие… – шепотом подсказала она и захлопнула книгу.
Барнаулов бросился к машине, надеясь догнать пыхтящий тихоход на подъезде к шоссе. Длинная очередь из разномастного транспорта выстроилась у железнодорожного переезда, но Барнаулов по обочине объехал пробку, выискивая приметный автозак, и нашел его у самого шлагбаума. Пристроившись в хвост, он вырулил на эстакаду и двинулся по переполненной в этот час кольцевой автодороге, но фургон неожиданно свернул на загородное шоссе и прибавил скорость. Барнаулов следовал за ним на безопасном расстоянии. Они миновали несколько развилок с указателями неизвестного назначения, пока не уперлись в ворота военной базы.
О том, что девушку везут не на допрос и не на следственный эксперимент, стало ясно после того, как Илгу с рук на руки сдали наряду охранников в черных униформах. Пустой фургон развернулся и уехал, выстрелив на прощание бензиновыми кольцами.
Барнаулов осмотрелся: капитальный забор с камерами слежения по периметру и сварные ворота, без сомнения, принадлежали некоему могущественному ведомству. В небе кружила пара патрульных вертолетов, выкрашенных в стиле милитари.
На площадке рядом с воротами базы парковались иномарки, и позади барнауловского авто уже сигналили автомобили, свернувшие с трассы позже него. Барнаулов освободил узкий подъезд и лихорадочно ощупал карманы: пропуск, удостоверение военкора, права на машину и маленький золотистый жетон, врученный Авениром. Два дня назад Авенир опаздывал на одну значимую встречу и оправил туда Барнаулова, вручив ему золотую «тамгу» или, скорее, свой собственный «ярлык на княжение». Странное дело, эмблема на жетоне совпадала с картинкой на воротах центра, на медальоне методом горячей прессовки был выдавлен ощетинившийся пес, эмблема детища Авенира – журнала «Золотой пес».
Охранники базы выстраивали автомашины, из них по одному, реже по двое выходили пассажиры и предъявляли постовым что-то вроде брелоков или золотистых амулетов, и Барнаулов решил рискнуть. Он вышел из машины и уверенно направился к КП. Охранников было двое. Один сидел за компьютером, другой следил за проходившими через КП «гостями», он поднес жетон Барнаулова к сканеру, и на мониторе выскочила надпись, которой Барнаулов не видел, но смотревший кивнул головой и пропускник замигал приветливым зеленым глазом.
В сосновой роще были разбросаны корпуса зданий, слегка похожие на больничные. Все вновь прибывшие прекрасно знали маршрут и ровной цепочкой двигались по дорожке, обсаженной туями, прямиком к зданию из серого ракушечника. Барнаулов пристроился к группе и беспрепятственно просочился сквозь хрустальные вертушки дверей с приметной «собачьей головой».
«Домини канес, – припомнил Барнаулов, – символ опричины, первой спецслужбы в истории Руси и одновременно средневековой инквизиции. Так вот где собака порылась…» Некогда орден монахов-меченосцев, оборотней Христовых, выгрызающих крамолу из живого тела народного, избрал своим символом песий оскал. Инквизиторские замашки ЧК, НКВД, МГБ и КГБ были лишь бледным напоминанием рыка этих священных псов.
О том, что журнал, где он с недавнего времени сотрудничал, является рупором некой спецслужбы, где подвизались настоящие «жрецы войны» и «маги разведтехнологий», Барнаулов догадался сразу, но сегодня он застал «заказчика» врасплох и даже имел шанс проникнуть в его нутро.
В застекленном вестибюле дали белый халат и проводили в зал для кинопросмотра. Человек двадцать расположились в удобных креслах напротив небольшого киноэкрана. Они не разговаривали между собой, при этом они были явно хорошо знакомы и крепко слиты в этот небольшой, но сплоченный отряд. Все эти люди были отобраны по двум или трем ведущим признакам психики, они прошли одинаковые испытания и в некотором роде были братьями.
Барнаулов не понаслышке знал о тестах и испытаниях при вступлении в любое закрытое общество. Когда-то он сам прошел нечто подобное. По первой военной специальности он был летчиком, но через год был списан из-за травмы позвоночника, о которой трудно было догадаться, глядя со стороны на его идеальную выправку. Его назначение еще не было подписано, и он впервые глаза в глаза встретился со своим будущим командиром. В кабинете с наглухо задраенными дверьми было немного душновато, командир эскадрильи любезно поднес новичку стакан чистой, сверкающей на солнце воды. Не распознав подвоха, Барнаулов глотнул обжигающей влаги и, глядя в глаза командира, осушил стакан до донышка. На самом дне каплями расплавленного олова мерцал чистый спирт. Его отпустили минут через десять, когда неумолимый паралич уже подбирался к коленям и языку. Это была проверка, и вовсе не на умение пить. Крепость, устойчивость нервов и абсолютное владение эмоциями помогли ему устоять. С тех пор он не пил вовсе, даже на тризнах.
Он еще раз незаметно осмотрел зрителей – и едва не подпрыгнул: в соседнем ряду сидел нахохленный Марей Зипунов.
Появление Лешачка в столь странном обществе говорило об одном: Авенир не просто вхож во внутренний круг, куда случайно затесался Барнаулов, он преданно служит этой шайке-лейке и даже поставляет им «свежачок» – загадочные дарования вроде этого самородка.
В зале зажегся свет, и высокий человек с голым, как бильярдный шар, черепом взошел на небольшую кафедру, точно Барнаулов попал на лекцию в Дом знаний. Едва выйдя на трибуну, лектор сложил ладони в замок и слегка потер их друг о друга. Его движение повторили несколько человек в зале. Видимо, это был особый вид гипнотической работы, который человек змеиной наружности активизировал по мере необходимости.
– Кто это? – спросил Барнаулов у своего соседа справа.
– Это Малюта, руководитель проекта, – удивленно пожал плечами тот.
– Вижу, вижу, какой он руководитель, – усмехнулся Барнаулов.
Забавно было наблюдать, как манипуляции Малюты отдавались в зале волной едва заметных движений и сменой поз.
Матовые лампы по всему кинозалу медленно погасли, и в динамиках загремел бравурный марш сорок восьмого года.
«Тысяча девятьсот сорок восьмой год, – радостно произнес голос диктора Левитана. – Экспедиция в район Подкаменной Тунгуски в поисках знаменитого метеорита, руководит экспедицией доктор геологических наук Виктор Кулик».
В горной речушке кувыркались байдарки, и сразу было ясно, что снимали вовсе не в Сибири, а где-то в Крыму: и сосны были южные – пышные, с извилистыми ветвями, и валуны лоснились под чересчур жарким солнцем.
«По следам экспедиции Кулика пионеры ищут метеоритные шарики в районе Тунгуски», – провещал тот же голос за кадром, и по крымским скалам рассыпалась стайка пионеров в белых панамах.
«Сегодня радость у ребят, ликует пионерия!
Сегодня в гости к нам пришел
Лаврентий Павлыч Берия!»
– вскинув руку в пионерском салюте, бойко прочел карапуз в красном галстуке.
– Экспедиция тысяча девятьсот сорок восьмого года в район Подкаменной Тунгуски открыто курировалась Берией, – прокомментировал лысый лектор.
Зачем понадобились главному чекисту Советского Союза «метеоритные шарики», Барнаулов так и не узнал.
Агитационные кадры 1948 года сменились хроникой секретного заседания в Кремле в апреле 1949 года. За большим Т-образным столом в полном составе понуро сидели сталинские наркомы.
Сталин стоял у большой настенной карты. Нервные узлы и сплетения рек походили на кровеносные сосуды, казалось, вождь изучает живое тело Земли, препарированное и расчерченное на квадраты. По всей видимости, это была карта Тунгусского плато.
Во главе Т-образного стола поблескивал плоскими стеклышками очков Маршал Советского Союза и глава недавно реорганизованного МГБ Лаврентий Берия. На тугом теле топорщились ремни, тренчики и форменные чересседельники. Кобра, как называли этого умного и хитрого человека, был на двадцать лет моложе Сталина и полон затаенного коварства и распирающей мужской энергии. Рядом с ним Вождь народов казался обрюзгшим стариком, с рыхлой, обвисшей по краям лица кожей и узкими сутулыми плечами.
Звук включился не сразу, и некоторое время Барнаулов наблюдал безмолвные «па» главы МГБ. Вот чудо: Кобра руководил сидящими за столом наркомами точно так, как действовал «бильярдный шар» на трибуне кинозала. С шелестом и громом включился звук:
– Уточните, какие цели вы ставите? – недоверчиво глядя на карту, спрашивал Сталин.
– Мы не собираемся искать этот самый шар… точнее… метеорит, – поправился Берия. – Мы пройдем по следам профессора Кулика, еще раз проверим лесные вывалы, проведем аэрофотосъемку. Наша задача – оценить параметры взрыва и прочую физику. Нас интересуют чисто прикладные вопросы тунгусского взрыва.
– Хорошо, – с тяжелым вздохом согласился Сталин. – Генерал Протасов, доложите ваши результаты.
– Две военные эскадрильи и хозяйственная авиация были подняты в воздух и направлены на плато, – рапортовал плотный крепыш с латунными самолетиками в петлицах. – Взрыв любой, даже самой малой мощности не мог пройти незамеченным… – Он достал платок и отер лоб в крупных каплях пота.
– Мы уже подготовили новые маршрутные карты. – Из-за стола встал полковник в роскошной, шитой золотом, форме МГБ. На бедре у него болталась сабля, должно быть, это был один из меченосцев – тайного ордена, основанного Сталиным и перехваченного у него Берией.
Меченосец протянул Верховному стопку планшетов.
Сталин сел к столу и склонился над картой.
– Здесь искать не надо. – Он крест-накрест зачеркнул некий квадрат. – Искать будем здесь! – Он провел красным карандашом много южнее и поставил подпись на карте с восклицательным знаком. – Даю вам месяц сроку, объект 0001 должен быть найден!
Больше не глядя в сторону наркомов, Сталин принялся сосредоточенно набивать трубку.
Секретная кинохроника оборвалась, в зале мягко засветились матовые лампы.
– Скажите, о каком шаре говорил вождь? – шепотом спросил Барнаулов у своего серьезного соседа, он давно приметил этого человека с умным и жестоким лицом.
– Это темная история: во время эксперимента в козыревской шараге исчез стальной шарик, начиненный чем-то вроде антивещества, но ожидаемого взрыва над Тунгуской не последовало! Вот Коба и лютует.
– А теперь эхо тунгусского взрыва, – не сходя с трибуны, прокомментировал Удав. – Это юная барышня, в дальнейшем именуемая «объект S», прибыла из квадрата, зачеркнутого Сталиным, как будто вождь хотел сохранить на этом плато нечто вроде заповедника. Есть мнение, что «объект S» не только обладает сверхспособностями, но и несет некую секретную миссию, – продолжил Удав. – Начнем с того, что она – не прописная и появилась рядом со своим покровителем одиннадцати лет от роду. Ее паспорт на имя чеченской девушки – полная липа. Ей около семнадцати лет, социально адаптирована, чрезвычайно высокий интеллект, но пишет с ужасающими ошибками!
– Позвольте, позвольте! – крикнул с заднего ряда старичок в старомодном пенсне. – Эта дикарка пишет на древнейшем истотном языке!
– В цирке, – осек его Удав, – тысячи людей были свидетелями того, как она взглядом отклоняла лазерный луч и изменяла траекторию пуль. Подобные шутки позволял себе только Вольф Мессинг. Взять ее в открытом бою было бы довольно трудно. Поэтому мы воспользовались случаем. То, что вы сейчас увидите, – часть нашего проекта, – объяснял Удав. – О том, что способности у нее есть, мы поняли, просмотрев запись ее выступления. Осталось выяснить их выраженность во время испытаний.
– Еще один феномен, мало вам контактеров-энэлошников и кыштымских карликов! – усмехнулся сосед Барнаулова.
– Ну что ж, приступим к просмотру!
В зале зажегся экран большого монитора: изображение передавалось с нескольких камер, установленных в служебных помещениях полигона.
Илга зашла в маленькую раздевалку душевой. На лавочке ее ожидали полотенце и стопка казенного белья. Потоптавшись, конвоир вышел, заперев дверь снаружи.
– Перед началом испытаний ведьму полагается раздеть, – плотоядно прокомментировал «бильярдный шар».
Илга подняла голову и обреченно посмотрела в зрачок телекамеры.
– Заметьте, в душевой нет камер видеонаблюдения и изображение передается с мини-шпиона. Однако она явно знает, что ее снимают, и теперь будет действовать особенно дерзко, – плотоядно ухмыльнулся Малюта.
Повернувшись спиной, девушка разделась и подставила лицо и грудь водяным струям.
– Доченька, что эти ироды с тобою творят? – простонал Зипунов.
Барнаулов смотрел на девушку с жалостью и проснувшимся влечением, смотрел тайно, как вор, сознавая свой стыд и ее унижение, но заставил себя смотреть до конца. На бедре у Илги темнело что-то вроде татуировки, но девушки, подобные ей, никогда не пятнают богоданную чистоту своего тела.
Внезапно камера приблизилась, и стало видно, что небольшое родимое пятно имеет форму изогнувшейся змейки.
– Обратите внимание, – подал голос Удав. – У нее на ноге родовая печать, у северных народов она зовется «пас».
Внезапно свет погас, и в полной темноте засветилось ее тело, пойманное инфракрасными датчиками. Оно играло всполохами огня, и пламя разливалось по его обворожительным линиям, превращая девушку в инфернальный дух, в опасного и влекущего суккуба. Родовой знак на бедре Илги против всяких законов оптики засветился ярче, он сиял на ее коже, как алое созвездие, как россыпь жарких угольков. Илга растерялась только на секунду, она вскинула руки в безмолвной молитве и прошептала:
– Я – как Ты… Яко Ты…
– Что она говорит, какие якуты? – удивился сосед Барнаулова. – Опять эти шаманские штучки?
Мгновенно получив столь необходимую ей силу, Илга уверенно дошла до выхода и в абсолютной тьме протянула руку к выключателю.
Ослепительный свет зажегся на секунду раньше, прежде чем она нажала на кнопку. В мертвой тишине зала горестно всхлипывал Зипунов.
– Браво! – сам себя похвалил Удав и сдержанно похлопал в ладоши. – Господа, предлагаю отужинать в честь нашей удачи! Мы нашли ее, последний экземпляр Камы.
– Кама? – Барнаулов ослабил ворот, и живые, теплые токи, родившиеся от этого имени, охватили и согрели его выстывшее от горя сердце.
– В некотором смысле она не человек, не женщина, а сгусток зла, порождение Тьмы, – продолжал Удав, извиваясь, точно от тайной похоти. – Она – средоточие плотской силы, настоящая ловушка, капкан Природы! Ее задача – соблазнить и пленить, чтобы символически кастрировать мужчину и вымазать его своей грязью…
– Используем «Молот ведьм» для их перековки! – пошутил кто-то в зале.
– Для этого мы здесь и собрались! – Потирая холеные ладони, руководитель важно сошел с трибуны.
Не дожидаясь общей команды, все участники встали и поспешили в банкетный зал.
После представления по обычаю всех участников просмотра пригласили на ужин. Сосед Барнаулова снова возник по правую руку от военкора, и Сергей Максимович попробовал разговорить его:
– Как вы думаете, какова судьба этой девушки?
– Покажут испытания, – ковыряя вилкой снежного краба, ответил тот. – Если она их выдержит, ее посвятят в тайны военной магии, разовьют ее и без того высокую природную чувственность, обучат способам заманивая и игры с противником: основы гипноза и приемы бесконтактного боя она уже изучила самостоятельно.
В этом кругу не принято было представляться, хотя далеко не все были знакомы лично. По разговору Барнаулов догадался, что его собеседник – военный историк.
– Без женщин в современной войне не обойтись? – удивился Барнаулов и по зажегшимся глазам собеседника понял, что задел за живую струнку.
– Вы здесь явно человек не случайный, хотя я и вижу вас впервые, и вам, должно быть, известно, что в современной Российской армии существует особый институт жриц войны.
– В чем же состоит боевая задача ваших, так сказать, Валькирий?
– Вы разве книг не читаете? Первым делом Валькирии должны ублажать воинов и героев!
– Героев России? – усомнился Барнаулов.
– Кого прикажут, – коротко бросил собеседник. – О женщины, вам имя вероломство! – Историк внезапно расстроился, должно быть вспомнив о личном. – Простите, я отвлекся, скажите, мой молодой друг, вам приходилось видеть, как у северного племени квахо происходит охота не белуху? Впрочем, не напрягайтесь, этого по телевизору не покажут… – По всей видимости, случайному собеседнику Барнаулова нравилось назидать седовласому «юноше», и он не скупился на откровения. – Решающая роль в «натравливании» принадлежит женщинам племени, даже наживка пропитывается их телесными соками, и в самый момент охоты они ложатся спиной на пол своих хижин, ставят ноги на косяк и громко выкрикивают заклинания. Первобытная магия не утратила своей силы! И что характерно, подобные тайные камлания регулярно проводятся на специальных объектах Министерства обороны.
– Да, жизнь, как резвая кобылка, не стоит на месте! – Внимательно слушая историка, Барнаулов краем глаза наблюдал за Лешачком.
Таежное дарование потерянно слонялось по залу, изредка прикладываясь к стаканчику с соломинкой, минуя соломинку. За ним на некотором расстоянии следовал конвоир с выключенным лицом и включенной рацией в кармане пиджака; похоже, художника вывели погулять на коротком поводке.
– Война и любовь связаны гораздо теснее, чем мы думаем, – продолжил развивать свои свитки историк. – В Древнем Риме даже сам акт объявления войны отчасти отражал соитие. Глава коллегии жрецов-фециалов бросал копье на участок, символизировавший вражескую землю. Это был акт пробуждения половой агрессии, следом происходил парад нагих весталок, жриц Беллоны – Богинь войны. Жрецы Марса канализировали этот поток в русло непобедимой воли и победы римского оружия!
– И зачем же вам юные нимфы, вроде этой девчушки? – спросил Барнаулов. – В нее даже копьем не попадешь и голой маршировать не заставишь!
– Пора! Пора влить свежую кровь! На пенсию всех этих «балерин политотдела» и полковниц с синими бедрами и тициановскими складочками на животиках. Всех! Всех в отставку! – бушевал историк.
– Извините, коллега, я вынужден вас покинуть, – вежливо улыбнулся Барнаулов.
Как раз в эту минуту Лешачок удалился в одиночные покои, куда пешком ходят даже коронованные особы. Охранник замер у дверей туалета, и Барнаулов решил подкараулить свою добычу внутри.
Насупленный Лешачок сосредоточился у прирученной Ниагары.
– Скажите, вы знали Илгу? – вполголоса спросил его Барнаулов.
– Ага, ты тот самый журналер, который вокруг нее колбасил? – Лешачок пристально огляделся по сторонам. – Чего тебе от меня-то надо?
– Спасать надо девчонку! Самой ей отсюда не выбраться.
Марей подозрительно оглядел Барнаулова:
– Спасать! Хорош гусь! А как ты ее отсюда спасешь, когда мы все здесь, как мыши под веником? Я вот тоже здесь на казенном коште, каждую минут следят, чтобы не утек.
– Тебя-то за что замели? – спросил Барнаулов.
– За русскую тайну, их уму непостижимую, – задумчиво ответил Лешачок.
– Ты знаешь, где сейчас девушка?
Марей молча сунул ладони под сушилку.
– Марей, выручай, помоги вытащить ее отсюда! – взмолился Барнаулов.
– А давай попробуем! Была не была! – Голубые глазки Лешачка блеснули удалью. – Она, должно быть, еще в медицинском блоке. Я их отвлеку, а ты действуй. Когда начнем?
Барнаулов посмотрел на часы:
– Ровно в половине шестого.
Времени на раздумья оставалось минут пять, стрелки почти сошлись на южном полюсе циферблата; на тайном языке символов эти несколько минут обозначали погружение духа в материю, спуск в материнскую пещеру и вслед за этим неизбежный подъем! Женское время поможет ему выручить Каму!
– Возьми! – Барнаулов протянул Марею пистолет. – Лучше маленький «ТТ», чем большое карате!
– Как раз наоборот! Скобарь с колом опасней танка! – улыбнулся тот. – Мы скопские, мы прорвемся! Давненько я не скобарил, как второй раз освободился, но руки-то помнят! – внезапно посерьезнев, Марей пошел к вращающимся дверям.
Прежде чем исчезнуть за вертушкой, он обернулся и послал Барнаулову неподражаемое приветствие, как космонавт, уходящий в открытый космос. Чтобы заранее не привлекать внимания к своей особе, Барнаулов вернулся на фуршет.
Ровно в половине шестого Марей увел своего конвоира в зимний сад и решительно разбил о голову вертухая глиняный горшок. Взобравшись на пальму, он ткнул тлеющей беломориной в датчик пожарной сигнализации и, рванув на груди рубаху, вышел навстречу превосходящим силам противника.
– От зари до зари ковали скобы скобари, – напевал он и пританцовывал на паркете, точно гвоздики вколачивал.
По всему зданию завыли сирены, и люди плотного сложения, покинув посты, устремились в вестибюль, чтобы утихомирить разбушевавшегося пьяного, к ним присоединились пятнистые камуфляжники из внешней охраны. Паника охраны была на руку Марею.
– От зари до зари ковали скобы скобари… – Марей с разворота уложил двоих. – Два! – И ударом в колено уронил двухметрового детину. – Три! – Как котенка отшвырнул он «асфальтового тигра», затянутого в серый с пятнами камуфляж.
Этот старинный стиль, больше похожий на пьяную пляску, был русским чудом, таким же, как сам бородатый мужичок с наивными голубыми глазенками и всегдашним веселым бляканьем на языке.
Его расслабленное тело и почти отключенный мозг реагировали на малейшее изменение и отвечали молниеносными ударами, словно за Марея билось иное существо, атлетически сложенное, яростное, не знающее жалости, всевидящее и чуткое. Он действовал в кольце нападавших так же ловко и успешно, как один на один. Превосходящие силы корчились на мраморном полу.
Он громил пятнистых так же победоносно, как Тухачевский – тамбовских крестьян, хотя, случись заваруха со сталинским маршалом, Марей был бы на стороне мирных землепашцев, и еще неизвестно, как бы все обернулось.
Герои появляются в России внезапно, в самый критический судьбоносный миг. Они приходят сразу такими, как после войдут в память потомков, ладные и собранные, точно отлитые в бронзе.
Скобаря прижали к стене, но он продолжал битву на пяди земли, защищая уже не собственную жизнь, а то неведомое, высокое, что реяло у него за правым плечом, – великое и невероятное русское чудо, которое он принес сначала в забывший о чудесах город, а после в казенный дом из серого ракушечника.
По стенам зашлепали резиновые пули. Выстрел снайпера пришелся в плечо Марея. Болевой шок вынудил его прекратить бой, очухавшиеся гоблины уже собрались от души навалять бунтарю, но подоспевшие люди в штатском подхватили и поволокли бунтаря в подвалы Инквизиции.
Барнаулов прошел коридорами в особый отсек, указанный ему местным старожилом Зипуновым. Стараясь действовать тихо, он рукоятью пистолета обезоружил охранника у дверей санитарного блока и прихватил его автомат. Буферные двери медицинского блока были заперты на электронный замок.
– Илга! Это я, Сергей… Сергей Барнаулов! – крикнул он. – Ты знаешь, как открыть дверь?
«Нет, она не услышит мой голос через два слоя легированной стали. Тупица! Как я мог забыть о золотом ключике Авенира?» Барнаулов приложил золотой жетон с песьей головой, дверь распахнулась, и он лицом к лицу столкнулся с Илгой.
– Илга, – он схватил девушку за руку, – бежим скорее!
Она откликнулась мгновенно, точно ждала его решительного голоса и крепкого пожатия руки. Вдвоем они выбежали в коридор и пробежали одно или два колена до буферной двери. За дверью слышался грохот сапог – навстречу топало не меньше взвода охранников.
Илга встала спиной к стене, расправив плечи и приподняв подбородок.
– Прижмись к стене, а то собьют! – шепнула она Барнаулову.
Выкатив белые от злости глаза и почти задевая их локтями, погоня прогромыхала мимо.
– Отведи глаза, – догадался Барнаулов. – Моя мудрая таежная колдунья!
Барнаулов и Илга выскользнули через запасной вход, откуда была временно снята охрана, и выбежали на летное поле позади коробки из серого ракушеника. На их счастье, дверца патрульного вертолета была не заперта. Барнаулов помнил устройство боевого Ми-59 и уверенно взялся за рычаги. Игрушечная машина завелась с полоборота. Истеричные выстрелы вдогонку не причинили им вреда. Бензина в баке было достаточно, и бодрый рокот мотора свидетельствовал о полной исправности двигателя. Сверхсекретность лесного объекта сыграла на руку беглецам. Пока оголтелая военщина свяжется со службами слежения, пока те поднимут в воздух свои собственные геликоптеры, они уже приземлятся на летном поле тверской эскадрильи, где когда-то служил Барнаулов и где у него остались друзья.
1944 год,
Енисейский край
По снежной ворге лайки бежали быстрее обычного, в голове упряжки в постромках шел иргичи – ручной волк. На нартах, упакованный в меховой мешок, дремал маленький мальчик. Еще вчера он сидел у теплой печки и играл с котенком в простую игрушку – деревянную катушку из-под ниток, привязанную к бечевке. Он так и задремал на медвежьей шкуре, прижавшись к теплому боку печи.
Поздний стук в дверь разбудил и перепугал его.
– Аси, откорой, это я, Илимпо!
Незнакомый голос называл мать по-таежному – Аси. В открытую дверь ворвался морозный пар, и вместе с сизым облаком в избу вошел маленький человечек с большой кожаной торбой за плечами.
– Эден-Кутун велела забрать Вова, – быстрым шепотком проговорил ночной гость.
Даже имя мальчика он произнес необычно, с ударением на последнем слоге.
– Что случилось, Оленьи Ноги? – с тревогой спросила мать.
– Беда! Большая беда! Всех аянов забрали люди Сталина!
– Зачем они это сделали? – не поняла мать.
– Железный Шаман ищет людей Агды. Завтра они придут сюда. Худо будет, всех убьют!
– Да сюда-то им зачем? – все еще не верила мать. – Федор мой воюет, властям о нем ничего не известно!
– Твой младший сын – Предреченный! – отрезал поздний гость. – У него на ноге пас – знак Агды!
Мальчик не знал, что такое пас, но на всякий случай опустил толстый вязаный носок и потрогал темную метку на щиколотке правой ноги, похожую на развернутую пружинку от старых ходиков.
Мать не сдавалась:
– Пусть подрастет, и я сама приведу его к тебе в стойбище.
– Будет поздно! – решительно возразил Оленьи Ноги. – С той поры, как он пришел, в наших памах не родилось ни одного шамана. – Он говорил быстро и непонятно, но его слова отпечатались в памяти ребенка четкой и ясной русской речью. – На суглане твоего сына провозгласили Верховным!
Порывшись в торбе, Оленьи Ноги достал ворох светлых одежд: унты из серебристого камуса, белоснежную малицу, отделанную песцовым мехом, белые рукавички и кнутик, под руку пятилетнему ребенку.
– Вот, Аси, повесь на воротах. Других ребят спасешь! – Он вытряхнул из мешка сырую волчью шкуру с розовой мездрой. – Бери, хозяйка, конь от ворот повернет!
Мать растерянно принялась собирать младшего сына.
– Да как же я без Вовы? – вдруг опомнилась она. – Ты ведь знаешь, Илимпо, он все ранения Федора мне рассказывает, что назвать не может, то пальчиком рисует, и соседям тоже открывает, кто в госпитале, а кто здоров. А кого уже в живых нет, то ручки кладет под щеку, вроде как спит…
Мать говорила непривычно много, сразу видно – волновалась, но говорила правду. Маленький Вова знал и видел гораздо больше, чем мог сказать. В деревне Елань, куда они переехали из уральского Чебаркуля, его считали ясновидящим. К нему приходили издалека за сведениями о воюющих отцах и братьях, за поддержкой и утешением.
– Мама, не отдавай меня! – Он внезапно понял, что придется покинуть мать, и даже больше того, его увозят тайно, среди ночи, и от этого было еще страшнее. – Я останусь с тобою! Я ничего не боюсь! – кричал мальчик. – Я буду стрелять, когда они придут!
Но мать впервые не слушала его, она завернула в полотенце с вышивкой теплый каравай хлеба и решительно одернула на нем новенькую малицу.
– Соли насыпь, – попросил Илимпо, – отвезу в стойбище.
Мать отдала холщовый мешочек с давней, еще уральской солью.
– А ты, Аси, останься здесь, не провожай! – приказал Илимпо с неожиданной строгостью.
Он подхватил ревущего ребенка на руки и вынес во двор. Внезапно рев утих. Плачущая мать выглянула в окно, не решаясь бежать за сыном. Мальчик бесстрашно гладил белого волка, и она догадалась, что это испытание, которому нельзя мешать.
Рассвет Илимпо и Вова встретили в дороге. Усталая упряжка шла ровной рысью. Погоню они заметили не сразу, только когда поднялись на увал. В километре от них высокий гнедой битюг тащил по снежному тракту сани. Мальчик разглядел людей в папахах, они что-то кричали, перебивая вой ветра. Понукая коня, погоня прибавила ходу.
– Чоп! Чоп! – кричал Илимпо, но усталые собаки потеряли кураж и еле плелись, поджав хвосты.
Бормоча проклятия, шаман выхватил из своей торбы пучок черных лошадиных волос с привязанными к ним утиными перышками, разорвал тонкие бечевки, плюнул на перья и пустил на ветер.
Люди с ружьями приближались. Сквозь метель раз и другой полыхнуло косматое пламя, и загрохотали выстрелы. Вова не отводил глаз от саней с огромным парным битюгом в упряжке, и видел все от начала до конца. Посреди ровной дороги конь споткнулся и, едва не перевернув сани, понес карателей по снежной целине. Он уходил все дальше, высоко вскидывая передние ноги и заломив шею.
Мальчик не сразу заметил, что Илимпо сидит в санях, скособочившись на правый бок, и зажимает рукой окровавленную доху, при этом шаман, не переставая, тянул песню и только на ухабах восклицал не в лад:
– Экуке! Экуке![4]
Потом стихла и песня.
– Погоняй собачек, они знают дорогу домой, – прошептал Илимпо и лег на шкуры, точно заснул.
Небольшое стойбище из трех юрт встретило упряжку разноголосым собачьим лаем. Шамана отнесли в круглый дом с дымником наверху. Женщины попробовали снять с него доху, но, едва тронув набухший от крови рукав, взялись за ножи. Они стянули с ног Илимпо унты, кафтан из тонкой оленьей кожи и уложили на шкуры, поближе к очагу. Плечо у него было прострелено навылет, задета кость, и кровь уже не сочилась, она собиралась вокруг раны густыми натеками, как перезревший сок на стволе березы. Илимпо ненадолго очнулся и выпил немного воды из рук самой старой женщины.
– Бери бубен! – приказала старуха мальчику. – Ты сильный шаман! Стучи колотушкой, проси духов, чтобы сохранили жизнь нашему аяну!
Но мальчик отшвырнул протянутый бубен.
– Он злой! – закричал мальчик. – Я не буду его лечить! Он плохой, очень плохой, у него только волк хороший… – Гнев прошел, и маленький Вова громко всхлипывал и глотал слезы.
– Прости меня, прости, что я тебя увез, – страдальчески улыбнулся Илимпо. – У шамана-великана должно быть великое сердце. Оно вмещает и верхнюю и нижнюю тундру, оно похоже на большую рыбу Кит-Кай, на спине у которой стоят чумы, бродят олени, волки и росомахи. Прости старого Илимпо и спаси его! Возьми мой барелак. – Он протянул мальчику амулет из медвежьего когтя с кусочком шкуры.
Глотая слезы, мальчик надел амулет, взял бубен и ударил, сначала несмело и робко, а потом с восторгом выбил частую дробь. С каждым ударом бубна он поднимался все выше и выше, он видел множество удивительных зверей и разговаривал с ними, и большая белая птица с лицом матери носила его на крыльях и показывала звезды так близко, что он мог потрогать их рукой. Много позже он узнает, что эта птица – мать всех шаманов и увидеть ее – большая удача.
Через день-другой сквозная рана на теле Илимпо затянулась, и они смогли продолжить свой путь по Ворге Мертвых к селению Эден-Кутун.
Он вернется в Елань через много лет, восемнадцатилетним юношей, и мать не узнает его. И только увидев родовой знак на его ноге: извилистый след, одинаково похожий на прописную букву «г» и на змейку, вставшую на хвост, – она молча упадет на его грудь и не сразу найдет силы обнять давно оплаканного сына.
В эту минуту они оба поймут, что к их кровному родству добавилась тайна Хозяйки Рудных гор. У них обоих глаза и брови Великой северной Матери, ее волшебный грудной голос, такой сильный, что от него вибрирует солнечное сплетение, им одним ведома загадочная вязь знаков, имеющих обратный смысл, отличный от того, что вкладывают в него люди, они – хранители тайны и русского Чуда.
В Игарке Илга и Барнаулов взяли номер в маленькой провинциальной гостинице, построенной на высоком берегу Енисея еще в те романтические времена, когда здесь сначала прошла экспедиция Кулика, а потом вся страна искала неугомонного профессора в болотистых дебрях Туруханского края.
Это была их первая ночь в безопасности, после бессонного стремления на Восток, сквозь заснеженные котловины и горы, продутые полярными ветрами, сквозь темную бездну под крылом самолета, летящего на Красноярск. Все эти дни они были рядом, но никогда – наедине. Но для Барнаулова даже ее молчаливое присутствие рядом было настоящей лаской без соприкосновения или затяжным поцелуем, в котором не было ничего от плоти.
Илга неподвижно сидела на краю старинной кровати с никелированными шишечками на спинке. Нет, она не устала, она не умела уставать, просто с заходом солнца становилась тише и затаеннее и, если была возможность, просила плотно занавесить окно. Она была звонкой таежной иволгой, пела на рассвете и, подняв руки к солнцу, заклинала:
– Я – как Ты! Яко Ты!
В тот вечер Барнаулов не нашел чем закрыть широкое окно, и с ночной улицы проникал свет от покачивающегося фонаря, и по стенам гостиничного номера плясали размытые тени голых ветвей. Этот зыбкий рисунок ложился на нежное лицо Илги татуировкой из оленьих рогов и тонким синеватым узором покрывал ее руки и открытую шею. Барнаулову не хотелось зажигать свет, чтобы не спугнуть миг ее доверчивой близости и особой ночной тишины.
– Теперь я знаю, кто ты… – Он бережно коснулся ее распущенных волос.
– И кто же я? – в тон ему спросила Илга.
В голосе ее не было ни удивления, ни кокетства, точно ей тоже было важно узнать, кто же она на самом деле.
Барнаулов порылся в бумажнике и достал журнальный лист, он незаметно от нее вырвал его из подшивки журнала «Чудеса и приключения». Этот измятый фолиант пылился на столике в одном из бесчисленных залов ожидания, в которых они побывали за эти дни.
– Посмотри, это нашли на Урале, близко от Чебаркуля.
– Чебаркуль! – вздрогнула Илга. – Там родился отец!
– Нет, вряд ли это имеет к нему отношение…
Барнаулов развернул вырезку – на цветной фотографии был изображен наскальный рисунок: красивая девушка с распущенными волосами и в набедренной повязке держала в руках два пылающих меча.
– Этот рисунок – ровесник Аркаима, – пояснил Барнаулов. – Древний художник был влюблен в Деву, но она осталась недосягаемой.
Он достал из походной сумки шар и протянул ей стальное яблоко.
– Расскажи мне об этой реликвии, – попросил он.
– Хорошо, – прошептала Илга, – но начать придется издалека. Давно, очень давно плетется эта волшебная нить, похожая на обережное очелье Руси. Я говорю о династии тайных народных Царей-волхов, иногда их называют Предреченными, иногда народными Спасами. Каждый из них крепил священный Покров над Русью и удерживал в равновесии силы Добра и Зла, был мерилом и хранителем духовной силы народа. Но каждый из народных Царей уходил, не выполнив главного предназначения… В этом шаре сокрыта тайна Времени и секрет возвышения предыдущего царя – Сталина. Хранителем этой реликвии был отец Николай….
– Николай Звягинцев? – тихо переспросил Барнаулов.
Илга молча кивнула.
– Расскажи, что произошло там, на Енисее? – попросил Барнаулов.
– Помню, как мы жили в брошенной деревеньке на Уче, одном из притоков Енисея, – просто, почти по-детски начала Илга. – Шар хранился в старой церквушке на деревянной полке-божнице, Дий его никуда не прятал. Поздней осенью, незадолго до ледостава, отец Николай взял меня в тайгу за клюквой. Дошли мы почти до самого болота, но отец Николай внезапно забеспокоился, мы вернулись обратно почти бегом… и бросились к церкви. В алтаре хозяйничал чужой, незнакомый человек. Стоя спиной к двери, он вертел в руках шар. Помню, как отец Николай сказал: «Не знаю, кто вы, но я благословляю вас!»
От неожиданности чужак выронил шар, он покатился к моим ногам, я его подхватила и прижала к себе.
«Беги позови Марея!» – шепнул мне отец Николай. Я хотела убежать, но человек подхватил саблю, шагнул к Дию и приставил лезвие к его шее. До сих пор я помню его голос:
«Отдай шар, или я убью старика!»
Я готова была выполнить все, что он скажет, лишь бы он отпустил отца Николая.
«Беги, дочка!» – заклинал отец Николай.
Я бросилась к ним, чтобы отдать шар, но споткнулась, и когда снова встала на ноги, было поздно… Отец Николай сам снял свою голову и положил ее на престол. Его лицо светилось, как солнце, и крови не было вовсе, только капли густой темной смолы. Чужак сам выронил саблю и встал на колени перед престолом. Он смотрел в лицо отца Николая как безумный и все повторял: «Дыл, дыл… Он сам снял свое солнце…»
Отец Николай научил меня приемам сабельного боя, я подхватила саблю, но поняла, что теряю сознание. Сжимая в руке шар и волоча саблю, я побрела на кардон, к тете Ульяне и Марею, но добралась только до избушки Ибрагимова. Очнулась уже в самолете. Ибрагимов сумел сделать мне документы на имя и фамилию своей дочери, и мы уехали из России.
Этой весной мы вернулись, и я узнала убийцу отца Николая в цирковом электрике Померанцеве. Он знал, куда я исчезла, и много лет караулил Ингибарова, пока не дождался его возвращения из-за границы, и сразу продолжил охоту за шаром.
– Но откуда он узнал о шаре, может быть, действовал вслепую?
– Я тоже думала об этом – и нашла только одни ответ. Еще десять лет назад отец Николай переписывался с Анатолием Померанцевым, они вместе работали над каким-то важным экспериментом.
– Его сын занимался темой прорыва во Времени, – добавил Барнаулов.
– Тогда все совпадает, – согласилась Илга. – Кое-что он мог узнать от отца, а после его смерти прицельно поехал на Тунгуску и нашел шар у отца Николая.
– Звягницев… Николай Звягницев, – прошептал Барнаулов. – Как бы я хотел узнать твою тайну, Дий!
– Возьми в ладони шар, назови его имя, и он расскажет тебе все, что запомнило Время Земли, – сказала Илга и в чаше сомкнутых ладоней подала Барнаулову стальное ядро.