Жан Бодрийяр родился в 1929 в Реймсе. Профессор социологии в университете Париж-Нантер, редактор журналов «Utopie», «Traverses». Переводил сочинения Б. Брехта. Публикации: в 1968 "Система вещей (есть на русском языке), La Societe de Consommation (1970), Le Miroir de la Production (1973), L'echange Symbolique et la Mort (1976), Oblier Foucault (1977), L'effet Beaubourg (1977), Le P.C. ou les paradis artificiels du politique (1978). Наиболее яркие сочинения последнего десятилетия — "Год 2000 может не наступить" (1990), "Прозрачность зла" (1990).
«Америка» (1986) — философско-художественное эссе о современности, главной особенностью которой является создание все более искусственной среды обитания, в которой человек уже не страдает от тяжелого труда, болезней, голода, насилия, войн и даже не переживает тяжелых душевных конфликтов. В Америке все молоды, здоровы, непрерывно едят и широко улыбаются, по ночам там не гасят огни, радио и ТВ работают 24 часа в сутки. Американцы совершенны как боги: благодаря спорту, аэробике, медицинским препаратам, лицевой хирургии они могут конструировать свою внешность, которая раньше была дана как судьба. Бодрийяр восхищен Америкой, правда, отдельные облака на ее чистом небе смущают его. В "Прозрачности зла" он пытается философски осмыслить то, что увидел в Америке, и осознает, какую цену пришлось заплатить за этот рай. Он далек от снобизма европейских интеллектуалов, считающих обывателей постиндустриального общества тупыми конформистами. На самом деле апатия по отношению к политике, сексу и искусству является признаком освобождения от ложных кумиров. Настоящая опасность связана с тем, что созданное усилиями многочисленных специалистов общество, в котором, кажется, больше нет никаких форм зла, на самом деле очень неустойчиво и уязвимо. Не только внешняя угроза может нарушить равновесие, внутри системы зарождаются новые опасные вирусы, перед которыми бессильны люди, вскормленные искусственной пищей. Это не медицинская, точнее, не только медицинская проблема. Речь идет о том, что за фасадом лозунгов, пацифизма, демократии, экологии, здоровья, нравственной чистоты, бесконфликтной коммуникации скрываются реактивные формы зла. В обществе ощущается явный дефицит сострадания. Автономные, самодостаточные и самодовольные индивиды проявляют неожиданную жестокость и даже тягу к убийству. Наконец, откуда и как возможен в демократическом обществе расизм и терроризм, почему в сбалансированных системах общества в экономике, технике, компьютерных сетях происходят сбои, последствия которых оказываются гораздо более значительными по сравнению с естественными катастрофами? Не является ли тогда теория катастроф, может быть, самым важным созданием современных специалистов? И не должны ли гуманитарии дополнить эту системную модель новыми «человеческими» параметрами? Обычно они учитываются как субъективный фактор: опасные страсти и желания людей, нарушающие функционирование отлаженных машин. Но на самом деле опасность идет не столько от «натуральных», сколько от искусственно культивированных желаний.
В "Забыть Фуко" Бодрийяр сначала, может быть, по причине критического отношения к популярному философу приходит к подозрению относительно сексуального освобождения. Отказ от ограничений и запретов привел к тому, что все стало сексуальным, и от этого секс как бы растворился и исчез. Энергия либидо, о воспроизводстве которой очень заботился Фрейд (называвший свой подход "топико-экономическим"), оказалась попусту растраченной и перестала питать культуру. Позже, наблюдая изменение антропологического вида и сексуальных ориентации у молодежи, Бодрийяра осенило: мы стали транссексуалами, «полыми» или, точнее, бесполыми людьми, занимающимися сексом исключительно знаково и механически.
Может показаться, что транссексуальное, трансэстетическое и трансполитическое — это благо. Люди перестали считать секс и политику главными проблемами, освободились от "зова пола", от власти идей и тирании вождей. Они лишились как полового, так и государственного инстинкта. Родина, мать, жена, дети — все это перестало быть чем-то, что раньше люди берегли и защищали преданно и безрассудно.
Конечно, Бодрийяр несколько "сгущает краски", когда говорит о нежизнеспособности постиндустриального общества. Действительно, там происходит, как говорили раньше, «отмирание» частной собственности, семьи и государства. Государственные границы становятся прозрачными, политика уже не связывается с интересами нации, стирается роль столиц, идет децентрация мира. Благодаря современным средствам связи можно из российской глубинки повлиять на курс доллара и вызвать обвал на бирже в Нью-Йорке и точно так же можно эффективно создавать и продвигать на мировой рынок, например, русскую литературу, проживая в Америке или в ином самом затерянном уголке мира. Деньги больше не зарабатываются тяжелым трудом, люди практикуют обмен супругами и могут даже изменить свой пол. Но это вовсе не означает упадка западного общества. Наоборот, его границы расширились. Мир становится единым целым, связанным компьютерной сетью. Люди читают одни и те же газеты, смотрят ТВ, которые уже не являются рупорами государства. Но это не значит, что, например, в рамках ЕС Франция, Германия и иные страны исчезли, растворились. Нет, они даже упрочились, но иными средствами. Точно так же на распад семьи западное общество реагирует новыми формами поддержки и воспитания детей.
Так и в России, прежде чем что-то разрушать, необходимо найти новую форму единства. Да, Россия должна измениться прежде всего для того, чтобы сохраниться. Но прежде чем стать "открытым обществом", мы должны найти свое место в мире. По идее, наши экономисты тоже могли бы вызывать валютные кризисы за рубежом. К сожалению, сегодня цена рубля зависит уже не только от нашего труда и природных богатств. Сколько он стоит "на самом деле", определяет игра на бирже, причем вовсе не в России. Точно так же, в принципе, хотелось, чтобы русская культура лидировала, ибо культурный капитал оценивается сегодня как один из самых прибыльных. Но Россия не является местом его производства. Пока ее границы являются, так сказать, «полупроводниковыми»: мы открыты для Запада, а он закрыт для нас. Книга Бодрийяра интересна как предупреждение не столько западному, сколько нашему российскому обществу. Мы должны хорошо представлять себе цену, которую придется заплатить за вестернизацию, и основательно продумать "смену курса".
Вопрос, "что нам делать сегодня?", вовсе не является чисто русским. Любой честный интеллектуал всегда думает и говорит именно об этом, хотя наше время не способствует постановке вопросов о смысле и цели бытия. Оно даже препятствует такого рода вопросам, хотя и по-иному, чем прежде. Если раньше главным душителем свободы выступала государственная власть, заинтересованная в самосохранении, то сегодня конформистская система порядка существует до или помимо власти. Она определяется континуальным процессом циркуляции товаров, знаний, сексуальности, в котором человек функционирует, не испытывая вызывающего резкий протест давления чуждых ему сил. Иначе говоря, раньше человек испытывал влечения, имел натуральные потребности и сталкивался с сильными препятствиями на пути их реализации в форме простой нехватки или запрета. Сегодня, особенно в развитых странах, порядок проник на уровень самих потребностей, при этом они не подавляются, а стимулируются. Но парадокс в том, что раз нет запретов, человек уже не испытывает влечений. Нет никакого конфликта между «хочу» и «можно», и таким образом пропадает очевидный, непосредственно переживаемый каждым опыт столкновения с чуждой силой. У Фрейда, в отличие от Маркса, инстанцией порядка выступало не бытие, а сознание, эксплуатирующее энергию либидо. Лакан отметил трансформацию авторитетной инстанции, в качестве которой у Фрейда выступала фигура Отца, в форму символического: Другой — это язык. Отсюда на передний край взамен классовой борьбы выступает тонкая разновидность "критики идеологии" — когнитивный психоанализ. Но и такая форма протеста нам уже не дана. Сексуальное освобождение, в реализацию которого нынешнее старшее поколение вложило немало усилий, привело к неожиданному результату — исчезновению сексуального влечения. Сексуальность, перешагнувшая свои искусственно и насильственно удерживаемые извне границы супружеской спальни, широким потоком хлынула на улицы, на эстраду, на экраны. Все стало сексуальным, и это окончательно истощило либидо, приблизив еще на шаг к идеалу восточной нирваны, который на самом деле представляет собой радикальную угрозу деятельному Западу. Учение Фрейда, как и Маркса, тоже подчинилось судьбоносной формуле: "хотели как лучше, а получилось как всегда". Сначала «растворился» рабочий класс, а потом и сами «мужчины» и «женщины», боровшиеся за эмансипацию.
В своей знаменитой книге Маркузе, идеи которого, как показывает сравнительный анализ, развивают многие современные интеллектуалы, охарактеризовал современность как удивительное единство противоположных групп, классов, поколений, полов, которые от века вели войну не на жизнь, а на смерть. Власть всегда угнетала и обманывала, и люди это знали гораздо лучше интеллектуалов. Поэтому критика идеологии, ставшая делом профессиональной интеллигенции, не так уж эффективна. Не случайно Маркс заявил о конце критики и о необходимости практического изменения тех условий, которые порождают и воспроизводят иллюзорные формы сознания.
Очевидная общественная ситуация XIX столетия, взрывоопасным элементом которой была поляризация буржуазии и пролетариата, радикально изменилась в XX веке, когда они стали сближаться настолько, что заговорили о «растворении» рабочего класса. Конечно и сегодня существует множество людей, которые недовольны тем, что имеют, и завидуют более состоятельным согражданам. Однако со времен средневекового государства, объединяющего людей состраданием и прощением, никогда не было общих интересов, ради которых различные классы могли бы преодолеть враждебность. С чем же связано затухание классовых битв, под знаком которых прокатились XIX и начало XX столетия? Несомненно, повышение образа жизни достигло такого уровня, что разница между богатыми и бедными значительно сгладилась. Демократия сблизила массу и власть, а политика перестала интересовать население. Но главное достижение XX века состояло в том, что люди стали настолько ценить свое благополучие, что согласны платить за него любую цену вплоть до отказа от свободы. В этих условиях критика идеологии потеряла поддержку снизу и пришла в забвение. Если раньше она запрещалась сверху и, наоборот, поддерживалась со стороны угнетенных, то сегодня она ассимилирована властью и не вызывает поддержки у тех, кто обманут. Люди перестали ощущать давление власти еще потому, что она изменила свою форму. Фуко называл современную власть «биовластью», определяя ее как заботу о жизни. Действительно, сегодня порядок поддерживается не столько угрозами и наказаниями (применяемыми для устрашения той части населения, до которого не доходит "этика дискурса" и поэтому возникает необходимость помочь истине кнутом), сколько советами и рекомендациями о разнообразной, здоровой и длительной жизни. Кто может бросить камень в институт советников и экспертов, озабоченных благосостоянием и оздоровлением людей?
Маркузе называет современную форму власти инструментальной. "Технический прогресс, охвативший всю систему господства и координирования, создает формы жизни (и власти), которые по-видимости примиряют противостоящие системе силы, а на самом деле сметают или опровергают всякий протест во имя исторической перспективы свободы от тягостного труда и господства. Очевидно, что современное общество обладает способностью сдерживать качественные социальные перемены, вследствие которых могли бы утвердиться существенно новые институты, новое направление продуктивного процесса и новые формы человеческого существования. В этой способности, вероятно, в наибольшей степени заключается исключительное достижение развитого индустриального общества; общее одобрение Национальной цели, двухпартийная политика, упадок плюрализма, сговор между Бизнесом и Трудом в рамках крепкого Государства свидетельствуют о слиянии противоположностей, что является как результатом, так и предпосылкой этого достижения".[1] Поскольку марксистская программа устранения условий ложного сознания не удалась по причинам достижения эффективных форм общественного согласия на основе повышения благополучия как в капиталистическом, так и в коммунистическом мирах, постольку возникает мысль о смене критического проекта. Но прежде всего необходимо обосновать его необходимость, а главное — социальную базу. Зачем разрушать такое "хорошее общество", где гражданам обещают на словах и постепенно реализуют на практике вековую мечту о земном рае? Достоевский в своей знаменитой "Легенде…" и В. Соловьев в "Трех разговорах…" описали наступление царства Антихриста, которое похоже на критическую реконструкцию постиндустриального общества, выполненную такими известными философами как Ясперс, Хайдеггер, Ортега-и-Гассет, Адорно, Маркузе, Фромм и др. Конечно, моральным импульсом интеллектуала является забота о человеке. Маркузе обеспокоен теми опасными тенденциями, которые определяют развитие постиндустриального общества: безработица, производство вооружения, техногенная перегрузка природы, несоблюдение прав человека, угнетение женщин, детей, стариков. Но особенно его заботит тот факт, что общество научилось не просто выдавать, но и превращать свои недостатки в достоинства. "Не служит ли угроза атомной катастрофы, способной истребить человеческую расу, защите тех самых сил, которые стремятся увековечить эту опасность?", — так начинает свою книгу Маркузе.[2]
Но неужели этот протест интеллектуалов против машинизации, маркетизации, омассовления, бездуховности, потребительства и конформизма сможет разбудить людей, озабоченных улучшением комфортабельности своей собственной жизни. Сам Маркузе не очень верил в действенность своей критической теории. Тем более пессимистично настроен Фуко, который считает протест интеллектуалов непоследовательным, так как именно они производят власть, более того, сами оплетены ею со всех сторон и не умеют бороться с нею. Но можно поставить вопрос еще более радикально, честно ли призывать к разрушению общества, которое смогло обеспечить высокий уровень жизни своим согражданам? Инквизитор в ответ на упреки Христа, вернувшегося с инспекционными целями на Землю, утверждает, что прежде всего нужно накормить голодных. Кто смог бы это отвергнуть, если сам Христос целует Инквизитора и тихо уходит?
В России снова случилась революция, начавшаяся с Перестройки, и ее можно понять как протест против материального благополучия, ибо последствия ее для экономики и политики оказались поистине катастрофическими. Сможет ли Запад совершить нечто подобное, решатся ли люди отказаться от комфорта ради призрачной свободы, которой они к тому же и не хотят? Но не стоит переоценивать духовно-религиозное, эмансипирующее значение русских революций. На самом деле интерес, который лежал в их основе, был не идеальным, а прежде всего материальным. Да, люди мечтали об освобождении и справедливости, но они думали о хлебе насущном: в 1917 году — о земле, в 1985 — об "экономной экономике".
Протест интеллигенции было бы неверно считать совершенно пустым. На самом деле царство Антихриста не так уж и безопасно. Маркузе считает, что уровень жизни людей в постиндустриальном обществе уже давно превысил черту райского минимума и власть могла бы приступить к просвещению и эмансипации. Однако она автономизировалась и думает исключительно о собственном самосохранении. Этот момент был хорошо раскрыт в работах Ю. Хабермаса, который указал на то, что сегодня стратегические ориентации развития общества принимаются исходя из технических возможностей, а не из жизненных интересов людей. На интеграцию ранее разнонаправленных институтов указывал и Маркузе: "Сама категория «общество» выражала острый конфликт социальной и политической сфер — антагонизм общества и государства. Подобным же образом понятия «индивид», «класс», «частный», «семья» обозначали сферы и силы, еще не интегрированные в установившиеся условия. Но возрастающая интеграция индустриального общества, лишая эти понятия критического смысла, стремится превратить их в операциональные термины описания или обмана".[3]
Маркузе отмечал, что технология современной власти стала настолько совершенной, что использует для своей поддержки даже негативное. Она нейтрализует не только интеллектуальную критику, но и собственные просчеты, ограниченность установок, человеческие и природные катастрофы, вызванные невиданным ускорением системы. Люди движутся все быстрее, хотя нет никакой цели. Целью стало само движение, напоминающее движение трупа.
То, что высказывал Маркузе в 60-е годы, стало еще более очевидным сегодня. Однако критическая теория общества не приобрела больше сторонников. Не только обыватели, но и интеллектуалы смирились со своей участью и стараются достичь освобождения в рамках частной жизни. Государство и рынок уже нельзя исправить. Это такие машины, которые нельзя ломать, ибо потери окажутся слишком велики. На исходе реформ и в России проснулась ностальгия по прошлому.
Итак, правду о современном обществе потребления знают все. Власти не стоило бы даже затрачивать большие материальные средства на камуфляж, ибо люди терпят ее потому, что не видят иного выхода. Цена такого соглашательства по-прежнему высока. Но мы платим теперь не рабством, нищетой, бесправием, необразованностью и бескультурностью, и даже не психодрамами, переходящими не без помощи психоаналитиков в мелодрамы, а утратой энергетики жизни, чувством безнадежности. У нас нет комплекса вины и нам не в чем каяться, но есть безысходное чувство судьбы, которую мы принимаем, потому что изверились в любых рецептах эмансипации.
Таким образом, сегодня критика общества связана не столько с поисками истины, сколько с этическим протестом против того, что человек превращен в машину. Означает ли это, что главным в критике становится моральный дискурс? И если оценивать все с точки зрения морали, как это делал Л. Толстой, то кто и как будет оценивать саму мораль, чтобы отличить плохую от хорошей.
Бодрийяр — наш современник, который считает, что программа спасения, объявленная франкфуртцами, как бы выполнена, но не принесла положительных результатов. Все стали заботиться о правах человека, о спасении природы и даже культивировать любовь к высокому искусству (в какое время на стадионах собирались десятки тысяч людей, чтобы слушать оперные арии?). Для Бодрийяра спасение людей приходит не со стороны позитивного, а со стороны негативного: катастрофы, эпидемии, наркомания, психические расстройства, терроризм и т. п. формы зла — только они, если не образумят, то по крайней мере укрепят тела и души людей. Главная опасность — размягчение телесной, природной субстанции культуры, отрыв от корней, утрата не только почвы, но и тела. Человек, живущий в стерильной обстановке (общество стало гигантским профилакторием) утратил способность сопротивляться вирусам. Стали исчезать люди, способные переживать чувство ответственности за происходящее. Души людей, дрожащих от сладкого ужаса перед экранами ТВ, но реально не испытывающие никаких лишений, утратили чувство сострадания и солидарности.
В каждую эпоху находятся люди, которым кажется, что время "сошло со своих кругов". Это значит, что оно ушло по отношению к ним вперед и они перестали чувствовать себя в повседневной жизни так, как рыбы чувствуют себя в воде, а птицы в воздухе. "Порвалась связь времен". Новое, появлению которого мы сами немало способствуем, пугает нас, ибо в своей внутренней жизни мы начинаем с какого-то момента двигаться в обратном направлении, к истокам — к наставлениям и поучениям отцов и дедов. Вдруг осознаешь, что в жизни пришлось повторить то, против чего восставал. Так и книга Бодрийяра направлена поперек течения времени. Критик официальной идеологии, академической науки, которая под видом абсолютных истин насаждала правила сохранения института надутых мандаринов, стал жалеть о распаде культурных норм — так теперь стало называться то, что ранее в революционной фазе расценивалось как чисто буржуазное явление. Как будто проснувшись после тяжелого похмелья, Бодрийяр с ужасом оглядывается вокруг и вспоминает вчерашнюю оргию.
Оргиастическое начало в культуре после Ницше стало, хотя и не совсем пристойным, однако же необходимым, Особенно Шпенглер в своей работе подчеркивал "фаустовский дух" культуры и даже видел в его угасании причину "заката Европы". Конечно, ценилась творческая оргия, "праздник созидательного труда", как это выражали большевики, которым так же был внутренне близок "прометеев огонь". Политическая революция, до того как она окончательно исчерпает себя и провозгласит "Король умер, да здравствует король!", нуждается в культурном авангарде. Но, как это не парадоксально, в нем нуждается и победившая буржуазия. Видимо, рынок революционнее самой революции. Почему же они несовместимы? Или, может быть, так: почему рынок — это революционное по отношению к храму и другим моральным пространствам начало — становится по-особенному консервативным? По-особенному — это значит, стимулирует кипучую деятельность, ускоряет обращение товаров и денег, но при этом утрачивает связь с тем, ради чего все это, собственно, должно двигаться. Рынок стимулирует движение ради движения. Рыночная экономика порождает мобильного индивида, который осваивает весь мир в поисках выгодных сделок. Он приводит в движение товары, деньги и идеи. Но сегодня это похоже на то, как мотор начинает работать вразнос: выключено зажигание и прервана связь с трансмиссией, однако топливо сгорает в результате перегрева стенок цилиндров. Так и рынок начинает работать сам на себя и буквально все оценивать скоростью циркуляции. Он уже не регулируется даже законом стоимости, и сегодня мало кто понимает причины скачков индекса Доу Джонса, потому что никто не знает, сколько стоит доллар на "самом деле". Товары продаются по принципу "дороже, чем дорого", а деньги, утратившие связь с материальным обеспечением, становятся чисто спекулятивным знаком, символическим капиталом. Вспоминается описание А. Толстым процесса спекуляции во время первой мировой войны: торговец достает мешок сахара и перепродает его другому, тот — третьему и т. д. Итак, в наличии всего один мешок сахара, и он не увеличивается (тем более, что перепродается накладная), но деньги растут, как снежный ком.
Все превращается в знаки, даже то, что раньше приносило непосредственное удовольствие. Удовольствия, как чисто человеческой непосредственной радости, можно сказать, не стало совсем. Оно само стало знаком. На место материальности вещей и идеальности ценностей пришла новая семиотика мира. Промышленность и рынок, искусство и наука — буквально все сферы производства нынче создают исключительно символические ценности, а точнее, знаки. Поначалу это казалось важным, ибо в единстве материального и символического открывалась интересная возможность. Вещь создается не только руками, но и воображением, причем воображением как творца, так и последующего владельца вещи, который, купив ее, не просто пользуется ею, но думает, что обладает при этом еще и некой символической значимостью. Однако сегодня затраты на производство символического капитала, к тому же все более спекулятивного, оторванного от реального назначения вещей, стали явно превышать труд, направленный на действительное преобразование мира, человека, общества. Раньше символическое будило воображение и стимулировало изменение внешнего. Сегодня создается нечто утопическое, которое без особых усилий, благодаря овладению современными масс-медиа и рекламой образами, формами, цветами, воплощается на экране и создает иллюзию реальности. Процесс симуляции зашел так далеко, что утратилось само различие фантазии и реальности. Реклама — это настоящая действительность, даже если ты никогда не сможешь реально купить то, что рекламируется. На рекламных щитах вещи выглядят более совершенными, чем на самом деле. Зачем же тогда тратить усилия на их производство и приобретение, использование и обслуживание?
И раньше любые вещи имели символическое значение. Но, пожалуй, только сегодня, во многом благодаря рекламе, внутренние качества вещей, их строение и полезность оказываются стертыми. Не случайно в современных каталогах новых моделей автомобилей все меньше места уделяется описанию их технических достоинств и все шире рекламируются «мифологические» значения: купите наш автомобиль, и Вы станете вездесущим, неуловимым, свободным как птица. То же происходит в рекламе мебели, которая как бы стирается, становится невидимой, встроенной, начиненной электроникой и вместе с тем обещающей и заменяющей всю вселенную. Воплощается идеал барокко — комната без окон, стены которой отражают все происходящее в мире. Современная мебель и бытовая техника образуют нечто вроде монады Лейбница. Благодаря соединению ТВ, компьютера, факса отпадает нужда ходить не только в библиотеки, театры и музеи, но и в магазины, все популярнее становится надомный труд. Итак, внешний мир доступен нам с экрана монитора. Он весь у наших ног, точнее, перед нашими глазами, но, превращенный в аудиовизуальный дискурс, он одновременно исчез как таковой в своей вещественной плотности, хотя и стал при этом даже более ярким и красивым, чем на самом деле. Виртуальная реальность — это одновременно гиперреальность.
Мир превратился в знаковую, виртуальную реальность. Это проявляется даже в таком серьезном деле, как война. Нынешнее поколение прожило жизнь без войны, но страх военной угрозы был самой настоящей реальностью. И раньше люди боялись войны, так как ни одно поколение не обходилось без того, чтобы так или иначе быть ею затронутой. Этот страх отсылал к совершенно реальным событиям — смерти, разрушению, голоду, плененению. Война шла на Земле. Сегодня говорят об атомной угрозе. Накоплено столько оружия, в том числе и ядерных боеголовок, что можно несколько раз уничтожить все население на планете. И все-таки третья мировая война — это виртуальная реальность, ее нет, и она может не наступить. Но парадокс в том, что страх войны является, может быть, более значимым, чем сама война. Здесь интересны два момента. С одной стороны, разрабатывается концепция "звездных войн" и, таким образом, война переносится с территорий Земли в звездное пространство. С другой стороны, нарастает эскалация страха, который выступает важной формой сохранения режима власти и порядка Без него работа военной промышленности не имела бы внутреннего оправдания. Эти кажущиеся противоречивыми тенденции, ибо перенос войн в космическое пространство снижает интенсивность страха, являются тем не менее взаимодополняющими. Война остается незыблемым оправданием существования государства и одновременно оказывается виртуальной реальностью. Кино заменяет настоящую войну. Это только кажется, что мы живем в мире. На самом деле каждый день на экранах ТВ разворачиваются великие сражения, разрушаются города, льется людская кровь.
Столь же странным образом функционирует экономика. Кризис 1987 на Уолл-Стритт, наконец события 1997 и 1998 годов на биржах Азии, России и Южной Америки — все это такие финансовые кризисы, которые порождаются не какими-то деструктивными процессами в реальной экономике. Этим они резко отличаются от кризиса 1929 года, который был вызван просчетами в промышленности. Если раньше деньги обесценивались вслед за снижением материального богатства, то теперь наоборот, товары обесцениваются вследствие финансовых махинаций. Это означает, что сегодня деньги функционируют как знаки, которые уже не обеспечиваются реальной стоимостью и не регулируются трудом и богатством. Сколько "на самом деле" стоит доллар, не знает никто. Идея золотого или иного натурального обеспечения денег сегодня кажется чересчур архаичной. Однако отрыв от закона стоимости приводит к тому, что экономика превращается в чистую спекуляцию — производство и циркуляцию символической продукции.
Глубочайшие изменения произошли в сфере искусства. Бросается в глаза смешение форм и стилей. Вместо дискуссий между представителями различных непримиримых направлений сегодня царит полное безразличие к различиям, и они воспринимаются как само собой разумеющееся, встречающееся буквально на одном полотне, одна половина которого может быть выполнена в классической, а другая в постмодернистской манере. Искусство перестало творить идеальные образы, выражающие идеалы красоты. Оно всегда с чем-то соотносилось: с "самими вещами" или с вечными ценностями. Во всяком случае, оно отличалось от повседневности и уводило в мир прекрасного. Поэтому у него была своя территория: картинная галерея, музей, наконец, место в комнате, где человек отвлекался от "злобы дня", где взор его отдыхал, созерцая красивые изображения. Современное искусство формировалось как протест против резкого разделения прекрасного и безобразного, культурного и некультурного. Первый шок вызвала картина, изображающая писсуар. Кажется парадоксальным, что сегодня стоимость этой картины достаточна для строительства десятков этих нужных заведений. Почему же за не вызывающие удовольствие произведения искусства люди платят такие большие деньги?
Вместе с тем преодоление границ высокого и низкого стало решительным шагом эстетизации мира. Так упомянутое заведение может выглядеть не так, как оно обычно устроено у нас, а как настоящий храм. Поэтому более важными по своим последствиям были не акции авангардистов, а усилия часто неизвестных дизайнеров, которые одели машины плотью вещей. В то время, как искусство пытается разобрать предметы на составные элементы и выявляет конструкцию, арматуру вещей и лиц, охотно подчеркивает механический расчет в изображении мостов, вокзалов и других сооружений, дизайн, наоборот, покрывает механику поверхностями, отшлифованными классическим искусством. Кажется, что в этом нет ничего плохого. И раньше ремесленники, особенно ювелиры, столяры, гончары, кузнецы, оружейники, придавали изделиям красивую форму, которая была соразмерной и сподручной и вместе с тем отображала назначение вещи. Нынешние дизайнеры, скорее, скрывают назначение вещей, и под красивой поверхностью нет ничего впечатляющего. Если открыть крышку прибора, то можно увидеть отдельные блоки и микросхемы, но это не идет ни в какое сравнение с тем зрелищем, которое представилось глазам ребенка, впервые разобравшего механические часы. Благодаря эстетизации вещи виртуализируются и обретают знаково-символическую форму.
Наряду с растворением вещей в искусстве происходит растворение искусства в вещах. Перечеркнув границу утопии и реальности, оно исчезает само. Таким образом, есть какая-то связь дизайна и акций авангардистов, протестовавших против производства прекрасных произведений, которыми может наслаждаться утомленный повседневными делами человек, против места и времени, отведенных искусству: выставочных залов и музеев, театров и концертов, которые посещаются в свободное от работы время. Как бы высокомерно мэтры современного искусства ни относились к дизайнерам и модельерам, они делают общее дело — воплощают эстетические каноны в реальность и этим способствуют исчезновению как реальности, так и искусства. Более того, эстетическое теперь уже ничего не выражает ни вне человека, ни внутри его. Оно соотносится само с собой и тоже становится похожим на работающий вразнос механизм. Циркуляция стилей и форм, смена моды заменяют проблему оправдания и обоснования, которая раньше соотносила изменения в искусстве с изменениями социально-культурных парадигм, ломкой мировоззрения и самопонимания человека.
Все, что Бодрийяр увидел в Америке, философски осмыслено в его работе "Прозрачность зла", в которой основное внимание уделяется феноменам трансэстетического, трансполитического и транссексуального Они расцениваются как признаки утраты обществом своей естественной основы Но искусственно созданные системы не стабильны Для них опасны внешние, чуждые влияния, хуже того, внутри зарождаются собственные вирусы, так же угрожающие стабильности Чем сложнее система, тем она нестабильнее В состоянии неустойчивого равновесия все труднее предусмотреть, к каким последствиям могут привести те или иные события Сравнивая искусственное техногенное общество с более примитивными, Бодрийяр делает вывод, что последние, несмотря на лишения живущих в них людей, являются более жизнеспособными. Основные черты современности, по Бодрийяру, выглядят следующим образом.[4]
Крупнейшим из предприятий Запада можно считать меркантилизацию мира все ожидает судьба быть оцененным как товар Это предприятие включает в себя также и эстетизацию мира, его космополитическое инсценирование, преображение как семиотическую реорганизацию По ту сторону товарного материализма мы живем в семиургии вещей благодаря масс-медиа Даже маргинальное, банальное эстетизируется и культурализируется Все можно высказать, все обретает форму и силу знака Система функционирует все меньше как множество товаров и все больше — как множество эстетических знаков.
Говорят о дематериализации искусства, о минимальном, концептуальном искусстве, искусстве взгляда, антиискусстве, об эстетике транспарентности, исчезновения и нетелесности, но в действительности повсюду эстетика материализуется в материальной форме. Отсюда искусство не имеет стимулов к становлению и ограничивается игрой в свое исчезновение. И оно это делает почти целое столетие по правилам своей игры. Как и всякая исчезающая понятийная форма, оно раздваивается в процессе симуляции, но это не уберегает его от исчезновения, и оно занимает свое место в музеях.
Эклектическое смешение форм, эклектическое смешение наслаждений — это барокко. Однако этот стиль смешивал искусство с плотью. Мы тоже занимаемся производством образов, однако они напоминают иконы не такие, которые разрушают образы, а такие, которые используют их даже в избытке, на которые не хочется даже смотреть. Многие современные картины, видео, пластика, аудиовизуальные образы остаются буквенными символами, в которых ничего нельзя увидеть, образы без следа, без тени, без последствий. Остается в памяти лишь нечто, исчезающее позади них. Но они не есть и след того, что исчезает. Монохромные образы очаровывают удивительным отсутствием всякой формы. Угасание искусства остается эстетическим синтаксисом, как в транссексуальном в форме спектакля все еще реанимируется половая дифференциация. Эти образы ничего не утаивают и не содержат, они обладают какой-то негативной интенсивностью. Единственная заслуга видится в том, что вопросы о красивом и некрасивом, реальном и ирреальном, трансцендентном и имманентном больше вообще не ставятся, это похоже на то, как византийская иконопись обходит вопрос о существовании Бога, не отрицая веру.
В этом и состоит чудо. Наши образы, как иконы: они сохраняют веру в искусство тем, что обходят стороной вопрос о его существовании. Тогда нужно рассматривать наше современное искусство как ритуальную практику, которая выполняет важные антропологические функции, но не вызывает никаких эстетических суждений. Так мы можем вернуться на примитивную стадию развития общества и начнем культивировать ультра- или инфраэстетику. Но в этом бессмысленно видеть сохранение когерентности или эстетической судьбы, как бессмысленно искать голубизну неба в инфракрасных или ультрафиолетовых лучах.
С позиции "ни красиво, ни некрасиво" невозможно сделать правильное суждение. По ту сторону этого безразличия находится фантазия, заступающая на место эстетического удовольствия. Прекрасное и безобразное, освобожденное от принуждающей силы, приводит к путанице. При этом современная живопись культивирует не безусловно безобразное, но безобразное безобразия (кич), безобразное второго порядка, чтобы избежать его сопоставления со своею настоящей противоположностью. Освобождение от наивного происходит как превращение наивного в наивное. Быть связанным с Мондрианом понимается быть больше, чем Мондрианом. Освобождение от реального превращается в изображение реального как реального, в гиперреальное. Повсюду гиперреализм связан с поп-артом благодаря подчеркиванию повседневности жизни в иконическом фотореализме. Пересечение всех форм и стилей искусства означает вступление в трансэстетическое поле симуляции. Есть параллель этой эскалации на художественном рынке, где все на основе функционирования закона стоимости становится "дороже, чем дорого", дороговизной второго порядка. Если нет никаких правил эстетической игры, искусство движется во всех направлениях; если закон стоимости перестает регулировать рынок, он превращается в место чистой спекуляции. То же самое происходит из-за отсутствия эстетического регулирования и в искусстве — эксцесс и бессмыслица. Это экстаз ценностей.
Мы живем в условиях сверхпроводимости, которая является порождением уже не государства, институтов, индивидов, а чисто трансцендентальных структур: секса, денег, информации и коммуникации. Болезнетворные индифферентные формы часто порождаются масс-медиа, которые опираются на вирулентность образов и приобретают заразный характер. Если наша культура производит прекрасные эффекты, то почему мы удивляемся, что она же создает и смертельно опасные вирусы. Радиационное облучение тела началось с Хиросимы, облучение души продолжается в ходе излучений медиумами знаков и образов.
Спид, биржевой кризис, электронные вирусы, терроризм — все это связано и переходит одно в другое. Спид — разновидность и следствие кризиса сексуальных ценностей, компьютеры играют роль вирусов на биржах. Такие кризисы имеют не только внутрисистемный характер, а прорываются наружу. Это проявляется прежде всего в катастрофах. Знаки кризисов такого рода уже давно очевидны: спид приобрел эпидемическую форму, биржевые крахи с 1929 года повторяются периодически, электронные сбои также уже имеют давнюю историю. Однако взаимосвязь этих отдельных форм, когда создается чрезвычайно мощная аномалия, — это особенность нашего времени. Она осознается не всегда равномерно — спид переживается как действительно ужасная катастрофа; биржевой крах, наоборот, расценивается как игра на катастрофе. Что касается электронных вирусов, то их эпидемия и опасные ее последствия расцениваются иронически и по сути глубоко беспокоят только профессионалов.
Культура испытывает те же самые воздействия: например, искусство превращается повсюду в фальшивку, копию, симулякр и одновременно продается на художественном рынке за большие деньги — настоящий метастаз тела, просвечиваемого деньгами. Идет цепная реакция терроризма в обществе (откуда он, из-за ущемления права, информации, безопасности, коммуникации, кто знает?) Хотя терроризм несопоставим со спидом и компьютерными взломщиками, однако он столь же непостижим, как и они. Программисты ведущих фирм создают программы, а взломщики их распрограммируют, подкладывают нечто вроде бомбы. Точно так же биржевые игроки: кажется, что действуют против предпринимателей, ибо наживаются на их трудностях. Все эти действия протекают по модели терроризма, который может быть перенесен на понимание спида, электронных вирусов и падения или повышения курсов акций на биржах.
Компьютерный вирус не является научной фикцией. В сфере информации и коммуникации должна осуществляться непрерывная циркуляция. Она ускоряется подобно процессам на биржах. Мы даже наслаждаемся спектакольной эйфорией от обращения капитала. Но таким образом мы наслаждаемся и тайной патологией этой системы, вирусами, которые проникли в ее машинерию и могут ее застопорить. Эти вирусы, по сути, следствие закрытости системы, пробивающие и находящие все новые пути, поражающие даже те программы, которые создавались для борьбы с ними. Компьютерные вирусы — свидетельство беззащитной прозрачности мира информации. Спид — это эманация смертоносной прозрачности секса на уровне целых групп. Биржевой крах — выражение нестойкости открытой экономии. Будучи освобожденными, эти процессы достигают стадии перегрева подобно тому, как это случается в атомных реакторах. Специфический шарм нашей эпохи, возможно, и состоит в перегретости энергетических процессов.
Завороженность блеском нашей эпохи связана с недальновидностью, ибо она парализует предвидение. Все отмеченные процессы обладают некой дружественностью, которая проявляется в том, что они создают некий единый вихревой поток. Интеллектуалы, как защищающие традиционные культурные, научные и моральные ценности, так и великолепно владеющие оружием интеллектуального опровержения этих весьма эгоистично используемых в жизни заповедей, стремятся получить удовольствие от иронии и критики по поводу новых опасностей — вирусов, технических катастроф, и кризисов. Это связано с тем, что они проявляются не как действительные несчастья, а как некие виртуальные события.
Очевидность неочевидна. Истина прячет свое лицо. Вполне возможно, что социология является квинтэссенцией зла коллективного сознания. Сколько сказано о молчании масс. Сегодня используется не столько молчаливость, сколько неочевидность. Это значит, что понимание приходит помимо экспертов и специалистов, которые верят в то, что они могут на что-то влиять, когда политическое виртуально мертво, а новое, игра которого имеет место, связывает манипулятора и зрителя. Сегодня все образы дестабилизированы, они стали предметами спекулятивной игры. Вместе с этим неочевидная материя знаков стала предметом социологического исследования. Однако если власть представляет общество как статистический порядок, то для масс он выступает как статистический беспорядок. От этих вирусных, дьявольских диспозиций спасения ждут в случайном событии.
Нужно различать фатальное и случайное. Несчастный случай происходит на периферии, а фатальное коренится внутри системы. При этом фатальность не исключает того, что мы получаем его в маленьких, гомеопатических дозах. Наше общество продуцирует такие события, которые неочевидны и не подлежат просвещению. Событие заключается в продуцировании виртуальных артефактов, обратной стороной которых является трансвестивность. Компьютерные вирусы, которыми оказались заражены программы американских вооруженных сил, стали неким тестом или экспериментом самих американских спецслужб. Это продуктивно-симулятивное событие. Оно не было ни действительным несчастьем, ни тотальной симуляцией. В чем же тайна этой истории? Даже если предположить ее экспериментальное происхождение, то это не гарантирует управляемости процессами. Тестовый вирус разрушен, но он вызвал неконтролируемую цепную реакцию. Таким образом, мы имеем дело не с симулированным несчастьем, а с несчастьем симуляции. Можно сказать, что любое несчастье или катастрофа — это следствие террористической акции, но и наоборот. Отсюда вытекает вывод, что террористична сама система. Группы, симулирующие несчастный случай, подвергаются наказанию, как будто они в действительности его осуществили.
Наука, пытающаяся развеять состояние неочевидности и неуверенности, кажется, сама попала под власть странных аттракторов. Не меньше проблем у экономии и служб информации. Являются ли все эти техники частью реального мира? Они столь же неочевидны, как и создаваемый ими ирреальный мир. Наша революция — это недостоверное и неопределенное. В сущности, союз науки и техники направлен на преодоление принципа реальности в том смысле, что создается неочевидное. Мы не готовы это акцептировать, Парадокс состоит в том, что мы надеемся найди доступ к ним на основе информации и коммуникации, но при этом неопределенность отношений только увеличивается. Посылая проклятие технике с ее перверсивными эффектами, человечество тем не менее вступает со своими клонами на бесконечный путь по ленте Мебиуса.
Парадоксально, что неочевидное нарастает при избытке позитивного, из которого планомерно изымается все негативное. Наше общество впадает в род лейкемии, в эйфорию при постоянной трансфузии от отказа от негативного. Ни революция, ни просвещение, ни философия, ни даже критическая утопия не сняли окончательно противоречий. Эта проблема решена нами за счет отказа от негативного, что нарушает закон, согласно которому для производства энергии требуются оба полюса — негативное и позитивное. Сегодня господствует фактичность симулякра, благодаря прозрачности нашей искусственной цивилизации. Это похоже на то, как будто человек освещен со всех сторон, свет пронизывает его насквозь, но он остается невидимым в ярком свете. Мы освещены техникой, образами, информацией, мы подчинены этой белой активности: отбеленной социальности, отбеленной телесности, что привело к тотальному асепсису как денег, так мозга и памяти. Добела отстирана власть, чисто вымыта история в гигантском проекте хирургии красоты, которая излечивает как индивида, так и общество от разнообразных наростов. Мы находимся под сильнейшим хирургическим давлением, которое направлено на ампутацию любых негативных событий, и на синтетическую операцию нового моделирования. Эстетическая хирургия: случай лица — его красота или уродство, его определенный вид и даже негативные черты — все это препарируется, превращается в прекрасное как прекрасное; идеальное лицо — это хирургическое лицо. Все данное от природы меняется: лицо, пол, дата рождения, точнее система ее отсчета. Констелляции звезд используются для нового переописания событий. Благодаря популярности астрологии звездные знаки задают новый стиль жизни. Даже данный нам природой пол, эту часть судьбы, которая нам определена, этот минимум фатальности и инакости, также можно изменять. Хирургия прекрасного, не зная жалости, проникает в природу, гены, историю (которую она подчиняет правам человека). Все должно быть соразмерено и подогнано друг к другу. Поэтому мы повсюду наталкиваемся на эту нечеловеческую формализацию лица, речи, пола, тела, воли, общественного мнения. Но эта хирургия знаков лишь закрывает негативное.
Сегодня жертвуют всем ради этого операционального производства вещей. Собственно производства тоже нет: земля, труд, которые производят богатство, — все модифицировано, теперь не они производят капитал, а он их. Труд — больше уже не акция, а операция. Рынок также не служит чистому потреблению, а, напротив, подчиняет вещи определенной знаковой шкале. Коммуникация перестала быть разговором, превратилась в производство информации, в возможность знания; кругом — производство возможности, виртуальное производство.
Кто сегодня изрекает и творит зло? Как мы думаем о нем и как оцениваем его роль? Манихейскую трактовку зла смогли преодолеть очень немногие мыслители. К тому же наша культура в ходе изоляции зла переместила его исключительно в семиотическую сферу, а оттуда проецирует вовне. Манихейское зло — изначально. Наше зло — морально-символическое по происхождению. Зло — это то, что вредит мне, моему окружению, человеческому роду. Более того, зло — это то, что таится в темных душах человеческих выродков и выражается в их кровавых поступках — насилии и убийстве. Борьба с так понимаемым злом настолько захватила человечество, что большинство придуманных им законов направлены на полное искоренение зла. Вместе с тем его не убавляется, и это поддерживает манихейский пессимизм.
Немногие историки, и среди них Якоб Бурхгард, признавали неизбежность и даже пользу зла в человеческой истории и тем самым сумели выйти за рамки моральной оппозиции. Среди философов Мандевиль в своей "Басне о пчелах" указал на позитивную энергию зла — насилия, лжи, роскоши, эксцесса. Моральное равенство и справедливость приводят к застою. Общество живет за счет энергии зла. Макиавелли, которого причисляют к философам зла, стоит на более умеренной позиции: указывая на неизбежность зла, он наряду с ним отмечает и проявления добра. Того и другого примерно одинаково в любом периоде истории, и они часто порождают друг друга. Добродетельные поступки могут оказаться причиной плохих последствий, например, если помощь оказывается дурному человеку, злобность которого проявляется и усиливается по мере того, как он встает на ноги. И наоборот, зло рождает ответную реакцию — мужественную борьбу, решительность, сострадание и поддержку, а они укрепляют жизнеспособность общества. Де Сад считал добродетель неморальной формой обмана. Жизнь должна быть злобной, она живет смертью. Живое существо убивает, пожирает других и умирает само. Смерть — движение и энергия жизни Делать вид, что можно жить вопреки этому закону, по правилам добра — значит обманывать себя и окружающих. Поэтому де Сад характеризует добродетель как бесчестный закон. Он принимает революцию как время зла и предлагает вместо принятия ограничивающих его законов перманентное насилие: сто дней террора, "сто дней содома", "еще одно усилие, и вы станете свободными".
Сегодня метафизические споры не в чести, и даже манихейскую доктрину вспоминают не часто. Зато общество тщательно и всесторонне разработало меры, препятствующие проникновению зла во все более замкнутую общественную систему. Голод, болезни, неравенство, эксплуатация, кража и тем более насилие и убийство — все это не просто осуждается, но создана мощная техника борьбы со всеми этими проявлениями зла. Медицина в борьбе с инфекционными заболеваниями принимает настолько радикальные профилактические меры, что стремится избавить нас от воздействия любых патогенных микробов, разрабатывает эффективные препараты для очищения организма от разного рода отходов. И, несмотря на это, болезни не только не отступают, но на место прежних проказы, чумы и сифилиса приходят новые заболевания. Теперь уже ясно, что они вызваны ослаблением иммунной системы, которое в свою очередь произошло во многом из-за того, что организм оказался в искусственной профилактической среде и утратил способность самостоятельно справляться с вирусами.
Природные катастрофы, внушавшие ужас, сменились техническими. Постепенно сложился экологический этос и широкое движение защитников природы. Но наступление на природу необратимо, и мы уже живем так, как будто катастрофа уже случилась. На самом деле, судя по научным расчетам, у человечества еще достаточно много источников природной энергии, и в обозримом будущем они не иссякнут. Это как с войной. Именно наше поколение, которого непосредственно не коснулись широкомасштабные войны и связанные с ними смерть, голод, лишения, тем не менее жило и живет в постоянном страхе и предчувствии ядерной катастрофы.
Человек представляет интеллектуальные машины либо как нечто притязающее на тайну мысли, либо как нечто монструозное, бесполезное и даже разрушительное для интеллектуальности; так, люди обзаводятся машинами, чтобы потом с ними играть. Доверие к интеллектуальным машинам лишает нас претензии на познание, как передача власти политикам приводит к тому, что они начинают играть нами. Люди мечтают об оригинальных и гениальных машинах, потому что сомневаются в собственной оригинальности или любят снимать с себя ответственность и перекладывать ее на кого-нибудь другого. Так как машины демонстрируют некий спектакль мышления, то обслуживающие их машины-автоматы могут восприниматься уже как само мышление.
Машины не только виртуальны, они помогают мыслить в неопределенных ситуациях, когда требуются длинные вычисления. Акты мысли при этом приобретают бесконечный характер. Вопрос о самом мышлении при этом может вообще не возникать, как не возникает вопрос о свободе у будущих поколений, которые пересекают жизнь как воздух, расположившись в удобном кресле авиалайнера. Точно так же современный интеллектуал с помощью компьютера пересекает духовное пространство. Виртуальный человек становится окончательно безжизненным за экраном компьютера. Это отсутствие движения несомненно оказывается препятствием мышлению. Это цена, которую следует учитывать. Как очки и контактные линзы стали нашими родовыми протезами, ибо мы теряем зрение, так и компьютер становится искусственным протезом теряющих способность мыслить людей.
Искусственный интеллект — не интеллект, потому что он не искусственный. Действительное искусство, изображающее тело в его страданиях, знаки в их использовании — в жестах и мимике, в масках и танцах, искусство, интересующееся всем тем, что движется и меняется в человеке, является способом его мысли о мире и о самом себе. Интеллектуальные машины искусственны в одном специфическом смысле этого слова — они разлагают на простые дигитальные моменты различные языковые, познавательные и телесные процессы, чтобы потом создать их искусственные модели. Но речь идет не о том, что генерируются реальные объекты, а о том, что они изменяются, и на их место подставляются иллюзорные. Искусственный интеллект — молодая общественная машина, в которой добродетелью является отсутствие страдания.
Говорят, что человек отличается от машины тем, что испытывает наслаждение. Каждая разновидность протеза порождает свои формы удовольствия, но среди них нет таких, которые вызваны тем, что человек является человеком. Конечно, мы стараемся задать машине идею человека, но всегда запаздываем, и поэтому машина задает свое представление о нем и тем самым определяет его место. Человек может исходить в своей деятельности из представления о том, что он есть, и менять самосознание, а машина не может перешагивать через представления о самой себе. Она не признает иронии и тем более эксцесса относительно функционирования, от которых человек может получить удовольствие и таким образом дистанцироваться от своей служебности, К несчастью, машина не может выйти за рамки своих операций, и в этом причина глубокой меланхолии компьютера. (Может быть только, компьютерный вирус — это электронная форма протеста против своей заданности и пародийное моделирование собственного машинного интеллекта.)
Виртуальные общественные машины порождают телематического человека. Он рассматривает их работу как своеобразный интеллектуальный спектакль о функционировании своего собственного мозга и аналогичным образом пытается понять свои фантазмы и виртуальные удовольствия. В случаях познания и удовольствия он одинаково связан с машиной. Для него Другой, партнер переговоров — это экран, а не зеркало. Интерактивный экран превращает процесс общения в процесс коммутации, где подобное контактирует с подобным. Тайна Интерфакса в том, что Другой — виртуально тот же самый, другость другого конфискуется машиной. Даже телефонный разговор отличается от электронной почты. В передаче и в восприятии текста на экране есть какой-то тайный эротизм, какой-то промискуитет. В стадии зеркала мы переживаем различие Я и Другого и их отчужденность. Но сегодня мы живем в стадии экрана, Интерфакса, коммутации. Все наши машины имеют экраны, интерактивно связанные с человеком. То, что появляется на экране, требует особого режима чтения. Это дигитальное восприятие, когда глаз прерывисто движется вдоль линии вслед за курсором. Такой же характер имеет и общение с партнером переговоров — тактильное и прерывистое. Даже голос, встроенный в современную электронную связь, — тактильный, функциональный голос, нулевая ступень голоса. Экран меняет общую парадигму сенсибильности, он уничтожает дистанцию образа и взгляда. С исчезновением дистанции исчезло место зрителя. Мы впадаем в своеобразную имагинативную кому перед экраном, который требует бесконечного взгляда, порождает промискуитет и своеобразную порнографию. Это не световой образ, а телеобраз, который находится на таком расстоянии, которое принципиально непреодолимо человеческим телом. Даже дистанция языка и зеркала были преодолимы телесно, и поэтому было возможно человеческое общение. Экран — виртуальная реальность, допускающая только самые абстрактные формы коммуникации.
Коммуникация, осуществляющаяся на основе слов, жестов и взоров, является континуальной и обязательно (вблизи или вдали) предполагает другого, как тело — того, что окружает. По-другому протекает виртуальная коммуникация. Экран наших образов, интерактивный экран одновременно — далекий и близкий: слишком близкий, чтобы быть истинным (иметь драматическую интенсивность сцены), и слишком далекий, чтобы быть ложным (сохранять сложную дистанцию с искусственным). Они задают меру человеческого, эксцентрического, соответствующего концентрации пространства и растворению тела.
Нет никакой красивой топологии Мебиуса для характеристики этой непрерывности дальнего и близкого, внутреннего и внешнего, субъекта и объекта на одной вьющейся ленте, которые характерны для экрана нашего компьютера, переплетенного непостижимым образом с экраном мозга. Та же самая модель характеризует и инцестуозное переплетение информации и коммуникации, неразличимость субъекта и объекта, внутреннего и внешнего, вопроса и ответа, события и образа. То же характерно для наших отношений с виртуальными машинами. Телематический человек, как аппарат, подчинен другому аппарату. Машина определяет то, что может и чего не может человек. Он — оператор виртуальности, и его действия нацелены на информацию и коммуникацию; в действительности речь идет о том, чтобы испробовать все возможности программы, подобно тому как игрок пробует все возможности игры. При использовании фотоаппарата виртуальность относится не к субъекту, созерцающему мир, а к объекту, нуждающемуся в виртуальности объектива. Рассматриваемый таким образом фотоаппарат является машиной, которая изменяет мир, вызывает желание сделать фотографию. Магической является как инволюция субъекта в черный ящик, так и деволюция себя в безличный аппарат. В объективе и на экране объект отдает себя во власть медиальных и телематических техник.
Сегодня возможны любые образы. Все они информатизированы, коммутированы в дигитальные операции, подобно тому как индивидуум сводится к его генетической формуле (вся работа состоит в том, чтобы исчерпать виртуальность генетического кода, и это главный принцип построения искусственного интеллекта). Точнее говоря, нет ни одного события, ни одного поступка, которые не выразимы на экране как технически возможные образы, нет ни одной акции, которая не стремится стать сфотографированной, снятой, которая не стремится сохраниться в памяти технических устройств, репродуцироваться вечно. Человек стремится трансцендировать себя в виртуальной вечности не для существования после смерти, а для сохранения в сложных информационных сетях, в искусственной памяти. Притязание на потенциальное существование, желание быть презентированным на экранах и в программах — эта страсть является магической, Ее храмом является черный ящик. Где остается свобода, кроме этого? Она исчезает. Нет никакого выбора, никакого окончательного решения. Любой ответ на вопрос сети, получение информации, участие в коммуникации являются сериальными, фрактальными, фрагментарными. Только последовательность частичных решений, микроскопическая серия последовательных шагов представляет путь, по которому движется фотограф, телематический человек или банальный телевизионный ведущий. Структура их жестов имеет квантовый характер: ансамбль пунктуальных решений. Поражающим следствием этого ритуала в храме черного ящика является исчезновение свободы.
Являюсь я человеком или машиной? На этот антропологический вопрос больше нет ответа. Мы живем в эпоху конца антропологии, которая тайным образом конфискована машинами и новейшими технологиями. Недостоверность, которая возникает из несовершенства машинных сетей, и сексуальная недостоверность (кто я: мужчина или женщина?), связанная с техниками бессознательного и телесного, имеют нечто общее с недостоверностью, вызванной изменением статуса объекта в микрофизике.
Кто я, человек или машина? В сравнении с традиционными машинами нет сомнений относительно своеобразия человека. Рабочий противостоит машине, как живое автомату, и отсюда отчуждение. Он сохраняет себя как отчужденный человек. Новые машины, новые технологии, новые образы, интерактивные экраны не отчуждают, а интегрируют нас в свои сети. Видео, компьютер, минителефон (наподобие контактных линз) являются транспарентными протезами, которые так интегрированы в наше тело, что как будто генетически или от рождения заложены качестве имплантантов. Связь с информационной сетью — хотим мы этого или нет — имеет точно такой же характер, поэтому следует говорить не об отчуждении, а о включении человека в некую интегрированную систему. При этом идет ли речь о человеке или машине — это, собственно, уже и неважно.
Невероятный успех искусственного интеллекта состоит в том, что он освободил нас от воздействия естественного разума, и в том, что, доведя до совершенства операциональный процесс мышления, он освободил нас от неразрешимых загадок нашего присутствия в мире. Преимущество новых технологий состоит в том, что они ставят нас перед фактом: вечная проблема свободы, в принципе, уже не может больше быть поставлена. Виртуальные машины не создают никаких проблем такого рода: ни со стороны субъекта, ни со стороны объекта никто не создает отчуждения. Наоборот, культивируется сотрудничество, включенность в общую коммуникативную сеть, которая является искусственным раем тождества. Итак, нет больше отчуждения человека человеком, есть гомеостазис человека и машины.
Прототипом хаотического состояния вследствие гиперстабилизации исходных данных системы является судьба энергии. Наша культура уже не переживает периодов свободного состояния энергии. Все мировые процессы обрели регулярный, связанный характер, но принцип свободного состояния энергии оказался не нарушенным. Несвязанная энергия переходит на другие уровни. Сам человек понимается как освобожденный источник энергии, как мотор, как ускоритель истории. Энергия есть не что иное, как фантазматическая проекция, которая пожирает все индустриальные и технические мечтания современности и приводит к пониманию человека на основе волевой динамики. Благодаря современной физике мы знаем о турбулентностях, хаосе, катастрофах, которые возникают в результате ускорения, когда прямые линии скручиваются и превращаются в кривые.
Настигающая нас катастрофа состоит не в исчерпании ресурсов. Энергии во всех ее формах все еще много, и ее хватит на обозримое будущее. Атомная энергия, энергия солнца, потоков воды и воздуха и даже природных катастроф и вулканов, вращения Земли — все это неисчерпаемо, если доверять техническим расчетам. Драматична лишь динамика неравновесности, из-за которой несвязанная энергия может привести к катастрофе. Мы знаем уже пару спектакольных примеров такого освобождения атомной энергии — Хиросима и Чернобыль, но, вообще говоря, все цепные реакции, будь то вирусы или деление частиц, — потенциально катастрофичны. Нет никакой защиты ни от эпидемии, ни от атомного оружия. Общая система преобразования мира на основе энергии, кажется, неизбежно включает эту вирулентную, эпидемическую фазу, ибо по своей сути энергия — есть трата, падение напряжения, различие, неравновесность, миниатюрный взрыв, который производит позитивный эффект, но имеет тенденцию выйти из-под контроля и разразиться в форме катастрофы. Можно рассматривать энергию как причину и как действие, которое репродуцирует само себя. Парадокс состоит в том, что она, с одной стороны, связывает причины, а с другой — развязывает действия. Но из-за переохлаждения системы трансформация и циркуляция энергии разрушаются, и она начинает пожирать самое себя.
Посмотрим на Нью-Йорк. Его чудо в том, что там каждое утро все начинается заново, а к вечеру все расходуется. Это совершенно необъяснимо, если не исходить из того, что нет никакого разумного принципа траты и восстановления энергии, и функционирование такого мегаполиса не подчиняется второму началу термодинамики, или что он пожирает энергию секса, алкоголя, наркотиков, шума, выхлопных газов. Специалисты по теории множеств пытаются понять исходный импульс энергии, который лежит в основе ее расходования. В Нью-Йорке это расходование становится спектакольным. Переохлаждение приписывается сексуальной энергии, которая переходит в ментальную активность. Это похоже на трупное окоченение кадавра, который болтает ногами будучи мертвым. Благодаря неподвижности мертвеца его скорость стремительно возрастает.
После Мандевиля мы знаем, что источником энергии общества могут быть эксцессы, зло, пороки. Это противоречит экономическому постулату, согласно которому израсходованное должно возмещаться трудом. Мы наблюдаем обратное: чем больше расход, тем больше энергии в обществе. Поэтому следует учитывать именно энергию катастрофы, а не экономический расчет. Определенная доза преувеличения, свойственная духовным процессам, тем не менее позволяет таким образом подходить и к материальным процессам. Людей тоже нельзя понять, исходя из принципа эквивалентности. Так черпают свою энергию жители Нью-Йорка — из зачумленного воздуха, скорости, паники, страха, из нечеловеческих условий существования. Сюда можно добавить наркотики и связанные с ними формы обмена. Все идет в ход, Цепная реакция тотальна. Всякое представление о нормальном функционировании опровергается. Все взаимодействует в общем потоке преувеличения, от которого все получают импульс жизни и вновь тратят полученное как одержимые, с холодной страстью оставшихся в живых. Изымать людей из этого процесса ускорения и растраты было бы двойной ошибкой, так как именно они являются источником аномальной энергии нормального мира, и поэтому они должны меньше двигаться, чтобы больше накапливать эту необходимую энергию. Чтобы сохранять общественное равновесие, они должны стать актерами городской неутомимости.
Сегодня риск, идущий от человеческой природы, еще меньше, чем тот, который вызывается недостаточностью природных ресурсов. Гораздо больший риск связан с эксцессом, который сходен с безумной независимостью цепной реакции. Это различие является решающим: риск, связанный с недостатками, уменьшает новейшая политическая экология (принципы которой общепризнаны в мире), но она ничто по сравнению с опасным ускорением развития. В определенных странах возможно установление экологического равновесия, а в других движение приводит к дисбалансу. С одной стороны, можно уравновесить этические и материальные принципы, а с другой — бесконечное развитие по направлению к одной цели может привести к адсорбции трансценденции и поглощению ею своих актеров. Очевидно, что охватившая всю планету шизофрения направляет производство на экологию, на стратегию правильного использования и идеальной интеракции человека с природой, и одновременно предприниматели развязывают безудержное производство.
Цель одного движения кажется относительно ясной (спасение природы), но мы ничего не знаем о тайных определенностях другого движения. Не является ли это эксцентрическое движение судьбой человеческого рода, другим символическим отношением человека к миру, гораздо более сложным, чем равновесие и интеракция? Оно таит в себе витальную потребность и тотальный риск.
Может ли тотальный бог экологии справиться с ускорением техники и энергии в направлении непредсказуемого конца или, может быть, мы имеем дело с разновидностью игры, правила которой нам неизвестны? Очевидны перверсивные последствия всех наших мер предосторожности и контроля. Кто знает, к каким опасным последствиям приведут профилактики в экономической, социальной, медицинской, политической сферах: под знаком безопасности может установиться эпидемический террор. Ясно одно: комплексность исходных данных, непредсказуемость всех возможных эффектов не оставляет никаких сомнений относительно ограниченности научных прогнозов. Процессы, в которых как индивиды, так и коллективы выступают своеобразными актерами, дают возможность различия добра и зла только в маленьких ограниченных сферах. В сложных же комплексных общих процессах, где существует непредусматриваемая возможность катастрофы, невозможно требовать, чтобы счастье существовало без несчастья, а добро без зла. Это и есть теорема негативной частицы: нет никакого смысла спрашивать, почему так, а не иначе. Кто задается таким вопросом, впадает в еще большую иллюзию. Это не уменьшает властности в этической, экологической, экономической областях, но релятивирует ее значение в символической сфере, которая является сферой судьбы.
Непереработанные продукты позитивности имеют ужасные последствия. Если негативное ведет к кризису и критике, то позитивное — к катастрофе, вызванной невозможностью дозировать кризис и критику. Структура, отбрасывающая негативные элементы, начинает безудержно развиваться и погибает подобно живому организму, который в стерильных условиях полностью теряет иммунитет к болезнетворным бациллам и паразитам, заболевает раком. Поглощая свои антитела, позитивность подвергает организм вирусному риску.
Тот, кто сможет уничтожить неконтролируемые процессы, победит саму смерть. Это теорема негативной частицы. Ее энергия и власть — это принцип зла. Оно проявляет свое упрямство за фасадом истертого консенсуса в вирулентности, ускорении, в эксцессах и парадоксах, в радикальной враждебности, в самостоятельных аттракторах. Принцип зла — не моральный, а системный. Это принцип неустойчивости, принцип комплексности и чуждости, несоединимости, антагонизма и нередуцируемости. Но это и не принцип смерти в противоположность витальному принципу соединения. Согласно легенде о рае и грехопадении, это принцип познания. Мы выполняем то, что знаем. Любая попытка выкупа незаконной частицы, выкупа принципа зла может привести к появлению искусственного рая консенсуса, управляемого принципом смерти. Анализировать современные системы в их катастрофических формах, в их апориях — значит снова вводить теорему незаконной частицы, значит попытаться учесть ее неразрушимую символическую власть.
Однако принцип зла реализуется не в критической, а в криминальной форме. Ее оправдание невозможно в современном либеральном обществе. Позиция, защищающая злое и бесчеловечное, отвергается обществом на Севере и на Юге, на Западе и на Востоке. Это приводит к тому, что мораль как бы оказывается в башне из слоновой кости и остается неизменной. Мир пребывает в иллюзии прекраснодушия, отвергая субъективную энергию зла. Но она счастливо проживает в самих вещах, как объективная энергия зла. Это и есть незаконная частица, аттрактор, судьба, неопределенность, как элемент патофизики неуправляемых процессов, Эксцентричность нашей системы непреодолима. Гегель испытывал страх перед жизнью, которая движется благодаря тому, что умирает. По ту сторону ее нет никаких воздействий и причин. Ускоряющееся движение смерти — это и есть современная история незаконной частицы. Нужно перегонять события, которые в свою очередь движутся скорее, чем наступает освобождение. Следует признать некогерентность, аномалии, катастрофы, вирулентность как такие экстремальные феномены, которые играют роль как разрушительную, так и правилообразующую.
Зло, как и незаконные частицы, регенерируются в ходе своего осуществления. Это экономично, но неморально, так же как неморальна метафизическая неразделимость добра и зла. Это отнятие власти у разума, но витальность этой власти как последнее основание мы не можем не принять. Всякое освобождение оборачивается добром и злом: освобождается как мышление, так и обыденное сознание, но это часто ведет к катастрофе. Перестройка в СССР, вызванная как этическими, так и политическими принципами, привела к катастрофе, когда возродились архаичные формы разрушения. Род спонтанного терроризма возникает в ходе освобождения и борьбы за права человека. Запрещается цензурой именно то, о чем везде говорят. Поэтому аргумент против сталинизма состоял в ссылке на будущие поколения, которые не должны его повторить, а для этого должны знать правду о кровавых событиях. Так тоталитарный режим сталкивается с универсальным законом информации.
Но это больше, чем снятие цензуры: разрушение, делинкветность, катастрофы в действительности опираются на ширму гласности. Катастрофические следствия возрастают при воодушевлении как друзей природы, так и отрицателей техники. Тотальность добра и зла вырастает из нашей головы, и мы должны ее тотально акцептировать. Кроме этого правила нет иного принципа понимания вещей. Иллюзия разделения добра и зла является абсурдной.
Все роды событий являются непредсказуемыми. Они случаются, когда наступают на нас. Но у нас на глазах есть какая-то линза, которая заставляет нас ценить и принимать только дружественные события. Эту линзу надо повернуть в верном направлении, но мы не знаем, где оно, и часто смотрим в небо. Если речь идет о метафизических событиях, то они на нашей сетчатке вызывают весьма слабые следы. Мы их должны увеличить средствами фотографии. Для того чтобы чужеродные события наступили, нужно изменить наши теории. Нужно создать теории совершенного разрушения и самостоятельных аттракторов.
Во всех своих формах терроризм — это трансполитическое зеркало зла. Отсюда кажущийся единственно правильным вопрос гласит: где еще остается зло? Повсюду мы сталкиваемся с бесконечным искажением современных форм зла. В западном обществе, которое в своих профилакториях занимается умерщвлением своих естественных референций, обеливанием власти, искоренением разного рода незаконных частей и приукрашиванием негативного, в обществе, управляемом дискурсом добра, где больше нет никаких возможностей проговаривать зло, процветают его все более тайные и вирулентные формы.
Наоборот, Аятолла Хомейни противопоставил всему миру с его политическими, милитаристскими, экономическими тотальными противоположностями единственное и к тому же имматериальное оружие: принцип зла. Он отверг западные ценности прогресса, рациональности, политической морали и демократии. Он отрицал универсалистский консенсус относительно всех этих благ, ввел в действие силы зла, энергию проклятья, блеск и силу незаконных частиц. Только он имеет сегодня слово, ибо противопоставил манихейским позициям свое право говорить зло и устанавливать террор. Что заставило его это сделать, в сущности, не так уж важно. Важно его абсолютное превосходство перед Западом, где больше нет возможностей изрекать зло и где все негативное заглушается виртуальным консенсусом. Даже наша политическая власть стала тенью этой функции, она существует только благодаря символическому осуществлению обозначать другого, чужого, врага. Но сегодня никто на них не указывает, нет больше никаких оппозиций, которые бы дифференцировали добро и зло, У нас осталась самая незначительная сатанинская, ироническая, полемическая энергия, мы стали свято-фанатическим и фанато-святым обществом. Поскольку мы интернировали негативные элементы и опираемся только на позитивные ценности, отсюда мы не имеем иммунитета по отношению к тем вирусам, которые вносит в нашу культуру Аятолла Хомейни. Мы можем противопоставить ему лишь права человека, весьма слабые в качестве иммунной политической защиты. Провозглашая "абсолютное зло" и посылая западному миру свое проклятье, отвергая правила разумного дискурса, он вызвал своим безумством большой страх. Удивило не то, что кто-то буквально и триумфально заговорил на языке зла, несмотря на петиции интеллектуалов. Проклятие было направлено именно на разум и добрую волю. Были мобилизованы все ресурсы зла, чтобы заразить им западное общество. Запад имеет силу оружия, а Восток противопоставил ей символическую власть, которая превосходит оружие и деньги. В определенном смысле — это месть другого мира. Третий мир никогда ничего не мог противопоставить Западу. Но сегодня он стал внушать неуверенность и даже страх. Россия предложила свое посредничество между Востоком Западом после того, как, хотя этого никто не заметил, СССР насаждал пять лет в Афганистане западные ценности. Это непонимание другого дорого обходится и русским, и европейцам.
Эффект удивления и отталкивания вызвал смертный приговор Рушди. Он подобен разрыву корпуса самолета во время полета на большой высоте. Перегородка между двумя пространствами оказалась разрушенной, и все устремилось в пустоту. Необходимо, как это показывают в кино, срочно заткнуть дыру, чтобы снова разделить различные миры. Терроризм, захват заложников — это и есть акт проделывания таких брешей, угрожающих существованию нашего искусного и искусственного универсума. Актуальный ислам, с которым средневековый ислам не имеет ничего общего, и который должен восприниматься не в моральных или религиозных, а в стратегических понятиях, ставит своей задачей методическое проделывание брешей в оболочке западного мира, чтобы выпустить его ценности в пустоту. Ислам не предпринимает каких-либо революционных наступлений на западный мир, он вообще не стремится к его покорению и завоеванию: достаточно дестабилизировать его посредством вирусных инфекций — агрессии зла, которому Запад ничего не может противопоставить. Эти дыры, выпускающие последние остатки настоящих западных ценностей в пустоту, представляют собой самую серьезную угрозу. Запад уже почти утратил свое "горючее вещество" и поэтому должен особо тщательно заботиться о его сохранении.
Стратегия исламистов удивительно современна в противоположность тем, которые пытаются ей противопоставить. Она весьма современна, хотя состоит во вливании незаметных архаических элементов в современный западный мир. Конечно, если бы он был достаточно устойчивым, все это не имело бы ни малейшего смысла. Но наша система чрезвычайно чувствительна к этим вирусам. Отсюда мы переживаем месть другого мира: есть остатки болезней, эпидемий и идеологий, против которых мы уже беззащитны, и ирония истории состоит в том, что, морально и физически очищая себя, мы оказались бессильны по отношению к этим крохотным микробам.
К опаснейшим видам вируса относятся не только террористы. Заложники тоже стали своеобразными «микробами». Как частицы нашего мира, втянутые в пустоту, они не могут или не хотят вернуться домой не потому, что унижены в собственных глазах, но прежде всего потому, что их страна и сограждане своею пассивностью и ленью коллективно унизили их. Общество проявило невероятную беззаботность в отношении своих отдельных граждан. Безразличность коллектива в отношении индивида дополняется безразличием индивида в отношении коллектива. Отсюда дестабилизация индивида вызывает дестабилизацию системы. Заложники не просто прощаются, а превращаются в героев, для того чтобы о них забыть.
Проблема Другого, как и все проблемы, возникают в связи с нехваткой. Другой стал проблемой, когда почти исчез. Что сегодня заняло место врага, чужого, другого, того, с кем приходилось бороться и добиваться признания? По сути, сегодня имеют место взаимоотношения равных. Но как могут быть равны, например, мужчина и женщина?
История представляет собой, как подчеркивал М. Шелер, процесс выравнивания. Действительно, мир постепенно становится демократичнее. То, что было ранее доступно немногим, сегодня доступно всем. Конечно, не стоит недооценивать неравенство и преувеличивать возрастание вертикальной мобильности. В принципе, каждый может добиться самого высокого положения в обществе, но для этого необходимы "равные возможности" и "равные условия". На самом деле большинство людей не располагают необходимым "стартовым капиталом" и не имеют железной воли, здоровья, образования, культуры для осуществления своих планов. Но при всем этом несомненно, что европейская цивилизация, которая начиналась с феодального состояния и колонизации, постепенно пришла к равенству. Нерв сегодняшней проблемы выражает борьба за права человека. При этом речь идет не только о политическом и экономическом равенстве между свободными мужчинами, как в греческом полисе, но и об освобождении женщин, о защите прав детей, стариков, больных, заключенных и даже домашних животных. Вчера (03.02.99) вынужден был уйти в отставку тренер английской команды за то, что высказался об инвалидах в смысле индийской теории перевоплощения: их болезнь является расплатой за грехи в предыдущей жизни. Действительно, общество не прощает своим видным гражданам какого-либо шовинизма. Обычно поражаются соблюдению прав сексуальных меньшинств, но более значимой сегодня является защита детей.
Особого анализа требует отношение европейцев к другим народам, особенно к тем, которые ранее подвергались колонизации и угнетению. Этот процесс был жестоким, и обычно русские историки видят преимущества становления российского государства в том, что оно происходило ненасильственным путем. Но было бы неверно сводить колонизацию исключительно к экономической эксплуатации. Одновременно с плантаторами прибывали миссионеры, которые ставили своей задачей обращение язычников в христиан и осуществляли первичную цивилизацию. Более того, постепенно эта цивилизационная миссия все больше захватывала Запад, и англичане были первыми, кто осудил работорговлю. Сегодня белое население в Европе и в Америке испытывает своеобразный комплекс вины, что выражается в парадоксальном положении, когда цветные действуют по известной формуле прекрасного пола: "Я слабая женщина и меня всякий может обидеть". Это начинает надоедать белым, которые ожидали равенства, а не давления со стороны ранее угнетаемых народов.
Наиболее явным примером несостоятельности такой политики «выравнивания» по отношению к чужому является стратегия помощи странам третьего мира и государствам, возникшим после распада СССР. Естественно, что слаборазвитые страны нуждаются в экономической помощи. Туда, где люди голодают, необходимо посылать хлеб. Там, где недостаточно развита промышленность, необходимо оказывать финансовую и технологическую поддержку. Однако средства, выделяемые в порядке гуманитарной помощи или для развития экономики, нередко разворовываются или используются неэффективно.
Сегодня в России и на Западе спрашивают, куда ушли миллиарды долларов, предоставленные на развитие экономики в нашей стране? В стране полно ресурсов и они продаются за рубеж, деньги тоже уходят на счета частных лиц. Можно понять возмущение Запада, который, как выразился один русскоязычный реформатор, «кинули» на ГКО, еврооблигациях и т. п. ценных бумагах. Это просто неблагодарно. В самой России постепенно крепнет убеждение, что ей не нужно брать кредиты на Западе, и что ему не нужно их давать. Иногда таких людей называют предателями. Возможно, бывшие реформаторы и нынешние патриоты по разным субъективным причинам отказываются от кредитов. Одни в силу злобной зависти, другие из-за непомерных процентов. Но независимо от этого их одинаковая реакция свидетельствует о несостоятельности самой политики помощи чужому.
Часто вместо экономической Запад оказывает культурную помощь. Известна история, когда в голодающую страну была направлена огромная партия видеокассет с фильмом о правильной посадке проса. Это выглядело как насмешка. Хуже того, ненужными кассетами завладела подпольная фирма, которая записала на них порнофильмы, которые уже пользовались у населения гораздо большим интересом.
Так возникает вопрос о даре. Деррида определил чистый дар как то, о чем не знает ни дающий, ни берущий. Дар — это то, что выпадает из режима экономии, которой подчинены даже правила подарка. Экономическая и культурная помощь одной страны другой — это своеобразный "троянский конь", ибо она преследует цель обращения чужого в свое. Экономический обмен исключает войну и террор и предполагает освоение знаний, технологий, а главное — политических институтов и ценностей демократии, сближает народы. Но если всего этого не происходит, значит, столкнулось нечто абсолютно чужое.
Как жить с чужим? Поражает жестокость, с которой европейцы завоевывали южную Америку. Иногда ссылаются на фанатизм и жестокость испанцев, но надо учесть и особенности индейцев, которые не вступали с ними ни в экономические, ни в культурные отношения. Это так и оставшееся тайной великолепное общество оказалось принципиально чужим и поэтому было уничтожено. Итак, то, что не подлежит освоению, уничтожается, отбрасывается или просто не замечается.
Чем вызваны рецидивы расизма, нацизма, шовинизма, колониализма в развитых европейских странах? Вряд ли дело в биологии или экономике. В XIX веке европейская культура пыталась избавиться от религиозного фанатизма, и ее представители предприняли критику религии. На фоне Просвещения высказывание Маркса о конце критики было непонятным. Критика должна быть перманентной. Маркс отмечал, что метафизическая критика, указывающая на отсутствие трансцендентного основания, недостаточна, если не затрагивает вопрос об условиях воспроизводства религиозного сознания, и поставил вопрос об упразднении самих условий его возможности. Нечто вроде этого необходимо проделать относительно тех форм сознания, возрождение которых в наш просвещенный либеральный век представляется каким-то анахронизмом. Мы совершенно не готовы к появлению нацизма, и старшее поколение возмущается тем, что такое движение стало возможным после разгрома фашизма. Нынешние расизм, фашизм, шовинизм, терроризм являются не неким «пережитком» (так мы в советское время расценивали устойчивость религии и тем самым не вняли совету Маркса о необходимости упразднения условий ее воспроизводства), а внутренним порождением самой системы, основанной на дифференциации.
Проблема различия, как и проблема Другого, давно уже находятся в поле внимания критики, философская теория, признавая дуализм, все свои усилия направляет на то, чтобы преодолеть его диалектическим, герменевтическим, коммуникативным, деконструктивным и иными методами. Диалектика описывает синтез противоположностей, герменевтика настаивает на понимании Другого и выдвигает диалог, как форму признания; эту стратегию продолжает теория коммуникации, дополняя ее критико-идеологической техникой. Деконструкция, описывая тотальную роль дифференциации, которая задается языком, стремится помыслить мир по ту сторону различия бытия и сущего. Это соответствует демократическим идеалам нашего времени, прилагающего большие усилия для уравнивания прав людей. Наконец, это соответствует технической тенденции эпохи, символом которой является компьютер, который можно сравнить с воплощением той искомой в герменевтике "сути дела", с тем «третьим», на основе которого достигается взаимопонимание в диалоге. Компьютер воплощает мечту логических позитивистов и психоаналитиков. Он говорит на идеальном языке, а язык — это Другой. Но на самом деле он не замечает и не признает Другого. Его гениальность — это болезнь аутизма, когда слышат только самого себя. Этим экран монитора отличается от зеркала, в котором мы видим себя глазами другого. Интерактивные масс-медиа осуществляют философскую утопию коммуникации, в которой уже нет различных, а есть только равные.
Как же в рамках такой стратегии могут возникать перечисленные аномалии? Неужели так бывает, что общаясь с машинами, человек начинает протестовать против них в таких брутальных формах, какими являются расизм, фашизм и терроризм? На самом деле, они не являются порождением реликтовых остатков человеческой природы, а воспроизводятся в самой системе. Дело в том, что равенство — это, так сказать, идеальная цель, а первоначальная утопия строится на допущении дифференциации. И поскольку одна предполагает другую, то демократия требует террора, фашизма и расизма. И если демократия начинает работать вхолостую, т. е. сама на себя, когда она сводится к защите принципов, а не конкретных людей, когда человеческие сострадание, боль, мужество, смелость — все это отмирает по причине ненужности, то система приобретает чудовищное ускорение, в ходе которого возникают турбулентности, угрожающие ее собственному существованию. Наш дискурс сегодня порождает монстров, которые принимаются за реальность. Ссылки на науку не спасают от них, ибо язык науки это тоже утопия. Не случайно расисты и фашисты охотно прибегают к языку биологии, истории, социологии и философии.
Где еще осталось другое? Мы живем после оргии открытия, исследования, нахождения Другого, после оргии различия, билателарной, интерактивной. По ту сторону игры отчуждения (стадия зеркала — наслаждение нашего детства) вросло структуральное различие бесконечного, в моду, нравы, культуру и даже, как чистое другое, в расу, безумие, бедность и смерть. Инаковость осталась как остаток закона спроса и предложения, действующего на рынке. Она стала редкостью. Отсюда ее значимость на бирже структуральных ценностей. Вот откуда симуляция Другого, который сводится к научной фикции, навязывая вопросы: каков и где находится Другой. Эта научная фикция соответствует повседневности, в которой так же правит бал спекуляция, а на черном рынке господствует другость и различие. Экологические поиски, будь то резервация индейцев или положение домашних животных (нулевой уровень друтости), ведутся без того, чтобы предоставить ему подобающее место хотя бы в бессознательном (это последний символический капитал, к трате которого следует относиться особенно осторожно). Так, вступление Другого на деле ведет к его исчезновению, растворению и превращению в своеобразное сырье.
Обычно другое вызывает страх и любопытство, подлежит изучению и отрицанию, освобождению и признанию и т. п, В правах человека необходимо учитывать права другого, как универсальное право на различие. Однако оргия психологического и политического понимания Другого привела к тому, что он появился там, где его никогда не было. В результате, где был Другой, там воцарилось равное.
Там, где уже ничего нет, должен появиться Другой, Мы переживаем не драму, а психодраму Другого как в сфере социального, так и сексуального, психодраму тела, которая с помощью психоаналитического дискурса переводится в мелодраму. Так друтость становится психодраматической, социодраматической, семиодраматической и мелодраматической. В психодраме уже нет контакта, ибо отсутствие Другого акробатически симулируется и драматизируется. В ходе этой искусственной драматургии повсеместно идет исчезновение Другого. Точно так же субъект становится тождественным субъективности, и это отчуждение продолжается в обществе, где человек, как политическое животное, сводится к его мнению. Он становится транспарентным и интерактивным. Сегодня субъект не имеет Другого, он живет без двойника, даже без тени. Именно такой ценой достигается его высокая коммуникабельность. Интерактивное существо рождается не из новых форм общения, а из-за исчезновения социальности и инаковости. Это другое после смерти Другого, и оно не есть одно и то же, ибо возникает на основе операции отрицания.
Фактически интеракция — это медиум, невидимая машина. Механический автомат еще играет дифференциацией человека и машины. Наши интерактивные автоматы, наши симуляционные автоматы уже не содержат различия. Человек и машина — изоморфны и индифферентны, они не есть друг для друга Другое. Компьютер не имеет Другого. Он не интеллектуален, так как интеллектуальность мы приобретаем благодаря признанию Другого. Именно это является причиной его эффективности, Подобно аутисту, он занят только собой и не принимает во внимание другого, он использует силу абстракции и работает так быстро именно потому, что выталкивает другого. В гомеостазисе равного с равным другому нет места.
Имеется ли тогда хоть где-нибудь друтость, или благодаря психодраме от нее все уже очищено? Имеется физика Другого или только его метафизика? Имеются ли дуальные, недиалектические виды инакости? Имеется ли такая ее форма, как судьба, в которой нет места понятиям психологического или социального партнерства?
Сегодня все выражается в понятии дифференциации. Инаковость — это не дифференциация, которая на самом деле снимает различие. Если язык является системой различий, если смысл редуцируется к дифференциации, тогда радикальная другость уничтожается языком. Дуализм разрешается внутри системы понятий, а все, что не подлежит дифференциации, артикуляции, опосредованию, редуцируется, и язык в его радикальности к Другому оказывается единственным субъектом. Отсюда игра языка задает не только маленькие оппозиции, которые являются предметом структуралистского анализа, но и вводит материальное различие, как символическое замещение жизни и смерти.
Какой смысл имеет утверждение, что женщина — это другое по отношению к мужчине, кроме как подавления другого нормальным и цивилизованным? Можно поставить вопрос: кто по отношению к кому выступает как Другой? Не является ли господин Другим раба? Они проявляются антиподами в классовой борьбе и угнетении, а на уровне понятия их оппозиция редуцируется диалектикой. Вещи и сущности не имплицируют дифференциацию. Символический порядок задает дуальные формы, которые не опираются на различие Я и Другого. Пария не есть Другое брамина, его судьба — другая. Они не могут различаться в рамках одной и той же шкалы, они относятся к несоизмеримым порядкам, где движение дня и ночи не совпадает. Является ночь Другим дня? Это то же самое, как с различием мужского и женского, то и другое — несравнимые порядки. Один пол не сводим и не соизмерим с другим нигде, кроме как в теориях сексуальности, которые в своей основе утопичны. Так и дифференциация есть не более чем утопия, в которой желание состоит в сведении различных понятий друг к другу (так добро и зло разделяются, собственно, для того, чтобы потом достичь их мистического синтеза). Наша культура проникнута утопией преодоления сексуальной дифференциации. Но настоящая сексуальность «экзотична», она связана с радикальной несводимостью полов и порождает не совращение, а лишь отчуждение. Порядок обмена основан на дифференциации. Но кто определяет обмениваемость? Почему речь идет не о договоре, а о структурной игре дифференциации? Повсюду, где обмен невозможен, возникает террор. Таким образом, радикальное Другое выступает эпицентром террора. Но благодаря другости существует нормальный мир. И тем не менее мир ее отрицает.
За последние десятилетия различные формы Другого были восприняты в дискурсе дифференциации и тем самым признаны и исключены, изучены и дискриминированы. Детство, безумие, первобытное общество — все было интегрировано в рамках универсального понимания. Безумие обретает статус исключительного и оплетается плотной психологической сетью. Однажды в своей идентичности признанная смерть представляется на кладбище, дистанцируется, вплоть до полного растворения лица смерти.
Расизм не существует до тех пор, пока другой остается другим, а чужой чужим. Он начинается с дифференциации, т. е. когда чужое оказывается в опасной близости от своего. Тогда начинают смотреть за тем, чтобы оно оставалось дистанцированным. Расизм — ответ на психодраму дифференциации, порождающей фантазм другого. Психодрама интроекции — тоже следствие столкновения с Другим. Другой, возникающий в ходе материализации различия, по сути дела является продуктом интроекции. Расизм не имеет биологического обоснования, он объективирует референцию, является продуктом логического исследования различий внутри структуральной системы, продуктом фетишизации различия. Так как логика дифференциации в определенном смысле есть универсальная симуляция, она переходит в другие формы и, в частности, дает основание расизму. Благодаря культу дифференциации еще быстрее растут другие аномальные, недоступные критическому разуму формы власти. При этом вопреки дифференциации нарастает гомогенизация, проявляющаяся в росте монструозных метафор, порождающих вирусогенные формы Другого, угрожающие всей системе. Расизм, таким образом, сближается с царством знаков, производящим микроскопические различия, и он непреодолим попытками гуманизации, так как сам является вирусом дифференциации. Расизм в его виральных, имманентных формах показывает, что дифференциация не рождает ничего хорошего. Можно сделать вывод о том, что критика расизма, в сущности, завершилась, как когда-то Маркс констатировал, что критика религии закончилась. Отрицание метафизической гипотезы религии должно привести к поиску способов устранения самих условий ее воспроизводства. Точно так же снятие биологической гипотезы расизма можно считать успешным в том случае, если удастся устранить условия ее возникновения в логике различения. Она не представляет, и это не предусмотрел Маркс в своей критике религии, никаких трансцендентных форм, ибо она имманентна и существует в микроскопических как идеологических, так и практических формах. Расизм сегодня имманентный, вирулентный и повседневный. Направленная против него «научная» критика остается сугубо формальной, так как опирается на биологические аргументы, не осознавая при этом, что «биология» — это тоже иллюзия. Столь же формальна идеологическая и политическая критика, ибо отвергает открытую дифференциацию, не восставая при этом против самой дифференциации как иллюзии. Не удивительно, что расизм, как и религия, спокойно переживают рациональную и материалистическую критику. Этим формам критики нужно положить конец. Нет никакого хорошего способа применения дифференциации. Это подтверждает расцвет расизма в демократическом обществе, гуманистическая и экуменическая критика которого попадает в тупик дифференциации.
Наша плохая совесть функционирует фантазматично. Таков пример со скандалом, когда выяснилось, что афганцы продают на сторону медикаменты, поступившие в порядке гуманитарной помощи. Но не является ли оценка этого как неморального лишь такой реакцией, которая обусловлена нашими представлениями о культурной дифференциации? Так западные ценности приносятся в жертву на алтарь дифференциации.
Другие культуры не признают ни универсального, ни дифференцированного. Они живут исходя из своего своеобразия, не сомневаясь в своих ценностях. Ни не знают отчуждения, ни не осознают смертельной опасности своих иллюзий. Господство над универсальными символами друтости и дифференциации — это господство над миром. Кто мыслит дифференциацию, положен антропологически. Он имеет те права, которые таким способом находит. Кто не мыслит дифференциацию, кто не играет в ее игру, тот должен быть искоренен. Так поступали испанцы с американскими индейцами, которые не понимали дифференциацию и были радикально другими. Это объясняет, почему испанцы их уничтожали: они не могли их оправдать ни экономически, ни религиозно, ни еще как-либо, они были абсолютными разрушителями, не признававшими дифференциацию. Сложное и таинственное общество индейцев является примером тайны Другого. Кортес, иезуиты, миссионеры, позже антропологи стояли на стороне продажного Другого. Они верили в просвещение и надеялись на правильное применение дифференциации. Но радикально Другое нестерпимо. Если его нельзя освоить, его нужно искоренить. Такое отношение к Другому как к своему или, наоборот, к враждебному, по сути дела и обрекает на стагнацию. Любое общество, если оно хочет сохраниться, вынуждено изменяться в новых условиях. Признавая Другое вне себя, оно может открыть другие возможности внутри себя.
Все что мы видим, далеко не раскрыто. Терроризм как форма трансполитического, спид и рак, как патологические формы, транссексуалы и трансвеститы, как сексуальные и эстетические формы, околдовывают наше внимание. Ни сексуальное освобождение, ни политическое размежевание, ни органические болезни, ни даже конвенциональная война (что в отношении войн крайне благоприятно: многие из них не случились потому, что были неинтересны) никого больше не интересуют. Подлинные фантазмы располагаются в других местах. Они опираются на три формы, каждая из которых — терроризм, трансвестивность и рак — возникают из-за перегрева политической, сексуальной и генетической игры и одновременно вызывают ослабление политического, сексуального и генетического кодов, обрекающего общество на деградацию.