Гор Видал Империя

Глава первая

1

— Война кончилась вчера вечером, Каролина, помоги мне расставить цветы. — Элизабет Камерон стояла у открытой балконной двери с большой бело-голубой вазой в руках, полной отцветающих роз. Каролина помогла хозяйке внести тяжелую вазу в сумрачную прохладную гостиную.

В свои сорок лет миссис Камерон казалась молоденькой Каролине старухой, хотя, конечно, она была самой красивой знатной дамой Америки и уж наверняка самой расторопной: она с такой же стремительностью расставила перед завтраком целую батарею цветочных ваз, с какой ее дядюшка генерал Шерман[188] опустошил Джорджию.

— В августе надо вставать с первыми лучами солнца. — Слова миссис Камерон звучали в ушах Каролины, как рапорт Юлия Цезаря далекому Риму. — Слуги, как и цветы, вянут прямо на глазах. Нас будет тридцать семь за завтраком. Ты выходишь замуж за Дела?

— Вряд ли я вообще выйду замуж. — Каролина нахмурилась, хотя прямота миссис Камерон была ей приятна. Каролина считала себя американкой, но почти всю жизнь провела в Париже, и ей еще не приходилось общаться с женщинами, подобными Элизабет Шерман-Камерон, безукоризненной современной американкой, этим новейшим и высшим продуктом земной цивилизации. Определение принадлежало Генри Джеймсу[189] и заключало в себе отнюдь не только иронию. Когда Дел пригласил Каролину в Сурренден-Деринг, имение в сельской глуши Англии, она размышляла совсем не долго и примчалась из Парижа, переночевав по пути в лондонском отеле «Браун». Это было в пятницу; три волнующих месяца шла война между Соединенными Штатами и Испанией. Теперь война, видимо, позади. Она попыталась вспомнить, какое сегодня число — 12 или 13 августа 1898 года?

— Хэй[190] сказал, что президент вчера днем согласился на перемирие. Значит, для нас это случилось вчера вечером. — Миссис Камерон нахмурилась. — По-моему, эти розы ужасны.

— Они какие-то… пыльные. Наверное, от жары.

— Жары? — Миссис Камерон засмеялась; смех ее был ясный, приятный, ничуть не похожий на манерное повизгивание парижанок. — Ты не знаешь, что такое в это время года Пенсильвания! У моего мужа два имения, одно жарче другого, сплошные москиты, комары и еще какая-то совсем мелкая нечисть, которая забирается под кожу и вздувает ее волдырями. Ты будешь Делу хорошей женой.

— А он будет мне хорошим мужем? — На зеленом газоне за высокими окнами нижней террасы Каролина увидела хозяина, Дона Камерона. Он правил легкой повозкой, запряженной парой американских рысаков. Краснолицый, с пышными усами и скромной бородкой, сенатор Камерон[191] был двадцатью пятью годами старше своей жены. Она его терпеть не могла и потому относилась к нему почтительно и церемонно; с другим стариком, тоже пригласившим Каролину в Англию, Генри Адамсом[192], который обожал Элизабет, она обходилась холодно и небрежно, хотя и позволяла себе поклоняться. Дел рассказывал, что Генри Джеймсу, который поселился неподалеку в имении Ржаное поле, эта троица показалась «безумно романтичной». Когда Дел повторил эти слова Каролине, оба решили, что старость, вероятно, может быть экзотичной, поучительной и даже трогательной, но никакая пожилая пара не кажется романтичной, безумно или как-то еще. Но ведь знаменитый экспатриант мистер Джеймс похож на туго натянутую музыкальную струну, какие делались когда-то из кошачьих кишок, постоянно настроенную на вибрации, неуловимые для грубого слуха.

И все же Каролина не могла не восхищаться миссис Камерон, ее тонкой, по-видимому без корсета, талией; от жары щеки ее разрумянились, и, по крайней мере, в это утро она выглядела — Каролине пришлось все-таки капитулировать — очень хорошенькой, с ее волнистыми, без завивки, волосами цвета старинного золота, зелеными кошачьими глазами, прямым носом, прямой линией рта и твердым подбородком своего знаменитого дядюшки. Если бы Каролина не окончила недавно с немалым трудом школу мадемуазель Сувестр а Алленсвуде, она бы охотно пошла к миссис Камерон в ученицы.

— Я бы хотела навсегда поселиться в Америке. Теперь, когда умер отец.

— Навсегда — это слишком надолго. Если бы мне предстояло жить где-нибудь вечно, я бы не выбрала Америку. Я бы предпочла Париж.

— Но ведь я почти все время жила в Париже. И потом, мне кажется, что дома все должно быть таким зеленым, манящим.

— Дай бог тебе не разочароваться, — сказала миссис Камерон безучастно; внимание ее привлекла пожилая кухарка, появившаяся в дверях, чтобы обсудить меню на день. — Вчера ты превзошла самое себя! Сенатор Камерон был в восторге от сладкого картофеля и все не мог оторваться от тарелки.

— Он заказывает мне удивительные блюда. — В длинном белом платье кухарка была похожа на аббатису из романа Вальтера Скотта.

Миссис Камерон деланно рассмеялась.

— Мы все просто обязаны угождать сенатору. Мой муж, — она повернулась к Каролине в тот момент, когда Дон Камерон снова появился на газоне у нижней террасы, погоняя кнутом своих рысаков, — терпеть не может английскую кухню. А потому посылает в Пенсильванию практически за всем, что мы едим. Сегодня у нас кукуруза.

— А что это такое, мэм? — на лице аббатисы был написан ужас, словно аббатство осадили неверные.

— Зеленый початок цилиндрической формы, с него снимают кожуру и не очень долго варят. Еще у нас есть арбуз и фрукты. Остальное я доверяю тебе.

Аббатиса только вздохнула и удалилась.

Миссис Камерон сидела на диване под портретом кисти Милле[193], на котором была изображена дама прошлого поколения, и в своих бледно-желтых кружевах выглядела так, точно и сама принадлежала прошлому, когда не было еще громыхающих поездов, зловеще-бесшумного телеграфа, ярких электрических ламп. Над верхней губой хозяйки Каролина заметила крошечные капельки пота и пульсирующую жилку на лбу. Глядя на миссис Камерон, Каролина подумала о богинях, о том, как Деметра искала в царстве мертвых свою дочь Персефону; себя она вообразила Персефоной, а миссис Камерон — матерью, которая могла у нее быть. Но верно ли, что сама она пребывает в царстве мертвых? И если да, то станет ли миссис Камерон ее спасать? Каролина практически не представляла себе иной жизни, чем ее собственная, но она достаточно разбиралась в метафизике, чтобы понимать: пребывание в царстве мертвых — это чаще всего, когда человек не видит альтернативы собственному существованию. Каролина бежала от монахинь в школу вольнодумцев. Из одного круга ада в другой, подумала она теперь. Да, она жила в Аду, или в Аиде, и, царствуя над мертвыми, с нетерпением ждала, когда мать — богиня земли вызволит ее из объятий смерти и — о, прелесть греческого мифа! — принесет весну в мир, скованный холодом.

В лучах яркого утреннего солнца лицо миссис Камерон вдруг засияло, как розовый паросский мрамор, волосы вспыхнули золотистым огнем. Богиня обратила свои лазурные глаза на Каролину. «Внимание, оракулы, — подумала Каролина, — то, что она сейчас мне скажет, изменит мою жизнь, вызволит меня из загробного мира».

— Я позволяю слугам жульничать в пределах восьми процентов. Ни пенни больше! — От Деметры исходило вполне земное сияние. — Переделать их невозможно, впрочем, не только их; поэтому я верю, что в определенных рамках воровство допустимо. Именно так мой муж управляет Пенсильванией.

«Мне был знак, — подумала Каролина, — остается верно его истолковать».

— Отец не смог привыкнуть к чаевым, какие берут себе слуги. Но он вообще так и не примирился с Францией.

И в самом деле, полковник Сэнфорд отказывался даже говорить по-французски, по моральным соображениям, как он утверждал. Французов он находил непристойными, а их язык считал хитроумной западней для простодушных американцев. Долгие годы вдовства полковника длинная вереница английских, швейцарских и немецких дам исключительно высоких моральных качеств служила ему переводчицами; все они были бледной тенью матери Каролины, Эммы, по свидетельству тех, кто ее знал, особы яркой, но темной и загадочной; она умерла вскоре после рождения дочери. Для Каролины Эмма была даже не воспоминанием, а скорее портретом в главной гостиной их особняка в Сен-Клу-ле-Дюк.

Миссис Камерон излучала августовский свет.

— Почему он удалился в изгнание? — В ее голосе слышалось скорее участие, чем досужее любопытство.

— Этого я так и не выяснила. — Разумеется, Каролина и ее сводный брат Блэз кое-что подозревали, но их подозрения не предназначались даже для ушей матери-богини. — Это как-то связано с его женитьбой на моей матери. Она ведь была настоящая француженка. То есть родилась она в Италии, французом был ее первый муж.

— Ее девичья фамилия Скермерхорн-Скайлер, — немедленно уточнила миссис Камерон. В американском великосветском обществе родственные связи были притчей во языцех, в отличие от Парижа, где разве лишь нескольких выживших из ума старых дев в Сен-Жерменском предместье занимала чужая генеалогия. — Конечно, то было не в мое время. Но когда я была молода, о ней еще говорили.

Каролина знала, что миссис Камерон вышла за сенатора Джеймса Доналда Камерона в незабываемый год ее рождения и Эмминой смерти, 1878-й: дата свадьбы была выгравирована на серебряной шкатулке, подарке другого знаменитого дядюшки миссис Камерон, сенатора в течение многих лет и до прошлой весны государственного секретаря в кабинете Маккинли[194]. Блестящая карьера подошла к внезапному и бесславному концу, когда государственный секретарь Джон Шерман[195], принимая в Вашингтоне австрийского посланника, впал в беспамятство, что само по себе не так уж и страшно; однако Шерман вообразил, что это он — австрийский посланник, а следовательно, обязан говорить по-немецки, хотя языка не знал. Опечаленный Маккинли был вынужден с ним расстаться. Миссис Камерон так с этим и не примирилась. «Дядюшка Джон подписал мой заграничный паспорт», — часто повторяла она.

Теперь миссис Камерон пожелала узнать, что будет со знаменитым имением полковника в Сен-Клу. Каролина искренне ответила, что не знает.

— Все оставлено мне и Блэзу. Однако завещание еще не… как это называется?

— Не вступило в силу, — улыбнулась богиня. — Будем надеяться, что наследство будет поделено поровну.

— О, я уверена. — Однако Каролину одолевали сомнения. В последние годы общеизвестная эксцентричность полковника Сэнфорда достигла грани безумия: опасаясь отравления, он заставлял дворецкого пробовать кушанья. Когда было тепло, полковник отдавал предпочтение дочери перед сыном; когда листья начинали опадать, предпочтение отдавалось сыну. В дни осеннего равноденствия писалось очередное завещание. Судьбе было угодно, чтобы он скончался в холодное время года; когда он переезжал железнодорожные пути, лошадь споткнулась и сбросила его прямо под колеса «Голубого экспресса». Смерть была мгновенной. Случилось это год назад, и нью-йоркские адвокаты до сих пор разбираются в различных вариантах завещания. В сентябре Каролина и Блэз будут знать, кому что досталось. К счастью, сэнфордское состояние достаточно велико и его хватит на двоих. А что касается Сен-Клу, то это дворец, построенный одним из не самых умных, а потому невероятно богатым министром финансов Людовика XV. Когда Каролина была ребенком, во дворце насчитывалось не менее сорока слуг, а две деревни на территории имения обеспечивали рабочие руки для полевых работ. Но по мере того как безумие все сильнее овладевало полковником, потенциальные убийцы скопом изгонялись из имения и в конце концов некому стало поддерживать великолепие, оплаченное компанией «Обожженный кирпич Сэнфорда», расположенной в городе Лоуэлл, штат Массачусетс, а также исключительно прибыльной железной дорогой Цинциннати — Атланта; эту дорогу построили вместо другой, которую разнес в щепы дядюшка миссис Камерон, генерал Уильям Текумсе Шерман, во время своего энергичного марша к морю.

Дети заполнили комнату, эти шестеро создавали такое впечатление, что их по меньшей мере дюжина. Племянница миссис Камерон, ее флегматичная дочь Марта, дочь Керзона, мальчик Герберт и Кларенс, некрасивый младший брат Адельберта Хэя, сын домашней знаменитости — Джона Хэя, американского посла при Сент-Джеймсском дворе. Миссис Камерон с непререкаемой властностью скомандовала:

— Девочки, марш в конюшню. Там есть коляска. Мистер Адамс, то есть дядюшка Дорди, привез вам двух пони. Мальчики могли бы поиграть в лаун-теннис в Плакли…

— Мы победили, миссис Камерон, — сказал Кларенс юношеским ломающимся голосом. — Война закончена на папиных условиях. Куба навсегда свободна, — внезапно пробасил он под всеобщий хохот. — Нам надо сохранить Пуэрто-Рико. Для себя.

— Главная проблема, — сказал, заливаясь румянцем, угрюмый носатый Герберт, — это Филиппины. Вы, американцы, просто обязаны их удержать. Воспользовавшись…

— Мы решим судьбу Филиппин за завтраком, — сказала миссис Камерон и выставила ребятню за дверь.

Каролина подошла к массивному столу, что стоял у окон, выходящих на террасу. На выщербленной столешнице грушевого дерева в беспорядке лежала почтовая бумага сенатора Камерона, имения Сурренден-Деринг, американского посольства в Англии. Надо написать Блэзу, вспомнила Каролина, рука ее потянулась к бумаге. Она терзалась искушением воспользоваться посольскими бланками, но решила, что это выставит ее в ложном свете. Лучше взять бледно-серую бумагу поместья. Но тут ей попалась на глаза маленькая стопка листков для заметок цвета старой слоновой кости с пятью алыми сердцами — мастью червей, сложенная, как карточная колода.

— Что это такое, миссис Камерон? — Каролина взяла листок в руку.

— О чем ты? — Миссис Камерон прикрыла за детьми дверь.

— Бумага для писем. Пять… — Каролина разглядывала крошечные алые сердца.

— … червей. — Миссис Камерон забрала у Каролины листок. — Ума не приложу, кто это здесь оставил. Я буду тебе признательна, если ты никому не скажешь, что нашла здесь эти листочки.

— Тайное общество? — спросила заинтригованная Каролина.

— Тайна тут есть, конечно. И в некотором смысле общество тоже.

— Но что… кто же такие «пять червей»?

Миссис Камерон холодно улыбнулась.

— Догадайся сама. Да теперь их осталось только четверо. Как фрейлин у Марии Шотландской.

— Тех всегда было четыре.

— Ну, а этих было пятеро. Как поется в старой балладе, где раньше было пятеро, стало четверо, где было четверо, стало трое… — Миссис Камерон внезапно тяжело вздохнула. — Со временем никого не останется.

— Вы — одна из них?

— О нет! Я этого недостойна! — сказала миссис Камерон и вышла из комнаты, сжимая тайну в своей длинной властной руке.

Каролина дописала до середины письмо Блэзу, когда в гостиную через балконную дверь вошел Дел Хэй. Он был точной копией своей матери, Клары Хэй, ширококостой красивой женщины, произведшей на свет столь же крупного, широкого в бедрах сына; верхняя часть его лица была значительно меньше, чем нижняя, в отличие от Каролины: ее лицо по форме было скорее треугольным, с широкими бровями.

— Мы победили, — сказал Дел.

— В качестве приветствия я предпочитаю традиционное «доброе утро», — холодно откликнулась Каролина. — Мне сегодня все сообщают о нашей победе, и никто даже не упомянул о погоде. К тому же я никого не побеждала. Другое дело твой отец и ты.

— И ты тоже. Ты американка. Это великий день для всех нас.

— Очень жаркий день. Я пишу твоему однокашнику. Что-нибудь передать?

— Напиши, что он должен быть счастлив. И уж конечно, счастлив его патрон. «Нью-Йорк джорнел» наверняка исходит пеной, как…

— Бешеная собака. Можно мне воспользоваться бумагой твоего отца?

— Почему бы и нет? Сурренден-Деринг — летняя резиденция посла.

Молодой человек с четким пробором заглянул в комнату.

— Вы не видели посла?

— Он в библиотеке, мистер Эдди. Вы только что из Лондона?

— Я обедал здесь вчера вечером, — с укоризной ответил молодой человек. — Конечно, за столом было столько людей…

— Простите. Их действительно было так много. Какие новости?

— Не знаю. Телеграф в деревне сломан или закрыт. Они там жалуются, что у них никогда еще не было столько работы. Мистер Уайт сейчас едет сюда из Лондона. Он и привезет последние новости.

Эдди вышел из комнаты, оставив Каролину и Дела; Каролина оперлась на руку молодого человека, и они спустились на каменную террасу, откуда открывался потрясающий вид на Кентский Уильд. Хотя Каролина не знала точно, что такое Уильд, она знала, что это понятие заключает в себе зеленые леса и далекие холмы; именно такая панорама открылась их взору. Они спрятались в тени гигантского шишковатого, вероятно больного, дуба. По мере того как предполуденное солнце прожигало дырку в небе, мягкая зелень сельской Англии озарялась бликами; небо от палящего зноя из светло-голубого стало совсем белесым.

— Ты могла бы проявить больший интерес к нашей войне, — поддразнивал ее Дел, пока они чинно прогуливались и гравий похрустывал под их ногами. На зеленом газоне красовался павлин, распустивший свой неестественно пышный хвост. На неряшливых запущенных клумбах виднелись яркие, но уже отцветающие и покрытые пылью розы. Уход за домом и садом был неизменной обязанностью Каролины. «Она будет прекрасной хозяйкой дома какого-нибудь утонченного лорда», — сказала о ней одна из отцовских «переводчиц», мисс Ферлоп из Гааги. «Скорее уж утонченного капиталиста, — злорадно усмехнулся Блэз, — или фабричного босса». Но у Каролины еще и в мыслях не было становиться хозяйкой дома, женой, хотя в понятии «фабричный босс» заключалось нечто любопытное. Конечно, ее не прельщала и перспектива оставаться вечно дочерью или сводной сестрой. До сих пор она покорно выполняла обязанности хозяйки дома и постепенно взрослела; что касается Блэза, то отношения с ним были приятельские, он и был ей приятен — хотя бы тем, что не присвоил пока ее долю наследства.

— Ты полагаешь, он способен на это? — Дел остановился под громадным и тоже пыльным рододендроном. На лице его было написано изумление, впрочем, на лице Каролины тоже: она не отдавала себе отчета в том, что мыслит вслух. Что это, безумие? Эксцентричность, чтобы не сказать более резкого слова, в семье Сэнфордов была обычным делом, так это и называлось в кругу семьи, хотя к некоторым, в первую очередь к отцу, прилип домашний эпитет «чокнутый».

— Что я сейчас сказала? — Каролина преисполнилась решимости холодно проанализировать ситуацию: если ей суждено быть такой, как остальные Сэнфорды, она хотела по крайней мере выяснить все стадии своего падения, как это сделал бы доктор Мартэн Шарко[196].

— Ты сказала, что тебе безразлично, вспомнит ли кто-нибудь «Мэн»…

— Правильно. А потом?

— Ты сказала, что Херст[197] и Блэз скорее всего сами его потопили.

— О боже! Хорошо, хоть в бреду я говорю правду.

— Ты нездорова?

— Нет, нет. Пока, во всяком случае. Насколько я могу судить. Как же я перескочила от «Мэна» к отцовскому завещанию?

— Ты сказала… Но ты смеешься надо мной? — маленькие серые глаза на широком лице светились добротой, они скорее поглощали, чем отражали нестерпимо яркое августовское солнце.

— О, Дел… — Каролина редко называла его по имени. Ее родным языком был французский с его изощренными и тщательно отмеренными местоимениями второго лица. Интимное «ты» и формальное «вы» разделяла ничтожная дистанция, на которой, однако, зиждилась целая цивилизация. Каролина еще не была влюблена (если не считать увлечения одним из учителей в Алленсвуде, когда ей было четырнадцать), какой любовь должна быть, она знала по книгам, театру, разговорам старых дам, она воображала себя Федрой, сгорающей от страсти к равнодушному пасынку; в худшем же случае — любящей женой милого человека вроде Адельберта Хэя, чей отец, знаменитый Джон Хэй, был некогда личным секретарем Авраама Линкольна, а сейчас является американским послом при Сент-Джеймсском дворе. Джон Хэй не только человек цивилизованный, насколько цивилизованным может быть коренной американец (Каролина всегда спрашивала себя, можно ли считать подлинным культурный лоск любого из ее соплеменников), но и богатый в результате женитьбы на Кларе Стоун, кливлендской наследнице, которая родила ему двух сыновей и двух дочерей. Судьбе было угодно, чтобы старший из сыновей учился в Йельском университете вместе со сводным братом Каролины, Блэзом Делакроу Сэнфордом; Каролина дважды встречала молодого мистера Хэя в Нью-Хейвене и один раз в Париже; теперь она гостит вместе с ним в Кенте, раздумывая над вопросом, который она позволила себе задать, не сознавая, что мыслит вслух, а это не поощрялось вне стен Академии синих чулков знаменитой мадемуазель Сувестр: «Не попытается ли Блэз заграбастать все мои деньги теперь, когда он потопил „Мэн“?»

Каролина изо всех сил постаралась изобразить все так, будто она пошутила, — если не о корабле «Мэн», то о деньгах, и тем самым доказала Делу, что вовсе не шутит. Он зажмурился. Две крошечные полоски образовали ложбинку между его бровями: сыновний вариант глубоких морщин посла.

— Блэз очень злой, — сказал Дел. Словно в знак согласия резко прокричал павлин. — Но он джентльмен. — Дел открыл глаза: с его точки зрения, проблема была исчерпана.

— Ты имеешь в виду, что он учился в Йеле? — У Каролины было чисто французское, скептическое отношение к англо-американскому слову «джентльмен», не говоря уже о заключенном в нем романтическом оттенке.

— Университет он, конечно, бросил. И все же…

— Он наполовину джентльмен. И только наполовину мой брат. Я бы хотела быть мужчиной. Мужчиной, — повторила она, — а не джентльменом.

— Но ты была бы и тем, и другим. Почему надо выбирать что-нибудь одно? — Дел сел на скамейку, вырубленную из унылого местного камня. Каролина пристроилась рядом на уголке. Как рады были бы Сэнфорды и Хэи, — подумала она, — увидеть неизбежное слияние этих двух ртутных шариков в чистое фамильное серебро. Дел в один прекрасный день станет таким же толстым (зачем искать другое слово?), как его мать Клара. Но Каролина знала, что и она может стать столь же необъятной, как полковник, который в последние годы перестал бывать в театре, потому что не мог поместиться ни в каком кресле и отказывался просить для себя в ложу особое кресло, как это делал один из его бывших друзей, еще более тучный принц Уэльский.

— Мы могли бы толстеть вместе, — пробормотала Каролина, размышляя над тем, не выдала ли она себя невнятной репликой. А может быть, голос ее звучал нормально? Нормально, решила она, когда слегка озадаченный Дел ее переспросил.

— Что ты о моем братце думаешь?

— Не знаю, что и сказать. Я не видел его с тех пор, как он бросил университет и поступил в «Морнинг джорнел».

— Но все равно, вы же вместе учились. Ты знаешь его лучше меня. Я лишь сводная сестра из далекого Парижа. А ты живешь с ним рядом, в Америке.

— Мне кажется, Блэз не такой, как мы. Он торопится жить. Вот и все. Он всегда очень спешил.

— Куда? — Брат начинал вызывать в ней настоящее любопытство.

— Все испробовать, наверное.

— А ты не спешишь?

Дел улыбнулся, обнажив редкие жемчужины, похожие на молочные зубы ребенка; сходство с младенцем дополняли ямочки на щеках и вздернутый нос.

— Для этого я чересчур ленив. Отец тоже считает себя лентяем, но это не так. Я до сих пор еще не решил, что мне с собой делать. А вот Блэз знает, чего хочет.

— В прошлом году, — изумилась Каролина, — он хотел изучать право. Затем бросил Йель и нанялся — подумать только! — в газету! И в какую газету! — Каролина пока еще не слышала доброго слова ни о «Джорнел», ни о ее владельце, богатом калифорнийце Уильяме Рэндолфе Херсте, мать которого недавно унаследовала состояние своего полуграмотного мужа, сенатора Джорджа Херста, грубого золотоискателя и владельца серебряных рудников на Западе. Этот сенатор и ввел своего единственного обожаемого сыночка во владение сначала сан-францисской «Дейли икзэминер», а затем нью-йоркской «Морнинг джорнел»; эта последняя принесла молодому Херсту изрядный успех благодаря сенсационной журналистике, получившей наименование «желтой» (пожары, беспорядки, скандалы), превзойдя прародителя исконно желтой «Нью-Йорк уорлд» мистера Пулитцера. Теперь «Джорнел», как она сама все время похваляется, стала «самой популярной газетой в мире». — Блэз без ума от Херста, — продолжала Каролина, — а я обожаю слушать рассказы про Херста.

— Ты его никогда не встречала?

— Нет, конечно. Таких не принято встречать. Он ходит к «Ректору» с актрисами. С двумя молоденькими актрисами, как мне рассказывали. Сестрами.

— Он самый настоящий подонок. — Слова Дела прозвучали как не подлежащий обжалованию приговор.

— Почему же Блэз работает на него?

Теперь улыбка Дела стала не по-детски серьезной и всеведущей; детские зубы спрятались за нежными губами.

— О, мисс Сэнфорд, неужели вам никто не объяснил, что такое власть?

— Я читала в школе Юлия Цезаря. И поэтому знаю все. Вы встаете с первыми лучами солнца, форсированным маршем застаете противника врасплох и уничтожаете его. А потом пишете книгу о своих подвигах.

— Теперь книгу заменила газета. Блэз срезал угол. И вышел напрямик к конечной цели.

— Но если стремишься к победе, не лучше ли просто победить?

— Именно так и поступил Херст. Выдумал всю эту историю, что испанцы, дескать, подорвали наш военный корабль.

— А это не их рук дело?

— Если верить отцу, они, скорее всего, к этому непричастны. Однако интерпретация события стала важнее самого события. А Блэз оказался в самой гуще событий. Он рвется к власти. Этого только слепой не заметит.

— А ты?

— Я для этого слишком легкомыслен. Я предпочитаю жениться и быть счастливым в браке. Как отец.

— Но ведь посол всегда участвовал… в форсированных маршах на заре.

— Поднимались с зарей и уходили в поход другие, — засмеялся Дел. — Отец писал книгу.

— Если говорить точно, книгу в десяти томах. — Каролина еще не встречала человека, который осилил бы десятитомное жизнеописание Авраама Линкольна, написанное Джоном Хэем и другим секретарем президента, Джоном Г. Николэем[198]. Сама Каролина даже не предприняла попытки. Гражданская война не вызывала у нее интереса, а сам Линкольн казался таким же далеким, как королева Елизавета, и еще менее интересным. Она ведь воспитывалась на Сен-Симоне; на страницах его блистательных книг не было места святошам в цилиндрах, изрекающим нравоучительные сентенции со ссылкой на Всемогущего; там был только король, совершенно справедливо уподобляемый солнцу, — как в постели, так и вне ее.

В дверях террасы появилась миссис Камерон.

— Дел! — позвала она. — Тебя ждет отец. Он в библиотеке.

— А кто такие Пять червей? — спросила Каролина, когда они шли к дому.

— Откуда ты узнала?

— Я видела бумагу для писем. Спросила миссис Камерон. Она держалась загадочно и ничего не объяснила.

— Пожалуйста, никогда не упоминай об этом при мистере Адамсе.

— Он один из них?

— Все в прошлом. — Так Дел ничего ей и не рассказал.

Каролина поднялась к себе переодеться к обеду. Она приехала в Кент без служанки; старая Маргарита отправилась в Виши на воды. Раньше Каролина всегда путешествовала с мадемуазель, полуслужанкой-полугувернанткой. Теперь, осиротевшая в двадцать один год, она могла поступать, как ей хотелось. Пока не решится проблема с наследством, ее положение неопределенно. Каролина решила провести август с Делом и его семьей в «летней резиденции посла», снятой Камеронами и Дикобразом ангелоподобным, как они прозвали Генри Адамса; он действительно был колюч, как дикобраз, а вот ангела напоминал лишь время от времени.

К счастью, сейчас Адамс пребывал в блаженном расположении духа; таким он, по крайней мере, показался Каролине, когда она увидела его в одиночестве в желтой гостиной, названной так потому, что потертый зеленый дамаст на стенах выцвел от времени и стал ядовито-желтым и казался еще более ядовитым по контрасту с тяжелой позолотой, украшавшей пыльную мебель. Наверное, пыль — это своего рода эмблема английского августа, но, может быть, это замечает только она?

Генри Адамс был ниже Каролины ростом, а она была отнюдь не амазонка. Шестидесятилетний Адамс (внук и правнук двух президентов, как его неизменно представляли) носил густую, тщательно подстриженную клинообразную бороду и пышные усы; у него была розовая поблескивающая лысина — родимое пятно Адамсов, как он любил говорить, и полноватое брюшко, которое он всегда немного выпячивал, чтобы уравновесить маленькое круглое тело, чья единственная функция заключалась, по-видимому, в том, чтобы служить опорой большой круглой напичканной разнообразными идеями голове великого американского историка, остроумца и меланхолика, а также любовника Лиззи Камерон. Неужели они и в самом деле любовники, подумала Каролина, она знала, что страна ее отца не похожа на ту, где она родилась и воспитывалась. В качестве же летописца Адамс ничуть не похож на Сен-Симона, он не писал о мошенниках и незаконнорожденных, хотя такие типы и существовали в американской истории, они были припрятаны от посторонних глаз, например, ее дедушка Чарльз Скермерхорн Скайлер был незаконным отпрыском загадочного сына американской республики, Аарона Бэрра[199], чей сокрушительный крах вызывал в памяти падение самого Люцифера.

— Милая мисс Сэнфорд. — В ясных стариковских глазах сквозила настороженность, а улыбка была чересчур робкой для столь почтенной особы. — Вы озаряете своим сиянием лето одинокого шестидесятилетнего старца. — Он говорил с английским акцентом. Но ведь Адамс вырос в Англии, он служил секретарем у своего отца, когда этот холодный и суровый государственный муж занимал в годы Гражданской войны пост посланника президента Линкольна в Лондоне. Как и многие полностью англизированные американцы, Адамс делал вид, что презирает англичан. «Они непроходимо тупы», — любил повторять он, испытывая особую радость от любого нового проявления британского тугодумия.

— Мистер Адамс, — Каролина присела в шутливом реверансе, — вы довольны исходом войны?

— Я доволен, что она кончилась. За эти два года я настолько озверел от кубинских дел, что меня впору было упрятать в вашингтонский зоологический сад. Я по-волчьи выл на луну, стоило мне услышать крик «Cuba libre». — Адамс оскалил зубы и действительно напомнил Каролине волка. — Я всегда теряю голову, когда все вокруг спокойны. Когда все теряют голову, спокоен я. Когда началась война, я был спокоен. Я знал, что избранник судьбы находится на своем месте.

— Коммодор Дьюи[200]?

— О, дитя! Коммодоры в военное время — не более чем пешки.

— Но он захватил Манилу, разгромил испанский флот, и теперь все, особенно англичане, хотят, чтобы мы остались на Филиппинах.

Маленькой розовой рукой, показавшейся Каролине рукой ребенка, а не старца, Адамс потеребил кончик острой бородки и склонил голову набок.

— Нас, историков, людей, конечно, скучных, интересует прежде всего, кто двинул эту шахматную фигуру — адмирала — в дальневосточные воды; уверен, что скоро их будут называть дальнезападными, потому что настоящий Запад — то, что лежит к западу от нас.

— Мой брат Блэз называет Теодора Рузвельта из военно-морского министерства. Блэз говорит, что Рузвельт[201] действовал без ведома руководства.

— Вот это уже ближе к истине, — кивнул Адамс. — Нашему самоуверенному молодому другу Теодору, студенту моего самоуверенного младшего брата Брукса, принадлежит большая заслуга, чем, если пользоваться шахматным термином, ладье-адмиралу. Но чья рука направляла нашего ферзя — Теодора?

Ватага детей, предводительствуемых Мартой, заполнила комнату. Девочки окружили дядюшку Дорди (этим прозвищем Генри Адамса наградила Марта Камерон), его карманы, как обычно, оказались набиты леденцами, которые немедленно и безжалостно отобрала миссис Камерон.

— Ни в коем случае до обеда, Дорди! — объявила она, конфискуя конфеты из плотно сжатых детских кулачков.

Другие гости входили в гостиную без объявления дворецким, что весьма огорчало последнего. Но слово миссис Камерон было в летней резиденции посла непререкаемым. Разрешалось объявлять прибытие только официальных лиц. Остальные входили как бог на душу положит.

К удивлению Каролины, Адамс повернулся к ней и возобновил прерванный разговор.

— Во всех событиях, когда внезапно смещается мировой баланс сил, должен быть главный игрок, который рассчитывает ходы. Этот игрок направляет Теодора в военно-морское министерство, чтобы тот мог послать адмирала в Манилу, затем он отвечает на потопление «Мэна» серией ходов, которые приводят к почти бескровной войне, закату Испании как игрока мирового класса и рождению Соединенных Штатов как азиатской державы…

— Я заинтригована, мистер Адамс! Кто же этот главный игрок?

— Наш первый избранник судьбы после Линкольна — президент, кто же еще? Майор собственной персоной. Мистер Маккинли. Не смейтесь! — Адамс мрачно насупился. — Я знаю, что его считают креатурой Марка Ханны[202] и других боссов, но мне-то ясно, что дело обстоит совсем наоборот. Они собирают для него деньги — полезное занятие, — чтобы он создал для нас империю. Именно это он и сделал. А какой тонкий выбор момента! Ослабленная Англия выпускает мир из своих рук, Германия, Россия и Япония сцепились в схватке за место, которое занимала Англия, а Майор опережает их всех — и вот Тихий океан принадлежит нам! Или скоро будет принадлежать, и новыми силовыми полюсами станут Россия на Восточном континенте и Соединенные Штаты на Западном, и разделять их будет наконец-то зависимая от нас Англия! О, мисс Сэнфорд, быть молодым, как вы, и лицезреть наступление новой эпохи — нашего века Августа!

— Вы когда-то сказали мне в Париже, мистер Адамс, что вы извечный пессимист.

— То было на земле. А сейчас я в небесах, дорогая мисс Сэнфорд. Мой пессимизм выдохся, как, впрочем, и вся моя земная жизнь. — Кончики его усов загнулись кверху. Какой он маленький, подумала Каролина, этакая помесь ангела и дьяволенка.

Появился Дон Камерон, от которого разило виски, и коренастый лысый человек с бородкой — Генри Джеймс, он только что приехал из своего дома в Ржаном поле. Каролина была еще совсем маленькая, когда знаменитого писателя привез в Сен-Клу Поль Бурже. На нее произвел впечатление его чистый, без акцента, французский, ее заинтересовало и то, что у этого американца как будто два имени, но нет фамилии: Генри Джеймс. «Ну а дальше?» — спросила она отца. Полковник не знал, да и знать не хотел. Он недолюбливал литераторов, за исключением Поля Бурже, агрессивный снобизм которого импонировал полковнику Сэнфорду: «Книг его я осилить не в состоянии. Но он понимает le monde de la familie»[203]. Когда полковник говорил что-нибудь по-французски, это всегда звучало ужасно, хотя у него был неплохой слух; он любил музыку, но не музыкантов. Он даже написал оперу о Марии Медичи, которую никто не хотел ставить, если он не возьмет на себя расходы. Но поскольку полковник принадлежал к людям, не способным потратить ни пенни для собственного удовольствия, опера так и не была поставлена при его жизни; впрочем, можно ли назвать это жизнью? Каролина поклялась себе, что не повторит отцовских ошибок.

Послышался громкий и резкий голос Дона Камерона:

— Но вы могли бы хоть попробовать!

— Но, мой дорогой сенатор, я уже изрядно омашинен. В своем Лэмб-хаусе я оснащен, как новейшая и современнейшая мануфактура, готовая к интенсивному производству, главный инженер которого безнадежно привязан к этой утонченной машине, что приводится в действие поистине виртуозным прикосновением к ее… — Голос Джеймса звучал глубоко и звучно, он исторгался из его широкой бочкообразной груди. В ней прячутся легкие певца, подумала Каролина, ему всегда хватало дыхания, сколь бы длинно закрученной ни была тирада.

— Вы никогда не пожалеете об этом, — настаивал Камерон. — Я знаю, сам ее испытал. Я не писатель, но уверен, что она изменит всю вашу жизнь.

— Ну это вы преувеличиваете! — начал было Джеймс.

— О чем это вы? — вмешался в разговор Адамс.

— Вам я уже показывал. — Маленькие, красные, подозрительные глазки смотрели теперь на Каролину. — Я продаю эту вещь, точнее, права для Европы. Исключительные права.

— Наш друг сенатор… — Каролина заметила, что прежде чем заговорить Генри Джеймс глубоко вобрал в легкие воздух; благодаря полковнику она знала уловки оперных певцов и другие оперные тайны, — … пребывая теперь в изгнании… нет, скрывшись в этом философическом убежище от сенатской суеты, обратил всю силу своего внимания на коммерческий объект, который он совершенно справедливо полагает для меня, более чем для кого-нибудь другого, исключительно полезным, да к тому же занимательным, но произведет ли сенатор в качестве распространителя… или, точнее, соблазнителя такое же впечатление на мисс Сэнфорд, какое он произвел на меня своим описанием, таким ярким и захватывающим, коммерческого объекта, название которого вы, мой дорогой Генри, хотите узнать, я не в состоянии без риска даже предположить. Mais еп tout cas[204], мадемуазель Сэнфорд, я не могу даже вообразить, что вы, владелица великолепного дворца Сен-Клу-ле-Дюк, проявите любопытство к изделию сенатора Камерона, любопытство истинное или притворное, вынужден я добавить, разве что…

— Но что, что это такое? — воскликнул Генри Адамс, не в силах более выносить нескончаемые фразы, обвивающие присутствующих наподобие Лаокооновых змей.

— Пишущая машина, которую я рекламирую, — сказал сенатор Камерон.

— Мне на мгновение показалось, что речь идет о домашней гильотине, — сказала Каролина.

— Гильотина для домашнего обихода? — переспросил Адамс и тут же ответил на свой вопрос. — Отличная идея! Нам пригодилась бы такая штука на Лафайет-сквер[205].

— Ну, если мистер Джеймс поддержит нас своим благожелательным отзывом… — начал сенатор Камерон.

— Но я повенчан, сенатор, с другой… Разрешите мне произнести для всех присутствующих достойное имя — я соединен уже почти в течение двух блаженных и счастливых лет с пишущей машиной «Ремингтон».

— И вы сами ею управляете? — Каролина не могла себе представить тучного Джеймса, стучащего своими короткими пальцами по клавишам машины.

— Нет, — сказал Генри Адамс. — Он прохаживается по оранжерее и нашептывает свои фразы на ухо пишущему машинисту, а тот переводит их на ремингтоновский язык.

— Который в своих лучших образцах очень похож на английский, — добавил Генри Джеймс, поблескивая глазами.

Каролина дала себе слово прочитать его книги. Кроме «Дейзи Миллер» (прочитать эту вещь была просто обязана каждая американка в Европе) Каролина не раскрыла еще ни одной книги человека, которого многие знающие американцы в Париже называли Мастером.

— Я вам все равно привезу образец, — обиженно сказал Камерон. — Пусть ваш машинист его испытает. Эти новинки могут принести целое состояние. А где же Лиззи?

Никто не знал. В комнате ее не было. Когда Камерон пробирался сквозь сбившихся в кучу детей, Эдди низко поклонился сенатору, но тот его даже не заметил.

— Наш друг Дон очень настойчив, — произнес Генри Адамс дружелюбным тоном, чего нельзя было сказать о выражении его лица. От Каролины не укрылось, что Джеймс это заметил.

— Очень тяжело, должно быть, потерять место в сенате, после того как столько лет находился в центре событий, — с несвойственным ему сомнением в голосе сказал Джеймс.

— Ну, я думаю, он не тужит. Богат, владеет собственностью в Южной Каролине…

— Лиззи или Доне, как вы ее называете, вероятно, тяжелее. — Джеймс пристально всматривался в лицо Адамса.

— Она была не вполне здорова, — безучастно и даже равнодушно сказал Адамс. — Вот почему мы с Доном образовали синдикат и сняли на лето это имение, которое объединило всех нас.

— Насколько я могу судить, у нее цветущий вид.

От ответа Генри Адамса избавил дворецкий, которому наконец удалось проявить себя во всем блеске. Длинный и неестественно прямой, с мертвенно-бледным лицом Бич, застыв в дверях, громким басом торжественно объявил:

— Его превосходительство посол Соединенных Штатов Америки Джон Хэй с супругой.

— Вероятно, мне следует прокричать троекратное «ура», — сказал Генри Джеймс, — и как можно громче.

— Не надо, — возразил Адамс.

Хэи были странной парой. Он — маленький, худой, бородатый, с лицом, которое издали казалось мальчишеским, а вблизи сморщенным и словно обтянутым желтой замшей. Как и другие, он носил острую бородку и густую шевелюру с пробором посередине. Волосы подкрашены в унылый каштановый цвет, как у его жены, женщины высокой и крупной, с широким лицом; она казалась еще более крупной и внушительной рядом с мужем. В ее лице Каролина различала черты Дела; удивительно, что кроме вздернутого носа в нем не было ничего от отца. Хэй протянул руку Джеймсу, с которым они были старые друзья.

— Кстати, когда мне потребовался работодатель по эту сторону океана, — сказал Джеймс, из всех присутствующих обращаясь к Каролине, — то было четверть века назад, мир тогда был моложе и мы были молоды вместе с ним, если позволить себе чисто диккенсовское стилевое излишество, именно Хэй, бывший тогда редактором «Нью-Йорк трибюн», один бог знает какими ухищрениями убедил эту достойную газету воспользоваться моими услугами в качестве своего бесполезного парижского корреспондента.

— Мой самый умный поступок. — У Хэя оказался низкий звучный голос и чисто американский акцент, показавшийся Каролине на этот раз удивительно приятным. — Теперь же вы стали великим, и ваш бюст, наряду с Цицероновым, украшает мой кабинет. Адамс часто вас сравнивает; оригиналы, разумеется, не бюсты. Каждый раз, заходя ко мне, он придумывает нечто новенькое на эту тему.

Дел уже рассказывал Каролине об удивительном жилище Хэя — Адамса в Вашингтоне. Они дружили еще со времен Гражданской войны; их жены тоже были симпатичны друг другу, что Каролина находила непостижимым и сказала об этом Делу, немало смутив его невинную душу. Уехав из Кливленда, штат Огайо, где Хэй сначала работал на своего тестя, а потом стал его компаньоном, Хэи перебрались в Вашингтон, главным образом из-за Генри Адамса, который поселился там, как он объяснил Каролине, повинуясь закону природы, гласящему, что Адамсы всегда тяготеют к столицам. Поскольку ему не суждено было стать президентом подобно двум своим предкам, он решил по крайней мере обосноваться напротив Белого дома, где столь плачевно правили оба Адамса, и там, поблизости от своего фамильного дома, он имел возможность писать, предаваться размышлениям и с помощью закулисных манипуляций даже влиять на ход истории.

Со временем Хэй и Адамс построили дом на две семьи на Лафайет-сквер, здание из красного кирпича в романском стиле, известное Каролине по фотографиям; Делу еще предстояло познакомить ее с внутренними покоями. Хотя обе части дома физически составляли единое целое, они не соединялись между собой внутренней дверью. В этом общем доме Хэй дописал нескончаемое жизнеописание Линкольна, а Адамс создал большую часть своего труда о правлении Джефферсона[206] и Мэдисона[207], продемонстрировав, по словам Хэя, что Адамсы, впрочем, редко упоминаемые в тексте, почти никогда не ошибались, — в отличие от своих оппонентов Джефферсона, Мэдисона и этого злодея Эндрю Джексона[208], чья статуя в центре Лафайет-сквер всегда маячила перед глазами Генри Адамса; он изо всех сил старался не замечать этот малоприятный символ политического крушения своего деда, не говоря уже об американской республике. Разве не с Джексона началась эпоха политической коррупции, которая пышно цветет до сих пор? Но несмотря на миазмы коррупции, два богатых историка жили бок о бок в согласии, воздействуя на события разнообразными тончайшими инструментами; среди этих инструментов не последним был сенатор Дон Камерон, наследственный владыка Пенсильвании. Когда Линкольн однажды поинтересовался, будет ли воровать отец Дона, Саймон Камерон, если он назначит его военным министром, пенсильванский коллега Саймона сказал президенту, что докрасна раскаленную печку он, пожалуй, не украдет. Когда эти слова дошли до ушей Саймона, он потребовал извинений. Конгрессмен согласился признать свою неправоту, заявив: «Поверь, я отнюдь не утверждал, что ты не украдешь раскаленную печку».

Когда Хэй перебрался в романскую крепость напротив Белого дома, его карьера, казалось, подошла к концу. Но затем политический барометр снова показал на Огайо, этому штату в очередной раз суждено было дать Америке президента; кандидатом стал губернатор штата Уильям Маккинли, по прозвищу Майор. Ветеран Гражданской войны и долгие годы член палаты представителей, Майор поклялся в вечной верности покровительственному тарифу, этому символу веры истинных республиканцев, чем привлек к себе благосклонное внимание партийных боссов и торговых магнатов. Маккинли был в их глазах безукоризненным кандидатом. Он был беден, следовательно, честен; красноречив, но без оригинальных идей, следовательно, безопасен; предан своей жене-эпилептичке, которая всегда сидела за столом с ним рядом, и как только у нее начинались конвульсии, он тотчас накидывал ей на голову салфетку и продолжал разговор, как будто ничего не случилось; когда конвульсии проходили, он убирал салфетку и жена возобновляла прерванный обед. Хотя миссис Маккинли в целом не была идеалом в качестве потенциальной Первой леди, ее нездоровье и преданность мужа вызывали отклик в бесчисленных сентиментальных душах.

К несчастью, Маккинли разорился на самом старте избирательной кампании. Из дружеских чувств он поставил свою подпись на долговом поручительстве на 140 тысяч долларов, которое друг оказался не в состоянии оплатить. Кампания Маккинли едва не кончилась, так и не начавшись, что сулило победу на выборах так называемому мальчику-оратору с берегов реки Платт, огнедышащему популисту и врагу богачей Уильяму Дженнингсу Брайану[209]. Но поскольку в случае победы Брайана даже луна покраснела бы от крови новой гражданской войны, менеджер кампании Маккинли, богатый бакалейщик по имени Марк Ханна обратился к другим столь же богатым людям, в том числе и к Хэю, с просьбой оплатить поручительство и спасти луну от грозившей ей печальной участи. Майора переполняло чувство благодарности. Хэй, которого обошли с назначением на высокий дипломатический пост при прошлом президенте, поскольку считалось, что его «назначение лишено политического смысла», теперь оказался в фаворе у нового лидера из Огайо, поселившегося напротив, через дорогу.

Майор назначил Хэя послом при Сент-Джеймсском дворе; Хэй приехал в Лондон год назад в сопровождении Генри Адамса, чей отец, дед и прадед занимали когда-то этот пост. В Саутхемптоне посла и его спутников встречал Генри Джеймс, всегда державшийся в стороне от политики, околополитических кругов и просто знаменитостей. Но на сей раз, проявив неожиданную лояльность, он появился в таможне, немедленно атакованный международной прессой. Понаблюдав, с каким мастерством Хэй обращается с цветом британской журналистики и ее колючками, Джеймс прошептал на ухо Хэю, но так, что его услышали многие: «Как вы терпите всех этих насекомых, что мельтешат вокруг и говорят вам гадости?» — «Этого человека я впервые вижу», — с комичной суровостью сказал Хэй, садясь в поджидающий его экипаж.

— Так или иначе, — подытожил Дел свой рассказ Каролине, — фирма Хэя — Адамса процветает с тех пор, как они поселились в своем общем доме.

Каролина чувствовала, что здесь не обошлось без умолчания.

— Но ведь с самого начала были две дружеские семейные пары?

— Да. Мои родители и супруги Адамсы.

— Что же стало с миссис Адамс?

— Мариан умерла еще до того, как они поселились в этом доме. Это была милая миниатюрная женщина — вот то немногое, что я помню. Говорят, она была блистательна и умна для женщины. Увлекалась фотографией, сама проявляла и печатала. Была очень талантлива. У нее было ласковое прозвище Кленовый листочек.

— Отчего она умерла?

В глазах Дела Каролина прочитала сомнение. В самом деле, можно ли ей доверять? И до какой степени? Впрочем, он наверняка знает только то, что знают другие, подумала она.

— Она покончила с собой. Выпила реактив. Адамс нашел ее лежащей на полу. Это была мучительная смерть.

— Почему она так сделала? — спросила Каролина, но не получила ответа.

Гости потянулись в столовую, выходившую окнами на юг, откуда открывался роскошный вид на Кентский Уильд. Миссис Камерон подбежала к Хэю.

— Он приехал! Говорит, что вы его пригласили.

— Кто? — спросил Хэй.

— Мистер Остин[210]. Наш сосед и ваш поклонник.

— Боже, — пробормотал Хэй. — Он думает, что я тоже поэт.

— Но вы же со всем триумфом были… — начал Джеймс.

— Скажите Остину, что тут ошибка. — Однако дворецкому никто ничего не успел сказать.

— Всеанглийский поэт-лауреат Альфред Остин с супругой! — возгласил Бич.

— Какая радость! — воскликнул Хэй нарочито громко, чтобы все могли его слышать и оценить, и поспешил навстречу самому скучному, по мнению многих, английскому поэту.

Каролина сидела за столом между Делом и Генри Джеймсом. Столовая была самой приятной из всех парадных комнат старого дома, и миссис Камерон умело управлялась здесь со всеми — с детьми, подростками, государственными деятелями, а сейчас и с бесцветным поэтом, увенчанным королевскими наградами.

— У мистера Остина сложилось впечатление, что наш друг Хэй является американским поэтом-лауреатом, — сказал Джеймс, отдавая должное палтусу в сметане. Напротив него маленькая девочка Керзон фыркнула на свою гувернантку, вероятно, что-то ей несправедливо запретившую.

— Отец уверяет Остина, что не написал ни строчки с тех пор, как…

Как низкая громовая струна органа, зазвучал голос Джеймса, вырывающийся из набитого палтусом рта:

Спасти от гибели дитя,

Взрастить его без жалоб и без стонов,

Клянусь, почетнее стократ,

Чем праздность у подножья Трона.

Половина присутствующих зааплодировала четверостишию. Голос Джеймса звучал на редкость завораживающе.

— Это произведение всегда казалось мне удивительно трогательным, хотя и не вполне тактичным с точки зрения богословов, — сказал поэт-лауреат.

— Я стыжусь этих строк, — сконфуженно произнес Хэй.

— То же самое, должно быть, чувствовал Данте, когда цитировали «Ад», — улыбнулся Адамс.

— Скажут мне, что это такое, наконец? — прошептала Каролина Делу, но у Джеймса был великолепный слух.

— «Короткие штанишки», — возгласил он, — поучительный рассказ, нет, эпос о четырехлетнем мальчике, спасенном после катастрофы некоего деревенского средства передвижения, как выясняется, столь рискованно приводимого в движение лошадьми, злосчастного средства передвижения сомнительной ценности, которое можно, пожалуй, назвать…

— Коляской? — предположила Каролина.

— Вот именно. — Джеймс ликовал. Подали жареную дичь, что еще больше подняло его настроение. — Маленький мальчик, которого Адамс предпочел бы назвать «дитя», хотя для Адамса дитя — это любая незамужняя девица, в том числе собственная племянница, это дитя по имени Короткие штанишки, — голос Джеймса снова гулко вибрировал, и Каролина заметила, как передернуло Хэя, и даже Дел откашлялся, собираясь перекрыть неумолимый голос Джеймса, — по всей вероятности, это сельское дитя, оставленное без присмотра, упало с движущейся повозки и было спасено сельским героем, который пожертвовал своей жизнью ради сей пары коротких штанишек, то есть их содержимого, и за этот благородный подвиг, несмотря на не вполне порядочную и даже греховную земную жизнь, попал в рай.

— Церковь до сих пор недовольна папиным стихотворением. — Дел попытался переменить тему разговора.

— Но стихотворение разошлось в виде памфлета в миллионах экземпляров, — сказал Джеймс, выковыривая застрявший между передними зубами кусочек дичи. — Точно так же, как и более позднее и, пожалуй, более глубокое стихотворение «Джим Бладсоу», знаменитейшая баллада вашего папеньки, герой которой отдал свою жизнь ради спасения пассажиров, находившихся на борту на сей раз водного средства передвижения, «Красотки прерий». Озабоченность Хэя трудностями передвижения в Америке весьма характерна для семидесятых годов. Так или иначе, эта движимая паром посудина взорвалась, если мне не изменяет память, на середине некой бурной американской реки, предоставив тем самым нашему герою возможность отдать свою жизнь за бесчисленные детские штанишки, не говоря уже о других деталях туалета, в том числе юных дам, короче, всех пассажиров, обеспечив себе тем самым прямую дорогу в рай на том демократическом основании, а прочнее этого основания не придумаешь, что «Иисус не может быть жестоким к тому, кто людям отдал жизнь свою». — Голос Джеймса стал драматически замирать и на сей раз его не слышал, наверное, никто, кроме Каролины. Слева от нее Дел беседовал с Абигейл Адамс, одной из всамделишных племянниц Генри Адамса, крупной простоватой девушкой, покинувшей недавно женский монастырь в Париже.

За дичью с неумолимой последовательностью подали вареное мясо; разговоры в столовой то становились громче, то затихали; Генри Джеймс сказал Каролине, что он и в самом деле знал ее деда.

— Это было в семьдесят шестом. — Он пустился в подробности. — Я тогда принял решение удалиться в добровольное изгнание в Европу, подобно Чарльзу Скермерхорну Скайлеру, который принял такое же решение тридцатью годами раньше. Он всегда меня интриговал, и я написал очень благожелательную рецензию для «Нейшн» на его книгу «Париж под коммунарами». Я до сих пор словно вижу его ясным летним днем на зеленом берегу Гудзона где-то к северу от Райнклифа, за нашими спинами белеют колонны особняка Ливингстона, отделанного коричневой штукатуркой, и мы говорим о том, что некоторым просто необходимо жить по эту сторону Атлантики, вдали от нашей огазеченной демократии.

— Моя мать была с ним?

Джеймс посмотрел на нее через плечо и обильно сдобрил вареное мясо хреном.

— Мало сказать: была! Княгиня Агрижентская. Можно ли ее забыть? Вы очень на нее похожи, я уже говорил вам это в Сен-Клу.

— Но у меня не такие темные волосы.

— Пожалуй.

Джеймс разговорился с другой своей соседкой, Элис Хэй; она была похожа на отца — миниатюрная, сообразительная, остроумная и к тому же хорошенькая. Хотя Каролина не испытывала особой симпатии ни к одной из сестер Дела, она не имела ничего против их общества, особенно общества Элен, которая сидела сейчас напротив нее, рядом со Спенсером Эдди, и излучала обаяние не по летам зрелой женщины. Как и мать, это была девушка крупная, с лучистыми глазами и копной натурально блестящих волос.

Внезапно послышался голос сенатора Камерона:

— А это что еще такое? — Он сидел во главе стола, как и полагалось мужу хозяйки дома. В руке он держал серебряный черпак, с которого свисала клейкая медузообразная масса.

— Сюрприз, — ответила миссис Камерон с другого конца стола. Малышка Керзон залилась слезами: слово «сюрприз» вызвало у нее неприятные ассоциации.

— Я спрашиваю, что это такое? — Маленькие злые глаза сенатора смотрели в упор на дворецкого.

— Это… кукуруза, сэр. Из Америки, сэр.

— Это не кукуруза. Что это за дрянь?

Из-за лаковой ширмы, отделявшей буфетную от столовой, появилась повариха, точно актриса, ждавшая за кулисами нужную реплику для выхода на сцену.

— Это кукуруза, сэр. Вы велели ее приготовить. Вареная. Надо было оставить семечки?

— О, Дон! — расхохоталась миссис Камерон; ее смех оказался самым натуральным из всех звуков в драматически накаленной атмосфере дома. — Это арбуз. Она решила, что это и есть кукуруза. — В раскатах общего хохота, смеялись все, кроме сенатора, повариха исчезла.

— Отец размышляет над тем, как удержать Филиппины, — сказал Дел. — Он говорит, что Майор изменил свою точку зрения. Но решение далось ему нелегко. Все те люди, которые выступали против захвата нами Гавайев прошлым летом, снова подняли головы. Не понимаю, почему. Если мы не возьмем то, что выпустила из рук Англия, кто же это сделает?

— А это так важно? — Каролиной тоже овладела военная лихорадка, хотя она и не видела в войне большого смысла. К чему изгонять бедную и слабую старушку Испанию из Карибского моря и Тихого океана? Зачем захватывать далекие колонии? Зачем столько хвастаться? Другое дело Наполеон: он ей импонировал, потому что хотел завладеть всем миром, а Маккинли мир не очень-то волновал. В отличие от друга хозяев дома, которого они все с непроизвольным оскалом зубов называли, четко разделяя слоги, Те-о-до-ром, сумевшим под огнем повести своих друзей на штурм какой-то возвышенности на Кубе и не разбить при этом пенсне. Шум в газетах вокруг полковника Теодора Рузвельта и его так называемых «лихих всадников» был ничуть не меньшим, чем вокруг адмирала Дьюи, который потопил испанский флот на Тихом океане и захватил Манилу. По причинам, непонятным Каролине, газеты считали «Тедди» из них двоих куда более великим героем. Вот почему вопрос «А это так важно?» был отнюдь не праздным.

Дел заговорил об опасностях, грозящих миру, если германский кайзер, чей флот даже сейчас бороздит филиппинские воды, вознамерится захватить богатый архипелаг, чтобы осуществить извечную мечту любой европейской державы, не говоря уже о Японии, — расчленить распадающуюся китайскую империю.

— У нас нет выбора. А присутствие Испании в Западном полушарии — сущий анахронизм. Мы должны стать хозяевами в собственном доме.

— Разве все Западное полушарие, в том числе и Тьерра-дель-Фуэго, — наш дом?

— Ты все время смеешься надо мной. Давай лучше поговорим о парижском театре…

— Я предпочитаю другую тему для разговора: мужчины и женщины. — Каролине вдруг почудилось, что на нее снизошло некое озарение и ей открылась вся правда о взаимоотношениях враждующих полов. То, что ей было известно о различиях между полами, оставалось за семью печатями для любой молодой американки. Конечно, они обладали социальной свободой, немыслимой во Франции, но были на редкость ограничены в других существенных смыслах, и это невежество лелеялось заботливыми мамашами, которые сами мало что понимали в извечных происках райского змия.

— Но что мы можем сказать о мужчинах и женщинах? — На лице Дела было написано изумление; он покраснел отнюдь не только от августовского зноя и плотной еды.

— Я вижу по крайней мере одно различие. Во всяком случае, между американцами и американками. Мистер Джеймс назвал Америку «огазеченной демократией».

— Джефферсон когда-то сказал, что, если бы ему пришлось выбирать между правительством без газет или газетами без правительства, он бы выбрал газеты…

— Как это глупо! — Увидев, однако, что Дела обидели ее слова (он, очевидно, был всецело на стороне мудреца из Монтиселло[211]), Каролина поправилась: — Я не имела в виду, что он был глуп. Он считал глупцами своих собеседников. Видимо, это были журналисты, не правда ли? Ведь если бы они не были журналистами, откуда узнали бы мы, что он говорил, или мог сказать, или не сказал? Но вернемся к мужчинам и женщинам. Нас, женщин, вполне справедливо критикуют за то, что мы думаем и, того хуже, говорим только о замужестве и детях, о людях, с которыми нам повседневно приходится иметь дело, об уюте для наших мужей, семей и прочее, а это значит, что с годами мы становимся все скучнее и скучнее, потому что в конце концов нам остается лишь думать и болтать о самих себе и мы превращаемся, если не были ими с самого начала, в беспросветных зануд. — Каролина осталась очень довольна своей тирадой.

Но Дел был не на шутку озадачен.

— Теперь я знаю, какие вы. А каковы мужчины?

— Мужчины не такие. Они занудны по-своему. Благодаря газетам.

— Ты хочешь сказать, что мужчины читают газеты, а женщины нет?

— Вот именно. Большинство мужчин, которых мы знаем, страстные читатели газет, чего не скажешь о большинстве женщин. Во всяком случае, они не читают политические и военные новости. И слово-то какое забавное — новости! Поэтому, когда мужчины часами рассказывают друг другу, что они вычитали утром о Китае, или Кубе, или … о Тьерра-дель-Фуэго, о политике и о деньгах, мы чувствуем себя лишними, потому что именно этого мы и не знаем.

— Но вы могли бы с легкостью…

— А зачем? У нас своя скука, у вас — своя. И ваша — ужасна. Блэз рассказывал мне, что практически все, публикуемое Херстом, неправда, в том числе и история о том, как испанцы взорвали «Мэн». Но вы, мужчины, читающие «Джорнел» или подобные газеты, действуете так, будто все вами прочитанное — правда. Но что еще хуже, для вас не имеет значения, правда это или нет, для вас важен сам факт, что это напечатано. Вот почему мы лишние. Потому что мы знаем: для нас все это несущественно.

— Согласен, газеты не всегда пишут правду, но если дураки полагают, что это правда или возможная правда, то напечатанное становится важным для всех: ведь правительства действуют именно откликаясь на новости.

— Что ж, тем хуже для глупых мужчин, и женщин, конечно, тоже.

Дел выдавил из себя улыбку.

— А что бы делала ты, если бы могла изменить положение вещей?

— Читала бы «Морнинг джорнел», — быстро ответила Каролина. — Всю, целиком.

— И верила бы?

— Нет, конечно. Но я могла бы беседовать с мужчинами о Тьерра-дель-Фуэго и мировом балансе сил.

— Я бы предпочел поболтать о парижских театрах… о свадьбе. — Полные щеки Дела залились краской, узкий лоб остался белым, как слоновая кость.

— То есть ты превратишься в женщину, а я в мужчину? — Каролина улыбнулась. — Нет. Это непорядок. Нас с рождения разделяют эти ужасные газеты, которые внушают вам, что думать, а нам, что и когда носить. И нам никогда не сойтись.

— И все же стоит попробовать. В конце концов, всегда существует нечто возвышенное посередине, — сказал Генри Джеймс, который прислушивался к их разговору; на тарелке перед ним лежали руины искусной пудинговой конструкции.

— Где же оно и что это такое? — Каролина повернулась и пристально посмотрела в его поблескивающие, умные глаза.

— Ну, разумеется, искусство, дорогая мисс Сэнфорд. Это небеса, доступные для всех, не только для Джима Бладсоу и его создателя.

— Но искусство не предназначено для всех, мистер Джеймс, — почтительно заметил Дел.

— Значит, должно быть нечто более редкостное, но и более высокое, что могло бы объединить все честные… сердца.

От слова «сердца» Каролина почувствовала озноб, внезапный, как предостережение. Что он имел в виду? Только то, что сказал, или ту самую, загадочную пятерку червей? Наверное, лишь первое, потому что, когда она спросила, что представляет собой этот высочайший уровень единения, Генри Джеймс ответил с несвойственной ему простотой:

— Человеческие отношения, которые выше войны, политики и даже любви. Я имел в виду дружбу, и ничего больше.

2

Джон Хэй и Генри Адамс, сидя в плетеных креслах на каменной террасе, любовались видом на Кентский Уильд; залитый летним солнцем пейзаж медленно погружался в сумерки.

— В Швеции летом солнце не заходит даже ночью. — Генри Адамс закурил сигару. — Никому не приходит в голову, что Англия такая же северная страна, как Швеция. Но смотрите! Время послеобеденное, а светло как днем.

— Мы привычно полагаем, что Англия ближе к нам, чем это есть на самом деле. — Хэй осторожно прижался поясницей к жесткой кожаной подушке, которую Клара положила ему за спину. Вот уже несколько месяцев, как боль стала постоянной; тупая боль, казалось ему, возникала в пояснице и отдавала в паху, но, разумеется, врачи зловеще твердили, что все происходит наоборот. Подушечка чудесным образом не давала боли перейти во внезапный порыв ледяного ветра — так Хэй воспринимал эти мучительные вспышки, когда все тело точно наэлектризовывалось болью, возникавшей в атрофированной, и это в лучшем случае, простате; железа диктаторски теперь распоряжалась его жизнью, десять раз на ночь поднимала мочиться, точнее — мучиться и страдать от жжения, вызывавшего в памяти юные годы, когда в Вашингтоне военных лет он подхватил не очень серьезную, но сильно распространенную нехорошую болезнь.

— Вы здоровы? — Адамс не смотрел на него, но Хэй знал, что друг чутко реагирует на его физическое состояние.

— Увы, нет.

— Значит, дела идут неплохо. Когда вас мучает боль, вы утверждаете, что абсолютно здоровы. Какая хорошенькая девушка у Дела.

Хэй бросил взгляд на каменную скамью; его сын и Каролина смотрелись как влюбленная парочка, достойная кисти Гибсона[212]; другие гости, точно некие подводные существа, плавали в водянистом сумеречном освещении. К огорчению Адамса и радости Хэя, детей куда-то отправили.

— Вы помните ее мать, Анрик? — У Хэя был целый набор имен, которыми он называл Генри словно в насмешку над абсолютной неизменчивостью своего друга.

— Прекрасную темноволосую княгиню Агрижентскую, однажды увидев, невозможно забыть. Я видел ее в семидесятые годы, в то прекрасное десятилетие, что последовало за нашей совсем не прекрасной войной. Вы знали Сэнфорда?

Хэй кивнул. Боль, лучами расходившаяся из поясницы, внезапно капитулировала под давлением жесткой подушки.

— Он служил в начале войны в штабе Макдауэлла. Кажется, он собирался жениться на Кейт Чейз…

— Насколько я помню, он был не одинок в этом безумии. — Под голубоватой в этом призрачном свете бородкой Хэй уловил улыбку Дикобраза.

— Согласен. Нас было много. Кейт, Елена Троянская с И-стрит. Ее руки добился Спрейг. А Сэнфорду досталась Эмма из Агриженто.

— Деньги?

— А вы как думаете?

Хэй подумал о том, что ему крупно повезло. Он даже не надеялся, что когда-нибудь сумеет заработать себе на жизнь. Перед молодым человеком, книгочеем и сочинителем, который уехал из Варшавы, штат Иллинойс, поступил в колледж, а затем окончил университет Брауна, открывались лишь две дороги. Одна — юриспруденция, нагоняла на него тоску; другая — карьера священнослужителя, привлекала, хотя он не был верующим, более того, ему были отвратительны бесчисленные служители бесчисленных культов. В конце концов он отверг этот путь и написал своему дядюшке Милтону, юристу: «Я не гожусь в методистские проповедники, потому что не умею ездить верхом, я не гожусь в баптисты, потому что не люблю воду, я не гожусь в священники епископальной церкви, потому что я не дамский угодник». Это последнее утверждение не было искренним. Хэй был более чем привязан к дамскому полу. Но поскольку в двадцать два года он выглядел двенадцатилетним мальчиком, то ни в Варшаве, ни позднее в Спрингфилде особым успехом у дам не мог похвастать.

Пришлось смириться с юридической конторой дядюшки, там он познакомился с его другом, адвокатом железнодорожной компании по имени Авраам Линкольн, помог Линкольну на выборах, которые сделали его президентом, а затем отправился с новоизбранным президентом в Вашингтон на пять лет, один месяц и две недели. Хэй присутствовал при последнем вздохе раненого президента, умиравшего в убогом пансионе на матрасе, пропитавшемся его кровью.

Потом Хэй отбыл в Париж в качестве секретаря американского посольства. Позднее находился на дипломатической службе в Вене и Мадриде. Писал стихи, путевые очерки, редактировал «Нью-Йорк трибюн». Выступал с лекциями о Линкольне. Писал стихи в народном стиле; его «Баллады округа Пайк» продавались миллионами. И все же он почти ничего не заработал к тому времени, когда двадцатичетырехлетняя наследница из Кливленда Клара Стоун предложила ему руку и сердце и он благодарно соединил свою судьбу с женщиной выше его на целую голову и с врожденной склонностью к полноте; сам он как был так и остался худым.

Так в тридцать шесть лет Хэй избежал бедности. Перебрался в Кливленд, работал на своего тестя — железные дороги, шахты, нефть, телеграфная компания «Вестерн юнион», обнаружил, что, обладая деньгами, он не лишен способности их приумножать. Он недолго прослужил заместителем секретаря штата и написал анонимно изданный роман «Кормильцы», ставший бестселлером, в котором выразил любезное своему сердцу кредо: хотя собственники более всего способны распоряжаться и управлять богатствами Америки, а профсоюзные агитаторы таят в себе постоянную угрозу системе, все же правящий класс в районе, именуемом Западный резерв[213] (Кливленд он благоразумно не упоминал), безнадежно ограничен, самовлюблен и туп. Генри Адамс находил своего друга снобом, и Хэй этого не оспаривал. Оба они считали анонимное издание книги счастливой идеей; в ином случае Майор никогда не предложил бы Хэю самый важный дипломатический пост — американского посла в Лондоне. Если бы сенат заподозрил, что Хэй не испытывает восторга от всего американского, назначение его сенаторы не утвердили бы.

— Деньги решают все. — Хэй закурил гаванскую сигару. Вдруг явилась мысль: что же, в конце концов, делать с Кубой? Затем, словно осознав банальность своих слов и уловив загадочную ухмылку за густой синей бородой в соседнем кресле, добавил: — Что такое бедность и борьба за существование, наш Дикобраз с золотыми иглами знает лишь понаслышке.

— Вы раните мое сердце, — саркастически усмехнулся Адамс. — От рождения мои иглы вовсе не были так уж сильно позолочены. Я получил ровно столько шекелей, сколько было необходимо, чтобы существовать и время от времени угощать завтраком одного моего друга…

— Вряд ли вы остались бы таким ангелом, если бы решились на…

— Престижный брак?

Острый приступ боли заставил Хэя закашляться. Ища удобное положение для поясницы, он притворился, что кашель — от сигарного дыма.

— Я имел в виду погружение в реальный мир. Занятие бизнесом, что относительно нетрудно. Или политикой, что совсем нелегко для таких людей, как мы с вами.

— Что ж, вы преуспели благодаря богатой жене. Как и Уайтло Рид[214]. Как и Уильям Уитни[215]. Преуспел бы и Кларенс Кинг, если бы ему выпала удача, как вам, то есть если бы он обладал вашим здравым смыслом и женился на деньгах и по любви одновременно.

Внизу, под террасой, в темной зелени деревьев перекликались совы. Почему молчат сурренденские соловьи? — подумал Хэй.

— Почему он так и не женился? — спросил Хэй. Этот вопрос они вечно задавали друг другу. Кинг был самый блистательный из трех друзей, самый красивый, самый блестящий рассказчик, да к тому же спортсмен, первопроходец, геолог. В восьмидесятые годы все трое жили в Вашингтоне и главным образом благодаря несравненному Кингу старый дом Адамса превратился, как любили писать газеты, в первый салон республики.

— Ему не повезло, — сказал Хэй. — А нам повезло сверх меры.

— Вы так полагаете? — Адамс повернул к Хэю свою бело-голубую голову. В голосе его вдруг прозвучали холодные нотки. Хэй случайно прикоснулся к запертой наглухо двери, единственной за долгие годы их дружбы, от которой у него не было ключа. За тринадцать лет, что прошли с тех пор как Адамс нашел свою жену мертвой на полу, он ни разу даже не упомянул о ней в разговоре с Хэем и вообще с кем бы то ни было. Адамс просто запер эту дверь на ключ.

Лишь нестерпимая боль могла заставить Хэя забыть о такте.

— По сравнению с Кингом мы с вами жили точно в раю.

На террасе появилась высокая, застывшая в нерешительной позе фигура. Хэй был рад избавлению от тягостной темы.

— Я здесь, Уайт, — позвал он первого секретаря посольства, только что прибывшего из Лондона.

Уайт придвинул себе стул, от сигары отказался.

— Я привез телеграмму, — сказал он. — Она немного помялась. Бумага слишком тонкая. — Он протянул ее Хэю.

— Наверное, мне как директору компании «Вестерн юнион» надлежит вступиться за качество бумаги, которая используется для телеграмм.

— Нет, нет, что вы! — Уайт нахмурился, и Хэй сразу же почувствовал беспокойство, поскольку главным достоинством очаровательного юноши была его способность смеяться в ответ на шутки и любезности, в которых не было ничего смешного или любезного.

— Я не умею читать в темноте, — сказал Хэй. — В отличие от сов… и дикобразов.

Адамс взял у Хэя телеграмму и поднес ее вплотную к глазам, пытаясь разобрать текст в умирающем свете долгого дня.

— Боже, — сказал он тихо. Он опустил телеграмму и посмотрел на Хэя.

— Германский флот открыл огонь в бухте Кавити? — Именно этого боялся Хэй все время после захвата Манилы.

— Нет. — Адамс протянул телеграмму Хэю. Тот сунул ее в карман. — Я думаю, вам надо пойти в кабинет и прочитать ее. Одному.

— От кого телеграмма? — Хэй повернулся к Уайту.

— От президента, сэр. Он назначил вас… то есть предложил вам пост…

— Государственного секретаря, — закончил за него Адамс. — Вам предлагается высший невыборный пост в стране.

— Все приходит ко мне либо слишком поздно, либо слишком рано, — сказал Хэй. Он сам не ожидал от себя этих слов, в них слышалось скорее угрюмое сожаление, нежели радость. Не стоило делать вид, будто назначение пришло внезапно. Он давно знал, что нынешний государственный секретарь, судья Дэй, занимал эту должность временно. Судья хотел остаться судьей и согласился только из расположения к своему старому другу Майору. Хэй также знал, что Майор очень высокого мнения о его, Хэя, умении решать самые деликатные проблемы, укрепляя авторитет президента. И вот на шестидесятом году жизни листок желтой дешевой бумаги компании «Вестерн юнион» предлагает ему реальную власть.

Хэй ощутил на себе пристальные взгляды Адамса и Уайта, точно двух хищных птиц в темном лесу.

— Что ж, рано или поздно, но это как гром среди ясного неба, — сказал он.

— Я уверен, — отозвался Адамс, — что по этому случаю вы могли бы произнести нечто более значительное.

Внезапный приступ боли заставил Хэя скорее выдохнуть, чем сказать:

— Да, мог бы. Но не скажу. — Однако в его голове уже теснились слова: «Потому что, если говорить правду, я должен был бы сознаться в том, что так уж случилось, что я неправильно прожил свою жизнь. Я легкомысленно потерял счет времени, и теперь оно стремительно убегает от меня. И я должен отказаться от предложенной мне долгожданной чести, потому что — неужели вы, мои друзья и враги, не видите? — я умираю».

Уайт что-то говорил, и его слова донеслись до Хэя сквозь туман боли.

— … Он хочет, чтобы вы прибыли в Вашингтон до первого сентября, когда судья Дэй отправится в Париж на мирные переговоры с Испанией.

— Понимаю, — сказал Хэй отрешенно. — Да. Да, конечно.

— Слишком поздно? — Адамс словно читал его мысли.

— Разумеется, слишком поздно. — Хэй заставил себя засмеяться и встать. Боль ушла так же внезапно, как появилась, то был добрый знак. — Что же, Уайт, нам с вами придется поработать. Испытывая сомнения, Линкольн всякий раз готовил два решения, одно «за», другое «против». Затем он их сравнивал и принимал, вероятно, то из них, что было лучше аргументировано. Сейчас мы сочиним мой отказ. А затем — согласие.

— Не забывайте, — сказал Адамс вставая, — если вы откажетесь, а именно так, по-моему, следует поступить, принимая во внимание ваш — наш — возраст и здоровье, вы как посол должны будете уйти в отставку.

— Почему? — спросил Хэй, заранее зная ответ Адамса.

И ответ последовал.

— Если бы вы были простым соискателем должности, все это не имело бы значения. Но вы занимаете должность. Вы — уважаемый государственный деятель. И в качестве такового не имеете права сказать президенту «нет». Нельзя сначала принять почетную должность, а потом, когда вы нужны по-настоящему, отказаться.

Глас истинных Адамсов, глас старой республики. Хэй кивнул и скрылся в дверях. Так ли уж важно, как умереть, подумал он. Хотя можно умереть по-римски, благородно.

3

Каролина оставила гостей и в одиночестве отправилась побродить в роще, которая начиналась в низине, сразу за домом. Тут царили покой и умиротворение. Не было ни ветерка, когда она шла между могучими рододендронами с увядающими белыми цветами, покрытыми пылью, и Каролина снова подумала, почему пыль, олицетворяющая собой крушение и упадок, так занимает ее мысли сейчас, когда она готова наконец, расправив крылья, начать полет в жизнь, столь долгожданную и вожделенную. Кончается, обращаясь в пыль, ее европейское детство, и она, самое взрослое дитя на свете, волшебным образом превратится теперь в самую юную из женщин. В просвете между деревьями, в центре которого виднелся очаровательный пруд, Каролина увидела оленя. Она замерла в надежде, что животное подойдет к ней, но темные коричневые глаза внезапно сверкнули, и там, где мгновение назад был олень, осталась лишь лесная зелень.

Итак, существует проблема Дела, — подумала было она. Но проблему Дела быстро сменила, как в волшебном фонаре, проблема Блэза. Она в задумчивости присела на поваленное дерево возле мутного пруда; говорили, что где-то нет змей, но вот где — в Англии или в Ирландии?

Когда она написала Блэзу, что уезжает погостить в Сурренден-Деринг, он ответил, что это решение его скорее радует. Хотя Дел «вполне приемлем», ей было бы полезно завести и другие знакомства, покровительственно советовал брат. Затем следовала целая страница восторженных упоминаний о «Шефе», мистере Херсте, и Каролина задумалась, уж не является ли этот тридцатилетний любитель актрис, по мнению Блэза, кандидатом на ее бесценную руку. Вряд ли: Блэз предложил, чтобы после Англии она вернулась в Сен-Клу и присмотрела за старым дворцом, пока он сам прочно не обоснуется в Нью-Йорке. Ведь он поселился в отеле «Пятая авеню», а это не самое подходящее место для jeune fille de la famille[216]. Остальная часть письма была написана на французском языке, на котором они обычно говорили друг с другом, да и думали тоже. Он напомнил ей, что завещание неспешно продвигается по судебным инстанциям, но ничего не решится до первого января будущего года. Он надеется, что тем временем она получает удовольствие от своего нового статуса парижской сироты, и рекомендует взять одну из бесчисленных агрижентских старых дев или вдов себе в дуэньи. «Видимость, — писал он, переходя на поучающий английский, — имеет в этом мире решающее значение». Уж Блэзу это, конечно, должно быть известно. Будучи журналистом, он теперь не только выдумывает разные вещи, но и создает их видимость.

— Каролина! — голос Дела звал ее домой. Он стоял на нижней террасе, размахивая листком бумаги. — Телеграмма! — Внезапно он исчез с террасы и заскользил задом по лестнице. — О, черт! — выругался он, поднимаясь и разглядывая темные травяные пятна на элегантном твиде. — Извини. — Дел улыбнулся. Он очень мил, подумала Каролина. Если бы только лоб был пошире за счет внушительного подбородка, а глаза — чуточку крупнее.

Каролина распечатала телеграмму. Она была от ее кузена и адвоката Джона Эпгара Сэнфорда. Незадолго до смерти полковника Джон приезжал в Сен-Клу и как бы невзначай сказал Каролине: «Если что-нибудь случится с вашим отцом, вам потребуется адвокат. Американский адвокат». «Вы имеете в виду себя?» «Если вам будет угодно». В тот момент перспектива смерти отца казалась весьма отдаленной: Сэнфорды жили вечно, наслаждаясь своим нездоровьем. Но когда «Голубой экспресс» столь внезапно и преждевременно доставил полковника Сэнфорда в иные сферы, Каролина написала Джону Эпгару Сэнфорду, чем вызвала недовольство Блэза. Когда Блэз сообщил ей, что завещание не будет утверждено раньше первого января, она почувствовала себя виноватой. Видимо, она и в самом деле осложнила дело. А теперь Джон Эпгар Сэнфорд торопит: «Приезжайте в Нью-Йорк как можно скорее завещание рассматривается 15 сентября не волнуйтесь».

— Что случилось?

— Мне советуют не волноваться. Это наверняка означает обратное.

— И ты волнуешься?

Каролина спрятала телеграмму в сумочку.

— Бедняжка эта телеграфистка в Плакли. Ну и задали мы ей работы!

— Она обратилась за помощью к правительству ее величества. Угрожает закрыть свою контору, — улыбнулся Дел. — Пошли, только что приехал брат дядюшки Дорди, Брукс. Его стоит увидеть и послушать.

Каролина взяла Дела за руку.

— Не поможет ли посольство отправить меня пароходом в Нью-Йорк?

— Конечно. Я скажу Эдди. Когда?

— Если возможно, завтра вечером. В крайнем случае, послезавтра.

— Что-нибудь случилось?

— Да нет, ничего. То есть пока ничего. Просто… дела, — добавила она весело, секунду помедлив, чтобы не споткнуться на букве «д»: когда нервничала, она иногда начинала заикаться.

Брукс Адамс[217] собрал вокруг себя двор — нет, подумала она, скорее папский конклав — на верхней террасе. Его брат Генри свернулся калачиком в кресле, точно затравленный беспозвоночный дикобраз. Генри Джеймс облокотился о балюстраду и, прищурившись, разглядывал новоявленного папу римского. Жена Брукса, маленькая невзрачная женщина, сидела рядом с миссис Камерон, вне эксцентричной орбиты своего мужа; тот возбужденно кружил в лихорадочном вальсе вокруг старшего брата — ну, точно папа в пляске св. Витта… Из них двоих старшим казался седовласый и седобородый Брукс.

— И вот на наших глазах, — непререкаемо вещал он тонким, хорошо поставленным голосом, — цвет Франции, ее военная элита оказалась под судом, униженная, затравленная, загнанная в угол бандой грязных евреев.

— Ради бога, не надо. — Каролина не могла вынести еще одного обсуждения дела капитана Дрейфуса, которое на столь долгое время раскололо Францию и успело ей уже смертельно наскучить. Даже мадемуазель Сувестр, забыв свою знаменитую невозмутимость, вступилась за несчастного Дрейфуса перед ученицами.

— Мистер Адамс слегка помешался на этой теме, — прошептал Дел. — Дядюшка Дорди тоже, хотя он не столь монотонен.

Брукс равнодушно посмотрел на вошедших. Но тут же включил их в свою орбиту. Он возобновил причудливое кружение вокруг кресла, в котором сидел его брат.

— Предположим, ты скажешь, что капитан Дрейфус невиновен в передаче секретов врагу.

— Я вовсе не собирался говорить ничего подобного, — пробормотал Генри Адамс.

Но Брукс оставил его ответ без внимания.

— На это я отвечу: если он невиновен, то тем хуже для Франции, для Запада. Позволить евреям — то есть коммерческим интересам — просто так парализовать великую державу! Англия и Америка, первая — идущая к упадку, и другая — невежественная, но могучая… Я вижу нашу задачу… в том, чтобы объединить усилия с еврейскими финансовыми кругами, что одновременно может нас спасти в грядущей схватке между Америкой и Европой, которая, по моим расчетам, начнется не позднее тысяча девятьсот четырнадцатого года. Из этой схватки могут выйти лишь два победителя — Соединенные Штаты, ныне величайшая мировая держава, и Россия, величайшая континентальная держава. Германия слишком мала, чтобы претендовать на роль мировой державы, и будет разгромлена, а Франция и Англия вообще потеряют всякое значение, выходит… выходит, остаемся мы — лицом к лицу с невежественной Россией, управляемой горсткой немцев и евреев. Но может ли Россия удержаться на своей нынешней ступени развития, а точнее — недоразвитости? Уверен, что нет.

Кривые эллипсы траекторий Брукса привели его к креслу брата.

— Россия либо должна распространиться вширь, на Азию, либо пережить внутреннюю революцию. В любом случае это дает нам преимущество. Вот почему мы должны молиться, чтобы война разразилась теперь. Я не имею в виду грядущую великую войну между полушариями. — Та же странная кривая остановила Брукса перед Генри Джеймсом, который посматривал на этого возбужденного коротышку, как добренький бородатый Будда. — Войну, в результате которой мы получим всю Азию. Маккинли начал превосходно. Это наш Александр. Наш Цезарь. Наш возрожденный Линкольн. Но он должен понять, почему он делает то, что делает, и ты, Генри, и я с адмиралом Мэханом должны объяснить ему, растолковать смысл истории, как мы ее понимаем…

— Я абсолютно ничего не понимаю, — сказал Генри Адамс, резко поднимаясь с кресла. — Кроме того, что мне надо ехать.

— В Ржаное поле. Со мною вместе, — сказал Генри Джеймс и отошел от балюстрады. — Я уезжаю, — сказал он миссис Камерон. — Я пригласил вашего и моего Генри к чаю. Мы поедем в наемном электромоторном экипаже местного производства.

— Хитти! Хитти! Где ты? — закричал Адамс.

Однако Хитти, его племянницы Абигейл, и след простыл. В затянувшейся суматохе отъезда Генри Адамс коснулся руки Каролины.

— Со мной обязательно должна быть племянница. Это закон истории. Выбор пал на вас.

— Я польщена. Но…

Но когда Генри Адамс спасался бегством от своего брата Брукса, никакие «но» были не в счет; если Брукс настигнет их у нанятой Джеймсом тройки или, если быть точным, у электромобиля, то Адамс и следовавшая за ним Каролина попадут в лапы хищника. В последний момент прихватили еще и Дела. Но даже на подъездной аллее, к удивлению дворецкого Бича, Брукс продолжал держать речь, пока шофер в униформе усаживал обоих Генри, Каролину и Дела в свой высокий экипаж.

— Война — это естественное состояние человека. Ради чего, спросите вы? Ради энергии…

— О, конечно, ради энергии! — одновременно с ним выкрикнул Генри Адамс, когда управляемый шофером непритязательный электромобиль к вящему изумлению камердинера и не меньшему — оленя покатился по парку. Каролина и Адамс расположились на заднем сиденье, Дел и Джеймс сели лицом к ним напротив.

— Мне никогда еще не доводилось слышать столь мощные и громогласные речи Брукса. — Генри Джеймс улыбнулся едва заметной озорной улыбкой, которая так нравилась Каролине; он ничего не упускал из виду, но, похоже, никого не осуждал.

— Он меня утомляет, — тяжко вздохнул Адамс. — Вас, конечно, не нужно убеждать в том, что он гений. Увы, мне выпала участь трудолюбивого старшего брата гения. Он разрабатывает меня… как золотую жилу или, скорее, свинцовую породу. Я создал ряд туманных теорий, которые он преображает в незыблемые законы.

— А существуют ли вообще законы истории? — спросил Дел, обнаруживая внезапный интерес к разговору.

— Я не отдал бы свою жизнь изучению истории, если бы их не было, — ядовито заметил Адамс и снова вздохнул. — Вся беда в том, что я не могу их как следует сформулировать. А вот Бруксу это до известной степени удается.

— И каковы же они, эти законы? — спросил Дел, и Каролина, уловив в его словах неподдельный интерес, искренне порадовалась, поскольку, как настоящая француженка, получала удовольствие, пусть даже поверхностное, от элегантных обобщений, исполненных конкретного смысла.

— Законы Брукса таковы. — Адамс смотрел вдаль, туда, где, пока невидимый, находился Хивер-касл, который он уже показывал Каролине и выводку племянниц. Каролина подумала об Анне Болейн, которая жила в этом замке; интересно было узнать: когда Генрих VIII отрубал ей голову, повиновался ли он закону истории, гласившему: «Энергия требует, чтобы король Генрих начал Реформацию», или же просто ему была нужна новая жена и сын?

— Сущность любой цивилизации сводится к централизации. Таков первый неоспоримый закон. Всякая централизация — это экономика. Второй закон таков: ресурсы должны быть достаточны для поддержания цивилизации и снабжения ее энергией. Вот почему всякая цивилизация — это выживание наиболее экономичной системы…

— Что значит «наиболее экономичная»? — спросил Дел.

— Самая дешевая, — быстро ответил Адамс. — Брукс полагает, что сейчас начинается схватка между Америкой и Европой за обладание обширными залежами угля в Китае, потому что доминировать в мире будет та держава, которая завладеет наиболее дешевым источником энергии.

— Но у нас самих много угля и нефти, — удивился Дел. — Настолько много, что мы не знаем, куда их девать. Зачем нам Китай?

— Чтобы он не попал в чужие руки. Но ваша мысль на верном пути. Если закон Брукса справедлив, мы будем обладать всем.

— Осмелюсь спросить: хорошо ли это? — усомнился Джеймс.

— Законы природы не бывают плохими или хорошими, они просто существуют. Если не мы, то кто? Россия? Варварская, суеверная Россия? Нет. Или Германия? Нация, склонная к безумию … и поэзии. Еще раз нет.

— А к чему склонны мы? Наверное, это нечто неизмеримо более высокое? — Джеймс, заметила Каролина, смотрел прямо в глаза Адамсу; обычно он, человек бесконечно тактичный, этого себе не позволял. Он словно читал лицо Адамса, как книгу.

— Мы, англосаксы, привержены свободе, гражданским правам и… — Адамс сделал паузу.

— Мы — это прежде всего и в первую очередь… мы. — Джеймс безрадостно улыбнулся.

— Будучи влюбленным в Англию, — Адамс деликатно поддел своего друга-экспатрианта, — вы должны были обнаружить здесь некоторые качества, которые находите превосходными в сравнении с любой другой страной, иначе вы могли бы поселиться в любом другом месте, в том числе и в нашей беспокойной республике. Но подумайте о Соединенных Штатах как продолжении той страны, которую вы любите и в которую верите. Постарайтесь увидеть в нас людей, которым пришлось взвалить на свои плечи тяжелейшее бремя англосаксов — обитателей острова, теряющего ныне свою экономическую силу.

Джеймс примирительно развел руками.

— Вы рассуждаете о законах истории, а я не законник. Готов, однако, признаться в своих сомнениях. Как можем мы, не способные честно управлять самими собой, брать на себя миссию управления другими? Неужели мы собираемся управлять Филиппинами из Таммани-холла? Или наши восточные колонии будут управляться партийными боссами? Может быть, мы хотим, чтобы бывшие испанские владения управлялись кокусами — тайными совещаниями партийных боссов, которые столь опорочили нашу политику, что каждого доброго американца — да и недоброго тоже, спешу добавить, — бросает в дрожь при одном упоминании о нашей нынешней системе?

Адамс недовольно насупился.

— Согласен, мы являем собой зрелище неприглядное, но ведь уолполовская Англия[218] отличалась еще большей коррупцией, была убога и провинциальна…

— Верно. Но создание империи цивилизовало англичан. Быть может, это не закон, но это факт. — Генри Джеймс сурово посмотрел на Адамса. — Однако то, что цивилизовало их, нас может вконец деморализовать.

Адамс промолчал. Дел встревоженно поглядывал на обоих.

— Вы говорили это отцу? — спросил он.

— Нет, конечно, — мягко сказал Джеймс. — Бедняга. На нем и без того лежит тяжкий груз мировых проблем. Принести себя в его годы и при его увядающем здоровье на алтарь служения обществу — в высшей степени благородно.

Внезапно Джеймс начал напевать, и вскоре мощные органные звуки его голоса прокатились по деревне, мимо которой они следовали: «Час долга пробил,/ И он это знал/ И верным остался ему».

— Что это? — тревожно воскликнула Каролина.

— Из «Джима Бладсоу», — сказал Дел. — Отец терпеть не может, когда декламируют его стихи.

— Его сейчас нет с нами, а я люблю громыхание этих строк. То, что он не запечатлел в своей чудесно ритмизированной летописи, посвященной опасностям передвижения на несущейся тройке, например электромобиль, везущий историка и творца незыблемых законов, будет спасено от забвения проворной и сильной рукой простого рассказчика из Олбани, штат Нью-Йорк, в настоящий момент поселившегося в Ржаном поле…

К тому времени, когда Джеймс завершил свою тираду-пародию на балладу Хэя, смеялись все, даже Генри Адамс.

Лэмб-хаус оказался крошечным помещичьим домом, сложенным из камня, с запущенным, заросшим сорняками садом, покрытом пылью (эта навязчивая мысль снова посетила Каролину). У двери приехавших встретили мужчина и женщина.

— Смиты, — с нехарактерной для него сдержанностью сказал Джеймс.

Смиты радостно приветствовали Мастера и его гостей, но они то и дело роняли его багаж, пока нетвердой походкой шли в гостиную.

— Смиты — это настоящая легенда, — прошептал Дел. Генри Джеймс усадил Адамса в кресло у камина.

— Почему?

Как будто призванная тут же воплотить легенду в жизнь, миссис Смит начала медленно и, пожалуй, грациозно опускаться на пол с нежной улыбкой на губах.

— Мистер Смит. — Голос Генри Джеймса не выдавал волнения; Смит появился в дверях.

— Сэр?

— Складывается впечатление, что сиеста миссис Смит, прерванная суматохой нашего приезда, возобновилась на ковровой дорожке.

— Ах, бедняжка! — Смит покачал головой. — Это все то новое лекарство, которое дает ей деревенский доктор; в Лондоне, на Харли-стрит она принимала совсем другое. — С этими словами Смит поднял свою улыбающуюся во сне жену на ноги и повел к двери. — У нее … такой чувствительный организм! — добавил он не без гордости.

Когда они удалились, Генри Адамс с трудом сдерживал смех, а кончик его бороды предательски подрагивал, но Генри Джеймс сидел с меланхолическим видом. Байроническим, подумала Каролина.

— Однако, мистер Джеймс… — начала она.

В дальней половине дома раздался ужасный грохот: очевидно, супруги Смит подчинились неумолимому закону всемирного тяготения.

— Ну, разумеется, Смиты — пара необычайно опытная в ведении домашнего хозяйства, однако склонная к некоторым излишествам, которые можно объяснить особенностями жизни в незнакомой стране, при этом они переходят некую грань или, точнее, игнорируют предостерегающие сигналы…

— Вы, вероятно, хотите просто сказать, что они изрядно пьют! — Генри Адамс рассмеялся столь громко и безудержно, что Каролина и Дел тоже не могли удержаться от смеха.

Мастер был воплощенное страдание.

— Я прошу извинить меня за то, что ваше появление в Лэмб-хаусе омрачено дионисийскими или, скорее, вакхическими удовольствиями моих верных добрых Смитов, переезд которых из их родного Лондона в незнакомую сельскую обитель привел их в состояние повышенного возбуждения во всех смыслах… — Звон разбиваемой посуды заставил слегка нахмуриться густые ровные брови Джеймса.

Затем разговором завладел Адамс, и Смиты как тема были забыты; правда, они устроили вполне приличный чай, и мистер Смит, словно обретя второе дыхание, умело прислуживал за столом.

Адамс поинтересовался соседями. Есть ли у Джеймса достойное общество.

— Поскольку вы предпочитаете одиночество обществу, вы, вероятно, имеете поблизости отличную компанию, так что не видеть их становится делом исключительно приятным и вдохновляющим.

— Ну, во-первых, поэт-лауреат. — Джеймс передал блюдо с пирогом Каролине; она отказалась, Дел положил себе два куска. — Каждый день, когда я его не вижу, приносит мне удовольствие. А вообще-то я здесь никого не вижу. Я вступил в гольф-клуб из-за чая, который там подают, а вовсе не ради странной скучной игры, что этому чаю предшествует, и хотя меня единогласно избрали президентом крикет-клуба, я отклонил сию честь, потому что эта игра для меня еще более непостижима, чем гольф, а чая там вообще не подают. Этим летом я намеревался предаться одиночеству, не подозревая о том, что Камероны, Хэи и Адамс обрушатся на меня как… как…

— С нетерпением жду, чему он нас уподобит, — сказал Адамс Каролине, которая думала только о том, чтобы кто-нибудь открыл окно в сад: в гостиной было душно, над пирогом кружили мухи.

— Я разрываюсь между образом золотого дождя и зловещими атрибутами мистерии. Так или иначе, если бы не вы, мои жизнерадостные гости, я был бы прикован к моему письменному столу и писал…

— Диктовал.

— Образ остается в силе. Я прикован к мистеру Макэлпину, который, в свою очередь, прикован к своему «Ремингтону», в то время пока я бесконечно диктую книжные рецензии для «Литерачер», биографию Уильяма Уэтмора Стори[219]

— Этого убийственного зануды?

— Вы вложили в единственную фразу то, из чего я создаю свою книгу. Но поскольку наследники заплатили изрядную сумму за увековечение нашего старого и бесспорно скучного друга, я должен писать, чтобы иметь возможность оплатить эти камни, из которых сложен первый и, наверное, последний дом, который я имею.

Дел спросил Джеймса, встречал ли он Стивена Крейна[220], молодого американского журналиста, который, рассказывали, поселился где-то неподалеку.

— Он живет в Бридж-плейс, — кивнул Джеймс. — Заходил ко мне перед отъездом на Кубу. Собирается писать о войне. Он необычайно талантлив, его жена… — Джеймс бросил взгляд на Каролину, и она поняла: сказать, какая у Крейна жена, нельзя в присутствии невинной девушки американского происхождения, — некогда держала заведение в Джексонвилле, штат Флорида, если память мне не изменяет, называвшееся весьма возвышенно — «Отель грез». Бедный мистер Крейн тоже прикован к письменному столу, только стол этот теперь в Гаване, откуда он посылает корреспонденции в газету…

— «Джорнел», — сказала Каролина. Блэз рассказывал ей, как Херст сумел переманить Крейна из «Уорлд», на страницах которой тот довольно бестактно описал трусость 71-го полка нью-йоркских волонтеров. В целой серии статей под крупными заголовками Херст обрушился на «Уорлд» за оскорбление отважных американских солдат, а затем нанял автора этой газетной утки писать для своей газеты…

Адамс поинтересовался, как удалось человеку, никогда не бывавшему на войне, написать такой прекрасный военный роман как «Алый знак доблести». Джеймс напомнил, что такой «титан, как Толстой», еще не родился, когда Наполеон вторгся в Россию, и все-таки сумел представить не только мир, но и войну, а Каролина не без лукавства заметила:

— Хотя Крейн никогда не был молодой особой, тем более уличной, он сумел создать для нас «Мэгги — дитя улицы».

— Дорогая моя! — Генри Адамс более чем когда-либо выглядел дядюшкой воображаемой племянницы. — Тебе не положено знать такие вещи. Похоже, мадемуазель Сувестр недостаточно требовательна.

— Но ведь мисс Сэнфорд — это продукт парижского воспитания, а там все знают… — Слово «знают» Джеймс произнес очень тихо, глаза его округлились. Каролина и Дел засмеялись. Адамс даже не улыбнулся; он считал, что настала пора поговорить о Те-о-до-ре. Каролина подумала: неужели все американцы, во всяком случае принадлежащие к их кругу, обязаны говорить о Теодоре Рузвельте по меньшей мере шесть раз на дню, подобно тому как монастырские монахини через равные промежутки времени пересчитывают свои четки. Сама она никогда не видела полковника — как теперь все называли Рузвельта, благодаря тому, что Хэй публично окрестил «прелестной маленькой войной», оскорбив этим многих, и притом отнюдь не только испанцев. Но хотя Теодор и его «лихие всадники» вызвали всеобщее восхищение, Каролине казалось странным, что он так сильно занимает воображение людей равного с ним общественного положения, не говоря уже о людях старшего поколения. Адамс с готовностью объяснил:

— Теодор — это сгусток энергии. Тем он и привлекателен.

— Для тех, кто находит привлекательное в бессмысленной грубой силе. — Джеймс положил в чашку три ложки сахара.

— Но он вовсе не так уж бессмыслен, — рассудительно сказал Адамс. — Он написал отличную историю нашего флота в войне восемьсот двенадцатого года.

— Тема, которая даже при всей своей удаленности замедляет биение моего пульса. Это та самая война, участников которой призывали не открывать огонь, пока не станут видны белки глаз противника?

— Ох, уж эти экспатрианты! Они отказывают нам в праве даже на ту историю, которая у нас есть.

— Отнюдь нет. Я просто хотел, чтобы ее было больше и чтобы писали ее вы. Но что же ждет героя нашей кубинской «Илиады»?

— Он выставил свою кандидатуру в губернаторы штата Нью-Йорк, — сказал Дел. — Политическая машина республиканцев была вынуждена с этим смириться. Дело в том, что он непродажен, в отличие от них. Он придает им респектабельность.

— Но если его выберут, они наверняка сделают его продажным.

Вполне очевидно, подумала Каролина, Джеймс гораздо сильнее интересуется американскими делами, чем хочет показать.

— На мой взгляд, — ответил Адамс, — он слишком честолюбив, чтобы стать продажным.

— Значит, он уже подвержен подлинной коррупции. Боюсь, дорогой Адамс, мое сердце не приемлет вашего Теодора в качестве рыцаря в белых одеждах. Только что я — не рассказывайте никому об этом — написал рецензию на его последнюю… последнюю… да ладно, за неимением другого слова, книгу: сие мрачное, литературно-печатное, с пронумерованными страницами пустозвонство под названием «Американские идеалы», где он снова и снова, а затем и еще раз внушает нам, что мы, каждый из нас, должны жить, как подобает «истинным американцам», словно это выражение имеет какой-то смысл. Он предупреждает также, что образованный человек (вне сомнения, он имеет в виду самого себя), не должен вступать на политическое поприще как человек образованный, потому что его непременно побьет какой-нибудь полуграмотный невежда; именно в неграмотности он видит некий Американский Идеал, которому поклоняется, поскольку этот идеал — американский. Хотя это и создает некоторые проблемы для человека образованного, сознается Теодор, он советует идти на выборы так, словно никогда ничему не учился, представая перед избирателями — да, да, вы угадали! — в качестве настоящего американца. Вот тогда он и победит, а это единственное, что имеет значение. Итак, мой дорогой Адамс, в вашем любезном друге я не могу обнаружить никакого намека на ум.

— Пожалуй, дело тут не в уме как таковом, это просто в высшей степени изощренная хитрость. Все-таки Рузвельт немало потрудился в Вашингтоне как член комиссии по реформе гражданской службы. Кроме того, прославился как реформатор нью-йоркской полиции.

— Отец говорит, что он не встречал еще реформатора, в груди которого не билось бы сердце тирана, — вставил Дел.

— Будем надеяться, что он утаит от Теодора этот жестокий афоризм. — Каролина чувствовала, что Адамс хотел защитить Теодора Рузвельта, презрительные замечания Джеймса о его прославленном друге были ему неприятны. — По крайней мере, будучи заместителем военно-морского министра, он привел флот в боевую готовность, чего не желал ни министр, ни конгресс. На случай войны направил коммодора Дьюи к берегам Китая. Затем, когда война вспыхнула, он вышел в отставку со своего поста, чтобы принять участие в боевых действиях, чем доказал серьезность своих намерений.

— Серьезность? — нахмурился Джеймс. Свет в саду, еще минуту назад серебристый, окрасился в темно-золотые тона. — Серьезность в качестве джинго — да, конечно. Или же серьезность (очевидно, вы имеете в виду именно это) в качестве истинного американца?

— О, Джеймс, вы слишком подозрительны к человеку, который так или иначе воплощает дух нашего народа, да еще в тот момент, когда мы выходим на мировую арену и начинаем играть ведущую роль в соответствии с законами истории.

— Могу я спросить, какими именно? — злорадно спросил Джеймс.

— Которые гласят, что побеждает самый энергичный.

— Ох, уж эти мне законы вашего братца! Кажется, так: мир завоюет самая дешевая экономика. Разумеется, почему бы и нет? Мы должны постараться создать свою империю по дешевке, при условии, что англичане добровольно распустят свою, а они этого, насколько я понимаю, никогда не сделают, особенно пока германский кайзер, русский царь и японский микадо размахивают саблями на некогда мирном и безмятежном Востоке…

— Мы нарушили эту безмятежность. Вы, конечно, знаете, что Брукс близок к Теодору. И еще — к адмиралу Мэхану[221]. Эта троица без устали творит наше имперское будущее.

— В соответствии с непреложными законами Брукса Адамса?

— Именно. Мой брат обожает приводить законы в действие. С меня достаточно их постигать.

— Одно слово — Адамсы!.. — в восклицании Джеймса слышалась смесь иронии и восхищения; на этом чайная церемония завершилась, и электромобиль благополучно доставил гостей в Сурренден-Деринг, быть может, благодаря бесчисленным напутствиям Джеймса, предостерегавшего их от судьбы героев-мучеников одной из леденящих душу транспортных баллад Джона Хэя.

Спускаясь к обеду, Каролина увидела за письменным столом Клару Хэй; платье пастельных тонов делало ее и без того внушительную фигуру монументальной. Она писала письма.

— Ради бога, не отвлекай меня! Я сейчас закончу, — сказала Клара, улыбнувшись. Неужели это моя будущая свекровь, подумала Каролина. И неужели я наконец взрослая? Этот вопрос она задавала себе тысячу раз на день. Как будто тюремные ворота детства сами собой распахнулись и она, не раздумывая, шагнула в большой мир. Она всегда хотела поступать по собственному желанию, но даже не смела мечтать, что такое время наступит. Потом полковник как сквозь землю провалился, именно так она воспринимала его смерть, и Каролина выскользнула через приоткрывшуюся дверь.

— Ты летом не встречала в Париже Кларенса Кинга? — спросила Клара, не отрываясь от письма.

— Нет. Я знакома с Джорджем Кингом, который недавно женился на девушке из Бостона.

— Это брат Кларенса. Когда-то они жили вместе, но потом Кларенс куда-то уехал. Кажется, искать золото. Кларенс — наш блистательный друг…

Каролина заметила, что Клара пользуется бумагой для писем, которую отобрала у нее миссис Камерон.

— Пять червей, — сказала она.

Клара положила перо, подняла глаза.

— Откуда ты знаешь?

— Я видела эту бумагу на столе. Спросила миссис Камерон, но она была сама загадочность. Она сказала, что я ни в коем случае не должна спрашивать об этом Генри Адамса.

— Верно. Ты не должна этого делать. Видишь ли, когда-то нас было пятеро, и мы придумали себе название «Пятерка червей». Было это в начале восьмидесятых, в Вашингтоне. Адамс, Кинг, Хэй. И еще миссис Адамс, ныне покойная, и я. Теперь нас осталось четверо, и я счастлива, что трое сейчас находятся под крышей этого дома, а я пишу четвертому, в Британскую Колумбию.

— Но что это такое? Тайное общество? Пароль, многозначительные рукопожатия, как у масонов? — Полковник Сэнфорд был страстным масоном.

— Ничего подобного, — рассмеялась Клара. — Просто дружеская компания. Трое блистательных мужчин и две жены, одна из которых тоже была блистательна, а другая — всего-навсего я.

— Как мило все это, наверное, выглядело. — Каролина понимала, что слово «мило» не слишком уместно, но ведь и объяснение Клары тоже было не вполне удовлетворительным. — Генри Адамс никогда не говорит о своей жене?

— Никогда. Но ему приятно, когда люди говорят о памятнике, который он ей поставил, статуе Сент-Годенса[222] на кладбище Рок-крик. Ты его видела?

— Я никогда не была в Вашингтоне.

— Что ж, это поправимо.

В гостиную, что-то бормоча про себя, вошел Брукс Адамс.

— Страна, омываемая двумя океанами, чтобы защитить себя, обязана повсюду иметь колонии.

— О, дорогой… — прошептала Клара, складывая письмо и запечатывая его в конверт. — Дорогой Брукс, — добавила она и быстро вышла из комнаты.

— Это не только моя точка зрения, — сказал Брукс, сурово глядя на Каролину. — И адмирала Мэхана. Когда вы в последний раз перечитывали его «Историческую роль военно-морского флота»?

— Сказать по правде, я вообще не читала эту книгу, — сказала Каролина, стараясь сохранить самообладание и не потеряться под сверлящим взглядом этих безумных глаз. — Если говорить честно, — добавила она, отведя наконец глаза в сторону, — я о ней и не слышала до этой минуты.

— Вы должны перечитывать ее по крайней мере раз в год. — Брукс не слушал никого, кроме самого себя и брата Генри. — Ее логика неотразима. Поддерживайте флот на должном уровне, чтобы приобрести колонии. Колонии принесут вам богатство, чтобы содержать еще более мощный флот для приобретения новых колоний. Кое-как мне удалось убедить Теодора. Я потратил на это годы. Теперь он понимает, что, если англосаксонская раса собирается выжить и возобладать в мире, нам придется воевать.

— С кем?

— С тем, кто попробует помешать нам завоевать Китай. Нам потребуется, конечно, новый президент. Маккинли был превосходен. Но теперь нам нужен военный человек, своего рода диктатор. Я призываю демократическую партию поддержать генерала Майлса[223]. Все-таки он военный герой. Командовал всеми нашими войсками. Глубоко консервативен.

— И демократическая партия последует вашему совету? — Теперь Каролина окончательно убедилась, что Брукс Адамс настоящий безумец.

— Если хочет победить. А вы будете голосовать за генерала Майлса?

— Женщины не голосуют, мистер Адамс.

— Слава богу! Но если бы?

— Я же его не знаю.

— Кого вы не знаете? — В гостиной возникла блестящая миссис Камерон в голубых шелках.

— Кандидата в президенты, предложенного мистером Адамсом, генерала Майлса.

— Нелсона? — нахмурилась миссис Камерон.

— Именно его. Он согласен. Мы готовы.

— Ну что ж, так тому и быть, наверное. — В комнату вошли Дон Камерон и Генри Адамс, и Брукс бросил дам ради более достойных жертв. — Бедный Брукс, — сказала миссис Камерон. — Но бедняга и Нелсон, если его укусила эта муха.

— Нелсон — это генерал Майлс?

— Да. Мой родственник. Не могу представить его в роли президента. Собственно, я никого не могу представить себе в этой должности, пока они ее не занимают. Дел сказал, что ты завтра уезжаешь.

— Я должна встретиться с нью-йоркскими адвокатами, — кивнула Каролина.

— Слишком быстро кончается наше лето. Ты уезжаешь в Нью-Йорк, Хэй — в Нью-Гэмпшир, Адамс — в Париж…

— Миссис Хэй только что сказала мне, кто такие Пять червей.

Миссис Камерон улыбнулась.

— Ну, теперь ты знаешь все. Но сказала ли она, что такое Пять червей?

— Что такое? — удивилась Каролина. — Разве это не просто пятеро близких друзей?

— Нет. Они не просто друзья. — Внезапно миссис Камерон напустила на себя загадочность, и это раздражало Каролину. — А главное именно в этом: что они такое. — Но тут миссис Камерон повернулась, чтобы встретить двух незнакомых Каролине дам. Мне кажется, подумала озадаченная Каролина, что эти пятеро пожилых людей, точнее, четверо, не кто иные, как переодетые олимпийские боги.

Глава вторая

1

Блэз Делакроу-Сэнфорд был равнодушен к еде и еще больше к выпивке, а потому вместо ланча обычно совершал длительную прогулку по Пятой авеню до отеля «Хофман-хаус» на Мэдисон-сквер. Здесь он выпивал кружку пива и наскоро перекусывал в просторном баре, где действовал единый тариф: двадцать пять центов чаевых официанту, что ограждало солидную клиентуру самого роскошного бара в Нью-Йорке от голодных, опасных орд, обитавших под надземкой на Шестой авеню в одном квартале отсюда. Хотя существовал неписаный закон, запрещавший общение между богатой Пятой авеню и порочной Шестой, некий странник, рассказывают, забрел однажды в бар отеля «Пятая авеню», этого акрополя среди нью-йоркских отелей, и, как волк, накинулся на знаменитый «бесплатный ланч» — шестьдесят серебряных подносов и дымящихся кастрюль с любой едой от вареных яиц до черепахового супа.

Всему прочему Блэз предпочитал вареные яйца. Его здоровый юношеский вкус, хоть и безнадежно испорченный утонченнейшей французской кухней, требовал простой пищи, и он самозабвенно предавался этой печальной радости. Расположившись у стойки бара с кружкой в руке, он оглядывал великолепные комнаты с высокими потолками, тянувшиеся во всю длину фасада. Стройные витые коринфские колонны поддерживали вычурный лепной потолок. Каждый квадратный дюйм стен был затейливо разукрашен: полупилястры с лепниной, живописные идиллические сцены в золоченых рамах, хрустальные фонари, некогда газовые, а ныне электрические; на самом почетном месте над баром красного дерева царила знаменитая ню, шедевр парижского мастера, не известного парижанину Блэзу, некоего Адольфа Уильяма Бугеро. Картина эта считалась среди мужского населения Нью-Йорка «клубничкой», Блэз же видел в ней одну эксцентричность.

Разглядывая тучных ньюйоркцев, то и дело возникавших в дверях бара и занятых деловыми переговорами, Блэз испытывал облегчение, не находя среди них своих коллег-журналистов. Он, хотя и до известного предела, любил их общество, но предел этот чаще всего достигался очень быстро, особенно когда на столе появлялась бутылка. Он знал нескольких заядлых пьяниц в Йеле, случалось, напивался и сам, однако никогда не встречал ничего похожего на газетчиков, как они себя называют. Казалось, чем они талантливее, тем безнадежно беспомощнее в присутствии бутылки.

В баре возникло движение: царственной походкой шествовал бывший президент-демократ Гровер Кливленд, геометрически совершенный куб мяса, равновеликий в высоту и ширину; он равнодушно пожимал чьи-то руки, затем взял под локоть симпатичного республиканца Чонси Дипью и вместе с ним скрылся в нише.

— Кто бы мог подумать, что в прошлом это заклятые враги?

Блэз обернулся: на него смотрело красивое, несмотря на чуточку косящие глаза, лицо его университетского однокашника Пейна Уитни. Молодые люди поздоровались. Друзья находили скандальным решение Блэза бросить университет, но не отказывали ему в предприимчивости, хотя и сомнительного свойства, а именно — решении наняться к Уильяму Рэндолфу Херсту в редакцию газеты «Морнинг джорнел», специальностью которой, по словам газетчиков, были «уголовщина и нижнее белье», неотразимая комбинация, в течение двух лет поставившая на колени пулитцеровскую «Нью-Йорк уорлд». В свои тридцать пять лет Херст стал самой интригующей фигурой в журналистике, и Блэз, обожавший все интригующее, особенно в его американском варианте, сумел пробиться к Шефу. Когда Блэз сказал, что он ушел из Йеля — как в свое время Херст из Гарварда, — чтобы освоить газетное дело, Шеф промолчал; впрочем, устное слово никогда не давалось ему легко. Он предпочитал печатное слово и картинки, обожал кричащие заголовки и восклицательные знаки, фотографии голых женских трупов, предпочтительно найденных на мусорных свалках в разных концах города. Но, услышав, что молодой Сэнфорд — наследник крупного состояния, Шеф, по-мальчишески улыбнувшись, принял его в объятия «Джорнел».

Блэз занимался рекламой, переписывал репортажи, делал все понемногу, в том числе совершал вылазки на темную и порочную Шестую авеню, в ее адские притоны. Он был горько разочарован, когда Шеф не взял его с собой на Кубу насладиться херстовским триумфом над Испанией. Теодор Рузвельт, возможно, и победил в мелкой стычке, но, по общему признанию, именно Херст затеял эту маленькую войну и одержал победу. Не будь его непрекращающихся оголтелых нападок на Испанию, американское правительство вряд ли бы решилось воевать. Критическим моментом стало, конечно, потопление «Мэна» в порту Гаваны. Замысел был зловещ и груб: корабль дружественной страны во время дружеского визита в безмятежную испанскую колонию идет ко дну в результате загадочного взрыва, гибнет множество американцев. Кто (или что) ответствен за это? Херст сумел убедить большинство американцев, что взрыв — злонамеренная акция испанцев. Но люди осведомленные справедливо полагали, что испанцы не имеют к взрыву никакого отношения. С какой стати им провоцировать Соединенные Штаты? Либо корабль взорвался сам из-за самопроизвольного возгорания в угольных трюмах, либо он случайно наткнулся на плавучую мину, либо — и об этом сейчас перешептываются все на Принтинг-хаус-сквер — Херст сам устроил взрыв на «Мэне», чтобы зажигательными военными репортажами с места события поднять тираж «Джорнел». Хотя Блэз и сомневался, что Шеф мог зайти настолько далеко, то есть взорвать американский корабль, он считал его ответственным за создание специфического эмоционального климата, в котором любой инцидент мог вызвать войну. В настоящий момент Херст одержим еще более захватывающим замыслом. В час тридцать Блэз, главное действующее лицо этого замысла, должен был явиться к Шефу в Уорт-хаус, где Шеф жил в холостяцком великолепии, ничего общего не имеющем с одиночеством.

Пейн Уитни поинтересовался, каким может быть следующий шаг Херста. Блэз ответил, что не имеет права говорить, чем вызвал раздражение Уитни. Это было приятно. Как-никак Блэз уже окунулся в настоящую жизнь, тогда как Уитни и Дел Хэй, его сосед по комнате в Йеле, пока еще болтаются за ее пределами.

— Дел написал мне из Англии. Он говорит, что твоя сестра…

— Сводная сестра, — как всегда уточнил Блэз, сам не зная толком, почему он это подчеркивает. Подобные тонкости здесь никого не волновали.

— … гостила в том же доме, что и он. Мне кажется, что Дел к ней неравнодушен.

Уитни был похож на румяного китайчонка, кстати, богатого китайчонка, предмет раздора между его отцом Уильямом Уитни, пайщиком бесчисленных и подчас даже честных железнодорожных и трамвайных компаний, и любящим дядюшкой Оливером Пейном[224], которого отец Блэза называл не иначе как «грязным богачом», что неизменно вызывало в мыслях Блэза, еще мальчика, образ грязного черного человека с громадным бриллиантом в галстучной булавке.

Уитни заказал фирменный коктейль бара, так называемую «адскую смесь».

— Похоже, что и Каролина к нему неравнодушна. Но она не открывает мне свои сердечные тайны.

При упоминании о Каролине Блэз непроизвольно начал думать по-французски, привычка дурная, потому что он начинал тогда автоматически переводить свои мысли на чопорный английский. А ведь он хотел выглядеть стопроцентным, совершенным и неотличимым от других американцем.

— Кажется, они все возвращаются, ведь Хэя назначили государственным секретарем. Как раз когда я собирался туда, начать мое великое плавание.

— Великое плавание — здесь! — Блэз, пожалуй, чересчур по-галльски широко раскинул руки, точно обнимая хофмановский бар; еще одна дурная привычка, от которой надо избавляться, сказал он себе. Американцы никогда не пускают в ход руки, иначе как по случаю кулачной потасовки. Когда Блэз гневался, его подмывало скорее выхватить нож, чем пустить в ход кулаки.

— Тебе повезло, ты родился во время великого плавания, — засмеялся Пейн Уитни. — А я свое еще не начал.

Блэз допил коктейль, попрощался. Ровно в час тридцать он покинул «Хофман-хаус» через выход на Двадцать пятую улицу. На ярко-голубом небе не было ни облачка. Порывы прохладного ветра точно ударяли электрическим током и действовали бодряще даже на старых кляч. Одинокий автомобиль бесшумно проплыл по улице; вскоре бесшумность объяснилась: заглох мотор. Возницы были в восторге и, как всегда в таких случаях, кто-то крикнул: «Езжай на лошади!» Повсюду мужчины и женщины, тяжело отдуваясь, давили на педали — пришла мода на велосипеды.

Крошечный Уорт-хаус располагался точно напротив отеля. Блэза почтительно приветствовал швейцар, по непонятной причине облаченный в мадьярскую офицерскую форму. Украшенный причудливой резьбой по дереву лифт медленно поднял Блэза на третий этаж, который Херст снимал целиком; здесь с Блэзом поздоровался Джордж Томпсон, полный блондин в сюртуке и полосатых брюках. Джордж был любимым официантом Херста в «Хофман-хаус». Когда Шеф занялся домашним обустройством, он пригласил Джорджа к себе в домоправители, и тот радостно согласился; в его функции входило регулировать поток посетителей таким образом, чтобы мать Херста во время своих импровизированных набегов из Вашингтона не столкнулась с кем-либо из дам, посещавших ее сына в самые неурочные часы.

— Мистер Херст в столовой, сэр. Они ждут вас к кофе.

— Кто они?

— Он с сенатором Платтом[225], сэр. Вдвоем.

— Серьезный разговор?

— После рыбы весь разговор выдохся, сэр. Теперь они все больше молчат.

Блэз знал, что он понадобится для поддержания разговора. Хотя Херст не был особенно заносчив, но производил именно такое впечатление: ему никто так и не объяснил, как надо поддерживать беседу. В редакции он говорил много, особенно в комнате, где версталась газета. Но и только. Идеальным вечерним развлечением для него было варьете, предпочтительно с участием Вебера и Филдса, над их шутками Херст хохотал до слез. Любил он также мюзиклы, хористок, вечеринки до глубокой ночи. И при этом не пил и не курил.

Столовая была обшита темным орехом. Над сервантом и камином висели картины итальянских художников, другие были прислонены к стенам, точно ожидая своей очереди. Херст приобретал произведения искусства с такой же жадностью, с какой покупал писателей и художников для своих двух газет.

Херст был крепко сбит, ростом шесть футов два дюйма, но стройностью — на критический взгляд Блэза — не отличался; сам Блэз был сложен атлетически, и хотя был ниже ростом — всего пять футов девять дюймов, — двигался, по словам Каролины, как цирковой акробат. Его мускулистое тело порой раскачивалось на носках, точно готовилось совершить двойное сальто-мортале в воздухе. Блэз знал, что он, темный блондин с голубыми глазами, вероятно, долгие годы будет красив, в отличие от Херста, чье бледное лицо с узким длинным носом, широким ртом и тонкими губами привлекательностью не отличалось; исключение составляли лишь близко посаженные глаза, в которые трудно было смотреть, скорее орлиные, нежели человеческие, бледно-голубые с черными зрачками, они, казалось, вбирали в себя любой предмет, на который обращались, точно некая мыслящая камера-обскура, где со временем отпечатается и будет разложен по полочкам весь мир. Одевался он в полном смысле слова «по-бродвейски». Сегодня на нем был костюм из шотландской шерсти, в котором чересчур выделялись зеленые и желтые тона — ну точно краски вечерней зари.

По правую руку от Херста сидел седовласый и вальяжный сенатор Платт, босс республиканской партии штата Нью-Йорк. Хотя Херст номинально считался демократом, он широко общался с политиками всех партий. Они нуждались в нем, он нуждался в них. Однако с Шефом следовало держаться осторожно. Во время выборов 1896 года он, ко всеобщему изумлению, не поддержал отцовского дружка Майора. Более того, он нападал на Майора как на марионетку крайне одиозной фигуры — босса штата Огайо Марка Ханны. Он попытался также сделать отца Пейна Уитни кандидатом в президенты от демократов, но когда стало ясно, что у Уильяма Уитни нет никаких шансов на выдвижение своей кандидатуры, молодой Уильям Дженнингс Брайан взял демократический конвент штурмом. Брайан был отъявленным популистом, который в каждой речи твердил о «золотом кресте», на котором богачи распяли американский народ, и о том, что единственный способ помочь народу — это увеличить количество денег в обращении посредством чеканки серебряной монеты, стоимость которой определялась бы соотношением шестнадцать единиц серебра к единице золота.

Хотя все американские бизнесмены считали Брайана не только сумасшедшим, но и потенциальным революционером, херстовская «Джорнел» оказалась единственной крупной газетой в Нью-Йорке, поддержавшей демократов. Сам Херст находил речи Брайана о серебре абсурдными. Но Херсту, демократу с популистскими замашками, доставляло удовольствие поддерживать партию народа против богачей. Его приводило в восторг поразительное красноречие Брайана. Да разве его одного? Несмотря на избрание Маккинли, Брайан оставался громадной силой в стране, и Херст был его первосвященником в Вавилоне, как называли Нью-Йорк на Юге и на Западе, где располагались основные силы Брайана. Когда Джордж отодвинул стул, чтобы усадить Блэза по левую руку от Херста, сенатор Платт сказал:

— Я знал вашего отца.

— Он не раз говорил о вас, сенатор, — сказал Блэз, отец которого ни разу не упоминал ни Платта, ни других сенаторов, за исключением Спрейга, и то лишь потому, что тот женился на Кейт Чейз.

После признания Платта и лжи во спасение Блэза в комнате воцарилась тишина, которую слегка нарушал Джордж, разливавший кофе по чашкам. По-видимому, Шеф и республиканский босс исчерпали предмет своей легкой беседы, а настоящая беседа в присутствии столь молодого человека, как Блэз, была невозможна. Сенатор взял сигару из коробки, которую протянул ему Джордж, и спросил:

— Вы принадлежите к методистской церкви, мистер Сэнфорд?

Блэз почувствовал, как у него теплеют щеки, и понял, что они побагровели.

— Нет, сэр. Мы, моя сводная сестра и я, — католики.

— A-а… — В этом звуке заключался целый мир сожаления и презрения. — Франция, конечно. Вы слишком долго там прожили. Вот почему вы демократ, как мистер Херст.

— Ну, мы с Блэзом не из тех, кого вы назвали бы правоверными членами партии. — Тонкий голос Херста слегка дрожал. — Если бы мы были ими, мы вряд ли преломили бы хлеб с республиканским царем Нью-Йорка.

— Бывают времена, когда серьезным людям надлежит сплотиться. Помните, что говорится в Писании? — Они не помнили. Он им напомнил. Блэз немало позабавился, узнав, что великий магистр нью-йоркской коррупции — ревностный христианин, активист методистской церкви и враг всех пороков, из которых нельзя было извлечь прямую выгоду.

— Вот почему я думал, что вам надлежит расположить к себе Теодора. — Платт выпускал изо рта не кольца, а внушительные округлые облачка дыма.

— Мы сами его выдумали, — кисло сказал Херст. Все-таки Теодор Рузвельт был единственным, кому Шеф когда-либо завидовал. Теодор был всего шестью годами старше Херста; завоевание Филиппин адмиралом Дьюи ставили ему в заслугу, в то время как его собственная победа в стычке за высоту Кеттл-хилл, то есть Чайник, переименованную в целях благозвучия в Сан-Хуан, была подана самим Херстом как сражение, равное Йорктауну и Геттисбергу[226], исключительно ради увеличения тиража «Джорнел» в подлинной войне, которая велась отнюдь не против Испании, а против пулитцеровской «Уорлд».

— Вы его выдумали, верно, а я был вынужден его пригреть.

— А вы разве не хотели, чтобы он баллотировался в губернаторы?

Блэз старательно сделал невинное лицо. Все знали, что Платт примирился с «реформатором» из-за серии скандалов вокруг канала Эри; республиканской партии грозило серьезное поражение.

— Мы всегда открыты для людей достойных, — невозмутимо ответил Платт. — Мы рады реформаторам.

— Лучше держать их под контролем, чем на воле, — согласился Херст.

— Мне жаль, что вы не готовы поддержать нас.

— На сей раз мы преданы демократам. Мы до конца поддержим судью Ван Вика. — Шеф постарался изобразить воодушевление. — Мне ненавистны эти розовые рубашки.

— Что еще за розовые рубашки? — изумился Блэз.

— Рузвельтовские. И еще я однажды видел его в этой шелковой… штуке, — словарный запас Шефа богатством не отличался, — ну, вместо жилетки.

— Он теперь носит черное, как подобает государственному мужу, — сказал Платт, грустно разглядывая галстук цвета пламенеющего заката и возмутительную клетку херстовского костюма.

— И еще мне не нравится его манера говорить, — голос Шефа дрожал; у него был западный акцент, чуть сглаженный гарвардским выговором; Рузвельт же говорил чисто по-гарвардски. Мало того, во время выступлений голос его срывался на фальцет. С течением лет чувствительный к обвинениям в изнеженности Рузвельт научился боксировать и стрелять, написал популярные книги о своих героических подвигах на ранчо в западных прериях, с которыми можно поставить в ряд обретенную на Кубе бессмертную славу, когда он штурмовал под свист пуль — и в обществе пишущей для газеты братии — высоту Кеттл-хилл.

После новых длительных пауз, Платт оберегал скорее свой голос, нежели своего кандидата, сенатор поднялся. Он бросил еще несколько загадочных фраз, которые Шеф понял, чего нельзя было сказать о Блэзе. Затем длинная, гладкая, словно пергаментная рука Платта пожала влажную юношескую ладонь Блэза.

— Днем вы почти всегда можете найти меня в отеле «Пятая авеню». Я сижу в углу длинного коридора и смотрю, как мир проходит мимо меня.

— Вы там сидите и указываете ему, куда идти! — Шеф засмеялся своей удачной реплике.

Когда сенатор ушел, Блэз проследовал за Шефом в его кабинет, окна которого смотрели на мраморный фасад «Хофман-хаус». Херст уселся за свой имперский стол, украшенный орлами и пчелами, под портретом Наполеона, одного из его любимых героев; другие, все как на подбор покорители мира, были столь же героические личности. Блэза не переставала изумлять простота Шефа и отсутствие в нем хотя бы той культуры, которую мог дать ему Гарвард, если бы он удосужился обратить внимание на то, что такая вещь, как культура, существует, и одновременно восхитительная энергия и изобретательность, которые он демонстрировал в газетном деле. Херст один открыл очевидную истину (Блэз, новичок в американском мире, поражался, что это никому раньше не пришло в голову): если волнующих новостей для печати нет, их надо создать. Когда художник Ремингтон[227] телеграфировал Херсту, что он хочет вернуться с Кубы домой, так как не находит сюжетов для рисунков, Херст ответил: «Твое дело обеспечить картинки, мое — обеспечить войну». Действительно ли Херст потопил «Мэн», было не так уж важно, потому что он в гораздо большей степени, чем Рузвельт, сделал войну не только неизбежной, но и желательной. Теперь Шеф вынашивал новый проект, и Блэз должен был оказаться в нем центральной фигурой, потому что среди прочих обстоятельств говорил по-французски.

— Ты принес последние сообщения из Парижа?

Блэз передал Шефу пачку телеграмм, поступивших утром из Франции, некоторые были зашифрованы, причем код придумал сам Херст. Новую идею Шефа Блэз окрестил «Французский трюк». Но тут вмешалась война с Испанией и все прочие проекты пришлось отложить, пока Херст дирижировал общественным мнением при помощи звучной магической фразы «Помните „Мэн“? Покупайте „Джорнел“!» Когда была объявлена война, он предложил сформировать на свои деньги полк и самому его возглавить. Маккинли наложил на эту идею запрет, он не забыл карикатуру, где был изображен на коленях Марка Ханны. Тогда горячий патриот Херст подарил военно-морскому флоту свою яхту с уместным названием «Пират», на которой намеревался служить. Флот принял яхту, но не самого Херста. Тогда он снарядил другой корабль и самочинно отправился на войну в сопровождении журналистов, художников и фотографов из «Джорнел».

Корреспонденции Шефа с фронта, в том числе отчет о том, как он лично взял в плен двадцать девять испанцев, принесли массу огорчений мистеру Пулитцеру и его газете «Уорлд». Наряду с этим Шеф был вынужден отдать должное отваге полковника Рузвельта; сделал он это добросовестно, но без восторга: этот отважный политический деятель чисто инстинктивно понимал толк в рекламе не хуже Херста. Из случайных высказываний Шефа о полковнике Блэз заключил, что оба они рассматривали эту войну как свою и оба намеревались на грядущей победе нажить политический капитал, не говоря уже о личной власти. Однако из них двоих полковник, в случае избрания его губернатором Нью-Йорка, похоже, оказывался в более выгодной позиции. Херст, со своей стороны, решил, что губернатором должен стать судья Ван Вик, и тот факт, что сенатор Платт посетил Шефа с целью заключения политической сделки, означал, что демократы успешно лидируют. Но если удастся «французский трюк», то результаты выборов станут по меньшей мере неясными: все зависит от того, во что выльется очередное безумство Уильяма Рэндолфа Херста.

План ни больше ни меньше состоял в том, чтобы выкрасть с Острова Дьявола на архипелаге Спасения, что неподалеку от Французский Гвианы в Южной Америке, самого знаменитого заключенного в мире капитана Альфреда Дрейфуса, еврея, обвиненного ложно, по мнению Херста и половины мира (хотя и не той, к которой принадлежал Блэз), в выдаче Германии французских военных секретов. Хотя дело повторно рассматривалось в Париже и настоящий шпион, кажется, был обнаружен, французский генеральный штаб не хотел признать, что правосудие, попранное модным в стране антисемитизмом, сплоховало. Настоящего шпиона оправдали, а Дрейфуса продолжали держать в одиночном заключении на Острове Дьявола. Еще в январе Шеф сказал Блэзу: «Разработай план. Ты француз. Подними кампанию за этого, как его… Мы будем давить. Каждый день. Затем, если французы его не отпустят, я снаряжаю „Пирата“ и мы плывем туда, огнем прокладываем себе дорогу и возвращаем этого еврея в цивилизованный мир. Если французы захотят с нами воевать, мы от этих лягушатников оставим мокрое место».

До января Блэзу и в голову не приходило, что капитан Дрейфус может быть невиновен. Но чем более он погружался в изучение судебных протоколов, тем более убеждался, что Дрейфус был обвинен ложно. Когда «этот грязный французский писака», как всегда называл его Херст («ну, ты знаешь о ком я, тот, чья фамилия начинается на „З“, как зебра»), Эмиль Золя обвинил французское правительство в сокрытии правды, ему пришлось бежать в Англию. Вот тогда Шеф и отдал распоряжение держать «Пирата» наготове. Он сам возглавит нападение на Остров Дьявола, а Блэз будет его заместителем. Но затем Испания, а не Франция, стала врагом Правды и Цивилизации, весна и лето были потрачены на увеличение тиража «Джорнел» и попутно на расширение Американской империи. Теперь, когда полковник Рузвельт одолел еще один холм, на сей раз как политический деятель, Херст был готов в худшем случае преподнести себя миру в качестве героя, в лучшем же — повернуть мировую историю, спровоцировав войну с Францией.

Шеф положил ноги на стол и, прикрыв глаза, начал грезить вслух.

— Нам потребуется, вероятно, тысяча человек. Мы можем нанять кое-кого из рузвельтовских «лихих всадников». Это позлит Теодора. — Шеф хмыкнул. Блэз, глядя на портрет Бонапарта, подумал, свойственны ли были покорителю мира грезы и хмыканье. — Разузнай все про «лихих всадников». Не раскрывай, что у нас на уме. Просто скажи — флибустьерство. Ну, знаешь, авантюра. В Латинской Америке. Отбирай самых крепких, настоящих покорителей Дикого Запада. Нам ни к чему нью-йоркские неженки.

Блэз прокомментировал последние сообщения из Парижа.

— Правительство только что обещало устроить новый суд над Дрейфусом.

— Как я слышал, это называется «военный трибунал». — Как раз в тот момент, когда Блэз подумал, что Херст безнадежно неподатлив просвещению и пребывает в плену своих грез, Шеф внезапно с присущей ему интуицией продемонстрировал, что он все схватывает на лету и, как правило, раньше других.

— Это протянется по меньшей мере целый год. К осени нам нужен хороший сюжет. До ноября. До выборов. Это будет конец Рузвельта.

— Как можете вы и капитан Дрейфус провалить Рузвельта на выборах в штате Нью-Йорк? — Обычно Блэз улавливал специфическую логику Шефа: главным для него было развлечение читателей. Что может сильнее всего взбудоражить среднего необразованного человека, настолько, чтобы он расстался с деньгами и купил «Джорнел»?

Херст широко раскрыл свои голубые глаза, и его обычно прямые брови удивленно выгнулись: он был готов расстаться со своим пенни.

— Ты не понимаешь? Так ведь это одно и то же. Тедди выиграл битву, которая уже была выиграна, но ему достались все лавры, потому что он такой, какой он есть, а все газетчики оказались с ним рядом, потому что я продаю эту войну миру. Он не мог проиграть, потому что я не мог проиграть. Так вот, если я нападу на Остров Дьявола и освобожу этого бедного невиновного еврея, то разве обратит кто-нибудь хоть какое-то внимание на Тедди, который тут же превратится в прошлогоднюю новость, тогда как я стану новостью этой осени, и Ван Вик будет избран.

Логика сумасшедшего, но Блэз уловил ее смысл. Вмешательство Херста во внутренние дела Франции, успешное или нет, конечно, станет сенсацией, отвлечет внимание от выборов. Блэза смущало только одно: Херст никак не может запомнить фамилию Дрейфуса, впрочем, как и любого другого француза.

— Ты достал план форта? — Херст смотрел в окно на «Хофман-хаус», у подъезда которого вереница экипажей высаживала гостей какого-то демократического сборища. Отель «Пятая авеню» был святилищем республиканцев, а «Хофман-хаус» принадлежал демократам.

— Да, Шеф. Он в вашем сейфе. Кроме того, предположительную численность гарнизона и охраны, приставленной к Дрейфусу.

— Я не думаю, что нам удастся освободить всех заключенных-лягушатников. — Воображение Херста наверняка рисовало его самого в роли Моисея, ведущего вчерашних рабов в обетованную землю Манхэттана.

— Вполне достаточно будет освободить одного Дрейфуса.

— Наверное, ты прав. Ладно, обсужу это с Карлом Декером. Он будет твоим помощником. У него потрясающие способности к таким э-э… делам.

Карл Декер был профессиональным журналистом, который сумел освободить из тюрьмы на Кубе красивую молодую женщину, страстную (ну, разумеется) противницу Испании и ее звероподобного правителя. Херст красочно обыграл эту авантюру и хотел теперь большего.

— Я рассчитываю, что ты будешь с нами, впереди, возле меня. — У Херста был вид мальчишки, собравшегося поиграть в пиратов.

— Я мечтаю об этом, сэр.

— Потому что ты единственный, кто сможет поговорить с этим, как его… Понимаешь? По-французски. Я так и не смог одолеть эту тарабарщину. Тебе нравится газетное дело? — Мальчишка-пират внезапно превратился во взрослого вкрадчивого бизнесмена — худший вид пирата.

— Еще бы! — с энтузиазмом откликнулся Блэз. — Ничего не может быть интереснее этой работы, особенно в «Джорнел».

— По правде говоря, твой восторг кое-кто не разделяет. — Голос Херста стал совсем вкрадчивым. Хотя бесчисленные правдолюбцы каждодневно его поносили, он оставался равнодушным к чужому мнению. Он обожал всяческие происшествия, авантюры, смешные истории. Ему нравилось, что его газета впереди всех по тиражу, хотя с рекламой пока не все шло гладко. — Я сильно порастратил матушкин… подарок. Эти войны влетают мне в копеечку.

Блэза удивило не то, что Херст растратил семь с половиной миллионов долларов, которые Фиби Херст презентовала ему три года назад, а то, что Херст в этом признался; впрочем, загадочная привлекательность Шефа в том и заключалась, что он всегда знал, кто есть кто и как с ним следует говорить. Со служащими он держался с холодной вежливостью и голос повышал редко. Он отличался щедростью во всех отношениях; взамен же хотел только одного: за свои деньги иметь все самое лучшее. С теми, кого он нанимал, в том числе с редакторами, он не поддерживал дружеских отношений. Он никогда не появлялся в барах неподалеку от Пресс-сквер. Не появлялся он и в мужских клубах высшего класса — по той очевидной причине, что попытка вступить в любой из них была бы отвергнута градом черных шаров. «Я здесь чужой», — говорил он часто, обращаясь скорее к себе, чем к Блэзу. Блэз понимал, что Херст был готов оставаться тем, кем он был, то есть посторонним, но за это терроризировать допущенных.

Когда Блэз на первом же курсе бросил Йель, полковник Сэнфорд пришел в бешенство. «Что же ты собираешься делать? К чему подготовлен в жизни?» Блэз был достаточно тактичен, чтобы не напомнить полковнику, что тот сам не был подготовлен ни к чему, кроме траты денег, полученных в наследство от семьи его, Блэза, матери; хотя, если быть честным, что в разговорах с отцом, который вечно ставил его в неловкое положение, было совсем не легко — полковник нечаянно сделал новое состояние после войны в железнодорожном бизнесе, пустив в дело деньги Делакроу; это привело в неистовство семью матери Блэза, поскольку им от этого не перепало ни доллара.

«Мой сын — Делакроу, — повторял Сэнфорд примирительно, — через него все достанется вашему роду». Но когда этот сын, бросив университет, уехал в Нью-Йорк и объявил, что хочет заняться газетным бизнесом, полковник был потрясен; он был еще более обескуражен, когда Блэз, которого всегда завораживали газеты, сказал, что мечтает быть похожим на Уильяма Рэндолфа Херста: одно это имя в мире Сэнфордов служило синонимом всяческого непотребства. Но полковник в конце концов уступил и даже поручил своему нью-йоркскому адвокату Деннису Хаутлингу устроить встречу Блэза с темным — хотя, скорее, ярко-желтым — князем журналистики.

Херст проявил немалый интерес к молодому человеку. «Деловую сторону изучить нетрудно, — сказал он. — Надо крутиться среди тех, кто продает рекламу, кто ведет бухгалтерию, и попытаться понять, почему так получается, что чем больше газет я продаю, тем больше денег теряю и тем более крупные цифры выводят красными чернилами мои счетоводы. — Херст улыбнулся отнюдь не обезоруживающей улыбкой. — Другая сторона дела — сама газета…»

«Это я обожаю!» Они сидели в кабинете Шефа, окна которого выходили на Парк-роу. Херст снимал второй и третий этажи здания газеты «Трибюн», этого памятника славному прародителю всего лучшего и не самого лучшего в современной журналистике, Хорейсу Грили[228]. Из окон Херста виднелось величественное здание городского муниципалитета, а не менее внушительное новое здание издательства Пулитцера можно было разглядеть, лишь высунувшись наполовину из окна, только тогда в одном квартале отсюда был виден небоскреб — штаб-квартира вражеской «Уорлд».

«Так вот, другая сторона газетного дела зависит частично от того, сколько денег вы готовы истратить, и частично от того, насколько удастся заинтересовать людей в… в…»

«В уголовщине и нижнем белье?» — дерзко спросил Блэз.

Шеф недовольно нахмурился.

«Я не пользуюсь такими выражениями, — сказал он холодно. — Но люди обожают скандалы. Это правда. И еще они хотят, чтобы о них кто-то позаботился, потому что в этом городе нужды рядовых граждан никого не волнуют».

«Даже политиков?»

«От них-то и надо защищать рядовых граждан. Наверное, ты захочешь вложить в газету деньги». Херст посмотрел на разбросанные по полу бумаги; когда они будут приведены в порядок, родится очередной номер «Джорнел».

«Как только сумею оглядеться и понять, что к чему, если, конечно, такое случится. В Йеле многому не научишься».

«Меня вышибли из Гарварда, чему я был очень рад. Ну что же, можешь начинать, когда тебе будет угодно, а дальше поглядим».

Вскоре после этой беседы Херст объявил войну Испании и победил. Теперь он вознамерился освободить капитана Дрейфуса. Нанести поражение полковнику Рузвельту. Открыть дюжину новых газет. Все казалось возможным, да только вот… Шеф посмотрел Блэзу прямо в глаза, у него было такое же непреклонное лицо, как у Бонапарта за его спиной.

— Я израсходовал деньги, которые мне дала мать, мы по-прежнему в долгах.

— Попросите у нее еще, — живо откликнулся Блэз; он понимал, что сейчас последует.

— Мне бы не хотелось. Потому что… — Высокий голос Шефа стал еле слышным. Он почесал подбородок, затем потеребил ухо. — Я видел вчера Хаутлинга. В отеле «Пятая авеню».

— Он достойный республиканец. — Блэз сжался в комок в ожидании атаки.

— По-видимому. Но розовые рубашки он любит не больше, чем я. Он сообщил мне, что завещание твоего отца скоро будет утверждаться в суде.

— Все движется так медленно. — Полковник погиб в феврале, теперь был сентябрь. Юридическая машина простояла все лето. — Вряд ли что-нибудь решится до Нового года.

— Хаутлинг сказал, что решение будет принято на следующей неделе, — спокойно ответил Шеф. — Речь идет о больших деньгах.

— Трудно сказать, — Блэз чувствовал себя прескверно. — Да ведь нас двое, моя сестра — сводная сестра — и я.

— Ну что ж, пришел твой час встать на ноги, — сказал Херст. — Не упусти свой шанс. Я посматриваю на Чикаго, Вашингтон и Бостон. Я хочу иметь газету в каждом большом городе. А ты… — голос Шефа замер.

— Не рано ли мне… быть вашим партнером? — Блэз вдруг перешел в наступление. Да и чего ему нервничать, если у него есть или скоро будут деньги, которые так нужны Херсту?

— Разве я сказал что-то о партнерстве? — Херсту показалась смешной даже мысль об этом, но он не засмеялся, а нахмурился. — Я думаю, что ты безусловно мог бы войти в долю.

— Да, да, наверное. — Блэз достаточно долго наблюдал, как бухгалтеры выписывали красными чернилами цифры убытков, и знал, что все принадлежит лично Херсту и нет никакой «доли», которая предназначалась бы на продажу. У него был собственный план, не исключено — совместный с Херстом, но вовсе не обязательно. Важнее было другое… — Я и в самом деле не знаю, сколько получу в конечном счете и когда это произойдет, — добавил он загадочно.

— Что ж, дело хозяйское.

В дверях появился Джордж.

— Мисс Анита Уилсон и мисс Милисент Уилсон хотят видеть вас, сэр, — сказал он невозмутимо.

— Попроси их подождать в гостиной. Херст встал. — Отправляйся к Декеру, — сказал он Блэзу.

— Да, сэр.

Когда Блэз проходил через холл, он увидел сестер Уилсон, смотревшихся в зеркальную ширму. Обе были пухленькие, хорошенькие блондинки. В редакции многие полагали, что Шеф благоволил к Милисент, которой было только шестнадцать, другие считали, что он предпочитал старшую, Аниту; были и такие, кто думал, что он развлекался с обеими, по отдельности или вместе — в зависимости от испорченности воображения того или иного журналиста. По общему мнению, девушки с большим успехом выступали в составе танцевальной группы «Веселые девицы», которая в данный момент давала спектакль «Парижанка» в театре на Геральд-сквер. Когда Джордж открывал перед Блэзом входную дверь, Шеф, должно быть, вошел в гостиную, потому что послышались радостные возгласы девушек:

— О, мистер Херст! Мистер Херст! Мы и не подозревали, что на свете есть столько шоколада! — В их голосах слышалась грубоватая нотка ирландских трущоб Манхэттана, известных под названием Адская кухня. Что ответил Херст, Блэз не слышал. Глаза Джорджа слегка округлились. Блэз вошел в кабину лифта.

На Парк-роу бурлила обычная вечерняя толпа. По центру улицы с грохотом проезжали трамваи, а элегантные и не столь элегантные экипажи подъезжали к зданию муниципалитета. Блэз осторожно пробирался сквозь толпу, то и дело поднимаясь с мостовой на тротуар, чтобы не наступить на кучи конского навоза, которые мэр города обещал убирать с улиц не реже двух раз в день. Блэз попытался представить себе, как будет выглядеть город без лошадей; кстати, он попробовал однажды запечатлеть эту свою фантазию на бумаге. В воскресном выпуске «Джорнел» он описал грядущий мир безлошадных экипажей. Сам Шеф разъезжал на сверкающем лаком французском автомобиле с бензиновым мотором. Увы, единственное яркое отличие между сегодняшним днем и безлошадным будущим заключалось в неизбежном и не вызывающем сожалений отсутствии того, чему Блэз и воскресный редактор, молодой человек по имени Мерил Годдард, целое утро пытались подыскать для замены какое-нибудь иносказание. В конце концов, потеряв терпение, Годдард закричал: «Сэнфорд, да напиши ты просто „дерьмо“!»

Вспомнив этот разговор, Блэз улыбнулся и автоматически повторил про себя роковое слово, идя по залу с куполообразным потолком; в центре зала кучка деятелей Таммани-холла сгрудилась вокруг его светлости мэра Роберта Ван Вика, брата кандидата в губернаторы.

Однако Блэзу не суждено было узнать, какой мудростью одарял в ротонде мэр своих сторонников, потому что с мраморной лестницы его окликнул Деннис Хаутлинг, высокий старик с серебряными волосами и рыжеватыми бакенбардами, адвокат семьи Сэнфордов.

— Я только что от клерка по наследственным делам, — сказал адвокат заговорщическим шепотом, впрочем, он всегда так говорил. Поскольку полковник не желал не только жить, но даже приезжать в Соединенные Штаты, Хаутлинг превратился фактически в сэнфордского вице-короля в Нью-Йорке и раз в месяц в подробностях сообщал отсутствующему повелителю о состоянии его финансов. Блэз знал Хаутлинга всю свою жизнь и поэтому, когда пришла пора судебного утверждения последнего из многочисленных завещаний отца, дело было поручено старшему партнеру адвокатской конторы Редпат, Хаутлинг и Паркер. — Все идет нормально, — прошептал Хаутлинг; он просунул руку под локоть Блэза и подвел его к пустой мраморной скамье под статуей Де Витта Клинтона[229]. — С точки зрения закона все идет нормально. — Хаутлинг принялся объяснять, и Блэз вынужден был терпеливо ждать, пока адвокат растолкует ему суть проблемы. Тем временем мэр произносил речь под куполом ротонды. Гласные отдавались эхом, похожим на раскаты грома, а согласные звучали, как ружейные выстрелы. Блэз не понимал ни слова.

— Насколько мы можем судить, проблема заключается в интерпретации. Я имею в виду цифры, если быть точным — одну цифру и некоторую ее неясность.

Блэз встревожило?.

— Но кто же станет оспаривать нашу интерпретацию цифры?

— Наверняка опротестует ваша сестра.

— Но ведь она в Англии, а завещание будет утверждаться, как вы мне говорили…

— Вышла небольшая заминка. — Шепот Хаутлинга стал еще более вкрадчивым. — От имени Каролины выступил ваш кузен…

— Какой еще кузен? — В этом городе и его окрестностях Блэз знал около трех десятков кузенов.

— Джон Эпгар Сэнфорд. Кстати, специалист по патентному праву.

Блэз встречал кузена Джона, добродушного зануду лет тридцати; у него была больная жена и куча долгов.

— Ему-то какое дело?

— Он представляет интересы вашей сестры.

Блэз внезапно почувствовал, как внутри у него все похолодело от возмущения.

— Представляет ее интересы? С какой стати? Мы же не в суде, и нет никакого иска.

— Будет. Относительно точного возраста, когда ваша сестра должна вступить во владение своей долей состояния.

— В завещании сказано, что она получит свою долю наследства в двадцать семь лет. До тех пор я контролирую весь капитал. Отец сам написал завещание, своей рукой.

— К несчастью, ваш отец, который отказывался говорить по-французски, — написал завещание на не вполне безукоризненном французском, и поскольку французская единица очень похожа на английскую семерку, хотя и отличается от французской семерки, ваш кузен придерживается того мнения, что полковник имел в виду составить завещание, идентичное с предыдущим, иными словами, ваш отец хотел, чтобы Каролина унаследовала половину состояния в возрасте двадцати одного года, а не двадцати семи лет…

— По-моему, там написано двадцать семь. А что думает клерк?

— Я перевел для него завещание на английский. Разумеется, английский текст говорит о двадцати семи годах.

— В чем же тогда проблема?

— Двоякая. Ваш кузен утверждает, что мы намеренно лжеинтерпретировали волю вашего отца и он опротестует нашу интерпретацию цифры.

— Он опротестует? Разве он имеет на это право? Опротестовать может лишь Каролина, а она в трех тысячах миль отсюда.

— Ваше первое предположение справедливо. Он не может опротестовать завещание, к которому не имеет никакого отношения. Ваше второе предположение, географическое, ошибочно. Я только что разговаривал с вашей сестрой. Она сегодня утром прибыла из Ливерпуля и остановилась в «Уолдорф-Астории».

Блэз молча смотрел на адвоката, за спиной которого кто-то прокричал троекратное «ура» в честь мэра Ван Вика и ротонда многократно отразила эти приветственные крики, похожие на артиллерийские залпы. Картины войны возникли в голове Блэза. Что ж, война так война.

— Если они опротестуют то, что написал отец, я затаскаю их по судам. Вы это понимаете, Хаутлинг?

— Разумеется, разумеется. — Старик пощипал свои розоватые баки. — Но не кажется ли вам, что более разумно было бы достичь какого-то соглашения. Так сказать, компромисса. Решения, которое…

— Она должна ждать своей доли. — Блэз поднялся. — Этого хотел отец. Этого хочу я. И так тому и быть.

— Да, сэр. — Корона перешла от полковника Сэнфорда к Блэзу, который на следующие шесть лет становился единственным распорядителем пятнадцати миллионов долларов.

2

Джон Хэй стоял у окна своего кабинета в здании, напоминавшем роскошный свадебный торт, смоделированный, испеченный и глазированный неким Мюлле, искусником от архитектуры, нанятым двенадцать лет назад, чтобы соорудить псевдороманское убежище для трех великих министерств — государственного департамента, военного и военно-морского — для всех вместе, на расстоянии плевка от расположившегося к востоку красивого, хотя и несколько запущенного плантаторского дома. Белого дома. Из окна кабинета государственного секретаря сквозь листву деревьев виднелись малопривлекательные оранжереи и теплицы Белого дома, похожие на бесчисленные заляпанные грязью хрустальные дворцы; вдали, на другой стороне Потомака, Хэй различал зеленые холмы Вирджинии — вражескую территорию в течение тех четырех лет, что он служил личным секретарем президента Линкольна.

И вот я здесь, подумал он, отчаянно пытаюсь вновь ощутить драму или, на худой конец, комедию; не удавалось ни то, ни другое. Он чувствовал себя старым, дряхлым, одиноким. Клара с детьми осталась в их доме на озере Сьюнапи в Нью-Гэмпшире. Сопровождаемый лишь Эйди, Хэй появился сегодня в девять утра в государственном департаменте и принял бразды правления этим непростым и загадочным учреждением, где шестьдесят с лишним сотрудников были заняты… Чем же они заняты в самом деле?

— Я бы хотел узнать, мистер Эйди, чем же все-таки занимается государственный секретарь?

Он прокричал это на ухо своему старому близкому другу и второму заместителю Элвину А. Эйди. Впервые они встретились, когда оба получили назначение в Мадрид; там самозваный герой Геттисберга, одноногий генерал Дэн Сиклс, американский посланник в Испании, исполнял скандальные обязанности демократа — любовника испанской королевы. Эйди был семью годами младше Хэя; они даже сочинили вместе рассказ, опубликованный в журнале «Патнэмс», и радостно поделили гонорар пополам. Служба в Мадриде в шестидесятые годы не была обременительной.

Теперь Эйди тщательно холил седую бородку и усы в стиле Наполеона III; он пользовался черепаховым гребнем, к счастью оставив старую привычку вынимать при этом карманное зеркало. Эйди был элегантнейшим холостяком, обладал тонким голосом, который в минуты волнения переходил в утиное кряканье. Глуховатый, он искусно улавливал все, что ему говорили. В общем и целом, это был способнейший человек на американской дипломатической службе, а также потрясающий литературный имитатор. В мгновение ока Эйди умел написать стихотворение в духе Теннисона или Браунинга, речь в стиле Линкольна или Кливленда, письмо в манере любого государственного чиновника.

— Каждый из государственных секретарей приходит сюда с собственным представлением о своих обязанностях. — Эйди отложил гребень. — Ваш непосредственный предшественник судья Дэй все пять месяцев пребывания здесь подыскивал себе новое судейское кресло. Разумеется, он занял этот пост лишь из любезности к президенту, когда бедняга Шерман… — Эйди тяжело вздохнул.

— Бедный дядюшка Джон, как мы его зовем, был уже слишком стар, когда ему предложили должность. Если бы этот мир был справедлив…

— Ну и мысли приходят вам в голову, мистер Хэй! — весело крякнул Эйди.

— Меня потянуло к сентенциям. Дядюшка много лет назад заслужил должность президента.

— В мире всегда все выходит наоборот, мистер Хэй. А вы приложили немало сил для избрания Майора. — Эйди достал из кармана флакончик одеколона и слегка обрызгал свою бородку.

Хэй предпочел бы, чтобы его заместитель являл миру более мужественное лицо. Эйди чем-то напоминал королеву Викторию с наклеенной бородой.

— Чрезмерное усердие мне не свойственно. Но я спросил вас вполне серьезно. Что я должен делать?

— Вы должны предоставить большую часть дел мне.

— Мы, конечно, долго работали вместе…

— Я говорю серьезно, мистер Хэй. Зачем надрываться впустую? Приходится читать депеши из всех стран мира и отвечать на них. Все равно я это делаю. Кроме того, я ловко сочиняю любезные отказы соискателям должностей, многие из которых приходятся племянниками сенаторам.

Перед глазами Хэя внезапно, как наяву, возникла высокая худая фигура президента Линкольна, «Старца», как нарекли его два юных помощника, осажденного в коридоре второго этажа Белого дома толпой мужчин и женщин, сующих ему прошения, письма, газетные вырезки.

— Уайтло Рид хочет поехать послом в Лондон, — начал Хэй.

Но Эйди разглядывал свои отполированные ногти и его не слышал. Вероятно, он читает по губам, подумал Хэй. Когда глаза его вас не видят, он ничего не слышит.

— К счастью для вас, все места уже заняты. Президент, чтобы ублажить сенаторов, раздал все должности.

— Я могу назначить своего первого заместителя…

— Ходят слухи… — начал было Эйди, но его прервал негромкий стук в дверь. — Войдите, — сказал он. В кабинет вошел улыбающийся чернокожий посыльный и вручил Хэю фотографию в серебряной рамке.

— Только что доставили, мистер секретарь. Из английского посольства.

Хэй поставил фотографию с вычурной надписью на стол так, чтобы Эйди тоже мог насладиться изображением еще более тучной и необъятной версии самого Эйди.

— Принц Уэльский! — Эйди бессознательно произнес это с английским акцентом. Он менял акценты непроизвольно, как хамелеон, принимающий окраску ландшафта. — Мы все наслышаны о вашем потрясающем успехе у королевской семьи. Кстати, в «Геральд» было процитировано, косвенно разумеется, высказывание Ее Величества о том, что вы — самый интересный посол, которого ей довелось знать.

— Бедная женщина, — сказал Хэй, который уже с удовольствием прочитал упомянутую газетную заметку. — Я рассказывал ей линкольновские притчи, пересыпанные американскими вульгаризмами. Ну прямо как во время лекционного турне. Если даже шутка стара как мир или как королева, публика все равно хохочет.

Акцент Эйди пересек Атлантику в обратном направлении и остановился где-то неподалеку от родной Хэю Варшавы, что в штате Иллинойс.

— Я полагаю, что главной вашей заботой будет помогать нашему доброму президенту, который не разбирается в международных делах, а времени учиться у него нет. Он смертельно устал от выполнения обязанностей своего собственного государственного секретаря, одновременно ведя победоносную войну и инструктируя нашу делегацию на мирной конференции в Париже, притом, что он не очень хорошо знает, чего от нее хочет. — Эйди внимательно следил за губами Хэя. — Во всяком случае, так мне кажется, — добавил он.

Эти слухи достигли и ушей Хэя: нерешительность в Белом доме, отсюда и неразбериха в Париже.

— Передайте мне все сообщения из Парижа. Я хочу познакомиться с тем, что там говорилось до сих пор.

— Боюсь, что здесь мы их не найдем. — Эйди нахмурился. — Судья Дэй передавал все прямо президенту.

— А-а. — Хэй кивнул, словно одобряя такой порядок. Прозвучал первый предупредительный сигнал. Если он не начнет действовать быстро, он окажется отстраненным от мирного договора из-за бездействия своего предшественника.

— Только что позвонили из Белого дома, сэр, — сказал Эйди, стоя в дверях кабинета. — Президент готов вас принять в любое время.

— Разве у нас есть телефон? — спросил Хэй, недолюбливавший это новшество как само по себе, так и в качестве потенциальной угрозы для своей любимой компании «Вестерн ЮНИОН».

— Разумеется. Мы стараемся держаться на современном уровне. Телефон расположен в нашей телеграфной комнате. Лично я ничего не слышу, когда подношу трубку к уху. Другие же утверждают, что им слышен глас, как Жанне д’Арк. Есть телефон и в Белом доме, на военном командном пункте.

— Но конечно, президент сам не пользуется этой… опасной штуковиной?

— Он утверждает, что она очень занимательна, — с задумчивым видом сказал Эйди. — Говорит, что ему доставляет удовольствие мысль, что в любой момент можно повесить трубку, если ему говорят то, чего он не хочет слышать, а потом сделать вид, будто связь прервалась случайно.

— Майор становится коварным.

— Иначе нельзя. Он лидер страны, ведущей победоносную войну. Проводить вас до Белого дома?

Хэй покачал головой.

— Нет. Я пойду один. Попробую кое-как собраться с мыслями.

— Насчет того, как быть с Филиппинами?

— Это прежде всего. — Хэй вздохнул. — Надо решать, и как можно скорее.

Хэй вышел в тускло освещенный коридор с высоченными потолками, где нес охрану полицейский. Государственный департамент издавна был одним из самых спокойных, даже сонных министерств, наподобие министерства внутренних дел, где, если не принимать в расчет редкие моменты оживления во время периодических стычек с индейцами, можно было проспать весь срок пребывания администрации у власти или же сочинить книгу. Однако из-за событий минувшего лета в государственном департаменте появились новые переводчики, а поток документов, входящих и исходящих из архитектурного шедевра мистера Мюлле, резко усилился.

Хэя с почтением приветствовали многочисленные функционеры, чьи функции, как и сами они, были ему неизвестны. Но он сделал вид, что знает их всех (обычный трюк политического деятеля): поднятием брови, когда лицо казалось отдаленно знакомым, кивком головы, если нет; любезность — разменная монета политической жизни.

Выйдя на Пенсильвания-авеню, Хэй испытал облегчение, не встретив журналистов. Его ждали только завтра, когда ему предстоит принятие присяги. А пока никто не обратил на него ни малейшего внимания кроме точильщика ножей и ножниц старика-негра, толкавшего перед собой тележку с инструментами. Он встречал его здесь на протяжении многих лет. Вежливо поздоровавшись, старик сказал:

— Не знал, что вы переехали на эту сторону улицы.

Хэй засмеялся.

— Да нет, я живу там, где всегда. — Он показал на крепость из темно-красного кирпича с башнями и арками, где они жили вместе с Адамсом, точно два средневековых аббата. — Здесь я теперь служу.

— А чем тут занимаются? — В голосе старика звучало неподдельное любопытство. — Я все глядел, как строили этот дом. Когда я спрашивал, что это, мне отвечали: никак правительство.

— Так оно и есть. Помните вон там старое помещение государственного департамента? — Хэй неопределенно показал рукой в сторону того, что ныне стало частью громадного здания министерства финансов, сложенного из серого камня, которое целиком закрывало вид из Белого дома на Капитолий.

Старик кивнул.

— До сих пор у меня перед глазами губернатор Сьюард[230] — длинный нос, панталоны мешком, шагает туда и обратно и во рту вечно длиннющая сигара.

— Теперь я вместо него, и делаем мы теперь то, что делал он в своем маленьком домике.

— Все становится больше, — сказал старик без радости в голосе. — Раньше это был маленький поселок.

— Теперь это маленький город, — сказал Хэй и зашагал своей дорогой. Он радостно ощутил, как пронзительная боль из нижней части спины переместилась в левое плечо, где она доставляла куда меньшее неудобство. На секунду, даже долю секунды, он вспомнил, как это было — ощущать себя молодым, поднимаясь полукружием подъездной дорожки к портику Белого дома, где тридцать три года тому назад он, совсем еще мальчишка, служил личным секретарем президента Линкольна. Каким-то образом за этот смутный промежуток времени пришло и ушло целое поколение, и быстроногий юноша превратился в еле плетущегося старика.

Перед портиком Хэй остановился, посмотрел на окно кабинета, который он занимал тогда на пару со старшим секретарем президента Джоном Г. Николэем; он словно надеялся, что сейчас из окна выглянет он сам, с лихими усами, и взглянет на себя будущего с… отвращением, подобрал он точное слово. В отличие от многих стариков, он не забыл, каким был в юности. Тот юноша еще существовал, надежно упрятанный под старческой оболочкой.

Карл Лефлер, главный швейцар, поджидал его; очевидно, телефонная связь между Белым домом и шедевром мистера Мюлле работала исправно.

— Мистер секретарь, сэр. — Коренастый немец (в его время привратниками служили только ирландцы) провел Хэя в холл, где огромная, удивительных размеров ширма от Тиффани, фантастическое изделие из цветного стекла и затейливых латунных перемычек, поднималась от мозаичного пола до украшенного лепниной потолка — вклад элегантнейшего из президентов, Честера Алана Артура[231], отважившегося сделать то, чего хотели, но на что не решались все другие президенты. Он возвел эту перегородку, чтобы скрыть официальные апартаменты — Красную, Синюю и Зеленую гостиные — от глаз множества людей, приходивших к президенту по делу; личный кабинет и жилые покои, как и раньше, во времена Линкольна, располагались на втором этаже, куда вела ветхая старая лестница слева от входной двери. Хэй заметил, что тяжелые перила темного дерева ярче, чем обычно, поблескивали от пота нервных ладоней соискателей должностей. И в данный момент больше десятка людей спускались и поднимались по лестнице.

Подведя Хэя к лестнице, швейцар сказал:

— Мистер Маккинли у себя в кабинете. — Как будто президент мог быть в котельной. Хэй вдруг подумал, что он не поднимался по этой лестнице с линкольновских времен. Хотя при президенте Хейсе[232] он занимал должность заместителя государственного секретаря, его ни разу не вызывали к президенту. Так, сопровождаемый сонмом духов, не в последнюю очередь своим собственным, Хэй вошел в длинный коридор, разделявший второй этаж на официальную, восточную часть, где он теперь находился, и личные апартаменты — в западной. Овальная библиотека, это ничейное пространство посередине, повторяло овальную форму Синей комнаты внизу. Верхнюю овальную комнату Линкольн использовал как гостиную; другие президенты устраивали там себе кабинет.

Коридор остался таким же; иным стал мир. Там, где когда-то были газовые фонари, горели электрические лампы, и провода во всех направлениях пересекали обшарпанные стены. К счастью, не радующие глаз оранжереи в избытке поставляли цветы и растения, и они стояли на всех столах и во всех углах, поэтому запах табака и виски, извечно сопутствующий политическим деятелям, был едва уловим среди многочисленных роз. Энергичные современные молодые люди с решительным видом направлялись в приемную, где ежедневно собирались просители. Впечатление бурлящего современного делового центра в какой-то мере сводил на нет пол: он не только скрипел от каждого шага, но и вибрировал всякий раз, когда по улице проезжал трамвай. Термиты, подумал Хэй, и понял, что вернулся домой.

Он вошел в свой старый кабинет, выходящий теперь окнами на его собственный дом на другой стороне Пенсильвания-авеню, и был слегка разочарован, когда с ним поздоровался не он сам, молодой, а Джордж Б. Кортелью, второй секретарь президента.

— Мистер Хэй! — Коротышке с правильными чертами лица Кортелью было за сорок, он носил короткую стрижку и короткие усики. Маккинли с нехарактерной для него решительностью взял в помощники некоего Портера, щеголя из Коннектикута, но тот оказался ужасающе беспомощным, и Маккинли с характерным для него тактом возложил обязанности Портера на Кортелью, сумев никого при этом не обидеть. — Вы не можете себе представить, сэр, как я счастлив и какое облегчение испытываю от того, что вы здесь и что здесь — именно вы.

— Ваш предшественник? — Хэй окинул взглядом кабинет.

— Я всегда сидел спиной к окну. Вот тут стояла печка. Теперь, я вижу, у вас паровое отопление. Зимой здесь бывает холодно.

— В этой комнате я часто о вас думаю. И о мистере Николэе.

— В самом деле? — Хэй не мог поверить, что двух молодых людей давно ушедшей эпохи кто-то помнит. Кроме их самих, больных и старых. Николэй все время недужит. К счастью, ему положили небольшую пенсию за службу исполнителем в Верховном суде; еще кое-что перепадает за переиздание книг о Линкольне, которые он написал и сам, и совместно с Хэем.

— Особенно часто я вас вспоминал этим летом, когда шла война. Масштабы, конечно, не те, но все-таки…

— Но волнения те же, — кивнул Хэй. — Начиная, никогда не знаешь, чем дело кончится.

— Вам повезло. Да и нам тоже везет. Пока, во всяком случае.

— Кортелью вышел с Хэем в коридор. — Мы многое изменили здесь со старых времен. Особенно когда тут жил мистер Кливленд. Секретарь, я имею в виду Портера, расположился в угловом кабинете в конце коридора, а кабинет президента посередине. Есть еще комната для заседаний кабинета министров, она смежная с Овальной библиотекой. Президент не терпит публики, поэтому он перебрался из своего кабинета (мы его теперь используем для посетителей) в комнату кабинета министров, где и устроился, по его словам, со всеми удобствами на краешке длинного стола для заседаний.

— Как он?

— Утомлен. Это постоянное давление с Капитолийского холма…

— Сенат?

— Сенат. В довершение всего у него резь в глазах, не может читать мелкий шрифт, головные боли. Он мало двигается, я все твержу, что тут он сам виноват. Раньше хоть ездил верхом. Теперь бросил. — Кортелью остановился у темной красного дерева двери в комнату кабинета министров. У двери дежурил швейцар. Кортелью подал ему знак открыть дверь, сам остановился в дверях и объявил:

— Мистер президент, к вам полковник Хэй. — Кортелью закрыл дверь за Хэем, который пересек бывшую гостиную и подошел к длинному столу, в торце которого под причудливым бронзовым канделябром стоял Уильям Маккинли, человек среднего роста с широким, полным, гладко выбритым лицом и большим, скрытым элегантной пикейной жилеткой животом. Сюртук был расстегнут и обрамлял припрятанное элегантным покроем брюшко; в президентской петлице как экзотический иностранный орден, сияла темно-красная гвоздика. Общее впечатление было внушительным и в высшей степени приятным. Улыбка Маккинли всегда предназначалась тому, с кем он говорил, и не производила впечатления вынужденной или заученной. Пожимая руку президенту, Хэй на мгновение заглянул в его большие, необычайно выразительные глаза — хотя что они могли выражать, кроме общего расположения? — и вдруг неизвестно по какой причине подумал, что если Линкольн был первым бородатым президентом, то Маккинли стал первым гладковыбритым президентом нового поколения. Почему я об этом подумал? спрашивал себя Хэй. На его месте Адамс обрисовал бы некое широчайшее, в духе Плутарха, историческое различие между двумя образцами, а ему не пришло на ум ничего, кроме бороды и цвета волос. Президент, заметил Хэй, не подкрашивал свои седеющие волосы, в отличие от него самого, который недавно начал пользоваться Клариной «Особой дамской хной». Клара говорит, что он хочет оставаться молодым дольше всех; она права.

— Заходите, полковник. Берите стул и придвигайтесь ко мне. Вон тот, справа. Вы будете на нем сидеть на заседаниях кабинета. — Голос Майора был глубок и сладкозвучен. В том, что он говорил, не было ярко выраженного стиля, но манера речи была одновременно ободряющей и успокоительной. Хэй склонен был согласиться с Адамсом в том, что Маккинли, волей случая или по предназначению, был первым великим президентом после Линкольна. Не отрываясь, он смотрел на его руку: тот носил тонкое золотое кольцо на среднем пальце.

— Я почти всегда ношу ваше кольцо. Для удачи, которая очень мне нужна все это время.

— Вы заслужили удачу. — Хэй сказал это искренне. Он столь же искренне надеялся, что Маккинли уважил его просьбу не открывать, кто подарил ему накануне инаугурации это кольцо с прядью волос Джорджа Вашингтона. Хэй приказал выгравировать на одной стороне кольца инициалы «Дж. В» и «У.М» — на другой. Он написал тогда Майору, которого знал не слишком близко, излишне патетическое письмо, где выражал надежду на то, что тот станет новым Вашингтоном. Циничные умы (скажем, Пятерка червей) могли подумать, что кольцо, письмо и пожертвование на избирательную кампанию принесли Хэю сначала посольство в Лондоне, а теперь и высшее назначение в правительстве. И циничные умы, Хэй это сознавал, не были так уж неправы, потому что он и в самом деле предпринял в пятьдесят девять лет последнее усилие, дабы занять пост, на котором он располагал бы властью в той сфере, где чувствовал свое превосходство над прочими возможными претендентами — в международных делах. Майор мило заглотнул наживку, и все вокруг в общем остались довольны. Все-таки он в качестве редактора «Трибюн» был рупором интеллигентского крыла республиканской партии, оставаясь литератором, поэтом-лауреатом, человеком, олицетворявшим собой живую связь с мучеником Линкольном. Президент достал коробку сигар, уверенным движением подрезал кончики двух из них.

— Из Гаваны, — сказал он удовлетворенно.

— Трофейные?

— Можно сказать. Я вам премного обязан. — Майор глубоко затянулся сигарой, и Хэй подумал, что лицезреет президента, которого еще никто не видел курящим, а также пьющим что-либо, кроме воды со льдом. — За то, как вы обошлись с Уайтло Ридом в Лондоне. Он такой… обидчивый.

— И сверх меры честолюбивый. Он жаждет должности. — Хэй подивился своему непроизвольному лицемерию: тоже мне, Цинциннат[233], которого оторвали от плуга ради постылой службы отечеству. Но если по справедливости, то его амбиции не идут ни в какое сравнение с претензиями его старого друга и коллеги Уайтло Рида, который унаследовал редакторский пост «Нью-Йорк геральд» от Хорейса Грили и в 1889 году передал его Хэю, когда президент Гаррисон назначил Рида посланником во Франции; потом Рид баллотировался в вице-президенты от обреченной на поражение партии. Теперь он хочет стать послом в Англии.

— Сенатор Платт сказал твердое «нет». — Маккинли печально покачал головой. — А я не могу назначить ньюйоркца без согласия мистера Платта, а также без его совета; я получаю их теперь в избытке.

— Я сказал Риду, что он должен найти с Платтом общий язык, но он не хочет и слышать об этом.

— Не хочет или не может? Платт — трудный человек, — проговорил президент, благодушно дыша дымом на Хэя, который отвечал ему тем же. — Для меня большое облегчение видеть вас рядом, полковник. Мне кажется, что я никогда в жизни не чувствовал себя таким усталым, таким… растерзанным, как в последние месяцы, не получая ниоткуда помощи в международных делах.

— Возможно, вы устали, сэр, но вы сумели достичь большего, чем любой президент после Линкольна, ведь даже Линкольн не приобрел для нас империи: это сделали вы. — Хэй слегка, но искренне, преувеличил.

Маккинли преувеличение понравилось. Кому бы оно не понравилось? подумал Хэй. Однако Майор был слишком искушен, чтобы не предвидеть вероятных капризов судьбы.

— В следующие недели нам предстоит решить, действительно ли мы собираемся забить заявочный столб на имперском поприще.

— Вас одолевают сомнения? — Хэй выпрямился на стуле и был вознагражден ощущением вонзающегося в поясницу мясницкого ножа.

— О, мистер Хэй, в моей голове крутится главный из всех вопросов. — Маккинли выглядел на удивление мрачным для человека, весь облик которого излучал добродушие. — Я пришел в Белый дом для того, чтобы укрепить спинной хребет этой страны, бизнес. Вот в чем смысл существования нашей партии. Мы стоим за тариф. Мы за американскую промышленность, во-первых, во-вторых и в-третьих, и страна наша очень велика, поэтому ею трудно управлять. Теперь нам предстоит решить, хотим ли мы управлять несколькими миллионами маленьких желтокожих язычников, которые живут на расстоянии в полмира от нас.

— Я полагаю, сэр, — сказал Хэй мягко, — что испанцы обратили большую часть филиппинцев в свою веру. Почти все они принадлежат к римско-католической церкви.

— Верно, — кивнул Маккинли; он не слушал своего собеседника. — Все они язычники и абсолютно нам враждебны, и говорят по…

— Большинство — по-испански. Конечно, есть еще местные диалекты…

— Я испробовал все, мистер Хэй, в том числе и молитву, и все никак не могу решить: в наших ли интересах аннексировать Филиппины.

— Мы обязаны удержать Манилу, сэр. Нам нужны пункты заправки топливом для нашего флота повсюду на Тихом океане и по всему побережью Китая тоже. — Хэй с досадой подумал, что он вещает тоном правительственного официоза. — Европейские державы готовы поделить Китай. Если такое случится, мы лишимся ценных рынков, но если мы закрепимся поблизости, на Филиппинах, мы сохраним в своих руках морские пути, ведущие к Китаю, не позволим немцам, русским и японцам нарушить мировой баланс сил. Потому что, и снова с досадой Хэй понял, что говорит словами Брукса Адамса, миром будет править тот, кто владеет азиатским материком.

— Вы действительно думаете, что мы к этому готовы? — Вдруг Маккинли превратился в итальянского кардинала семнадцатого века: он был вкрадчив, хитер, наблюдателен.

— Боюсь строить расчеты, сэр. Но когда история приходит в движение, надо думать, как удержаться в седле, иначе она сбросит вас наземь. Так вот, сэр, история пришла в движение именно в данный момент, она влечет нас, и мы не в силах остановить это движение, даже если бы захотели.

На лице итальянского кардинала обозначилась слабая виноватая улыбка.

— Мистер Хэй, я, если пожелаю, могу еще слезть с лошади. Я могу оставить Филиппины в покое.

— В руках испанцев?

— Между нами, я не прочь удержать Манилу. Что касается других островов, если они не способны к самоуправлению, как большинство всех этих туземцев, то я позволил бы испанцам остаться. Почему бы нет? О, мистер Хэй, — кардинал на глазах превратился в озабоченного политика из штата Огайо, — я никогда не хотел этой войны! Разумеется, я хотел выставить Испанию из Карибского моря, и мы этого добились. Куба ныне — свободная страна, и если бы пуэрториканцы были способны к самоуправлению, я освободил бы и их, потому что искренне полагаю, что нам не надо пытаться управлять всеми этими цветными язычниками, образ жизни которых столь отличен от нашего.

Хэй начал излагать свою собственную концепцию внешней политики, отработанную во время нескольких благожелательно воспринятых в Англии выступлений.

— Мистер президент, я всегда полагал задачей англосаксонской расы, прежде всего Англии, роль которой ныне, увы, сужается, и нашей страны, роль которой возрастает, цивилизовать и… — Хэй набрал полные легкие воздуха и выложил свою главную козырную карту. — Обратить в христианство менее развитые расы Земли. Я знаю, что Англия полагается на нас, верит, что мы продолжим ее историческую миссию; англичане верят, как верю я, что мы вместе сможем управлять миром, пока не проснется Азия (это будет, молю бога, через много лет после того, как мы уйдем, но с нашей помощью) проснется другая Азия, христианская, цивилизованная нами, овладевшая всем лучшим, что имеем мы, коль скоро истории суждено будет нас кем-то заменить.

Маккинли пристально посмотрел на Хэя. Затем произнес:

— Полковник Брайан был здесь на прошлой неделе.

Хэй чувствовал себя раздавленным; все его красноречие оказалось впустую. Но ведь он забыл первый закон политики: не изощряться в красноречии в обществе красноречивых.

— Кто такой полковник Брайан?

Улыбка Маккинли была одновременно теплой и злой.

— Это новый, еще не испытанный в деле армейский полковник, отбывающий службу во Флориде. Наверное, он вам лучше известен как Уильям Дженнингс Брайан.

— Золотой крест?

— Так точно. Мой соперник. Он явился сюда с просьбой уволить его с военной службы, но, поскольку у нас остаются еще военные проблемы на Филиппинах, я высказался в том смысле, что не имею права отправлять домой любого политического деятеля, когда он того пожелает. — Маккинли был доволен собой. — Особенно когда выборы на носу.

— Но ведь вы отпустили Теодора баллотироваться в губернаторы.

— Как я мог отказать настоящему герою? Полковник Рузвельт — это особый случай.

— К тому же он республиканец.

— Совершенно верно, мистер Хэй. — Внезапно Маккинли нахмурился. — Платт обеспокоен. Он говорит, что выборы в Нью-Йорке будут для нас очень тяжелыми. Конечно, промежуточные выборы[234] никогда не сулят ничего хорошего правящей партии.

— Но не в тех случаях, когда партийный лидер в сто дней провел победоносную войну. — Вообще-то Хэй жалел, что произнес когда-то столь часто цитируемые слова «прелестная маленькая война», как будто он был джинго; он им не был. Фраза эта пришла ему в голову, когда он мрачно сравнивал войну с Испанией с Гражданской войной, и приходил к выводу, что война с Испанией, слава богу, ничуть не была похожа на кровавые муки линкольновской войны за сохранение союза штатов. Хэй давно знал, что настоящий политик не оставляет за собой последнее слово в споре; теперь он усмотрел мудрость в том, чтобы не сказать и первого.

— У меня создается впечатление, — сказал Майор, туша сигару в дешевой сувенирной керамической пепельнице в виде его собственной головы с наполеоновской треуголкой вместо крышки, — что Брайан даст нам настоящий бой по вопросу об аннексии. Его сторонники — Юг, Запад, фермеры, шахтеры — похоже, потеряли интерес к свободному серебру; слава богу, не он сам.

— Но речь, которую он произнес, имела такой успех, что он будет ее повторять и повторять.

— К счастью для нас. Даже если так, у всех такое ощущение, что нам не нужно уподобляться европейским державам со всеми их колониями, населенными язычниками, и так далее. Я понимаю это чувство и разделяю его до известной степени. Но с Кливлендом, обычно человеком здравомыслящим, стало трудно иметь дело, а что касается Эндрю Карнеги…

— Он тоже вам написал? — Богатый и вспыльчивый, шотландец по рождению, Карнеги бомбардировал Хэя письмами, отвергающими аннексию Филиппин или любой другой территории как грех против святого духа Республики.

— Да, да, писал. — Маккинли поднял наполеоновскую пепельницу, словно отыскивая некое тайное послание в том, что, в конечном счете, было его собственным раскрашенным ликом. — Я поеду в Омаху, — сказал президент; очевидно, он прочитал тайное послание от своего керамического двойника.

— В Омаху? Что вы там собираетесь делать?

— Произнесу речь. Что же еще? — Слабая кардинальская улыбка снова появилась на лице, большие глаза сияли. — Омаха — город мистера Брайана. Поэтому я начну свою поездку на Запад — где я не был с девяносто шестого года — с Омахи. Я выступлю против него в его цитадели и постараюсь убедить людей… — Президент не закончил фразу.

— Поддержать аннексию Филиппин?

— Сначала надо посмотреть, какое там настроение.

Хэй кивнул. Некоторые считали Маккинли марионеткой Марка Ханны, но всякий, кто знал их обоих в Огайо, как Хэй, понимал, что президент — совершенное политическое животное, бесконечно хитрое и неистощимое, гениально предвосхищающее перемены общественного мнения и всегда берущее верную ноту. Ханна, ныне сенатор от штата Огайо, не более чем сборщик денег для Маккинли. В данный момент он, по его словам, занимается доением богатых республиканцев в стране, чтобы обеспечить республиканское большинство в сенате и палате представителей.

— Как идут переговоры в Париже? — Хэй понял, что по своей воле Маккинли ничего ему не расскажет.

— Есть проблемы, первая просто в том, что мы не знаем, чего хотим. Я буду знать это лучше в конце октября. И еще я поеду в Сент-Луис. Когда одолевают сомнения, поезжайте в Сент-Луис. — У Маккинли был загадочный вид, он снова превратился в кардинала. — Испанцы уступят все, что потребуется. Но у меня дурные предчувствия…

— Я бы предложил заплатить за острова.

Маккинли посмотрел на него удивленно.

— Мне кажется, что цена войны и составляет стоимость островов.

Хэй задумался. У него была идея, которой поделился с ним его старый друг Джон Биглоу[235].

— Если мы заплатим, как заплатили за Луизиану и Аляску, то не возникнет сомнений в законности наших владений. Договор о покупке явится доказательством. В ином случае нас обвинят в грабеже, грубом империализме, что нам несвойственно, хотя бы на взгляд со стороны.

— Это очень хорошая идея, мистер Хэй. — Маккинли встал. Нажал кнопку на столешнице. — Изложите ее завтра утром, когда соберется кабинет. Но я вас хочу предупредить: отныне международные дела — ваша епархия. Мне не нужны все эти сложности.

— За исключением мирной конференции в Париже. — Хэй умел быть упрямым. Если его отстранят от мирного договора, он мог бы с таким же успехом оставаться в Лондоне или удалиться на покой в дом 1603 на Эйч-стрит.

— Судья Дэй привык иметь дело со мной. Но пока я буду в отъезде, Кортелью будет держать вас в курсе дела. Когда приедет миссис Хэй?

— Через несколько недель. — Кортелью уже стоял в дверях кабинета. — Она задержится в Нью-Йорке, чтобы сделать рождественские покупки.

— Рождественские? В сентябре? — удивился Майор.

— Вообще-то сентябрь для моей жены это слишком поздно. Обычно она делает их в августе.

— Ее бы следовало взять на службу в военное министерство. — Маккинли продел руку под локоть Хэя, и они вместе пошли к двери.

— Как себя чувствует миссис Маккинли? — Хэй коснулся деликатного предмета.

— Она… спокойна, мне кажется. Надеюсь, вы придете к обеду. Мы практически не выходим. Что поделывает ваш сын Адельберт?

— Не знал, что вы знакомы. — Что это, обычный трюк политика, который в предвидении важной встречи выясняет подробности? Или Дел без его ведома познакомился с президентом?

— Он был здесь в июне, перед окончанием университета. Его привел сенатор Лодж. Он произвел на меня очень хорошее впечатление. Я вам завидую.

Дочь Маккинли умерла в раннем возрасте. С тех пор спальня супругов Маккинли превратилась в часовню.

— Может быть, мы подберем вашему мальчику здесь какую-нибудь работу?

— Вы очень добры, сэр. — Хэй подумывал о том, чтобы взять Дела в государственный департамент, но потом решил этого не делать. Неизвестно почему, отношения с сыном у него не складывались. Неприязни не было, но не было и взаимной привязанности. С дочерьми Хэю больше повезло, как Адамсу — с племянницами, настоящими или воображаемыми.

Когда президент и Хэй вышли в коридор, высокий сухопарый старик вперил в него пристальный взгляд; Хэй, несколько ошарашенный, ответил тем же.

— Вы наверняка помните Тома Пендела, — сказал Маккинли. — Он служит здесь швейцаром с незапамятных времен.

Хэй улыбнулся, но не узнал старика.

— О, конечно, — начал было он.

— Джонни Хэй! — У старика во рту не было зубов. Но руку Хэя он сжал словно клещами. — Я был из новеньких, помните? Один из охраны, когда вы с Робертом сидели в гостиной, я вбежал сообщить, что в президента стреляли. — У Хэя кружилась голова. Уж не брякнусь ли я сейчас в обморок, подумал он, или, выражаясь поэтически, не паду ли замертво? Но постепенно все вокруг вернулось на свои места.

— Да, — сказал он невпопад, — помню.

— Это было ужасно. Я проводил президента до коляски, и он сказал мне: «Доброй ночи, Том». И все.

— Ну, это же так естественно, что еще он мог сказать, уезжая? — попробовал отшутиться Хэй. Его предупредили, что Маккинли не переносит разговоров о своих предшественниках.

— И еще я был последним, кто провожал генерала Гарфилда[236] на вокзал. Он сказал мне: «До свиданья, Том». И все. А затем в него стреляли на вокзале, и потом он еще долго мучился и…

Маккинли начал терять терпение.

— Старина Том повидал на своем веку нашего брата — как мы приходим и уходим.

Кортелью подал знак президенту.

— Меня ждет работа. Увидимся завтра утром. Кабинет собирается в десять часов. — Маккинли и Кортелью скрылись за дверью. Дюжина дам (очередная экскурсия по Белому дому), с благоговением взирали на спину президента.

Пока Хэй высвобождался из цепких рук исторической личности Тома Пендела, тот ему рассказал, что полковник Крук, служивший у Линкольна телохранителем, по-прежнему здесь, на службе.

— Но остальных уже нет, сэр, растаяли, как снежинки в луже. Вы были тогда так молоды.

— Увы, — сказал Хэй. — Я уже не молод.

Глава третья

1

Каролина не отдавала себе отчета в собственной смелости, когда шла одна Павлиньей аллеей, коридором длиной в целый квартал Тридцать четвертой улицы между Пятой и Шестой авеню, искусно — не могла она не признать — замурованным в великолепие новейшего и знаменитейшего отеля «Уолдорф-Астория». Даже в Париже писали о новом отеле, хотя, как принято у французов, с неискренним восторгом: тысяча современнейших номеров, несчетное число ресторанов, пальмовых рощ, кафе для мужчин, наконец, сверхинтригующая Павлинья аллея, протянувшаяся во всю длину состоящего из двух корпусов здания, превосходное место для променада между золотистых, как медовые соты, мраморных стен, отражающих яркие огни бесчисленных электрических люстр. Между пальмами в горшках и зеркальными дверьми в манящие к себе рощи и рестораны вдоль всей аллеи стояли диваны и кресла; на них сидел, как принято говорить, весь Нью-Йорк, наблюдая, как мимо проходит весь Нью-Йорк. Как и сам город, отель «Уолдорф-Астория» никогда не спал. Здесь были кафе для ранних завтраков, где мужчины в белых фраках и галстуках пили с мужчинами в деловых костюмах, трутни и рабочие пчелы в наполненных медом и жужжаньем ульях.

Каролину предупреждали, что верх неприличия для молодой особы, если ее увидят одну на Павлиньей аллее. Но, поскольку она явилась сюда, чтобы встретиться с джентльменом, одна она будет не слишком долго, и пока наслаждалась интересом, который возбуждала она и ее парижское платье от Ворта; все глаза были устремлены на нее, когда она шла от холла до Пальмовой рощи. Вот так, подумала она, звери в зоологическом саду разглядывают глазеющую на них публику. Конечно, ей казался забавным и противоположный вариант: быть может, это она выставлена на всеобщее обозрение в обезьяньем питомнике, а пышнотелые дамы на диванах и тучные джентльмены в креслах составляют глазеющую публику; еще она отметила, что нью-йоркские бюргеры, отличающиеся громадными размерами, похожи скорее на медведей, чем на обезьян, и чрезвычайно опасны, если их ненароком потревожить.

В нескольких шагах впереди Каролины прогуливались, взявшись за руки, как сестры, две отменно пухленькие девицы. Уж не проститутки ли? Светские дамы рассказывали ей, что даже в самых роскошных — или особенно в самых роскошных — холлах нью-йоркских отелей прогуливаются эти деловые дамочки. Но теперь, с появлением «Уолдорф-Астории», даже среди респектабельных дам стало модно показаться в приличном сопровождении, разумеется, в залах отеля и даже — последнее новшество — обедать в ресторанах; дамы предыдущего поколения сочли бы такое немыслимым. В припадке великодушия Каролина решила, что ее темные подозрения относительно сестричек надуманны и что они, как и она сама, намерены показать себя и поглазеть на других.

Когда Каролина прошла две трети пути, она увидела, как с кресла ей навстречу поднялся Джон Эпгар Сэнфорд; голова его скрывалась в пальмовых джунглях.

— Вы от меня прячетесь? — весело спросила Каролина.

— Нет, что вы. — Сэнфорд возник из зарослей, его тонкие вьющиеся волосы взлохматились. Он мрачно пожал ей руку; у него был маленький рот, как у ее отца, — кто он ей, двоюродный или троюродный брат? — но в остальном он был самим собой или слепком с необщих предков. Ему тридцать три года, он живет с тяжело больной женой в Мюррей-хилл. — Я заказал столик в Пальмовой роще. Как вы доехали?

— Временами это было ужасно, в остальное время скучно. На пароходе не бывает золотой середины. Как здесь чудесно!

— Пальмовая роща являла собой джунгли пальмовых деревьев в китайских кашпо. Под высоким потолком ярко сияли хрустальные люстры. Полдень на тропическом острове, думала Каролина, почти надеясь услышать крик попугая, и она его услышала; впрочем, криком попугая оказался смех Гарри Лера, молодого светловолосого человека, он выходил из Пальмовой рощи в обществе худой пожилой дамы.

— Мы вас ждем, — сказал он, схватив Каролину за руку, — точно в пять. — Он смерил Сэнфорда оценивающим взглядом. — Одну, — добавил он и исчез.

— Ну и хам! — Сэнфорд покрылся румянцем цвета своего кирпичного дома в Мюррей-хилл. Каролина покровительственно взяла его за руку, и они вместе прошли вслед за метрдотелем к столику, сзади которого стояла обитая бархатом банкетка на две персоны, где они могли сидеть достаточно близко, чтобы негромко беседовать, и одновременно на достаточном расстоянии, чтобы демонстрировать безусловную невинность их отношений той значительной части великосветского общества, что пила чай в Пальмовой роще. Все гораздо шикарнее, чем в Париже, подумала Каролина, но и много вульгарнее.

— Почему мистер Лер — хам?

— Достаточно на него посмотреть.

— Я на него посмотрела. И послушала. Немного эксцентричен, но очень забавен. Он всегда был добр ко мне. Уж не знаю почему. Ведь мне еще нет пятидесяти. И я не богата.

— Где вас ждут к пяти? Разумеется, это меня не касается. — Внезапно Сэнфорд начал заикаться. — Извините. Но мне показалось, что вы едва успели сойти на берег. И он уже ждет вас?

— Я только что сошла на берег, и я не видела мистера Лера с весны, и, наверное, он всегда кого-то ждет; приглашена я на чашку чая. Вот и все.

— К миссис Фиш?

— Нет. К миссис Астор[237]. Когда он не называет имен, значит, подразумевается миссис Астор. Таинственная Роза, как ее называют. Почему роза? И почему таинственная?

— Так окрестил ее Уорд Макаллистер[238]. Почему — не знаю. Он был камердинером при ее дворе до этого прилипалы богачей, как говорят о людях подобного толка.

Им принесли чай, затем ливрейный лакей поставил на стол пирожные.

— Меня он смешит, в этом, наверное, и состоит его жизненное предназначение. Наверное, он смешит и миссис Астор. Хотя в это трудно поверить.

— Вот уж не думаю, будто здесь ее может что-нибудь рассмешить. — Сэнфорд положил на стол между ними тяжелый пакет. — На этом месте была бальная зала миссис Астор, про которую Макаллистер говорил, что она способна вместить только четыреста персон, и всегда добавлял: но таких, что имеют вес в обществе. Он был такой же прилипала.

— А я думала, что отель совершенно новый.

— Он и есть новый. Но одна его половина возведена на месте старого дома миссис Астор, а другая половина — на месте дома ее племянника.

— Ах, ну да, конечно! Я помню. Они ненавидят друг друга. О, эти роковые страсти Асторов! Не соскучишься. Прямо Плантагенеты[239]. Страсти под стать этому отелю.

Каролине были известны подробности соперничества тетки и племянника. Племянник, Уильям Уолдорф Астор[240], был старшим сыном старшего сына Джона Джекоба Астора, это означало, что он-то и был настоящим Астором, а его жена — подлинной миссис Астор. Но после смерти его отца тетка объявила себя настоящей миссис Астор, доставив массу огорчений племяннице и создав невообразимую путаницу, так как приглашения вечно рассылались не тем адресатам. Тогда Уильям Уолдорф объявил Таинственной Розе войну. Он снес свой дом, расположенный по соседству с теткиным, и построил отель. Не вынеся тени отеля в своем саду, Таинственная Роза убедила мужа снести их дом и возвести другой отель. Хотя дядюшка и племянник тоже пребывали в состоянии войны, они проявили достаточную практичность, чтобы увидеть преимущества соединения двух отелей в единый монумент роковых страстей в их беспокойном семействе, и нарекли то, что у них получилось, не слишком благозвучным именем «Уолдорф-Астория».

— Вот почему каждый может теперь побывать в бальной зале миссис Астор.

— Вот именно, каждый, — кисло произнес Сэнфорд, но ведь его мать принадлежала к Эпгарам, старому роду с большим самомнением, чья несокрушимая нравственность и знатность находились в вечном и решительном противостоянии с беломраморной вульгарностью богачей-пиратов, чьи дворцы располагались ныне не только на пространстве от Пятой авеню до Центрального парка, но подались уже и на запад, где не так давно один предприимчивый миллионер ко всеобщему изумлению обнаружил реку Гудзон; посему набережная Риверсайд-драйв стала местом, где нувориши принялись возводить себе дворцы и жить в сельском великолепии на берегу реки, подобно Ливингстонам, жившим к северу от Нью-Йорка, где благословенная близость воздушной железной дороги на Коламбус-авеню позволяла им в течение нескольких минут попадать в любую часть Манхэттана. — Мир сильно изменился, — чисто по-эпгаровски возвестил Сэнфорд.

— Мне трудно судить. — «Уолдорф-Астория» приводила Каролину в восторг. — Единственный мир, который я знаю, — этот.

— Вы молоды.

— В этом и состоит проблема, не правда ли? — Каролина показала на конверт, лежащий между шоколадным тортом и белым пирожным, напоминающим лицо Гарри Лера.

Сэнфорд кивнул, вскрыл конверт, вынул из него документы.

— Я подал апелляцию. Вот спорные документы. Они… впрочем, я их оставлю вам. Прочтите внимательно. Я обязал также Хаутлинга представить предыдущие завещания полковника для сравнения. Во всех вариантах, какие мне известны, каждый из вас должен был унаследовать свою половину в возрасте двадцати одного года. Но в последнем варианте…

— Отец вместо единицы написал семерку. — Сначала Каролина восприняла это как шутку, затем решила, что полковник по ошибке написал французскую единицу. Сейчас она впервые получила возможность увидеть своими глазами копию. — Но, разумеется, если я не могу вступить в права наследования до двадцати семи лет, то такое же условие, то есть эта невнятная цифирь, должно относиться и к Блэзу, ведь ему только двадцать два.

— Посмотрите. — Сэнфорд ткнул пальцем в документ. Она прочла: «… мой сын Блэз, достигший совершеннолетия, наследует свою часть; моя дочь Каролина по достижении совершеннолетия в двадцать семь лет наследует свою часть, как указано выше…» Каролина положила завещание на стол.

— Но это же бессмыслица. Мне было двадцать, когда он писал завещание. Блэзу — двадцать один, и отец пишет, что он достиг совершеннолетия. Почему же я не совершеннолетняя в двадцать один год, как то утверждали предыдущие завещания?

— Это знаете вы, знает Блэз, знает Хаутлинг — что полковник имел в виду двадцать один. Но закон этого не знает. Закон знает только то, что написано, засвидетельствовано, подписано нотариусом.

— Но ведь закон должен хоть иногда иметь смысл.

— Боюсь, функция закона не в этом.

— Но ведь вы юрист. А юристы создают законы…

— Мы интерпретируем законы. До сих пор это делал Хаутлинг, который утверждает, будто полковник решил, что вы, будучи неопытной молодой женщиной, должны вступить в наследство по достижении двадцати семи лет. Блэза же он счел совершеннолетним в двадцать один.

Завещание казалось теперь Каролине еще более непроходимыми джунглями, чем Пальмовая роща; струнное трио принялось мягко наигрывать мелодию из «Прекрасной Елены».

— Что же мне делать? — спросила она наконец.

— Чего бы вы хотели?

— Получить свою долю сейчас.

Сэнфорд ковырял вилкой шоколадное пирожное.

— Это означает судебную тяжбу, что стоит недешево. Это значит опротестовать завещание на том основании, что специфическое написание отцом единицы неверно истолковывается здесь как семерка.

— Почему он вообще написал это завещание? — задумчиво спросила Каролина. — Оно отличается от прежних?

— Да. Вероятно, он менял завещания каждый раз, когда в доме появлялась новая… гм… хозяйка. — Сэнфорд чувствовал себя неловко. Каролина не испытывала и тени неловкости. — Он выделял им долю наследства. Всего имеется семь таких долей. Но основная часть всегда делилась поровну между двумя детьми.

— Что будет, если я проиграю? — Каролина не могла еще представить себе эту катастрофу, но пальмовые джунгли вдруг приобрели угрожающий вид, а вальс из «Прекрасной Елены» зазвучал как похоронный марш.

— Вам будет выплачиваться из наследства тридцать тысяч долларов в год до двадцати семи лет. Затем вы вступите во владение своей половиной наследства.

— Предположим, Блэз потеряет все. Что будет тогда?

— Вы получите половину того, чего нет.

— Значит, я должна получить свою половину сейчас.

— Почему вы думаете, что Блэз потеряет деньги, а не приумножит их? — Сэнфорд смотрел на нее с любопытством. Для Каролины преимущество сидения на банкетке заключалось в том, что легким поворотом головы выражение лица, и без того видимое наполовину, становилось не видно вовсе. Она смотрела на соседний столик, где актриса, которую она не раз видела на сцене, пыталась остаться неузнанной и выглядеть молодой вне сцены, хотя, конечно, сцены важнее Пальмовой аллеи не существовало.

— Блэз честолюбив, а честолюбцы часто терпят крушение.

— Любопытное суждение, мисс Каролина. Возьмите, например, Цезаря, Линкольна и… и…

— Два превосходных примера. Обоих убили. Но я не имела в виду столь грандиозные амбиции. Я думала о тех молодых людях, которые спешат, чтобы на них обратили внимание. Блэз рвется в мир как… как…

— Как мистер Херст?

— Вот именно. Он с гордостью сообщает мне, что Херст на двух своих газетах потерял миллионы.

— Но этот негодяй Херст вернет себе не одно состояние. Он словно создан для нашего порочного мира.

— Может быть. А может быть, и нет. Но его мать богаче, чем был наш отец, и я не желаю остаться с половиной того, чего нет.

Сэнфорд смотрел на нее все с большим любопытством.

— Если люди, которых вы называете честолюбцами, теряют состояния, то кто же их тогда делает?

— Мой отец, — ответила она без запинки. — Он был ленив. Он не занимался бизнесом и более чем удвоил свое состояние. — Каролина повернулась к нему лицом. — Надо придумать, как заставить Блэза отдать то, что ему не принадлежит.

— Но Хаутлинг уже предпринял первые шаги. Мне кажется, что обращение в суд крайне рискованно.

Каролину передернуло от гнева и страха одновременно.

— Капитуляция — еще больший риск. Разве в этом городе не все продается? Давайте купим судью, или же здесь принято покупать присяжных?

Сэнфорд улыбнулся, как бы демонстрируя, что он не шокирован, но он был шокирован, и очень глубоко. В Каролине проснулось даже сочувствие к своему высоконравственному родственнику.

— Вообще говоря, чиновники в этом городе продажны, — сказал он. — Но я не представляю, как это делается. Видите ли, я сторонник движения за реформы. Я помогал полковнику Рузвельту, когда он служил комиссаром полиции. Конечно, реформы пока похоронены и Таммани-холл во главе с Ван Виком снова у власти: это ставленник босса Крокера. Да и сам Крокер снова в седле.

Струнное трио, словно подхватив последнюю реплику, заиграло мелодию года, невыносимую для парижского слуха Каролины, песню «Сад роз». Сентиментальная религиозность и открытое воровство, вот что такое Новый Свет. Ну что ж, решила она, надо победить, иначе победят ее. Все-таки есть какое-то преимущество в том, что ее воспитал ленивый отец, который не научился даже говорить на языке страны, в которой поселился. Каролина была вынуждена стать хозяйкой не только собственной судьбы, но и Сен-Клу-ле-Дюк и не уступать верховенства ни одной из дам, временно там поселявшихся. В конечном счете отношения с этими дамами научили ее выдержке и дипломатичности. К несчастью, мир мужчин был для нее закрыт. Блэз, который мог бы послужить связующим звеном, вечно отсутствовал, учась то в Англии, то в Соединенных Штатах, а так как полковник ни на кого из мужчин похож не был, то опыт, постигнутый из взаимоотношений с ним, не мог пригодиться для общения с хищниками из Пальмовой рощи. Знаменитая актриса — как ее имя? — слушала «Сад роз», склонив голову и полузакрыв глаза, казалось, она испытывает религиозные чувства — к ужасу своих компаньонов, грубых краснолицых ньюйоркцев с бакенбардами, питающих слабость к утонченным и дорогим удовольствиям, к числу которых принадлежала и сама актриса.

— Вы увидите брата? — вкрадчиво спросил Сэнфорд, поскольку не имел представления о том, как относится Каролина к сводному брату, внезапно превратившемуся в разбойника с большой дороги. Каролина сама не знала, какие чувства к нему испытывает — кроме бешенства, разумеется. В Блэзе она всегда ценила энергию, физическую и моральную, если моральной можно назвать его высокобезнравственную решимость во что бы то ни стало возобладать. Она находила его даже красивым в том смысле, что они хорошо дополняли друг друга; он был блондин, она — темноволоса. Ему бы не помешало быть чуточку повыше и иметь ноги чуть подлиннее и попрямее; но и ей ведь тоже следовало быть чуть ниже ростом и полнее, даже значительно полнее, мода ныне диктует пышный бюст, а природа в ее случае распорядилась совсем иначе. Хотя Ворт искусно маскировал то, чего ей недоставало, ожидающее будущего мужа разочарование наводило ее порой на нерадостные размышления.

— Блэз пригласил меня в театр. — Каролина встала. — Затем мы отправляемся ужинать к Ректору, я могу там бывать, поскольку я женщина двадцати одного года, хотя и не наследница двадцати семи. — Сэнфорд понял смысл ее слов. Он мрачно кивнул. Он ринется за нее в бой. Когда они шли Павлиньей аллеей, он сказал:

— Вам следует быть осторожнее в разговоре с братом.

— Я всегда держусь с ним настороже. Он знает, что мы будем бороться?

— Да. Я дал понять Хаутлингу. Быть может, вам не нужно сообщать это Блэзу.

— Быть может.

Они вошли в холл с высокими потолками, гулко резонирующими гомон человеческих голосов и напоминающими кошмары Бернини[241], подумала Каролина, в глубине души одобрявшая переизбыток золота, хрусталя и красного дамаста; во всех направлениях сновали служащие отеля, в равной пропорции делившиеся на две категории: одни были одеты, как офицеры габсбургского двора, другие выглядели, как члены некой высочайшей палаты парламента: сюртуки а-ля принц Альберт[242] были отменного покроя и отлично гармонировали с брюками в едва различимую серую полоску. Каролина проводила Сэнфорда до двери. Он был чем-то обеспокоен, затем решился:

— Кто-то обязательно должен быть с вами.

— Гувернантка? — Каролина улыбнулась. — Вечно мною руководят.

— Какая-нибудь подходящая дама, родственница…

— Подходящих нет, а те, что есть… Не беспокойтесь. У меня есть Маргарита. Всю жизнь она рядом со мной. Она спит в маленькой комнате, смежной с моей спальней. В отеле с облегчением увидели ее честное безобразное лицо.

— Ах, вот как… Но когда вы выходите, она вас сопровождает?

— Когда мы выходим подышать воздухом. Но я не собираюсь брать ее с собой к миссис Астор. Для этой публики она чересчур умна. Она читала Паскаля.

Сэнфорд, озадаченный ее словами, раскланялся.

— До свидания. Если смогу, я навещу вас завтра. После того как поговорю с Хаутлингом, а вы…

— … буду помалкивать в разговоре с Блэзом. — Каролина, улыбаясь, пошла к лифту, но увидев в зеркальной двери, что эта вымученная улыбка делает ее лицо глупым, нахмурилась и снова стала красивой.

Красота Каролины, какой бы она ни была, вновь померкла в салоне миссис Астор. Хотя она вознамерилась не улыбаться, предательская привычка подвела, и Каролина знала, что выглядит точно так, как от нее ожидалось: невинной и юной идиоткой. Но ведь она такая и есть, решила она трезво, и абсолютным доказательством ее глупости служил тот факт, что она отлично ее сознавала и ничего не могла с этим поделать. Она получила превосходное воспитание у мадемуазель Сувестр. Она читала классиков, разбиралась в искусстве. Но никто не научил ее кое-чему более важному: как не дать лишить себя наследства.

Когда она проходила первой гостиной, где не было ни души, навстречу ей двинулся Гарри Лер.

— О, мисс Сэнфорд! Вы услаждаете мой угасший взор!

— В таком случае я отправлюсь жить в Лурд[243] и сделаю состояние.

— Для этого вам никуда не надо уезжать. — Лер не слышал о Лурде, а Каролина не была расположена объяснять. — Она сама угощает чаем в библиотеке. Собрались немногие избранные, могли бы вы сказать.

— Могла бы и не сказать. — Она упивалась глупостью Лера. В Париже полно таких комнатных собачек. Видимо, существует всеобщий закон: чем знатнее дама, тем необходимее ей вот такой Лер, чтобы всегда был под рукой, смешил, собирал сплетни, новых людей, не рискуя при этом ее скомпрометировать. Этому выходцу из Балтимора было под тридцать. Он жил за счет своего остроумия. Продавал друзьям шампанское. Иной раз наряжался в дамское платье и смешил всех вокруг.

Каролина проследовала за Лером, на сей раз одетым нормально, через вторую гостиную в библиотеку, обшитую панелями старого дерева. Дюжина «коренных» ньюйоркцев восседала полукругом возле чайного стола, за которым председательствовала миссис Астор; в своем обычном, черном, как смоль, парике она была в своей стихии. Она протянула Каролине палец, чтобы та смогла к нему прикоснуться, обратила тонкую улыбку, чтобы та могла ответить такой же улыбкой, и чашечку чая.

— Дорогая мисс Сэнфорд, — сказала Таинственная Роза, — сядьте рядом со мной.

Каролина села рядом со старой дамой, — честь, не оставшаяся незамеченной другими гостями, большинство из которых она знала в лицо, но не по имени. Нью-Йорк всегда оставался для нее именно таким: бесконечная череда гостиных, наполненных вроде бы знакомыми людьми с вроде бы знакомыми именами. Она подумала, что в тот момент, когда она сумеет точно отождествить то или иное лицо с тем или иным именем, она почувствует себя как дома, потому что твердо решила стать американкой, в отличие от отца, который безуспешно прикидывался неамериканцем. Ну, а пока Нью-Йорк оставался для нее чужим, в отличие от Парижа, который был родным, или даже Лондона, где она часто гостила у друзей семьи или у девушек, с которыми познакомилась в Алленсвуде. Прошли годы; детские праздники сменились общением с миром взрослых — эта перемена четыре года назад была отмечена украшением прически тремя перьями, когда она в сопровождении княгини Гленелен, свекрови своей школьной подружки, присела в низком реверансе перед королевой Викторией. Теперь она сидела рядом с американским эквивалентом королевы и чувствовала себя не в своей тарелке, как и положено себя чувствовать рядом с королевской особой.

— Почему вы не берете пирожное? — Каролина только что отказалась от пирожного, предложенного служанкой.

— Я уже пила чай, миссис Астор. В вашей старой бальной зале.

— Пальмовая роща. — Миссис Астор каждый слог произносила с одинаковым ударением. — Я видела Пальмовую рощу. Из холла. Вы остановились в нашем отеле?

— Да. Он так комфортабелен. — Странным образом, этот обмен банальностями давался ей по-английски с большим трудом, нежели по-французски, ведь во Франции ритуально вежливые фразы иной раз заключали в себе некий смысл. — И, разумеется, уникален. — А теперь, подумала Каролина, почему бы не заиметь репутацию умничающей молодой особы? — «Уолдорф-Астория» делает исключительность достоянием масс.

Диапазон выражений лица миссис Астор не включал в себя изумление, поскольку она, как и ее британские двойники, уже по определению не могла позволить себе роскошь быть застигнутой врасплох; однако в ее репертуаре всегда было наготове вежливое неодобрение. Глаза со слегка опущенными уголками широко раскрылись. Узенький рот еще более сузился, точно она намеревалась присвистнуть.

— Ну, разумеется, — начала она своим ровным невыразительным голосом, — это немыслимо. И я поражаюсь, как такая молодая особа, хотя и получившая воспитание во Франции, — Каролина не моргнув выдержала этот удар под дых, — может о таких вещах судить.

— О, миссис Астор, чего бы мы стоили, если бы не наша исключительность…

— Я имела в виду массы, — сказала миссис Астор. Она вдруг заморгала, точно увидела надвигающуюся на нее повозку. Но то была лишь служанка, которая принесла хлеб с маслом. Миссис Астор набросилась на еду, точно подчиняясь печальной необходимости подкрепиться перед схваткой с толпой. — Ваш дед Скермерхорн-Скайлер, — Каролина была рада, что ее родственные связи приняты во внимание, — написал книгу, которая имеется у меня в библиотеке (ее темные глаза неуверенно заскользили по роскошным сафьяновым переплетам с золотым сиянием имени Вольтер на корешках), в ней рассказывается о том, что происходило в Париже, когда коммунисты свергли режим. Эта книга обрекла меня на множество бессонных ночей. Озверевшая толпа, убив Марию-Антуанетту, сожрала затем все содержимое парижского зоопарка, это такой ужас, представьте — от антилоп до эму.

Каролина вежливо улыбнулась, едва сдержавшись, чтобы не расхохотаться; миссис Астор спутала 1871-й с 1789-м.

— Будем надеяться, что здешнюю толпу умиротворит «Уолдорф-Астория» с ее тысячью номеров.

Миссис Астор слегка нахмурилась, услышав вульгарное слова «номера», но затем, вспомнив, наверное, о неадекватном воспитании своей юной гостьи, сказала:

— Ваш дед всегда говорил, что он не из тех Скермерхорнов и не из тех Скайлеров. Я урожденная Скермерхорн, — добавила она тихо, словно произносила немыслимое королевское имя Сакс-Кобург-Гота.

— Я знаю, миссис Астор, и надеюсь, вы не станете на меня сердиться за то, что я позволяю себе говорить, будто мой дед был из тех Скермерхорнов.

Искренняя улыбка миссис Астор была не лишена приятности.

— Я подозреваю, дитя мое, что дистанция между теми и другими Скермерхорнами не больше, чем толщина бухгалтерской книги. — Миссис Астор развернула пиратский торговый флаг, под черепом и костями которого, более или менее процветая, плыла Америка. Прежде чем Каролина придумала что-нибудь значительное в ответ, глупое или какое другое, Лер ловко посадил на ее место пожилого господина, и Каролина, встав, оказалась лицом к лицу с дамой ненамного ее старше.

— Вы ведь французская дочка Сэнфорда?

— Дочь Сэнфорда, но почему же французская? Отец жил во Франции…

— Это я и имела в виду; Джек и я были у вашего отца в Сен-Клу. Вот как надо жить, сказала я, не так, как живем мы на Гудзоне в наших деревянных ящиках. — Каролина не сразу поняла, что миссис Джек — это миссис Джон Джекоб Астор, невестка Таинственной Розы. Война между двумя этими дамами доставляла ньюйоркцам немалое развлечение. Хотя на публике они держались дружелюбно, однако заочно отзывались друг о друге весьма нелестно. Миссис Джек находила светскую жизнь свекрови скучной, а миссис Астор называла круг знакомых невестки сомнительным. Того хуже, на взгляд Таинственной Розы, у ее сына появились политические интересы или даже амбиции. Как многие нью-йоркские молодые люди из знатных семей, Джек Астор питал надежды очистить «авгиевы конюшни», если не республики (занятие бесперспективное), то хотя бы города. Он служил полковником на недавней войне, имел репутацию изобретателя, написал роман о будущем. Все это не доставило матери восторга. С другой стороны, сама она в семейной войне недавно одержала единственную победу, которая чего-то стоила: Уильям Уолдорф Астор не только переселился из Нью-Йорка в Лондон, но и отказался от американского гражданства. Теперь Каролина Скермерхорн-Астор царствовала одна. — Понятия не имею, откуда моя свекровь добывает всех этих людей. — Миссис Джек обвела глазами комнату. Она очень красива, подумала Каролина, модно одета, скорее в английском, нежели американском стиле. — Наверное, до прихода в этот дом они прячутся в старинных сундуках. Гарри, конечно, забавен. Вы знали Уорда Макаллистера?

— Боюсь, он попал в немилость до того, как я вышла на сцену.

Миссис Джек посмотрела на нее с любопытством.

— Да, — сказала она, — наш свет похож на театральную сцену. Надо быть осторожным, чтобы не провалиться.

— Проблема в том, — Каролине хотелось выглядеть рассудительной, и она решила, что этой ей удалось, — моя проблема, во всяком случае, — в какой пьесе вы играете.

— Пьеса, мисс Сэнфорд, всегда одна и та же. Она называется «Замужество».

— Как скучно.

— Откуда вы знаете? — Миссис Джек вдруг от души расхохоталась. — Чтобы узнать, насколько это скучно, надо сначала выйти замуж.

— Но если это спектакль, то для меня пока идет первое действие. Замуж выходят в третьем.

— Насколько я наслышана, за Дела Хэя. Могло быть и хуже.

— Кто знает? Может, еще и будет, миссис Астор.

— Зовите меня Эва. Я буду звать вас Каролиной. Вы играете в бридж?

— Еще нет.

— Я вас научу. Я играла в теннис, пока Джек тоже не начал играть. Теперь я играю в бридж. Играть в бридж — это чувствовать, что живешь настоящей жизнью. Вам понравится. Опасность. Возбуждение. Время от времени мы будем видеться. Мы будем обедать в ресторанах — это бесит мою свекровь. И в промежутках между затяжными зевками будем сравнивать свои заметки по ходу пьесы. Я ненавижу свою жизнь. — На этой интимной, немного мрачной, хотя и театральной ноте миссис Джек распрощалась со своей новой подругой, запечатлела ритуальный поцелуй на щеке миссис Астор и удалилась.

— Эва всегда скучает, — сказала миссис Астор Каролине, точно подслушав их разговор. — Мне никогда не бывает скучно. Рекомендую вам тоже не скучать. Нет ничего скучнее людей, которым всегда скучно.

— Всегда буду помнить ваш совет, — сказала Каролина в ужасе, что так и будет.

— Мне рассказывают, что ваш брат Блэз Сэнфорд в Нью-Йорке. Он меня не навестил, хотя ваши сводные братья Агрижентских у меня были. Они французы, — загадочно подчеркнула она, затем вернулась к теме Блэза. — Он работает с этим… Херстом.

— Да. Блэз не желает скучать. Он говорит, что с Херстом интересно.

— Может быть, чересчур.

— Не могу судить.

— Каждое лето в Ньюпорте, Род-Айленд, я вижу миссис Делакроу. Она не думает, что Херст оказывает благое влияние на ее внука. Она полагает, что журналистика непременно втянет Блэза в среду политиков и евреев. Она глубоко расстроена.

— Я с ней не знакома.

Странно, но миссис Астор пришла в замешательство. Она посмотрела на Каролину так, словно та и впрямь находилась на сцене, а она сидела среди критически настроенной публики. Хотя Каролина была убеждена — была ли? — что все должно быть как раз наоборот.

— Верно. У вас разные матери. Я знала обеих. Вашу я знала очень мало. У нее были темные волосы, как у вас. Княгиня Агрижентская. Потом Денис Делакроу-Сэнфорд умерла, и ваша мать вышла за вашего отца.

— Эта последовательность известна мне во всех деталях.

— Да, — сказала миссис Астор. — Полагаю, что да.

Гарри Лер принялся развлекать гостей, и чайная церемония завершилась.

Полуночный Бродвей был похож на полдень, если не считать, что миллионы белых электрических огней, возвещавших названия театров и пьес, обесцвечивали все вокруг. Арктический пейзаж, подумала Каролина, когда экипаж въехал на Лонгакр-сквер — ромбовидную площадь, на южной стороне которой господствовало странное треугольное здание. В полночь площадь была заполнена толпой, как в полдень. Громыхали трамваи, подъезжали и отъезжали экипажи, ночная публика прибывала и убывала.

Блэз здесь, как у себя дома, с завистью подумала Каролина. Она все еще была иностранка, он уже стал ньюйоркцем. В театре он то и дело показывал ей в публике самых разных нью-йоркских знаменитостей, среди них человека, постоянно державшего пари на миллион долларов почти по любому поводу, другого, очень тучного, осыпанного бриллиантами, который съедал в день двенадцать обедов, но пил только апельсиновый сок, по галлону за каждым.

— А вот и «Ректор». — Блэз, когда возбужден, был очень привлекателен, а Нью-Йорк возбуждал его, заряжал электричеством; Каролина чувствовала себя на десяток лет старше брата. Но несмотря на новообретенную gravitas, солидность, она получила удовольствие как от пьесы, так и от антрактов. Завещание упомянуто не было; видимо, деловая часть начнется за ужином, и она скорее всего не последует совету кузена.

«Ректор» помещался в невысоком здании, сложенном из желтого кирпича между Сорок третьей и Сорок четвертой улицами в восточной части Лонгакр-сквер. Над входом сиял грифон из электрических ламп.

— Вывески нет, — радостно объяснил Блэз. — Все и так знают, что это «Ректор».

Когда они входили в ресторан, оркестр исполнял песню, которую Каролина нарекла гимном города: «Сегодня в городе горячий будет вечерок». То ли песню сделала популярной война, то ли наоборот, она не знала. Но Каролина предпочитала эту разухабистую песенку слезливому «Саду роз». Сам мистер Ректор, крупный тяжелый мужчина, в Нью-Йорке все мужчины были такие, поздоровался с Блэзом и был обрадован, хотя и удивлен, узнав, что Каролина — его сестра.

— Я дам вам столик в углу, мистер Сэнфорд. Там будет спокойно.

— Мистер Херст здесь?

— Нет, сэр. Вечер только начинается.

Они сели друг к другу лицом. В зале стояла ужасная жара, пахло жареным мясом и сигарным дымом.

— Думаю, тебе понравится Шеф.

— Миссис Астор…

— О, эта публика его ненавидит. Видишь ли, он делает все по-своему. А они этого терпеть не могут. И не могут с этим примириться. Скажем, как с Бруклинским мостом… — Метрдотель принял заказ. Каролина обожала лонг-айлендские устрицы, но была равнодушна к более нежным и утонченным французским. Атлантический океан у американских берегов холоднее — так объяснил ей кто-то существенную разницу. Она поглощала устрицы в немыслимом количестве.

— А что за история с Бруклинским мостом? — Каролина смиренно соглашалась с тем, что главный разговор откладывается на потом; Блэз не спешил. А она, можно сказать, от нечего делать размышляла, что же он на самом деле собой представляет. Она сравнивала его, конечно, с кузеном Сэнфордом, но, даже уверовав в честолюбие Блэза, вдруг поняла: она совершенно не знает этого румяного блондина с острыми чертами лица, который сидел напротив. Они слишком долго жили порознь. Ну, скажем, влюблен ли он в кого-нибудь? А может быть, он, как принято говорить в кругу миссис Астор, распутник? Или интересуется лишь самим собой и подчиняется собственным импульсам, как, впрочем, и она сама?

Блэз рассказал ей про Бруклинский мост.

— Шеф придумал, что после невероятной шумихи вокруг моста (ну, знаешь, самый большой в мире, самый лучший и все такое) мост вот-вот рухнет. Хорошенькая история. Если не считать того, что с мостом все было в порядке. Когда люди узнали, что мост в безопасности, все буквально с ума посходили от гнева на Шефа, который в ответ напечатал на первой полосе статью, где утверждалось, что Бруклинский мост наконец-то, благодаря «Джорнел», в безопасности. Это был великолепный замысел.

— А не смущает… — Каролина тактично вместо «тебя» сказала: — …его, что все это высосано из пальца?

Блэз пожал плечами и сразу стал похож на француза.

— Это делается для поднятия тиража. Кому какое дело? Завтра будет новая история. Он создает события.

— Ты хочешь сказать — видимость событий.

— Здесь это одно и то же. В других странах не так. Где Дел?

— Наверное, в Нью-Гэмпшире.

— Он тебе нравится? — Снова ясно-голубые пытливые глаза.

— А тебе? — полюбопытствовала Каролина.

— Да. Правда, на мой вкус он слишком… старомоден. Собирается служить или станет клубным завсегдатаем?

— Он будет работать. Он подумывает об адвокатской практике или о дипломатической службе.

— Это ему обеспечено. Старик Хэй снова в седле.

— Старик Хэй не очень здоров. Я полюбила стариков в это лето.

— Терпеть не могу стариков. — Блэз скривился. — Они все время словно бы осуждают нас.

— Мне кажется, что они не обращают на нас внимания.

— Еще как обращают! На Шефа — уж во всяком случае. Из стариков он общается только со своей матерью, а она для своего возраста очень живая особа.

— Не знала, что у тебя такая фобия к старикам.

— Это Нью-Йорк! — сказал Блэз. — Единственное место, где стоит быть молодым.

— Что ж, постараюсь изо всех сил, — сказала Каролина, готовая приступить к разговору на деликатную тему. Но в этот момент к их столику приблизился единственный в Нью-Йорке человек, которому менее всех других следовало знать об их делах. То был бесславный полковник Уильям Делтон Манн. Румяный, седобородый, явно пожилой, а потому абсолютно неприемлемый для Блэза, ласковый на вид полковник, чьи манеры были изысканно вежливы на довоенный лад (он и в самом деле служил полковником во время Гражданской войны), был известен всему Нью-Йорку как самый выдающийся шантажист в городе. Он печатал неистощимую колонку «Городские сюжеты», где за подписью «Экскурсанта» поверял своим читателям темную изнанку жизни общества. «Экскурсант» старался изо всех сил создать впечатление, что он готов печатать не только уничтожающую правду, но и искусную диффамацию на всесильных и богатых. Но это впечатление главным образом было рассчитано на внешний эффект. На самом деле чересчур уничтожающая правда или слишком искусная диффамация сначала показывалась намеченной жертве, которая получала таким образом возможность откупиться от полковника, обычно путем предоставления ему под номинальный процент займа, превращавшегося с течением времени в абсолютно безнадежный долг. Более мелкие разоблачения и клевета не попадали в печать, если ему выплачивалось полторы тысячи долларов в год в виде подписки на роскошно изданный ежегодник под многозначительным названием «Причуды и прихоти знаменитых американцев». Каролина была очень рада воочию увидеть злодея такого масштаба. Блэз никакой радости не испытывал.

— Мой юный друг, — сказал полковник, без приглашения усаживаясь на пустой стул рядом с Каролиной. — Какое наслаждение читать, как отделывает Шеф военного министра. Мистер Элджер — настоящий убийца, правильно пишет Шеф, что он убивает американских солдат тухлой говядиной; знакомые штучки, такое проделывали с нами во время войны между штатами. Передайте ему мои поздравления. Шеф — это лучшее, что дала журналистика с тех пор…

— Как вы вдохнули жизнь в «Городские сюжеты», — сказала Каролина, желая показать, что она хорошо информирована. Унылое румяное лицо полковника возле бакенбардов стало багровым.

— Редко удается видеть молодую даму, — медовым голосом сказал Манн, — которая в состоянии оценить… мужество, наверное, это самое точное слово.

— Вот именно, — сказал Блэз.

— Конечно, самое точное. — Каролина решила польстить. — Я с удовольствием читаю вашу газету и не понимаю, почему так много людей испытывают неловкость от ваших… экскурсов.

— Иной раз я бываю недобр, — с напускной скромностью признался полковник, — и даже, признание залог прощения, несправедлив. Например, меня кое-что раздражает в миссис Астор, наверное, потому что все мы — истинные демократы, не правда ли? Так вот, бриллианты, которые она надевает на один вечер, стоят столько, что на них можно было бы построить тысячи бараков, обитатели которых эти бриллианты оплатили.

— Полковник превращается в социалиста. — Блэз еще не научился искусству маскировать отвращение восторгом. Каролина же получила не один урок от мадемуазель Сувестр.

— Нет, мой юный друг. Просто я голосовал так, как призывала меня «Джорнел» — за Брайана. — Он взял щепотку табаку из серебряной табакерки и поднес к носу. — Вы позволите, мисс Сэнфорд?

— Ну, разумеется! Как приятно знать друг друга, хотя мы не были представлены. Версалю не грех перенять опыт «Ректора».

— О боже, — сказал Блэз, с ужасом увидев, что на столе появилась очередная порция устриц.

— Надеюсь, вы останетесь здесь жить?

— Это город будущего, — кивнула Каролина. — Он так подходит таким, как я, — людям, у которых нет прошлого. Вам, наверное, это известно лучше всех.

— О, Экскурсант вовсе не такое уж чудовище. Поверьте мне. Но я отрываю вас от ужина. — Он поднялся в тот момент, когда подали шампанское, подарок от Ректора. — Хаутлинг мне сказал, что все идет, разумеется, гладко. — Он раскинул руки, словно собираясь обнять брата и сестру. — Даже на взгляд Экскурсанта. — С этими словами полковник Манн удалился в соседний зал, где располагался мужской бар.

— Это чудовище. Как ты можешь с ним разговаривать?

— Меня восхищают чудовища. Откуда он все узнает? Я имею в виду секреты.

Блэз поднял бокал и выпил. Каролина слегка пригубила свой: надо оставаться собранной.

— Главным образом, подкупая слуг. Он платит людям вроде Гарри Лера, который поставляет ему сплетни. Говорят, у него есть сейф, до отказа набитый всяческой грязью обо всех именитых людях города.

— Взломай его!

— Что? — Блэз смотрел на нее тупо, насколько позволяли острые черты его лица.

— Разве это будет не праздник для Шефа? Опубликовать содержимое сейфа полковника Манна.

— Если он это сделает, они выставят его из города. — При этих словах появился сам Шеф с двумя молоденькими девицами, все трое были в вечерних туалетах. Блэз представил Каролину Херсту и двум мисс Уилсон. Появление Херста вызвало заметное волнение. Почитатели пожимали ему руку, недоброжелатели делали вид, что его не замечают. Шеф пристально посмотрел на Каролину и, когда оркестр, на сей раз в честь Херста, начал играть «Сегодня в городе горячий будет вечерок», сказал неожиданно тонким голосом:

— Хотите посмотреть, как я буду укладывать «Джорнел» спать?

— Мне казалось, что «Джорнел» никогда не спит.

— Она отправляется бай-бай, когда в последний раз перед сдачей в печать верстается первая полоса, — объяснил Блэз.

Херст умел настоять на своем.

— Пошли, — сказал он. Обе мисс Уилсон улыбнулись. Херст с отменной вежливостью предложил Каролине руку. — Мисс Сэнфорд, прошу. — Она внимательно разглядывала Шефа. Он был более шести футов ростом. Каролина улыбнулась и поняла, почему брат так перед ним преклоняется: Шеф был одним из тех редких людей, которые, как говаривала мадемуазель Сувестр, делают погоду.

Небезопасный старый лифт, приводимый в движение стариком-негром, доставил их на второй этаж «Трибюн-билдинг»; несколько человек еще трудились в длинной, пахнущей типографской краской комнате, напоминавшей скорее конюшню, разве что вместо седел и уздечек отовсюду свисали длинные полосы гранок, рисунков, фотографий. Электрические лампы и провода раскачивались над головой всякий раз, когда тяжелая повозка проезжала по Парк-лейн. Редактор Уиллис Эббот, энергичный, но смертельно усталый человек, возился над макетом первой полосы, главный заголовок которой сообщал читателям, что президент Маккинли собирается выступить с важной речью о Филиппинах в Сент-Луисе.

— О нет, — мягко сказал Херст. — Если мы не можем сообщить ничего такого, чего они не знают, скажем, что он намерен аннексировать всю эту страну целиком или сжечь Манилу…

«Сегодня в городе горячий будет вечерок» — непрошенно зазвучало в голове Каролины. С изумлением и ужасом она смотрела, как Херст положил на пол несколько полос гранок и квадратиков иллюстраций, затем опустился на колени и, как ребенок, решающий головоломку, начал создавать, вряд ли подберешь другое слово, новости завтрашнего дня. Однако «новости» — не совсем точное слово. То были не новости, а развлечение для публики. Убийство с низа полосы стало двигаться выше и выше. Рисунок убитой женщины, этакий идеализированный образ Богоматери, переместился в центр, а президент начал проваливаться вниз; что же касается заявления государственного секретаря Хэя, то оно и вовсе уплыло на третью полосу. Во время этой экзекуции сестры Уилсон репетировали в дальнем конце комнаты новый танец под большим рисунком Желтого мальчишки-китайчонка, героя первого комикса, изобретенного карикатуристом для «Уорлд» и перекупленного Херстом для «Геральд» (вместе с художником, конечно), что заставило удрученного мистера Пулитцера нанять другого карикатуриста для возрождения Желтого мальчишки и попутно дать жизнь термину «желтая» для обозначения популярной прессы.

— Шеф бесподобен, — прошептал Блэз на ухо Каролине. — Он как художник.

— Скажи, убийство всегда на самом видном месте? — тихонько спросила Каролина, но Херст, ползавший на четырех конечностях по полу, ее услышал.

— Предпочтительнее изнасилование, — сказал он. — Если вы простите меня за столь откровенное выражение.

Девицы Уилсон завизжали от восторга. Мальчишка-посыльный принес Херсту крупный заголовок: «Найдена убитая женщина!» Он поместил его над лицом Богоматери.

— Еще мы любим большой пожар.

— И большую войну, — почтительно сказал Эббот.

— Смотри, — сказал Блэз. На противоположной стене под американским флагом красовался громадный заголовок: «Война „Джорнел“ победоносно завершена!»

— Это была ваша война, мистер Херст?

— В немалой степени, мисс Сэнфорд. Маккинли и Ханна не собирались воевать. Поэтому начали мы, и им ничего не оставалось, как… — Херст присел на пятки, и прядь тусклых светлых волос упала ему на глаза. — Мистер Эббот, а эта убитая женщина — ее нашли голой?

— Вообще-то нет, Шеф. На ней было платье в полоску…

— Преврати это платье в нижнее белье… разодранное нижнее белье. — Херст улыбнулся Каролине. — Надеюсь, вас это не шокирует.

— Нет. Блэз меня подготовил.

— У Блэза хорошее чутье. — Великий человек приступил ко второй странице, комментируя ее Эбботу, требуя новых фотографий и заголовков покрупнее. — Мы уделяем слишком много места этому болвану Рузвельту. Помните, что мы за Ван Вика. За честное правительство и все такое прочее.

— Вы имеете в виду Таммани-холл, Шеф? — улыбнулся Эббот.

— Платт всегда предпочтительнее Таммани. Ван Вик — наш мошенник. Рузвельт — их. Но мы скоро очистим этот город.

— Реформа? — спросила Каролина, которая теоретически знала, что значит это слово; знала и практически, что оно означает применительно к Нью-Йорку, но не имела представления, какой смысл в него вкладывает Херст.

— Да, мисс Сэнфорд. И всю страну тоже. Брайан безнадежен. Маккинли — просто ширма, за которой прячутся старые денежные мешки вроде Ханны. — Херст встал. На полу остался его шедевр — первая полоса завтрашнего выпуска «Нью-Йорк джорнел». — Нам нужен кто-нибудь новенький, чистенький.

— Таким считают Рузвельта, — осторожно заметил Блэз.

— Он кандидат Платта. Как можно реформировать Платта? Но он все равно проиграет. Мистер Эббот. — Херст повернулся к редактору, когда этот смертельно усталый человек передавал печатнику сложную мозаику первой полосы.

— Да, Шеф?

— Я решил, кто будет следующим президентом. — Услышав это, девицы Уилсон прекратили танцевать. У всех сделался торжественный вид. Волнение ощутила даже Каролина.

— Да, Шеф? — невозмутимо повторил редактор. — Кто?

— Адмирал Дьюи. Герой Манилы. «Открывайте огонь, когда будете готовы, Гридли». Это ничуть не хуже, чем «Не стрелять, пока не станете различать белки их глаз».

— Но действительно ли адмирал произнес эти вдохновляющие слова? — Каролину захватил процесс сотворения истории, в том числе и президентов.

— Мы написали, что он их произнес. И, наверное, он сказал что-нибудь в этом роде. Дьюи не опроверг нас, и это главное. Ведь он разгромил испанцев и захватил Манилу. Вы его знаете? — Хотя Херст смотрел на Каролину, вопрос был обращен к Эбботу.

— Нет, Шеф. Думаю, мы могли бы написать ему или телеграфировать и спросить…

— Ничего в письменной форме! — решительно отрезал Херст. — Пошлите кого-нибудь в Манилу, чтобы прощупать его. Если он согласен, мы выдвинем его кандидатуру против Маккинли.

— А разве адмирал — демократ?

— Кого это волнует? Уж не его, конечно.

— Но хочет ли он быть президентом? — спросила Каролина.

— Здесь все этого хотят. Вот почему мы называем себя демократией. Конечно, почти всякий может стать президентом, особенно если заручится поддержкой «Джорнел».

— И вы тоже? — смело, чем повергла в замешательство Блэза, спросила Каролина.

Херст был невозмутим.

— Вам нравятся Вебер и Филдс?

— Обувной магазин? — Каролина слышала имена. — На Бонд-стрит?

Девицы Уилсон отозвались гармоничным повизгиванием.

— Да нет. Комики. В водевиле. Ну просто обожаю их. Нужно как-нибудь взять ее с собой, — повернулся он к Блэзу, а затем продолжал, обращаясь к Каролине. — Вот послушайте. Вебер и Филдс заходят в шикарный парижский ресторан, после обеда подходит к ним официант и спрашивает Вебера, не желает ли он чашечку кофе, и Вебер говорит «да». Затем официант спрашивает Филдса, и Филдс говорит «да». — В этот момент Херст уже не мог сдержать смех. — Да, я желаю чашечку кофе, и… — Тут Херст просто зашелся от смеха, а сестры Уилсон повизгивали, прильнув друг к другу. — … и еще я хочу полный кофейник. — Комната отозвалась дружным хохотом, и Каролина поняла, что Херст, хотя и несколько иносказательно, ответил на ее вопрос.

Блэз отвез ее в «Уолдорф-Асторию», проводил в номер, где старая Маргарита в ночном капоте обрушила на него целый каскад изысканных французских фраз.

— Она не желает учить английский, — объяснила Каролина, вручая Блэзу подарок — бутылку коньяка, которую он тут же откупорил. Пока он разливал коньяк в рюмки, Маргарита произнесла тираду о красоте и удобствах Сен-Клу-ле-Дюк, несравнимых с нью-йоркскими ужасами, и отправилась спать.

Во всех вазах гостиной в стиле Людовика XVI стояли хризантемы, несмотря на то что Маргарита потребовала их убрать: весь цивилизованный мир знает, что хризантемы годятся для поминовения усопших. Каролина убеждала ее отказаться от предрассудка, но сама испытывала некоторое неудобство от этого memento mori [244]. И все же распорядилась оставить эти желто-золотистые цветы как доказательство новообретенного, не знающего предрассудков американизма.

— Как тебе Шеф? — Блэз потягивал коньяк. Каролина налила себе виши.

— Не думаю, что мне будет легко проникнуться к нему симпатией. Но наблюдать за ним, слушать его очень забавно. Он действительно всемогущ?

— Шеф действительно может кое-кого сделать президентом.

— Он не сказал «кое-кого». Он сказал — «всякого».

— Он иной раз преувеличивает.

— Иной раз? — засмеялась Каролина. — Полагаю, в этом и состоит его сила. Он все время преувеличивает.

— Зато хорошо продаются газеты.

— Разве только это его волнует?

Но Блэз не был расположен нырять в такие глубины.

— Как издателя — да. И я хочу стать издателем.

— Совместно с Херстом?

— Нет. Я сам хочу быть Херстом.

— Он ведь еще этого не знает?

— Почему ты так думаешь? — Блэз улыбнулся ей своей самой обезоруживающей мальчишеской улыбкой, хотя она отлично понимала меру зрелого расчета, в нее вложенного. Шарм был мощнейшим оружием Блэза. Шарм был хрупкой линией обороны Каролины.

— По тому, как он к тебе относится. Со всеми прочими он grand seigneur[245]. Вежлив, как мы вежливы со слугами. Но к тебе он относится как к равному, а это значит, что он ждет, когда ты вложишь деньги — быть может, все свои деньги — в его газеты. — Каролина не собиралась столь прямо переходить к теме завещания, но, говоря об отношении Херста к Блэзу, она решила довериться своему инстинкту.

Блэз нахмурился совсем не по-мальчишески. Он выглядел сейчас, как их отец за карточным столом, когда пытался вспомнить, что поставлено на кон.

— Я не намерен так вкладывать свои деньги, — сказал он наконец.

— Но ты дал ему повод думать, что такое возможно. — Каролина отлично понимала Блэза. Неужели и он, подумала она, едва ли не впервые понимает ее? — С таким человеком, как Херст, это небезопасно.

— Отец имел в виду семерку, — отрезал Блэз. — Хаутлинг знает. Он был его адвокатом. Он говорит, что намерения отца не вызывают сомнений.

Каролина очень прямо сидела на своем стуле. За спиной Блэза золотистые хризантемы стояли, как на похоронах. Предзнаменование? Если да, то чьи похороны, его или ее?

— Тебе повезло, что рука отца дрогнула. Мы оба знаем, что он имел в виду. Но я хочу знать, что имеешь в виду ты. Зачем тебе моя половина наследства? Ведь оно достаточно велико для двоих.

— Нет, при том, что я замыслил. — Блэз мрачно смотрел на сестру.

— Основать газету?

Блэз кивнул.

— Сейчас я учусь тому, как это делается. Когда буду готов, я создам свою собственную или куплю уже существующую. Может быть, здесь…

Каролина не могла сдержать улыбку.

— Станешь конкурентом Херста?

— Почему бы и нет? Он поймет.

— Конечно, поймет. Поймет, что ты его предал. И еще поймет, что если ты его конкурент, то тебя надо раздавить, как он, кажется, раздавил Пулитцера.

— Его «Уорлд» нормально выходит. Просто Пулитцер больше не номер первый.

— Значит, одновременно могут существовать Херст, Пулитцер и Сэнфорд?

— Да, — сказал Блэз.

Каролина была подавлена и напугана.

— Ты потеряешь все деньги.

— Нет, — сказал Блэз.

— Выиграешь или проиграешь, но шесть лет ты будешь распоряжаться моим капиталом. Что будет потом?

— Согласно Хаутлингу, — Блэз осторожно подбирал слова, — ты получишь сумму, равную половине состояния на момент утверждения завещания.

Каролина пыталась нащупать путь из лабиринта, который она пройдет не в качестве жертвы, но Минотавра.

— А если ты удвоишь мое состояние, то удержишь половину?

— Это кажется справедливым. Удвою-то я, а не ты.

— А если потеряешь?

— Я не потеряю…

— Если потеряешь, что получу я?

Блэз ответил лучезарной улыбкой.

— Половину от нуля.

— Итак, я теряю все, если ты потерпишь неудачу, и не получу ничего, если ты будешь удачлив.

— В течение следующих шести лет тебе будет выплачиваться тридцать тысяч долларов в год. На эти деньги можно безбедно жить здесь. А еще лучше — в Сен-Клу.

Перед взором Каролины забрезжил путь к сокровищу. Она еще не до такой степени превратилась в нью-йоркскую хищницу, чтобы требовать на обед сырое мясо. Сначала она хотела получить свое. Потом еще и его. Хотя семейная история мало ее вдохновляла, загадочные намеки отца звучали интригующе — о том, что ее дед Чарльз Скермерхорн-Скайлер был незаконным сыном Аарона Бэрра. В заведении мадемуазель Сувестр ей повезло с учителем истории; в отличие от многих, он не презирал американскую историю. Вместе они прочитали все, что могли найти — увы, немногое — о ее прадеде, который показался ей скорее художником, чем злодеем, скорее лордом Честерфилдом, чем Макиавелли. Бэрр приходился ей предком по материнской линии, следовательно, к Блэзу он не имел отношения, и, если верить законам или, точнее, причудам наследственности, это давало ей немалое преимущество. Бэрра хитро обвели вокруг пальца с президентством, не так хитро, но лишили мексиканской короны; он прожил достаточно долго, чтобы увидеть, как, если верить легенде, стал президентом другой его незаконный сын — Мартин Ван Бюрен[246]. Бэрра называли предателем, но фактически он был еще хуже и опаснее для этого мира: он был мечтателем. Именно этой возвышенной и гибельной чертой своего характера он и покорил Каролину. И наконец, поскольку Аарон Бэрр относился к своему единственному законному ребенку, дочери, как к сыну, то, отбывая из Европы в Америку, Каролина поклялась, что станет правнуком Бэрра и, насколько это будет возможно, осуществит мечту этой утонченной личности об истинной цивилизации с ней во главе, будь то провинциальная столица Вашингтон или еще меньше подходящая для этого Мексика. Но если Бэрр желал высочайшего поста или даже короны, то Каролина, его самозванный правнук, который вполне и недвусмысленно являл собою женщину в стране, предоставляющей право занимать высокие посты одним только мужчинам, предпочитала нечто более значимое, чем даже высочайшая должность, и видение это посетило ее на втором этаже «Трибюн-билдинг» на Парк-лейн; вот где была настоящая власть. Хотя в этом грубом мире, ныне еще менее цивилизованном, чем во времена Бэрра, источником власти служили деньги, но то, что она увидела и услышала от Херста в тот вечер, убедило ее: конечная власть — это не восседать в каком-нибудь доме белого цвета или, сидя на троне, открывать сессию парламента, но воссоздавать мир для всех людей, заставлять их всех видеть те сны, какие угодно вам. Она сомневалась, что Блэз, наследник прозаических Делакроу, а не сверхмечтателя Бэрра, способен это понять. Он видит во всем лишь увлекательную игру, где за деньги покупается иллюзия власти. Но перед ее взором возник мир, создаваемый ею самой и принадлежащий только ей, потому что она, подобно Херсту, сама сотворит участников игры, вложит в их уста реплики, придуманные ею самой, заставит их начинать и прекращать войны — «Помните „Мэн!“», «Cuba libre!», «Лихие всадники», «Желтые мальчишки»… О, она придумает кое-что получше!.. Она тоже использует газету для перекройки мира. Голова кружилась от такой перспективы. Но сначала надо позаботиться о наследстве. Она встала. Блэз тоже встал.

— Полагаю, в следующий раз мы встретимся в суде.

— У тебя нет оснований для иска, — сказал Блэз после паузы.

— Я обвиню тебя в подделке завещания.

— Я этого не делал.

— Знаю. Но обвинение прилипнет к тебе на всю жизнь. Херст может позволить себе рисковать своим добрым именем. Ты не можешь.

— Ты не сумеешь ничего доказать. Я все равно выиграю.

— Не будь столь самоуверен. Во всяком случае, помни: «Помните „Мэн“!» — Являлось ли Аарону Бэрру такое видение? — Я пойду на все, чтобы получить то, что мне принадлежит.

— Хорошо. — Блэз направился к двери. — Увидимся в суде. — Он открыл дверь. — Тебе известно, сколько здесь стоит сутяжничество?

— Я позволила себе продать четырех Пуссенов из Сен-Клу. Они сейчас в Лондоне, у аукционера. Он говорит, что они пойдут по баснословной цене.

— Ты украла мои картины? — Блэз побелел от гнева.

— Я взяла свои картины. Когда мы разделим состояние поровну, я верну тебе половину того, что выручу за картины. А пока я сумею купить на эти деньги немалую толику вашего распрекрасного американского правосудия.

Comme tu est affreuse!

Comme toi-même![247]

Блэз с грохотом закрыл за собой дверь. Каролина стояла в центре комнаты, улыбаясь и, к собственному удивлению, довольно громко напевая «Сегодня в городе горячий будет вечерок».

2

Бронзовые бюсты Генри Джеймса и Уильяма Дина Хоуэллса[248] смотрели в пространство, как и вполне земная голова Генри Адамса, сидевшего возле камина. Пришла очередь Хэя принимать у себя соседа и друга, и он со своего кресла разглядывал эти три головы с удовольствием, которое тотчас назвал про себя старческим. Каждая из трех принадлежала другу. Слава богу, ему хотя бы повезло с друзьями. Он не был литератором, как Джеймс и Хоуэллс, или историком, как Адамс, но через них ощущал в себе таланты литератора и историка. Если бы ему вздумалось повернуться в кресле, он увидел бы бронзовый лик Линкольна, удивительно живой для посмертной маски. Но Хэй редко смотрел на это лицо, которое когда-то знал лучше своего собственного. В те годы, когда они с Николэем писали нескончаемую историю президента, Хэй с изумлением обнаружил, что он утратил живые воспоминания о Линкольне. Миллионы слов, которые они написали, стерли в памяти его следы. Теперь, когда его расспрашивали о президенте, он был в состоянии вспомнить лишь то, что они написали об этой странной и удивительной личности, и, как признавался он себе, написали очень скучно. Хэй и Адамс не раз обсуждали, не производит ли точно такой же эффект сочинение мемуаров — постепенного стирания, клетка за клеткой, с помощью слов, собственной личности. Адамс находил такой результат идеальным, Хэй с ним не соглашался. Он любил свое прошлое, которое символизировали два бронзовых бюста и одна посмертная маска. Всякий раз, когда он пребывал в меланхолическом настроении или когда наступали приступы ипохондрии, он представлял себе, что закончит свои дни в комфорте, отягощенный обилием воспоминаний, в кресле возле камина февральской ночью последнего года XIX столетия в обществе друга, не воплощенного пока в скульптурный портрет. Он не рассчитывал, конечно, что в конце пути станет государственным секретарем, и не гнушался нудной работы, которую ранее перепоручил Эйди, не сторонился схваток с сенатом, которые взвалил на свои плечи сенатор Лодж[249] при существенной поддержке со стороны своего бывшего гарвардского профессора Генри Адамса.

Сейчас старые друзья ждали прихода миссис Хэй и гостей, которые были приглашены к обеду, и «отпрысков» — так Хэй называл детей: двое из четырех жили сейчас дома. Элис и Элен с головой окунулись в светскую жизнь столицы. Кларенс был в школе. Дел — в Нью-Йорке, кажется, постигает юриспруденцию. Хэй легко находил общий язык со своим отцом, но разговор со старшим сыном у него никак не клеился. Между ними так и не возникли узы взаимной симпатии. Хэй, простой деревенский парень, как и Линкольн, не располагал ничем, кроме мозгов, и практически никакими связями, а Дел, как и сын Линкольна Роберт, родились в богатстве. Отец и сын Линкольны тоже были далеки друг от друга.

— Дел женится на девице Сэнфорд? — Мысли Адамса часто совпадали с размышлениями Хэя.

— Я как раз о нем подумал, а ты со своей потусторонней адамсовской проницательностью это уже понял. Он не посвящает меня в свои дела. Не знаю. Не посвящает и в свои планы. Мне известно, что они видятся в Нью-Йорке, где она собирается провести зиму.

— Она необычайно умна, — сказал Адамс. — Из всех девиц, которых я знаю…

— Целого батальона девиц…

— В твоих устах я настоящий Тиберий. Но из них всех я могу постичь лишь ее одну.

— Она не похожа на американских девушек. В этом вся суть. — Хэй находил Каролину шокирующе прямолинейной в мелочах и непредсказуемой, когда дело касалось серьезных проблем, например брака. Была и еще проблема, вернее загадка завещания полковника Сэнфорда. — Мне кажется, она совершила ошибку, опротестовав завещание. Ведь когда ей исполнится двадцать пять или сколько там, она вступит в права наследства. Зачем этот скандал?

— Потому что в ее возрасте пять лет кажутся вечностью. Я надеюсь, что Дел введет ее в семью. В качестве племянницы она меня вполне устраивает.

— Дел грозит привезти ее в гости. Но так пока и не привез.

— Сенатор Лодж, сэр, — объявил дворецкий. Адамс и Хэй встали, когда в комнату вошел красивый, если не считать запавших ноздрей, почему-то вызывавших в мыслях Хэя образ шмеля, сенатский патриций.

— Госпожа Хэй увела Нэнни к себе. Они не желают больше слушать мои рассуждения о договоре, — сказал Лодж.

— Мы же, напротив, не желаем говорить ни о чем другом. — Хэй изо всех сил старался показаться искренним и, как всегда, преуспел. Проблема Генри Кэбота Лоджа, не считая того малоприятного факта, что он выглядел чересчур молодым и годился Хэю в сыновья, состояла в твердой убежденности сенатора, будто ему одному известно, как должны действовать Соединенные Штаты в международных делах, и со своего высокого места в сенате республики он, как упрямого быка, погонял администрацию к аннексии — желательно, всего остального мира.

Но еще неприятнее другое: Лодж и на бюрократическом уровне столь часто вмешивался в дела государственного департамента, что даже благодушный Эйди стал находить чрезмерными постоянные требования сенатора о консульских постах для вознаграждения его правоверных дружков и союзников, сторонников имперской политики. Но президент любой ценой добивался благорасположения сената и, в случае с Лоджа, ценой было право раздачи выгодных должностей. За это Лодж взялся провести через сенат договор администрации с Испанией; неожиданно это оказалось задачей весьма трудной из-за неразумной оговорки в конституции о том, что ни один договор не может вступить в силу без одобрения двух третей сената, августейшего собрания, составленного из людей безгранично тщеславных, как метко заметил Адамс в своем анонимном и в высшей степени сатирическом романе «Демократия»; даже сейчас никто, кроме Четверки червей, не знал точно, что он его автор.

По-видимому, сенаторы и на этот раз вели себя в присущей им манере, если верить Лоджу, чей британский акцент резал слух Хэю. Ведь Хэй до сих пор говорил с акцентом жителя Индианы и был глубоко влюблен в Англию, тогда как Лодж, разговаривая как англичанин, эту страну ненавидел. Кличка «Сноб» была не из самых злых эпитетов, прилепившихся к младшему сенатору от Массачусетса, который осуждал старшего сенатора от своего штата, благородного, хотя и заблуждающегося антиимпериалиста Джорджа Ф. Хора[250]; Хор позволил себе заявить, что «ни один народ не создан для того, чтобы управлять другим народом», — то был хитрый парафраз Линкольна.

— Теодор пишет мне ежедневно. — Лодж стоял спиной к камину, раскачиваясь на своих коротких ногах. — Он считает Хора и ему подобных изменниками.

— Мне казалось, что у Теодора достаточно своих забот в Олбани, чтобы заниматься еще и делами сената, — вздохнув, сказал Адамс.

— Он считает эту войну своей. — Лодж улыбнулся Хэю. — Своей прелестной маленькой войной, говоря вашими словами. Теперь он желает, чтобы мы сохранили за собой Филиппины.

— Как и все мы, — сказал Хэй. Но, строго говоря, это было не совсем верно. Хэй и Адамс с самого начала полагали, что база для американского флота явится достаточной компенсацией за прелести и печали маленькой войны. Той же позиции придерживались и члены американской делегации на Парижской мирной конференции. И в самом деле, один из них, сенатор от Делавера, отправил Хэю удивительно красноречивую телеграмму, в которой утверждал, что Соединенные Штаты воевали с Испанией за освобождение испанских колоний из-под тирании и не имеют права становиться тираном вместо Испании, пусть даже самым добродетельным тираном. Мы должны быть верны своему слову, писал он.

Хэй доложил об этом президенту, но, как выяснилось, Сент-Луис вдохнул в Маккинли миссионерский пыл. Проведя десять дней на Западе, Маккинли вернулся в Вашингтон, убежденный в том, что воля американского народа и, возможно, Господа Бога состоит в аннексии Соединенными Штатами всего Филиппинского архипелага. В таком духе он дал указания членам делегации, а также предложил Испании двадцать миллионов долларов, на что испанцы ответили согласием. Тем временем нечто, именуемое Антиимпериалистической лигой, стало извергать огонь; то была странная смесь — от последнего президента-демократа Гровера Кливленда[251] и до миллионера-республиканца Эндрю Карнеги[252], от родного брата Генри и Брукса Адамсов — Чарльза Фрэнсиса, бывшего президента железнодорожной компании «Юнион пасифик», и до Марка Твена.

— Хотел бы я, Кэбот, быть столь же уверенным, как и вы… — сказал Адамс.

— Во всем? — весело и, на взгляд Хэя, несколько покровительственно бросил Лодж. Хэй замечал этот тон и раньше: так бывает, когда ученик превзошел или думает, что превзошел, своего учителя.

— Нет. Я никогда не завидовал сенаторской убежденности, — сухо парировал Адамс. — Это не для меня. Я всегда полон сомнений.

— Ну, конечно, вы были убеждены, что Испанию следует прогнать с Кубы, — начал Лодж, но маленькая бледная рука Адамса, похожая на лапку пуделя, стремительно взмыла вверх.

— То было другое. Единственный значительный вклад, которым моя семья одарила Соединенные Штаты, заключался в изобретении доктрины, ставшей известной под именем президента Монро[253]. Западное полушарие должно быть избавлено от европейского вмешательства, и движение за свободу Кубы явилось последним актом, довершившим воплощение доктрины моего деда. Теперь, в широком смысле, Испания ушла из нашего полушария, то же и Франция и, в общем и целом, Британия. Карибы теперь наши. Захватить после этого обширные владения на Тихом океане — потенциально опасно и принесет не выгоды, а хлопоты. Я плавал по Южным морям…

— Темное золото, — пробормотал Хэй слова, которыми его друг некогда описал очаровательных полинезиек.

Адамс притворился, что не слышит.

— Теперь вы хотите, чтобы мы правили враждебным населением, состоящим из никчемных малайцев, к тому же еще и католиков. Мне казалось, что с вас хватает их в Бостоне и незачем добавлять к их числу еще десяток миллионов.

Лоджа это только развеселило.

— Ну, в отличие от тех, кто живет в Бостоне, мы не дадим нашим никчемным малайцам право голоса, во всяком случае — на выборах в Массачусетсе. И не столь уж они враждебны; по крайней мере те из них, кто чего-то стоит, то есть собственники, хотят, чтобы мы остались.

— Это ручные зверушки, они и испанцев любили. А остальные пошли за этим юношей, Агинальдо[254]; они требуют независимости. — Адамс теребил свою бороду — белоснежную версию черной бороды Лоджа, борода Хэя с первыми проблесками седины являла собой своеобразный компромисс. Хэю казалось странным, что относительно молодой политический деятель старается подражать старым, в то время как современная политика предъявляла спрос на гладковыбритых мужчин, вроде Маккинли и Ханны, или усатых, вроде Рузвельта. Но какой смысл заключен в бороде? — подумал он. Ранние римские императоры, как и первые президенты, были гладко выбриты; затем начался упадок, и появились бороды; с приходом христианства появляется гладковыбритый Константин. Станет ли Маккинли религиозным лидером, а не только создателем империи?

Хэй сообщил последние новости об Эмилио Агинальдо, чьи войска сражались на стороне адмирала Дьюи, полагая, что с уходом испанцев должна возникнуть независимая Филиппинская, или Вышаянская республика. Но перемена настроения Маккинли положила конец этим мечтаниям. Войска Агинальдо, в основном из тагальского племени, заняли испанские форты. Агинальдо занял также Илойло, столицу провинции Панай. Пока ни одна из сторон не торопилась начинать военные действия.

— Но это не может длиться вечно, — заключил Хэй обзор горизонтов архипелага, каким он виделся из государственного департамента. Хэй знал, что в других частях свадебного торта архитектора Мюлле, в военном ведомстве, проигрываются варианты, о которых его не ставили в известность, да он о них и не хотел ничего знать.

— Я не сомневаюсь, что какой-нибудь инцидент даст нам необходимые две трети голосов. — Лодж сидел в кресле напротив Генри Адамса в той же самой задумчивой позе, что и его бывший профессор, а также и редактор. Когда Лодж окончил Гарвард, Адамс пригласил своего бывшего студента на должность заместителя редактора «Норт америкэн ревью», дав ему единственную инструкцию: редактируя историков, вычеркивайте все лишние слова, особенно прилагательные. Хэй всегда завидовал сдержанности Адамса в том, что касалось стиля. Адамс писал, как римлянин, составляющий рапорт о военных действиях. Проза самого Хэя была безжизненна, пока не подвертывалась удачная шутка.

— У нас, то есть у вас, были две трети ровно две недели тому назад, — хмуро сказал Адамс. — А затем все распалось на части. Как бы я желал, чтобы Дон Камерон по-прежнему был в сенате…

— А Дона — на другом конце площади, — закончил за него Хэй. Без Лиззи Камерон Адамс был не в своей тарелке. Но Камероны проводили зиму в Париже, и Адамс, как никогда раздражительный, не находил себе места.

На этот раз Лодж не пытался оправдаться или, что было для него более характерно, винить кого-либо в том, что лишился поддержки в сенате, где республиканцы не только располагали большинством, но и сам он был главной силой в комитете по иностранным делам.

— Я никогда еще не видел, чтобы на нас оказывалось такое давление и чтобы сенаторы выдвигали столько сумасбродных причин отвергать очевидное. Но теперь мы заручились поддержкой Брайана. Или, как он себя называет, полковника Брайана…

— Так называют себя все, кто может, — сказал Хэй, сам служивший майором в Гражданскую войну, но не участвовавший в боевых действиях, так как был секретарем Линкольна. Когда война кончилась без его участия, его произвели в подполковники, и теперь на вечные времена он превратился в полковника Хэя, так же как президент навсегда останется майором Маккинли. Но президент действительно воевал под руководством своего ментора, политического генерала из Огайо Резерфорда Б. Хейса, ментором которого, в свою очередь, был другой политический генерал — Джеймс Гарфилд, близкий друг Хэя. Когда златокудрого генерала Гарфилда избрали президентом, он предложил полковнику Хэю должность своего личного секретаря, но Хэй ответил вежливым отказом. Не мог он в зрелые годы снова стать тем, кем был в юности. Теперь, ясное дело, все политические генералы от Гранта до Гарфилда умерли, полковники пылятся на полке, а в силу вошли майоры. После них больше не будет политиков с воинскими званиями. И все же каждая из войн, какие вела Америка, давала по меньшей мере одного президента. Кого же, подумал Хэй, вознесет наверх — о, эта его глупая фраза! — прелестная маленькая война? Адамс симпатизировал генералу Майлсу, шурину своей любимой Лиззи Камерон. Лодж уже объявил, что победа адмирала Дьюи в Маниле равнозначна победе Нельсона при Абукире. Но Лодж, конечно, поддержит Маккинли, и его переизберут на второй срок: значит, в обозримом будущем не предвидится другого президента — героя прелестной маленькой войны.

Хэй поймал себя на том, что грезит наяву, а не слушает. В юности он умел заниматься тем и другим одновременно. О чем говорит Лодж?

— Он держит свой двор в Мраморном зале сената. Они входят по одному и получают инструкции. Он как папа римский. — О Брайане. Полковник Брайан объявился в городе и пытается убедить сенаторов-демократов из патриотических соображений поддержать договор; когда договор будет ратифицирован, они примут отдельную резолюцию о том, что в должное время Филиппинам будет предоставлена независимость. Хэй не мог отказать Брайану в сообразительности. Если империализм действительно так популярен, как это открылось Маккинли в Сент-Луисе, то Брайан вступил в следующую президентскую схватку как человек, присоединившийся к армии, а затем поддержавший договор и временную аннексию; если же по какой-нибудь причине империализм не станет популярным, все будут помнить, что он стоял за независимость Филиппин, тогда как Майор твердо настаивал на их аннексии. — Он еще и тем похож на папу римского, что джентльменом его не назовешь, — не удержался Лодж от двойного выпада. Хэй, который, по стандартам Лоджа, вовсе не родился джентльменом, им стал; настолько, что, в отличие от Лоджа, не видел нужды этим опасным словом пользоваться. Политики, какими бы патрициями они ни были по рождению, принадлежали к вульгарному, недоразвитому племени. — Разумеется, мы должны быть ему благодарны, этому дикарю. Потому что, если договор будет ратифицирован…

— Пожалуйста, без «если». — Хэй не мог себе даже представить провал договора.

— Голосование будет жестким, мистер Хэй, очень жестким. Но Брайан работает, я работаю, и…

— И Марк Ханна прикупает голоса, — сказал Адамс. — Так уж устроен этот мир.

— А это не так уж и плохо. Коррупция ради благого дела благотворна. Кому какое дело, если купили того или иного сенатора? — Хэй не без труда поднялся. Хотя смертельный недуг временно отступил, в его теле недавно возникли новые очаги слепящей боли: суставы и седалищный нерв; нечто похожее на удары электрического тока обрушивалось на нервные окончания, сухожилия дергались сами по себе, а суставы без видимых причин словно защелкивались на замок. — Я тоже шел по кругу, Кэбот. Сначала я считал неверным и нецелесообразным управлять таким количеством католиков-малайцев. Но время не позволяет нам сидеть сложа руки. Европейцы раздирают Китай на части. Русские в Порт-Артуре. Немцы в Шаньдуне…

— Я бы хотел, чтобы мы захватили Шанхай. — Глаза Лоджа блестели от перспективы новых завоеваний в Азии.

— А я хочу, чтобы мы оказались в Сибири, — сказал Адамс.

— У нас нет будущего на Тихом океане, но когда распадется Россия, что неизбежно, мы не должны упустить свой шанс. Кто контролирует сибирские просторы, тот является хозяином Европы и Азии.

К счастью для Хэя, появление дам избавило его от адамсовских рассуждений о вечно меняющемся балансе сил. Хэй в дверях поздоровался с миссис Лодж, известной как сестрица Анна, или Нэнни, и заметил ее подозрительный взгляд, устремленный на мужа. Она не слишком его одобряла, когда он переигрывал в роли сенатора, он же смотрел на нее с абсолютно невинным видом.

— Мы с Генри все говорим и говорим о договоре, тогда как Кэбот, которому все известно лучше нас, тихо слушает, как паинька, — сказал Хэй, желая поддержать мир в семье Лоджа.

— Ну, словно сегодня кто-то откусил ему язык.

— Никто не в состоянии откусить язык Кэботу, — сказала Нэнни Лодж.

Тем временем в кабинете появились Клара Хэй с двумя дочерьми, и Адамс засиял, как сиял всегда в обществе молодых женщин, Лодж сделался еще более учтивым, а сестрица Анна блистала остроумием. Трое из Пятерки червей в одной комнате — Хэй был доволен. Но его довольству пришел конец во время десерта — мороженого, знаменитого шедевра Клары Хэй. Хотя повара в доме появлялись и исчезали, Клара, которая, как принято говорить, воды вскипятить не умела, тем не менее хранила тайны многих необыкновенных блюд, шедевром среди которых было мороженое — трепещущее, нежное, с кофейным ароматом и тонким привкусом сливок, украшенное филигранью из карамели; перед этим шедевром, всегда повторял Хэй, невозможно устоять.

Хэй приготовился вонзить ложку в это совершенное изделие, когда в дверях возник дворецкий и объявил:

— Президент, сэр. Он приглашает вас к себе.

Все замолчали. Темные глаза Лоджа посверкивали, его шмелиные ноздри словно почуяли пыльцу. Адамс мрачно смотрел на друга. Клара проявила твердость:

— Он может подождать, пока мы кончим обедать.

Хэй изобрел новый и почти безболезненный способ расставаться с креслом, опираясь на относительно сильную правую руку и не перенося всю тяжесть тела на ослабевшие колени. Он с силой оттолкнулся от ручек кресла и, почти не ощутив боли, выпрямился.

— Генри, я поручаю тебе роль хозяина. Я вернусь… когда вернусь.

— Представить себе не могу, — сказала Клара, — чем в такой час занимается Майор. Они ведь ложатся спать даже не с петухами — с цыплятами.

— В этом курятнике хозяйничает лисица, — сказал Лодж.

У подножья внушительной лестницы стояли Эйди и посыльный из Белого дома. Хэй спускался медленно и осторожно: ковровая дорожка таила серьезную опасность.

— Что случилось, Эйди?

— Не знаю, мистер секретарь.

— Я тоже не знаю, сэр, — сказал посыльный.

— Мне известно только одно, сэр: он ждет вас как можно скорее.

— Я не доел мороженое, — печально пробормотал Хэй, когда дворецкий помогал ему облачиться в меховое пальто.

Февраль выдался ужасно холодный, снег еще не выпал, и трое мужчин легко перешли на другую сторону улицы, где стоял Белый дом; кабинеты в его восточной части зловеще светились, первый этаж был погружен во мрак.

Немец-привратник в полутьме подъезда приветствовал Хэя и сказал нечто удивительное:

— Президент ждет вас в оранжереях. — Еще один швейцар возник из темноты, чтобы проводить Хэя. В тусклом свете единственной лампы ширма от Тиффани казалась несообразно византийской.

В линкольновские времена оранжереи были скромные, теперь они занимали акры. Одна из них была целиком отдана орхидеям, другая — розам, еще одна — экзотическим фруктовым деревьям. Во время вечерних приемов оркестр морской пехоты играл в розовом саду, и молодые парочки бродили в поисках укромных уголков. Но с того дня, когда был пущен на дно «Мэн», таких приемов не устраивалось.

Президент был в гвоздичной оранжерее, он сидел в кресле, курил сигару, на коленях у него лежали бумаги; Хэя буквально ошеломил цветочный аромат, не говоря уже о влажном тепле, резко контрастировавшем с ледяным холодом ночи за стеклянными стенами, превратившимися теперь в бесчисленные черные зеркала, отражавшие искусственные краски гвоздик. Электрические лампы превращали зимнюю ночь в летний день.

— Я прихожу сюда, когда хочу скрыться от всех. — Майор хотел встать, но Хэй, положив ему руку на плечо, остановил его. Хэй сел напротив, они оказались в центре расходящихся в разные стороны бесконечных рядов гвоздик, расставленных на столах в соответствии с окраской. Те, что стояли поблизости, были бледно-розового цвета, Хэй их не любил, а Майор предпочитал всем другим. — Весь этот вечер я тружусь над речью, с которой должен выступить в Клубе внутреннего рынка в Бостоне. Речь назначена на шестнадцатое. Я хочу раз и навсегда недвусмысленно высказаться за аннексию. Просмотрите, пожалуйста, текст. Что хотите добавляйте и сокращайте. Чтобы все было как следует. Для такой речи лучшего редактора мне не найти.

Хэй подумал, уж не сошел ли президент с ума: вызвать его с обеда в столь поздний час, пригласить в душную оранжерею для обсуждения речи, которую он собирается произнести через две недели.

— Это у вас текст?

— Это? — Маккинли поднял листки, что лежали у него на коленях; громадный живот, обтянутый жилеткой, примял края документов. — Нет, мистер Хэй. Об этом мы и должны поговорить. Сообщение корреспондента «Нью-Йорк сан» из Манилы. Завтра оно появится в газетах.

Пока Хэй читал телеграмму, президент возбужденно крутил очки, держа их за шелковый шнурок, сначала по часовой стрелке, затем в обратном направлении. На острове Лусон стрелки Агинальдо обстреляли американские войска. Хэй протянул телеграмму президенту.

— Я не удивлен, — сказал он. — Это был лишь вопрос времени и тактики.

— Вторая война свалилась на наши плечи сразу вслед за первой. — Майор вздохнул. — Со мной так всегда — вечно происходит что-то неожиданное. Я надеялся, что мое правление будет мирным, отданным здоровому бизнесу, здоровым финансам. Вместо этого события ввергают меня в одну войну за другой…

— Линкольн любил говорить: действую не я, действуют мною. Моя политика — не иметь политики.

— В этом мы с ним едины. — Маккинли внезапно встряхнул в руке телеграмму, словно непослушного ребенка, которого следовало призвать к порядку. — Как глупы эти люди! Не понимают, что этим они обеспечивают ратификацию договора! Теперь он пройдет как по маслу.

Хэй кивнул, хотя его начали одолевать подозрения.

— Знаем ли мы, кто первый открыл огонь?

— Мы знаем лишь то, что вы сейчас прочитали. Похоже, что они стреляли первыми либо спровоцировали нас открыть огонь. Я телеграфировал генералу Отису и жду его доклада. На днях он сказал, что ему потребуется еще тридцать тысяч солдат, чтобы справиться с ситуацией. Я ему отказал. Наша оккупационная армия насчитывает сейчас двадцать тысяч, и все они… хотят вернуться домой.

Массивная голова совершенной яйцеобразной формы, если бы не раздвоенный подбородок, словно выточенная из слоновой кости, кивнула, а круглые лучистые глаза внезапно закрылись.

— Теперь, когда Испания капитулировала, мы обязаны вернуть войска домой как можно скорее. Они не нанимались завоевывать Филиппины, как напомнил мне полковник Брайан.

— Получается, что они, я имею в виду Агинальдо, в самом деле оказали нам большую услугу. Мы не можем отозвать войска, пока там бурлит восстание. — Хэй начал излагать позицию администрации, но он не имел ясного представления, ради какой цели собирались они осуществить вмешательство. Ведь слово «восстание» подразумевает, что правительство Соединенных Штатов является законным правительством Филиппин; но это не так, они были освободители, а так называемое восстание являлось не чем иным, как войной за независимость от иностранных освободителей, превратившихся в завоевателей, причем Агинальдо выступал в роли Вашингтона, а Маккинли — в роли Георга III. Хэй начал плести новую языковую ткань, появилось слово «попечители», проскользнуло и еще одно — «временные». Внезапно он замолчал, поняв, что президент его не слушает. Глаза Маккинли были закрыты, он глубоко дышал. Не заснул ли он? Или впал в транс? Может быть, президент, как и его жена, эпилептик? — мелькнула дикая мысль. Но в этот момент Маккинли откашлялся и открыл глаза.

— Я молился, — сказал он тихо. — Вы часто молитесь, мистер Хэй?

— Да нет, не очень. — Хэй вспомнил иезуитское поучение: мудрый никогда не лжет, хотя сам давно постиг иную мудрость: не следует говорить всю правду. Он был праведным безбожником.

— Мне кажется, что Бог ответил вчера ночью на мои молитвы. — Маккинли взял цветок и поднес его к носу. — Я встал на колени, что было не так-то легко. — Он улыбнулся, указав на свой необъятный живот, закрывавший половину грудной клетки. — И попросил наставить меня. Это было в Овальной библиотеке. Айда уже легла, я был один. Я сказал Богу, что никогда не желал этой войны и не стремился завладеть этими островами. Но война пришла, и Филиппины в наших руках. Что мне надлежит делать? Во-первых, сказал я Богу, я могу вернуть острова Испании. Но это будет жестоко по отношению к туземцам, которые ненавидят Испанию. Во-вторых, я могу позволить Франции или Германии завладеть ими. Но с коммерческой точки зрения это будет очень невыгодная сделка…

— Уверен, что Бог проникся вашей мудростью, — не смог удержаться Хэй. К счастью, Маккинли был слишком поглощен мыслями о своем неземном собеседнике, чтобы уловить богохульство Хэя.

— … да и позорная к тому же. В-третьих, мы просто можем вернуться домой и предоставить туземцам управлять самим, на что они, как вам известно, не способны. Но по крайней мере нас это не будет касаться. Это легкий путь, разумеется. И вот тогда-то я почувствовал… нечто. — Глаза Маккинли сияли в огнях оранжереи, превращавших стеклянные стены в громадные ониксовые зеркала. — Кто-то был со мной, и я стал перебирать разные варианты, хотя не собирался этого делать. Я просто хотел высказать Богу свои сомнения и надежды. И Бог ответил мне. Я услышал свой голос: в-четвертых, в свете первых трех возможностей, мною перечисленных, Ваша честь, то есть Господь наш, у нас нет иного выбора, как захватить все эти острова и править их народом в меру наших способностей, воспитывать и цивилизовывать их и обратить их в христианство. И вдруг я проникся убежденностью, я знал, что Бог говорит со мной и через меня и что мы все проявим лучшие наши способности с ними вместе, ведь Христос умер ради них тоже. Знаете, мистер Хэй, я никогда не ощущал такого облегчения. Впервые за год я по-настоящему выспался. И вот на следующее утро, не поставив в известность ни вас, ни кабинет министров, я вызвал главного инженера военного министерства и отдал ему приказ. — Маккинли развернул на коленях карту мира. — Вот это я приказал ему сделать. Хэй взял карту. Сначала он не заметил ничего необычного, затем его глаза обратились к Тихому океану, и там, той же желтой краской, какой были раскрашены Соединенные Штаты, на расстоянии целого океана от них были обозначены Филиппины; на архипелаге появилась надпись «Протекторат США».

— Вы их аннексировали?

Маккинли кивнул.

— С Божьей помощью. И конечно, — он улыбнулся и взял у Хэя карту, — с некоторой помощью адмирала Дьюи и полковника Рузвельта. Я знаю, что поступил правильно.

— Но если договор будет отвергнут сенатом, никакого протектората не будет…

— Договор пройдет через сенат. Вот почему я посвятил вас в свою тайну, рассказал, почему я так уверен и могу положиться на судьбу. Потому что, — Маккинли встал, — я ничего подобного не хотел. Но теперь это Божий промысел, а мы его скромные слуги.

— Надеюсь, что Бог подскажет нам, как лучше одолеть Агинальдо.

Но Маккинли уже шагал своей царственной походкой по длинному гвоздичному коридору. По просьбе президента Хэй поднялся с ним в скрипучем, похожем на гроб лифте в жилые покои; там Маккинли ввел его в Овальную библиотеку и показал точное место, где состоялось его интервью с Господом. Это священное место теперь занимал не Бог, а миссис Маккинли. Она сидела в своем инвалидном кресле и вязала шлепанцы мужу. Она была худенькая, бледная и на удивление хорошенькая, но говорила, слегка гнусавя, что было Хэю столь же неприятно, как и британский акцент Лоджа. Возможна ли золотая американская середина?

— Когда мне сказали, что Майор беседует с вами, я успокоилась. Вы никогда не засиживаетесь с ним до глубокой ночи, как другие.

Хэй поклонился, как поклонился бы королеве Виктории.

— Я постарался увести президента из гвоздичной оранжереи как можно скорее и доставить его вам в целости и сохранности.

В дверях возник Кортелью.

— Новостей пока нет, мистер президент. Министр Элджер говорит, что доклад генерала Отиса будет готов к утру.

— Спасибо, Кортелью. Ложитесь спать.

Тот вышел. Хэй тоже собирался откланяться, когда миссис Маккинли пожелала высказаться о светских дамах Вашингтона.

— Они позволяют себе хвастаться, что укладывают бедных усталых мужей спать, а сами отправляются в гости и кокетничают там напропалую. Вы только подумайте! Я говорю им, что когда я укладываю Маккинли в постель, я забираюсь туда сама, что мы и намерены сейчас сделать.

— Я тоже, — сказал Хэй и добавил вряд ли уместно: — В свою собственную постель, разумеется.

Миссис Маккинли пристально разглядывала его ботинки.

— Снимите мерку со своей ступни, и следующие шлепанцы я свяжу для вас.

— С удовольствием, миссис Маккинли.

Затем, к изумлению Хэя, миссис Маккинли показала ему язык, непристойно подмигнула и застыла, выкатив белки глаз. Президент неторопливым натренированным движением достал из кармана большой шелковый платок и набросил его жене на голову.

— Меня беспокоит внесенная в сенат поправка Теллера. — Маккинли отсутствующе смотрел на покрытую голову жены. — Что она означает? Прямой смысл ясен: мы не сможем сохранить за собой Кубу. Но не попытается ли сенат распространить ее действие на Филиппины?

— Нет, сэр, ваша прокламация о добровольной ассимиляции была принята всеми, кроме нескольких твердолобых и хвастунов вроде Брайана. Если договор пройдет, архипелаг будет принадлежать нам. Мы заплатим Испании наличными. Двадцать миллионов долларов за десять миллионов филиппинцев.

— Этот имперский бизнес волновал и одновременно смешил Хэя. — Два доллара за голову, — добавил он.

— Полковник… — с мягким неодобрением откликнулся президент. И пожелал Хэю спокойной ночи. — Завтра мы обсудим проблемы, связанные с восстанием. До голосования в сенате.

— Да, мистер президент. — Но когда Хэй спускался по лестнице в восточном крыле Белого дома, дав себе только что зарок никогда не пользоваться лифтом западного крыла, похожем на гроб, он начал мучиться сомнениями о новом «протекторате» Майора.

3

Все сомнения рассеялись в понедельник, когда по настоянию Лоджа и вопреки рассудку Хэй вступил в Мраморный зал Капитолия в качестве более или менее случайного посетителя сената, который вскоре в соседнем зале заглотнет предложенную ему наживку. Голосование по договору должно было начаться через час, ровно в три. Из окон Мраморного зала, украшенного позолотой и зеркалами, на фоне темно-стального неба виднелись Белый дом и памятник Вашингтону. Хэя сопровождал лишь Эйди; Адамс из принципа не переступал порога Капитолия, а также дома, некогда принадлежавшего его семье, — Белого дома.

Лодж подошел к Хэю, успев поинтриговать в гардеробе сената; сегодня он еще больше напоминал шмеля.

— Похоже, что мы заручились голосами всех республиканцев, кроме Хора. Несколько демократов тоже с нами. Я мог бы доставить их пред ваши очи.

— Я сделаю все, что в моих силах, Кэбот. Но что в моих силах?

Но Лодж его не слушал. Хэй знал, что сенаторы, особенно когда они находятся у себя дома, то есть в своей части Капитолия, теряют свой и без того не выдающийся слух. Лодж извлек из кармана газетную вырезку.

— А это вы видели? Во вчерашней «Сан»?

Хэй уже знал, какой вклад внес его друг Редьярд Киплинг в американский политический процесс. Блудный сын Англии жил некоторое время в Соединенных Штатах; в 1895 году он надолго останавливался в Вашингтоне, где Хэй и люди его круга с ним познакомились и восхищались им. Особенно привязался к нему Теодор Рузвельт, и эти «мускулистые умы», как сострил Хэй, вместе упражнялись в поднятии гимнастических гирь. Теперь Киплинг разразился громовым раскатом в поэтической форме, причем публикация была приурочена к голосованию договора в сенате.

— Теодор заранее прислал мне копию еще месяц назад. Он считает, что это плохая поэзия, но крайне уместная пропаганда экспансионизма. Мне же кажется, что это настоящий гимн с претензиями на поэзию.

— Гимн богу войны, — сказал Хэй, которого стихотворение буквально ошеломило, особенно его тревожащее название — «Бремя белых».

— Я кое-что использую в своей речи, — сказал Лодж и процитировал:

Несите бремя белых

И лучшим своим сынам

Доверьте тяжкую службу

Поверженным племенам.

Мне нравится это предупреждение, сделанное нам, чтобы мы подхватили из рук англичан факел и… где же это место? Ах, вот.

Тащить непосильную ношу —

Вспыльчивых дикарей,

Угрюмых пленников Запада —

Дьяволов иль детей?

По-моему, это исчерпывающая характеристика малайцев, вам не кажется?

— Конечно, в данный момент они дикари. Но даже блистательный Редьярд находит нужным предупредить нас об опасности. — Хэй взял газетную вырезку из рук Лоджа и продекламировал четверостишие, сильнее всего его поразившее:

Несите бремя белых,

Не гнушаясь обычных наград:

Презренья добром одаренных,

Злобы спасенных стад.

— Что это? — прогремел за их спинами зычный голос.

Хэй обернулся: в дверях стоял высокий молодой человек приятной наружности, в сюртуке, усилиями тысяч карикатуристов ставшем знаменитым, наряду с широким ртом и квадратной челюстью. Лодж радостным вскриком приветствовал Уильяма Дженнингса Брайана. Хэя не переставало изумлять врожденное лицемерие истинного политика, лицо которого светится неподдельным восторгом всякий раз, когда перед ним возникает его злейший враг. Но сегодня враги превратились в союзников. Номинальный глава демократической партии, Брайан мобилизовал свое сенатское воинство на поддержку договора. Но сенаторы редко признают себя чьим-либо воинством и менее всего потерпевшего поражение кандидата в президенты. Задача Брайана оказалась трудной еще и из-за амбиций сенатора Гормана[255], который рассматривал антиимпериализм как трамплин для выдвижения собственной кандидатуры в президенты в 1900 году.

Хотя уик-энд выдался суматошный, Брайан выглядел спокойным и уверенным в себе. Нет, ему не попалось на глаза стихотворение Киплинга. Читая его, он шевелил губами, словно пробуя строчки на вкус, а Хэй размышлял, слышал ли вообще когда-нибудь Брайан имя Киплинга. Брайан вернул вырезку Лоджу.

— Что ж, стихотворение можно толковать и так и этак, — сказал он. Он расплылся в широкой, пожалуй, чуть глуповатой улыбке, но глаза смотрели хитро и проницательно. — Сегодня мне не хотелось бы его читать ни так ни этак. У нас и без того хватает хлопот. Нет большего антиимпериалиста, чем я сам…

— Полковник Брайан, мы все сошлись на том, что длительной аннексии не будет. Мы все антиимпериалисты, — с подкупающей искренностью солгал Лодж.

— Разумеется, — сказал Брайан и удалился, чтобы избежать встречи со своей Немезидой, жирным и белотелым Марком Ханной.

— Видеть не могу этого антихриста, — прошипел Ханна. — Где Хобарт[256]?

Никто не видел вице-президента, этого мало кому известного адвоката корпораций; вице-президентом его сделал Марк Ханна по одной, с точки зрения Хэя, причине — из-за его богатства. Станут ли богачи в один прекрасный день покупать себе высокие государственные должности, как это было в период упадка Римской империи? Адамс считал, что это уже в порядке вещей. В конце концов, сенаторов США выбирают законодательные собрания штатов[257]. Многие депутаты этих собраний продажны. Разве не хвастался чересчур откровенный Роско Конклинг[258], что за свое место в сенате он выложил всего двести тысяч долларов? Значит, это было дешево по меркам семидесятых годов. Хэй возражал, говоря, что это не касается поста президента. Партийный лидер вроде Маккинли вызревает медленно и у всех на виду, либо возникает, подобно Брайану, благодаря внезапному сдвигу общественного мнения. В любом случае лидерство нельзя купить, особенно учитывая то обстоятельство, что будущий лидер обычно либо богат, либо имеет доступ к деньгам. Но именно от этого слова «доступ» и мрачнел Адамс. Ханна финансировал Маккинли в невиданных доселе масштабах. Что может помешать Карнеги или Джею Гулду[259] отыскать какое-нибудь ничтожество и, не считаясь с расходами, получить президентскую власть, номинально врученную этому ничтожеству? Хэй все же полагал, что Адамс слишком уж мрачно смотрит на вещи.

К ним подошел еще один поверенный Маккинли, Чарльз Г. Дауэс[260], рыжеволосый и внушительный молодой политик, сыгравший значительную роль в победе Маккинли на выборах. Когда Брайан начал штурмом завоевывать страну и все сочли его самым выдающимся оратором в американской истории, Ханна ударился в панику. Хотя денежные тузы горой стояли за Маккинли, Юг и Запад поддержали Брайана. Учитывая, что фермеры нищи, как мыши, Брайан обещал увеличить количество денег в обращении. Будет чеканиться серебряная монета ценою в одну шестнадцатую по отношению к золоту. В одной речи за другой Брайан, собирая неисчислимые толпы, каких никто прежде не видел, вещал о том, что Америка не даст себя распять на золотом кресте. А Маккинли редко покидал свой дом в Кантоне, штат Огайо, где вел нешумную кампанию с великолепного крыльца, построенного его почитателями. Проведя двенадцать лет в палате представителей и четыре — на посту губернатора штата, он остался бедным и, следовательно, честным. Ханна считал, что Маккинли следует исколесить страну с речами. Маккинли готов был последовать его совету, но, как рассказывали Хэю, молодой Дауэс убедил Майора тихо сидеть на месте. Все равно он не может соперничать с Брайаном по части демагогии, так зачем же давать бой в невыгодных условиях? Позже сам Маккинли говорил Хэю: «Если бы я нанял для избирательной кампании поезд, Брайан арендовал бы вагон. Если бы я купил себе спальное место в пульмановском вагоне, Брайан поехал бы на дешевом сидячем месте. Если бы я купил дешевое сидячее место, он поехал бы в товарном вагоне. Вот я и решил не шевелиться». В ответ на брайановское золотое распятие Маккинли говорил нечто внушительное и расплывчатое. Он выступал и за золотую, и за серебряную монету, позиция привлекательная, хотя и невразумительная, рассчитанная лишь на привлечение голосов. В конце концов в решающий момент большинство предпочло скучную солидность Майора неистовству Брайана. В какой-то момент в воздухе запахло даже классовыми боями. Потом приграничные штаты, которые когда-то сделали президентом Линкольна, переметнулись от Брайана к Маккинли, и он был избран президентом самым крупным большинством голосов с тех пор, когда выбирали генерала Гранта[261].

Молодой Дауэс с удивлением обнаружил, что его не сделали членом кабинета, но Майор утешил его, предоставив пост финансового контролера, где он мог развлекаться идеей биметаллизма, пока его жена Клара развлекала Айду Маккинли.

Дауэс тепло поздоровался с Хэем и представил ему высокого молодого человека по фамилии Дэй, своего заместителя, демократа.

— Он отправляется домой, чтобы баллотироваться в конгресс. Мне самому бы сделать то же самое. Да и вам, Хэй.

— О, только не мне. И не теперь. Я ведь фактически уже не могу назвать себя жителем штата Огайо. — Ни Адамс, ни Хэй, обосновавшиеся в округе Колумбия, не голосовали на президентских выборах[262], которые их так занимали. Если бы они оба потеряли вдруг чувство юмора, им пришлось бы натерпеться насмешек Лоджа и прочих над двумя государственными мужами, лишившимися избирательных прав. Хэю в 1880 году предлагали место в конгрессе, но цена, назначенная местным республиканским боссом, была слишком высока или показалась таковой его тестю. Затем он перебрался в Вашингтон, и это богом забытое место озарилось теперь для него внезапным сиянием власти.

— Думаю, мы победим, у нас даже три лишних голоса. — Дауэс достал из кармана блокнот. Хэй увидел список сенаторов с плюсами, минусами и вопросительными знаками возле фамилий.

— Наверное, победите, — сказал Дэй. — Полковнику Брайану удалось переманить на вашу сторону полдюжины голосов.

— Вы, анархисты, ничего сегодня не получите, — сказал Ханна, и Хэй заметил, что его тусклые красные глаза смотрели уныло. Раздался звонок, сенаторов созывали на регистрацию. — Пойду вместе со всем зверинцем. Если увидите Хобарта, скажите ему, что я его ищу. — Ханна двинулся к залу заседаний.

Дэй смотрел ему вслед с отвращением.

— Я бы предпочел, чтобы полковник Брайан отпустил вожжи.

— И позволил сенатору Горману прибрать к рукам партию? Нет, — сказал Дауэс, — этому не бывать. Брайан прекрасно скачет на двух лошадях сразу.

Хэй повернулся к Эйди.

— Похоже, я здесь больше не нужен.

Дауэс по-дружески взял Хэя под руку.

— Пошли на галерею и понаблюдаем за голосованием. — Он повернулся к Дэю. — Идем с нами, анархист, — сказал он. — Тебе представляется отличный шанс швырнуть бомбу.

Хэй занял место в первом ряду галереи для почетных гостей. Рядом свою ложу заполнила пресса; вашингтонские дамы блистали. Как всегда в торжественные моменты сенатской жизни, Хэю на память пришел бой быков в Мадриде. Конечно, вашингтонские дамы зимой, в мехах не были столь ярки, как испанки летом, но возбужденные взоры точно так же были устремлены на арену — в данном случае зал заседаний сената.

Пожилой сенатор председательствовал в кресле вице-президента, возвышавшемся на специальном помосте. Вот-вот должна была начаться регистрация. Сенаторы занимали места напротив председательского помоста. Присутствие Хэя заметили. Он грациозно кланялся то одному, то другому сенатору, когда они его узнавали; они махали ему рукой или кланялись; к счастью, с высокой галереи он не узнавал никого. Он делался все более похожим на почти слепого Верховного судью Чейза[263], который к концу жизни здоровался со всеми подряд с одинаково торжественной и нарочитой любезностью, не желая обидеть никого, кто, быть может, еще видел в нем потенциального президента.

Пока шла перекличка, Дауэс прошептал:

— Вот-вот появится сообщение, что мы сами спровоцировали туземцев атаковать нас, но до завтра эта история в газеты не попадет, а завтра будет уже все равно.

— Все равно? — Дэй явно застенчивостью не отличался, подумал Хэй; ему было любопытно, как может брайановский демократ занимать пост в администрации, со всей серьезностью утверждающей, что трофеи по праву принадлежат победителям. Конечно, реформа гражданской службы близка сердцу каждого прогрессивного республиканца, но предоставление должностей достойнейшим еще ближе. — Понимаете ли вы, что будет, если люди узнают, что мы сами начали военные действия?

— На сегодняшнем голосовании это не отразится, а все остальное значения не имеет. Да я и не утверждаю, что начали мы сами. Я этого не знаю. Это слухи. — Дауэс повернулся к Дэю. — После того как нашли золото в Клондайке, вы провалились со своим серебром и хотите теперь ударить нас чем-нибудь новеньким, ну, скажем, разговорчиками про империю.

— Вы не родственник моего предшественника, судьи Дэя? — Хэю понравился молодой человек с репутацией анархиста. Судя по акценту, он, видимо, тоже из Индианы, да и похож на него молодого, только повыше ростом и покрепче.

— Нет, сэр, но я знаком с вашим сыном Делом.

Хэй не удивился. Дела он теперь видит редко и понятия не имеет, с кем тот водит компанию.

— Тогда расскажите мне, где он и что он?

— Я думаю, что Дел сейчас в Нью-Йорке. Я видел его месяц назад, когда он пригласил меня в Белый дом поиграть на бильярде, что стоит там в подвале.

Хэй был изумлен.

— В подвале Белого дома?

— Да, сэр. Ужасное место, если честно. Скользко, как в подземелье. Но там есть бильярдная, где собираются сотрудники.

— И президент там бывает?

— Заглядывал как-то, когда мы играли.

Прежде чем Хэй сумел проникнуть в тайную жизнь собственного сына и президента, вице-президент Хобарт со своего председательского места дал слово кому-то для предложения и тут же поставил на голосование вопрос о мирном договоре. Пока сенаторы, когда назывались их имена, отвечали «за» или «против», Дауэс делал пометки в блокноте и бормотал при этом «Черт» или «Мария», что, видимо, означало «плохо» и «хорошо». Когда выкликнули сенатора Элкинса, Дауэс сказал:

— Ну, посмотрим, как поработал Брайан. — Зал замер. Элкинс был демократ и антиимпериалист. Элкинс выдержал по возможности продолжительную паузу, затем крикнул: «За!» Галереи взорвались аплодисментами. Хобарт, похожий на старого моржа, ударил молоточком по кафедре. Одновременно прозвучал знакомый голос Сноба: «Браво!».

Дэй повернулся к Дауэсу.

— Полковник подарил вам вашу империю.

— А вы что, не следуете за своим лидером? — спросил Хэй.

— Я полагаю, что он совершил ошибку. У нас дома достаточно забот без…

Но зал снова утонул в приветственных выкриках: уже были набраны необходимые две трети голосов плюс один лишний. Сенат проголосовал пятьюдесятью семью голосами против двадцати семи за утверждение мирного договора, подписанного правительством, за аннексию Филиппинских островов, восставших против своих новых, волею конгресса законных хозяев.

— Черт возьми и пресвятая Мария! — радостно воскликнул Дауэс. — Я должен сообщить Майору.

Эйди помог Хэю встать. Важные персоны пожимали ему руку, словно это был его договор, а не президента. У подножия лестницы на галерею Лодж встретил его словами:

— Мы это сделали. — Хэй обратил внимание, что Лодж плохо выглядит. — Никогда в жизни мне не приходилось выдерживать такого испытания!

Хэй его похвалил. Лодж ждал похвал, да, наверное, и заслужил их. В конечном счете против договора проголосовали два республиканца: коллега Лоджа сенатор Хор, который изумил сенат предложением положить свою голову на плаху, если только это остановит аннексию, и Хейл, наследственный сенатор от штата Мэн, который, не собираясь расставаться со своей головой, сказал «нет». Во всех других случаях деньги и покровительство Ханны, улыбка и красноречие Брайана, а также настойчивость Лоджа сделали свое дело.

— Государственный корабль наконец-то вышел в открытое море, — говорил Хэй, раскланиваясь налево и направо, пока они с Лоджем пересекали ротонду, где вашингтонские дамы смешались с усталыми, гордыми законодателями.

— Корабль — удачный образ, — мрачно отозвался Лодж. — А я будто месяц безвылазно провел в машинном отделении.

— В кулуарах сената.

— И весь перепачкался сажей.

В этот момент, словно для того чтобы наполнить живым содержанием последние слова Лоджа, мимо них, не удостоив обоих взглядом, в окружении поклонников прошел высокий крупный молодой мужчина, бросив на ходу:

— Никогда не думал, что доживу до того дня, когда кто-нибудь решится открыто и среди бела дня всучить взятку сенатору Соединенных Штатов, чтобы тот проголосовал не так, как ему подсказывала совесть.

— Кто это такой? — спросил Хэй.

— Достопочтенный сенатор от Айдахо, Хитфелд, который при прочих равных условиях сеял бы сейчас у себя дома пшеницу.

— Но, дорогой Кэбот, не в феврале же в штате Айдахо. Ему предложили взятку?

Лодж пожал плечами.

— Только не я. Но Ханна долго шептался во всех углах гардеробной. Да и Брайан делал то же самое. Поэтому кто знает? Но значение имеет лишь то, что корабль полным ходом идет вперед. Наконец-то мы в открытом море, Хэй. Мы теперь то, чем раньше была Англия. Азия принадлежит нам.

— Пока еще нет. — Они вышли из Капитолия. Над ними было черное небо, дул холодный ветер. К счастью, государственный секретарь по рангу был выше всех, кроме вице-президента и спикера палаты представителей, поэтому его экипаж почти сразу со скрипом и скрежетом остановился впереди длинной вереницы экипажей; лошади от холода были укрыты попонами.

— Будем надеяться, барометр не упадет, особенно теперь, когда мы в море, — завершил морские сравнения Хэй.

— Ох, — вздохнул кучер, решивший, что Хэй обращается к нему. — Надвигается снежная буря, сэр. Самое неприятное время года.

— Плохой знак, — сказал Хэй Лоджу.

— Что ж, я буду убивать капитолийских гусей[264], пока не найду в их печенке предсказание доброго ветра в наши паруса. — Лодж и Эйди помогли Хэю забраться в экипаж. — Говоря серьезно, — сказал Лодж хмуро, — это была самая отчаянная и трудная схватка, в которой мне довелось участвовать. Сомневаюсь, что доживу до другой, когда столько же будет поставлено на кон.

— Когда речь идет о земных делах, я воздерживаюсь от предсказаний. — Острейший приступ боли пронзил нижнюю часть спины Хэя, вернув земные дела в их реальную перспективу, напомнив про неизбежный удел всех, для него уже не столь отдаленный. — Но если речь идет о небесных… Впрочем, корабли вышли в море, а наши легионы шагают по азиатским просторам.

— Да здравствует Цезарь! — засмеялся Лодж.

— Маккинли — ура! — Хэй улыбнулся в холодную тьму. — Тихому владыке Тихого океана.

Глава четвертая

1

Блэз поджидал губернатора Рузвельта в конце длинного широкого коридора, что разделял пополам первый этаж отеля «Пятая авеню». Место это известно было в политических кругах Нью-Йорка как «Угол молитв». Блэз пока так и не выяснил, откуда «Угол» получил свое название. Видимо потому, что именно здесь произносил торжественное «аминь» сенатор Томас Платт, нынешний хозяин «Угла», откликаясь на истовые молитвы своих сторонников. Восседая в центре украшенного позолотой диванчика с волосяной подушкой, так называемый «Добренький босс» заправлял судьбами так называемой «Организации», то есть политической машины, что держала в руках республиканскую партию штата Нью-Йорк и, предположительно, нового губернатора-республиканца Теодора Рузвельта, пообещавшего Блэзу интервью по окончании еженедельного завтрака с сенатором Платтом. Когда конгресс работал, сенатор приезжал из Вашингтона в пятницу вечером и возвращался в столицу в понедельник утром. А сам факт еженедельного приплытия губернатора по Гудзону из Олбани на завтрак с «Добреньким боссом» красноречиво характеризовал их отношения; во всяком случае так с некоторым оттенком загадочности утверждал Шеф.

Блэз нервничал. Он никогда еще не встречался с губернатором; конечно, он давно уже к нему пригляделся («привязался», сказал он себе по-французски). Эта подвижная фигура, воплощенная энергия, постоянно мелькала на бесчисленных подмостках. Шеф потребовал взять у губернатора интервью, сочтя, что настало время Блэзу испытать свои силы в этом лживом искусстве, и вручил ему перечень вопросов, которые следовало задать; скомканный клочок бумаги уже успел истлеть в его потной ладони. Он нервничал и сам недоумевал почему. Разве он не привычен уже к общению с сильными мира сего? Все-таки он не кто-нибудь, а Сэнфорд и, не в последнюю очередь, Делакроу. Он помнил, с каким презрением относился отец ко всем политикам, и это глубокое чувство было однажды столь же глубоко и щедро вознаграждено в Ньюпорте, штат Род-Айленд, когда президент Честер А. Артур допустил промах, посетив казино, где на него никто не обратил ни малейшего внимания. Того хуже, когда президенту настала пора уезжать, ему пришлось стоять в полном одиночестве у подъезда, пока экипажи Асторов, Бельмонтов[265], Делакроу и Вандербильтов[266] проезжали мимо, а он взывал: «Карету президента!». Полковника Сэнфорда эта ситуация привела в восторг. Но Блэзу недоставало отцовского патрицианского высокомерия.

В половине девятого субботним утром в отеле «Пятая авеню» стояла необычная тишина. Поодаль, в холле, посетителей почти не было, лишь несколько претендентов на должность мирового судьи в захолустье штата толпились в «Углу молитв». Они напомнили Блэзу тех случайных и неприметных личностей, задержанных за ночь, которых ему приходилось видеть в полицейском участке на Малберри-стрит.

Два сотрудника нью-йоркской полиции охраняли вход в отдельный кабинет, где поглощал завтрак губернатор, бывший комиссар городской полиции; завтрак весьма обильный, иначе не скажешь, состоявший из жареного цыпленка, залитого яичницей с яркими крупными желтками, и солидной порции жареного картофеля. Меню Блэз выяснил у метрдотеля заранее. По-видимому, губернатор был любитель поесть на манер жителя западной границы: он предпочитал «жратву» простую, обильную и неизменно жареную.

Внезапно в дверях кабинета возник громадный округлый, заключенный в темную жилетку живот, набитый жареным мясом; приложение к животу, губернатор и полковник Теодор Рузвельт сказал что-то полицейским, его слова заставили их нахмуриться, а их бывший начальник разразился хохотом, показавшимся Блэзу похожим на крик совы, стремительно бросающейся вниз на зазевавшегося грызуна. Рядом с губернатором стоял бледный и по обыкновению, если не более, изможденный Платт. К удивлению Блэза они завтракали без помощников, иными словами — без свидетелей, сразу подумал он. Мрачно-подозрительное мировоззрение Шефа оказалось заразительным и, не исключено, обоснованным.

Полицейские отдали губернатору честь и он подошел к Блэзу, не обращая внимания на вездесущих просителей — соискателей должностей.

— Мистер Сэнфорд из «Джорнел»? Наша любимая газета, не правда ли, мистер Платт?

— Бывают и хуже, — тихо выдавил Платт, направляясь к своему любимому дивану; он был похож на человека с мотыгой, возвращающегося после тяжких трудов в поле на отдых.

— Мистер Сэнфорд, — приветствовал он Блэза, коснувшись его тщедушной рукой. Затем опустился на свой трон в «Углу молитв», готовый править и царствовать, в то время как номинальному правителю штата предстояло очаровывать и развлекать молодого журналиста. Просители окружили Платта; босс скорбным взмахом руки простился с губернатором и Блэзом.

— Мистер Сэнфорд, почему бы нам не прокатиться вместе до дома моей сестры? Мы могли бы поговорить по дороге. — С этими словами Рузвельт правой рукой взял Блэза за левый локоть; жест был загадочный, стороннему наблюдателю он мог показаться изъявлением близких отношений или, на худой конец, расположения, но жертва, а Блэз счел себя именно жертвой, восприняла его как проявление физического контроля, поскольку губернатор таким образом вынудил его стремительно шагать с ним рядом, да к тому же нога в ногу; снова в мыслях у него возникло видение полицейского участка на Малберри-стрит. Но хотя губернатор и вел себя как подобает полицейскому, он едва ли был здоровенным детиной, каким полагается быть стражу порядка. Он был таким же коротышкой, как и Блэз, несколько лет кряду молившийся хотя бы о лишней половинке дюйма, однако он перестал расти в шестнадцать лет. Но в тех местах, где у Блэза выпирали мускулы, у Рузвельта была одна гуттаперчевая начинка; фигуру его увенчивали массивная голова и шея, причем первая как бы произрастала из второй как ответвление ствола. Живот был тучен, конечности толсты, но не мускулисты. Тем не менее Рузвельт оказался стремителен в движениях и целеустремлен, как атлет, спешащий к началу соревнования на неведомую спортивную арену. Блэза позабавило, что манера губернатора говорить точно соответствовала тому, как ее расписывали в газетах. В холле, когда вокруг него теснились незнакомые люди, жаждавшие пожать ему руку или пожелать успехов, губернатор обнажал свои громадные скалоподобные зубы и произносил три отчетливых слога «О-чень-рад!». Если ему говорили то, что он одобрял, он восклицал «Потрясающе!», как актер, играющий роль английского джентльмена. На улице он даже охотно откликался на обращение «Тедди» — вне пределов семьи никто не отваживался его так называть.

Легкий апрельский дождичек смочил Пятую авеню, но не губернатора Рузвельта, который впрыгнул в экипаж, опираясь, как о поручень, о правую руку Блэза. К вящей радости Блэза экипаж оказался с поднятым верхом; в его воображении уже возникла картина «здорового образа жизни» — так называлась лекция, прочитанная недавно губернатором где-то на Среднем Западе, — езды по Пятой авеню под проливным дождем и возгласов «Потрясающе!», обращенных к стихиям.

— Вам следует пожить на Западе, — губернатор сказал именно то, чего от него ожидал Блэз. — Юноше, такому как вы, следует укреплять свое тело и свои моральные устои.

Блэз вдруг почувствовал, что краснеет — вовсе не от слов «моральные устои», на эту тему он, выросший во Франции, сам мог прочитать лекцию губернатору, но от слова «тело». Ведь он мог похвастать мускулатурой, какая не снилась его йельским однокашникам, — даром природы, вероятно, но в гораздо большей степени явившейся результатом его собственных усилий; не снилась такая мускулатура и тому жирному пудингу, что колыхался с ним рядом. Вблизи Рузвельт не выглядел молодо, впрочем, на взгляд Блэза, сорок лет вовсе не были оптимальным возрастом для мужчины. Глубокие морщины разбегались из-под пенсне с золотыми дужками. Коротко стриженные волосы тронуты сединой. Усы в китайском стиле скобками обрамляли или, скорее, прятали полные, красные, отменно чувственные губы. Яркие юркие глаза неопределенного цвета; ясно, что не светлые. Тело производило впечатление болезненной тучности.

— Я могу побить вас в индейской борьбе, — неожиданно для себя сказал Блэз.

Губернатор, до этой минуты глядевший в окно в надежде быть узнанным кем-то из скрытых зонтиками прохожих, изумленно уставился на Блэза. Пенсне сползло с носа на грудь и повисло на цепочке, подобно маятнику. Глаза голубые, наконец-то установил Блэз.

— Вы? Городской неженка? — он громко расхохотался, затем сказал: — Вызов принят.

Оба устроились на заднем сиденье таким образом, чтобы каждый мог положить локоть на центральную подушку и сцепиться ладонями. Блэз был абсолютно уверен в себе; он знал, что сильнее, и рука пожилого соперника начала медленно клониться книзу. Рузвельт был тяжелее, но в конце концов, предчувствуя поражение, просто сжульничал. Когда его рука была уже почти совсем внизу, он незаметно просунул ногу под складное сиденье напротив и, используя этот рычаг, быстро прижал руку Блэза к подушке.

— Вот так! — радостно крикнул губернатор.

— Вы просунули ногу под сиденье.

— Я не…

— Смотрите! — На глазах Блэза нога Рузвельта, словно пружина, отскочила на прежнее место.

— Это случайность. Она соскользнула. — Какое-то мгновение Рузвельт выглядел огорченным, как мальчишка, которого уличили во лжи. Но он тут же совладал с собой и громко возгласил:

— Здорово, молодой человек! Ладно, вы не городской неженка. Вы другой. Сэнфорд. Который Сэнфорд?

Началась и быстро завершилась игра в генеалогию. Полковник, чистейший сноб, как и большинство народных избранников, Сэнфорда воспринял спокойно, но его слегка обеспокоили Делакроу. Когда они вылезали из экипажа у номера 422 по Мэдисон-авеню, каменного дома его младшей сестры миссис Дуглас Робинсон (Блэз тщательно все записывал), Рузвельт спросил:

— Боксом занимаетесь?

— Да, — честно признался Блэз.

— Как только завтрак утрамбуется, мы с вами спустимся в подвал и натянем перчатки.

Миссис Робинсон (брат называл ее Кони), темноволосая ясноглазая женщина, провела их в небольшую гостиную, главное украшение которой составляла голова бизона, подстреленного губернатором, когда он ковбойствовал на Западе. Между человеком-победителем и зверем-жертвой оказалось, на взгляд Блэза, странное сходство.

— Увлекался чучелами, — объяснил Рузвельт. — Главным образом, птиц. Вообще-то я хотел стать орнитологом, натуралистом. Почему именно Херст?

— А почему бы и нет, сэр? — Блэз устроился в моррисовском кресле-качалке, а Рузвельт тем временем утрамбовывал завтрак, широкими бесцельными шагами меряя взад-вперед гостиную. В смежной комнате то и дело звонил телефон и на звонки отвечал низкий мужской голос. По всей видимости, даже пока они говорили, процесс управления штатом Нью-Йорк шел своим чередом.

— Конечно, он противник реформ. Он же демократ, хотя сам я в таких делах не очень строг. Однако мне кажется, что репутация босса Крокера низка даже по меркам Таммани-холла.

— Вы правы, сэр. Но он не вмешался, когда вы баллотировались в губернаторы, и вы победили большинством в восемнадцать тысяч голосов главным образом потому, что он фактически отказался поддержать судью Ван Вика.

Рузвельт сделал вид, что не слышит.

— На прошлой неделе Херст присутствовал на обеде Общества Таммани в Гранд-сентрал-палас, где председательствовал наш друг Крокер, только что вернувшийся домой из Ирландии или, точнее говоря, вернувшийся в Америку из своего ирландского дома. Мне бы не хотелось иметь такого союзника.

— Мне кажется, сэр, Шеф пошел туда, чтобы послушать Брайана.

— Не могу понять, зачем газетному издателю, учившемуся к тому же в Гарварде, ввязываться в политику, тем более, насколько я могу судить, не имея никаких политических убеждений.

Хотя Блэза скорее забавляло, чем восхищало внезапное увлечение Шефа политикой и его стремление занять высокий выборный пост, он не мог сказать Рузвельту, что во многом этот интерес объяснялся отнюдь не влиянием отца, сенатора Джорджа Херста, а маленького беспокойного тучного человека с пронзительным голосом, что двигался сейчас по гостиной, подобно заводному солдатику, которому забыли задать определенное направление. Блэз уже бросил всякие попытки взять у губернатора интервью. К тем, кого Рузвельт считал себе ровней в социальном отношении, а Блэз был из их числа, он относился не как к члену тайной консистории ангелов-реформистов, с ведром и лопатой чистящих республиканские конюшни; скорее, он держался с ними по-приятельски, как мальчишка, который, несмотря на маленький рост и плохое зрение, все равно свой в доску парень, да и наверное заводила, если только кого-нибудь удастся убедить следовать за ним. Во всяком случае он считал своим долгом немедленно высказать вслух то, что промелькнуло в его беспокойной голове.

Херст уже перестал занимать полковника. Его внимание привлекла модель военного корабля, конечно же, подумал Блэз, принадлежавшая отнюдь не миссис Робинсон.

— Подарили, когда я служил заместителем военно-морского министра. Стройте больше кораблей, говорил я. Вы читали книгу адмирала Мэхана о морской мощи? Она издана девять лет назад. Книга, открывающая глаза людям. Я рецензировал ее в «Атлантик мансли». Мы с ним сразу подружились. Без военно-морской мощи немыслима Британская империя. Без военно-морской мощи невозможна и Американская империя, хотя мы избегаем пользоваться словом «империя», потому что люди с нежным слухом его не переносят. Например, Эндрю Карнеги, старый негодяй, говорит, что если мы не предоставим свободу нашим меньшим коричневым братьям на Филиппинах, на нас ляжет проклятие. Какое еще проклятие? Его денег, что ли? Он сказал Хэю, что если американский солдат выстрелит в филиппинца, а он будет вынужден это сделать, мы потеряем республику у себя дома. Непостижимо! Из-за Карнеги и его дружков наше правительство вынуждено было стрелять в американских рабочих в дни Хаймаркетского бунта[267], и старый мошенник потирал руки от удовольствия. Лицемер. Не таков Мэхан. Настоящий патриот. Торпедные катера! Ему надо воздать должное за теорию. А флот обязан воздать должное мне — за то, что мы вовремя вооружились…

— …а вы — поблагодарить адмирала Дьюи. — Блэз воспользовался паузой, пока Рузвельт троекратно, по-собачьи, щелкнул зубами, звук был раздражающий, выражение лица — зверское.

— Ну что ж. Я задал ему работенку на Тихом океане. Пришлось пошевелиться. Сначала потребовалось упросить одного сенатора выступить его ходатаем. Представляете себе? Ну что за страна! Если бы не нашлось такого сенатора, эту должность отдали бы другому офицеру, и мы бы не были сегодня в Маниле. Замечательный человек этот Дьюи. Хороший офицер. Его, конечно, попытаются сделать президентом. Надеюсь, у него хватит ума отказаться.

— Херст считает, что лучше адмирал, чем Брайан…

— Молодой человек, и вы будете лучше Брайана. Не была ли моя сестра Анна в гостях у вашего отца несколько лет назад?

— Она училась в Алленсвуде? — Блэз вдруг вспомнил милую, сверх меры простую женщину с крупными зубами, которая чувствовала себя во Франции как дома.

— Нет. Но она училась у мадемуазель Сувестр, когда та еще держала школу во Франции. До того как перебралась в Англию.

— Там училась моя сестра Каролина. В Англии…

Рузвельт не дал Блэзу договорить.

— …что дало Бейми великолепный французский и общее образование, хотя было ли это хорошо в смысле морали, я совсем не уверен. От мадемуазель Сувестр сестра заразилась вольнодумством…

— Мадемуазель Сувестр атеистка.

Рузвельт заскрежетал зубами, правдоподобно имитируя гнев.

— Тем хуже для моей сестры. И для вашей… — Как большинство политиков, которые говорят без остановки, он слышал слова собеседника даже сквозь утешительный каскад собственного красноречия. — Моя хотя бы научилась французскому. А ваша?

— Она и без того говорила по-французски. Каролине пришлось осваивать английский, что ей вполне удалось.

— Сейчас мы отправляем туда мою племянницу[268]. Мы надеемся… — Лицо губернатора помрачнело.

— Должно быть, это дочь мистера Элиота Рузвельта, сэр?

— Да. Мой брат хорошо известен вашим читателям. — Губернатор плюхнулся в кресло и горящими глазами впился в Блэза, точно перед ним был сам дьявол во плоти — Херст. Элиот Рузвельт умер четыре года назад в квартире на 102-й улице, где он под чужим именем жил в обществе слуги и любовницы. Хотя он сильно пил многие годы, отец Блэза всегда говорил, что если кого-нибудь из Рузвельтов можно назвать приятным человеком, то это именно Элиот, долго живший в Париже, но чаще всего в Шато Сюресн, месте уединения или заточения богатых алкоголиков. Несколькими годами ранее губернатор к вящей радости прессы публично объявил своего брата сумасшедшим. Разумеется, Шеф и мысли не допускал, чтобы фамильный скелет Рузвельтов мирно покоился в шкафу; он также не упускал случая напомнить ньюйоркцам, что с целью уклонения от уплаты налогов Теодор Рузвельт называл своим местожительством не штат Нью-Йорк, а Округ Колумбия. Из-за этой неразберихи он едва не провалился при выдвижении его кандидатуры в губернаторы, но блистательный Илайху Рут[269], адвокат божьей милостью, как охарактеризовала его «Джорнел», переговорил конвент, собравшийся для выдвижения кандидата. Так или иначе, Блэз был рад, что не питал страсти к политике. Для него не существовало выбора между личной и общественной жизнью. Что сотворит пресса с личной жизнью Шефа, размышлял он время от времени, если тому вздумается выйти на политическую арену?

Об этом же размышлял и Рузвельт.

— Вся эта газетная братия будет с ним обходиться точно так же, как он поступал с другими. — Рузвельт снял пенсне и близоруко уставился на бизона, глаза которого были устремлены в вечность, место, расположенное над дверью в холл. — Я полагаю, что он снова поддержит Брайана. Для нас это облегчит дело. Маккинли наверняка победит.

— А что же вы, сэр?

— Я лояльный республиканец. Маккинли — глава партии. Мне предложили пост редактора «Харперс уикли». Можете это написать. Можете также сказать, что я испытываю искушение согласиться, когда в будущем году истечет мой губернаторский срок. — Из холла в гостиную вошел помощник и протянул губернатору газетную вырезку, Блэзу удалось это разглядеть. Из какой газеты? подумал он; очевидно, из «Сан». Когда помощник вышел, Рузвельт снова вскочил на ноги и зашагал взад-вперед без всякой видимой цели, кроме удовольствия, которое эти мощные усилия ему вероятно доставляли. — Президент спустил с цепи генерала Макартура[270] на повстанцев. Я требую безоговорочной капитуляции на наших условиях, однако скромный губернатор штата Нью-Йорк не имеет голоса при решении столь важных вопросов.

— Но к вам прислушиваются, сэр. — В голове Блэза складывалась если не статья, то хотя бы сюжет. — Вы выступаете за нашу экспансию повсюду?

— Повсюду, где мы нужны. Прежде всего нам надлежит быть мужественными. К тому же всякое расширение цивилизации, а в этом отношении нам нет в мире равных, означает торжество нашей религии, нашего закона, наших обычаев, нашего духа современности, нашей демократии. Если где-то наша цивилизация сумеет закрепиться, это будет победа закона, порядка и справедливости. Взгляните на эти погруженные в ночь острова, что с ними будет без нас? Кровопролитие, хаос, бандитизм… Агинальдо — это просто тагальский бандит.

— Некоторые считают его освободителем, — начал Блэз, понимая, что губернатор может извергать свои банальности часами.

Но теперь его было не остановить. Рузвельт быстрыми шагами описывал круги в центре комнаты. Его поглотил поток словоизвержения. Когда он говорил, он пускал в ход все трюки, как если бы перед ним был не Блэз, а десять тысяч зрителей в Мэдисон-сквер-гарден. Руки вздымались и падали, голова откидывалась назад, словно дуга вопросительного знака; правый кулак ударял о левую ладонь, как бы обозначая конец очередного безупречного аргумента и предвещая начало следующего.

— Дегенерация малайской расы — общепризнанный факт. Это прежде всего. Мы можем принести им только добро. Они сами могут причинить себе только вред. Когда люди, подобные Карнеги, говорят, что филиппинцы сражаются за независимость, я отвечаю, что любой аргумент в защиту филиппинцев равнозначен аргументу в защиту апачей. Каждое слово в защиту Агинальдо это аргумент в пользу Сидящего Быка[271]. Индейцев невозможно цивилизовать, как нельзя цивилизовать и филиппинцев. Они стоят на пути цивилизации. Вы можете, конечно, клясться именем Джефферсона… — Рузвельт горящими глазами смотрел на Блэза, который ничьим именем клясться не собирался. Он глядел прямо перед собой на круглый живот, золотая цепочка на котором одобрительно позвякивала в такт настроению ее владельца — воинственному, имперскому. — Должен вам напомнить, что когда Джефферсон писал Декларацию Независимости, он не включил индейцев в число тех, кто должен обладать нашими правами.

— А также и негров, — ухмыльнулся Блэз.

Рузвельт нахмурился.

— Рабство — это нечто иное, и оно нашло в должное время разрешение в горниле Гражданской войны.

Блэз попытался себе представить, как выглядит мозг политического деятеля. Есть ли в нем выдвижные ящички с надписями «Рабство», «Свобода торговли», «Индейцы»? Или же готовые аргументы висят на крючках, как сохнущие газетные гранки? Хотя Рузвельт считался уважаемым историком, писавшим и даже читавшим книги, он не был в состоянии сказать что-нибудь такое, чего вы уже не слышали тысячу раз. Видимо, в этом и состоит искусство политического деятеля: придавать общеизвестному ореол новизны, вдыхать в него страсть. Самого же губернатора собственная риторика завораживала.

— Джефферсон купил Луизиану, не спросив согласия индейских племен, которых он приобрел вместе с землей.

— Не спросил он и семью Делакроу, и еще примерно десять тысяч французских и испанских жителей Нового Орлеана. Мы до сих пор ненавидим Джефферсона.

— Но с течением времени вы вошли в республику как свободные граждане. Я сейчас говорю только о дикарях. Когда мистер Сьюард купил Аляску, разве мы спросили согласия эскимосов? Нет. Когда индейские племена подняли восстание во Флориде, разве предложил им Эндрю Джексон права гражданства, к которым они не были готовы? Нет, он предложил им только правосудие. Именно это мы и дадим нашим меньшим желтым братьям на Филиппинах. Они получат правосудие и цивилизацию, разумеется, если воспользуются этой счастливой возможностью. Мы сохраним острова за собой! — Рузвельт внезапно угрожающе и быстро защелкал зубами; ну точно машина, подумал Блэз, размышляя над тем, как, какими средствами сумеет он жалкими словами описать эту причудливую личность. Снова в голове возник образ заводного игрушечного солдатика. — И мы учредим там стабильное, упорядоченное правление, чтобы еще одно пятнышко, — кулак нанес мощный удар по ладони, — на поверхности Земли было нами выхвачено, — две короткие ручки судорожно ловили невинный теплый воздух гостиной, словно защищая его от зимнего холода, — у сил тьмы! — На краешке нижней пухлой губы губернатора выступила пена. Он смахнул ее тыльной стороной ладони, которая одновременно держала клочок пространства, выхваченного им у сил тьмы.

— Вы абсолютно уверены, что мадемуазель Сувестр атеистка? — Губернатор внезапно плюхнулся в кресло. Он задвинул ящик с Филиппинами на место и запер его на ключ.

— Так мне говорили. Сам я с ней не знаком. — Блэз старался держаться нейтрально. — Она активно выступала в поддержку капитана Дрейфуса. — Это вовсе не прозвучало как non sequitur[272], поскольку именно вольнодумцы активно защищали Дрейфуса. Но губернатор его все равно не слушал.

— Бейми, то есть моя сестра, говорит, что на религиозные убеждения мадемуазель Сувестр можно закрыть глаза. Я думаю, что моей племяннице Элеоноре стоит воспользоваться этой возможностью. — Затем губернатор разразился часовой тирадой. Он хочет, чтобы на Кубе и Филиппинах правили сильные проконсулы. Он обсудит эту проблему с президентом. Он считает, что чем скорее военный министр Элджер, ответственный за снабжение войск тухлым мясом, уйдет в отставку, тем будет лучше. Блэзу удалось все же задать один или два вопроса о взаимоотношениях губернатора и сенатора Платта. Ну разумеется «потрясающие», хотя всем было известно, что они на дух друг друга не переносят, и Платт терпел Рузвельта только потому, что после скандалов с предыдущим губернатором республиканцы наверняка потеряли бы штат. В то же время Рузвельт, этот неистовый реформатор, нуждался в республиканской политической машине, чтобы добиться избрания. Не было секретом и то, что он хотел быть в сенате рядышком со своим другом Лоджем; не составляло тайны и то, что Платт и не думал поступаться своим местом в угоду губернатору, который требовал теперь, чтобы любая корпорация, получающая субсидии, платила налоги. Это был удар, в частности, по Уильяму Уитни, миллионеру-демократу, владевшему бесчисленными трамвайными линиями и, как говорили, золотым ключиком от Таммани-холла. Уитни служил в кабинете президента Кливленда, он усыновил Пейна, однокашника Блэза.

Во время этой декламации голос губернатора то и дело менялся от нежно-вопрошающего до строго поучающего, как у бога Иеговы; он исполнял дюжину разных ролей и все одинаково плохо, но увлеченно. От нечего делать Блэз вдруг подумал, как думал не раз в этом все еще чужом ему городе, есть ли у такого человека любовница или же он посещает бордели (только в одном сомнительном районе Нью-Йорка их больше, чем во всем Париже), или же он с железной решимостью ограничивается благосклонностью второй жены.

Вспомнив о Пейне Уитни, Блэз задумался о сексе. Однажды в Йеле он невинно спросил жизнерадостного Пейна, есть ли в Нью-Хейвене приличный бордель. Парень покраснел до корней волос, и Блэз понял, что его двадцатилетний однокашник все еще девственник. Дальнейшие тайные расследования не только убедили Блэза в том, что большинство молодых людей в его классе девственники, но и объяснили, что именно по этой неестественной причине они долго и нудно говорили о девочках из общества, с которыми были знакомы, а также тяжело напивались, как делают в Париже только чернорабочие. Поэтому он никому не открыл, что в шестнадцать лет вступил в связь с подругой отца Анной де Бьевиль, что была двадцатью годами его старше и состояла в счастливом браке с директором банка; ее сын, старше его на два года, учил его в Сен-Клу стрелять; какое-то время он был его лучшим другом. Молчаливо подразумевалось, что Блэз был любовником его матери, и тема эта никогда не обсуждалась. Понятно, что строгие нравы Нью-Хейвена он воспринимал болезненно.

— Наверное, англосаксы созревают позднее, чем мы, — сказала Анна, которую забавляло такое обилие невинности на спортивных площадках Йеля, точнее на танцплощадках для старшекурсников. Блэз представил фиалкоглазую Анну как свою тетушку; она произвела сенсацию.

— Физически с ними все в порядке, — сказал Блэз; старшекурсники отпускали усы и бакенбарды. — Но что-то происходит или, скорее, не происходит с их мозгами.

— И с их печенью, полагаю, тоже. Они слишком много пьют.

Теодор Рузвельт снова зашагал по гостиной. Блэз попытался представить его в любовном гнездышке на 102-й улице, но у него ничего не вышло. А вот брат Элиот умер на руках любовницы, миссис Эванс, от которой семья Рузвельтов откупилась, потому что мистер Эванс пригрозил застрелить рузвельтовского адвоката, если миссис Эванс не заплатят. Еще Элиот любил миссис Шерман, которая жила в Париже, но не была принята в мире Сэнфорда.

Блэз заключил, что губернатор Рузвельт не получал такого удовольствия от женщин, как, скажем, от еды. С другой стороны, с его по-юношески циничной точки зрения, Рузвельт принадлежал к тому типу людей, которые после сердечных излияний и выкручивания рук способны соблазнить жену лучшего друга и возложить ответственность за трагедию на означенного лучшего друга. Это и был, на его взгляд, англосаксонский стиль. Вошел секретарь, сказал, что звонят из Олбани. Интервью закончилось.

— Удачи вам, молодой человек. Надеюсь, вы сумеете сотворить что-нибудь из моей болтовни. О столь многом надо поговорить. Столь многое сделать. В следующий раз займемся боксом, я преподам вам урок. А что до вашего Херста… — Ясные глаза сузились под линзами в золотой оправе. — Мы расходимся по ряду вопросов. Брайан, свободное обращение серебра. Эти костюмы в клетку. На приеме у мэра месяц назад на нем был, — голос Рузвельта осуждающе повысился на октаву, — костюм в клетку цвета ликера «Шартрез». И он еще удивляется, что его не принимают ни в один клуб. — Крепкое рукопожатие, и Блэз быстро удалился.

Шефа позабавило возмущение губернатора его одеждой.

— Ну что ж, по крайней мере его самого мы отучили от розовых сорочек с затейливыми лентами. — Шеф вытянулся во всю длину на диване в гостиной. Бюст Александра Македонского стоял у изголовья, Юлия Цезаря — у изножия. На полу валялось банджо. Театральный критик «Джорнел» Эштон Стивнес поклялся, что за шесть уроков научит Шефа играть на этом инструменте. Но после четырнадцати уроков будущий виртуоз так и не состоялся. Несмотря на увлечение популярной музыкой, Шефу, очевидно, медведь на ухо наступил. Две недели он пытался разучить «Кленовый лист», яркий образчик рэг-тайма; результат получился чудовищный. На нем снова была клетка, на сей раз приглушенно-серая, каменистого цвета, как пол в фойе отеля, подумал Блэз, только что закончивший свою статью о Теодоре Рузвельте.

— Мне жаль, что так получилось с этим, как его… лягушатником, — только и сказал Херст.

— Это был бы сногсшибательный налет. — Блэз тоже жалел, что их легкомысленный, но волнующий план вызволения узника с Острова Дьявола опередило французское правительство. Дрейфус вернулся домой свободным человеком. «Джорнел» придется искать иного дракона, которого надлежит сразить.

— «Человек с мотыгой»[273]… — начал Шеф; ему можно было не продолжать. Недавно он напечатал в «Сан-Франциско икзэминер» стихотворение неизвестного калифорнийского учителя. За один день оно стало самым популярным в Соединенных Штатах. — … и теперь все утверждают, что я социалист! Что ж, быть может. Подумать только, стихотворение! — Херст покачал головой, поднял банджо. — Ну кто мог предположить, что стихотворение способно поднять тираж? — Он предпринял еще одну попытку наиграть мелодию «Кленового листа». Блэз почувствовал, как по его спине побежали мурашки. — Мне кажется, что я уловил, — сказал Шеф, взяв несколько раз подряд не слыханную прежде ноту.

В дверях возник Джордж.

— Еще один агент по продаже недвижимости.

— Завтра. Скажи ему, что дальше 42-й улицы я не поеду. Не испытываю желания превратиться в фермера.

— Вы переезжаете?

Херст кивнул.

— Они собираются сносить Уорт-хаус. В этом году. Как только я закончил приводить его в порядок. — Херст взмахнул рукой, призывая Блэза взглянуть на комнату, больше всего похожую на аукционный зал. Статуи в ящиках, десятки картин, прислоненных лицевой стороной к стенам, а те, что действительно этого заслуживали, были развешаны как в провинциальном французском музее; стулья, стоящие друг на друге, что вызывало в памяти зал Людовика XV в ресторане Хоффман-хаус после обеда. — Появилась возможность в Чикаго, — сказал он, свесив длинные ноги на пол.

— Купить дом, сэр?

— Купить газету.

— «Ньюс»?

— Нет. Они не продают. Но я могу приобрести другую. Дешево. — Херст с невинным видом посмотрел на Блэза. — То есть, это дешево для тебя. А для меня сейчас дорого. В будущем году мать возвращается в Калифорнию.

— Она… не может помочь?

— Уверяет, что не может. Она уже дала мне, кажется, десять миллионов. А еще пора бросить взгляд на Вашингтон. «Трибюн» вот-вот закроется. Конечно, в Округе Колумбия голосов не соберешь. Но это такая забава — постращать политиков.

— Голосов? — Блэз был озадачен. — Я думал, вам нужны читатели.

— Мне нужно и то, и другое. У меня есть Нью-Йорк, Сан-Франциско и теперь Чикаго, если повезет. Демократическую партию можно взять голыми руками.

— Вы хотите ее захватить?

— Кто-то ведь должен. В руках прессы власть, и этого никто еще не понял, и я в том числе. Но я знаю, как привести ее в действие…

— Чтобы завоевать читателей. Голоса это совсем другое дело.

— Может быть. — Шеф потянулся. — Моя мать познакомилась с твоей сестрой.

— Ох, — только и смог выдавить Блэз, сразу насторожившись. Он не хотел, чтобы кто-нибудь, и меньше всего Херст, знали о его конфликте с сестрой. В настоящий момент они поддерживали отношения только через адвокатов. Каролина подала апелляцию на решение суда низшей инстанции; теперь они ждут решения более высокой инстанции о загадочной единице или семерке. А пока Каролина, к удивлению Блэза, обосновалась не в Нью-Йорке, где находятся суды, а в Вашингтоне, где со всей очевидностью пребывает Дел Хэй.

Прежде чем Блэз успел ее остановить, она продала картины Пуссена за двести тысяч долларов, и на эти деньги в состоянии теперь купить немалую толику американского правосудия. Хаутлинг лишь усмехнулся, услышав эту новость, и сказал, что все равно дело не решится в ее пользу раньше, чем ей стукнет двадцать семь. Раздраженный Блэз ответил, что спешит он, а не она. В данный момент у него с Херстом установились хорошие отношения, но настроение Шефа, мягко выражаясь, переменчиво. Быть может, пора помочь ему в покупке чикагской газеты. Потом миссис Херст наверняка снова придет сыну на помощь или же он сам начнет зарабатывать больше, чем тратить, хотя это маловероятно для издателя, готового платить журналисту вдвое больше, лишь бы увести его от конкурента. — Думаю, что ее привлекает семья Хэя.

— Англичанин до мозга костей. — Внимание Херста блуждало между матерью, сестрой Блэза, капитаном Дрейфусом и «Кленовым листом». — Поезжай в Вашингтон. Приглядись к «Трибюн». Не подавай вида, что связан со мной. А я пока прощупаю Чикаго.

Блэз был рад поручению, не столь рад перспективе встречи с сестрой, встревожен словами Шефа:

— Навести мою мать. Расскажи, как много я работаю. Что я не курю, не пью и не позволяю себе непристойных выражений. Скажи ей, что тебя очень интересует школьное образование.

— Но ведь это неправда.

— Это ее слабость. Она открыла школу для девочек, ну там, в Кафедральном соборе. Может быть, мы с тобой могли бы туда поехать и поучить девочек кое-чему — я имею в виду журналистику. — Шеф впервые на памяти Блэза позволил себе нечто похожее на двусмысленность. — Передавай от меня привет сестре.

— Если я ее увижу, — сказал Блэз. — Она вращается в утонченнейших кругах.

2

В марте Каролина оказалась на самой дальней орбите Республики, сняв небольшой красно-кирпичный дом на Эн-стрит, пересекающей убогий Джорджтаун, что напоминал ей Асуан в Египте, где она когда-то провела зиму в обществе отца и его артрита. Здесь не встретишь белого лица; хозяйка дома, коммодорская вдова ярко выраженной белизны, высказала надежду, что Каролина не будет обращать внимания на чернокожих. Каролина изобразила восторг и сказала, что надеется услышать ночью звуки тамтамов. Вдова объяснила, что поскольку индейцев поблизости нет, то тамтамов она не услышит; с другой стороны, между Потомаком и каналом практикуется шаманство. Но она не рекомендовала иметь с этим дело. Вдова коммодора оставила Каролине вместе с домом крупную чернокожую женщину — «прибираться». Каролина сняла дом по меньшей мере на год. По обе стороны вымощенной кирпичом дорожки, что вела к дому, росли две громадные магнолии с глянцевыми листьями, погружавшие комнаты в передней части дома в глубокую тень, столь желанную в тропиках. Как и следовало ожидать, Маргарита пришла в ужас, оказавшись в сердце Африки, да еще с африканкой на кухне.

С этой самой дальней орбиты Каролина отправилась в самый близкий к центру кружок — гостиную Генри Адамса, где ежедневно подавался завтрак на шесть персон, хотя никого не приглашали; стол, однако, никогда не пустовал, разве что в это утро, когда Каролина поглощала вирджинское копченое мясо и бисквиты, приготовленные на сливках, а хозяин, еще более округлый, чем всегда, говорил о своем завтрашнем отъезде в Нью-Йорк и предстоящем путешествии по Сицилии в обществе сенатора Лоджа.

— А потом я проведу лето в Париже, в Булонском лесу. Там Камероны. Там она, что важнее. Не надо больше кофе, Уильям, — сказал он слуге, Уильяму Грею, подлившему ему еще кофе, и он его выпил. — Вы знаете молодого поэта, американца, по имени Трамбелл Стикни?

Каролина ответила, что в Париже она совсем не общалась с американцами.

— Так же, как мы с французами, — сказал Адамс задумчиво. — Мы ездим за границу, чтобы встречаться друг с другом. Мне кажется, что этой весной миссис Камерон стала музой Стикни. Если бы я был молод, я бы не ревновал. А сейчас я корчусь от боли. — Но Адамс вовсе не корчился. — Тебе бы следовало поехать, в твоем случае уместнее сказать вернуться, чтобы показать нам Францию.

— Но я совсем не знаю Францию. — Это была правда. — Я знаю французов.

— Ну, тогда я показал бы тебе Францию. Я вновь и вновь посещаю соборы. Я размышляю о руинах двенадцатого века.

— Они… заряжают энергией?

Адамс едва ли не застенчиво улыбнулся.

— Ты запомнила? Я польщен.

— Я хотела бы узнать больше. Но как только я приезжаю в Вашингтон, уезжаете вы. У меня такое чувство, будто это вы меня создали, вторую миссис Лайтфут Ли, и бросили посередине главы. — Каролина ступила на запретную территорию. Никто пока не осмелился даже предположить, что Адамс может быть автором романа «Демократия», героиня которого, некая миссис Лайтфут Ли, поселяется в Вашингтоне в надежде понять, как действует власть в условиях демократии, и, разумеется, приходит в ужас. Каролине книга понравилась почти так же, как нравился ее автор. Были, конечно, люди, убежденные, что роман написал Джон Хэй (его, загадочно улыбающегося, сфотографировали с французским изданием книги в руках); другие полагали, что авторство принадлежит Кловер Адамс, прирожденной остроумице. Но Каролина не сомневалась, что эту сакральную Книгу Червей сочинил сам Адамс. При ней он никогда этого не отрицал, как, впрочем, и не подтверждал.

— Урок сей аморальной истории состоит в том, что надо держаться подальше от сенаторов.

— Это нетрудно.

— В Вашингтоне? Они вездесущи, как кардиналы в Риме в эпоху Возрождения. Вот почему я бегу в двенадцатое столетие, когда существовали только три сословия: священнослужители, воины и художники. Затем появилась и возобладала публика, связанная с коммерцией, ростовщики, паразиты. Они ничего не создают и порабощают всех. Они экспроприировали священников, но ты наверняка не желаешь выслушивать все это за завтраком.

— Пока есть сотовый мед, — сказала Каролина, намазывая мед с воском на горячий кукурузный хлебец, — я переживу экспроприацию священнослужителей. А что же воины?

— Они превратились в полицейских на жалованье, защищающих ростовщиков и банкиров, а художники придумывают туалеты и пишут плохие портреты, как Сарджент[274]

— Он мне нравится. Он даже не пытается скрывать, насколько ему скучны оригиналы.

— В этом наше последнее отмщение власти денег. Понимаешь? Я считаю себя художником, но я всего лишь рантье, паразит. Почему же все-таки ты выбрала Вашингтон?

Каролина еще не знала, может ли она довериться блистательному старому профессиональному дядюшке.

— Я и мой брат не пришли к…

— Да, мы об этом наслышаны. Ничто, касающееся денег, не обходит нас стороной. Мы растеряли всю свою духовность.

— Ну, я рискую потерять большее — мое наследство. — Где она вычитала, что есть такой мед, который вызывает безумие? Наверное именно его она сейчас и отведала, потому что открылась: Блэз может распоряжаться всем в течение пяти лет. Он преклоняется перед Херстом, который теряет столько денег, что я начинаю нервничать.

— Этот ужасный Херст может в конце концов потерять деньги Сэнфорда?

Взяв еще ложку меда, Каролина заметила в сотах крошечную гусеницу. Назло проглотила ее.

— Этого я и боюсь. Пока наши адвокаты пикируются, Блэз живет в Нью-Йорке, а я обосновалась в Асуане, чтобы наблюдать демократию в действии, как миссис Ли.

— И еще, с вашего позволения, — сказал Адамс, отодвигаясь от стола и закуривая сигару, — здесь Дел.

— Здесь Дел.

— Он, кстати, за стенкой, пока мы беседуем. Испытываешь искушение?

— Моя преподавательница…

— Несокрушимая мадемуазель Сувестр, обитающая теперь в Уимблдоне. Она дала тебе совет?

— Нет. Она не дает советов. Таков ее стиль. Не давать практических советов. Но она блистательна. Она никогда не была замужем, и счастлива, занимаясь преподаванием.

— Ты хочешь учить?

— Мне нечему учить.

— Как и мне. Но я преподаю в школе для государственных мужей, вроде Лоджа и Хэя. И еще я профессор Адамс, с недавних пор читающий лекции в Гарварде.

— Я не столь честолюбива. Но мне любопытно, что это значит — остаться незамужней.

— С твоей… внешностью? — засмеялся Адамс; смешки звучали одобрительно. — Тебе просто этого не позволят. Будут введены в действие силы, с которыми тебе не совладать. В отличие от тебя, твоя Великая Мадемуазель не наделена ни красотой, ни богатством.

— Со временем я потеряю первое и еще быстрее могу потерять второе. Кстати, она очень красива. У нее были поклонники.

— Может быть, — сказал Адамс, — она предпочитает общество серьезных дам, как аббатисса двенадцатого века.

Неизвестно почему, Каролина покраснела. У мадемуазель был партнер, когда она открыла школу в Ле Руш. Начались конфликты, они разошлись. С тех пор она правила одна. Нет, не такую жизнь рисовала Каролина себе, думая, что не выйдет замуж. Но у нее не было опыта, никакого опыта.

— У меня нет призвания аббатиссы, даже вполне светской.

Сила меда ее раскрепостила. Адамс провел Каролину в библиотеку, ее любимую комнату американского дома. Она была рассчитана на средневековый эффект, скорее всего романский; окна располагались так, что Белый дом, находившийся на другой стороне площади, можно было не замечать, обратив взор чуточку вверх, к небу. Центром фокуса служил камин, выложенный плитками мексиканского бледно-зеленого, цвета яшмы, резного оникса, пронизанного алыми прожилками; ничего подобного она не видела, но, в отличие от многих других невиданных вещей, этот необыкновенный шелковистый камень приводил ее в восторг. По обеим сторонам камина висели картины итальянского cinqueccento[275], а также тернеровский пейзаж сельской Англии, озаренный каким-то адским пламенем; но еще выразительнее был грубый набросок Навуходоносора, царя Вавилонского, который, стоя на четвереньках, жевал траву. «Это портрет моей души», сказал Адамс, когда показал ей рисунок Уильяма Блейка впервые. В комнате пахло древесным углем, нарциссами и гиацинтами. Низкие кожаные кресла были изготовлены специально для Адамса и, пожалуй, никого больше. Каролине, правда, они оказались как раз и, погрузившись в одно из них, она сказала:

— Скажите, когда мне надо будет уйти.

— Я уже упаковался, — вздохнул Адамс. — Ненавижу путешествия. Но не могу усидеть на месте.

Уильям объявил о прибытии Хэя, который прихрамывая вошел в комнату. Его мучит боль, подумала Каролина; после Кента он постарел лет на десять.

— Что вы здесь делаете? — спросил Адамс, доставая часы. — Сегодня четверг. День, когда вы принимаете дипломатический корпус.

— Я свободен до трех. Крепость осталась на попечении Золушки.

— Золушки? — переспросила Каролина.

— Так Хэй называет своего помощника Эйди; он выполняет всю работу по кухне, а на бал его никогда не приглашают.

— Как вы устроились, мисс Сэнфорд? — Хэй взял чашечку кофе у Уильяма, который четко исполнял свои обязанности. Каролина ответила, Хэй неопределенно кивнул и повернулся к Адамсу. — Я считаю вас, Энрике Дикобразоподобный, дезертиром. Когда вы мне особенно нужны, вы с Лоджем уезжаете.

— С вами остается ваш Майор. — В тоне Адамса не было сентиментальности. — Мы изо всех сил трудились на вас всю зиму. Мы добыли вам ваш договор. Теперь я мечтаю увидеть мою Дону и самого Дона, конечно, тоже.

— Передайте ей, что она быстрее, чем думает, может получить обратно свой дом.

— Что-нибудь не в порядке с вице-президентом?

— У него больное сердце. Доктор велел ему уехать из города на неопределенный срок.

— Вряд ли кто-нибудь заметит его отсутствие.

— О, Генри, вы так строги к нам, бедным правительственным клячам! Хобарт, быть может, не очень на виду как вице-президент, но он один из самых удачливых вкладчиков денег в стране. Он вкладывает деньги для Майора и для меня, и результаты отличные. Хотя я предпочитаю недвижимость. Я вел переговоры об участке на Коннектикут-авеню. Мечтаю построить многоквартирный дом со шпилями. В этом городе временных жителей за такими домами будущее.

Каролина, видимо, рассчитывала на более возвышенный разговор в логове Червей. Но сегодня старики не вдохновили друг друга на блистательную беседу за завтраком, а ее присутствие стало теперь настолько обыденным, что не требовало от них особой изощренности. В известной мере она испытывала облегчение оттого, что ее принимают как нечто само собой разумеющееся. Принимают старики, что же касается юного Дела, то для него она пока оставалась в значительной степени недостижимой.

— Узнал, что ты здесь, — сказал Дел, входя в комнату.

Адамс повернулся к Каролине.

— У нас смежные кухни. Поварихи общаются между собой. Моя Мэгги с их Флорой.

— Я знал, что вы здесь, мистер Адамс, а Эйди сказал, что и отец тоже должен быть у вас. Поэтому я…

— Ты заходил ко мне на работу? — удивился Хэй.

— Ну да. А оттуда — в Белый дом, где мне была назначена встреча с президентом. Мы решили преподнести тебе сюрприз.

— Возможно ли такое? И разумно ли?

— Скоро узнаем. — Дел глубоко вздохнул. — Я только что назначен генеральным консулом Америки в Претории.

К изумлению Каролины, у Хэя был такой вид, будто его ударили. Он тоже глубоко вздохнул, словно не был уверен, что его слабые легкие способны поглощать воздух адамсовского дома, пропитанный специфическим библиотечным ароматом.

— Назначен… — он так и не смог выдавить из себя внушительный титул.

— Президент сам объявил о назначении, — кивнул Дел. — Он хотел сделать тебе сюрприз. Но прежде всего это явилось сюрпризом для меня самого. Он не хотел, чтобы люди думали, будто я получил эту должность благодаря тебе.

— Всякая республика идет к краху, когда забывают о законе непотизма, подобном второму закону термодинамики, — сказал Адамс.

— Трудно придумать что-нибудь более удивительное, — сказал Хэй, чье дыхание снова стало ровным, — как говорила Элен, когда мы глазели на обезьян в зоологическом саду.

Каролина с нескрываемым интересом смотрела то на отца, то на сына. То, что всегда ей казалось англосаксонской чертой — отсутствие теплоты в отношениях между мужчинами — теперь воспринималось ею как антипатия обаятельного любящего отца к столь же любящему и когда-нибудь, верно, столь же обаятельному сыну, который пока еще не владеет искусством рассказчика, постигнутым отцом у самого большого мастера, Авраама Линкольна, — тот, говорили, способен был рассмешить даже мула со сломанной ногой.

— Я тоже так думаю. — Дел был спокоен и чем-то похож на фотографию президента Маккинли. Если бы дело происходило в Париже, Каролина сложила бы чет и нечет и тогда поняла бы смысл назначения. Но у Дела были отцовские глаза и рот, и вряд ли можно было предугадать, что Огайо, штат, известный как матерь президентов, произведет по неожиданной президентской прихоти еще и генерального консула в Претории, которая находится — где же? В Австралии? Она не питала симпатий к учителю географии в Алленсвуде.

— Южная Африка — этот пост скоро может стать очень беспокойным, — сказал Адамс, который тоже размышлял о реакции Хэя на внезапное возвышение сына. — Какова наша политика в конфликте англичан с этими голландскими психами?

— Крайне доброжелательный нейтралитет, — сказал Дел и посмотрел на отца. — Во всяком случае, для публики.

— Да, да, да. — Хэй покачал головой и расплылся в широкой улыбке. — Мы нейтральны, но стоим на стороне англичан. Вот будет потеха, если там вспыхнет война…

— Прелестная, должно быть? — улыбнулся Адамс. — Маленькая?

— Крохотулечная. Но едва ли прелестная. А забавно другое — как прореагируют наши избиратели, ирландские католики. Они готовы поддержать всякого, кто против Англии, в том числе и этих голландцев, буров, которые не только протестанты, но и запрещают католикам исполнять их немыслимые обряды. Я предвижу немалое смятение среди ирландцев. И могу предсказать также, хотя сейчас только полдень и мне предстоит трезво и ответственно приветствовать дипломатический корпус, что шампанское от нас не дальше колючек некоего дикобраза. Надо выпить за Дела!

Адамс и Каролина радостно поддержали эту идею, а лоб Дела по-прежнему отливал бледностью, хотя на его щеках проступили розовые пятна.

Когда за нового генерального консула были осушены бокалы, Каролина сказала:

— Непонятно только, чему я радуюсь. Я только что обосновалась на Эн-стрит, мистер Адамс уезжает от меня на Сицилию, а Дел — в Южную Африку.

— Остаемся мы с женой, — сказал Хэй. — Мне хочется думать, что это не так уж мало.

— Да и я раньше осени никуда не уеду, — сказал Дел. — Президент хочет мне поручить кое-какую работу в Белом доме. — И снова Каролина обратила внимание на озадаченное выражение лица Хэя.

— Значит, впереди у меня несколько месяцев в роли племянницы или кузины. — Каролине было приятно, что Дел пока остается рядом. Ей надо как можно быстрее постичь Вашингтон во всех его проявлениях. «Нужно действовать подобно Наполеону, — всегда говорила мадемуазель Сувестр, — по заранее намеченному плану».

«Даже женщинам?» — спросила у нее Каролина.

«Именно женщинам. А чем еще мы располагаем? Нас артиллерии не учат».

Каролина и в самом деле разработала план действий. Джон Эпгар Сэнфорд не поверил своим ушам, когда она ему открылась. Он просил ее подумать еще раз, ничего не предпринимать, дать судебному делу плестись, как ему положено. Однако она была убеждена, что сможет одолеть Блэза куда более экстравагантным и приятным способом, при условии, конечно, что ей, как Наполеону, будут сопутствовать удача и помогать военная хитрость. Ключ к ее будущему лежит здесь, в этом странном тропическом городе, среди чужих людей. Ей нужен Дел. Ей нужна любая помощь с любой стороны. Джон в качестве двоюродного брата, теперь она звала его по имени, был готов всячески ей помогать, но на беду был робок от природы. Теперь он наконец овдовел. Однажды вечером в новом шикарном ресторане Дельмонико, где за соседним столиком острословка миссис Фиш изо всех сил напрягала слух, стараясь уловить хоть слово (тут-то Каролина благословила Гарри Лера за его непрерывный смех), Джон, забыв свою робость и учитывая, что срок траура на исходе, сделал ей предложение. Глаза Каролины наполнились неподдельными слезами. В Париже и Лондоне она, случалось, флиртовала, но кроме Дела никто пока не проявил желания на ней жениться, да и она еще не встретила человека, за которого ей захотелось бы замуж; так сложился образ самое себя — одинокой особы, распоряжающейся собственной судьбой. И все же предложение Джона ее растрогало; она самым серьезным образом его обдумает, сказала она, ведь замужество — самый важный шаг в жизни молодой женщины, не так ли? Произнося все положенные в таких случаях слова, которым она научилась от Маргариты или почерпнула из романов и пьес, она начала смеяться, а слезы по-прежнему текли по ее лицу.

— Над чем вы смеетесь? — Джон почувствовал себя уязвленным.

— Не над вами, дорогой Джон! — Лицо миссис Фиш, и впрямь точно рыбье, застыло в сосредоточенном внимании. — Над собой, над всем этим миром.

Адамс настоял, чтобы Каролина осталась, когда отец с сыном отправились на другую сторону улицы в государственный департамент, где им наверняка предстоял серьезный разговор.

Оставшись с Каролиной вдвоем, Адамс сказал:

— Для отца это был удар.

— Мистер Хэй явно не в восторге.

— Ты это почувствовала? — Адамс смотрел на нее с любопытством. — А что еще?

— Что отец как бы желает, чтобы сын потерпел крушение, а сын… — Она замолчала.

— А что же сын?

— Сын обвел его вокруг пальца.

— Думаю, ты права, — согласился Адамс. — Хотя, конечно, я ничего не знаю о сыновьях. Осведомлен только о дочерях или, скорее, племянницах. Я понятия не имею, что происходит или не происходит между отцами и сыновьями. Сын Кэбота Лоджа поэт. Я наверное гордился бы этим. А вот Кэбот недоволен.

— Печально, что у вас нет наследника.

В глазах Адамса вспыхнули искры гнева. Подлинного ли, напускного, но Каролине стало не по себе. Затем он вдруг разразился смехом.

— Сменилось четыре поколения с тех пор, как мой прапрадед Джон Адамс написал конституцию штата Массачусетс и наша семья вошла в историю, по существу положив начало республике. Поэтому вполне логично, что мы с Бруксом подводим под Адамсами черту. Мы родились для того, чтобы подвести итог деятельности наших предков и предсказать, если не спланировать, будущее для наших довольно убогих, полагаю, потомков. Я имею в виду, — он горько улыбнулся, — не каких-либо наших незаконных отпрысков, а сыновей моего старшего брата Чарльза Френсиса.

— Вот уж не думала услышать от Адамсов нечто самоуничижительное, даже в пятом поколении. — Каролине было приятно общение с этим старым господином. Ну словно Поль Бурже, наделенный не только мудростью, но и остроумием.

Адамс перешел к делу.

— Я осведомлен о твоей родственной связи с Аароном Бэрром; прошлым летом ты, помнится, говорила об оставшихся после него бумагах.

— Они у меня. То есть должны быть у меня. Уж их-то я с Блэзом делить не обязана. Они достались мне от матери. Бумаги хранятся в кожаных саквояжах. Я их когда-то видела. Похоже, что мой дед Скайлер уговорил Бэрра приняться за мемуары. Дед служил в юридической конторе Бэрра, когда тот был уже совсем стар. Там есть также дневник, который вел дед в те же годы. И еще, — она нахмурилась, — дневник, который я так и не открыла, потому что мать — я думаю, это сделала она, — написала на обложке: «Сжечь». Дневник так и лежит в саквояже, никем не читанный, и никто его не сжег. Я, во всяком случае, его не прочитала, и не думаю, что удосужился это сделать отец.

— Слабо развитая шишка любопытства. Правда, в моей семье, где все записывалось столетиями, если бы кто-нибудь написал «Сжечь», мы сделали бы это с чувством облегчения. — Адамс закинул ноги в маленьких, до блеска начищенных башмаках на каминную решетку. — Некоторое время назад я написал книгу о твоем предке Бэрре…

— О моем предполагаемом предке. Хотя я абсолютно убеждена в нашем родстве. Он был романтиком.

— Прости уж меня, но мне он кажется пустозвоном.

— По-моему, вы путаете его с Джефферсоном! — парировала Каролина.

Адамс разразился громким искренним хохотом, не похожим на его стилизованный рык, означавший одобрение.

— Тут ты меня поймала! Ты увлекаешься нашей историей?

— Только чтобы узнать о Бэрре.

— Американская история раздражает. Уж я-то знаю это не понаслышке. Я посвятил жизнь, читая и сочиняя ее. Раздражает потому, что в ней нет женщин.

— Пожалуй, мы сумеем это изменить. — Каролина подумала о сражениях мадемуазель Сувестр за избирательные права для женщин.

— Будем надеяться, что ты победишь. Так или иначе, но с историей я покончил. Я не нахожу в ней смысла, а только это я в ней и искал. Мне безразлично, что произошло. Я хочу знать, почему так произошло.

— Пребывая в невежестве, я придерживаюсь противоположной точки зрения. Я всегда думала, что суть власти — знать все, что когда-либо происходило.

Адамс искоса посмотрел на нее.

— Власти? Неужели это тебя занимает?

— Конечно, никто не хочет быть жертвой, прежде всего, невежества. — Каролина подумала о Блэзе и Хаутлинге, о своем отце, о котором знала так мало, о загадочной женщине на портрете в стиле Винтерхальтера[276], совершенно ей не известной, и, говоря о которой, люди неизменно с выражением ужаса добавляли эпитет «роковая».

— Хотел бы я, чтобы ты присоединилась в Париже к своему дядюшке. Я читаю лекции для девушек выпускных классов, именно для молодых девиц.

Каролина улыбнулась.

— С удовольствием записалась бы на ваши курсы. — Она встала. Адамс тоже поднялся и оказался ниже ее ростом. — Я дам вам почитать бумаги Бэрра.

— Я хотел тебя об этом просить. Большую часть написанного я уничтожаю. А надо бы, наверное, еще больше. В этот вечный костер стоило бы швырнуть мою рукопись о Бэрре.

— Почему же «пустозвон»? — любопытство взяло в ней верх. — Ведь он, в отличие от некоторых, не выдумывал никаких теорий.

— Он прародитель политики стиля Таммани-холла, а это и есть чистейшее пустозвонство. Но я к нему несправедлив. Прощаясь с сенатом, он произнес пророческие слова, которые мне очень по душе. «Если конституции суждено погибнуть, ее агония станет очевидной прежде всего в этом зале».

— Она погибнет?

— Все рано или поздно погибает. — В дверях Адамс целомудренно расцеловал ее в обе щеки. Она ощутила его колючую бороду, запах одеколона. — Ты должна выйти замуж за Дела.

— И бросить все это ради Претории?

Адамс засмеялся.

— Если не считать присутствия твоего дядюшки, Вашингтон и Претория почти одно и тоже.

Дел так не думал. Каролина и Элен обедали с Делом в «Уормли», небольшом отеле с бесчисленными обеденными залами, маленькими и большими, где неизменно подавали лучшую в Вашингтоне еду. Всякий раз, когда молодые Хэи хотели сбежать от средневекового великолепия их общего с Адамсом дома, они переходили на другую сторону Лафайет-сквер в отель на углу Пятнадцатой и Эйч-стрит, где царствовал мулат мистер Уормли. Поскольку старшие Хэи были в этот вечер званы в английское посольство, Дел и Элен пригласили Каролину на обед, чтобы отметить назначение Дела в Преторию. В уютном кабинете на втором этаже к ним присоединился молодой человек с Запада по имени Джеймс Бэрден Дэй.

— Он помощник контролера Соединенных Штатов еще в течение нескольких часов, — сказал Дел, когда они рассаживались в комнате с низким потолком и видом на гранитную громаду министерства финансов.

— Что именно вы помогаете контролировать? — спросила Каролина.

— Денежные знаки, мэм, — ответил он с мягким акцентом уроженца Запада. — Так называемую валюту.

— Он демократ, — пояснил Дел, — а потому сторонник обращения серебра по курсу один к шестнадцати.

— Что касается меня, — сказала Элен, крупная и общительная, как и ее мать, и с ямочками на щеках, как у Дела, — то я сторонница селедочной молоки, которую нам как раз сейчас подают, не так ли? Не так ли? — У нее была привычка повторять целые фразы. Величественный чернокожий официант, скорее семейный дворецкий, нежели ресторанный лакей, подтвердил, тоже дважды, догадку Элен и предложил также бриллиантовую черепаху, специальность заведения, и, конечно, жареную утку, которую подадут, Каролина это уже знала, в ужасном кровавом виде. Однако меню она одобрила.

— Обед должна была устраивать я, — сказала Каролина. — В честь генерального консула.

— Вам пора уже действовать совместно. — В голосе Элен звучали повелительные интонации ее матери. В высокоорганизованном мире Клара и Элен стали бы отменными генералами. Управляясь с селедочной молокой, Каролина пришла к выводу, что Дел — совсем не плохая партия; с другой стороны, она не могла вообразить ничего худшего, чем сезон (а ведь он может растянуться на целый год) в Претории. Иными словами, ее интерес к Делу менее всего можно было назвать романтическим. Ее всегда занимало, что другие девицы имели в виду, утверждая, что они «влюблены», или сильно привязались, или употребляя какой-нибудь другой клейкий глагол. Некоторые типы мужчин казались Каролине привлекательными именно как типы, а не личности — молодой человек по правую руку, которого Дел называл Джимом, был из их числа. Сам Дел в физическом смысле был слеплен вне всякой меры по образу и подобию своей матери. Но разве ее не учили, что утонченность характера — самое большее, на что женщина может рассчитывать в браке? В этом смысле Дела можно назвать бесподобным.

Размышляя об утонченности Дела, Каролина повернулась к своему соседу справа. Никакого барокко, заключила она, скорее уж готика — стройный, худощавый, целеустремленный; она попыталась припомнить другие хвалебные эпитеты Адамса в адрес готики, но в голову ничего не пришло. К тому же у молодого человека были вьющиеся волосы цвета отнюдь не серого камня, а светлого песка, лишь глаза светились шартрской синевой. Как его зовут? Имя, конечно, из трех частей, что говорит о благородном происхождении: Джеймс Бэрден Дэй. И натура у него благородная? Ее подмывало спросить, но получилось другое: как чувствует себя демократ, служа в республиканской администрации.

— Мне это нравится больше, чем им. — Он улыбнулся, обнажив хищные клыки; уж не кусается ли он? — Это просто работа по найму; раздавать такие должности — функция правительства, по крайней мере в этой стране. Моя должность принадлежит республиканцам, и в сентябре, когда я уеду в свой штат, она достанется им.

— Чем будете заниматься дома?

— Попытается вернуться обратно, — ответил за друга Дел. — Он баллотируется в конгресс.

— Не искушай богов. — На лице Дэя мелькнуло беспокойство. Таким он ей нравился больше.

— Тогда у вас будет выборная должность. Это лучше всего остального, — сказала Каролина.

— Да что вы! Худшая! — Элен ублажила свою берниниевскую фигуру еще одной порцией селедочной молоки, грозившей превратить ее в стиль рококо. Руки под буфами рукавов уже и без того напоминали гигантскую гусеницу, готовую перевоплотиться в нечто, наделенное громадными радужными крыльями. — Каждые два года мистеру Дэю придется возвращаться к себе в штат и убеждать избирателей в том, что он по-прежнему один из них и что он заставит правительство кое-чем с ними поделиться. Утомительное занятие. Самая лучшая должность — у отца.

— Но государственный секретарь должен ублажать президента, ведь так? А если он этого не будет делать, ему придется уйти. — Каролина обратила свой вопрос не к Элен, а к Делу.

Как легко было предположить, ответила именно Элен.

— О, все это гораздо сложнее. Майору тоже приходится ублажать государственного секретаря. Если отец уйдет, скажем, перед выборами, он сильно навредит Майору. Сильно навредит. Поэтому они должны потакать друг другу.

— И оба, — добавил Дел, — должны угождать сенату. Отец ненавидит сенат со всем его содержимым и его другом мистером Лоджем в том числе.

— Даже если так, — Элен чудесным образом отправила в рот десять тысяч селедочных икринок, — государственный секретарь — самая замечательная должность в этом забавнейшем городе.

— Не сомневаюсь, — сказала Каролина и повернулась к Делу. — Я все забываю спросить твоего отца. А чем все-таки занимается государственный секретарь?

Дел засмеялся. Элен, даже не улыбнувшись, ответила:

— Он руководит всеми иностранными делами.

Перебивая сестру, Дел принялся объяснять:

— Отец говорит, что у него три функции. Во-первых, противодействовать иностранным правительствам, когда они предъявляют претензии Соединенным Штатам. Во-вторых, помогать американским гражданам, когда они предъявляют претензии, как правило, необоснованные, иностранным правительствам. И, в-третьих, создавать должности, которых нет, для сенаторских друзей, которые ох как есть.

— И какой же сенатор преподнес тебе Преторию?

— Это сделал сам президент, — благодушно откликнулся Дел. — Время от времени он может сам раздавать должности. Так мне досталась Претория.

— Мы ненавидим буров. — Элен принялась за жаркое; блюдо было столь тяжело, что рука ливрейного официанта дрожала; Элен без сострадания со всей силой вонзила нож и вилку в баранину. — Мы повсюду выступаем на стороне британцев.

— Вы — быть может, но мы — там, откуда я родом, вовсе нет, — сказал Дэй.

— Фактически мы придерживаемся нейтралитета, — Дел нахмурившись посмотрел на Элен. — В этом и будет состоять моя работа в Южной Африке — занимать нейтральную позицию.

— Мне нелегко с этим согласиться, — усмехнулся Дэй. — Полковник Брайан уверен, что Майор заключил тайную сделку с англичанами.

— Никогда в жизни! — встревоженно отозвался Дел. — Если у нас есть какая-то политика, то она заключается в том, чтобы выставить англичан с Карибских островов, с Тихого океана…

— Из Канады тоже? — спросила Каролина.

— Почему бы и нет? Майор шел на выборы как человек, стоящий за более совершенный взаимовыгодный союз между США и Канадой, потому что мы говорим на том же английском, и вообще…

— За исключением тех миллионов, что говорят по-французски.

— Справедливо, — сказал Дел, пропуская замечание Каролины мимо ушей. Она уже заметила, что это характерно для Вашингтона — может быть, в этом суть политики? Никто никогда никого не слушает, если только у собеседника нет доступа к власти. Однако Дэй слушал и прошептал ей на ухо:

— Там, у меня дома, этих забавных ребят из Вашингтона люди воспринимают как чужестранцев.

— Мне бы хотелось съездить туда с вами вместе. Где это?

Дэй вкратце описал прелести своего юго-западного штата. Затем все принялись обсуждать слухи об адмирале Дьюи. Остановят ли на нем демократы свой выбор как кандидате в президенты? Дэй считал, что Дьюи способен обойти Брайана на предвыборном конвенте. Но способен ли Дьюи побить Маккинли? Он в это не верил. В стране внезапно волшебным образом наступило процветание. Война дала колоссальный импульс бизнесу. Экспансия подействовала на экономику как тонизирующее средство, и даже фермеры, будущие избиратели Дэя, находились не в столь отчаянном положении, как обычно. Наконец, Элен перевела разговор на Ньюпорт, штат Род-Айленд, и Дэй замолчал; Каролина же, напротив, приняла тему близко к сердцу, особенно когда принялись обсуждать перспективы на лето. По-видимому Элен и ее сестра Элис планировали поделить ньюпортский сезон между собой. Вместе они не поедут: слишком много хэевских невест на рынке одновременно. Не присоединится ли Каролина к одной из них? Она ответила, что это возможно, если ее пригласят; пока никто этого не сделал, солгала она. На самом деле миссис Джек Астор, вырвав у Каролины обещание никогда не играть в теннис со своим мужем, пригласила ее на июль, и Каролина сказала ей, что все будет зависеть от состояния некоторых незавершенных дел. Миссис Астор выразила надежду, что Каролина хороший партнер для игры в бридж. Полковник Джек Астор в бридж больше не играет. «Так замечательно, когда его нет дома. Восхитительно, как развод. Почти». В экстравагантности ей и в самом деле не откажешь. Когда муж играл в карты, она увлекалась теннисом. Теперь, когда он не вылезает с корта, к ломберному столу пристрастилась она. «Мы не выносим общества друг друга», — заявила она, точно цитируя Библию.

По дороге через Лафайет-парк Дел взял Каролину под руку. Элен и Дэй шли далеко впереди, не касаясь друг друга, и их длинные тени, отбрасываемые тусклыми уличными фонарями, подчеркивали серебристый хаос плохо подстриженного кустарника, рассеченного во всех направлениях тропинками, сходящимися у памятника президенту Джексону.

— Думаю, что настала пора мне кое о чем тебя спросить. — Дел нервничал.

— Спросить? — Каролина почувствовала, как ее глаза влажнеют от слез. Что же со мной такое, вдруг подумалось ей. Словно одна ее часть не имеет никакого отношения к другой.

— Выйдешь за меня замуж? То есть я хочу спросить, хочешь ли ты за меня замуж?

Второе приглашение к пожизненным узам пришло с запозданием, так сказать, по почте.

— О нет! — воскликнула она, удивив этим возгласом и самое себя, и Дела. — Я хочу сказать, пока нет, — проговорила она еле слышно, как и положено настоящей леди, и так же тихо пролепетала: — Не сейчас.

— Понимаю, тебя не привлекает Претория, — опечалился Дел. Справа от них церковь Св. Иоанна выглядела как безумная греза одновременно о древней Греции (колоннада на фронтоне) и Византии (башня с золотым куполом).

— Нет, я не хочу не ехать в Преторию. — Каролина замолчала. Слезы на щеках высохли. — Кажется, слишком много отрицаний для одной фразы.

— С меня достаточно одного.

— Дело не в Претории. И не в тебе. Это касается меня и Блэза. Наших с ним дел.

— Впереди целое лето, можно покончить с делами. А потом…

— А потом, пожалуйста. Я хочу, — неожиданно сказала она, — замуж. То есть, — удивила она самое себя, хотелось надеяться, в последний раз, — замуж за тебя.

Так в густой тени римского монумента в образе дома Адамса-Хэя, похожего на средневекового монаха, взирающего на щегольской Белый дом на другой стороне площади, неофициально состоялась столь же неофициальная помолвка.

Незавершенные дела возобновились на следующий день, когда кузен Джон подкатил к ее дому на омнибусе — то была местная достопримечательность, сплошное стекло, ну прямо королевская карета.

— Можно глазеть по сторонам, — сказал Джон, когда они проезжали по Четырнадцатой улице между Пенсильвания-авеню и Эф-стрит. — А вот перед нами так называемый Газетный ряд.

Перед взором Каролины выстроились красные кирпичные здания в стиле старой части города. Завершал этот ряд отель «Уиллард», весь покрытый лесами: отель расширялся и перестраивался. «Уиллард» выходил на Пенсильвания-авеню и располагался напротив недавно достроенного — на что ушло тридцать лет, с ужасом говорили вашингтонцы — здания министерства финансов. Напротив Газетного ряда высился «Эббит-хаус», большой отель, открытый и в летние месяцы, что было новшеством в городе. На фасаде одного из кирпичных домов красовалась поблекшая вывеска «Нью-Йорк геральд».

— Здесь держат конторы и газеты других городов?

Сэнфорд утвердительно кивнул.

— Во время Гражданской войны Вашингтон впервые в нашей истории оказался главным источником новостей. Вот журналисты здесь и обосновались. — Он показал рукой в направлении Эф-стрит. — Компания «Вестерн Юнион» вашего друга Хэя разместилась на противоположной стороне улицы и там же отель «Уиллард», где имели обыкновение собираться политики; впрочем, они и сейчас там толпятся — в барах, парикмахерских и обеденных залах. Когда их посещает особое вдохновение, они переходят улицу поболтать с газетчиками.

— Но ведь Газетный ряд переместился…

— Скорее, перегруппировался. — Омнибус остановился у здания «Ивнинг стар», занимавшего целый квартал на Пенсильвания-авеню между Одиннадцатой и Двенадцатой улицами, четырехэтажного кирпичного здания, выкрашенного в желтый цвет.

— Этот цвет, — предположила Каролина, — своеобразная дань мистеру Херсту?

— Вне сомнения, — нахмурился Сэнфорд. — Ваш план… — начал он.

— Ничего еще не решено, — отрезала Каролина. Ей все больше нравился город, который она уже называла своим.

Омнибус свернул на Пенсильвания-авеню. Посередине ее тянулись параллельные линии трамвайных рельсов. Электрические вагончики довольно плавно скользили от министерства финансов на северо-западе до Капитолия и обратно. В отличие от Нью-Йорка, в Вашингтоне почти не было автомобилей, «этих дьявольских повозок», как выразилась полная негритянка, повариха закусочной на Эн-стрит. Как всегда Каролину поражало обилие чернокожих; создавалось впечатление, что именно они и есть население города, а все остальные, и она в том числе, временные гости, принадлежащие к враждебной расе.

— Город гостиниц, — заметила она, когда они проезжали мимо громадного здания в романском стиле с башней на крыше.

— И средневековых соборов. — Сэнфорду не нравилось новое здание почты, сзади которого процветала Марбл-элли — улочка с тысячью борделей, известная некогда под названием «дивизия Хукера»: девочек очень активно посещали подчиненные именно этого генерала времен Гражданской войны.

— Влияние Генри Адамса?

— Если не его самого, то его архитектора. Благодаря Ричардсону[277] Вашингтон преобразился из Рима первого века в Авиньон двенадцатого, без всяких промежуточных слоев между ними.

— Значит, есть еще надежда на Возрождение.

Омнибус свернул на И-стрит и остановился перед зданием, тоже испытавшим явное влияние Адамса — с низкими арками и островерхой крышей. Светлый фасад из грубого камня украшала вывеска «Вашингтон пост». Газеты других городов держали свои бюро в здании «Пост», их названия красовались над верхними окнами. Каролина отметила, что «Нью-Йорк джорнел» и «Сан-Франциско икзэминер» занимали один офис. Херст уже бросил якорь в столице в виде скандально-блистательного калифорнийского газетчика по имени Амброз Бирс. «Питтсбург диспетч» и «Кливленд плейн дилер» тоже возвещали о себе с четвертого этажа. Названия этих газет, еще несколько лет назад ей не известные, сейчас приятно ласкали слух.

Перед зданием «Пост» расположился киоск огромных размеров, где продавались иногородние и даже иностранные газеты. Под навесом, рядом с газетным киоском, стояла высоченная черная доска, испещренная загадочными белыми и желтыми знаками.

— А это что такое? Лотерея?

— Результаты бейсбольных матчей. Со всей страны.

— Это та самая игра, в которую играют деревянными палками? — спросила Каролина.

— Да, — улыбнулся Сэнфорд. — Как человеку, собирающемуся глубоко погрузиться в американскую жизнь, я посоветовал бы хорошенько изучить бейсбол.

Сэнфорд привел Каролину в ресторан Герстенберга, рядом с редакцией «Вашингтон пост». Внутри было сильно накурено и стоял острый уксусный запах, если говорить точнее, запах тушеной капусты, грустно отметила Каролина, недолюбливавшая немецкую кухню. Немец-официант в рубашке с короткими рукавами и красных подтяжках провел их через переполненный бар.

— Газетчики, — Сэнфорд понизил голос, точно говорил о прокаженных.

Им дали столик в конце зала неподалеку от вращающейся двери в кухню. Мимо проплывали громадные шхуны пивных кружек, и Каролину не покидал страх, что в любой момент они рухнут ей на голову, но шумные официанты передвигались с отменной ловкостью. Вскоре появился человек, с которым у них была назначена встреча.

Джосайя Дж. Вардеман оказался мулатом. Неподготовленная к столь экзотической внешности, Каролина зачарованно рассматривала рыжие вьющиеся волосы, кожу цвета кофе с молоком и неоспоримые негроидные черты при неожиданно светло-серых глазах. Вардеману не было еще сорока; с иголочки одетый, он отличался безукоризненными манерами.

— Я опоздал, мисс Сэнфорд. Извините меня. Встреча с рекламодателями. Можете себе представить. Рад снова видеть вас, мистер Сэнфорд.

Каролина взглянула на Сэнфорда; он сидел с невинным видом. Он хотел сделать ей сюрприз и это ему удалось.

— Я вижу, вы терпимы к конкурентам, — сказала она. У Вардемана было озадаченное выражение лица; она пояснила: — Вы приходите сюда…

— Ну да, конечно. Чисто немецкое заведение. Семья моего отца немецкого происхождения. Мы родом из рейнской долины.

— Я имела в виду сюда, по соседству с вашим конкурентом, «Вашингтон пост».

— Вот вы о чем! — засмеялся он. — Мы старая газета. Мы можем себе позволить благосклонно относиться к новеньким. Не хочу сказать, что мне не пригодились бы их рекламодатели. Эти ребята хорошие бизнесмены. Мы, к сожалению, нет. Но мы, Вардеманы, принадлежим к числу старых семейств, а такие семейства сейчас клонятся к упадку. Как я понимаю, то же самое происходит и в Европе.

— Старое семейство! — развеселилась Каролина. — О, мистер Вардеман, мы все и каждый в отдельности стары, как Адам и Ева, и ни годом старше.

— Я верю в священное писание, мисс Сэнфорд, но семьи, давшие великих людей, поусохли в корнях, и молодым поколениям до них очень далеко.

— Не знаю, что и сказать. Моя родословная ничем не примечательна, за исключением, пожалуй, одного предка. — Каким образом заинтересовать эту необычайную личность генеалогическими корнями?

— Кто же он?

— Сегодня он не слишком уважаем или даже известен — некто Аарон Бэрр, — сказала она, надеясь, что имя это ничего ему не скажет.

Ей пришлось разочароваться. Вардеман хлопнул в ладоши.

— Мы с вами практически родственники! — Каролине доставило удовольствие, что удивленные и даже укоризненные взгляды обратились в их сторону. Кузен Джон побледнел — ужаснувшись, наверное, внезапно открывшимся родством. — Моя мать носила фамилию Джефферсон. Она из Джефферсонов города Абилины, что в штате Мэриленд. Ваш предок был у моего предка вице-президентом.

Каролина выразила восторг и изумление. Ей приходилось слышать, что у Джефферсона были дети от рабыни-мулатки; ясно, что это потомок одного из них, считающийся сегодня, как пожалуй и все люди такого происхождения, белым. Так или иначе, Каролина знала теперь, что у них есть кое-что общее с Джосайей Дж. (сокращенно от Джефферсона?) Вардеманом: каждый вел свою родословную от незаконных детей. Теперь она хотела сделать общим кое-что еще.

— Я бы хотела, как вам объяснил мой кузен, приобрести «Вашингтон трибюн». Я воспылала страстью к газетному делу…

— Дьявольски дорогая страсть, — пробормотал Сэнфорд, закуривая сигару. Каролина чувствовала себя мужчиной, бизнесменом. Вот это настоящая жизнь! Если бы еще научиться курить. Сигарета, открыто выкуренная в немецком ресторане, затмила бы вольность миссис Фиш, позволявшей себе изрядное количество порций шерри. Вардеман, забыв о генеалогических древах, обратил на нее пристальный взгляд. — Насколько мне известно, всего выпущено пять тысяч акций, — сказала она, — и все они принадлежат вам либо вашей семье.

— Правильно. Это всегда было семейное предприятие. Сначала им владел мистер Уоллеч. Затем он основал «Ивнинг стандарт». Я принадлежу к его семье в третьем поколении. Младшая ветвь, — добавил он, видимо не совсем точно зная, что это выражение означает.

Каролина сделала глубокий вдох и вобрала в себя дым от сигары кузена. Нет, она не станет курить сигареты, решила она, закашлявшись.

— Я принимаю ваше предложение и готова приобрести пять тысяч акций по двадцать два доллара пятьдесят центов за штуку. — Сэнфорд кашлянул. Каролина его огорошила. Однако она отдавала себе полный отчет в своих действиях. Она достаточно времени провела на Эн-стрит, размышляя. И решила поставить на одну карту практически все, чем располагала.

Вардеман смотрел на нее, точно опасаясь, что его вовлекли в неведомую словесную игру. Наконец, когда она дала понять, что не шутит, сказал:

— Могу ли я спросить, что вы собираетесь делать с газетой? Управлять ею нелегко и недешево — это я знаю не понаслышке. Каждый номер «Трибюн» приносит убыток. Нам пришлось бы закрыться, если б не типография — все эти визитные карточки и прочее. Мистер Сэнфорд, очевидно, рассказал вам о нашей бухгалтерии. — Вардеман осушил кружку пива. На дне ее Каролина увидела зловещую надпись «Украдено у Герстенберга».

— Конечно, рассказал, — сказал Джон. — Нет сомнения, что у «Трибюн» отменная репутация в городе. Однако «Пост» и «Стар» распространились по всему Вашингтону. Что можно предпринять, чтобы изменить это положение? — Он посмотрел на Вардемана, а тот на Каролину. Она сказала:

— Убеждена, надо кое-что обновить. Кто мог предположить, что Херст оживит «Нью-Йорк джорнел»? — Это было рискованное заявление, поскольку, как она знала, Блэз и Херст могли уже списаться с Вардеманом. Впрочем, она недавно пила чай с Фебой Эпперсон Херст, отменно строгой дамой, матерью самого амбициозного газетного издателя в Соединенных Штатах, и миссис Херст ей сказала:

— Я потратила все, что хотела и могла себе позволить на газеты сына. Теперь я собираюсь вкладывать деньги в просвещение молодых американцев.

— Чтобы они поумнели и перестали читать газеты вашего сына?

Старая леди посмотрела на нее сурово и рассмеялась.

— Об этом я не подумала. — И восторженно заговорила о Калифорнии, об университете в местечке с экзотическим названием Пало Альто. То, что ее сын делает для журналистики, она собирается делать для просвещения. Очевидно, интересам матери и сына суждено вечно двигаться в противоположных направлениях.

— Несколько месяцев назад здесь побывали люди Херста. Они осмотрели типографию, ознакомились с бухгалтерскими книгами и со всем прочим. Они до сих пор проявляют к нам интерес. — Похоже, Вардеман еще не воспринимал продажу газеты всерьез. Он не рассчитывал, что кто-нибудь заплатит запрошенную им цену практически за изношенную типографию.

— Итак, можно считать, что мы пришли к согласию? — спросила Каролина.

Вардеман торжественно протянул через стол руку. Каролина столь же торжественно ее пожала.

— «Трибюн», — сказал бывший издатель, — сорок два бесконечных года спустя, не принадлежит больше Уоллечам-Джефферсонам-Вардеманам, — заявил он с видимым облегчением.

— Теперь это газета Сэнфордов. — У Каролины гудело в ушах то ли от ощущения победы, то ли от сигарного дыма.

Вардеман сам провел ее по кабинетам редакции в трехэтажном здании, арочные окна которого выходили на северную сторону Маркет-сквер, странно спланированное пространство, отнюдь не сквер, между Седьмой и Девятой улицами на Пенсильвания-авеню.

— Прекрасное место, — убежденно сказал Вардеман. — Это сердце коммерции, тут сосредоточены все наши рекламодатели.

— И будущие тоже, — заметил кузен Джон.

Каролина остановилась на грязной ступеньке под выцветшей вывеской «Вашингтон трибюн» и оглядела площадь, хаос электрических и телефонных проводов, современных красно-кирпичных зданий с башнями в средневековом стиле, грубо и решительно навязанном столице, не сомневалась она, Генри Адамсом. Слева виднелся Центральный рынок, смесь многооконного выставочного зала и собора в Провансе, с кирпичными стенами цвета засохшей крови, этого фирменного знака Вашингтона, и окнами — отнюдь не витражными, а запыленного оранжерейного стекла. Сюда фермеры Вирджинии и Мэриленда свозили свою продукцию; здесь на обширном пространстве царила демократия: все покупалось и продавалось. Вардеман показал два банка на соседней Си-стрит.

— В том, что слева, хранилась наша закладная, — сказал он. — Но это было давно.

Они вошли в крошечную приемную, где никто никого не ждал. Пыльная скрипучая лестница вела в офисы и редакцию новостей, а коридор, вытянувшийся во всю длину здания, — в типографию, разместившуюся в бывших конюшнях в задней части здания. Каролину завораживал сам процесс печати. Бумажные рулоны действовали на нее, как рулоны шелка на миссис Джек Астор, а запах типографской краски одновременно и вызывал головную боль, и доставлял острое наслаждение. Она любезно поздоровалась с новообретенными служащими. Мрачно-серьезный главный печатник был и главным источником денег. Немец родом из Палатината в Баварии, он говорил с сильным акцентом. Каролина заговорила с ним по-немецки, чем сразу завоевала его расположение. Кузен Джон попросил показать счета, и новообретенное расположение сразу было утрачено.

Редакционные помещения выходили окнами на Маркет-плейс. Здесь их встретил редактор, высокий южанин с рыжей шевелюрой и баками.

— Это мистер Тримбл, лучший редактор в Вашингтоне, уроженец этого города. Почти такой же туземец, как чернокожие, — добавил Вардеман, склонный, очевидно, говорить о черных чаще, чем это было необходимо.

— А что такое настоящий туземец? — спросила Каролина.

— О, просто здесь надо родиться. Вовсе не обязательно, подобно Эпгарам, родственникам мистера Сэнфорда, обитать здесь с первых дней. — Голос у него был звонкий, но довольно приятный.

— И в Вашингтоне есть Эпгары?

— Эпгары есть повсюду, — кивнул Джон. — Их больше, чем кого бы то ни было, потому что они породнились браками практически со всеми. Некоторые из них поселились здесь, полагаю, еще в тысяча восьмисотом году. Они занимались бакалейной торговлей, — с грустью в голосе добавил Сэнфорд.

— Моя семья поселилась здесь одновременно с генералом Джексоном, — сказал Тримбл. — Нас, туземцев, легко отличить по именам. Тримблы, как и Блэры, пришли с генералом Джексоном и, раз обосновавшись здесь, так и не уехали. Никто не возвращается в Нашвилл, однажды поселившись здесь.

— Но президент, — я имею в виду Джексона — возвращается, то есть вернулся, — сказала Каролина, очарованная своим главным редактором.

— У него не было другого выхода, — сказал Тримбл. — Как вы собираетесь поступить со старушкой «Триб»?

— Как? Сделать из нее процветающую газету. — У Каролины снова зашумело в ушах, она даже испугалась, не рухнет ли она сейчас в обморок. Вместо четырех Пуссенов появилась газета с типографией в африканском городе на другом краю земли. Уж не сошла ли она с ума? Важнее другое: сможет ли она победить? Она была убеждена, что только что одержала победу в важнейшей битве, если не во всей ее войне с Блэзом; но внезапно Блэз отодвинулся на второй план, а на первый переместилась газета, которая принадлежит ей — теперь принадлежит, когда она, сев за бюро, выписала чек на вторую, окончательную выплату через банк Моргана и вручила его Вардеману. Тот подписал подготовленные кузеном Джоном документы. Сделка совершилась.

— Я буду часто здесь бывать, мистер Тримбл. — Каролина задержалась в дверях. — Я поселилась тут по крайней мере на год. А может быть, навсегда.

— Продолжать все, как раньше?

— Ничего не будем менять, кроме тиража.

— Как вы думаете его поднять? — спросил Вардеман с несколько меньшей церемонностью, чем он проявлял раньше: чек в руках придал ему уверенности.

— Разве в городе нет убийств, о которых можно написать?

— Конечно, есть. Полицейская хроника всегда идет у нас на последней полосе. Обычные происшествия. Скажем, из реки выловлен труп…

— Наверняка время от времени из холодной, мутной воды Потомака вылавливают труп прелестной женщины. Красивая женщина в неглиже, разрубленная на части.

— Каролина, — укоризненно прошептал кузен Джон, настолько шокированный, что впервые прилюдно назвал ее по имени.

— Простите. Конечно, вы правы. Никакое неглиже не выдержит четвертования.

— «Трибюн» — серьезная газета, — сказал Вардеман; его полные губы сжались, как велосипедные шины, из которых выпустили воздух. — Газета, преданная идеалам республиканской партии, тарифу…

— Что ж, мистер Тримбл. Давайте ни на минуту не забывать о нашей серьезности. Но будем при этом помнить, что прекрасная молодая особа, убитая в порыве преступной страсти, тоже очень серьезное событие, хотя бы для нее самой, в то время как преступность, убийства — самая серьезная тема, особенно в мирное время.

— Вы сторонница… желтой прессы, мисс Сэнфорд? — Тримбл смотрел на нее своими бледно-голубыми, полными изумления глазами.

— Желтая, охристая, цвета кофе с молоком, — бестактно сказала она, бросив взгляд на Вардемана, — мне безразлично, какого она цвета. Нет, не совсем так. Мне по душе золотой.

— А что вы думаете о золотом стандарте? — спросил кузен Джон, пытаясь обратить слова Каролины в шутку.

— Я дружна с Джоном Хэем, а посему поддерживаю золотой стандарт, что бы это ни значило, — ответила Каролина с подчеркнутой любезностью. — Видите, мистер Тримбл, я серьезная женщина.

— Да, мисс, прекрасно вижу и немедленно пошлю кого-нибудь в полицейское управление посмотреть, что у них там есть в морге.

Каролина вспомнила, как Херст, ползая по полу, верстал первую полосу «Джорнел», как убитая женщина медленно, если можно так выразиться, обретала под слоем румян новую жизнь.

— Правильно. И не забудьте про иллюстрацию на первую полосу…

— Первая полоса… — застонал Вардеман, глядя в окно на Маркет-плейс.

— …не должна слишком уж походить на содержимое морга.

— Но мы… вы… «Трибюн» — это новости, — сказал Вардеман.

— Нет, — отрезала Каролина. — Это не новости. Потому что новости как таковые не существуют. Новости это то, что мы называем новостями. О, как мне нравится говорить «мы». Признак крайнего невежества, наверное? — В ушах перестало гудеть; она никогда еще так не владела собой. — Ясно, что землетрясения, итоги выборов, результаты матчей по… бейсболу, — она испытывала чувство гордости, запомнив название национального вида спорта, — это новости, и о них надлежит сообщать. Но все остальное, что печатается, это беллетристика, призванная развлекать, отвлекать, щекотать нервы наших читателей, заставлять их покупать вещи, которые производят наши рекламодатели. Поэтому от нас требуется изобретательность, мистер Тримбл.

— Постараюсь себя показать, мисс Сэнфорд.

На улице кузен Джон даже не пытался скрыть свое возмущение.

— Вы не могли говорить это всерьез…

— Я никогда еще не была так серьезна. Хотя нет, — задумалась она. — Я хотела сказать, что до этой минуты я вообще не знала, что значит заниматься чем-либо всерьез.

— Каролина, это… это… — как анафему, он исторг из себя наконец, — аморально.

— Аморально? Что именно аморально? Уж не пытаюсь ли я совратить читателей вашингтонских газет? Вряд ли. Они и без меня все это хорошо знают. Или же «Трибюн», унылую, дышащую на ладан газету? И тут это слово не подходит. В том, что я делаю, нет ничего аморального. Скорее, — задумчиво сказала она, — это истинное отражение мира, в котором мы живем. Но винить зеркало за то, что в нем отражается…

— Но ваше зеркало искажает намеренно…

— У газеты нет выбора. Она должна быть так или иначе пристрастной. Но где вы здесь видите аморальность?

— Обращение к низменным инстинктам…

— Способствует росту тиража. А низменными эти инстинкты сделала не я.

— Но взывать к ним… это низко.

— Чтобы завоевать читателей? Вот уж недорогая плата за…

— Каролина не договорила. Водитель омнибуса заметил их и подкатил к подъезду.

— За что?

— Недорогая плата за власть, дорогой Джон. А это единственное, что стоит иметь при этой вашей демократии. — Уже не одно поколение отделяло Каролину от миссис Лайтфут Ли из романа Генри Адамса; теперь, считала она, женщина может достичь всего, чего она хочет, сама, полагаясь на собственные силы, а не через брак или какой-то его суррогат. Она раньше не представляла себе, какую уверенность вдохнула в нее мадемуазель Сувестр. Она не только не боялась провала, но даже и мысли о нем не допускала.

— Вероятно это только доказывает, что я сошла с ума, — сказала она кузену Джону, когда он помогал ей выйти из омнибуса в густой тени двух магнолий, источающих лимонный аромат.

— Мне не нужны доказательства, — ответил он, оставляя без внимания всю нелогичность ее слов: они говорили о Блэзе и Хаутлинге и все более изощренных судебных игрищах.

Каролина пригласила кузена в дом; с ним поздоровалась Маргарита, принявшаяся тотчас жаловаться на кухарку, которая в свою очередь исторгала из себя бурные проклятия в адрес Маргариты. Как всегда конфликт объяснялся недоразумением. Парижский французский и афро-американский английский вновь доказали свою несовместимость. Провожая Джона в узкую темную гостиную, тянувшуюся во всю длину небольшого дома, Каролина кое-как разрешила языковый конфликт. Они сели возле беломраморного камина, заставленного глиняными горшками с ранними розами — новшество, вызвавшее громкий смех на кухне:

— Цветы для двора. Для камина дрова.

— Я бы хотела слышать из ваших уст больше энтузиазма. — Каролина желала найти слово посильнее. Но их отношения были не столь уж гладкими. Видимо он не потерял надежды на помолвку, она позволяла ему надеяться — на том разумном основании, что все возможно, хотя многое маловероятно. Усложняла дело и их родственная связь. Он был прежде всего Сэнфорд и всерьез воспринимал себя in loco parentis[278].

— Вы должны познакомиться, — вдруг сказал он, — с моими родственниками Эпгарами. Они живут на Логан-серкл. Это не Уэст-энд, конечно, но старые вашингтонцы предпочитают селиться именно там. Вам нужны здесь солидные друзья.

— В отличие от Хэев? — зло откликнулась она.

— Хэи слишком большие люди, чтобы помочь вам, когда в этом возникнет нужда. А Эпгары всегда тут и готовы…

— Они по-прежнему в бакалейной торговле?

— Одна ветвь — да. Универмаг Эпгара второй по величине и уступает только Вудворду и Лотропу. В большинстве своем они адвокаты. Я уже просил их женщин прийти к вам с визитами.

— Я попрошу универмаг Эпгара разместить рекламу в «Трибюн». — Каролина не забывала о своем детище. — Весенние распродажи — так это называется? — уже начались. — Она стала внимательной читательницей рекламных объявлений.

— Конечно, надо попросить.

— Вардеман — это в порядке вещей? — Каролина внезапно вспомнила густые рыжеватые кудри, смуглое лицо.

— Очень даже в порядке.

— Мулаты рядом с белыми — вот что я имею в виду.

— Нет, конечно, — улыбнулся Джон. — Но в некоторых общественных кругах для него делается исключение. Я был бы куда спокойнее, если бы вы, как вам и положено, обосновались в Нью-Йорке.

Каролина разглядывала картину морского сражения на противоположной стене. Корабль, объятый пламенем, война с англичанами 1812 года, о которой она имеет самое смутное представление. Под картиной скрещенные сабли, увенчанные коммодорской фуражкой. Еще ниже — рваный британский вымпел.

— У меня такое ощущение, будто я попала в Римскую империю, — сказала она. — В самые забавные ее времена — поближе к концу.

— Мы полагаем, что история Соединенных Штатов только начинается.

— Вы, разумеется, правы. — Но в отношении этой страны Каролина ни в чем не чувствовала уверенности; разве что ей импонировала ее чрезмерность: переизбыток всего, за исключением истории. Но это придет, и она собиралась каким-то образом влиться в главное русло. В этот момент история воспринималась ею как река Потомак, стремительная, темная, бурлящая на серо-коричневых порогах, бегущая вниз с суровых лесистых холмов Вирджинии, поросших диким виноградником, от лавроподобных листьев которого на коже вздуваются зудящие волдыри. Сходство между лаврами победителя и ядовитым плющом жертвы не прошло мимо внимания Каролины, когда ее впервые предупредила об этом Элен; они отправились на кладбище посмотреть бронзовый памятник, который Генри Адамс заказал Сент-Годенсу на могилу покойного члена Союза червей, Кловер Адамс. Эта сидящая скорбная фигура с лицом, скрытым вуалью, без надписи и неизвестно какого пола — то могли быть в равной степени и юноша, и девушка — была столь же символичной для Вашингтона, как и ядовитый лавр. Забавно, что и сам Генри Адамс так и не объяснил, кто воплощен в бронзе.

— Я встречусь с Эпгарами, — примирительно сказала Каролина. — Тем более летом, когда все уезжают, у меня не будет выбора.

— Да и вы не задержитесь, — уверенно сказал Джон. — Летом здесь жара невыносима.

— Я многое могу вынести. Конечно, время от времени я буду тосковать по прохладе…

— Ньюпорта в штате Род-Айленд?

— Нет. Сен-Клу. Дом мой или нет?

— Принадлежит вам обоим до решения суда. А что дальше — с Блэзом?

— Не знаю. Посмотрим, что он мне теперь предложит.

Всю следующую неделю Каролина ежедневно большую часть дня проводила в редакции «Трибюн». Она знала теперь Тримбла настолько хорошо, насколько считала нужным знать своего служащего, не слугу, но мужчину, что для нее было совершенно новым типом отношений. Она говорила по-немецки с печатником, пытаясь вдохновить его на расширение выпуска визитных карточек, приглашений на свадьбы, похороны и иные события, но сезон подходил к концу и никакие ухищрения не могли подвигнуть жен государственных чиновников наносить друг другу больше визитов, а молодых людей — спешить к алтарю протестантской церкви Св. Иоанна или католической Св. Марии. Почти все вечера она проводила под сенью магнолий, обучая Маргариту и африканку английскому языку. Дел был отставлен, пока она предавалась мрачным размышлениям о семейной жизни и Претории, точнее говоря, в обратном порядке; Дел не знал, что кузен Джон вернулся в Нью-Йорк к своим юридическим обязанностям. Хэй-старший пытался избежать войны с Англией из-за Канады или с Канадой из-за Англии. Каролину забавляло, что он никогда не называл Канаду собственным именем, именуя неизменно «нашей Снежной королевой». Пока никто из эпгаровских дам не явился к ней с визитом на Эн-стрит. И до сих пор никакие новые рекламодатели не появились в редакции «Трибюн». Но Каролину утешало, что Тримбл изо всех сил пытался подражать Херсту. Один или два трупа впервые за все время выплыли на первую полосу. Каждый труп оборачивался потерей десятка подписчиков и тысячью лишних экземпляров, проданных в киосках. Теперь Каролина поняла, что значит быть Херстом, не имея, однако, его ресурсов.

Днем в среду она находилась в верстальной комнате, рассматривая вместе с печатником первую полосу завтрашнего номера. Кот дремал на подоконнике, не реагируя на шум Маркет-сквер. Она слышала, как в соседнем кабинете Тримбл лебезит перед рекламодателем. Забыв о лояльности, она передвинула с первой полосы на третью статью о Виргинских островах, которые, по мнению Хэя, Соединенные Штаты должны были купить у Дании за пять миллионов долларов, ассигнованных конгрессом усилиями сенатора Лоджа. Место Виргинских островов заняло ограбление в Уэст-энде на Коннектикут-авеню, и некто миссис Бенедикт Трейси Бингхэм отныне будет всемирно или хотя бы всестолично знаменитой из-за того, что ночью у нее похитили бриллианты. Каролина перед словом «бриллианты» вставила эпитет «потрясающие» вопреки протестам пожилого репортера.

— Да это были обычные побрякушки, мисс Сэнфорд. Булавка. Колечко. Серьги.

— Но ведь Бингхэмы богаты? — Каролина дала волю фантазии о некой преступной банде: «Коннектикут-авеню объята ужасом» — гласил заголовок (как всегда, у нее получалось слишком длинно) и подзаголовок: «Кто будет очередной жертвой бандитов?»

— Бингхэмам принадлежит маслобойня Сильверсмит. Они размещают у нас рекламу. То есть обычно размещали. Да-да, мэм, они довольно богаты. Но драгоценности…

— «Бесценные фамильные драгоценности одного из старейших и аристократичнейших семейств Вашингтона», — вписала Каролина в репортаж. — Если уж это не обрадует Бингхэмов, то я не знаю, что и сказать, — обратилась она к Тримблу, которого как всегда и забавляло и ставило в тупик ее воображение. — Мы будем купаться в молочной рекламе, — заверила она, поставив бингхэмские бриллианты на первую полосу и вписав имя миссис Бенедикт Трейси Бингхэм если не золотыми буквами, то хотя бы многозначительным типографским шрифтом в реестр столичных патрициев.

В дверях возник чернокожий швейцар.

— Там джентльмен, мисс, он хочет говорить с издателем, мистером Вардеманом.

— О чем? — Каролина разглядывала иллюстрацию с изображением дома Бингхэмов и велела поместить ее в центре репортажа.

— Он говорит, что он от Херста. А зовут его так же, как вас, мисс.

Каролина выпрямилась, схватила первую попавшуюся тряпку и попыталась стереть с пальцев типографскую краску.

— Ты сказал ему, кто издатель?

— Нет, мэм. Но он ясно сказал, что хочет видеть мистера Вардемана.

— Я приму его в кабинете. — Каролина оставила за собой небольшую мрачную комнату с окнами на типографский склад во дворе. Копия первой в ее жизни первой полосы висела в рамке над убогим письменным столом («Обнаженный труп неизвестной красотки выловлен в порту»). Два стула эпохи Людовика XVI составляли всю меблировку кабинета, хотя были там совершенно не к месту. Первые весенние мухи кружили в воздухе.

Как она и рассчитывала, Блэз был ошеломлен.

— Что ты здесь делаешь? Где Вардеман?

— Мистер Вардеман поглощен проблемами собственной генеалогии. Он полагает, что ведет свое происхождение от Томаса Джефферсона, и это дает нам пищу для разговоров…

— Ты купила «Трибюн»?

— Я купила «Трибюн».

Они смотрели друг другу в глаза: непримиримые враги, какими могут быть только люди одной и той же закваски.

— Ты сделала это, чтобы уязвить меня.

— Или доставить удовольствие себе. Присаживайся, Блэз.

Блэз сердито развернул позолоченный стул и уселся на него верхом. С наигранной беззаботностью Каролина села за письменный стол, заваленный неоплаченными счетами. Она жалела теперь, что игнорировала в свое время опытного, хотя и занудного учителя математики у мадемуазель Сувестр.

— Сколько ты заплатила? — спросил Блэз.

— Два-три Пуссена.

— Мои картины!

— Наши картины. Я выплачу твою долю, конечно, когда ты вернешь мне мою часть наследства.

— Это дело адвокатов. — Блэз оглядел убогую комнату. Каролину даже радовало, что она способна не замечать такую запущенность. Она жалела только, что не поддалась первому побуждению и не повесила на стену отвратительный портрет адмирала Дьюи с надписью «Наш герой».

— Это все несерьезно, — сказал Блэз.

— Я никогда не могла понять, почему такое говорится, когда человек полон самых серьезных намерений. Конечно, я серьезна. — Каролина скромно опустила ресницы, как сделала Элен Хэй при виде поданного официантом десерта. — Я здесь работаю как издатель и редактор, как мистер Херст.

Блэз невесело рассмеялся. Он увидел полосу в рамке и понял, что это ее рук дело.

— Ты заблуждаешься, если думаешь, что вся хитрость в убийствах.

— Конечно, его счета оплачивает миссис Херст. Или оплачивала раньше. Она уезжает в Калифорнию. И больше не хочет ему помогать.

— А кто будет оплачивать твои счета? Старушка «Триб» теряет деньги, как худое решето.

— Полагаю, я сама. Из своего состояния.

Блэз встал, резко отодвинул стул и посмотрел в окно на типографский склад сквозь засиженное мухами окно.

— Вот что приносит деньги. Газета их теряет. — Он повернулся. — Сколько ты хочешь?

— Я не продаю.

— Все имеет цену.

Каролина рассмеялась.

— Не слишком ли долго ты живешь в Нью-Йорке? Так рассуждают тучные господа в ресторане Ректора. Но продается не все. «Трибюн» принадлежит мне.

— Херст заплатит вдвое больше, чем ты заплатила. Наверное, не больше пятидесяти тысяч.

— Насколько мне известно, у него нет денег. Я познакомилась с его матерью.

— Сто пятьдесят тысяч. — Блэз присел на подоконник. На нем был светло-серый сюртук, заметно потемневший от пыли в комнате. — За все целиком. Это втрое больше, чем стоит эта жалкая газетенка.

Блэз в этот момент показался Каролине необычайно привлекательным. Гнев был ему к лицу. А ей? Что ж, на этот вопрос ответит время, решила она и сделала Блэза еще более прекрасным, преобразив его гнев в чистое бешенство:

— Ты намереваешься купить эту газету не для Херста. Ты хочешь приобрести ее для себя. Ты ведешь двойную игру или, как говорят тучные господа у Ректора, обводишь его вокруг пальца.

— Черт тебя подери! — Блэз спрыгнул с подоконника. К спине его светлого сюртука пристала паутина с десятком дохлых мух, нашедших в оконной раме «Трибюн» свой вечный покой.

— Я могла бы — при условии, что ты прекратишь осыпать меня проклятиями, — уступить тебе половину газеты в обмен на мою половину…

— Это шантаж! Ты пробралась сюда за моей спиной, зная, что я… зная, что Шеф стремится заиметь газету в Вашингтоне, и обманом вынудила этого негритоса продать…

— Я его не обманывала. И разве он чернокожий? Здесь это очень деликатный вопрос. Совсем как у мальтийских рыцарей. Ну, знаешь, сколько поколений имело герб и каким образом он делился на четыре части и так далее. Впрочем, если тебя интересует, здесь издается очень забавная негритянская газета «Вашингтонская пчела». Поскольку тебя столь занимают чернокожие и — по ассоциации? — моя черная неблагодарность, ты мог бы поговорить с ее владельцем мистером Чейзом. Я готова тебя представить. Пожалуй, для Херста он чересчур порядочный человек, но может быть он согласится продать, и тогда ты — или Херст — получите настоящую вашингтонскую газету, абсолютно черную, как этот город.

Бешенство сменилось на гнев, и Блэз выглядел уже не столь привлекательно; теперь в нем возобладала врожденная хитрость.

— Как ты думаешь оплачивать счета, что валяются на твоем столе?

— Не знала, что ты умеешь читать вверх ногами.

— Умею. Особенно то, что написано красными чернилами.

— У меня есть некоторый доход. И еще, — сымпровизировала она, — у меня есть добрые друзья.

— Кузен Джон? Он тебе помочь не сможет, а Джон Хэй не станет помогать, если только не пожелает завладеть «Трибюн».

— Не думаю, что он боится Херста или кого-то еще. У него боли в спине, — сказала она вдруг и встала. Они стояли лицом к лицу посередине комнаты. Поскольку были одного роста, голубые глаза оказались точно на уровне карих.

— Я не уступлю ни части наследства.

— Я не уступлю «Трибюн».

— Пока не разоришься.

— Я скорее продам Херсту, но не тебе.

Блэз побледнел, он выглядел изможденным. Каролина вспомнила рано повзрослевшую девицу в Алленсвуде, которая в полном смысле слова познала то, что принято называть совращением. Ее тайная исповедь Каролине, лучшей подруге, явилась первым отчетом из первых рук о том удивительном мгновении, когда мужчина и женщина совершают акт конечного слияния. Хотя Каролину интересовали специфические подробности, (скульптуры в Лувре оставляли массу недоговоренностей из-за этих листочков), девица в своей исповеди выражалась в умопомрачительно духовных терминах. Она говорила о Любви, предмете, вечно сбивавшем с толку и даже раздражавшем Каролину, и так и не поддалась на ее просьбы сорвать листочки с тайны. Однако она описала преображение лица молодого человека от ангельского, каким она его себе представляла, до лица сатира или, если говорить всю правду, дикого зверя; как оно, пунцовое, в одно мгновение стало от изнеможения серовато-белым. Преображение лица Блэза было очень похоже на то, что произошло с возлюбленным подруги. Но что же именно произошло? Мадемуазель Сувестр предложила, если ее учениц в самом деле разбирает любопытство по поводу того, что она с не вполне деликатной иронией называла «супружеской жизнью», чтобы они изучили скульптуру Бернини «Св. Тереза» в Риме. «По-видимому святую сводит судорога религиозного экстаза, ее глаза закрыты, рот отвратительно приоткрыт. Выражение лица кретинское. Говорят, что Бернини вдохновлялся не божеством, а величайшей из человеческих страстей». На вопрос, можно ли «супружескую жизнь» в ее высшей точке уподобить конфронтации с духом святым, мадемуазель твердо ответила: «Я вольнодумка и девственница. Если вы ждете объяснения экстаза, обратитесь к кому-нибудь другому, но лишь после того, как покинете эти стены».

— Идем, — сказала Каролина, — я покажу тебе редакцию.

Они вместе вошли в верстальную комнату. Тримбл в рубашке с закатанными рукавами за длинным столом правил корректуру. Кот безмятежно дремал на подоконнике. Репортер городской хроники стучал на новой пишущей машинке, купленной Каролиной на следующий день после приобретения газеты.

— Стук машинки действует на меня умиротворяюще, — сказала она Блэзу, который как воды в рот набрал. — Я настояла на «Ремингтоне», потому что на такой пишет Генри Джеймс. — Каролина выжидательно посмотрела на брата, но его молчание, если так бывает, стало еще более глубоким. — Я лишь попросила репортеров писать по-другому. К счастью, их кумиры Стивен Крейн и Ричард Хардинг Дэвис. А это мистер Тримбл.

Мужчины пожали друг другу руку и Каролина, как будто что-то припомнив, сказала:

— Это мой сводный брат Блэз Сэнфорд. Он работает в «Джорнел» у Херста.

— Вот это газета, — с нескрываемым восхищением сказал Тримбл. — Прошлой зимой прошел слух, что ваши люди хотели нас купить.

— С тех пор мистер Херст несколько поубавил пыл, — объяснила Каролина. — Сейчас он не покупает.

— Какой у вас твердый тираж? — спросил Блэз.

— Семь тысяч, — сказал Тримбл.

— Прошлой зимой мне говорили десять.

— Мистер Вардеман склонен к преувеличениям. Но за последний месяц стало больше рекламы.

— Кузен Джон обеспечил нам рекламу универмагов Эпгара. Сейчас у них распродажа, — объяснила Каролина.

Краснощекий политический репортер с тонкой шеей и красными глазами, уже изрядно выпивший, появился в комнате.

— Мистер Тримбл, поступило сообщение. Не думаю, правда, что оно заслуживает внимания. Из Белого дома.

— О боже, — воскликнула Каролина. Хотя ее лично занимали политики, если не сама политика, она находила этот предмет зловещим и скучным, особенно в подаче прессы. Только люди с политической жилкой могли приходить в волнение или восторг от политических новостей «Трибюн». К счастью большая часть читателей газет в Вашингтоне была связана с правительством и посему поглощала любые политические новости. Но Каролина, вознамерившись подражать Херсту, хотела расширить круг читателей за счет тех, кто, подобно ей самой, находил политику большим занудством. Яркие детали убийств, ограблений, изнасилований — вот что ищут в газете люди, обжигающий огонек, бегущий по газетным полосам. Но она намерена дать еще больше развлечений своим читателям, скорее — будущим читателям. Политический репортер, точно ниспосланный богом, принес ей именно то, чего она сейчас так ждала.

— Я говорил с мистером Кортелью…

— Секретарь президента, — пояснила Каролина Блэзу, к которому вновь вернулся здоровый румянец, что предшествовал взрыву страсти.

— Он сказал, что с Филиппин нет никаких новостей. А на вопрос, чем занят в данный момент президент, сказал, что он уехал покататься на автомобиле. Я сказал, что из этого репортажа не скроишь, на что он ответил: «Он впервые сел в автомобиль». В этом кое-что есть. Хотя, думаю, очень немного.

— Очень небольшая новость, — вздохнул Тримбл. — Для светской хроники.

— Нет, — решительно заявила Каролина. — На первую полосу. — Она никогда еще не ощущала себя в столь героической роли, как сейчас, когда ей хотелось произвести впечатление на Блэза.

— Какой дадим заголовок? — спросил Тримбл.

— «Первый президент, который прокатился в автомобиле», — мгновенно сымпровизировала Каролина.

— Точно ли это?

— Херст не придал бы этому значения, и я тоже.

— Думаю, это верно, — сказал политический репортер. — Гровер Кливленд несколько лет назад попытался сесть в машину. Но при его тучности это ему не удалось. Ему удается втиснуться только в один летний костюм оранжевого цвета, который терпеть не может его молодая жена; в конце концов она заставила Кливленда его выбросить, угрожая выставить президента перед ирландцами сторонником Ольстера.

— Потрясающе! — Каролина пришла в восторг. — Вот это и должно быть в вашем репортаже. Садитесь и пишите немедленно, все, как вы рассказали.

Когда репортер уже плелся к «Ремингтону», Каролина его остановила.

— А что за марка машины?

— «Стенли Стимер», мисс Сэнфорд.

Каролина повернулась к Тримблу.

— Марка машины должна быть в подзаголовке. Попросим людей из «Стенли Стимер» разместить у нас рекламу.

— Ну и ну… — усмехнулся Тримбл, постигнув масштабы замысла Каролины. И оба вздрогнули, когда громко хлопнула дверь. Блэз сбежал.

— Ваш брат очень вспыльчив.

— Он сегодня не в духе. Они вместе с Херстом собирались купить нашу газету. Он только что просил меня продать ему, а я отказала.

— Надеетесь на прибыль? — нахмурился Тримбл.

— Да.

— Нужно было продать. У нас нет ни малейшего шанса. «Стар» и «Пост» нас уже обошли.

Радость от репортажа про автомобиль «Стенли Стимер» сменилась чувством обреченности, которое часто посещало ее ранним утром, когда она просыпалась с одной только мыслью: какого черта ей надо в этом маленьком доме в Джорджтауне и зачем она издает газету, которая скорее всего ее разорит?

— Если все так безнадежно, зачем покупает Херст?

— Он вложит деньги. Он закроет глаза на убытки. И получит политическую базу в Вашингтоне. Он хочет выставить свою кандидатуру в президенты.

Каролина на мгновение потеряла дар речи.

— Откуда вы знаете?

— Мне рассказал приятель из «Джорнел». Херст полагает, что Брайан не может победить, а в себя он верит.

— Как забавно! Когда я познакомилась с ним, он называл себя сторонником адмирала Дьюи. — Но Каролину задело другое, с политикой не связанное. — А вы не говорили с «Джорнел» о работе у них?

Бледно-голубые глаза Тримбла избегали ее прямого взгляда.

— У нас каждый месяц падает тираж, — сказал он.

— Но не розница.

— Это не деньги. Рекламные расценки зависят от числа подписчиков.

— Тогда давайте устроим… как это называется? Деньги за просто так. Лотерею.

— На это тоже нужны деньги.

— Если вы останетесь, я вложу еще.

Тримбл смотрел на нее с любопытством.

— Зачем вы это делаете?

— Хочу.

— Это все?

— Разве этого не достаточно?

— Ни одна женщина… ни одна дама не издавала еще газету, да и немногие мужчины испытывают склонность…

— Вы остаетесь, — сказала Каролина. В ее голосе не было ни вопроса, ни мольбы.

Тримбл улыбнулся. И мрачно пожал ей руку.

Глава пятая

1

Во всю длину Бруклинского моста бесчисленные арктические огни электрических ламп на фоне ночного неба высвечивали приветствие «Добро пожаловать, Дьюи»; на реке, пышно иллюминированный, сиял огнями адмиральский флагман «Олимпик». Завывали сирены. Вдоль Палисэйдс взрывались фейерверки. Герой Манилы вернулся домой.

Блэз сидел рядом с Шефом на заднем сиденье его машины, откинутый верх дарил усладу зрелища и прохладу осенней ночи. Мадам де Бьевиль устроилась напротив, вместе с Анитой и Миллисент Уилсон. К удивлению Блэза, Анна находила девушек забавными, а Шеф ее просто ошеломил, впрочем, точно так же он действовал на всех женщин. Целую неделю она водила девушек по магазинам, чтобы их приодеть — или скорее слегка раздеть — для поездки в Европу. Херст решил отправиться туда в ноябре, а зиму провести на Ниле в своей яхте. Блэзу пришлось отказаться от путешествия в Европу, но утешением для него служил приезд Анны. Они вместе побывали в Ньюпорте, и бабка Делакроу была открыто шокирована и до глубины души взволнована связью юного внука с этой светской француженкой. Но, как и всем добропорядочным ньюпортцам, миссис Делакроу очень нравилась французская дама, тем более состоятельная. Она разместила мадам в восточном крыле своего Трианона[279], а Блэза — в западном, и когда миссис Фиш высказала предположение, что между июнем и октябрем могут зазвенеть свадебные колокола, бабка, как передают, громовым голосом заявила: «Мэми, займитесь-ка лучше своими делами». Миссис Фиш именно так и поступила — ее дела состояли в том, чтобы устроить пикник на прибрежных скалах, где Гарри Лер соорудил искусственный водопад, в котором вместо воды на камни низвергались сверху струи шампанского, — Лер приторговывал им на комиссионных началах.

Анна призналась Блэзу, что теперь она начинает понимать, из-за чего произошла Французская революция. Блэз же ей объяснил, почему никогда не будет Американской революции. Экстравагантная расточительность богачей устраивала всех, особенно читателей «Джорнел». Люди все еще верят, поучал он, что в Соединенных Штатах разбогатеть может каждый, как, например, отец Шефа, а разбогатев, «каждый» постарается осуществить мечты, какие его когда-либо посещали. Удачливых все еще ждет богатство, а остальные — что ж, они живут грезами, которыми их подпитывает «Джорнел». Анна не верила, что неудачников могут навечно утешить рассказы про богачей и их причуды, но Блэз полагал, что их можно сколько угодно, говоря словами Шефа, водить за нос, пока в горах прячутся еще залежи серебра и золота, которые предстоит открыть, и новшества, которые предстоит изобрести. Коренные американцы по-прежнему убеждены, что упорный труд принесет все, что нужно им и их семьям, и прежде всего, что в один прекрасный день слепая удача переселит их во дворец на Пятой авеню.

Не таковы иммигранты. Блэз вспомнил разговор с промышленником за обеденным столом у миссис Фиш: «Лучшие работники — немцы, если бы их не испортили профсоюзы и социалистические идеи. Хуже всех — ирландцы, те не просыхают. Итальяшки и негры ленивы. Вот и получается, что лучший рабочий — это по-прежнему, наше обыкновенное Гречишное зерно». Как выяснилось, то было прозвище, которым наградили наниматели молодого и крепкого американца-протестанта из сельской местности. Гречишное зерно исполнителен, усерден в работе и не пьет. Если он и видит сны, то только правильные, которые даже могут сбыться. Анне все это казалось загадочным. Во Франции каждый знает свое место и хочет свое положение изменить, говоря точнее, изменить к худшему положение других. Конечно, Франция до отказа заселена, а Соединенные Штаты все еще довольно пустынны. Хотя с появлением Калифорнии фронтиру пришел конец, но новоприобретенные Карибское море и Тихий океан превратились теперь в американские озера с богатейшими островами и возможностями, и в глазах Гречишного зерна уже снова различим зов далеких земель. Блэз сочинил панегирик Гречишному зерну и вручил заведующему редакцией Артуру Брисбейну, который охотно печатал оригинальные вещи; очерк, только без прозвища, появился в воскресном выпуске «Джорнел». «Никаких оскорбительных кличек для коренного американца», сказал Брисбейн.

Шеф велел шоферу ехать в центр.

— Хочу посмотреть, когда зажжется огнями триумфальная арка, — сказал он. — Хочу посмотреть на Дьюи, — добавил он и взглянул на Блэза, точно он был сторож адмирала. — Хочу с ним поговорить.

Блэз изо всех сил старался создать впечатление, что он обязательно доставит адмирала в «Джорнел» на следующий день на встречу в редакции. «Посланец в Манилу», как называли в газете отправленного Шефом курьера, ничего от старого героя не добился, его, похоже, ничего не интересовало, кроме новоприобретенного адмиральского звания. Всякое упоминание президентства, сообщил курьер, лишь повергало его в скуку.

Когда автомобиль мягко скользил в осенней темноте Центрального парка, девицы Уилсон очень мило затянули песню «Я встретил ее в парке у фонтана», любимую песню и Шефа, и девушек, отец которых, танцор-чечеточник и исполнитель песен, сделал ее знаменитой в одном из своих водевилей. Херст подхватил песенку монотонным голосом, Анна отбивала такт затянутой в перчатку рукой и улыбалась Блэзу, который не знал куда деваться от чувства неловкости. Представлять Шефа миру серьезным человеком всегда было нелегко, тем не менее он им был.

К северу от Мэдисон-сквер на Пятой авеню началась толпа. Люди двигались к арке, сооруженной на авеню у пересечения с Двадцать третьей улицей. Специальные прожекторы искусно подсвечивали белое великолепие того, что «Джорнел» назвала самой величественной триумфальной аркой, когда-либо воздвигнутой рукой человека. Автором этой гиперболы был Брисбейн, не Блэз. Но колоссальная копия римской арки Септимия Севера и в самом деле производила внушительное впечатление, несмотря на трамваи, проезжавшие перед ней наискосок в сторону Бродвея, туда, где он вливался в Пятую авеню. Три ряда колонн по обеим сторонам авеню вели к арке. Наверху статуя Победы сжимала в руках лавровый венок. Фигуры воинов в натуральную величину, овеваемые знаменами, с саблями и ружьями украшали основания колонн, а на самой арке красовалось изображение адмирала, современного Нельсона, вернувшегося домой, чтобы вкусить славу в хаосе иллюминации, снующих во всех направлениях экипажей и автомобилей и бело-красно-синих флагов, пожертвованных шляпным магазином Нокса на восточной стороне улицы. Возле него и остановилась машина Херста; толпы людей произвели впечатление даже на Шефа. Хотя было уже за полночь, люди хотели воздать должное герою или арке, сооруженной в его честь.

Когда лошадь проезжавшего мимо экипажа, как и положено при виде машины, встала на дыбы, Шеф заметил с очевидным удовольствием, которое легко было предугадать:

— Должно быть, Рузвельт сейчас жует ковер своими зубищами. — На что Анна проницательно, на взгляд Блэза, сказала:

— С какой стати ему жевать ковер? Адмирал стар. Рузвельт молод.

— Дьюи шестьдесят два. Он не так уж стар для президента.

— У Шефа вдруг сделалось угрюмое лицо. — Он влюблен.

— В шестьдесят два? — хором спросили девицы Уилсон, и все дружно рассмеялись. Мальчишка-газетчик, продававший «Джорнел», махал газетой перед лицом Шефа.

— Добрый вечер, Шеф!

— Привет, сынок. — Шеф улыбнулся, дал мальчишке десять центов под нестройные голоса типов с Шестой авеню, затянувших «Сегодня в городе горячий будет вечерок». Напротив, прислонившись к колонне, рыдала хорошо одетая женщина. — Он собирается жениться на сестре Джона Маклина. Она генеральская вдова. Он тоже вдовец. Она католичка, — просияв, добавил Шеф.

— До сих пор так сильно предубеждение против католиков?

— В ярком свете уличного фонаря прямо над ее головой Анна выглядела почти на свои годы. Блэзу хотелось, чтобы она чуточку повернула лицо влево, тогда на нее пала бы спасительная тень. В ее присутствии разговоры о возрасте всегда его раздражали. Девицы Уилсон уже вычислили его отношения с этой, несмотря на ее заграничное великолепие, старой, на их взгляд, женщиной. Если Шеф что-нибудь и подозревал, он ничем себя не выдал. В том, что касалось секса, он был по-девически застенчив.

— Ну, знаете, католиков главным образом из-за ирландцев называют по-всякому, — невнятно сказал Шеф. — И еще, думаю, из-за немцев. Сильная фигура, ее братец. — Он посмотрел на Блэза без укоризны, что было высшим укором.

Джон Р. Маклин был владельцем газеты «Цинциннати инквайерер». Он жил в Вашингтоне, где его мать и жена совместно царствовали наподобие мадам Астор, в одиночку занимавшейся этим в Нью-Йорке. Маклин отличался неистовством, партийными пристрастиями и могуществом. Он был готов на все, лишь бы не допустить Херста в Вашингтон. Постигшая Блэза неудача с покупкой «Трибюн» явилась для Херста чувствительным ударом, ему теперь придется начинать издание столичной газеты с нуля. «Трибюн» была бы идеальным приобретением, и Блэзу так и не удалось пока внятно объяснить своему партнеру — уже не нанимателю: Блэз просто ссужал Шефу деньги под обычный процент, — что он потерпел неудачу в схватке с сестрой, которая, к его удивлению, по истечении восьми месяцев все еще держалась в деле, хотя и едва-едва. Теперь они общались через адвокатов. Анна считала, что ему следовало бы прийти с Каролиной к согласию, но Блэз был решительно против. Он будет бороться с сестрой до конца, который так или иначе наступит, к его сожалению, через пять лет.

— Кто построил арку? — Анна поспешила сменить опасную тему.

— Комитет, — сказал Блэз. — Национальное общество скульпторов.

— Стиль чисто американский. — Она улыбнулась, подставив лицо свету, огорчив Блэза отчетливыми морщинками; он нервничал. — А из чего сделана арка? Из мрамора? Камня?

— Из дешевого дерева и штукатурки, — сказал Шеф злорадно. — И масса белой краски.

— Но когда настанет зима…

— Она развалится, — мечтательно произнес Шеф.

— Объявлена подписка на воссоздание ее в мраморе. Это только модель. — Как новый молодой и к тому же состоятельный ньюйоркец, Блэз уже сделал пожертвование.

— Но арка вовсе не выглядит временной, — восхищенно сказала Анна.

— Это чисто по-американски, — сказал Шеф. Херст считал себя олицетворением Америки, да наверное он и был им, подумал Блэз. Все здесь было в равной степени новым, доморощенным, временным.

2

Государственный секретарь Хэй и военный министр Илайхью Рут сидели лицом друг к другу, разделенные письменным столом. Рут сменил Элджера в августе. Непревзойденный нью-йоркский адвокат и лукавый острослов, Рут один доставлял Хэю радость из всего довольно-таки унылого кабинета министров. Он был коротко стриженный, наподобие Юлия Цезаря, с темной челкой на лбу и скромными усиками. Черные глаза светились живостью и умом, молниеносная улыбка источала откровенность, но могла быть и убийственной.

— Если вам действительно нужны Филиппины, можете забирать их себе, — сказал Хэй. — У меня и без того забот полны руки.

— Да вовсе я их не хочу, мой дорогой друг. С меня одной Кубы довольно. — Рут закурил сигару. — Кстати, я сказал президенту, что все наши островные владения должны управляться государственным департаментом. Военное министерство не приспособлено управлять мирными колониальными правительствами. Куба, конечно, на самом деле не является колонией. — Рут нахмурился. — Хорошо бы нам придумать лучшее слово, нежели «владения», для наших…

— Владений? — Хэй улыбнулся, боли в спине отступили. Лето, проведенное в Нью-Гэмпшире, оздоровило если не израненную душу, то хотя бы позвоночник. — Придется признать их тем, чем они являются на самом деле.

— Я только что разделил Кубу на четыре военных округа, примерно так, как мы поступили на Юге в тысяча восемьсот шестьдесят пятом. В должное время мы оттуда уйдем, но что тогда будет с Кубой?

— Вы имеете в виду Германию? — В последнее время «германская угроза» многократно обсуждалась в кабинете министров; общее мнение сводилось к тому, что германский флот слишком уж вольготно чувствует себя и в Карибском море, и на Тихом океане, и все, или почти все, согласились на том, что если немцы получат хотя бы один порт в Карибском море, война станет неизбежной.

Недавнее открытие Майором доктрины Монро внушало оптимизм. Однако, как всегда говорил Генри Адамс, его семейный шедевр обычно с раздражением вспоминают лишь один раз в жизни целого поколения. Сейчас вынашиваются планы купить у Дании Виргинские острова; к сожалению, датчане, уверенные в том, что правительство Соединенных Штатов насквозь продажно, прониклись мыслью, что им придется заплатить соответствующим чиновникам. С грубым предложением подступались и к самому Хэю; он жестко ответил датчанину: «Вам придется сначала заплатить сенатору Лоджу. Это ключевая фигура и дорогая к тому же; он из Массачусетса, а сенаторы от этого штата до сих пор боготворят и копируют Дэниела Уэбстера[280], который был на содержании у всех без исключения». Кэбота эта шутка отнюдь не привела в восторг. Адамс же целый день хохотал до упаду.

— Не думаю, что немцы добьются многого на этом берегу Атлантики. — Рут обвел указательным пальцем покрытый пылью портрет принца Уэльского в серебряной рамке. — Бедняга. Он никогда не будет королем.

— Не может же королева Виктория жить вечно. Она была королевой всю мою жизнь, да и вашу тоже. Она подливает себе виски в вино.

— Этим и объясняется ее живучесть. На Кубу будет назначен Леонард Вуд.

— Генерал-губернатором?

— Какой бы титул ему ни присвоили, — кивнул Рут. — Он собирается устроить на Кубе генеральную уборку. В буквальном смысле собрать мусор. Отправить детей в школы. Дать им конституцию, в соответствии с которой голосовать будут только собственники.

Хэй втянул в себя дым сигары Рута: кубинская, определил он, высшего качества.

— Никто не сможет нас обвинить в экспорте демократии. Бедняга Джефферсон думал, что он победил, но мы все теперь гамильтоновцы[281].

— Из-за Гражданской войны.

Эйди приоткрыл дверь и просунул в кабинет свою элегантную голову.

— Они идут, мистер Хэй, — тихо сказал он.

— О ком это вы? — спросил Хэй.

Высокий скрипучий фальцет возгласа «Здорово!» немедленно установил одного из них.

— Мне следовало вас предупредить, — сказал Рут, обнажая зубы в предвкушении удовольствия.

— Приближается Теодор… — Хэй потянулся к бюро и, точно задраивая люк, если пользоваться морским термином, закрыл крышку.

— Со своим открытием…

Дверь распахнулась и в ее проеме возникла внушительная фигура молодого губернатора штата Нью-Йорк и осанистая фигура старого адмирала Дьюи.

— Вы оба здесь! Мы были у министра Лонга. Это так удобно, что вы все трое в одном здании. Вы выглядите потрясающе, Хэй.

— Я и чувствую себя… здорово, Теодор. — Захлопнув крышку бюро, Хэй не без труда поднялся. Он намеревался пожать правую руку адмирала, но ему протянули левую.

— От рукопожатий в Нью-Йорке у меня отнялась рука, — сказал адмирал. Он был невысок ростом, загорелый и с белоснежными волосами и усами.

— Герой дня, — сказал Рут почтительно.

— Дня? Столетия! — выкрикнул Рузвельт.

— Которое заканчивается менее чем через два месяца. — Хэй был рад поставить Теодора на место. — А затем все мы погрузимся в пугающую неизвестность двадцатого века.

— Который начнется не через два месяца, а через год и два месяца, — уточнил Рут. — Первого января тысяча девятьсот первого года.

— Вы наверное правы, — начал Хэй, но его перебил Рузвельт.

— Почему пугающую? — Губернатор снял очки и принялся их протирать шелковым носовым платком. — В двадцатом столетии, когда бы оно ни наступило, мы будем в зените нашего могущества. Вы согласны со мной, адмирал?

Дьюи смотрел в окно на Белый дом.

— Я не думаю, что быть президентом так уж трудно, — сказал он.

Все трое были слишком изумлены, чтобы откликнуться в своем или каком-нибудь еще духе.

— Это точно как на флоте, я хотел сказать. Вам приказывают, и вы выполняете приказы.

— Кто же, по вашему, будет вам приказывать, президент Дьюи? — Рут пришел в себя первым.

— О, конгресс. — Адмирал засмеялся. — Конечно, я моряк, и у меня нет политических убеждений. Но кое-что об этом мне известно. Моя жена, она завтра станет моей женой, в восторге от этой идеи. А также ее брат Джон Р. Маклин. Как вы знаете, он глубоко погружен в политику. В штате Огайо.

Во время этого поразительного заявления — точнее говоря, размышления вслух — Хэй наблюдал за Рузвельтом. На этот раз зубы Теодора прятались за губами и усами. В голубых глазах застыло изумление, пенсне съехало на нос.

— Дом, конечно, очень соблазнительный. — Адмиральским взмахом руки Дьюи показал на Белый дом. — Но теперь у меня есть свой дом — 1747 на Род-Айленд авеню. Дар народа, который я только что перевел на имя моей будущей жены.

Хэй лишился дара речи. Впервые в американской истории была проведена подписка с целью вознаградить домом американского героя. Когда в бедности умер генерал Грант, в редакционных статьях писали о Бленхеймском дворце и Эпсли-хаусе, которыми благодарная Британия одарила своих победоносных военачальников. Разве не обязаны Соединенные Штаты сделать то же самое для своих героев? Вскоре после возвращения адмирала Дьюи ему был подарен дом в столице, отвечающий его достаточно скромным требованиям: в столовой должно помещаться не менее четырнадцати человек — то было адмиральское представление об оптимальном количестве гостей. И вот теперь он беспечно расстался с народным подарком.

— Мудро ли это? — спросил Хэй. — Народ подарил этот дом вам.

— Вы совершенно правы. И это означает, что я могу поступать с ним, как я пожелаю, а я хочу, чтобы им владела миссис Хейзен, которая завтра станет миссис Дьюи. А вообще, — продолжал адмирал без малейшей паузы, — я думаю, что нужно ждать, когда народ скажет, что он хочет видеть вас президентом, прежде чем самому что-либо говорить и делать. Вы согласны со мной, губернатор?

Крик Рузвельта показался Хэю сродни визгу курицы при виде повара с ножом в руке.

Первым как всегда пришел в себя Рут.

— Я убежден, — произнес он невинным тоном, — что мысль о себе в роли президента даже не приходила в голову полковнику Рузвельту, которого интересует не должность как таковая со всеми ее атрибутами или помещение, к нему прилагаемое. Конечно нет. Для губернатора главное — это сама служба. Разве я не прав, полковник?

Снова стали видны громадные зубы Рузвельта, но он отнюдь не улыбался; он стучал ими, как кастаньетами, и Хэя передернуло от звука ударяющихся друг о друга покрытых эмалью костяшек.

— Разумеется, вы правы, мистер Рут. Я ставлю перед собой некие практические цели, адмирал. В данный момент, будучи губернатором, я собираюсь обложить налогом компании, пользующиеся льготами, чтобы…

— Но разве ваше законодательное собрание не говорит вам, что вы должны делать? — Невзрачное и унылое лицо адмирала повернулось в сторону губернатора..

— Нет, не говорит. — Зубы стучали теперь как выстрелы из пистолета. — Я говорю им, что они должны делать. Тем более, что в большинстве своем они продажны.

— Вы позволите вас цитировать, губернатор? — Убийственная улыбка Рута привела Хэя в восторг.

— Нет, мистер Рут. У меня и без того хватает неприятностей…

— Губернаторский особняк в Олбани очень комфортабелен, — сказал адмирал задумчиво; похоже, проблема жилья не выходила у него из головы.

— Почему бы вам в таком случае не стать губернатором штата Нью-Йорк? — предложил Хэй. — Когда в будущем году кончится срок полковника Рузвельта.

— Понимаете ли, я не люблю Нью-Йорк. Я из Вермонта.

Хэй поспешил переменить тему разговора, какой бы заманчивой она ни была. Все-таки адмирал был героем, сотворенным Маккинли, и порочить его — все равно что порочить администрацию.

— Как вы полагаете, сколько нам понадобится времени, чтобы совладать с бунтовщиками на Филиппинах?

Трудно было сказать, улыбается ли адмирал за своими громадными усищами, похожими на снежную тропинку на его застывшем лице.

— Целую вечность, наверное. Понимаете ли, они нас ненавидят. Да и поделом. Мы обещали их освободить, но не сдержали слова. Теперь они сражаются с нами за свою свободу. Это все так просто.

Рузвельт едва сохранял спокойствие.

— Вы не считаете, что Агинальдо и его убийцы поставили себя вне закона?

Адмирал смотрел на Рузвельта почти осуждающе.

— Агинальдо был нашим союзником, когда мы воевали с испанцами. Он был моим союзником. Он очень умный парень, и вообще филиппинцы гораздо способнее к самоуправлению, чем, скажем, кубинцы.

— Именно такой будет в следующем году позиция демократов, — сказал Рут.

— Проклятые предатели! — взорвался Рузвельт.

— О, не думаю, что вы правы, — тихо сказал Дьюи. — Здравый смысл тоже кое-чего стоит, губернатор.

В дверях вновь возник Эйди.

— Адмирал Дьюи, репортеры ждут вас в кабинете министра.

— Благодарю. — Дьюи повернулся к Рузвельту. — Так вы согласны со мной, что, если говорить о президентстве, нам следует выжидать, пока народ нас не призовет?

Сдавленный крик Рузвельта был ему ответом. Любезно улыбнувшись, адмирал Дьюи распрощался с тремя государственными мужами. Когда дверь за ним закрылась, Хэй и Рут залились непристойным смехом, а Рузвельт троекратно стукнул ладонью по столу государственного секретаря.

— Величайший болван из всех флотоводцев, — выдавил он наконец.

— Говорили, что Нельсон тоже был не семи пядей во лбу, — задумчиво сказал Хэй; замешательство Рузвельта было ему приятно, потому что именно он приписывал себе все заслуги за славные победы Дьюи и его продвижение по службе.

— Будем надеяться, — сказал Рут с легкой тревогой в голосе, — что, разговаривая с журналистами, он будет помалкивать насчет Филиппин. Будем также надеяться, — тут он расплылся в улыбке, — что он не забудет сказать им про дом.

— Да он просто не в своем уме, — воскликнул Рузвельт. — Раньше я этого не замечал. Конечно, он слишком стар.

— Мы с ним одних лет, — мягко заметил Хэй.

— Вот именно! — протрубил Рузвельт, пропустивший слова Хэя мимо ушей.

— Однако в данный момент Дьюи вероятно может быть выдвинут в президенты демократической партией.

— И Маккинли снова победит, — сказал Рузвельт. — Кстати, джентльмены, меня совершенно не интересует в будущем году пост вице-президента. Если меня выдвинут, предупреждаю вас, я откажусь.

— Милый Теодор, — на лице Рута сверкнула улыбка, похожая на луч солнца, отраженный арктическим льдом, — никто и не рассматривает вас в качестве возможного кандидата, потому что — разве это не очевидно? — вы не годитесь для этой должности.

Ну вот, подумал Хэй. Теперь Теодор расколет партию и мы потеряем штат Нью-Йорк.

Но Рузвельт стоически выдержал удар.

— Я знаю, меня считают чересчур молодым, — произнес он еле слышно, что было для него нехарактерно, — да к тому же с моей репутацией реформатора я не по душе Марку Ханне и ему подобным…

— Губернатор, никого не пугают ваши реформы. — Рут был неумолим. — «Реформы» — словечко, которое обожают журналисты и в которое верит редактор журнала «Нейшн». Но практические политики всерьез его не воспринимают.

— Мистер Рут, — теперь голос Рузвельта поднялся до верхнего регистра, — вы не можете отрицать, что я приструнил боссов в штате Нью-Йорк, что я …

— Вы отказались от завтраков с сенатором Платтом, это верно. Но если вы вздумаете снова баллотироваться, вы как всегда будете действовать с ним заодно, потому что вы необычайно практичный человек. Потому что вас распирает энергия. Потому что вы восхитительны. — Адвокатская слава Рута объяснялась его способностью нагнетать свидетельства, или красноречие, и затем, к замешательству оппонента, обратить и то, и другое в вывод, прямо противоположный ожидаемому. — Я считаю само собой разумеющимся, что в один прекрасный день вы должны стать президентом. Но не сегодня, и даже не завтра — из-за вашего пристрастия к слову «реформа». С другой стороны, в тот день, когда вы перестанете щеголять этим ужасным словечком, столь отвратительным слуху любого добропорядочного американца, вы вдруг обнаружите, что эта сияющая блеском награда падает, как манна небесная, в ваши алчущие руки. Но пока мы живем в эпоху Маккинли. Он дал нам империю. Вы… что ж, вы, — если бы воздух мог кровоточить, то острая, как бритва, улыбка Рута превратила бы его в алый экран между ним и ошеломленным Рузвельтом, — доставили нам множество радостных моментов. «В одиночку на Кубе», как выразился мистер Дули, ссылаясь на вашу книгу о недавней войне. Вы преподнесли американскому народу адмирала Дьюи, подарок, за который мы не устанем вас благодарить, а народу не позволим забыть. Вы произносите малоприятные слова в адрес надменных корпораций, чьим юрисконсультом мне довелось служить. Ваши злобные тирады пробирают меня до глубины души. Вы вдохновенно расписали безобразия, творимые страховыми компаниями. О, Теодор, вы неистощимы, как рог изобилия! Но Маккинли дал нам половину тихоокеанских островов и почти все острова Карибского моря. Никакому нью-йоркскому губернатору с этим не потягаться. Действуя в тесном единении со своим богом, Маккинли дал нам величие. Ваше время придет, но не в качестве вице-президента у этого великого человека. Да и слишком рано уходить из активной жизни и бросать энергичное реформаторство, не говоря уже о жизнерадостном истреблении диких животных. Вам следует повзрослеть, научиться понимать точку зрения, не похожую на те простые истины, которыми вы прониклись и которые вы публично и искренне высказываете. Вам предстоит научиться понимать наши великие корпорации, чья неуемная энергия и изобретательность принесла нам богатство…

— Я же говорил, — едва не выкрикнул Рузвельт, повернувшись к Хэю, — что это была ошибка — назначать адвоката в военное министерство, да к тому же адвоката корпораций.

— А что в этом плохого? — невинным тоном спросил Рут. — Кем, по-вашему, был президент Линкольн?

— В самом деле, кем? — перепалка привела Хэя в восторг. — Конечно, Линкольн только начал зарабатывать деньги, защищая интересы железнодорожных компаний, когда его выбрали президентом, а вы, мистер Рут, пользуетесь репутацией лучшего адвоката нашего времени.

— Не преувеличивайте, — еле слышно прошептал Рут со смиренным поклоном.

— Вы оба просто чудовища! — внезапно рассмеялся Рузвельт. Начисто лишенный чувства юмора, он обладал врожденным умением сглаживать отношения, которые могли, пользуясь его излюбленным словечком, стать «напряженными». — Но так или иначе, к вице-президентству я не стремлюсь, чего другие, прежде всего Платт, добиваются для меня…

— Он просто готов на все, — согласился Рут, — чтобы выставить вас из штата Нью-Йорк.

— Здорово! — маленькие голубые глаза, прятавшиеся за пухлыми щеками, блеснули. — Если Платт хочет от меня избавиться, значит я очень хороший реформатор.

— Или просто всем осточертевший.

Рузвельт вскочил на ноги и уже шагал, — точно отправляясь на войну, подумал Хэй. Актерство было у него в крови.

— Я слишком молод, чтобы четыре года подряд слушать, как сенаторы выставляют себя дураками. У меня нет денег. Мне надо дать образование детям. На восемь тысяч долларов в год я не могу позволить себе то, что могли Мортон и Хобарт. — Остановившись у камина, он спросил Хэя: — Как чувствует себя Хобарт?

— Он дома. В Паттерсоне, Нью-Джерси. Он умирает. — Президент уже предупредил Хэя, что, в соответствии с конституцией, государственный секретарь вскоре, в отсутствие вице-президента, станет преемником президента в случае его смерти. Мысль эта приятно взволновала Хэя. Что касается бедняги Хобарта, то Хэю оставались только мирские молитвы, а также вполне практическая мысль о том, что, если вице-президент умрет, Лиззи Камерон сможет вернуться в Тейлоу-хаус на Лафайет-сквер на год раньше, чем планировалось, осчастливив этим Дикобраза, который все еще находится в Париже, исходя колючками по Лиззи, которая в свою очередь влюблена в американского поэта, что моложе ее лет на двадцать. И точно так же, как она заставляла страдать Адамса, поэт заставлял страдать ее; таким образом поддерживался извечный любовный баланс: он любит ее, она любит другого, который любит себя. Хэй был счастлив, что все, касающееся любви, осталось для него позади. У него не было адамсовского неистощимого пыла, не говоря уже о здоровье.

— Я предложу в губернаторы вас, мистер Рут, если сам не буду баллотироваться. — С этими словами Рузвельт бессмысленно подпрыгнул на месте.

— Я забыл вам сказать, что вы сама доброта, — с притворной скромностью сказал Рут. — Но ведь сенатор Платт вам наверняка уже объяснил, что я неприемлем для его организации.

— Откуда вы знаете? — Иногда Хэю казалось, что лукавый от природы Рузвельт чудовищно наивен.

— Просто я иногда интересуюсь состоянием собственных дел, — с деланной наивностью сказал Рут. — Я слышу, что говорят люди. К счастью, я не хочу быть губернатором штата Нью-Йорк. Я не хочу знать Платта ближе, чем знаю сейчас, и, как и адмирал Дьюи, я не люблю Олбани.

— Но адмиралу нравится губернаторский особняк, — сказал Хэй.

— Он простой воин с простыми вкусами. Я сибарит. Так или иначе, губернатор, вы будете счастливы узнать, что я перед вами капитулировал. В следующем месяце ваш друг Леонард Вуд будет назначен военным губернатором Кубы.

— Здорово! — Короткие ручки зааплодировали. — Вы не пожалеете об этом решении. Он самый достойный. А кто станет первым генерал-губернатором Филиппин?

— Может быть, вы?

— Велико искушение. Но захочет ли президент меня искусить?

— Думаю, да, — сказал Рут, отлично зная, как и Хэй, что чем дальше Маккинли сможет сплавить Рузвельта, тем спокойнее ему будет — при всем его добродушии. Рузвельт в любой момент может получить Филиппины теперь, когда кровавая миссия умиротворения завершена. Десятки — некоторые утверждают, сотни — тысяч туземцев убиты, и хотя генерал Отис постоянно обещает сломить сопротивление мятежников, Агинальдо все еще в бегах, и это раскалывает Соединенные Штаты в наступающем году президентских выборов, и скоро последует ответ Марка Твена Редьярду Киплингу, как рассказал Хэю их общий друг Хоуэллс. А пока старый лодочник с Миссисипи, обосновавшийся ныне в Хартфорде, штат Коннектикут, заявил в газетах, что американский флаг со звездами и полосами следует заменить другим, украшенным черепом и костями, что явится официальным признанием новой роли Соединенных Штатов — международного стервятника, питающегося падалью.

— Майор сказал, что вы были бы идеальным губернатором, когда кончатся военные действия, — сказал Хэй.

— Я мог бы принести там пользу, — сказал Рузвельт задумчиво: он любил войну, что свойственно романтикам, имеющим о ней смутное представление. Один день под пулями на Кубе это не Антитам[282], мрачно подумал Хэй, где в течение часа погибли пять тысяч человек. Все полагали, что, поскольку отец Рузвельта столь успешно уклонился от участия в войне, сыну из чувства стыда придется вечно искупать отцовский грех. Хэй так и не мог решить, как он относится к Рузвельту: то ли он ему очень нравится, то ли глубоко неприятен. То же и Адамс: «Рузвельты появляются на свет, — заметил он как-то, — и ничему не желают учиться», в отличие от Кэбота Лоджа, явившегося плодом адамсовского несовершенного воспитания.

— Берегите себя, губернатор. — Рут встал и потянулся. — Столько всего предстоит сделать. Там сейчас ужасно мрачное настроение. — Он взмахнул рукой в направлении оранжереи Белого дома, видневшегося сквозь стекло с грязными подтеками. — А в будущем году выборы.

— Мрачное настроение? — Рузвельт снова подпрыгнул. Для человека такой тучности он в отменной физической форме, подумал Хэй, для которого каждое вставание со стула превращалось из-за боли в проблему, требующую тылового обеспечения.

— Да, — подтвердил Хэй. — Пока вы наслаждались обществом Платта и Куэя, а также архитектурными изысками губернаторского особняка в Олбани, мы — кабинет и Майор — в течение шести недель изъездили всю страну. В связи с выборами в…

— Огайо и Южной Дакоте. Я сам из Дакоты. Когда я… — У Рузвельта все и всегда вращалось вокруг «я».

Рут поднял руку.

— Мы сами прочитаем «Завоевание Запада». Боже правый! Вы не только наш Дэниел Бун[283], но еще и наш Гиббон[284]!

Рузвельт выпятил нижнюю губу и она вместе с усами дрожала на фоне обнажившихся зубов.

— Ненавижу иронию, — сказал он наконец с неподдельной искренностью.

— Она не причинит вам вреда, — сказал Рут. — Дело в том, что рабочие союзы доставляют нам все большее беспокойство, особенно в Чикаго. Мы еле пробились в Огайо, где президент приложил особые старания, и хотя Марк Ханна истратил даже больше денег, чем обычно, Джон Маклин обеспечил демократам внушительную победу в Кливленде.

— Из двенадцати штатов, где проходили выборы, мы победили в восьми, — оживился Рузвельт. — Против нас голосовали только подонки…

— В нашей собственной партии, — вставил Хэй.

— В каждой партии свои лунатики. — Этот афоризм Рузвельт придумал недавно и радостно делился им с миром. — К счастью для нас, демократов возглавляет Брайан. Он только что победил в своей Небраске, состряпав коалицию. Это означает, что его выдвинут, а это означает, что победим мы.

— Если только адмирал не услышит не подлежащий сомнению призыв благодарной нации, — сказал Хэй, с трудом поднимаясь со стула, — и выставит свою кандидатуру против той самой империи, которую он под вашим руководством, Теодор, для нас завоевал. Вот тогда это будут прелестные большие выборы.

— Это будет кошмар, — сказал Рут.

— Этого не будет, — сказал Рузвельт.

В проеме двери вновь возник Эйди.

— Полковник Рузвельт, адмирал Дьюи спрашивает, не согласитесь ли вы подвергнуться, — Хэй подумал, что сегодня Эйди по какой-то неведомой причине больше чем обычно крякает по-утиному, — некоему действу фотографического свойства, которое прозвучало вроде бы как — в нашем телефоне сегодня появились какие-то странные морские звуки, как в морской раковине, когда вы подносите ее к уху…

— Мистер Эйди абсолютно глух, — сказал Хэй, отворачиваясь от Эйди, чтобы тот не смог ни расслышать, ни прочитать сказанное по губам.

— Как же это прозвучало? — глаза Рузвельта заблестели. Он обожал все формы рекламы.

— Биограф, губернатор.

— Биограф? — удивленно переспросил Хэй.

— Так называются движущиеся фотографии, — объяснил Рузвельт, направляясь к двери. — До свидания, джентльмены.

— Не предпринимайте ничего, губернатор, — просияв, сказал Рут, — пока не услышите не подлежащий сомнению глас народа.

— Вы, — сказал Рузвельт, погрозив кулаком Хэю, — вместе с Генри Адамсом в ответе за этот издевательский иронический тон, который ничем не отличается от… желтой лихорадки, этот ваш нескончаемый цинизм, — и скрылся за дверью.

Хэй посмотрел на Рута.

— Тедди скорее забавен, чем глуп.

— «Нескончаемый цинизм», — засмеялся Рут. — Он приезжает в Вашингтон кандидатом в вице-президенты при поддержке Платта и Куэя, двух самых продажных политических боссов во всей Америке.

— Не сомневаюсь, он собирается их добродетельно предать во имя честного правительства и, разумеется, реформы…

— Признаюсь, предательство без цинизма это признак высшего политического мастерства, — задумчиво сказал Рут.

— И уж конечно, признак оригинальности. — Хэй направился к двери. — Мне нужно зайти к Майору.

— А мне пора приниматься за работу. — Рут открыл дверь и отступил, пропуская вперед старшего члена кабинета министров. Хэй задержался в дверях. Эйди сидел за столом спиной к ним и, следовательно, погруженный в непроницаемую тишину. Хэй повернулся к Руту.

— Вам известно, кого Майор хочет сделать вице-президентом?

— Только не говорите, что Тедди…

— Никогда. Он хочет, — Хэй следил за выражением лица Рута, — вас.

Рут остался безучастным.

— Меня хочет Национальный комитет республиканской партии, — сказал он, четко выговаривая каждое слово. — Не знал, что президент прислушивается к их мнению.

— Вот уж, нет.

— До следующего лета, — сказал Рут, — еще очень далеко, как и до вашего, не моего, двадцатого столетия.

За спиной Эйди Хэй заключил с Рутом пари на десять долларов, что новое столетие начнется первого января 1900 года, а не годом позже, как утверждал Рут.

3

Свадьба Каролины и Дела была отложена на год, до его возвращения из Претории. Да, она приедет в Южную Африку его навестить. Нет, она не хочет официальной помолвки. «Девушка делает это ради матери, а я сирота». Вот о чем они договорились в просторной карете, которой государственный секретарь пользовался в дни свадеб и похорон.

Под легким дождичком они пересекли площадь Фаррагут-сквер[285] и подъехали к дому на Кей-стрит, что принадлежал миссис Вашингтон Маклин, которая вместе со своей невесткой миссис Джон Маклин в качестве вице-королевы правила вашингтонским обществом, что было бы не под силу любой Первой леди, даже если бы она не была эпилептичкой. Старший Хэй решил не присутствовать на дневном приеме в честь дочери миссис Вашингтон Маклин, Милли, ставшей супругой адмирала Дьюи. Как глава демократической партии штата Огайо и владелец газеты «Цинциннати инквайерер», Джон Маклин, ныне зять адмирала, был бельмом на глазу администрации. Но Дел не видел оснований отказываться от приглашения, а что касается Каролины, то она сгорала от нетерпения познакомиться с мистером Маклиным, коллегой-издателем. Их пути в вашингтонских джунглях пока еще не пересеклись. Ведь Каролина была поглощена собственными проблемами все лето, оказавшееся, как и предупреждал кузен Джон, тропическим. Но к счастью, и Каролина сама этому немало поразилась, она превозмогла жару, как и обещала. Она не бежала в ужасе в Ньюпорт, штат Род-Айленд или в Бар-Харбор, штат Мэн. Огнедышащий сезон она делила между Джорджтауном и Маркет-сквер и в середине июля заметила, что город стал чисто африканским. Президент удалился на озеро Шамплейн. Члены конгресса разъехались по домам, а добропорядочная публика сбежала на прохладные северные курорты. Но она никогда еще не получала от Вашингтона такого удовольствия. Первым делом надо было вникнуть в дела газеты. Юридическое маневрирование Хаутлинга и кузена Джона шло своим чередом. Стратегия Хаутлинга состояла в том, чтобы дело вообще не двигалось — и оно не двигалось. А тем временем Тримбл обучал Каролину газетному делу, которое имело очень малое отношение к новостям, и еще меньшее — к бизнесу, если иметь в виду прибыль. Правда, тираж понемножку начал расти, благодаря отважному подражательству Херсту. И «Пост», и «Стар» посылали репортеров взять у нее интервью, но она отказалась с ними говорить.

В городе, где власть основывается на известности, ее считали эксцентричной особой — богатая молодая женщина наперекор правилам играет в газетного издателя. Ее не огорчало то, что о ней пишут. Теперь она знала не понаслышке, что написанное в газете никогда не следует принимать всерьез. Возможно она не имеет представления о том, как обеспечить газете успех, но она по крайней мере научилась читать газеты. К тому же Тримбл обнаружил неожиданный, хотя и неподдельный интерес к коррупции городских властей, и хотя Каролина сомневалась, что эта тема представляет значительный интерес для публики, она поощряла его к разоблачению как можно большего количества преступлений. Одновременно она всякий раз бурно радовалась, когда из реки вылавливали тела красавиц, зачастую буквально истерзанных в клочья в порыве преступной страсти. Теперь она экспериментировала с живыми младенцами, выброшенными на помойку, особенно после того, как ее попытки вызвать сочувствие горожан к брошенным собакам и кошкам кончились неудачей.

— Сколько ты, по-твоему, продержишься? — спросил Дел. Прямо перед ними на постаменте восседал отлитый в металле адмирал Фаррагут с подзорной трубой на коленях. Дальше, за пределами площади, на Кэй-стрит показался дом Маклинов.

— О, надеюсь бесконечно долго. — Их карета пристроилась в хвост длинной вереницы экипажей перед особняком на Кэй-стрит.

— Но ведь газета теряет большие деньги?

— Фактически она приносит крохотную прибыль. — Она не объяснила, что эту прибыль приносят визитные карточки, и сейчас, когда приближается новая сессия конгресса, заказов стало поступать больше, чем обычно. — Да к тому же я делаю это для развлечения, самой себя и других.

Дел изо всех сил попытался не нахмуриться и вместо этого скосил глаза. Каролина уже знала все гримасы его лица, их было немного, и почти все ей нравились. После своего дипломатического назначения он стал держаться более уверенно и даже смело. Он был копией своей матери.

— Ты находишь в этом городе массу преступлений. — Дел старался говорить нейтрально. — Читателям это, по-видимому, нравится.

— Да, здесь совершается много преступлений. Однако по существу, — Каролина нахмурилась, уже не впервые при этой мысли, — какая разница, рассказываешь ли людям о том, что в самом деле происходит вокруг, или игнорируешь реальную жизнь города и просто описываешь деятельность правительства так, как оно этого хочет?

— Ты реалистка. Прямо-таки как Бальзак или Флобер…

— Скорее, как Херст. Херстовский реализм заключается в том, чтобы все выдумывать, потому что он хочет завладеть всем, и если вы выдумали подробности убийства или войны, то тогда это уже ваше убийство, ваша война, не говоря уже о ваших читателях, вашей стране.

— Вы тоже выдумываете?

— Мы, то есть я фактически ничего не делаю. Я как королева Виктория — поощряю, даю советы или предупреждаю. Мы иногда печатаем то, что не берут другие…

— Есть ведь такое понятие, как хороший вкус…

Каролина рассмеялась.

— Хороший вкус это враг правды!

— А кто же друг правды?

— В Вашингтоне они не водятся, я их во всяком случае пока не встречала. Надеюсь, моя специфическая metier[286] тебя не шокирует. — Сказать, что Дел был человек консервативный, значило сказать все.

— Нет, нет. Просто ты не такая, как все.

— Ты намерен преуспеть в…

— Дипломатии?

— В Претории. — Оба засмеялись и вошли в «шикарный особняк», как всегда писала «Трибюн» о доме с танцевальной залой, в центре которой стояла ослепительная миссис Вашингтон Маклин, а по бокам ее дочь Милли, красивая маленькая женщина, посверкивающая бриллиантами, и счастливый седой жених с золотыми эполетами и лицом, точно вырубленным из тикового дерева. Хотя Каролина пока еще почти не бывала в вашингтонских «лоточных» домах (название произошло оттого, что эти новые богачи чаще всего сделали свои миллионы при помощи промывочного лотка на каком-нибудь золотоносном ручье на Западе), она по репортажам собственной газеты знала многих местных знаменитостей, постоянных обитателей Вашингтона, зачастую переселившихся с Запада, построивших себе новые дворцы вдоль авеню Коннектикут и Массачусетс, этих двух великих проспектов модного Уэст-энда. Но и она сама была сенсацией, знатная то ли северянка, то ли европейка, особа, приобретшая унылую провинциальную газету и превратившая ее в откровенно и шокирующе желтую. Никто не понимал мотивов ее поступков. Все-таки она дочь Сэнфорда, вроде бы помолвлена со столь же богатым юношей Делом Хэем, а проводит целые дни на Маркет-сквер, возится с убийствами, а с недавних пор еще и с коррупцией на гражданской службе, вечерами сидит дома, куда не приглашают практически никого из коренных или лоточных вашингтонцев, да неизвестно приняли бы они приглашение столь подозрительной личности.

Каролина предпочитала общаться с европейцами, особенно с Камбоном[287], французским посланником и недавно возведенным в дворянское звание британским послом лордом Понсефотом[288]. Хотя она считала дважды разведенного посла России князя Артура (ну конечно, Артуро, а не Артур, говорила она) Кассини забавным и, разумеется, галантным мужчиной, она, следуя совету миссис Хэй, держалась подальше от него и его прелестной шестнадцатилетней «племянницы», которая на самом деле была его дочерью от бывшей актрисы, поселившейся в российском посольстве в качестве гувернантки молодой девушки. Вашингтонские газеты не уступали в жестокости вашингтонским сплетням. Из уважения к Кларе Хэй Каролина избегала Кассини и Маклинов. Сейчас, входя в позолоченную залу, она чувствовала некоторое головокружение. Богатство Хэев, Адамсов, Лоджей не выставлялось напоказ, они жили в обстановке приглушенного великолепия, эти пленники хорошего вкуса и поклонники утонченных плодов цивилизации, Маклины же демонстрировали все неисчерпаемое богатство того самого «лотка». Не без чувства вины Каролина отметила, что ей доставляет большее удовольствие это пиршество вульгарности, чем то, что она видела раньше.

Каролина и Дел медленно продвигались к хозяевам в гостевой очереди. Адмирал был сама любезность.

— Передайте мистеру Хэю, что я оценил его письмо.

— Обязательно, сэр.

— Мистер Хэй будет? — спросила Милли, очень хорошенькая для сорока девяти лет, отметила Каролина.

— Насколько я знаю, он сегодня у президента, — не моргнув глазом солгал Дел, и Каролине понравилось, насколько хорошо он приспосабливается к миру, в котором ему предстоит прокладывать себе дорогу.

— Мы надеялись видеть президента у себя. — Новоиспеченная миссис Дьюи расплылась в широкой улыбке, обнажив пожелтевшие зубы. Громадные кукольные глаза были пронзительной голубизны.

— На Филиппинах кризисная ситуация, — пробормотал Дел.

Маленькая, с имперскими повадками, миссис Вашингтон Маклин с любопытством разглядывала молодую пару.

— Мы редко вас видим, мистер Хэй, — сказала она. — А вас не видим вовсе, мисс Сэнфорд, — добавила она нейтральным тоном. Весь ее стиль удивительно напоминал старшую миссис Астор.

— Надеюсь, это можно исправить, — сказала Каролина.

— Я тоже надеюсь на это. — Едва заметная улыбка ничуть не осветила лицо, целиком скрытое тенью от широкой ленты, усыпанной бриллиантами, натянутой в полудюйме от маленьких глаз. — Хотя я не собираюсь пребывать здесь вечно.

— Вы уезжаете в Кливленд, чтобы восстановить силы?

— Я собираюсь на небеса, чтобы искупить грехи.

Вскоре Каролина столкнулась лицом к лицу с самим Джоном Р. Маклиным. Он был высок ростом, с ясными прозрачными глазами, как у сестры, и аккуратно подстриженными усиками.

— Вот вы какая, — сказал он, наклонив голову к лицу Каролины. — Пришло время нам поговорить. Если только вы не станете просить у меня денег. Я ссужаю деньги лишь в кругу семьи.

— Очень мудро. — Каролина экспромтом процитировала Гете в немецком оригинале: стихотворение, в котором говорилось об отцовских обязанностях.

Маклин вздрогнул от неожиданности и закончил цитату тоже по-немецки.

— Откуда вы знаете, что я говорю по-немецки?

— Вы же учились в Гейдельберге. Видите? Я стараюсь разузнать все о своих коллегах-издателях.

Маклин даже заикал от удовольствия, глаза его увлажнились — или это ей только показалось?

— Желудок, — сказал он, — переизбыток собственных кислот. Давайте скроемся от всех этих людей в библиотеку.

Они устроились возле камина, в котором потрескивали крупные поленья. Пламя отражалось в темно-синих кожаных переплетах, расставленных, точно солдаты на плацу, на полках красного дерева.

— Вы не добьетесь успеха со своей газетой. — Он налил ей бокал шампанского, себе — содовой. Дверь в библиотеку была плотно прикрыта. Заметив, что глаза Каролины устремлены к двери, он засмеялся: — Два издателя не могут скомпрометировать друг друга.

— Будем надеяться, что мистер Хэй столь же практично воспримет наше уединение.

— Говорят, он очень милый юноша. Вы же знаете, мы все из Огайо. Клара Стоун уж точно оттуда. А Джон Хэй вообще ниоткуда. Он как цыган, которому удалось украсть не лошадь, а власть.

— А как иначе добывается власть, если не отнимается у кого-то еще? — с некоторым раздражением спросила Каролина. — Понимаю, конечно, иногда власть передается по наследству. Ну, скажем, вы унаследовали «Инквайерер»…

— Вы считаете меня праздным наследником! — засмеялся Маклин. — Это что-то новое. Я строил, опираясь на наследство, как ваш друг Херст, вы могли бы сказать. — Дрова в камине вспыхнули дьявольскими всполохами. Маклин некоторое время молча и пристально смотрел на Каролину. — Я не стану спрашивать вас, зачем вы этим занялись, — сказал он наконец. — Я сам устал от подобных расспросов. Если люди не понимают, почему вы, почему мы это делаем, — сейчас, когда он рассуждал в доверительном тоне коллеги-издателя, он показался ей необычайно привлекательным, — то объяснить это невозможно. Но коль скоро вы молодая красивая наследница, вознамерившаяся выйти замуж за Дела Хэя, то мне все же придется спросить: сколько времени вы собираетесь… оригинальничать?

— Столько же, сколько и вы, полагаю.

— Я мужчина. Мы выбираем жен и вид бизнеса, который нас привлекает. Ни одна дама из тех, кого я знаю, не позволяла себе в юные годы, не будучи замужем, делать что-либо в этом роде.

Каролина смотрела на белесый дым, возникший вместо сполохов пламени.

— Почему вы так стремитесь стать президентом? — спросила она вдруг.

— Откуда вам это известно?

— Ложная скромность, мистер Маклин. Почти девическая. Вы отвечаете мне так, как могла бы ответить я. Почему вы стремитесь к этому столь сильно, что бросаете вызов президенту в его собственном штате и терпите поражение, хотя заранее понимали, что именно этим все и кончится?

Маклин снова начал икать, громче даже, чем потрескивали дрова в камине.

— Я не думал, что проиграю. Мы шли почти вровень. В родном штате почва для него на редкость благоприятная. Но вся эта затея с империей не пользуется популярностью в народе.

— Зато народу нравится процветание, и президент хорошо это понимает. Эта его война положила конец тяжелым временам, и даже фермеры жалуются меньше обычного, а отсюда следует, что Маккинли снова победит Брайана. — Как гордилась бы мадемуазель Сувестр: одна из ее учениц беседует с мужчиной на равных.

Маклин смотрел на нее с изумлением.

— У меня сложилось впечатление, что вас интересует лишь отвратительное содержимое нашего городского морга.

— Уж не считаете ли вы меня гробокопателем и некрофилом? — засмеялась Каролина. — Если говорить честно, то содержимое морга мне совсем не по душе. Но мне любопытно, как еще вчера живой человек оказывается вдруг на мраморном столе, и я делюсь своим любопытством с читателями, увы — немногочисленными.

— Мистер Хэй, я имею в виду Хэя-старшего, должно быть, откровенен с вами.

— Я откровенна со всеми. — Каролина встала. — Мы чересчур долго здесь находимся. Я скомпрометирована. Наверное, мне полагается закричать?

— Я был бы этим крайне польщен, а миссис Маклин могла бы гордиться мною. — Маклин тоже поднялся. Они стояли около камина. Над каминной полкой висел восхитительный поддельный Рубенс. Две точно такие же картины Каролина видела в Нью-Йорке. Европейские изготовители фальшивок, облапошивая американцев, пренебрегают элементарной осторожностью. — Меня крайне удивляет ваш интерес к нашей политической жизни. Большинству юных… большинству женщин это не свойственно. Как это случилось?

— Я училась в хорошей школе. Нам внушили, что все следует подвергать сомнению. Именно этим я и занимаюсь. Итак, мистер Маклин, кто из нас — «Инквайерер» или «Трибюн» подвергнет сомнению войну?

— Войну? — заморгал Маклин. — Какую войну?

— Филиппинскую войну за независимость, какую же еще? Похоже, мы ее проигрываем.

— Проигрываем? Скорее всего вы не видели утреннюю телеграмму «Ассошиэйтед пресс». Генерал Отис пленил президента так называемого филиппинского конгресса и обеспечил безопасность центральной части Лусона. Война, о которой вы говорите, вот-вот закончится.

— Агинальдо по-прежнему на свободе. Но все это вы знаете лучше меня. — Не вполне искренне Каролина прикинулась почтительной молодой особой. — Я просто надеялась, что кто-нибудь все-таки объяснит, почему переполнены морги на этих островах.

Маклин взял ее за руку, внезапно превратившись в нежного заботливого отца.

— Ни одна молодая женщина, какую я когда-либо встречал, не знает столько, сколько знаете вы. Но вы не ухватываете сути всей этой…

— Сути?

Маклин кивнул. Они были уже у двери.

— Я вам ее тоже не открою. Вы и без этого слишком умны.

Дверь распахнулась, и в ее проеме показалась миссис Джон Р. Маклин, дама с крошечным подбородком, голубыми глазами и смуглой кожей.

— Вы оба ведете себя просто скандально, — приветливо сказала она.

— Скандалы — наша профессия, — отшутился Маклин. — А теперь, молодая леди, позвольте задать вам последний вопрос.

— Только при мне, — сказала миссис Маклин оживившись.

— Конечно, дорогая, — ответил ее муж. Он повернулся к Каролине. — Вы собираетесь продать газету Херсту?

— Нет. И если только смогу, не продам ее моему брату, то есть сводному брату Блэзу.

— Если только сможете? — Маклин пристально смотрел ей в глаза, точно вглядывался в циферблат часов, чтобы убедиться, верное ли время они показывают.

— Блэз заморозил мою долю наследства. Я могу не получить то, что мне причитается, до тысяча девятьсот пятого года. А до тех пор я вполне могу остаться без денег… — Каролина заметила, что миссис Маклин гораздо сильнее шокировал разговор о деньгах, чем мысль о романтической интрижке мужа с молодой женщиной. Но реакция Маклина оказалась мгновенной.

— Если вам когда-нибудь понадобятся деньги для «Трибюн», приходите ко мне, — сказал он.

— Папа! — Смуглое лицо миссис Маклин стало вдруг пепельным. Голубые глаза едва не вылезли из орбит.

— Мамми! — в тон ей откликнулся Маклин, сменив княжеское величие на домашнюю простоту нравов их семейного бизнеса. Он взял жену за руку. — Разве ты не видишь, что для меня лучше всего помочь этому милому ребенку издавать «Трибюн» на мои деньги, чем допустить, чтобы газета досталась этому выродку…

— Папа! — с громовой укоризной воскликнула миссис Маклин.

— Мне знакомо это слово, — сказала Каролина. — Я слышала его на Маркет-сквер, — добавила она скромно.

— … Уильяму Рэндолфу Херсту, — закончил Маклин и повел обеих дам в бальную залу.

Каролину приветствовали ее новые друзья из дипломатического корпуса. Жюль Камбон, жизнерадостный сверчок, всегда был рад видеть свою, как он считал, соотечественницу. Сам он любил называть себя американским холостяком: мадам Камбон отказалась сопровождать его в вашингтонскую глухомань. Лорд Понсефот, адвокат, превратившийся в дипломата, служил в Вашингтоне уже десять лет и знал всю подноготную столичной жизни лучше государственного секретаря, любил повторять Хэй. У него было широкое лицо, казавшееся еще более широким из-за пышных бакенбардов, белизна которых лишь подчеркивалась крупным лицом цвета красного вина. Понсефот заделался знатоком юридических тонкостей управления международными каналами. Когда-то он был причастен к строительству Суэцкого канала, а теперь снова, совместно с Хэем, готовил протоколы, регулирующие управление каналом, который Соединенные Штаты собирались прорыть через центрально-американский перешеек. Как только Атлантический и Тихий океаны соединятся, военно-морская мощь Америки удвоится, а британская, как об этом перешептывались в кулуарах сената, сократится наполовину.

— Мы полны надежд, — говорил старик сбившейся вокруг него группе правительственных чиновников. Конгресс пребывал на каникулах, и лишь немногие народные избранники явились приветствовать героя Манильской бухты. Понсефот поклонился Каролине.

— Мисс Сэнфорд. Мы вели профессиональный разговор и тотчас его прекратим.

— Ни в коем случае! Продолжайте. Теперь это и моя профессия. «Трибюн» уже одобрила договор Хэя-Понсефота.

— Вот если бы то же самое в следующем месяце сделал сенат. — На самом деле редакционная статья «Трибюн», написанная Тримблом, высказалась в том смысле, что поскольку Соединенные Штаты строят, а также оплачивают канал, они должны иметь возможность обеспечивать его безопасность, что отрицалось договором, основанным на конвенции США и Англии 1850 года. Как только Понсефот начал излагать позицию своего правительства в отношении международных каналов, к ним подошла жена адмирала Дьюи, пышно разряженная кукла, которая, по мнению Каролины, наконец-то нашла себе подходящий кукольный дом. Она принялась объяснять Каролине:

— Мы не могли жить в том жалком домишке на Род-Айленд авеню. Поэтому я купила Бовуар, прелестный дом на Вудли-лейн. Вы знаете это место?

Каролина не знала.

— Это и город, и деревня в одно и то же время. Не могу дождаться момента, когда начну его обустраивать. С давних пор у меня хранится огромное количество прелестного бело-голубого дельфтского кафеля, который я наконец-то смогу использовать.

— На кухне?

Крупные кукольные глаза миссис Дьюи по-кукольному замигали.

— Нет, что вы. В гостиной. Дом, конечно, не очень большой, но большой нам и не нужен. Детей у нас нет. В доме только трофеи мужа. И какие трофеи! Вы видели золотой меч, которым президент наградил его в Капитолии?

— Только издали. — Это была внушительная церемония, но несколько странная. Никогда раньше действующий президент не сидел перед портиком Капитолия, и в центре внимания находился не он, суверен, а подчиненный ему военнослужащий. Маккинли выполнил возложенную на него трудную миссию с его обычным папским шармом, и Каролина полностью была согласна с характеристикой президента, предложенной Хэем, который назвал его средневековым итальянским прелатом. Пока громадная толпа приветствовала адмирала, президент грациозно улыбался — всем и никому. Действовать ему пришлось только однажды. Он должен был вручить в подарок адмиралу золотой меч, прошептав при этом несколько слов, вне сомнения, на средневековой латыни.

— Кстати, меч только позолоченный. Это настоящий скандал! Конгресс постановил, что меч будет из чистого золота высшей пробы…

— Намытого старателями в Калифорнии? — не удержалась Каролина.

Но Милли пропустила ее слова мимо ушей.

— Я убеждена, что только чистое золото достойно первого адмирала, появившегося у нас за последние тридцать лет. У адмирала сегодня наивысшее звание среди всех военных, — добавила она с гордостью. — И это создает массу проблем, скажу я вам. Видите ли, генерал Майлс, — Каролина в буквальном смысле увидела генерала, человека внушительного сложения, с его столь же статной супругой Мери Шерман, старшей сестрой Лиззи Камерон, — генерал Майлс может быть начальником штаба армии, но он всего лишь генерал-лейтенант, в то время как мой муж является адмиралом флота, первым человеком, получившим это звание после Фаррагута, который одержал совсем крошечную победу в заливе Мобил, когда вспыхнула война из-за отделившегося Юга, тогда как мой адмирал завоевал для нас всю Азию…

— Ну, конечно, не всю. Есть ведь еще Китай.

— Мы завоюем и Китай, говорит он, если только туда первыми не доберутся русские и японцы. А что касается русских, то вот моя тетушка Мэми. — К ним подошла маленькая полная женщина с крашеными рыжими волосами; бесчисленные крупные бриллианты, оправленные массивным золотом, украшали ее уши, шею, грудь, талию. У нее был византийский вид, да византийкой она и являлась.

— Мадам Бахметов живет в Санкт-Петербурге, далеко-далеко от родного дома.

— Куда уж дальше, — согласилась Каролина. Ответвления семей золотодобытчиков не переставали ее изумлять. Одна сестра могла быть фермершей в Айове, другая — графиней Девонширской.

— Русские совсем не цивилизованы, — сказала мадам Бахметов, затем неожиданно добавила: — Вот почему я чувствую себя там как дома. Мы так похожи, американцы и русские. А вот и мой.

Русский муж Мэми был столь же некрасив, как и она сама. Он носил монокль, лицо его напоминало чудовище и было изрыто оспой. Он поцеловал Каролине руку и не задумываясь — а может быть, напротив, это был расчет? — перешел на французский, как бы устраняя из разговора Мэми и Милли.

— Вы неожиданное и блистательное украшение этой самой скучной из столиц. — Тон Бахметова был приятно-льстивый и резкий одновременно.

— Откуда вы знаете, что я не местная?

— Во-первых, мне известно кто вы такая…

— Вы бывали в Сен-Клу-ле-Дюк?

— Нет. Но много лет назад я восхищался вашей матушкой. Навестили бы нас как-нибудь, на краю Полярного круга.

— Пока я предпочитаю экватор.

Миссис Дьюи на свободном французском, хотя и с тяжелым акцентом, сказала:

— Я понимаю каждое слово. Недаром мой покойный муж и я целую вечность провели при австрийском дворе…

Дел спас Каролину от дальнейшей демонстрации международного светского блеска.

— Они Билы, об этом не надо забывать.

— Кто такой Бил, и почему о нем не надо забывать?

— Их отец. Он был генералом во время войны, а затем напал на золотую жилу в Калифорнии…

— Напал… — задумчиво сказала Каролина. — Какое смешное выражение — «напасть на жилу», это все равно что напасть на кого-нибудь.

— Что ж, некоторые так и не приходят в себя от таких… напастей.

— Я думаю, именно это и произошло с моим отцом.

— Но ведь он изначально был очень богат.

— И приумножил богатство, как Маклин.

Лорд Понсефот остановил Дела у двери в бальную залу.

— У нас хорошие новости из Южной Африки, — сказал он. Каролина повернулась к ним спиной, чтобы старик мог сказать Делу все, что хотел, для передачи отцу. Оглядывая комнату, она заметила хорошенькую фигурку младшей Кассини, элегантно одетую по последней парижской моде, с круглыми пухлыми щечками, мелкими чертами лица и светлыми глазами молодого лисенка.

— Говорят, — сказала миссис Бенедикт Трейси Бингхэм, — что она ему вовсе не дочь и не племянница, — ее низкий голос от возбуждения стал еще ниже, — а любовница.

— О, конечно, нет! — Каролина была слегка шокирована. Она была бы шокирована еще сильнее, если бы не знала миссис Бингхэм уже довольно хорошо. Миссис Бингхэм была Галатеей Каролины-Пигмалиона, чудовищем Каролины-Франкенштейна. С тех пор, как она столь бездумно поместила миссис Бингхэм, ее потрясающие бриллианты, аристократическое происхождение и царственный облик на первую полосу «Трибюн», она получала не только рекламу молочной фермы Сильверсмит, но и бессчетные приглашения в «роскошный особняк» Бингхэмов, где Каролина наконец встретила всю свою эпгаровскую родню, а также немало коренных вашингтонцев до эпохи золотоискателей. Эти пещерные жители, как их называли, редко бывали в новых дворцах Уэст-энда и никогда не смешивались с миром официального Вашингтона. Миссис Бингхэм и одна из эпгаровских дам были двумя полюсами вашингтонского высшего, хотя вряд ли блистательного общества, к которому, по мнению кузена Сэнфорда, принадлежала Каролина, но это отведенное ей место она стремилась занимать как можно реже и лишь на том условии, что, осчастливив это общество своим присутствием, она будет вознаграждена рекламой в «Трибюн». Благодаря своему упорству, она сумела поднять прибыль газеты на двенадцать процентов, чем Тримбл был искренне изумлен.

— Это плата за мое присутствие на их приемах, — объяснила Каролина. — Они думают, что я богата, и потому охотно дают мне деньги. Если бы они знали, насколько я на самом деле бедна, они зажарили бы меня заживо.

А пока напыщенные и невыносимо скучные матери неженатых молодых людей хотели видеть Каролину у себя; неопределенное состояние дел с ее наследством было им либо неизвестно, либо непонятно. Тот факт, что ее брат Блэз здесь не бывает, был отмечен всеми, и Эпгары, информированные кузеном Джоном, огорчались их прохладными отношениями. А что касается приобретения Каролиной любимой, но не читаемой газеты пещерных жителей, то это воспринималось как прелестное безрассудство, которое можно объяснить ее европейским воспитанием.

Но уж конечно миссис Бингхэм была от этого обстоятельства в восторге. До того как Каролина творчески живописала ограбление на Коннектикут-авеню, миссис Бингхэм вела благопристойную жизнь, царствуя над тем, что находилось в ее поле зрения, в том числе над старым супругом-молочником. Но после того как ее назвали своего рода мадам Астор, скрывающейся под личиной вашингтонской молочницы, ее уже было не остановить. Она обхаживала прессу. Каждая вновь прибывшая знаменитость приглашалась в ее особняк, и те немногие, кто откликался на эти приглашения, подробно расписывались на страницах «Стар», «Пост» и «Трибюн». Так или иначе, Каролина находила созданное ею чудовище забавным. Во-первых, миссис Бингхэм была кладезем скандалов и сплетен. Не было такого человека, о котором она не располагала бы порочащими сведениями; к тому же не было никого, о ком она с радостью не рассказывала своей создательнице Каролине, которая смотрела сейчас на эту худую шестидесятилетнюю женщину с усиками, похожими на тот пух, что Маргарита постоянно находила под кроватью Каролины, и никак не могла заставить африканку ни признать его наличие, ни определить его происхождение, ни, наконец, убрать.

— Откуда вы знаете? То, что она его любовница.

Глубокий голос миссис Бингхэм звучал как виолончель, берущая торжественный басовый аккорд.

— Сестра моего дворецкого служит гувернанткой на втором этаже российского посольства. Она говорит, что поздно ночью слышны шаги, ведущие из его комнаты в ее спальню.

— Тяжелая казацкая поступь?

— Сапогов со шпорами! — захохотала миссис Бингхэм, довольная собственной находчивостью. Каролина уже знала, что фантазия ее собеседницы не знает границ. Упомяните королеву Викторию, и она тут же сообщит скабрезные подробности тайного брака королевы и ее слуги-шотландца в Бальморальском замке и выразит сожаление по поводу того, что королева, некогда символ плодовитости, уже много десятилетий как вышла из того возраста, когда она могла бы зачать. «Тогда появились бы морганатические претенденты на престол!». Говорилось это приглушенным голосом, в котором угадывалось благоговение перед величием темы.

— Вам следовало бы вести у меня колонку светских новостей, миссис Бингхэм. Вам известно все.

— Но я ничего никому не рассказываю, — сказала миссис Бингхэм, которая рассказывала все, но не всем. — Еще одно доказательство того, что она его любовница, — как подлинная художница, она принялась разукрашивать плод своей фантазии, — это тот факт, что она играет роль официальной хозяйки дома и присутствует на государственных обедах. С дочерьми на такие обеды не ходят…

— В России это принято, — столь же гладко начала выдумывать Каролина. — Жены остаются дома на этих — как они называются? — дачах, а старшие дочери всегда сопровождают отцов ко двору.

— Забавно, я никогда об этом не слышала. — Миссис Бингхэм с подозрением посмотрела на Каролину. В отличие от большинства лгунов, она с недоверием относилась к чужой лжи. — Спрошу мадам Бахметов, — сказала она зловеще.

— О, она вам солжет. Чтобы сохранить лицо. Они все так делают. — В этот момент Дел взял Каролину под руку, но прежде чем они успели уйти, миссис Бингхэм нанесла последний удар.

— Мистер Хэй может все рассказать вам о мадемуазель Кассини. Он посылает ей цветы.

Дел нервно закашлялся. В Вашингтоне, когда мужчина посылает цветы незамужней женщине, это означает ухаживание.

— Я об этом не знала, — сказала Каролина.

— Мне просто жаль ее, бедную девушку. — На ходу он поклонился мадемуазель Кассини и прошептал Каролине: — Отец попросил меня не спускать с русских глаз.

В экипаже по дороге к дому Каролины Дел рассказал ей, что вопреки тому, что говорил ему Понсефот, дела англичан в Южной Африке складываются далеко не гладко.

— Буры вступили на тропу войны, и это нам на руку.

— Разве мы, во всяком случае твой отец, не занимаем пробританскую позицию?

— Конечно. Но нам нужно думать о договорах. Когда дела у англичан идут хорошо, они как бы по привычке нам противодействуют. Когда их дела идут плохо, они очень податливы. Это значит, что они без проволочек примут отцовский договор.

— А сенат?

— Почему бы нет? Там об этом позаботится Лодж, к тому же президент пользуется популярностью.

— Но в будущем году выборы…

Дел смотрел в окно на здание министерства финансов, напоминавшее под дождем гранитную гору.

— В Нью-Йорке говорят о связи Блэза с француженкой, которая много его старше.

— Мадам де Бьевиль? О, я ее знаю. Она очаровательна. Они старые друзья.

— Но ведь она замужем?

— Не слишком всерьез, — сказала Каролина. — К тому же она овдовела. — Каролина всегда чувствовала себя обязанной вести себя с большей осторожностью, чем обычно, когда затрагивались подобные темы. Действительно ли американцы верят в то, что они говорят, или просто боятся зловещего большинства, чье невежество и энергия задают тон в обществе? На публике американцы неизменно делают вид, что брак не только свят, но и означает официальный конец всяких романтических отношений. Хотя она постоянно слышала, и не только от миссис Бингхэм, о неудачных браках, во имя респектабельности адюльтер крайне редко назывался их причиной.

Дел поддержал ее осторожность, не вполне отвечающую среде, в которой она воспитывалась:

— Блэз должен помнить, что Нью-Йорк это не Париж. У нас здесь другие стандарты.

— А мистер Херст?

Дел покраснел.

— Во-первых, он вне общества. Во-вторых, насколько известно, там всегда присутствует компаньонка. И самое главное — он боится матери, а деньги у нее.

Каролина мрачно кивнула в такт пасмурному ноябрьскому вечеру.

— Она снова напала на жилу, на сей раз серебряную.

— Медную. В Колорадо.

— Она снова дает ему деньги.

— Чтобы купить «Трибюн»? — Дел с любопытством посмотрел на Каролину. Она знала, что ее издательская деятельность его озадачивает, более того, он воспринимает ее, наверное, как скандальную прихоть. Дамы такими вещами заниматься не должны. И в самом деле, дамы здесь не заняты ничем, кроме своего дома и ношения драгоценностей, которые дарят им джентльмены-мужья не в знак любви или верности, но платежеспособности в стране, где люди нападают время от времени на золотые жилы.

— О, я никогда ее не продам. Тем более, что взоры его сейчас устремлены на Чикаго. Ему нужен Средний Запад. Вообще-то говоря, ему нужно все.

— Как и тебе? — улыбнулся Дел.

Но Каролина восприняла его вопрос серьезно.

— Я хочу, — сказала она, — чтобы мне было интересно. Для женщины это нелегко. Особенно здесь.

Глава шестая

1

Двадцатое столетие началось, по версии Хэя, и еще не началось, согласно Руту, первого января 1900 года. Хотя в минуты досуга Джон Хэй для тренировки выводил цифру «19», ему было нелегко распрощаться со знакомой, в чем-то даже утешительной цифрой «18», под знаком которой он появился на свет и прожил уже более шестидесяти лет, в пользу зловещей цифры «19», которая уж во всяком случае отметит его уход. В лучшем случае впереди у него не более десяти лет; в худшем, когда начинались боли, он молился о скорейшем избавлении.

Хэй и Клара завтракали вдвоем в застекленной нише громадной обеденной залы с видом на Лафайет-парк и Белый дом позади него. Парк был весь покрыт снегом, шедшим всю ночь. На подъездной дорожке Белого дома чернокожие посыпали снег опилками. Умиротворенная чужими трудами, Клара ела с аппетитом. Хэй едва прикасался к еде. С течением времени она становилась все обширнее и обширнее, он — как бы сжимался. Еще одно столетие, и она, если дело пойдет такими темпами, заполнит собой всю комнату, он же превратится в ничто. На столе между ними лежала телеграмма из Парижа от Генри Адамса. «Выплываю из Шербура 5 января».

— Скорее бы Дикобраз вернулся и принялся за дело, приструнил Лоджа и всех остальных сенаторов. — Хэй и в самом деле страшился того момента, когда то, что известно как договор Хэя-Понсефота, будет передано в сенат; то был тщательно составленный документ, призванный внести новую перспективу в отношения между Англией, занятой войной в Южной Африке, и Соединенными Штатами, занятыми войной на Филиппинах. Впервые Соединенные Штаты если и не возвысились, то поднялись на ступеньку выше своего партнера. Уайт регулярно сообщал Хэю, сколь медоточиво высказывалось британское министерство при всяком упоминании республики, ставшей в одночасье империей. Пограничные вопросы с Канадой больше не казались сколько-нибудь срочными. Пусть канадцы сами определят, что им принадлежит, по слухам сказал премьер-министр, а партнерство Лондона и Вашингтона стало надеждой мира, в первую очередь деятельной, энергичной и здравомыслящей англосаксонской расы.

— Это будет кошмар. — Клара отложила в сторону «Вашингтон пост». Мягкое бледно-лунное лицо озарило Хэя. — Трены, — сказала она и вздохнула.

— Кажется, у тебя на уме путешествия. Но никаких поездов в нашем расписании в ближайшее время не значится, каким бы кошмарным оно ни было.

— Сегодня прием. Там. — Она показала рукой в сторону Белого дома. — Дамы. Все до единой. С тренами. В этом году. — Паузы заполнялись задумчивым пережевыванием кукурузного хлеба из муки специального грубого помола, что поставляла мукомольня Пирса неподалеку от ручья Рок-крик.

— Платья с тренами, — сообразил наконец Хэй. — Но что в этом плохого?

— Ты представь себе эту давку и тысячу дам с трехметровыми шлейфами.

— И так будет весь двадцатый век.

— Миссис Маккинли сказала, что она непременно будет. — Клара вздохнула. — Я заметила, что она лучше всего себя чувствует, когда всем другим неудобно. Зеленая гостиная на прошлой неделе была натоплена сверх всякой меры. Две дамы упали в обморок. Но миссис Маккинли выглядела замечательно и долго не уходила.

— Тепличный цветок. Какая должно быть ужасная жизнь у этой супружеской пары. — Хэй сам удивился этому своему замечанию. Он взял за правило никогда не рассуждать о личной жизни других, особенно с Кларой, неизменно выступавшей в роли судьи, взвешивающего любые, даже ничтожные свидетельства и слухи на весах собственного безукоризненного правосудия.

— Наверное, они даже не подозревают, что несчастны. — Клара поднесла к глазам салфетку, изображая из себя слепое Правосудие, и огласила свой приговор. — Они по-прежнему горюют по ребенку, которого потеряли. Но мне кажется, что это хотя бы дает им вечную тему для разговора. Она его боготворит. А он… — Клара сделала паузу, словно предоставляя Хэю возможность высказаться в качестве свидетеля со стороны мужчины.

— По-видимому он ей верен. Во всяком случае, никого другого у него нет.

Клара начала хмуриться: неверность в браке раздражала ее даже сильнее, чем плохо управляемый дом. Хэй тихо добавил:

— Милая, я же говорю о друзьях, будь то мужчины или женщины. Майор кажется мне очень одиноким, и это делает его похожим на президента.

— Но он же и есть президент.

Хэй улыбнулся, стряхнул с бороды хлебную крошку.

— Когда я произношу слово «президент» с такой интонацией, со значением, я имею в виду только одного человека.

— Мистера Линкольна. Как жаль, что я его не знала.

— Мне тоже жаль. — Хэй попытался зрительно представить себе Старца, но сумел вспомнить лишь посмертную маску у себя в кабинете. Линкольн стерся в его памяти из-за слишком частых или, напротив, чересчур редких размышлений о нем.

— Но его ведь никто не знал, кроме миссис Линкольн, а она зачастую была не в своем уме; Майора же не знает вообще никто…

— Даже этот стервец Ханна?

— Стервец Марк Аврелий Ханна в особенности. Нет, мистер Маккинли все сделал сам, — улыбнулся Хэй.

Клара бросила на него пронзительный взгляд. Ей не нравилось, когда ее оставляли в неведении. Всякий раз, когда она видела мужа улыбающимся при воспоминании о каком-нибудь разговоре или репетирующим фразу, которую он когда-нибудь произнесет, она требовала: «Расскажи! Чему ты улыбаешься? Это наверное очень смешно». Теперь она спросила:

— О чем ты подумал?

— Я подумал о том, что сказал Майор третьего дня вечером. Мы были с ним наверху, в Овальном кабинете, и он сказал мне: «Начиная с Мексиканской войны 1848 года и вплоть до 1898 года мы как нация пребывали в глубокой спячке. В смысле международных дел. Мы наслаждались самоизоляцией. Теперь все изменилось. Мы — повсюду. К нам относятся теперь с уважением, которого не было, когда я вступил в должность».

— Наверное, это справедливо, — заморгала глазами Клара.

— Но чего тут смешного?

— А улыбнулся я вот чему. Когда я напомнил ему, что он сначала намеревался предоставить Филиппинам независимость, он сказал, что это никогда не входило в его планы. С самого начала он хотел завладеть всем. Когда я напомнил о его беседе с господом богом, он улыбнулся мне своей загадочной улыбкой добренького Борджиа.

— Он еще более велик, чем Линкольн?

— Он… появился в нужный момент, и это в каком-то смысле поднимает его на один уровень с Линкольном. — Хэй взял со стола «Вашингтон трибюн». Заголовок возвещал о пожаре в платной конюшне в Арлингтоне. — Наша вероятная невестка зациклилась на пожарах.

— Надеюсь, она ограничится лишь этими вспышками огня, — сурово сказала Клара.

— А мне нравится то, что она делает, — сказал Хэй, проникшийся к Каролине симпатией. — Мне кажется, Делу повезло.

— Пожалуй, она и мне нравится. Но она не такая, как мы. Она все-таки француженка.

— Так ли уж страшны французы? Вспомни месье Камбона.

Все годы их брака Клара раздиралась между желанием знать все о годах жизни Хэя в Европе, с одной стороны, и убеждением, что ей следует сторониться любого знания о грехе с другой. Она колебалась между природным любопытством и строгостью убеждений. Колебалась она и в эту минуту.

— Наверное, я никак не могу привыкнуть к ее независимости. Она ведет себя скорее как молодой мужчина…

— Но смотреть на нее куда приятнее, чем на любого молодого человека.

— Дел рядом с ней выглядит таким юным. — Клара сменила позицию. Она никогда не умела приспосабливаться к чему-либо нестандартному, в отличие от Хэя, которому это доставляло истинное удовольствие.

— Всегда остается девица Кассини. — Хэй посмотрел в окно; снова валил снег, так бывало всегда сразу после того, как подъездную дорожку к Белому дому старательно расчищали.

— Ты полагаешь, она ему нравится?

— Я велел ему за ней поухаживать, поскольку это в интересах нашей страны.

— Из патриотических соображений! — Клара шумно вздохнула. Хэй никогда не был уверен, что супруга понимает его иронию. Она вежливо отмечала его иронический тон, но редко смеялась мужниным шуткам, даже уловив их смысл.

— Она очень хорошенькая.

— Но не очень законная, как поговаривают. — В таких делах Клара была безжалостна. Она отказалась в июле присутствовать на похоронах Кейт Чейз на Гленвудском кладбище. Супруги повздорили, и Хэй отправился один сказать «прощай»… самому себе. Кейт сама простилась с собой, когда он в последний раз видел ее, с распухшим лицом, крашеными волосами; она пыталась уговорить его купить яйца с ее фермы в Мэриленде.

— Да нет же. Она законная дочь. Я просил нашего посла в Санкт-Петербурге навести справки. Сменив нескольких жен, после всех своих карточных проигрышей, Кассини не решился просить у царя разрешения жениться на ее матери, актрисе, стоящей намного ниже его, хотя это трудно себе представить. — Небо за окном затянула серая свинцовая пелена, и люди с лопатами возле Белого дома в отчаянии смотрели на новые снежные завалы. Предстоящий прием превратится в настоящий хаос. Снег и шлейфы. Он пожал плечами.

— Существенное во всем этом — Дел, — сказала Клара. — Молодежь убеждена, что он влюблен в мадемуазель Кассини. С тех пор, как он ездил с ней на танцевальный вечер в Арсенале.

— Который устроила ты.

— Конечно, я не имею ничего против… — Незаконченные фразы Клары зачастую и были ее суждениями.

— Иностранных девушек вроде Маргариты Кассини или Каролины Сэнфорд, которая тоже фактически иностранка. Но ты бы предпочла для Дела урожденную американку.

— Я не права?

— Ты всегда права, Клара.

— Столько девушек кругом — Вардеры, Бесси Дэвис, Джулия Форейкер…

— Не продолжай! Этот перечень имен заставляет меня думать о голосовании в сенате. Что же до Дела и девицы Кассини, то мне удалось узнать многое. Русские и французы замышляют что-то против нас и англичан в Китае. — Хэй пересказал Кларе то, что узнал Дел о замыслах матушки России в Азии, и Клара одобрительно улыбалась, хотя вовсе не слушала. Существенное значение имеет брак, а не Китай. Тем временем Белый дом совсем скрылся за пеленой падающих хлопьев снега. К счастью Хэям не нужно становиться в очередь подъезжающих экипажей. После смерти вице-президента Хобарта Джон Хэй в соответствии с конституцией стал наследником президента; это обстоятельство стало причиной полуночных кошмаров, когда Хэй представлял себе, как он, в результате смерти Майора, становится президентом — о чем он всегда мечтал, но чего никогда не добивался — сейчас, когда у него уже нет для этого сил. К счастью, здоровье у Маккинли отменное.

Правда, Хэй вдруг обнаружил, что у него достаточно сил, чтобы ввязаться в бой подушками, который Кларенс с приятелями затеяли в кладовке, и только оклик Клары «Мы опоздаем, если не начнем одеваться!» оборвал это приятнейшее занятие. Кларенс был вдумчивым парнем, но в нем оставалось еще много мальчишеского, в отличие от вечно загадочного Дела, который сказал: да, он будет на приеме в Белом доме, но нет, он пойдет туда сам, отдельно от родителей.

Когда Хэй и Клара садились в экипаж, снегопад вдруг прекратился. Дорожки, утром расчищенные от снега, теперь были похожи на сибирскую равнину. Бесконечная вереница карет медленно продвигалась к портику «прелестного сельского дома», по выражению князя Кассини. Дворники посыпали дорожку опилками, и гости парами медленно шли по Пенсильвания-авеню в Белый дом.

Заранее договорившись с Кортелью, Хэй приказал кучеру подъехать к южному подъезду Белого дома, которым пользовались лишь для приема особо важных гостей. Пока город исчезал под тяжелыми хлопьями снега, он пытался вспомнить, какие были зимы в линкольновские времена, но он был тогда молод, и из того далекого времени вспоминалось только нескончаемое роскошное лето, лишь изредка прерываемое вспышками малярийной лихорадки.

Немец-привратник помог Хэям выйти из экипажа.

— Мистер Кортелью будет вам премного обязан, сэр, если вы сразу проследуете в Голубую гостиную.

В полумраке коридора первого этажа Белого дома Хэй и Клара под руку (скорее, она поддерживала его, чем наоборот) подошли к лестнице за ширмой от Тиффани, которая отделяла правительственные кабинеты от той забавной толпы, что теснилась в холле, и поднялись на второй этаж. Зеленая, Красная и Голубая гостиные уже были полны знатных гостей. Как и предсказывала Клара, шлейфы оказались сущим кошмаром, слякотная грязь на обуви отнюдь не скрашивала картину. Ковры более всего напоминали размокшую мешковину, вызвав в памяти Хэя конгресс в годы его юности, когда в моде повсеместно была табачная жвачка, и к концу сессии темно-красные сенатские ковры окрашивались в желто-коричневые тона речной глины.

В Голубой гостиной находились члены кабинета и главы дипломатических миссий. Как всегда, Хэя позабавили и восхитили наряды его — он всегда воспринимал их как своих — дипломатов. На Понсефоте было нечто похожее на адмиральскую форму, расшитую золотом в таком изобилии, что польстило бы и византийскому императору. Леди Понсефот, простая, мягкая женщина в повседневной жизни, внезапно вырастила над своими мышино-серыми волосами великолепную, похожую на рог тиару, в которой угадывалось нечто коронообразное. В своем серебряном платье она напомнила Хэю икону; даже ее обычно болезненно-желтое лицо вроде бы озарилось в благодарном сиянии свечей. Она являла разительный контраст своему обычному невзрачному виду, неизменной непривлекательной шали, «подарку, — говорила она, — нашей дорогой королевы». Камбон был в красном и в золоте, Кассини — в основном, в золоте, а его дочь Маргарита сияла с ним рядом, единственное юное и прекрасное существо в гостиной. На месте Дела Хэй умыкнул бы ее и женился на ней.

Послы приветствовали Хэя в соответствии с этикетом, полагавшимся ему по рангу. Клара говорила неискренние комплименты посольским женам. В холле играл оркестр морских пехотинцев.

Кортелью отвел Хэя в сторону.

— У нас возникла проблема, сэр.

— Никогда не говорите мне «у нас». Проблема возникла у вас, ко мне она не имеет отношения.

— Сэр, это касается протокола…

— Обратитесь к мистеру Эйди. Он обожает все, что относится к протоколу.

— Речь идет о военно-морском флоте, сэр.

Хэй оживился.

— Флот претендует на верховенство над армией?

— Да, сэр. Мы пережили ужасную неделю. Из-за войны, в которой отличился флот.

Проблема была Хэю хорошо знакома, как, впрочем, и всему Вашингтону.

— Адмирал Дьюи выше по званию генерала Майлса, — быстро сказал Хэй, — поэтому он желает, чтобы флот приветствовал президента первым, до армии.

— Так вам все известно, сэр?

— Я этого не знал. Но такие вещи я с легкостью предугадываю. Глупость всегда была в некотором роде моей специальностью. Я готов предложить вам человека, с которым вам надлежит эту проблему решить…

— Разумеется, вы имеете в виду меня. — Между ними возник Илайхью Рут. — Я вынес твердое решение. С начала столетия армия пользовалась правом первородства по отношению к флоту. Так обстоит дело, объяснил я адмиралу Дьюи.

— Что он вам ответил, сэр?

— Он сказал, что мне следует переговорить с миссис Дьюи. — Улыбка Рута сверкнула, как лезвие ножа. — Я же ответил, что слишком занят. И на пустые разговоры у меня нет времени.

— Не знал этого раньше, — сказал Хэй благодушно. — Вы позволяете себе лишь серьезные разговоры?

— Сверхсерьезные.

— А мне, похоже, суждено все время разглагольствовать о мелочах. Вот почему я не понимаю почти ничего из того, что вы говорите.

Кортелью поспешил удалиться; пикировка старших государственных мужей поставила его в неловкое положение. А Рут тем временем перешел к делу.

— С вас десять долларов, Хэй. Гоните. Я выиграл.

— По поводу начала нового века?

Рут кивнул и достал из кармана смокинга газетную вырезку.

— Авторитетное мнение, — сказал Рут. — Это «Ревью оф ревьюз».

— Вряд ли … — начал было Хэй.

Но Рут не собирался уступать. Он прочитал вслух:

— «31 декабря, — доктор Шоу имеет в виду вчерашний день, — мы завершили 1899-й год — иными словами, оставили позади 99 из 100 лет, образующих полное столетие». А теперь, дорогой мой, следите внимательно за его аргументацией.

— Вы же знаете, дорогой, что я безнадежен, когда дело касается цифр.

— О чем безусловно свидетельствует ваша обширная собственность. Вы все же достаточно образованны, чтобы понять его мысль. «Мы должны отдать девятнадцатому столетию триста шестьдесят пять дней, что принадлежат его сотому и последнему году, прежде чем начнем первый год двадцатого столетия». Вам это наверняка покажется убедительным, — удовлетворенно сказал Рут. Хэй увидел, как за спиной его собеседника миссис Дьюи, вся в чем-то сапфирно-голубом, каким-то образом ухитрилась пробраться в самый центр Голубой гостиной, где за ней с затаенной тревогой наблюдал Кортелью.

Рут продолжал говорить, не ведая, какая драма разыгрывается за его спиной.

— «Математические способности проявляются с наибольшей очевидностью в сфере финансов, чем где-либо еще…» Создается впечатление, что мистер Шоу лично знаком с вами, дорогой Хэй.

— Я простой человек, Рут. Вы это хорошо знаете. Показательный пример обычных скромных способностей. Не более того, что можно найти в бабушкиной хрестоматии.

— Если и так, то ни один человек, готовый отпустить веку девяносто девять лет, не согласится взять тысячу восемьсот девяносто девять долларов, если ему должны вернуть тысячу девятьсот. Не так ли?

— Вы жестоки. — Хэй протянул Руту десять долларов. — Вы выиграли. А раз так, то возможно и весьма вероятно, что моя мечта осуществится и я умру в девятнадцатом столетии.

— Странные у вас амбиции. Боже, здесь миссис Дьюи.

— Она взяла в плен Лонга. Он стал чем-то вроде ее бухты Кавите.

Большие кукольные глаза миссис Дьюи смотрели на военно-морского министра Лонга, а ее хрупкая кукольная рука мягко, но настойчиво сжимала его локоть.

— Назревает беда, — начал было Хэй, но тут оркестр морских пехотинцев заиграл президентский гимн «Салют командиру», и гости, толпившиеся в Зеленой, Красной и Голубой гостиных, расположились теперь у изножия лестницы, по которой торжественно спускались президент и — ко всеобщему изумлению — миссис Маккинли. Она шла, прильнув к мужу, он поддерживал ее за локоть. Было что-то очень значительное, думал Хэй, в абсолютной ординарности этой супружеской пары. Гости устремились в Восточную гостиную.

Маккинли первым поздоровался с Хэем, тот поклонился в ответ и встал, с кабинетом министров позади него, в хвост дипломатическому корпусу.

Внезапно Хэй увидел, как миссис Дьюи оказалась у его левого локтя, опираясь о правую руку военно-морского министра.

— Счастливого Нового года, мистер Хэй! — Она смотрела на него невинными глазами; даже ресницы у нее были кукольные, они росли как бы отдельными пучками, что придавало несколько искусственное выражение ее фарфоровым голубым глазам.

— Как приятно, — пробормотал Хэй, никогда не испытывавший большей радости, когда возникал повод высказаться неискренне, — видеть вас среди нас, членов кабинета министров.

— О, меня взял с собой любезнейший мистер Лонг. Я сказала ему, что нам с адмиралом придется рано уйти, и если ждать, пока президента поздравят кабинет министров, члены Верховного суда, дипломаты, конгрессмены и армия, то нам пришлось бы задержаться здесь дольше, чем длилась война моего адмирала, и мистер Лонг сказал, что он проведет меня с собой. Он так великодушен…

Хэй физически ощущал неодобрение, исходившее от Клары, что стояла от него по правую руку, и чувствовал гнев, смешанный с изумлением, или изумление, смешанное с гневом, исходившее от Рута, увидевшего решительную победу миссис Дьюи и над армией, и над ним самим.

У входа в Восточную гостиную президент задержался и бросил тревожный взгляд на миссис Маккинли, она подняла глаза и беспомощно ему улыбнулась. Тогда президент вошел в гостиную и прямо направился к некоему подобию трона в противоположном конце и подождал, пока миссис Маккинли, прижимая к груди букет орхидей, не опустится в кресло.

Входя под руку с Кларой в переполненную гостиную, Хэй, по обыкновению следуя своему единственному предрассудку, старался обойти стороной пустое место в центре, где когда-то покоился в гробу Линкольн. В прочих отношениях Восточная гостиная почти ничего для него не значила. Она всегда служила чем-то вроде театральной сцены, где в главной роли выступал действующий президент, а в роли зрителей — высокие должностные лица, которые появлялись и исчезали, как правило, бесследно; при этом Вашингтон был городом, который, ни о ком не вспоминая, никого и не забывал. И снова Хэй подумал об этом доме, а также о городе и раскинувшейся за его пределами стране как о театре с крайне ограниченным репертуаром и типажами. Только однажды Восточная гостиная ожила — в течение нескольких недель, когда в ней расположился бивуаком пришедший для защиты президента полк кентуккских волонтеров; они готовили себе пищу в камине. Позже миссис Линкольн придала комнате блеск, что стоило колоссальных денег и правительству, и ее мужу, который настоял на личной оплате некоторых самых безумных трат супруги. Теперь Восточная гостиная снова выглядит обшарпанной и запущенной, как курортный отель в мертвый сезон. Там, где во всем великолепии простирался неохватный и дорогой ковер цвета морской волны, теперь лежал ковер горчичного цвета, как нельзя более подходящий в этот вечер для перепачканной глиной обуви. Между окнами и каминами стояли потертые круглые сиденья с похожими на тыкву подушками, в центре которых торчали полуувядшие пальмы. Свет громадных электрических люстр лишь подчеркивал общее запустение.

Миссис Маккинли выдержала свою высокую миссию в течение часа, затем президент проводил ее наверх, и гости могли теперь располагаться, не считаясь с иерархией. Все обратили внимание на то, как миссис Дьюи опередила остальных гостей; генерал Майлс выглядел мрачнее тучи. Адмирал же как будто ничего не замечал, покидая прием рядом с торжествующей победу супругой; Хэя тем временем отвел в сторонку лорд Понсефот. На другой стороне гостиной русский посол внимательно наблюдал за двумя заговорщиками. Хэю было известно, что Кассини считал его не просто англофилом, но даже английским ставленником. Действительно, во всех делах, сколько-нибудь значимых для Соединенных Штатов, Англия поддерживала Америку; взамен администрация молчаливо поощряла действия Британии в Южной Африке. Хэй был готов еще раз обсудить договор Хэя-Понсефота, который вскоре поступит на утверждение в сенат, но, к его удивлению, на уме у лорда были не каналы, а Китай.

— Вам известно, мистер Хэй, — соблазнительный адвокатский шепоток старика приятно жужжал в ушах Хэя, — что расчленение Китая идет полным ходом, и активнее всех нас действуют русские…

— Нас? Мы не проявляем никакой активности.

— Я говорю об испорченной Европе, а не о невинной Америке.

— Благодарю вас.

— Они укрепляются в Маньчжурии. Скоро они русифицируют Пекин и Северный Китай, крупный рынок для вашей текстильной промышленности, которую русские вознамерились погубить.

В нескольких шагах от них Кассини поднес монокль к левому глазу; он следил за собеседниками поверх головы Камбона, надеясь уловить хотя бы словечко.

— Конгрессмены от Новой Англии принимают это близко к сердцу, — согласился Хэй. — И я тоже. Знаете ли, Генри Адамс полагает, что в течение следующих двадцати пяти лет Россия распадется, и тогда нам надлежит американизировать Сибирь, единственную стоящую территорию в Азии.

Лорд Понсефот пристально посмотрел на Хэя, силясь понять, не есть ли это некая шутка янки, смысл которой от него ускользнул. Хэй ничего больше не сказал, Понсефот выдавил из себя улыбку.

— Занимает ли мистер Адамс какую-нибудь должность в Вашингтоне?

— Увы, нет. К сожалению.

— Да-да, — согласился Понсефот, выкинув Адамса из головы. Он подвел Хэя к одному из ужасающих сидений-тыкв, и там под пальмой, ветки которой пожухли от чрезмерного отопления, высказал то, что было у него на уме.

— В отличие от России, Китай уже пребывает в состоянии распада. Вопрос в том, кто подберет обломки. Россия и Япония уже прибрали к рукам все что можно. Кайзер хватает все, что плохо лежит. Французы…

— Вам должно быть известно, что мы единственные, кто ничего не грабастает. — Хэй размышлял, до какой степени он может доверять Понсефоту. Он уже выработал формулу, которая, он был уверен, поставит Соединенные Штаты в центр всего китайского уравнения и ничего не будет им стоить. Он говорил, доверяясь своему чутью: — Мы сидим на крайне неудобном филиппинском стуле и с огорчением наблюдаем за китайской золотой лихорадкой. Конечно, мы нервничаем по поводу провинции Шаньси. Закроет ли Россия для нас Северный Китай? Если закроет, то разорится ли наша текстильная промышленность? Что касается меня, — Хэй позволил себе нырнуть, хотя и не очень глубоко, — я решил действовать в обход Кассини, с которым, как мы оба знаем, невозможно иметь дело. Он тщеславен, и я бы даже сказал глуповат. Что еще хуже, он служил послом в Китае и знает, полагаю, слишком много… чтобы это могло пойти нам на пользу. Я напрямую связался с князем Муравьевым в Петербурге. На прошлой неделе он прислал мне довольно откровенное письмо, — откровенное с его, русской точки зрения. Я просил его только об одном. Об открытых дверях Китая для всех стран. Он ответил, что за пределами территорий, в настоящее время переданных Китаем в аренду России…

— В аренду! — Понсефот покачал головой и зажмурил глаза, как бы не желая лицезреть подобного вероломства.

— Разве Англия не получила Коулун в аренду от Китая?

— Это был прямой деловой договор, касающийся только одного порта, — стремительно выпалил Понсефот. — Ничего общего с захватом всей Маньчжурии и Порт-Артура. Это же целое королевство!

— Так или иначе, он гарантирует, что Россия будет соблюдать старые китайские договоры с каждым из нас.

— Вы ему верите?

— Конечно, нет. Но я заставил его сделать шаг, то, чего русские так не любят. Они не хотят огласки. Так вот, он предоставил мне право построить на его словах конструкцию по моему усмотрению. Поэтому очень скоро свой шаг сделаю я. Я полагаю, дорогой Понсефот, что я… что мы сумеем их всех обыграть.

— Кажется, вы его раскусили, — сухо ответил Понсефот.

— Я взываю лишь к благородным чувствам человечества.

— Подождите, пока вам придется иметь дело с японцами. Благородство им неведомо. И вообще они не принадлежат к человечеству.

— Внеземные?

— Вот именно. Это лунатики.

Президент снова появился в Восточной гостиной. Но теперь его сопровождала не миссис Маккинли, а Дел с Каролиной.

— Можно подумать, что они — его дети, — не слишком тактично заметил Понсефот.

— Скорее, как сын и невестка, — парировал Хэй. Ему еще надо понять, чем Дел так обворожил президента. Разумеется, Дел ему ничего не сказал. Лишь случайно он узнал, что Дел был у президента на семейном обеде и сопровождал его на автомобильной прогулке. Совершенно очевидно, что его сын — прирожденный придворный.

То же самое думала и Каролина, только сейчас она была в этом не вполне убеждена. Ее впервые пригласили на обед к Маккинли. Кроме нее гостями были Дел и мистер и миссис Чарльз Дж. Дауэс. Она склонна была считать, что Дел как бы заменяет президенту сына, которого у него никогда не было. И что скорее президент играл роль придворного по отношению к Делу, давая ему разного рода советы, прежде всего — какое блюдо отведать. Что касается еды, то ее в семейной столовой было настоящее изобилие. О беседе такого нельзя было сказать. Миссис Маккинли выпила бульон, съела куриную ножку. Дауэсы говорили и смеялись за четверых, в том, очевидно, и состояла их функция, подумала Каролина. Президент ел за двоих, Дел держался скромно.

Теперь они стояли перед мраморным камином в ужасающей, по мнению Каролины, Восточной гостиной, президент пожимал руки гостей и вел величественные беседы с теми, кто к нему подходил. В короткие интервалы между тем, что Каролина определила как рукоположения, президент говорил ей о Деле.

— Пока я здесь, — сказал он медоточивым, даже на критический слух Каролины, голосом, — он далеко пойдет. Это тот человек, который нужен здесь, где… — Как-то так получалось, что Маккинли не давал себе труда завершать потенциально интересные высказывания и делать какие-то выводы; таким способом он лишал собеседников возможности себя цитировать. Сначала он нагонял на Каролину скуку, потом ее стала восхищать доведенная до совершенства осторожность его речи, ничего не оставлявшая на волю случая. Если и не интеллектуал, то уж, конечно, человек, изощренный в тонкостях искусства политики. Правда, Каролина уже поняла, что ее собственные критерии интеллектуальности чисто европейские и традиционные. Для нее интеллект был просто свидетельством цивилизованности. Поэтому она ни в малейшей степени не была готова к встрече с умом, лишенным всякой цивилизованности, но способным к быстрым суждениям и разумным действиям. Маккинли едва ли имел понятие о Цезаре или Александре Македонском, и все же завоевал почти столько же земель, сколько каждый из них, ни разу не покинув этот ужасный дом и действуя посредством вездесущего телеграфа и столь же могущественного телефона.

— Он, думается мне, такой, каким был вероятно его отец, когда работал в этом доме. — Дел говорил Каролине, что президент редко упоминал кого-либо из своих предшественников, эта уникальная особенность роднила его с Линкольном. — Я полагаю, что пребывание в Претории закалит его, и тогда… — Появление сенатора Лоджа вызвало на лице президента улыбку, в которой угадывалась неподдельная теплота. У Маккинли можно многому научиться в смысле лицедейства, подумала Каролина. Тем временем Дел, который их не слышал, разглядывал гостей, собравшихся отмечать наступление Нового года — или нового столетия — в обществе президента. В дальнем углу гостиной стояла очень хорошенькая Маргарита Кассини; девочка из кардебалета, наряженная как настоящая дама, злорадно усмехнулась про себя Каролина. Обольщая вертевшихся вокруг нее конгрессменов, она не спускала глаз с Дела; по всей видимости, он ухаживал за Маргаритой куда более серьезно, чем признался Каролине, которая к своему неудовольствию вдруг поймала себя на том, что ревнует; разве ревность не признак любви? спросила она собственную Маргариту, и та кисло ответила: «Скорее, это признак эгоизма».

Президент поздравил Лоджа, похвалив его блистательную деятельность, и Лодж, улыбнувшись своей лисьей улыбкой, повернулся к Каролине.

— Вы все еще испытываете удовольствие от этой варварской страны?

— Варварской — это ваши слова, мистер Лодж. Меня восхищает ваша — наша цивилизация. Светоч для всего мира, сказала бы я.

— Вы и говорите это на страницах «Вашингтон трибюн».

— Это, наверное, заголовки. Я их никогда не читаю. Мне нравятся только…

— Убийства?

— Наше последнее увлечение — подброшенные младенцы. Не думала, что вы следите за нашей газетой.

— О, я пристально слежу за вами.

— За убийствами?

— И за подброшенными младенцами.

— А договоры? — Каролина нанесла удар, хотя и не сильный, с ее точки зрения. Ей нравилось заставлять хмуриться строгое сенаторское лицо. Поговаривали, что Лодж изо всех сил действует против договора своего друга Хэя о каналах.

— Милая мисс Сэнфорд. Договор, пока он не представлен в сенат, вещь чисто платоническая. Затем мы — две трети из нас — должны дать ему телесное воплощение.

— Я могу вас процитировать?

— Позвольте мне сначала процитировать в сенате самого себя. Потом эти слова в вашем распоряжении. Вы намерены продолжать издание газеты?

К этому вопросу Каролина была уже привычна.

— Почему бы и нет? Кроме того, мистер Маклин готов меня финансировать.

— Маклин? С какой стати?

— Чтобы я не продала газету Херсту.

— О! — Лодж пришел в восторг. — Многие из нас готовы будут заплатить вам, сколько скажете, лишь бы не допустить этого типа в Вашингтон. — Лодж посмотрел на Дела. — Когда он уезжает в Преторию?

— В следующем месяце.

— Один?

— Один.

2

Генри Адамс устроил Делу прощальный обед, и, по мнению Хэя, он был мрачен, как сам февраль, самый неприятный месяц в Вашингтоне. Хэй явился первым, Адамс показался ему похожим отнюдь не на легендарного ангелоподобного дикобраза с Лафайет-сквер, а ощетинившегося колючками ежа.

— Я потерял всякий интерес к табаку и шампанскому. — Адамс стоял под блейковской картиной, запечатлевшей безумие Навуходоносора. Уильям подбросил поленья в камин.

— У вас остается ваша Дона. — Хэй закурил предобеденную сигару, что было строжайше запрещено Кларой.

— Она стала музой поэта, да поможет нам бог. До смешного юный поэт. — Упитанно-круглый Адамс был само раздражение, да он этого и не скрывал. — Я получил письмо от Дона Камерона. Он на острове Святой Елены и приглашает меня его навестить. Должно быть, чтобы напомнить ему о жене. Если бы не тринадцатое столетие, я бы покончил с собой.

— В таком случае нам нужно снова и снова благодарить мадам Пулар за ее омлеты.

— Я нахожу в них что-то готическое, на манер Мон-Сен-Мишель. — Хэя не вдохновляла идея Святой Девы, заворожившая Адамса. Он начинал даже опасаться, как бы в один прекрасный день его друг не обратился в католичество.

— Пожалуй, это уподобление несколько чрезмерно. Кстати, Лоджа сегодня не будет.

Хэй почувствовал, как радикулитная боль искрой пробежала по его левой ноге.

— Значит ли это, что он намерен отвергнуть мой договор?

— Я давно уже не имею ни малейшего представления о его замыслах. Он не менее ужасен, чем мой братец Брукс.

Хэй только что прочитал последнее сочинение Брукса Адамса под названием «Естественный отбор в литературе». С присущей Карлу Марксу прямолинейностью Брукс проследил упадок Британской империи через ее литературу — от мужественного сельского воителя Вальтера Скотта до изнеженного боязливого горожанина Чарльза Диккенса. Восхождение мистера Микобера по всей видимости символизирует закат Англии.

— Брукс пишет мне регулярно, — осторожно заметил Хэй, зная, какое раздражение младший брат вызывает в старшем. — Он пришел к выводу, что России предстоит либо пережить социальную революцию, либо приступить к внешней экспансии.

— Почему не то и другое одновременно? — Более чем когда-либо Адамс стал похож на ощетинившегося дикобраза.

— Он сторонник идеи «или — или», а не одновременности. Он сказал мне, что если русские и немцы завладеют провинцией Шаньси, мы окажемся в полной зависимости от них…

— А потому должны вооружиться до зубов. Это значит больше кораблей, больше адмиралов Мэханов, еще больше шума со стороны Тедди! Как я от всего этого устал. — За спиной Адамса раздалось уютное потрескивание поленьев в камине. Оба вздрогнули. Адамс опустился в свое излюбленное маленькое кожаное кресло, точно напротив Хэя, сидевшего на своем излюбленном маленьком кожаном стуле. «Кабинет-детская», называла Клара эту комнату, будто специально спроектированную для великих маленьких мужчин и очаровательных племянниц. — Меня восхищает теория Брукса в той степени, в какой я в состоянии ее понять, — страны как живые организмы. Страны как средоточие энергии, постепенно убывающей, если не подбрасывать уголек в топку. Это я понимаю. Но я стремлюсь лишь к постижению теории, а Брукс хочет обратить ее в кровавые дела. Он просто сошел с ума. Он заразил и вас, и еще кучу людей, которым следовало бы проявлять больше благоразумия.

— Ничто меня не заражает, Генри, кроме вашего возбуждения.

— Да, я становлюсь сам не свой, стоит мне подумать о нем. Брукс полагает, что Англия приближается к краху. Я с ним согласен. Он настаивает на том, что нам придется взвалить на свои плечи их империю. Я так не считаю; если мы ее и наследуем, то ненадолго. Я предпочел бы воздвигнуть некое подобие Великой китайской стены и укрываться за нею как можно дольше. На протяжении следующей четверти столетия мир полетит ко всем чертям. Я за то, чтобы не ввязываться в эту заваруху. Дело в том, что я антиимпериалист. Не говорите об этом Тедди, Лоджу или Мэхану. Я за то, чтобы все взлетело на воздух, а потом мы возможно найдем что-то стоящее, что следует подобрать и прибрать к рукам. А пока забудьте Филиппины, оставьте в покое Китай. Пусть Англия идет ко дну. Пусть Россия вместе с Германией попробуют управлять миром, пока мы будем жить, полагаясь на наши внутренние ресурсы, а они куда богаче, чем их ресурсы. В конце концов они вылетят в трубу, и я не вижу смысла в том, чтобы вылетать в трубу вместе с ними.

— Вероятно, нам не дадут остаться в стороне, — сказал Хэй, слегка обескураженный неожиданной злостью в устах друга, как и неожиданной трансформацией адамсовой космогонии, — и проводить вашу политику подбирания осколков, что вызывает в памяти неких птиц, питающихся падалью.

— Они благоденствуют, когда другие падают на поле брани. Так или иначе, но мы слишком глубоко завязаем в Азии.

— Мне казалось, вы всегда хотели, чтобы мы завладели Сибирью.

— Но только после того, как царь и его бездарный двор — эти тридцать пять великих князей — окончательно развалят свою обветшалую империю. И уж конечно я не послал бы адмирала Дьюи и генерала Майлса в Порт-Артур…

— А Тедди? Всегда можно послать в Петербург его одного с винчестером в руках. Предпочтительнее всего — на воздушном шаре.

— Накачанным воздухом из его натруженных легких. Я видел его здесь на прошлой неделе. Он снова божился, будто не хочет баллотироваться в вице-президенты.

— Майор о нем и слышать не хочет, — вздохнул Хэй. — У Марка Ханны был уже один сердечный приступ, вину за который возлагают на Тедди. Ханна сидел на своем месте в зале сената и читал газету, в которой говорилось о твердой решимости Тедди не быть вице-президентом, и вдруг, издав истошный вопль, сполз на пол, едва не отправившись на тот свет от этого инспирированного Тедди сердечного приступа.

— Он уже совсем поправился. — Адамс мрачно смотрел на огонь в камине. — Его привели однажды сюда на завтрак.

— Марка Ханну?! — Хэй пришел в ужас: никогда столь низкая личность не появлялась за завтраком у Адамса. — Кто посмел его привести?

— Кэбот. Кто же еще? Ради моего воспитания, объяснил он.

Клара и Элен вместе вошли в комнату. Адамс и Хэй встали, чтобы поздороваться, словно все они не встретились сегодня за чаем под их общей кровлей. Чтобы сохранить перспективу, как выражался Хэй, подразумевая под этим здоровье, он каждое утро, невзирая на погоду, отправлялся вместе с Адамсом на прогулку; после этого Клара поила их чаем. Во время прогулок Хэй имел возможность излить другу все, что было у него на уме, а Адамс с присущим ему обаянием — то, что не было на уме у государственного секретаря, но должно было там быть.

Элен похудела и на необъективный отцовский взгляд выглядела очень хорошенькой. Считалось само собой разумеющимся, что через год она выйдет замуж за Пейна Уитни, красавчика-сына красавчика-отца, коррумпированного до мозга костей хозяина Таммани-холла. Уильям С. Уитни умел делать деньги и, как и Хэй, он тоже женился на деньгах в образе необъятной — почему все богатые невесты такие полные? — Флоры Пейн, которая умерла, оставив не столько безутешного супруга, сколько безутешного брата-холостяка Оливера Пейна, самого богатого из них всех. Когда Уитни женился во второй раз, Оливер Пейн объявил войну своему бывшему шурину и, прибегнув к невероятно сложным подкупам, отнял у Уитни двух детей из четырех: дочь Полину и сына Гарри Пейна Уитни. К счастью, драчливые бывшие родственники одобрили Элен, которая выступала в роли полномочного посла, посещая оба дома. Уильям Уитни, одно время считавшийся кандидатом в президенты, стал объектом расследования губернатора Рузвельта как владелец трамвайных линий Нью-Йорка. Уитни служил в кабинете Кливленда, поддерживал Брайана и был, по мнению Хэя, вполне достоин Тедди, чьи реформаторские наклонности проявлялись больше в риторике, чем на деле.

— Полковник Пейн будет? — спросила Элен с большей обеспокоенностью, чем ее отец считал оправданным.

— Он обещал оказать мне честь, драгоценное дитя. Но ведь я всегда держу двери открытыми для всего Огайо. Такова судьба Адамсов в четвертом поколении.

— Одна Стоун и один Пейн едва ли составляют весь штат Огайо, — улыбнулась Клара.

— Но один Марк Ханна и один Маккинли составляют целую страну, — сказал Хэй.

— По крайней мере — одну республиканскую партию, — заметил Адамс. — Создается впечатление, что теперь все президенты — уроженцы Огайо. Гарфилд, Хейс, Майор. Они затмили отцов-основателей славой Западного резервного района.

— Увековечивать славой, дорогой Генри, это ваша прерогатива.

Комната постепенно заполнялась. Адамс пригласил двадцать гостей, оптимальное число для обеда, считал он, при котором сохранялась возможность общего разговора, если кто-либо, кроме хозяина, захотел бы завладеть всеобщим вниманием. Если такого человека не оказывалось, гости при желании могли беседовать через стол, что было немыслимо на большом официальном приеме, где разговор вспыхивал, так сказать по Ноевым парам, вправо и влево с каждой переменой блюд.

Хэй заметил нескольких сенаторов из тех, что Адамс никогда бы не пригласил, если бы не договор Хэя: он оценил принесенную Дикобразом жертву. Явилась безвкусно одетая супружеская пара Понсефотов со столь же безвкусно одетой дочерью.

Адамс — худший из гостей, сам фактически нигде больше не бывал, кроме как у Хэев, — был отменным хозяином. Он мастерски, подобно пастырю, водил собравшееся стадо по кабинету. Только Делу удалось поговорить с отцом в обход хозяина. Пока они беседовали, Хэй разглядывал собственный нос посередине лица Дела; так природа сохранит его через сына, а после него их неистребимый нос будет передан следующим поколениям в напоминание о Джонни Хэе из Варшавы, штат Иллинойс, мастере на все руки, как он однажды тщеславно охарактеризовал себя в разговоре с Адамсом, хотя ничем особенно не отличившемся.

— Президент сказал, что вы меня проинструктируете, мистер государственный секретарь.

— Никаких инструкций, мистер генеральный консул, кроме самых общих, какие я обычно даю. То, чего ты не говорил, не может быть использовано против тебя.

— Я буду молчалив, общаясь и с бурами, и с англичанами…

— Но будешь посылать мне пространные отчеты, а также и президенту? — Хэю было любопытно узнать, чего от Дела ожидает Майор.

— Моя задача — информировать его. Ничего больше. Ты же знаешь его.

— Не столь хорошо, как ты. — При этих словах Дел покраснел. — Ты пользуешься его полным доверием. — Хэй слышал назидательные нотки в собственном голосе. — Не подведи его. — Почему, подумал Хэй, он всегда безошибочно берет в разговоре с сыном неверный тон, хотя со всеми остальными он всегда — и фактически именно этому был обязан своей карьерой — держал верную интонацию?

— С какой стати я буду его подводить? — Почтительный сын рассердился, и Хэй не мог придумать, как его ублажить. Он оглянулся в поисках поддержки, и она появилась в дверях, последняя из гостей, в ослепительном платье цвета темного золота. Адамс поцеловал Каролине руку, чего обычно не делал, общаясь с племянницами, но ведь она была скорее элегантной парижской дамой, чем скромной американской племянницей. Хэй считал ее удачной находкой, в отличие от Клары, проявлявшей куда меньше энтузиазма, но так и не объяснившей, почему Делу не стоит жениться на столь неординарной особе. Клара по-прежнему говорила о ней как об иностранке, словно она сама никогда не уезжала из дома Амасы Стоуна в Цинциннати. Хэй опасался, что за год отсутствия Дела Каролина найдет себе более солидную партию. У него не было свойственного американским нуворишам убеждения в том, что быть новым и богатым есть перст божий, и это гораздо предпочтительнее захудалого титула и старых денег. Сам он возник ниоткуда, как и его тесть, и мог исчезнуть в никуда в любую минуту. Потеря состояния была в конце века не в новинку, в отличие от свалившегося с неба богатства.

Каролина подошла к Хэям.

— Ты опаздываешь, — сказал Дел.

— Я задержалась… — Каролина вдруг осеклась, — в своей конторе. Или эти слова в устах женщины непристойны?

— Слова или дела? — спросил как всегда очарованный Каролиной Хэй.

— И то, и другое. Во-первых, людям непривычно, что у меня есть своя контора. Это раздражает. — Последнее слово она предпочла сказать по-французски.

— Другие девушки тебе просто завидуют, — сказал Дел.

— О, другим девушкам это скорее нравится. Это значит, что я не стою у них на пути, не являюсь конкуренткой. Это раздражает мужчин.

— Мы становимся как бы лишними. — Дел посмотрел на нее с нежностью. Если он влюблен, как полагал Хэй, то ему можно позавидовать; по крайней мере отец ему завидовал, потому что его приязнь к Кларе никогда даже отдаленно не походила на любовь. Конечно, они с Кларой были старше, когда встретились, и мир был моложе, а брак сводился, главным образом, к наборам столового серебра и комплектам постельного белья, к новой родне, которую надлежало умилостивить, и, конечно, к деньгам.

— Что же задержало вас в этой зловещей конторе? — Хэю импонировала мысль о молодой женщине, издающей газету на презренной Маркет-плейс.

— Вы, — сказала Каролина, ее газельи глаза прямо смотрели на него. Ему вдруг пришла в голову дикая мысль, что это он, а не его сын помолвлен с этим необыкновенным созданием; на ее щеке, подобно прелестной мушке, красовалось изящное крохотное пятнышко типографской краски. Хэй мог судить, ибо провел часть своих юных лет среди типографских прессов.

— При чем здесь отец? — удивился Дел. Хэй с восторгом разглядывал кокетливую сине-черную точку на бледно-розовой щеке.

— Может быть, я расскажу после обеда? — Каролина попыталась слегка попятиться и наткнулась на Рута, направлявшегося к ним, чтобы поздороваться с Хэем.

— Я лишусь аппетита, если не узнаю, какие ужасы пресса собирается излить на мою бедную голову. — Хэй никак не мог решить, что он презирает сильнее — шумливый, невежественный и продажный сенат или столь же шумную, невежественную и продажную прессу. В общем и целом, поскольку он сам был когда-то журналистом и издателем, прессу он презирал сильнее. Он понимал журналистов, но не самовлюбленных сенаторов, которые при всей своей глупости считали себя олицетворением нации, хотя способны были лишь на оглушающий шум.

— Мисс Сэнфорд, не оставляйте нас в неведении. Что принес телеграф? — Рут посмотрел на Хэя. — С тех пор, как ударили морозы, военное министерство отрезано от мира. Если вторгнется враг, мы об этом даже не узнаем.

— Надеюсь, «Нью-Йорк сан» вас известит, — сказала Каролина, извлекая из сумочки газетную вырезку. — Это из завтрашней «Сан». Губернатор Рузвельт обрушился на ваш договор.

Хэй взял листок и сделал вид, что читает, хотя ничего не видел без монокля, болтавшегося на груди.

— Я полагаю, — сказал он мягко, — именно поэтому Лодж и не появился сегодня.

— Как я устал от Тедди, — сказал Рут, сверкнув зубами. Он взял газетную вырезку у Хэя. — Он хочет, чтобы канал защищала наша вооруженная охрана.

— Если сенат отвергнет договор, — слова Хэя доносились к нему как бы издалека, — у меня не будет иного выбора как подать в отставку.

— Если вы это сделаете, — задумчиво сказал Рут, — вы погубите и Тедди тоже. Этого президент ему никогда не простит.

— Значит, я совершу два благих дела одновременно. — Хэй выдавил из себя улыбку. — Не будем сегодня это обсуждать. Пусть люди прочтут про мой позор завтра.

Он повернулся к Каролине.

— Вы печатаете заявление Тедди?

— На третьей полосе…

— Где ему и место, — сказал Рут.

— На первой у меня идет зарубленная топором семья, — объяснила Каролина.

— Умница! — Хэй наконец повеселел. — Первым делом — самое важное. У Дела такой же нос, как у меня?

— Точная копия. Меня восхищает, как физические черты в семье передаются из поколения в поколение. — Словно эхо, она повторила его собственную мысль.

— Ваша матушка…

— Знаю.

Но Хэй был убежден, что до Каролины не дошли слухи о знаменитой княгине Агрижентской.

После обеда Каролина, Дел и Элен Хэй забрались в сани и по залитой лунным светом заснеженной дороге отправились в селение Чеви-Чейз.

— Наверное, именно так выглядит Россия. Именно так! — воскликнула Элен, когда они выехали из города на открытый снежный простор: обесцвеченный мир черных, белых и серых тонов и внезапные алмазные вспышки лунного света, падающего на лед. Клара без обиняков настояла на том, чтобы Элен сопровождала Каролину и Дела на их последней прогулке; Каролина, в отличие от Дела, была этому только рада. Она не испытывала никакого удовольствия от пожатия ее руки под меховым пологом, а украденный поцелуй просто приводил ее в ужас. Она была непохожа на других девушек, и свою уникальность воспринимала без всякого огорчения; она была готова, или так она думала, ко многому, в том числе ко всему процессу слияния двух анатомий и уколу фиговых листьев или чего-то другого, но планомерное американское ухаживание казалось ей отвратительным. В Париже браки носили чисто деловой характер, сродни, например, слиянию железных дорог.

Элен без умолку болтала о Пейне. О том, как он и его сестра Полина предпочли холостого дядюшку Оливера своему красавчику, красавчику, повторила она, родному отцу. Она отказывалась это как-то комментировать; другой брат, Гарри, и сестра, Дороти, предпочли остаться с отцом.

— Ты себе не представляешь, Каролина, что это такое — жить в семье, где разыгрываются подобные шекспировские страсти, страсти!

— Я могу это себе представить, Элен. — И в самом деле, Каролина находила в своих родителях нечто якобинское. Почему отец никогда не упоминал эту «роковую» Эмму? Почему Блэз сказал ей, что мадам Делакроу прятала глаза при одном упоминании Эммы? А ведь за ними всеми стоит еще Аарон Бэрр, который потянет дюжину Уитни и бесчисленное множество Пейнов. Тем не менее старый Оливер Пейн, казавшийся Каролине воплощением зла, становится между отцом и детьми и выкупает двух из них у отца, потому что этот самый отец женился через три года после смерти сестры Флоры, которую брат боготворил, как он боготворил когда-то или по крайней мере любил своего красавчика, красавчика, как сказала бы Элен, шурина.

— Но мы ведь всегда склонны считать свои семьи исключительными в сравнении с чужими. — Каролине показалось, что она заработала очко, а тем временем возница вез их по ровному заснеженному полю цвета слоновой кости; неподалеку промелькнул сельский дом, единственное освещенное окно смотрело желтым квадратом в пространство и время, единственное цветовое пятно в ночи.

— О, мы совсем не оригинальны, — сказала Элен. — Мы ведь вполне заурядны, правда, Дел?

— Некоторые из нас зауряднее других, — задумчиво ответил Дел. Под накидкой его чуть влажная рука сжимала руку Каролины.

— Но у твоего отца такая интересная жизнь. — Каролина настраивала себя на неизбежные в этот последний их вечер объятия. Иногда ей казалось, что она кружится в сложном деревенском танце, который ей как следует не объяснили. Сначала пожимается рука, затем притоптывание, поворот головы и поцелуй.

— Мне кажется, что отец сам не верит, что прожил такую жизнь, — вдруг сказала Элен.

— А кто, по его мнению, прожил? — Каролина разглядывала профиль Элен, темневший на фоне снежной белизны.

— Наверное об этом он не думает. Он всегда живет сегодняшним днем, и вокруг всегда что-то не так, и это его беспокоит. Я показала ему копию знаменитого снимка, где он вместе с Николэем запечатлен рядом с президентом Линкольном. Помнишь, он сидит возле камина в кабинете президента, и он сказал, что не помнит, когда был сделан снимок, но уверен, что он вовсе не знаком с сухощавым молодым человеком, называвшим себя Джонни Хэем.

— Но помнит достаточно, чтобы рассказать, что снимок сделали в студии, а фон дорисовали позднее. — Дел крепко сжал руку Каролины. Должна ли она ответить ему пожатием?

— Надеюсь, я не доживу до старости, — сказала Элен, будто бы веря в то, что говорит. — Надеюсь, он уйдет в отставку, если сенат отвергнет договор.

— Я так не думаю, — сказал Дел, и Каролина высвободила руку и сжала пальцы в кулак. — Он нужен президенту. И что он станет делать, если уйдет? Ненависть сената вдыхает в него жизнь.

В Чеви-Чейз они зашли в таверну восемнадцатого века и пили горячий ром, устроившись возле громадного камина. За соседним столиком четыре местных фермера молча играли в карты. Элен, извинившись, вышла, тактично оставив Дела с Каролиной одних.

— Я надеюсь, ты навестишь меня в Претории.

— Я тоже. — Каролина была почти искренна. В конце концов, никого приятнее Дела она еще не встречала. — Но у меня газета, и у меня дела с Блэзом.

— Почему он держится так жестко? Ведь так или иначе через несколько лет ты получишь наследство.

— Потому что мой план не удался. Он в большей степени похож на меня, чем я ожидала. Я рассчитывала, что он уступит, как только у меня будет то, что ему позарез необходимо. Но, разумеется, теперь-то он не уступит.

— Ты такая же?

— Как выяснилось, вероятно такая же. По крайней мере по отношению к нему. Мистер Херст тоже очень сердит на меня, — добавила она радостно.

— Когда мы поженимся…

Танец возобновился, и снова пришла паническая мысль: каким должен быть следующий ее шаг?

— Да?

— Ты будешь продолжать…

— А ты бы предпочел, чтобы я прекратила?

— Ты полагаешь, что этим может заниматься замужняя женщина?

— Есть жены… и жены. — Каролина задумалась. — Не буду ли я более полезна твоему отцу и президенту с газетой, нежели без нее?

— Будешь ли ты полезна мне?

— Не знаю. — Об этом Каролина не задумывалась. Она понимала, что отстает в брачном танце на несколько па. — Если ты собираешься стать дипломатом и жить за границей — тогда нет. Но ведь ты говорил, что хотел бы после Претории жить здесь и заниматься политикой.

— Или бизнесом. Я пока не знаю. Претория — это ради президента. Он хочет иметь там человека, которому он доверяет, кто расскажет ему, что на самом деле происходит между англичанами и бурами. Он считает, что отец чересчур…

— Пробританский?

Дел засмеялся.

— Могу я быть откровенным с газетной издательницей?

— К счастью, это не обязательно. «Трибюн» уже об этом писала. Помнишь?

— Когда не так давно несколько сенаторов пожаловались президенту, что государственный секретарь — деятель английской школы?

— Президент ответил тогда, что он считает мистера Хэя человеком линкольновской школы. Да, мы напечатали это первыми. А потом все перепечатали наше сообщение.

— Это была правда?

— Суть — да, конечно, — засмеялась Каролина. — На сегодняшний день я по уши погрузилась в газетное дело.

— А если бы я решил купить твою газету?

— О, я бы тебя от этого отговорила. Это был бы мой долг.

— Ты несешь большие убытки?

— Есть небольшая прибыль. — И в самом деле, продажа в киосках выросла, а дополнительные поступления от рекламы, которую Каролина безжалостно выжимала из друзей миссис Бингхэм, и той, что давало необъятное семейство Эпгаров, впервые закрыли красную рубрику в бухгалтерских книгах газеты. Мистер Тримбл не мог прийти в себя от восхищения, да и Каролина не уставала гордиться собою.

— У меня есть кое-что для тебя. — Она решила исполнить танец на свой манер. Она достала из сумочки маленький сверток и заметила, как был удивлен Дел изменением привычной колеи брачного танца: вместо котильона начался вальс. Он раскрыл сверток; в нем оказался массивный золотой перстень с темным огненным опалом. — Он принадлежал моему отцу, — сказала Каролина, внезапно почувствовав некую неловкость. Не зашла ли она слишком далеко? — Опал приносит несчастье, но отцу он принес удачу, и если это твой камень…

— Мой, — сказал он, надевая перстень, и поцеловал Каролину, игнорируя картежников, не обращавших ни малейшего внимания на молодую, только что обручившуюся пару. Каролина открыто целый месяц носила свой сапфир, никому ничего не объяснив. Маргарита была недовольна, как и старая Вера Эпгар, поселившаяся по настоянию Эпгаров на Эн-стрит в качестве официальной дуэньи. Без формальной помолвки она не должна носить подаренное мужчиной кольцо. Теперь на пальце мужчины красовался перстень, подаренный женщиной, и скандал — если кто-нибудь узнает — разразится от ослепительной Лафайет-сквер до солидной Скотт-сёркл. По всей видимости ни одна девушка не дарила еще кольцо мужчине.

Дела это нисколько не беспокоило, скорее даже наоборот.

— Посмотри! — Он показал Элен перстень, когда она снова села за столик.

— Господи боже! Потрясающий камень! Очень смело! Но это несчастливый камень.

— Кажется, опал — не мой камень, — сказал Дел.

— Его носил отец и прожил, по-моему, долгую счастливую жизнь.

— Он, кажется, погиб, пав жертвой несчастного случая? — спросила Элен.

— Он умер куда более легкой смертью, чем многие его современники. К тому же он был стар, — добавила она.

— Как поэтесса, я взволнована, взволнована! — Элен опубликовала сборник довольно хороших стихов, но не столь популярных, как юношеские стихи отца. — Как сестра, я предлагаю принять обет молчания до вашей официальной свадьбы.

Все трое выпили и Каролина внезапно ощутила себя частью очень милой семьи — в своем доме она была этого лишена и видела такие семьи лишь во время визитов к школьным друзьям. Неужели возможно, думала она, пока сани везли их обратно в город, что и она не будет вечно одинока?

Глава седьмая

1

Блэз остановился перед каменным четырехэтажным зданием на Двадцать восьмой улице неподалеку от Лексингтон-авеню. Свежевысаженные деревья с жалкой листвой по обеим сторонам темно-коричневых ступенек. На месте старого Уорт-хауса теперь глинистый котлован. Но Херсту с присущим ему чутьем — или то была просто удача? — посчастливилось купить городской дом самого утонченного и элегантного, если не единственного утонченного и элегантного из президентов, — Честера Артура.

Дверь ему открыл Джордж.

— Вот какой у нас теперь дом, мистер Блэз, — сказал он. — Настоящий дворец. Во всяком случае по числу комнат, которые мне приходится убирать.

Блэз поднялся вслед за Джорджем по лестнице красного дерева в обшитую дубовыми панелями роскошную гостиную, уставленную нераспечатанными коробками с произведениями искусства или того, что Херст называл искусством; стены были увешаны картинами и гобеленами, картины иной раз висели на гвоздях, вбитых прямо в Обюссоны и Гобелены. Ящики с египетскими мумиями и статуями стояли повсюду, создавая впечатление только что вскрытой гробницы фараона; то были трофеи зимы, проведенной Шефом на Ниле.

Сам Шеф стоял перед громадной картой Соединенных Штатов, утыканной бесчисленным булавками с красными головками. Как и Джордж, он выглядел внушительнее, чем в Уорт-хаусе. В других отношениях Шеф не изменился. Он по-прежнему хранил верность девицам Уилсон, но жениться пока не торопился. Он пригласил своего редактора Артура Брисбейна поселиться с ним вместе, для компании. Брисбейн напоминал Блэзу почтительного домашнего учителя, нанятого для избалованного ребенка со средними способностями.

— Национальная ассоциация клубов демократической партии. Их местоположение. Каждая булавка это клуб. — Шеф объяснял либо слишком подробно, либо слишком скупо.

— И вы — председатель.

— И я председатель. Пока не знаю. — Херст сел на диван и скинул ботинки; на нем были лиловые носки в желтую полоску. — Скорее всего в Чикаго.

— Вы имеете в виду демократический конвент?

— И газету тоже. Я согласился. «Чикаго ивнинг америкэн». Мне нравится это слово в названии — «америкэн». Очень подходит для газеты.

— А почему «ивнинг»? — Блэз устроился в кресле возле сфинкса в натуральную величину, если предположить, что сфинксы в жизни были размером с хористку.

— Можно начать и с вечерней газеты. А затем потихоньку перейти к утренней. На это нужно время. Мне кажется, что получилось нечто вроде шутки. Ненамеренно. Как поживает твоя французская дама? — Шеф так и не научился запоминать французские имена.

— Она во Франции. Там, где живут французские дамы.

— Она очень элегантно одевается, — задумчиво сказал Шеф.

— Девушкам очень нравятся ее наряды. И она сама, конечно, тоже, — добавил он, глядя на ящик с мумией, которая, надеялся Блэз, едва ли могла напомнить Шефу его французскую возлюбленную.

— Я не понял, с кем вы согласились.

— О чем? Брисбейн утверждает, что мумия — подделка, но откуда он может знать?

Блэз пропустил это мимо ушей.

— Об открытии газеты в Чикаго.

— С Национальным комитетом демократической партии. Они сказали, что в этом году без чикагской газеты у них нет никаких шансов, поэтому, когда они сделали меня председателем всех этих клубов… Они по всей Америке. Три миллиона членов.

— Взмахом руки он показал на карту. Вот его политическая опора в демократической партии. — Я согласился издавать газету в Чикаго. Первый номер выйдет второго июля, за два дня до конвента. Брайан торжественно запустит печатные машины.

— Кандидатом будет Брайан?

Шеф ухмыльнулся.

— Не я, — сказал он спокойно. — Это стоит очень больших денег. — Он достал из-под дивана покрытое пылью банджо, провел большим пальцем по струнам; в опровержение закона средних чисел каждый тон звучал фальшиво. К счастью, он не собирался играть.

— Матери везет так, как никогда не везло даже отцу, — сказал он. — Она построила шахту на свободном от налогов гомстеде. «Золото Южной Дакоты». Она приносит шесть миллионов в год; мать является главным акционером.

— Значит, проблемы с деньгами нет. — Блэз облегченно вздохнул.

— Вроде бы нет. Сюда направляется Крокер. Он обеспечил Брайану поддержку Таммани-холла. Это что касается города Нью-Йорка. Я возьму на себя остальную часть штата.

— Вы хотите Брайана?

— Его не остановить. Но он обещал смягчить свою позицию в отношении серебра. Он мне многим обязан. Ты поедешь в Чикаго? — Таким способом Херст вынудил Блэза вложить деньги в газету. Хотя Херст оставался собственником всех своих газет, он был вынужден прибегать к личным займам, выдавая клочки бумаги — долговые расписки. Он не допускал и мысли о том, чтобы поделиться с кем-нибудь газетой или властью. Упоминание о шахте на бесплатном гомстеде призвано было успокоить Блэза — миссис Херст покроет долги сына. По словам финансового советника Херста Соломона Карвальо, состояние миссис Херст уже превысило мужнино наследство. Удача была у Херстов другом семьи.

— Наверное. Я поговорю с Карвальо. — Блэз предпочитал иметь дело с бизнесменом, а не… Но кем же был Шеф? Мечтателем? Вряд ли. Скорее, новатором, авантюристом, явлением природы.

— Поговори. А что с вашингтонской газетой?

— Сестра пока держится.

— Долго не продержится.

— Джон Маклин обещал ей помочь деньгами, если возникнет нужда, лишь бы не пустить вас в Вашингтон.

Узкие губы Херста стали похожи на трещину, расколовшую надвое побледневшее лицо.

— При случае я куплю «Пост». И выставлю Маклина из города. Он сам напрашивается. Старик Уилкинс продаст свою газету не ему, а мне.

Блэза восхищала и огорчала уверенность Шефа в том, что рано или поздно он получит все, что пожелает.

— Я подумываю о «Балтимор икземинер».

— Неплохо, — сказал Херст. — Дешево. Есть перспектива роста. — В его словах слышался непроизвольный отзвук делового подхода Карвальо. — Им, в Вашингтоне, эта газета нужна или будет нужна.

Джордж объявил о приходе мистера Ричарда Крокера, властителя Таммани и эквивалента сенатора Платта в демократической партии, с которым Платт не гнушался поддерживать деловые отношения. Ирландец по рождению, Крокер и в самом деле считал себя просто бизнесменом, готовым за вознаграждение иметь дело с кем угодно. Он контролировал политическую жизнь Нью-Йорка, встречался и даже дружил с магнатами из демократов, особенно с Уильямом Уитни. Оба держали лошадей и увлекались скачками. У Крокера были фермы, где разводили жеребцов, не только в штате Нью-Йорк, но и в Англии. Он выглядел внушительно и был весь в сером — от волос и бороды до дорогого английского костюма.

Крокер вяло пожал руку Херста, ответившему ему столь же вялым рукопожатием, и мощно — руку Блэза. Блэза, пожалуй, приводил в трепет этот взлетевший столь высоко уличный мальчишка. Он начинал подручным у бесславного босса Твида, по чьему заданию он по слухам много лет назад убил какого-то человека в день выборов. Присяжные — двенадцать не чистых на руку мужчин — не пришли ни к какому решению, Крокер был освобожден и начал свое восхождение. «Я просто воспользовался возможностями, какие мне представились», — так он объяснял свой успех. Он брал «честные взятки» — деньги за городские контракты. Грязными взятками считались те, которые вымогала полиция, — деньги за покровительство питейным заведениям и борделям. Хотя Крокер крайне неодобрительно высказывался о грязных взятках и никогда их не брал, он однажды с печалью в голосе признался Блэзу: «Нам до какой-то степени приходится с этим мириться. Это просто расхожее понятие о справедливости. Полиция видит, как мы успешно занимаемся своим бизнесом, видит, какие деньги делают Асторы на трущобном жилье, попирая любые законы, видит, как мы, городские власти, да простит нас господь, закрываем на это глаза, потому что связаны деловыми отношениями с четырьмястами семействами и прочей знатью, так как же я могу прижимать ошалевшего от усталости полицейского сержанта с десятью детьми, который взимает десять долларов в неделю с хозяина салуна, оказывая ему мелкое покровительство?». У Блэза было несколько забавнейших разговоров с Крокером, и он им, пожалуй, даже восхищался. Особую ненависть вызывали у Крокера так называемые реформаторы. И эту ненависть он излил Херсту и Блэзу.

— Никогда в жизни не встречал таких лицемеров. — Он закурил сигару, выпустил дым в лицо Херсту; тот закашлялся, на что Крокер не обратил ни малейшего внимания. — Рузвельт из них самый мерзкий, потому что хорошо знает правила игры…

— Он берет? — Задав вопрос, Блэз тут же пожалел об этом, и две пары осуждающих глаз мгновенно повернулись в его сторону.

Его наивный вопрос остался без ответа.

— Он ведет себя так, будто только сейчас понял, что на свете существует грех, а ведь его семья и все другие знатные семьи в этом городе пользуются нашей поддержкой и тем, как мы обходим законы, которые он и иже с ним пишут, чтобы люди могли заниматься здесь бизнесом и благоденствовать. Кто такой Платт? — Его глубокий голос звенел театральными переливами. Серые глаза внимательно смотрели на Блэза, который понимал, что ему не надо отвечать на этот вопрос. — Платт это Крокер, а Крокер это Платт, но с ирландским акцентом и без диплома. Оба заняты одним и тем же делом. Мы обеспечиваем голоса живых и мертвых, а также иммигрантов, в том числе тех, что думают, будто они живут в Австралии. Да поможет нам бог! Будьте уверены, я не собираюсь открывать им глаза. — Крокер готов был говорить в таком духе без конца, но Шеф подал знак, что сказанного довольно.

— Должен вам сказать, мистер Крокер, когда я хочу узнать, что на уме у республиканцев, я спрашиваю об этом вас, а когда хочу узнать насчет демократов, я обращаюсь к Платту.

Крокер согласно кивнул и выдавил из себя некое подобие улыбки.

— То, что вы говорите, очень близко к истине, хотя, прямо скажем, добывается она довольно-таки кружным путем.

Шеф кивнул и положил ноги на спину сфинкса, существо для Крокера совершенно загадочное.

— Как Платт намерен поступить с Рузвельтом?

— Он хочет как можно скорее выставить его за пределы штата. Мы все этого хотим. Не потому, что он что-то делает. Не поймите меня превратно. Но он так много говорит. Из-за его болтовни богатые люди обращают на нас свой гнев, хотя и отлично понимают, что к чему.

— Он демагог, — Блэз счел нужным внести столь существенное уточнение.

— Можно и так его назвать, — согласился Крокер. — Бедняга Платт упал и переломал себе несколько ребер. Он теперь по горло в гипсовом корсете. — Крокер провел рукой по тому месту, где должна была находиться его шея, полностью скрытая серой бородой и серым твидом. — Он очень плох. У него температура. Но он полон решимости ни за что не дать Тедди снова баллотироваться в губернаторы.

— Как же он думает его остановить? — спросил Блэз.

— Один способ — уступить нам выборы. Тедди не столь уж преуспел за свой первый срок. И нам с Платтом не впервой совместно определять исход выборов. Но в этом году у него на уме нечто совсем иное. Он хочет, чтобы Маккинли взял Рузвельта в вице-президенты.

Херст задумчиво почесывал живот, уставясь на египетское божество с головой коровы, которое столь же пристально смотрело на Херста.

— Дьюи сгорел, — сообщил он божеству.

Крокер засмеялся; звук был малоприятный.

— Это интервью в «Уорлд» его погубило.

— А я бы мог разыграть адмиральскую карту. — Херст закрыл глаза. — Я мог сделать его президентом.

— Беда в том, что вы не могли раскрутить миссис Дьюи.

Блэз, как и остальная публика, с изумлением прочитал адмиральское интервью. Слегка поломавшись, Дьюи изъявил готовность быть президентом; это легкая работа, заявил он, вы просто делаете то, что вам велит конгресс. Случившийся конфуз следовало всецело поставить в заслугу миссис Дьюи.

— Тедди никто не хочет, — сказал Шеф, приоткрыв один глаз и внимательно глядя им на Крокера.

— С каких пор это имеет значение? Платту нужно выставить его из Нью-Йорка. Единственный способ — сделать его вице-президентом. Босс Куэй из Пенсильвании…

— Его выдворили из сената.

— Пустое дело, — процедил Крокер. — Кому нужен этот сенат? Но всем нужна Пенсильвания, а Мэтт Куэй держит ее руках. Нью-Йорк и Пенсильвания сделают Тедди вице-президентом.

— Ох уж эти боссы, — нейтральным голосом сказал Херст. Как бы в подражание корове-богине он широко раскрыл оба глаза.

— А Марк Ханна? Это ведь босс всей республиканской партии.

— Нет, — вдруг отрезал Херст. — Все в руках у Маккинли, он просто позволяет Ханне собирать дань и быть за все в ответе. На прошлой неделе Тедди в Вашингтоне вымаливал у Ханны эту должность, но тот сказал: нет, никогда, а Маккинли сказал: пусть победит достойнейший. Маккинли хочет Эллисона.

Блэзу предстояло еще освоить весь реестр американских политических деятелей. Он смутно что-то слышал о пожилом сенаторе от Айовы по имени Эллисон, который с неколебимой верностью представлял в сенате не столько жителей штата Айова, сколько интересы корпораций.

— Эллисона Маккинли не получит, — сказал Крокер. — А это значит, что не очень-то он его и хочет.

— Может быть, именно поэтому он и говорит, что хочет его. — С каждым днем Шеф становился все более похож на политика, чем на газетного издателя. Блэз глубоко сомневался, насколько мудро такое перевоплощение. Яркие бабочки не должны превращаться в омерзительных гусениц. — Ребята из Белого дома хотят Долливера[289]. Его хочет Дауэс.

— Долливер, — медленно произнес Крокер, как бы давая этому имени возможность подольше побарахтаться в том болоте, из которого многие достойные люди великой республики не могут даже выплыть на поверхность, подобно светлячкам, мысленно записал Блэз. Он начинал постигать трюки, на которых строится журналистика. Какая бы фраза при всей ее бесстыдности ни пришла первой на ум человеку, не читающему ничего, кроме газет, она должна быть подхвачена и разыграна вопреки ее, мягко сказать, неточности.

— Лодж поддерживает Лонга. Штаты Новой Англии поддерживают Лонга. — Херст тронул струну банджо, и даже привычного ко всему Крокера передернуло.

— Лодж с утра до ночи работает на Тедди. — Крокер посмотрел на банджо, словно это был судья, которому приходилось платить вдвое больше обычной цены. — Он делает вид, что поддерживает Лонга. Это его прикрытие. Кандидат Новой Англии, этот Долливер — не Эллисон — на самом деле представитель Среднего Запада. Вот, скажем, Рут…

— Да, Рут… — Херст поморщился. Блэз понимал смысл сказанного, только когда политики переходили на свой забавный язык, столь похожий на парижский воровской жаргон. Ясно, что обоим фигура Рута представлялась весьма внушительной. Но очевидно, оба не считали Рута претендентом.

— Кого же хотим мы, мистер Херст? — наконец впрямую спросил Крокер.

— Кого угодно, только не Тедди, — столь же прямо ответил Херст.

— Разумеется, это вы. Что касается меня, то я как Платт. Я хочу, чтобы ноги Тедди не было в штате Нью-Йорк. С ним нельзя иметь дело.

Херст повернулся к Блэзу.

— Я договорился. Он считает тебя здесь единственным джентльменом. Поезжай в Филадельфию в его вагоне. Каждый день записывай все, что он говорит, и сообщай по телефону, а стряпать мы будем здесь, на месте.

— С «ним», то есть с полковником Рузвельтом?

Глаза Херста были устремлены на великолепную картину школы Тинторетто, работу, по мнению Блэза, ученика, которому не суждено было стать мастером. Херсту нетрудно было всучить все, что угодно, если уверить его, что это Искусство.

— Тебе заказан номер в отеле «Уолтон», на том же этаже, где будет жить Тедди. Ты выезжаешь в пятницу. Пенсильванский вокзал. В полдень. Нагрудный знак и все прочее — в редакции. Конвент не откроется до вторника, но Тедди решил стартовать загодя. Он будет сновать повсюду, уверяя всех, что он не кандидат, слишком молод, чтобы очутиться на этой полке забытых вещей и слишком беден, чтобы занимать эту должность. Эту чепуху можешь не записывать. Брисбейн и во сне может сочинить обычное рузвельтовское интервью, причем спать могут оба. — Наконец Шеф снова сказал нечто, похожее на шутку. Его тонкий голос задыхался от астматического смеха.

— Ну, прямо Вебер и Филдс, — просиял Крокер, превратившийся вдруг в милого крошечного гномика с Изумрудного острова.

Блэзу было не до восторгов.

— А где же Марк Ханна? — спросил он.

— Он у своих богатых дружков в Хаверфорде. Он будет в «Уолтоне» ко вторнику. Но человек, с которого нельзя спускать глаз, это Чарли Дауэс. Он будет постоянно связываться по телефону с Белым домом. Если Тедди тебе надоест, иди к Дауэсу. — Блэз смутно помнил рыжеволосого молодого человека, по слухам, одного из немногих, близкого к президенту. — Он будет среди делегатов Иллинойса. — Херст дал еще ряд инструкций, Блэз попрощался с Шефом и боссом.

Когда Блэз был уже у двери, он снова услышал хитрый певучий голосок гнома.

— А потом нам потребуется наш собственный губернатор, как только Тедди окажется в Вашингтоне, славный и прекрасный человек, с которым мы найдем общий язык. Я имею в виду мистера Херста.

— Я за реформы, мистер Крокер.

— Кто же против реформ? Когда будут опадать осенние листья, в первый вторник ноября, как завещали нам наши славные предки, сложившие головы в сражении при Банкер-хилл, мы выберем нового губернатора этого штата — губернатора-реформатора. Почему бы не стать им Уильяму Рендолфу Херсту?

Увы, Джордж прикрыл дверь и Блэз так и не услышал, что ответил Шеф на эту песню сирены.

2

Теодор Рузвельт сердечно приветствовал Блэза в своем железнодорожном вагоне, довольно жалком для губернатора такого штата, с грязными чехлами на грязных зеленых креслах, заполненном помощниками и друзьями-журналистами и, не в последнюю очередь, останками сенатора Платта, сидевшего очень прямо в своем кресле и казавшемся мертвым. Лицо его отливало бледной голубизной, приятно контрастировавшей с белыми баками; верхняя часть туловища под сюртуком была скована гипсовым корсетом, что создавало эффект не просто смерти, но трупного окоченения.

— Очень рад вашему приходу! — На сей раз Рузвельт не растянул слова «очень рад» на три слога. Он выглядел слегка подавленным и необычно нервным. Поезд тронулся резким толчком. Блэз и Рузвельт рухнули на кресло сенатора Платта. Послышался тихий стон. Блэз увидел два осуждающих глаза на ожившем лице.

— Простите меня… нас, сенатор. Поезд… — принялся извиняться Рузвельт.

— Мои таблетки, — послышался умирающий голос. Проводник принес лекарство. Сенатор принял таблетку и сон — опиум, не смерть — овладел республиканским боссом.

— Ему ужасно больно, — сказал Рузвельт с заметным удовлетворением. Затем нахмурился. — И мне тоже. — Он постучал пальцем по одному из своих громадных, похожих на надгробия, зубов, на которых Блэз всегда ожидал увидеть выгравированную надпись «Покойся в мире». — Чудовищно болит. Мне пришлось произнести столько речей, что не осталось времени сходить к дантисту. Ничего не поделаешь. Придется страдать. Вы же знаете — я простой делегат. Я не кандидат в вице-президенты. Почему мне никто не верит?

Блэз едва удержался, чтобы не сказать: «Потому что вы лжете».

Рузвельт верно истолковал его молчание.

— Нет, я вовсе не ломаюсь, — сказал он. — Все очень сложно. Одно дело стать подлинным избранником народа, и совсем другое — когда тебя навязывают конвенту, — в силу привычки он ударил кулаком о левую ладонь, — партийные боссы.

Услышав это, босс Нью-Йорка приоткрыл затуманенные снотворным глаза, смотревшие вниз, на собственные усы, и снова провалился в сон.

— Вас поддерживают Платт и Куэй, — начал Блэз.

— Кто такой, в конечном счете, босс, как не человек, ведомый народом? Боссы сажают в кресла судей, мэров и, конечно, совершают сделки. Все это я знаю. Но он, — Рузвельт понизил голос и показал глазами на Платта, сидевшего к ним спиной, — не хочет, чтобы я снова баллотировался в губернаторы, и не хочет видеть меня на посту вице-президента тоже, но люди требуют и требуют, и боссы вынуждены действовать, как… как…

— Мирабо.

— Вот именно! Он самый! Когда толпы вышли на улицы, он сказал: я не знаю, куда они идут, но, будучи лидером, я должен вести их, куда бы они ни шли.

— Что-то в этом роде, — пробормотал Блэз. Но Рузвельт никогда не слышал то, чего не хотел слышать. Блэз все же заставил его объяснить, почему, не будучи кандидатом, он счел нужным отправиться в Филадельфию за три дня до открытия конвента и приезда Марка Ханны.

— Сенатор Лодж сказал мне, что я совершаю большую ошибку. Он всегда это говорит. Что бы кто ни делал. — Рузвельт перекинул жирную ляжку через ручку кресла. Проводник принес ему чай. Блэз заказал кофе. Другие журналисты с завистью следили за Блэзом, ожидая, когда он освободит место около губернатора. Однако Рузвельту в этот деликатнейший исторический момент требовалось общество джентльмена. У Блэза создалось впечатление, что губернатор не просто нервничал, но и не знал толком, как ему действовать. Фактически он едет на конвент, по поручению президента управляемый Марком Ханной. Конечно, полковник — национальный герой, но на конвентах мало ценится популярность того сорта, что создается прессой, которой нетрудно манипулировать, и ее легковерными читателями.

Рузвельт это понимал.

— После Кубы я на ура прошел в губернаторы. Но сколько времени может длиться в политической жизни это ура?

— Адмирал Дьюи растерял его всего за несколько месяцев.

— Как можно было все это потерять! — Рузвельт покачал головой, выражая крайнюю степень недоумения. — Я захватил один холм. Он завоевал целый мир. Теперь над ним смеются, а вечная арка победы, воздвигнутая на Пятой авеню в его честь, разваливается. Я на днях сказал Майору, что ее надо снести. Но он — Майор — меня не слушает. Потому что я уже не военный герой. Я просто трудяга-губернатор, который ополчился на тресты, на всех этих Уитни, на страховые компании… — Голос губернатора взвился на высокую, хорошо знакомую Блэзу ноту. Когда в прославлении его славных деяний возникла пауза, Блэз уступил кресло корреспонденту «Нью-Йорк сан», прорузвельтовской газеты.

К концу поездки Платт приоткрыл свои затуманенные наркотиком глаза, увидел Блэза и сделал ему знак придвинуться поближе.

— Мистер Сэнфорд из римско-католических Сэнфордов. — Тень улыбки лишь обезобразила его мертвенно-бледное лицо. — Как поживает мистер Херст?

— Он расширяет дело, сенатор.

— Вы имеете в виду тираж? Вес? Политический вес? Как председатель всех этих клубов?

— Газеты в других городах. Новые газеты.

— Да, в этом он знает толк. — Платт сел еще прямее и скорчил гримасу от боли.

— Мне интересно узнать, сэр, что вы думаете о поддержке сенатором Ханной кандидатуры Корнелиуса Блисса.

— По-моему, это означает лишь, что Ханна чертовский болван и всегда им был. — Два красных пятнышка, похожие на отпечатки пальцев, появились на его пепельно-серых щеках. — Ханна — всего лишь глупый торговец-бакалейщик. Нет, не надо меня цитировать. Позвольте мне самому сначала или наконец произнести эти слова с трибуны сената. Ханна умеет делать только одно — собирать деньги для Маккинли. Но в политике он ничего не смыслит. Блисс, черт его дери, мой человек. — Религиозный Платт уже дважды чертыхнулся в присутствии Блэза. Очевидно, это действовал опий, а заодно и температура.

— Что значит «ваш», сэр?

— Блисс из Нью-Йорка. Как и я. Ханна из Огайо. Как может он работать в пользу кого-то из моего штата? — Платт прикрыл глаза, казалось, он вот-вот потеряет сознание. Алые отпечатки пальцев исчезли с его пепельно-серых щек.

Рузвельт настоял на том, чтобы Блэз поехал в отель «Уолтон» с ним и его секретарем.

— Вы сможете сообщить мистеру Херсту из первых рук, что я не добивался выдвижения моей кандидатуры. — Разговаривая, Рузвельт то и дело высовывал голову в окно кареты, бесцельно улыбаясь прохожим на Брод-стрит. Но поскольку никто не ждал столь раннего прибытия не-кандидата, на него, к его огорчению, никто не обращал ни малейшего внимания. Секретарь сидел между Блэзом и губернатором, держа на коленях круглую черную коробку.

Блэз никогда раньше не был в Филадельфии. Для него этот город был просто железнодорожной станцией между Вашингтоном и Нью-Йорком. Он с любопытством смотрел в окно и ему казалось, что он очутился в каком-то городе на Рейне или в Голландии; кругом стояли сверкавшие чистотой кирпичные дома, но ходили — тут невозможно было ошибиться — американцы. В городе оказалось много чернокожих, в большинстве своем бедняков; множество белых, в большинстве своем состоятельных, были в легких летних костюмах. Блэз, никогда не носивший шляп, обратил внимание, что почти все мужчины были в жестких круглых соломенных шляпах, защищавших своих владельцев от едва ли не тропического солнца.

Когда карета остановилась у отеля «Уолтон», вокруг собралась изрядная толпа, желавшая поглазеть на знаменитостей, прибывающих на политическую арену. Всюду красовались яркие цветные плакаты и среди них — восхвалявшие «Лихого всадника Рузвельта». Но больше всего было круглых улыбающихся лиц Маккинли, похожего на добренького американского Будду.

— Быстрее! — Рузвельт постучал по крышке коробки, что лежала на коленях его секретаря. Тот снял крышку как раз в тот момент, когда швейцар распахнул дверцу кареты и толпа подалась вперед, чтобы увидеть, кто в ней сидит. Рузвельт снял котелок, передал его секретарю и достал из черной коробки свое знаменитое сомбреро, которое он лихо, слегка набекрень, надел на голову. Затем стремительным движением руки загнул поля вверх и, забыв про больной зуб, словно поворотом рубильника включил свою знаменитую улыбку и выпрыгнул из кареты на тротуар.

Тут же раздались приветственные выкрики, что несказанно обрадовало губернатора, пожимавшего протянутые к нему руки и медленно продвигавшегося к подъезду.

— У меня такое впечатление, — сказал Блэз секретарю, — что губернатор готов к выдвижению своей кандидатуры.

— Он готов принять то, чего желает народ, — бесстрастно сказал секретарь. — Он не стремится к должности вице-президента, и уж конечно не примет ничего из рук партийных боссов.

Хотя в рузвельтовском номере не оказалось пенсильванского босса сенатора Куэя, там был его заместитель Бойс Пенроуз, второй сенатор от Пенсильвании, явившийся приветствовать Рузвельта; они удалились в спальню на совещание, пока номер заполняли рузвельтовские сторонники.

Блэз отправился в свой номер чуть дальше по сумрачному коридору, уже пропахшему сигарным дымом и виски. Он разобрал свои записи, затем спустился в холл, где находилась телефонная переговорная комната и позвонил в Нью-Йорк Брисбейну.

— Дело в шляпе, — сказал он, весьма довольный собой. Наконец-то он сам придумал нужный заголовок. Брисбейн был в восторге.

— Можете ли вы назвать эту шляпу кандидатской?

— Если не я, то уж вы наверняка ее так назовете, мистер Брисбейн.

— Отличная работа, мистер Сэнфорд. Шлите материал. Завтра решающий день.

— Но ведь завтра воскресенье.

— Политики, а также мусульмане не соблюдают дней отдыха. Смотрите в оба. Рузвельт собирается повернуть конвент еще до его начала.

В воскресенье губернатору Нью-Йорка и впрямь было не до отдыха. Насколько мог судить Блэз, ни одна церковная скамья в городе не удостоилась в тот день чести принять на себя губернаторское бремя, не следовал губернатор и предписанию господню относительно дня отдохновения от трудов. В своем гостиничном номере он был более всего похож на голландскую ветряную мельницу, когда энергичными движениями рук вверх и вниз подкреплял свои аргументы; кроме всего прочего правая рука регулярно выбрасывалась вперед для мощных рукопожатий.

Никем не замеченный, Блэз устроился в углу рядом с политическим обозревателем «Балтимор сан», который просил передать Херсту, чтобы тот не покупал «Балтимор икземинер».

— Богом проклятая газета, — сказал этот пожилой человек, достав из кармана помятую серебряную флягу и отхлебнув изрядный глоток; Блэз уловил запах кукурузного виски.

— По воскресеньям в Филадельфии ничего не купишь, — сказал балтиморец, как бы оправдываясь.

В противоположной стороне номера спиной к окну с видом на поразительно узкую, вопреки названию, Брод-стрит стоял Рузвельт и захлебываясь ораторствовал к вящему удовольствию делегатов конвента, в чьих глазах отражалось не только восхищение или даже вожделение, но и беспокойство: драма еще не написана, а до тех пор этот до мозга костей эгоистичный хор не знал, кому подпевать. Если в среду выдвинут кандидатуру нынешнего фаворита Долливера, то в номере Рузвельта не будет слышно никакого хора, и эта пышущая энергией ветряная мельница у окна не будет больше крутиться, вдохновляемая живительным ветерком, исходящим от неистовых хористов.

— Что происходит? — спросил Блэз. Если сомневаешься, спрашивай человека осведомленного, таков был очевидный, хотя и слишком часто игнорируемый совет Брисбейна молодым журналистам.

— Все и ничего. Этот пижон, — балтиморец кивнул в сторону Рузвельта, — никак не может решиться. Он думает, что если станет вице-президентом, с ним в политическом смысле будет покончено. Они ведь чаще всего исчезают бесследно. Он предпочел бы снова баллотироваться в губернаторы, но Платт этого не допустит. Так, может быть, бросить вызов Платту? Сразиться с ним? На это не хватает смелости. Вот перед каким выбором он стоит.

— Он еще молод. — Блэз привычно называл тучного коротышку губернатора, что был старше него лет на двадцать, «молодым».

— Он нацелился в следующий заход стать президентом. Но он знает, что это не удавалось ни одному вице-президенту после Ван Бюрена. А вот губернаторы Нью-Йорка всегда на очереди. Сейчас Платт либо зашвырнет его на верхнюю полку, либо выбросит на свалку. Вот он и ходит кругами.

И в самом деле это было точное описание того, что сейчас делал губернатор: он в буквальном смысле кружил по комнате и говорил, говорил, говорил. Сенатор Пенроуз удалился, заявив, что делегация Пенсильвании поддержит Рузвельта.

— Так называемая политическая машина, — сказал бывалый журналист из Балтимора. — Какая ирония судьбы — реформатор, которого толкают вверх партийные боссы.

Следующей явилась делегация Калифорнии, не знавшей пока партийных боссов. Калифорнийцы радостно приветствовали Рузвельта, и губернатор, пожимая руки, называл многих их них по имени.

— Мы с Рузвельтом до конца! — выкрикнул руководитель делегации.

— Запад — за Рузвельта! — крикнул кто-то еще.

— Запах? — удивленно переспросил балтиморец, поспешно делая какие-то заметки на широком грязном манжете.

— Запад, — сказал Блэз.

— Я стал туг на ухо, — улыбнулся старик. Когда он говорил, крупные зубные протезы ходили ходуном у него во рту. — В этом слове тот ключик, который вы ищете. Вот к чему стремится Рузвельт. Он не хочет, чтобы люди думали, будто он ставленник Платта и Куэя. А вот быть кандидатом Запада…

— Ковбоем?

— Ковбоем. Лихим всадником. Это блюдо он сейчас и стряпает.

— Ханна может его остановить?

— Вопрос в другом: захочет ли Маккинли его остановить.

— Маккинли может воспрепятствовать выдвижению его кандидатуры?

— Маккинли может услать его пастись куда подальше, на самый глухой пустырь. Но нужно ли ему это?

Утром в понедельник Блэз находился в переполненном гостиничном холле, когда наконец состоялось отнюдь не триумфальное прибытие Марка Ханны. Некогда крепко сбитый и довольно тучный политический менеджер, ставший знаменитым благодаря бесчисленным карикатурам, из которых самые злые печатались в херстовских газетах, ныне являл собой сгорбленную фигуру, двигавшуюся с заметным прихрамыванием. За его спиной Блэз вдруг с удивлением увидел ближайшего друга Рузвельта сенатора Лоджа, чья поддержка кандидатуры военно-морского министра Лонга была не более чем отвлекающим маневром, расчищающим в решающую минуту путь Рузвельту. Решающая минута приближалась. Блэз попытался протиснуться поближе к Ханне, но это ему не удалось. Он встретился глазами с Лоджем и получил в ответ холодный вежливый кивок. Но, правду сказать, Лодж придерживался твердого принципа: если джентльмен работает на Херста, то либо он не джентльмен, либо у этого слова какой-то другой смысл.

Тогда Блэз решил подняться по мраморной лестнице на мезонин, где, как он узнал, поселят Ханну. День был удушающе жаркий, исходившие от делегатов запахи сшибали с ног. Блэз чувствовал себя Кориоланом, когда, пытаясь не дышать, поднимался по лестнице на мезонин, увешанный громадными портретами Маккинли, украшенными красными, синими и белыми флажками. Большой щит над пожарной дверью не без юмора возвещал: «Республиканский национальный комитет».

Джеймс Торн, корреспондент «Сан-Франциско икземинер», увлек Блэза за собой. Это был молодой худощавый человек, выполнявший всю черновую работу в бюро, которое украшал знаменитый Амброз Бирс, умевший в стихах и прозе плести словесные венки из побегов ядовитого плюща.

— Вот номер Ханны, — сказал Торн. — Он знает вас в лицо?

— Сомневаюсь.

— Меня он знает, поэтому я надвину шляпу на глаза. Если меня выставят за дверь, делайте заметки для нас обоих, хорошо, мистер Сэнфорд?

— Попытаюсь, — сказал Блэз. Он уже привык, что собратья-журналисты воспринимают его как богатенького маменькиного сынка.

Торн и Блэз уселись на стулья с прямыми спинками возле окна.

— Свет будет бить ему прямо в глаза, — сказал Торн. — Он нас не разглядит. Надеюсь. Что характерно для конвента — никто никого раньше в глаза не видел. Поэтому можно притвориться, что вы здесь по праву.

Блэз изо всех сил делал вид, что он по праву сидит около окна в просторном номере, меблированном диванами и креслами с дорогой позолотой. В углу — и это было самое существенное — находилась телефонная кабина.

— Номер напрямую соединен с Белым домом, — объяснил Торн.

Внезапно комната начала заполняться политиками, вошел сам Ханна и осторожно опустился в кресло. Не жилец, подумал Блэз. Лоджа нигде не было видно.

Один за другим к Ханне подводили руководителей делегаций от штатов. Он осторожно задавал вопросы каждому, каждый задавал вопросы Ханне.

Верно ли, что Маккинли вообще не занимает никакой позиции?

Ханна всем говорил одно и тоже. Он в тесном контакте с президентом. Это открытый конвент. Все хотят, чтобы победил достойнейший. Всякий раз, когда в качестве достойнейшего намекали на Рузвельта, Ханна хмурился. Затем начинал говорить о Долливере, Эллисоне, Лонге, Блиссе: проверенные люди, добрые республиканцы, надежные. После появления и ухода очередной делегации Ханна чувствовал себя все более измученным и изможденным. Он покрылся потом, усталые красные глаза потускнели.

Один из помощников Ханны вышел из телефонной кабины.

— Никакого сообщения, сенатор.

— В таком случае, — сказал сторонник Рузвельта с Запада, имя которого ни Торн, ни Блэз не расслышали, — конвент контролируете вы.

— Я контролирую конвент? — Ханна поднял глаза на говорившего. — Отнюдь нет. Каждый волен поступать так, как ему, черт возьми, заблагорассудится.

Один из помощников попытался его остановить, но Ханну понесло.

— Я не руковожу конвентом. А следовало бы! Но я лишен власти. Маккинли не дал мне инструкций воспользоваться председательским правом, чтобы сокрушить Рузвельта. Он либо слеп, либо напуган, либо существует какая-то другая причина. Моя миссия окончена. Я выхожу из игры. Я не руковожу этой избирательной кампанией. Я слагаю с себя пост национального председателя партии. — Тирада продолжалась. Торн и Блэз едва поспевали делать заметки.

В номер вошел делегат от Калифорнии, не ведая, что своим появлением прерывает монолог Ханны в роли короля Лира.

— Вы слышали, сенатор, весь Запад горой за Рузвельта…

— Идиот! — рявкнул Ханна. Калифорниец, словно ошпаренный, отпрянул назад. Поддерживаемый тремя помощниками, Ханна поднялся на ноги. — Как вы, дурачье, не понимаете, что этого безумца будет отделять от Белого дома лишь одна человеческая жизнь?

В этот как нельзя более подходящий момент безумец вошел в номер, щелкнув хищными зубами в знак восторга или, что казалось Блэзу более вероятным, просто от голода.

— Сенатор Ханна, о-чень-рад!

Рузвельт схватил руку Ханны, еле державшегося на ногах. Комната уже была полна рузвельтовских сторонников.

— Сожалею, что учинил такой переполох. — Рузвельт поправил ковбойское сомбреро. — Я приехал сюда как простой делегат…

Ханна тихо застонал. Но на него никто не обратил внимания. В решающий момент безумец был хозяином положения.

— Я даже не предполагал, насколько делегаты еще не определились…

— Не определились? — Ханна наконец обрел дар речи. — Мы все давно определились. Ваша кандидатура не пройдет. Вы приезжаете сюда, нарядившись ковбоем, и пытаетесь грабануть конвент, зная, что настоящие кандидаты — это Долливер и Лонг.

— Сенатор Лодж сказал мне, что Лонг выдвинут не всерьез и …

— Если я говорю «всерьез», губернатор, значит всерьез.

— А что думает президент? — Блэза восхитило, что Рузвельт инстинктивно ударил в самое уязвимое место.

— Пусть победит достойнейший. Это говорим мы все. Так оно и будет. У вас, губернатор, есть только Платт и Куэй. Но мы не можем идти на выборы против Брайана с кандидатом, которого изобрели боссы больших городов. Маккинли говорит голосом настоящей Америки, а не босс Платт и не босс Куэй…

— И не босс Ханна? — спросил кто-то, стоявший в дверях.

— Босс? Я — босс! Хорошо, что вы об этом напомнили. Не советую верить тому, что вы вычитали в газетах Херста. Я исполняю приказы, я получил приказ от президента и я выполню его до конца. Никаких сделок с городскими боссами. Может быть, они и хотят вас, губернатор. Но мы не хотим иметь с ними никакого дела. Ясно?

Рузвельт залился краской и тяжело дышал.

— Моя поддержка — это Запад и мои реформы…

— Платт и Куэй. Платт и Куэй! — Ханна не дал Рузвельту договорить, и на момент Блэзу показалось, что Рузвельт сломлен.

— Я стою там, где всегда стоял. — Рузвельт тронул зуб, который причинял ему неимоверную боль. — Я бы предпочел баллотироваться на второй срок в губернаторы Нью-Йорка.

— Так сделайте такое заявление. К четырем часам дня сегодня, и мы передадим его на телеграф. — Ханна уже вполне владел собой. — Я сообщу это Платту и делегатам штата Нью-Йорк. Вы полагаете, что Запад за вас, но у нас Юг и Огайо. — Ханна подошел к двери в окружении своих воспрянувших сторонников. — Пусть победит достойнейший! — крикнул он Рузвельту, который отсутствующими глазами смотрел на Блэза, не видя ни его, ни других. Зубы, что зловеще стучали несколько минут назад, были плотно сжаты. Тусклые голубые глаза за золотым пенсне расфокусировались. Что же будет дальше? — подумал Блэз.

Следующий день был триумфом Ханны. Когда он появился на сцене в зале конвента в громадном жарком здании на западной окраине Филадельфии, его встретила мощная овация. Блэз сидел на балконе прессы, оттуда делегации штатов внизу были как на ладони. Неподалеку от сцены развевалось знамя штата Нью-Йорк, но лихого всадника в сомбреро нигде не было видно. Губернатор поступил именно так, как сказал ему Ханна; он сделал заявление для печати о том, что предпочел бы и дальше служить на посту губернатора. Когда сенатора Платта попросили прокомментировать эти слова, он сказал, что едва превозмогает боль и ему уже все равно кого и куда выберут. По словам рузвельтовского секретаря, губернатор не пытался настроить делегатов Юга против Ханны; вместо этого он отчаянно пытался найти зубного врача, который сумел бы унять боль в зубе, не вырывая его. Мысль о зияющей бреши в ряду монументальных рузвельтовских зубов была нестерпима для его сторонников.

Блэз сидел рядом с Торном, когда начались речи. Поздно вечером накануне Торн сумел пообщаться с Дауэсом, который был теперь глазами и ушами президента на конвенте.

— Что-то произошло между Маккинли и Ханной, — озадаченно произнес Торн. Но Блэз, который еще неважно разбирался в американской политической кухне, но хорошо понимал, что такое человеческое тщеславие, знал ответ.

— Ему надоели наши карикатуры, где он изображен плетущимся на поводке у Ханны.

Торн, однако, полагал, что тут кроется какая-то темная интрига. Тем временем делегация штата Нью-Йорк пыталась определиться, кого же ей поддерживать. По некой таинственной причине кандидатура Рузвельта даже не рассматривалась; затем, на второй день конвента распространился слух, что нью-йоркская делегация решила выдвинуть в качестве «любимчика»[290] вице-губернатора Тимоти Л. Вудраффа, одного из малопримечательных ставленников Платта. Одновременно распространялся другой слух — что Рузвельт пошел против Платта.

— В этом нет смысла, сказал Блэз Торну; оба тщетно пытались охладить раскаленную атмосферу, помахивая пальмовыми веерами.

Но на сей раз политический репортер мог кое-чему научить светского человека.

— Тедди все это разыграл — вместе с Платтом. Он больше не может себе позволить бесконечно играть роль платтовского протеже, вот они и устроили спектакль, пытаясь убедить Запад, Юг и вообще страну в том, что Рузвельт порвал с боссом своего штата.

— Так все это дело рук Платта?

Торн кивнул и улыбнулся.

— Чистая работа, мистер Сэнфорд. Без единого шва, так сказать.

К середине дня Запад и штат Висконсин высказались в поддержку Рузвельта. Затем сам лихой всадник провел на трибуну своего старого дружка председателя постоянного комитета сенатора Лоджа. Когда Рузвельт и Лодж появились на сцене, конвент взорвался от невероятного шума.

— Дело в шляпе! — крикнул Торн в ухо Блэзу.

Когда Лодж занял место на трибуне, Рузвельт остановился сбоку от него. У Рузвельта был такой вид, будто он не понимает, кому аплодирует конвент. Сначала он посмотрел на Лоджа, затем подал ему знак поклониться публике, но элегантный Лодж лишь еле заметно улыбнулся и, сложив на груди руки, поклонился Рузвельту.

В этот момент оркестр заиграл «Сегодня в городе горячий будет вечерок». Рузвельт снял сомбреро и принялся им размахивать. Под флагом штата Огайо сенатор Ханна плюхнулся в свое кресло и прикрыл глаза.

В четверг все было решено. Блэз разговаривал с Дауэсом, который оказался милым и умным человеком — редкая для придворного комбинация.

— Не секрет, что сначала президент не хотел Рузвельта. Теперь он думает, что это даже к лучшему.

Сверху, из ложи прессы, зал конвента вдруг расцветился яркими красками — делегаты размахивали или украсили себя красными, белыми и синими цветами. Канзасская делегация, украшенная желтыми подсолнечниками, устроила шествие в поддержку Рузвельта. Затем Лодж ударом председательского молотка призвал конвент к порядку и предоставил слово сенатору от Огайо Форейкеру, который с помпезностью и рвением земляка выдвинул Уильяма Маккинли кандидатом в президенты на второй срок. Началась демонстрация. Оркестр заиграл «Сплотимся вокруг знамени» в память о Гражданской войне, в честь республиканской партии и майора Маккинли. Затем в наступившей тишине Лодж снова вышел на трибуну и в зале прозвучал его хорошо поставленный голос:

— В поддержку кандидатуры президента Маккинли слово предоставляется губернатору штата Нью-Йорк…

При этих словах конвент словно обезумел. Даже Блэз не мог унять возбуждения. Тот, кто все это срежиссировал, был мастером своего дела. Оркестр снова ударил «Сегодня в городе горячий будет вечерок», ставший чем-то вроде гимна испано-американской войны. Размахивая сомбреро, тучный близорукий коротышка побежал по проходу из-под знамени штата Нью-Йорк к ведущим на сцену ступенькам. Снова вспыхнула оглушительная овация, Рузвельт выглядел все крупнее и крупнее, словно приветствия раздували его, как воздушный шар. Сверкнули крупные зубы (боль, видимо, удалось как-то унять), шляпа парила над головой как победный лавровый венок.

Растроганный Лодж взял Рузвельта за руку и подвел к трибуне. Зазвучал пронзительный рузвельтовский фальцет. Он не сказал ничего запоминающегося; запоминающимся был он сам, как… Блэз не мог придумать, с чем его можно сравнить. Если разложить его на части, он являл собой абсурднейшее зрелище, какое только доводилось видеть Блэзу, но в целом, представленный в эту минуту всей стране, он казался воплощением неподкупной честности, человеком, движимым самыми чистыми помыслами, одним словом, существом феноменальным. Поддержав выдвижение Маккинли, он сам себя короновал. Наконец он оказался центром внимания всей республики, и он никогда больше не расстанется с этой ролью, подумал Блэз, вдруг ощутив причудливую неумолимость шагов Истории. К счастью, речь была короткой. История не любит, когда ее поступь подвергается излишне подробному рассмотрению.

Началось голосование по штатам. Но раздалось бесчисленное множество выкриков в пользу единодушного голосования за Маккинли, и Лодж во всеобщем хаосе неуправляемого парламентаризма поступил именно так, и тут, опережая события, Айова выдвинула Рузвельта в вице-президенты. Последовала еще большая неразбериха. Наконец Лодж объявил, что губернатор Рузвельт — единодушный выбор конвента на пост вице-президента, получивший все голоса, кроме одного. В припадке скромности губернатор отказался голосовать за самого себя. В этот славный момент в зале появилось набивное чучело слона, украшенного яркими цветами. История совершила очередной шаг.

Когда Блэз подошел к отелю «Уолтон», из подъезда в сопровождении журналистов появился сенатор Платт. Добренький босс выглядел на редкость добродушным, щеки его уже не были пепельно-серыми, как в конце недели, к ним вернулся нормальный цвет, но двигался он скованно, медленно, словно боялся упасть.

— Вы довольны выдвижением кандидатуры губернатора Рузвельта?

— О, да. Да, — выдавил он.

— Но, сенатор, разве вы были не за Вудраффа?

— Мы все как один — за республиканскую партию, — тихо сказал Платт. — И за полную тарелку к обеду.

— Полную…?

— Тарелку к обеду, — повторил кто-то из репортеров.

По всей видимости, подумал Блэз, это будет лозунг избирательной кампании, прославляющий новое процветание, наступившее благодаря политике экспансии президента Маккинли и, конечно, высокому таможенному тарифу.

— Скажите что-нибудь еще, сенатор.

— Разумеется, я доволен, — сказал Платт, — что мы сделали свое дело.

— Что, что? — переспросил журналист с деланным изумлением. — То есть я хотел узнать, кто это «мы»?

— Народ сделал свой выбор, — гладко парировал Платт и дверь за ним закрылась.

Блэз нашел Торна в баре, куда еще не добрались делегаты: конвент продолжал заседать. Они устроились за небольшим круглым мраморным столиком, более уместным в кафе-мороженое, чем в баре респектабельного отеля. Блэз, как и Торн, заказал виски, хотя это не был его любимый напиток.

— Я уже написал свой репортаж, — сказал Торн гордо. — Если быть честным, я написал его еще утром, до заседания. Все от первой до последней строчки.

— Вы знали, что произойдет?

Торн кивнул.

— Это нетрудно было предугадать. Сейчас пошлю в досыл некоторые подробности. «Икзэминер» получит отчет раньше всех. Раньше других газет на Западе, я имею в виду.

— Я только что позвонил Брисбейну. Он все скомпанует на месте.

— Понятно. Теперь в июле демократы снова выдвинут Брайана, и повторятся выборы девяносто шестого года. Репортажи можно будет писать даже во сне. Курс серебра к золоту — шестнадцать к одному вместо твердой валюты…

— А империализм?

— Партия Линкольна, — быстро ответил Торн, — освободила от испанского ига десять миллионов филиппинцев.

3

Маккинли пригласил Хэя в комнату кабинета министров. Дауэс доложил о том, что произошло на конвенте. Президент как обычно сидел в странной позе под углом к столу в самом его конце, положив левый локоть на стол и выставив ноги вправо: под столом они не помещались. Он даже писал, перенося всю тяжесть тела на левый локоть, и правой руке приходилось огибать затянутый в жилетку внушительный живот. Вся его поза как бы говорила о том, что за столом он устроился на очень короткое время. Хэй уселся в свое обычное кресло, которое всегда занимал во время заседаний кабинета. Дауэс сидел лицом к ним обоим. Электрический вентилятор под потолком медленно погонял насыщенный влагой воздух. Глобус, стоявший по левую руку от Дауэса, давно следовало протереть от пыли. Вообще-то весь Белый дом требовал генеральной уборки. Удивительно, как быстро в отсутствие деятельной президентской супруги дом пришел в запустение и превратился в некое подобие политического клуба невысокого пошиба.

— Я полагаю, что в целом все дело решила шляпа, — после долгого молчания сказал наконец Маккинли.

Хэй не смог сдержать смеха. Президент иногда бывал в веселом настроении, но шутил очень редко.

— Ее уже окрестили кандидатской шляпой. — Хэй успел прочитать газетные отчеты.

— Как точно называются эти ковбойские шляпы? — полюбопытствовал президент.

— По-моему, сомбреро, — сказал Дауэс. — Она все время торчала у Тедди на голове. Разве что он иногда размахивал ею.

— Забавный тип, — сказал Маккинли, вытягивая ноги; его громадный живот, внушительный и круглый, как глобус, комфортабельно разместился на столь же внушительных ляжках.

— Надеюсь, мы с ним сумеем ужиться. Конечно, предстоит выслушать множество тирад Брайана о политических боссах.

— Маккинли нахмурился, снял очки и принялся тереть глаза.

— Марк Ханна воспринял все это весьма достойно, — сказал Дауэс, чересчур стремительно, на взгляд Хэя, подхватив ссылку президента на Платта и Куэя.

— У него неважно со здоровьем. Плохой цвет лица. Это меня беспокоит. Так что же он сказал? — Маккинли посмотрел через левое плечо на Дауэса, чье отражение виднелось в зеркале тяжелого шкафа, полного документов, которые никто, насколько мог судить Хэй, никогда не читал.

Дауэс рассмеялся.

— Он сказал, что он, как всегда, вместе с партией. Но, имея Рузвельта в вице-президентах, ваш конституционный долг состоит в том, чтобы не умереть в ближайшие четыре года и избавить нас от этого дикого существа.

— Что ж, это, насколько я понимаю, конституционный минимум, — улыбнулся Маккинли. — Какой последний вице-президент был избран президентом, когда срок предшественника истек?

— Мартин Ван Бюрен, — сказал Хэй. — Более шестидесяти лет назад. Боюсь, что Тедди задвинут теперь на дальнюю полку.

— Знаете, что сказал Платт, когда его спросили, приедет ли он на инаугурацию? Он сказал: «Да. Я считаю своим долгом присутствовать при пострижении Тедди в монахи». — Дауэс еле сдерживал смех.

Хэй никогда не испытывал к Рузвельту особой симпатии, теперь же он ловил себя на том, что чувствует скорее даже враждебность. В марте Лодж с сенатской трибуны отверг договор Хэя-Понсефота, пользуясь обычными рузвельтовскими приемами и выдвинув к тому же неприемлемый тезис, что заключение договоров является исключительной прерогативой сената. Хэй тут же написал прошение об отставке и подал его президенту после заседания кабинета. Маккинли откликнулся с присущим ему шармом, но весьма твердо. Хэй должен оставаться на своем посту до конца. Они будут рука об руку сражаться за торжество добра и справедливости. Хэй остался, впрочем, он заранее знал, что так и будет. Больной, без должности он просто не выживет. К тому же он добился большого успеха со своим неподражаемо изобретательным подходом к проблемам разваливающейся китайской империи. Он торжественно провозгласил для всего мира политику «открытых дверей» по отношению к Китаю. Он дал понять соответствующим хищным державам, что это единственный разумный для них курс, и хотя русские и немцы в частном порядке высказывали свое возмущение, они были вынуждены присоединиться — хотя бы по умолчанию — к политике морали и сдержанности в международных делах. Хэй мгновенно стал почитаемым деятелем мирового масштаба. Даже Генри Адамс воздал хвалы коварству своего друга. Формула, конечно, лишена смысла, заметил Дикобраз, но она не становится менее сильной из-за своей бессодержательности. Политика «открытых дверей», считал он, это попытка выиграть время, пока Соединенные Штаты окажутся в более сильной позиции, чтобы навязывать свою волю азиатскому континенту. По мнению американских газет, популярный автор «Джима Бладсо» действовал прямо, честно, в общем, чисто по-американски; он, как было написано в одной из редакционных статей, «К берегу плыл из последних сил, спасая несчастных людей». Маккинли прочитал эту статью, цитирующую «Джима Бладсо», вслух на заседании кабинета, и Хэй как обычно не испытывал ничего, кроме отвращения, к стихотворению, которое сделало его знаменитым.

Дауэс спросил о новостях из Китая, где вспыхнули беспорядки. Маккинли тяжко вздохнул и повернулся к Хэю.

— Кулаки, поднятые во имя гармонии и справедливости, известные под названием «Боксеры», дубасят всех без разбора. У нас нет сведений из Пекина. Большинство иностранных дипломатов прячутся в подвале британского посольства.

— Может быть, они погибли? — спросил Дауэс.

— Не думаю. — Хэй полагал, что китайские фанатики, требующие изгнания иностранцев из Китая, первыми поведали бы миру, что они убили иностранных послов, нашедших убежище в Запретном городе Пекина. Ведь именно в этом состояла цель их отчаянного бунта.

— Деликатнейшая ситуация. — Маккинли отодвинул свой стул подальше от стола и оказался спиной к Дауэсу и папским профилем к Хэю, обратив свой взор на электропроводку, пучком свисавшую с потолка и способную обвить дюжину Лаокоонов и их сыновей. — Брайан до конца года будет вещать об империализме, как он делал это до сих пор.

— Он готов говорить о чем угодно, лишь бы не о серебре. — Дауэс считался главным специалистом по Брайану в администрации Маккинли.

— Да пусть его. — Маккинли не проявлял никакого личного интереса к своим оппонентам, в отличие от всех известных Хэю политиков. Даже Линкольн любил порассуждать о характере Макклеллана[291]. Но ведь в Маккинли и впрямь было что-то от папы римского. Он был настолько уверен перед самим собой в своей правоте, настолько убежден, что находится на том месте, где ему надлежит находиться, что он вообще почти не замечал тех, кто стремился занять его место. И разрешил преданному, бесстрастному и даже фанатичному Марку Ханне ограждать его трон от всяческих поползновений, не останавливаясь перед самыми жестокими мерами.

— Мне кажется, в том, что касается филиппинских дел, мы можем слегка перевести дух. — Без всякого удовольствия Маккинли продолжал изучать электропроводку. — Я говорю это, прежде всего имея в виду выборы, — добавил он. Он взглянул на Хэя. Темные круги под глазами делали его похожим на сову, чьи обманчиво яркие глаза теряли способность что-либо видеть при дневном свете. — Судья Тафт[292], я полагаю, удачный выбор.

Маккинли обратился к судейскому корпусу и предложил окружному судье из Цинциннати — снова штат Огайо, подумал Хэй, сам извлекший немалую выгоду из политического превосходства штата в делах союза, — отправиться на Филиппины. Хотя судья Уильям Говард Тафт не был, как он сам нервически признал, империалистом, Маккинли убедил его возглавить комиссию, которой поручалось хотя бы до некоторой степени восстановить гражданское правление на архипелаге, где по-прежнему шла жестокая война и Агинальдо продолжал утверждать свою законность в качестве первого президента Филиппинской республики, в чем его теперь поддерживают, как он объявил из своего укрытия в джунглях, демократическая партия и ее антиимпериалистический лидер Брайан. Очевидно, содействие Брайана заключению мирного договора 1899 года не дошло до Агинальдо.

— Как мы скроем от прессы проблемы, возникшие у судьи Тафта с генералом Макартуром? — Дауэс по-видимому не знал о приеме судьи Тафта в Маниле 3 июня, когда генерал, преисполненный проконсульского высокомерия, отказался лично встретить комиссию. Правда, на следующий день он снизошел до того, чтобы объявить комиссии, что ее существование бросает тень на установленный им режим и что он поэтому не одобряет установления гражданского правления на островах в какой бы то ни было форме, пока продолжаются военные действия.

Хэй стоял за немедленное отстранение Макартура от должности, не слишком отличившегося в качестве командующего и при том чересчур строптивого генерала. Маккинли пробормотал что-то себе под нос, и Хэй ясно уловил только одно слово — выборы, хотя Рут уже говорил раньше, что он будет счастлив объяснить своему зарвавшемуся подчиненному место военных в демократической стране. Хэй вспомнил жалобы Линкольна на генералов, умевших говорить с гонором Цезаря, но действовать с некомпетентностью Красса.

— Нам нужно предпринять что-то в Китае. — Более чем когда-либо Майор был похож на Будду.

— «Открытых дверей» больше чем достаточно.

— Увы, Боксеры закрыли эти двери. Мы должны их снова открыть, полковник Хэй. Итак, Боксеры прежде всего. — Будда улыбнулся без какой-либо иной причины, кроме удовлетворенности совершенством свой просветленности. — Затем — буры.

— Да-да, буры, — нахмурился Дауэс. Он имел прямое отношение к избирательной кампании Маккинли. Китай далеко, буры экзотичны и будоражат воображение. Пока китайцы не убивают американцев, они никак не повлияют на исход выборов. Даже их злой гений, жестокая вдовствующая императрица, имела своих поклонников в популярных американских газетах. А вот бурами следовало заняться безотлагательно. Избиратели немецкого и ирландского происхождения ненавидят Англию. Буры для них — это добрые голландцы, сражающиеся за независимость против Англии. Поэтому все благонамеренные американцы настроены против Англии, кроме самых проницательных, к числу которых принадлежал и Хэй, которые видели в бурах примитивных христианских фундаменталистов, поднявшихся против цивилизации во всех ее проявлениях.

Маккинли склонялся к точке зрения Хэя. Но ему нужны были голоса ирландцев и немцев. Еще раньше, весной бурская делегация побывала в Вашингтоне. Хэй принял их со всей любезностью, на которую был способен. Дел посылал ему тревожные сообщения из Претории. Похоже, англичане могут проиграть эту войну. Старое предложение Хэя выступить посредником между воюющими сторонами потеряло актуальность. Англичане ничего не получат при любом посредничестве. Маккинли готов был выступить в роли беспристрастного посредника, но Хэй убедил его, что если выбирать между бурами и англичанами, то Соединенным Штатам, безусловно, нужно встать на сторону последних. Он напомнил президенту об английской поддержке во время войны с Испанией, когда Германия недвусмысленно угрожала американским силам на Дальнем Востоке.

— Я полагаю, мистер Дауэс, — Хэй смотрел прямо в глаза этому хрупкому человеку, что сидел за столом точно напротив него, — что роль английского ставленника должна быть всецело отдана мне и только мне, а президент должен стоять над схваткой, отстаивая американские интересы. — При этих словах Будда улыбнулся своей загадочнейшей улыбкой. — В том числе интересы немцев и ирландцев, — добавил Хэй; Будда по-прежнему улыбался.

— Мы должны быть очень осмотрительны, — сказал Маккинли. — Вы знали, что судья Тафт весит триста фунтов?

— Если верить газете «Сан», — задумчиво сказал Хэй, — все другие члены комиссии весят более двухсот фунтов каждый.

— Произведет ли это хорошее впечатление, Майор? — Дауэс, невысокий и худенький, по-прежнему сидел насупившись.

Маккинли как бы случайно похлопал себя по животу, обтянутому светло-коричневой жилеткой.

— Мне кажется, что в Азии меня чуть ли не все считают политическим гением. Толстые люди там очень высоко ценятся, а что касается филиппинцев, то они никогда раньше не видели таких толстых белых американцев, каких я к ним направил. Я думаю, что в ближайшие недели Агинальдо капитулирует…

— Перед весом американцев? — бросил Хэй.

— Мне не следует забывать о физических упражнениях, — печально сказал Маккинли.

Дауэс рассказал о настроениях Брайана. Он обрушится с нападками на то, как республиканцы управляют своей новой империей, но не на саму империю. Вопрос о серебре он спустит на тормозах, после того как конгресс в марте проголосовал за золотой стандарт американской валюты.

Кортелью доложил о приходе генерала Стернберга, начальника военно-медицинской службы. Хэй и Дауэс поднялись, чтобы уйти. Маккинли тяжко вздохнул.

— Может быть, империализм не будет темой предвыборной борьбы, если мы остановим эпидемию желтой лихорадки на Кубе.

— Не есть ли это результат ужасающей грязи?

Генерал Стернберг, входя в кабинет, услышал реплику Дауэса.

— Мы полагаем, что причина другая.

— Какая же? — спросил президент, горячо пожимая руку маленького генерала.

— Я направляю комиссию из четырех человек, чтобы установить причину, сэр. С вашего разрешения, конечно.

— Конечно. Мой опыт подсказывает, что нет ничего эффективнее комиссии. — Маккинли редко позволял себе рассуждения о правительственной рутине, ставшей предметом постоянных насмешек. Эта рутина, подумал Хэй, есть своего рода вывернутый наизнанку закон сохранения энергии. Если можно ничего не предпринимать, то почти наверняка ничего и не будет со всей прилежностью предпринято.

В одиночестве Хэй отправился к себе в госдепартамент. Уже видны были признаки того, что правительство сворачивает свою деятельность на самые жаркие месяцы. Кроме спешащих куда-то с озабоченным видом военно-морских офицеров, на лестнице, ведущей в архитектурный шедевр с колоннадой по фронтону, никого не было.

Эйди был рад его приходу.

— Я пишу для вас очередную порцию писем об открытых дверях, мистер Хэй. Мне очень нравится это занятие.

— Не собираюсь вас от него отрывать. Есть ли новости из Пекина?

— Дипломаты как сквозь землю провалились. Похоже, что все они, — Эйди издал непроизвольный, надеялся Хэй, смешок, — погибли.

Хэй начал просмотр газет, сложенных на его столе; статьи о нем Эйди пометил красным карандашом, иногда со своими эпитетами на полях. Кроме «Джорнел», утверждавшей, что он является английским секретным агентом в кабинете министров и заклятым врагом свободолюбивых буров, пресса не уделила много внимания государственному секретарю. В большинстве заголовков мелькало имя кандидата в вице-президенты.

Хэй осторожно взял в руки свое «вежливое» серебряное перо, подарок Элен. По какой-то причине именно это перо, прикасаясь к бумаге, умело журчащими переливами восславить того, кому он писал, в жанре совершенного панегирика и без единой неверно взятой ноты. Это письмо, разумеется, было адресовано «Дорогому Теодору».

Сразу же, без паузы или раздумий, его перо заскользило по официальному бланку: «21 июня 1900 года. Поскольку все, кроме шума, осталось позади, я пользуюсь этим моментом прохладного утра самого длинного дня в году, чтобы принести вам мои самые сердечные поздравления». — Любым другим пером Хэй по всей вероятности добавил бы: «мои поздравления также Платту и Куэю, которые преподнесли всем нам вас, драгоценнейший подарок», но серебряному перу не хватало железной твердости и ироничности. «Вы удостоились высшего одобрения, которое страна могла вам выказать…» Хэй расчувствовался и прослезился: надо померить давление, подумал он, слезливость такого рода чаще всего говорит о подскочившем давлении. «… и хотя это не совсем то, чего хотели вы и ваши друзья», Хэй вдруг представил себе потного Рузвельта в качестве генерал-губернатора Филиппин, убивающего у себя на лбу москитов под огнем прячущихся в джунглях малайцев, «… я все же не сомневаюсь, что это даже к лучшему». В этом Хэй и его перо были единодушны. Вице-президент не в состоянии причинить какой-нибудь вред при столь властном президенте, каким является Маккинли. На бланке появилось еще несколько вежливых фраз. Мелкая неприязнь, которую он испытывал по отношению к Рузвельту из-за его, по наущению коварного Лоджа, бряцания оружием в связи с договором о канале, теперь куда-то исчезла. Генри обещал переубедить Лоджа, но из этого ничего не вышло. Серебряное перо вывело заключительные теплые слова. Хэй сам заклеил конверт. В эту минуту в кабинет заглянул Эйди.

— Я хотел послать мисс Сэнфорд копию письма Дела. Но ее нет в городе.

— Куда она уехала?

Эйди смотрел в окно и ничего не слышал. Хэй крикнул:

— Куда она уехала?

— На ваше письмо ответа микадо пока нет. — Эйди любил притворяться, что у него нормальный слух. — Вы же знаете, что Токио всегда долго тянет с ответом.

— Куда уехала мисс Сэнфорд?

— Из Порт-Артура тоже никаких известий. Спасибо и на том, что Кассини за границей. Наверное, царь готов признать законной его дочь.

— В качестве царской дочери? — Хэя всегда веселила некоторая туманность выражений Эйди.

Эйди открыл коробку гаванских сигар и предложил Хэю, тот взял сигару, как бы признавая свое поражение. Эйди зажег ему спичку и сказал, как если бы он все время слышал Хэя:

— Мисс Сэнфорд уехала в Ньюпорт, штат Род-Айленд. Она оставила адрес. Она остановилась у миссис Делакроу. У бабки своего сводного брата.

— Откуда вам известны такие подробности? — Хэю было любопытно, осведомленность Эйди всегда его поражала.

— Кто-то ведь должен следить за тем, что происходит. В отсутствие двора и Сен-Симона.

— В нашей стране не один королевский двор.

— Но только один Ньюпорт, штат Род-Айленд. — Эйди без спроса тоже закурил сигару. Друзья методично и сосредоточенно наполняли кабинет ароматным дымом, уничтожая слабый запах летних роз, стоявших в многочисленных вазах. — Она оставила мне записку: она будет сообщать вам все, что услышит от Дела, и надеется, что вы сделаете то же самое.

— Да-да, конечно. — Боли в нижней части спины прекратились, это был зловещий признак. По неизвестным причинам Хэй всегда считал, что некоторая доза боли не только оправдана, но и свидетельствует о том, что организм сам себя корректирует, а все новое со временем начинает выходить из строя — это относится и к отоплению, и к водопроводу, и к электрическому освещению. Теперь же ощущалась общая слабость во всем теле, а также повышенная чувствительность к жаре, из-за чего появилась постоянная сонливость, не проходившая даже после сна. Он просто обязан как можно скорее уехать в Нью-Гэмпшир, иначе он просто не выживет, может быть, правда, произойдет и то, и другое, подумал он без страха, довольный тем, что он в состоянии пока получать удовольствие от вдохновенных недоразумений тугого на ухо Эйди.

Неожиданное появление в дверях военного министра Рута заставило Эйди вежливо, на манер Сен-Симона, удалиться, ни разу не повернувшись спиной к присутствующим и ни на мгновение не переставая пыхтеть сигарой.

Рут присел на край стола Хэя.

— Майор хочет, чтобы все американцы покинули Китай.

— Как это осуществить, если они окружены боксерами в Пекине?

— Я сказал ему, что это неразумно, если только одновременно не уйдут и русские, чего они делать не собираются. Его беспокоит, как эта ситуация отразится на выборах.

Хэй вздохнул.

— Я препоручаю Азию вам. Я препоручаю вам госдепартамент. Я удаляюсь…

— Вы отдаете слишком много.

— По крайней мере, я не оставляю на вас Тедди. — Хэй бросил взгляд на запечатанный конверт с письмом губернатору Нью-Йорка. — Он собирается побывать с речами во всех штатах.

— Любопытно, упомянет ли он хоть один раз президента. — Неприязнь Рута к Рузвельту была совершенно безличностной и спонтанной. В то же время в политическом смысле они отлично уживались: два практичных человека, нуждавшихся друг в друге. Тедди уже написал Руту, изложив свою версию конвента, и Рут прочитал это послание Хэю: «Четыре труднейших дня в Филадельфии». Выдвижение собственной кандидатуры звучало в его устах как победа на поле брани. — А что собирается делать Майор?

— Он поедет домой в свой Кантон, — сказал Хэй. — Он будет сидеть на крыльце, беседуя с людьми вплоть до дня выборов…

— … и прислушиваясь, не звонит ли телефон.

— Честно говоря, у нас не все в порядке на Филиппинах. — Рут перешел на серьезный тон. — Тафт нерешителен. Макартур упивается своей ролью военного проконсула.

— С генералом вы можете совладать.

— Я разжалую его в сержанты, если он не будет слушаться приказов, — ухмыльнулся Рут. Но я не в состоянии переделать характер Тафта. Если до ноября случится беда…

— Брайан все равно не будет знать, как ею воспользоваться. Президента переизберут, и я перестану быть конституционным наследником престола. Вы уверены, что не хотите занять мое место?

Хэй совершенно искренне — по крайней мере в эту минуту — желал оставить службу. Но Рут не хотел и слышать об этом.

— Мы с вами составляем отличную команду, — сказал он и взял «Вашингтон трибюн» из кипы газет со всех концов страны, сложенных на боковом столике. Когда-то сам Хэй точно так же готовил газеты для президента Линкольна. Но в отличие от Линкольна, который никогда не был журналистом, Хэй знал, что газеты нельзя принимать всерьез. Однако выдумщики, знал он, легко верят сказкам.

— Невеста Дела, кажется, развернулась во всю.

— Она говорит, что газета перестала приносить убытки, — сказал Хэй, — и что она этим приятно удивлена.

4

Однако начиная с весны Каролина снова несла убытки и это не доставляло ей никакого удовольствия. Она истратила кучу денег, освещая работу обоих национальных конвентов. Поскольку Херст вселил в каждого американского журналиста преувеличенное представление о его, журналиста, значимости, она была вынуждена заплатить бывшему корреспонденту «Нью-Йорк геральд» гораздо больше, чем могла себе позволить, за репортаж о филадельфийском конвенте, оказавшийся на удивление превосходным. Неужели Херст прав, утверждая, что каждый получает то, за что заплатил? Сейчас, устроившись на лужайке «коттеджа» мадам Делакроу, она читала напечатанный в «Трибюн» отчет о выдвижении 5 июля кандидатуры Уильяма Дженнингса Брайана в президенты на конвенте в Канзас-сити. В качестве напарника Брайан выбрал старого вице-президента еще при президенте Гровере Кливленде — Эдлая Стивенсона[293] из Иллинойса. Каролина тщательно сличила отчет в своей газете с репортажами конкурентов. Хотя Херст энергично поддержал кандидатуру Брайана, о серебре почти не говорилось, а что касается антиимпериалистических взглядов Брайана, то империалист Херст о них едва упомянул. К счастью, Брайан и Херст были заодно, когда речь шла о «преступных трестах», что бы под этим ни подразумевалось, подумала Каролина, открывая новую газету Херста «Чикаго америкэн», официальная премьера которой состоялась 4 июля и которой оказались присущи и херстовская энергия, и чудовищное количество неточностей.

— Право, любопытно, — услышала она глубокий женский голос, — видеть молодую даму, поглощенную чтением вульгарной прессы, в белых перчатках, испачканных типографской краской.

— Перчатки можно снять. — Каролина швырнула внушительную кипу газет на газон и стянула перчатки. — Я обязана читать газеты моих конкурентов и совершенствоваться в своем вульгарном ремесле.

Взаимное любопытство наконец свело их вместе. Когда Каролина, вконец изможденная вашингтонской жарой, согласилась провести июль с миссис Джек Астор, миссис Делакроу написала ей, что она должна остановиться у нее как человека, наиболее близко соответствующего понятию ее бабушки. И Каролине пришлось перебраться от Асторов в великолепие Большого Трианона, возвышавшегося на Оукер-авеню над сверкающей прохладой Атлантики; напоенный запахом моря воздух быстро заставил забыть о нестерпимой вашингтонской духоте.

Миссис Делакроу была миниатюрна и худощава, лицо, испещренное морщинками, похожими на замысловатую паутину, обрамляли удивительно густые серебристо-седые волосы, столь изощренно завитые и ухоженные, что половина обитателей Ньюпорта была убеждена: она носит парик в подражание своей современнице мадам Астор. Но волосы, как и паутина, были ее собственные. Речь старой дамы отличалась стремительностью и забавно проглатываемыми гласными, напоминавшими о ее нью-орлеанском происхождении. Она подошла к Каролине с зонтиком, защищавшим ее бледную кожу от солнечных лучей; она казалась Каролине похожей на весьма целеустремленное привидение, спешащее как можно скорее сообщить плохие новости с того света.

— Пришел с визитом мистер Лиспинард Стюарт, наш сосед. Я сказала, что ты, по-моему, не расположена. Впрочем, если ты не имеешь ничего против…

— Вы можете всецело располагать мною.

— Чему-чему, а уж говорить девиц в Европе учат как следует. — Из-за кустов сирени возник слуга и поставил стул позади миссис Делакроу; она тут же села, даже не оглянувшись. — Мистеру Лиспинарду Стюарту принадлежит Белая Лоджия, что дальше по нашей улице. Он ужасный сноб.

— Как и все прочие здесь. Так мне говорили, — добавила Каролина; она дала себе зарок без нужды не отпускать критических замечаний.

— У некоторых из нас есть больше поводов для снобизма, чем у других. Мистер Стюарт холостяк, за которого все хотят выйти замуж. Но я полагаю, что он останется в нынешнем состоянии беспорочной невинности, как говорили монахини в годы моей юности, пока в один прекрасный день его не призовут в высшие сферы в качестве жениха самого Иисуса Христа.

Каролина не могла понять, была ли эта шутка старой дамы намеренной. Как бы там ни было, она расхохоталась.

— Мне казалось, что Иисуса могут интересовать только невесты.

— Мы не должны, — сказала миссис Делакроу торжественно, — подвергать сомнению неисповедимые пути Всемогущего. — Кончиком зонта она переворачивала страницы валявшихся в траве газет. — Ты первая молодая особа из тех, кого я знаю, кто читает первые полосы газет.

— Я первая молодая особа из ваших знакомых, кто издает газету.

— Вот уж этим я не стала бы хвастать.

— Хвастать? Я надеялась на ваше сочувствие.

— Можешь не рассчитывать. — Миссис Делакроу была очень собой довольна.

— Ни к кому никакого сочувствия?

— Даже к себе самой. Мы имеем то, что заслужили. — С первого дня старая женщина обращалась с Каролиной как с родственницей и ребенком. — Однако того, что я заслужила, ты мне дать не можешь. — Она прекратила ворошить газеты и разочарованно вздохнула. — Здесь этого нет.

— Что вы искали?

— «Городские сплетни». Ничего другого я не читаю. Очень важно знать, что думают о нас слуги. Именно это и печатается в том листке!

— Я предпочитаю то, о чем они умалчивают.

Миссис Делакроу осторожно поправила светло-желтую шляпу с откинутой назад кружевной вуалью. Золотые украшения небрежно болтались на ее груди.

— Разумеется, те, о ком не пишут, добродетельны и потому совершенно не интересуют наших слуг.

— Или они платят полковнику Манну, чтобы их имена не упоминались в заметках «Экскурсанта».

— Ты цинична! — голос миссис Делакроу звенел, как склянки на острых скалах под домом. — Это все от газет! Они пачкают не только белые перчатки, но и душу.

Каролина подняла перчатки. Они действительно испачкались.

— Придется снова переодеваться, — сказала она со вздохом.

— Не торопись, скоро все равно переодеваться к обеду. — Каролина с облегчением обнаружила, что в Ньюпорте нужно было менять туалеты не более пяти раз в день, если, конечно, не играть в теннис, не скакать верхом и не кататься на яхте. В Париже светский минимум состоял из семи перемен туалетов. В результате такого облегчения Маргарита чувствовала себя, как в раю: ее приводила в восторг морская прохлада и около тысячи французских гувернанток, нанятых по сю сторону разделительной линии, что отделяла ньюпортские «виллы» от старого города, обитателей которого Гарри Лер прозвал «нашими подставками для ног», буквально переведя фразу, брошенную когда-то Людовиком XIV. Хотя подставки для ног ненавидели эти светские ноги, они мрачно им прислуживали те восемь недель июля и августа, что составляли ньюпортский сезон; после заключительного бала у миссис Фиш в честь праздника урожая громадные дворцы заколачивались на остающиеся десять месяцев года и Ньюпорт снова переходил во владение подставок.

— Почему ты ссоришься с Блэзом? — Внезапно миссис Делакроу приобрела неприятное сходство с увядшей версией своего внука.

— Мы ссоримся только по поводу денег. Обычное дело, я полагаю, и вполне объяснимое.

— По поводу денег возможны разногласия, но не ссоры. Ты могла бы оказать на него благотворное влияние.

— Нужно ли ему благотворное влияние? Я полагаю, — мстительно заметила Каролина, — что мадам Де Бьевиль выполняет роль in loco parentis[294].

Миссис Делакроу потребовалась вся ее выдержка, чтобы не улыбнуться.

— Я in loco parentis. Я последняя его родня по крови, кроме тебя, разумеется.

— Но я молода, неопытна, я все еще девушка, а Блэз — человек светский, и им руководит мадам, когда вас нет рядом, конечно.

— Теперь ты надо мной смеешься. — У вдовы появилось вдруг девичья хитреца в глазах. — Но ведь ты гораздо лучше приспособилась к нашей жизни, чем Блэз. Ты очень осмотрительна в выборе друзей…

— Девушки не выбирают. Нас выбирают.

— Но ты каким-то образом заполучила семью Хэя. Элен души в тебе не чает. Она приезжает сегодня с Пейном Уитни. Конечно, остановятся они в разных домах. Слава богу, мы пока еще не французы. Блэз здесь бывает, но кроме очаровательной мадам де Бьевиль, у него нет друзей…

— Нет друзей? Почему же, а Пейн, а Дел Хэй, когда он здесь, и все эти йельские сокурсники…

— У него на уме один Херст с его газетами.

— Как и у меня. Я иногда думаю, что наша кормилица давала нам чернила вместо молока.

Миссис Делакроу закрыла уши ладонями.

— Я этого не слышала!

Появился слуга с двумя полупрозрачными чашками бульона на серебряном подносе.

— Выпей, — сказала старая женщина. — Тебе нужно подкрепить силы. Надо готовиться к изнурительному сезону.

— Вы были столь добры, пригласив меня. — Каролина проникалась к своей хозяйке все большей симпатией. Она предполагала встретить пышущего огнем дракона, но приглашение было проявлением запоздалого любопытства, если не искренней приязни; первое из двух казалось Каролине куда более обещающим. Сама она тоже испытывала любопытство, и по многим причинам.

Пока разговоры о прошлом не возникали. Портрет Дениз Сэнфорд висел в гостиной, она выглядела очень молоденькой, и если бы не слегка удивленное выражение лица, очень похожей на Блэза. Портрета отца, Уильяма Сэнфорда, не было.

— Я его убрала, — сказала миссис Делакроу. Ты бы хотела его получить?

— Конечно.

— Он изображен в военной форме. Во время войны он сражался на стороне янки.

— Вряд ли так уж сражался, — не сдержалась Каролина.

— Это лучшее, что я о нем слышала. Мы поддерживали контакты только из-за Блэза, он мой последний внук, последняя родня, если не принимать в расчет Новый Орлеан — там я в родстве едва ли не со всеми.

— Тяжкое бремя!

Миссис Делакроу взяла Каролину под руку и они медленно шли по лужайке в направлении розовых мраморных ступенек.

— Мэми Фиш ждет нас к ланчу, она просто сгорает от нетерпения с тобой познакомиться.

— Не могу сказать того же о себе.

— Скажи ей это! Это будет для нее потрясением. Она считает себя самой интересной женщиной на свете, и сейчас, когда старая мадам Астор начала увядать, Мэми хочет занять ее место или скорее это Гарри Лер хочет сделать ее нашей некоронованной королевой.

— Волнующая перспектива, — пробормотала Каролина, размышляя, нельзя ли из этого сделать заметку и послать в «Трибюн» — разумеется, анонимно.

Они вошли в кабинет с украшенными лепниной стенами; мраморный бюст Марии Антуанетты вожделенно смотрел в окно, словно проголодавшаяся королевская овца на сочную траву газона.

— Когда у меня в гостях была миссис Лейтер, она спросила, не работа ли это Родена.

У Каролины всегда вызывало смех любое упоминание богатой чикагской дамы, которая с грандиозным успехом выбросила на брачный рынок трех прекрасных девиц, самая привлекательная из них вышла замуж за лорда Керзона, ныне вице-короля Индии, где вице-королеву величали не иначе как «Лейтер Индия»[295].

— Я, конечно, объяснила миссис Лейтер, что Роден увековечил всю королевскую семью, начиная с Карла Великого. Она сказала, что ее это не удивляет, поскольку он ваял только лучших представителей рода человеческого. И еще она сказала, — миссис Делакроу издала звук, больше всего напоминающий храп, — что я должна посмотреть бюст руки ее дочери работы Родена.

Миссис Делакроу предложила съездить в Казино, деревянный, крытый дранкой сельский дом, своего рода деревенский центр одетого в мрамор Ньюпорта, малый Трианон для якобы простого народа. Здесь на кортах с травяным покрытием играли в теннис, в Пиацце Подковы целый день играл оркестр Муллалая, пока ведущие активный образ жизни дамы чинно прогуливались, иной раз целой компанией, на свежем воздухе, а столь же энергичные мужчины ходили под парусами; что касается малоэнергичных, то они удалялись в библиотеку, где наслаждались свободой от дам, простого люда и книг.

Каролина, однако, заявила, что ей нужно — она чуть было не произнесла неприличное слово «поработать», но быстро вспомнила расхожий эвфемизм — «написать несколько писем» и заняться туалетами. Миссис Делакроу оставила ее в покое и села в экипаж одна, если не считать бедной родственницы мисс Эспинолл, выполнявшей в разгар сезона функцию компаньонки. Остальную часть года мисс Эспинолл тихо предавалась стародевическим радостям сельской жизни штата Луизиана.

Маргарита приготовила изысканный костюм от Уорта; само совершенство, если не считать, что ему было уже три года — факт, который не спрячешь от острых глаз ньюпортских дам. Но с репутацией эксцентричной особы Каролина могла себе позволять некоторые вольности. К тому же она ведь Сэнфорд, и разве ее не пригласила миссис Делакроу, считавшаяся смертельным врагом ее матери Эммы?

Считавшаяся? Каролина устроилась в кресле, обтянутом потертым Обюссоном, и смотрела на море, где сновали лодки и яхты с надутыми парусами; ей вдруг пришла на ум богохульная мысль о беременных монахинях — несомненное влияние хозяйки дома. Какие на самом деле чувства испытывала эта старая женщина к ее матери? Что она на самом деле думала о дочери ее матери? И зачем это настойчивое приглашение, которое она вынуждена была принять к неудовольствию миссис Джек Астор? Тем не менее они были довольны обществом друг друга; несмотря на разгар сезона, других гостей в доме, на удивление, не оказалось. Смутные упоминания луизианских родственников, не приехавших ввиду слабого здоровья, навели Каролину на мысль, что она своим присутствием затыкает некую брешь и приглашение явилось лишь скоропалительной импровизацией. Но в любом случае приятно было очутиться в громадном пустом мраморном дворце. Слуги вымуштрованы, иными словами — невидимы, когда в них нет нужды; к несказанной радости Маргариты многие из них были французы. Спасительная прохлада, залитые солнцем и ароматом роз комнаты, мебельный лак с лимонным запахом и неизменный, пропитанный йодом морской воздух.

Многое можно сказать о прелестях праздности и богатства, подумала Каролина, аккуратно раскладывая на паркете первые полосы девяти газет, составлявших ее ежедневное чтение. Сейчас все они уже воспринималась ею как старые знакомые. Она знала, почему одна газета неизменно раздувает каждую победу буров в Южной Африке: жену и дочь издателя не приняли при Сент-Джеймсском дворе, а другая — пишет только о победах англичан, что объяснялось давней любовной связью редактора с английской дамой, муж которой был владельцем аукциона в Нью-Йорке. Каролина могла даже предсказать, как та или иная американская газета откликнется на любое важное событие. Только Херст время от времени ее озадачивал, потому что он был своего рода художником, ртутным, непредсказуемым и склонным к измышлениям.

О самом Ньюпорте писали две нью-йоркские газеты, в других о нем практически не упоминалось. Ньюпорт попал в заголовки газет благодаря Уильяму К. Вандербильту, который проехал на автомобиле из Ньюпорта в Бостон и обратно за три часа пятьдесят семь минут, покрыв расстояние в сто шестьдесят миль. Она запомнила эти цифры. Они дадут ей прекрасную тему для разговора на ланче у миссис Фиш, где Гарри Лер играл роль постоянного мажордома. Старая мадам Астор охладила свой светский пыл, она предпочитала теперь оставаться в своем коттедже и принимала только самых преданных. Власть, говорили все, переходила в руки миссис Фиш, хотя миссис Огден Миллс, урожденная Ливингстон, была неоспоримой ньюпортской эрцгерцогиней, и когда мадам Астор выпустила скипетр из рук, она была обязана, хотя бы в силу своего демократического герба, его подхватить. Когда ее спросили, что она думает о Четырехстах семействах, миссис Миллс холодно сказала: «Фактически в Нью-Йорке есть только двадцать семейств». У миссис Миллс был один замечательный, даже уникальный, дар; в ее присутствии все чувствовали себя не в своей тарелке. «Бесценный дар», мрачно заметила миссис Делакроу, не обратив внимания на вечно испуганное выражение лица старой девы Эспинолл, своей неизменной спутницы.

Среди других менее значимых кандидатов можно было назвать умную и жизнерадостную миссис Оливер Бельмонт, «первую настоящую леди, вышедшую замуж за Вандербильта, — говорила она с чувством удовлетворения, особенно если в комнате находился кто-нибудь из потомков старого буксирного адмирала, — и первая американская леди, получившая развод на своих условиях. Я была также первой американской леди, выдавшей дочь замуж за герцога Мальборо, за что, несомненно, буду страдать в загробной жизни. Но у меня были наилучшие намерения. И еще я, безусловно, первая американская леди, вышедшая замуж за еврея, моего дорогого Оливера Бельмонта. А теперь, — говорила она с безумным блеском в умных, темных глазах, что так восхищали Каролину, — я буду первой женщиной — не леди, — которая добьется, чтобы каждая американка получила право голоса. Потому что женщины составляют надежду этой страны. Если сомневаетесь, молитесь Богу, — сказала она Каролине при первой встрече, попытавшись привлечь ее к борьбе за женское равноправие, — и Она вам поможет». От Элвы Вандербильт Бельмонт Каролина была в восторге, но больше никто в мире великих не питал к ней добрых чувств. Она была чрезмерно вызывающа и слишком современна и потому не пользовалась популярностью, и при этом слишком богата и могущественна, чтобы ее игнорировать. Она определенно не стояла в очереди преемниц мадам Астор, да больше и не хотела занять ее место. Было время, когда Элва грозила заменить Плантагенетов-Асторов Тюдорами-Вандербильтами. Однако ей помешал развод и, что еще хуже, забота о благе общества.

Миссис Стайвезант-Фиш, общепризнанная наследница, встречала гостей в особняке Кроссуэй, построенном в колониальном стиле, где обеденная зала могла вместить двести человек, говорил Гарри Лер, тепло здороваясь с Каролиной.

— Значит, вам придется ликвидировать половину из Четырехсот семей, — сказала Каролина. — Кто же это будет? Леди или джентльмены?

— Мы не станем экспериментировать, да и Мортон нам не позволит. Его лимит для ланча — шестнадцать гостей.

Мортон, английский дворецкий, служивший у чрезмерного количества графов, подумала Каролина, удивленная, что миссис Фиш восхищает число его великих хозяев, тогда как краткость службы у каждого их них она игнорирует. Это был высокий напыщенный человек, относившийся и к миссис Фиш, и к ее гостям с презрением, которое они, возможно, заслуживали, но не должны были бы допускать. Каролине он не понравился.

Леди были сливками сезона, того же нельзя было сказать о мужчинах. Молодые и сильные катались на яхтах в бухте Хазард-бич или на автомобилях. Присутствовал, однако, Лиспинард Стюарт, он как будто сошел со страниц романа начала девятнадцатого столетия; он был элегантен, женствен и чудовищно скучен. Он вертелся вокруг Каролины, пока та медленно продвигалась в направлении миссис Фиш, которая поминутно заглядывала в обеденную залу, дабы убедиться, что величественного Мортона не заставляют ждать, коль скоро он объявил, что кушанье уже подано.

Миссис Фиш встретила Каролину с интересом, который можно было принять за теплоту, если бы не искушенность Каролины в светских войнах. Мэми Фиш была дамой заурядной внешности, но интересной и проявляющей интерес, с глубоко посаженными и широко расставленными глазами под густыми арками бровей; прочие части лица были не столь тщательно отработаны: челюсть крупна, но бесхарактерна, рот посажен грубовато, как если бы божество в роли художника — разумеется, женщина, сказала бы миссис Бельмонт — решило не портить несообразной красотой душевного спокойствия Мэми Фиш, которая еще в юности подцепила потомка одного из пуританских, и к тому же еще и голландских основателей этой страны, некоего Стайвезанта Фиша; Мэми на пуританском жаргоне любовно называла его «человеком, исполненным доброты». Как выяснилось, добрый человек предпочитал Ньюпорту и Нью-Йорку свой старый дом в Гаррисоне на реке Гудзон; этот порядок как нельзя лучше отвечал интересам миссис Фиш и все еще блестящего, хотя уже изрядно располневшего и растерявшего прежний блеск в глазах Гарри Лера.

— А я уже боялась, что нам так и не удастся заполучить вас.

— Миссис Фиш с неподдельным интересом разглядывала Каролину. — К Блэзу мы уже успели привыкнуть в Нью-Йорке. Но вы — загадка Вашингтона, города, где никто не бывает. Старая мадам Астор — она не вполне здорова, как вам известно, — считает вас бесценным пополнением общества. Но какого — хочу спросить?

— Скорее всего, вашингтонского, — предположила Каролина. — Но, если вы правы, там меня никто не видит.

— Какая разница, дорогое дитя. Может быть, вам понравится Чарльстон в сезон азалий или Новый Орлеан, где миссис Делакроу все еще держит рабов. О, она будет это отрицать! Но в той части мира итоги Гражданской войны так и не признали. Так же, как мы не признаем Вашингтон. Вы абсолютно уверены, что не хотите выйти замуж за одного из нас?

— Вопрос был задан с нарочитым растягиванием слов, характерным для миссис Фиш.

К своему удивлению, Каролина почувствовала, что краснеет.

— Ох, такой большой выбор. — Каролина кивнула в сторону мужчины, стоявшего поблизости, Джеймса Ван Алена, богатого вдовца, который выдавал себя за английского джентльмена, каких встретишь не столько в Лондоне, сколько на сцене бродвейских театров. Когда Ван Ален впервые увидел Каролину у миссис Бельмонт, он громко сказал: «Черт возьми!» — этих слов Каролина в обществе никогда раньше не слышала, а затем, удаляясь и не сводя с нее глаз, заявил: «Восхитительная девчонка, ей богу» и поднес к глазу монокль.

— Я думаю, — сказала миссис Фиш, — для вас нет ничего проще, чем стать невестой мистера Ван Алена.

— Я близорука, — заморгала Каролина. — Я его даже не разглядела.

— Но ведь вы собираетесь замуж за Дела Хэя. Видите, нам все известно. Когда он возвращается из Южной Америки?

— Южной Африки.

— Какая разница, дорогое дитя. А вот и Элен. И Пейн.

Каролина и Элен обнялись. У Пейна было перебинтовано запястье — результат игры в теннис.

— Если бы не рука, я участвовал бы сегодня в гонках. — С юношеской неприязнью он оглядел комнату, полную престарелых красавиц.

— Отец в Нью-Гэмпшире. Нью-Гэмпшире! — Элен выглядела еще жизнерадостнее, чем обычно. — Ему было велено провести там по меньшей мере два месяца, даже если его открытые двери захлопнутся.

— Есть ли у него вести от Дела?

— С прошлой недели ничего нового. Он посылает все дипломатической почтой. Поэтому не может сказать все, что ему бы хотелось. Но ясно одно: англичане терпят поражение. Поражение! Это ужасно!

В этот момент Мортон зловеще объявил, что обед подан, и миссис Фиш покорно и даже поспешно взяла под руку самого знатного из джентльменов и засеменила к своему месту за шератоновским столом красного дерева, который хотя и был сервирован на оптимальное, на взгляд Мортона, число гостей, все же оставлял гостьям достаточно места для размещения модных в этот сезон неохватных юбок, поскольку был раздвинут на максимально возможную длину. В центре стола в пандан китаизированной по моде внешности хозяйки красовалось затейливое сооружение из чистого золота в виде пагод и мостиков.

Каролину усадили — и она знала, что так и будет, — между Лиспинардом Стьюартом и Джеймсом Ван Аленом. Она с тоской вспомнила свой крошечный кабинет на Маркет-сквер и своих знакомых мух, живых и дохлых.

— Испытание хорошего повара, — объявил Джеймс Ван Ален, — пирог с треской.

— Повар миссис Фиш нас им угостит?

— О боже, мисс. Это не завтрак.

Лиспинард Стьюарт подробно объяснил ей свои родственные связи со Стюартами и почему его семья несколько изменила написание фамилии — чтобы не ставить в затруднительное положение английскую правящую династию, которая больше всего опасалась притязаний его семьи на их трон, «что по праву принадлежит нам, и они это знают».

— Какое же королевство принадлежит царствующему роду Лиспинардов? — спросила Каролина, вспомнив, наконец, правила ведения светской беседы.

В этот вечер в «Вязах» Берк-Роше устраивал танцы. Когда миссис Делакроу объявила, что собирается пораньше домой, Каролина ушла с ней вместе.

— Завтра, — сказала она, — мне предстоит провести утро на телефоне — я должна поговорить с Вашингтоном.

— В молодые годы я танцевала ночи напролет. Я всегда была влюблена.

— Я не влюблена, миссис Делакроу. Поэтому по ночам я сплю… и разговариваю по телефону.

— Мы умели радоваться жизни. Телефонов тогда, конечно, не было. — Они устроились в маленьком кабинете, смежном с гостиной. Хотя стоял конец июля, ночь была прохладная и в камине горел огонь. Миссис Делакроу налила себе бренди, Каролина предпочла воду «Аполлинер». Старая женщина рассмеялась. — Мэми всецело под каблуком этого дворецкого. Он убедил ее, что во всех знатных домах Англии эту воду подают кипяченой.

— Я бы на ее месте тоже кипятила.

Миссис Делакроу достала миниатюрный портрет на слоновой кости.

— Это твой отец с моей дочерью.

— Я думала, что у вас только один его портрет — в военной форме.

— Дело в том, что когда я разглядываю этот, я никогда не смотрю на твоего отца. Я вижу только Дениз. Она была так счастлива. И по ней это видно.

Но Каролина, как и старая женщина, видела только то, что хотела видеть, — не хорошенькую, хотя и довольно банальную молодую женщину, а круглолицего молодого человека с миниатюрным ртом, которого она не знала и не могла связать с краснолицым крикливым мужчиной, каким он был в годы ее юности.

— По-моему, они оба счастливы, — сказала Каролина нейтрально и протянула портрет хозяйке.

— Твоя мать приехала однажды летом в семьдесят шестом году. Она была очень красива.

— Она тоже была счастлива, как вы думаете?

— Моя дочь умерла, произведя на свет Блэза. — Паутина на лице старой женщины внезапно разгладилась: попалась муха? и паук, вечно бдящий, оказался тут как тут? — Твоя мать тогда была ее лучшей подругой.

— Все это было до моего рождения. — Каролине не понравилось направление, которое принимал разговор. — Отец никогда не говорил — со мной, во всяком случае, — о своей первой жене. Он редко говорил и о моей матери. Поэтому и Блэз, и я — сироты.

— Да. — Миссис Делакроу скрестила колени, едва видимые под бледной муаровой ночной рубашкой. — Поразительно, что Эмма умерла той же смертью, что и Дениз, — родами.

— Эмма. Наконец вы назвали ее по имени. Теперь скажите мне, она и в самом деле была темная, роковая женщина? Почему о ней так говорят? — Каролина буквально метнула свой вопрос собеседнице; старая женщина заморгала глазами, но тут же парировала:

— Твоя мать убила мою дочь, и в этом суть и причина этой тьмы.

Каролина замечала, что женщины часто падают в обморок из-за слишком туго затянутого корсета или имитируя отчаяние. Она подумала, не настал ли ее черед проэкспериментировать — из чисто политических соображений грохнуться на пол.

— И каким же образом это… убийство или то, что вы под этим подразумеваете, было совершено?

— Дениз предупредили, что она не может родить. Твоя мать поощрила ее родить ребенка от человека, за которого твоя мать уже тогда хотела выйти замуж, за твоего будущего отца полковника Сэнфорда.

Каролина обнажила зубы, что, надеялась она, в неясном свете пламени камина можно было ошибочно принять за сладкую девичью улыбку.

— Я не нахожу в этом ничего темного или рокового. Только ваши предположения. Как одна женщина может поощрить другую родить ребенка, если обе осведомлены о последствиях?

— Была некая дама — я называю ее так с иронией, — которая считалась специалисткой. Эмма послала за ней. Эмма заставила ее сказать — заплатив ей за это, — что Дениз выживет. А так как моя дочь очень хотела ребенка, она его и родила. И умерла, а ее муж женился на …

— Тьме тьмущей?

— Да. Потом родилась ты, и вскоре умерла она, и это было достойным отмщением, о котором я всегда мечтала.

— Я не верю вашей истории, миссис Делакроу, и не могу понять, зачем вы рассказываете мне, вашей гостье, остановившейся у вас совсем ненадолго, такие ужасные вещи, делая вид, что сами верите в то, что говорите.

— Почему же ненадолго. — Старая женщина подлила себе бренди. — Я рассказала тебе, потому что не могу рассказать это внуку.

— Вы боитесь Блэза?

Седая голова, посверкивающая бриллиантами, склонилась в кивке.

— Я боюсь. Я не знаю, как он поступит, узнав правду.

— Поскольку он родился на свет абсолютно лишенным совести, он никак не поступит. Ему это будет неинтересно.

— Ты к нему несправедлива. Видишь ли, он так на нее похож. — Неожиданно из ярких черных глаз хлынули слезы. — Я смотрю на него и ко мне возвращается Дениз. Я бросила ее. Как все мы всегда бросаем мертвых до того момента, когда… Забыв мое дитя, дав ему уйти, я сохранила только один-другой портрет, не очень похожий, и вот она вдруг возвращается ко мне, живая и молодая, и я смотрю на нее — на него — и не верю своим глазам. Как будто это происходит во сне. Я вижу те же глаза, волосы, кожу, слышу тот же голос…

— Но Блэз ярко выраженный мужчина.

— Любимое дитя для родителя не имеет пола, и у тебя будет счастье или несчастье в этом убедиться. — Миссис Делакроу стянула перчатку с левой руки и, скомкав ее, вытерла слезы. — Он мой наследник, хотя я и не так богата, как думают люди.

— Все равно неплохо. Быть может, вы сумеете его убедить отдать мне мою долю отцовского наследства.

Старая женщина принялась одно за одним снимать свои крупные старомодные кольца с бриллиантами, это был медленный и сложный процесс, поскольку пальцы скривил артрит.

— Я и тебя не забуду в моем завещании.

— Я надеюсь, что когда вы соберетесь написать завещание, вы не спутаете, как отец, единицу с семеркой. — Каролина знала: ничто не может сравниться с самодурством старого человека, когда он решает важную проблему, касающуюся денег.

— Блэз нехорошо с тобой обошелся. Не знаю почему. Но я подозреваю, почему. Он откуда-то знает, что произошло.

— Если бы он знал, — Каролина покачала головой, — он бы давно уже мне сказал. И потом, если бы он знал, ему, я думаю, было бы безразлично. Он живет только для себя.

— Твой отец знал. — Миссис Делакроу слышала теперь только то, что хотела слышать. — Он так и не отважился повидаться со мной, да я бы и не стала с ним говорить. Он обосновался во Франции, чтобы оставить позади и меня, и то, что он сделал, и то, что сделала она.

— Я устала. — Каролина встала. — И я в дурном расположении духа. — В гневе ее английский звучал несколько архаично. Ей очень хотелось произнести настоящую французскую тираду.

— Убеждена, что не из-за меня, дорогая. — Старая дама снова была отменно вежлива и уверена в себе. Она сложила кольца в ридикюль и поднялась. — Я разоткровенничалась с тобой, чтобы, когда я умру, ты рассказала Блэзу всю эту историю.

— Я предлагаю вам, — сказала Каролина, — записать свой рассказ и сделать частью вашего завещания. Пусть он узнает в тот момент, когда получит деньги. Если хотите, я помогу вам изложить его французским александрийским стихом. Этот размер более всего подходит для этой… театральщины.

— Это не театр, мое дитя. Я только хочу, чтобы ты…

— Как вы можете чего-то от меня хотеть, если я дочь этого, по вашим словам, темного рока?

К изумлению Каролины, миссис Делакроу перекрестилась и прошептала что-то по-латыни.

— Я верю в искупление.

— Я должна искупить некие прегрешения моей матери? — Каролина тоже бездумно перекрестилась.

— Я думаю, да. Ты и Блэз — это все, что осталось от Сэнфордов, настоящих Сэнфордов, я хотела сказать. Вы должны помириться. Это один из путей.

— Я могла бы придумать что-нибудь менее рискованное.

— Я в этом уверена. — В угасающем свете поленьев комната окрасилась в розоватые тона, и миссис Делакроу резко помолодела, а паутина куда-то исчезла. — Блэз в Ньюпорте, — сказала внезапно помолодевшая старая женщина, беря Каролину за руку. — Он остановился в Каменной вилле Джейми Беннета. Бедняга Джейми по-прежнему пребывает в парижской ссылке. Но ты это и без меня знаешь. Он сдает свой дом каждое лето. Блэз снял его на август.

— Простите, что из-за меня он не остановился у вас.

— Нет, нет. Я хочу, чтобы здесь жила ты. Он и так недалеко.

— Для меня, пожалуй, это слишком близко. — Но миссис Делакроу уже вышла из комнаты.

На следующее утро Каролина в одиночестве отправилась на Бейли-пляж, где ей элегантно отдал честь фельдмаршал с золотыми галунами, чьей обязанностью было с первого взгляда определять членов клуба и их друзей. Как ему удавалось отличать их от посторонних, оставалось загадкой для всего Ньюпорта. Но действовал он безошибочно, и маленький пляж с намытыми темно-зелеными и тускло-красными водорослями оставался самой эксклюзивной полоской песка в мире и одновременно, заметила Каролина, самой зловонной. Ночью армада португальских военных кораблей атаковала пляж Бейли, и сегодня их переливчатые, вздувшиеся, студенистые останки выбросило на светлый песок. Хотя помощники фельдмаршала, мальчишки — подставки для ног, как сказал бы Гарри Лер, изо всех сил чистили пляж, корабельных обломков под сияющим небом было гораздо больше, чем членов клуба.

Каролина зашла в крытый павильон, арендуемый миссис Делакроу; неподалеку на песке уже расположилась компания миссис Фиш; женщины были в утренних платьях. Сегодня о купанье не могло быть и речи, но Гарри Лер, подобно морскому богу, был одет в соответствии со своей родной стихией. Верхняя часть его изумрудно-зеленого купального костюма-декольте обнажала алебастрово-белую грудь и шею, а румяное лицо было едва видимым под причудливой кепкой с козырьком цвета бургундского вина, защищавшим его лицо от солнца не менее надежно, чем зонтик, под которым пряталась Каролина. Но вот его ноги были предметом восхищения всего пляжа. Купальный костюм заканчивался чуть выше крупных впалых колен, скрытых прозрачными чулками песочного цвета, закрывавшими также полные икры — ну точно как у Людовика XIV, снисходительно говорил он. Каролине они, правда, больше напоминали ноги парижских цирковых наездниц. Но так или иначе он был чудом мужского обаяния и столь же индифферентен к ухмылкам мальчишек — подставок для ног, убиравших с пляжа липких медуз, сколь и горд тем восхищением, с которым его круг взирал на него. Гарри Лер был оригинал, что он и продемонстрировал Каролине к неудовольствию миссис Фиш и ее компании.

— Такая красота! — воскликнул он. — И в одиночестве на пляже Бейли!

— Чью красоту вы имеете в виду, мистер Лер? Вашу или мою?

— Вы надо мной смеетесь. Хотя мне это льстит. — Он залился звучным, искренним смехом и сел рядом с Каролиной на песке, скрестив ноги. Ноги и в самом деле красивы, решила Каролина; но у природы привычка вечно все делать шиворот-навыворот. Блэзу, который отчаянно хотел отпустить усы, это никак не удавалось, в то время как миссис Бингхэм, которой усы были ни к чему, вынуждена ежедневно изводить их мазями. Каролина с удовольствием обменяла бы свои ноги на ноги Гарри, потому что они слишком тонки на современный вкус. В школе постоянные сравнения с подтянутой красотой Дианы-охотницы ничуть ее не утешали. — Вы могли бы пользоваться здесь огромным успехом. Вам это известно?

— Разве я им не пользуюсь? Этим самым успехом. В отведенных мне пределах, конечно.

— Ну, разумеется, вы это вы, и успех принадлежит вам от рождения и благодаря вашей внешности. Только я получше бы вас одел. Побольше Дусэ, поменьше Уорта.

— Поменьше Уорта, побольше денег?

— А для чего еще нужны деньги? Я как Людвиг Баварский. Я ненавижу убожество повседневной жизни. Оно иссушает мою душу. Но у меня нет денег, как и у вас. Как и у всех здесь. — Его голубые глаза под козырьком сузились. — Я зарабатываю тем, что развлекаю других. Это, безусловно, легче, чем потеть в конторе.

— Труднее, мне кажется. — Каролина с удивлением почувствовала, что Гарри Лер ей интересен как личность. Или она пала жертвой его знаменитого — или бесславного — обаяния?

— О, это легче, чем вы думаете. Большинство людей дураки, как вам известно, и лучший способ жить с ними в согласии и заставить их себя любить заключается в том, чтобы потакать их глупости. Они хотят, чтобы их развлекали. Они хотят смеяться. И они простят вам что угодно, пока вы доставляете им эти радости.

— Но когда вы состаритесь…

— Я скоро женюсь. И решу этим свои проблемы.

— Вы уже выбрали… ту, которая удостоится такой чести?

— Вы ее наверняка знаете, — кивнул Лер. — Но вы, конечно, подумали…

Внимание Лера отвлекло приближение двух молодых людей. Один худой, даже сухопарый, другой меньше ростом, коренастый и мускулистый. Именно второй заставил Лера нахмуриться.

— Как вы думаете, его ноги красивее моих?

— О нет! — тактично возразила Каролина. — Он слишком мускулист, ну прямо жокей. И ноги у него, как у жокея, слегка кривоваты, тогда как ваши отменно прямые.

— Вы должно быть дальнозорки, коль скоро разглядели его так подробно. — Лер улыбнулся ей злой женской улыбкой.

— О, я знаю его во всех подробностях. Дело в том, что это мой брат.

— Блэз Сэнфорд! Ну конечно. — Лер был взволнован. — Как я его не узнал. Такой привлекательный, такой элегантный.

— Если вам нравятся помощники конюхов из Англии, то он привлекателен, но я бы не назвала его элегантным.

— А второй уж точно элегантен. Он похож на аиста, но у него интересное лицо.

— Боюсь, дорогой Лер, что это еще один из моих братьев. Пляж сегодня полон ими, как обломками португальских военных судов.

Молодые люди подошли к ним, и Лер ошеломил Блэза своим кокетливым шармом; здороваясь за руку со старшим сводным братом Каролины, князем Агрижентским, которого звали Плон, он низко поклонился. Плон выглядел лет на двадцать пять, хотя ему было тридцать семь; он развелся с женой, родившей ему пятерых детей, и все они, судачили в Жокейском клубе, где все всем всегда известно, каким-то чудом были его собственные.

— Плон хотел сбежать из Парижа. Я хотел сбежать из Нью-Йорка. Вот мы и сняли виллу старого Джейми. Она вся заплесневела, — добавил Блэз, пристально глядя на Лера, словно он был за это в ответе.

— Слуги не проветривают Каменную виллу как следует. Потому что хозяин никогда здесь не появляется. Я должен представить этих двух прекрасных юношей миссис Фиш…

— Я с ней знаком, — отрезал Блэз.

— Фиш это poisson? [296]— спросил Плон своим глубоким голосом.

— У нас в Америке забавнейшие имена… — начала было Каролина.

— А Лер это вовсе не menteur [297], — сказал Лер, подхватывая реплику Плона. Молодые люди засмеялись и Лер триумфально удалился в Фишландию.

— У нас в Париже тоже есть такой, — задумчиво сказал Плон. — Не знал, что такие водятся в Америке.

— Тебе следует больше путешествовать, cheri[298]. — Каролина наградила его сестринским поцелуем, чего не удостоился Блэз. — Здесь есть все. В том числе самый эксклюзивный пляж в мире.

— Он всегда похож на помойку? — Плон потер нос, словно пытаясь отогнать запах.

— Человеческую помойку, — уточнил Блэз.

В эту минуту на дорожке, тянувшейся во всю длину клубного здания, появилась миссис Джек. На ней был так называемый теннисный костюм: белые теннисные туфли, черные чулки, белая шелковая блузка и смелая короткая юбка, под которой виднелись короткие спортивные штаны; матросская шапочка была снабжена двумя вуалями, что создавало впечатление москитной сетки. Увидев молодых людей, миссис Джек откинула обе вуали, чтобы они могли ее видеть.

— Каролина, — позвала она. — Иди сюда и приведи молодых людей. — Каролина сделала, как ей приказали. Молодые люди понравились миссис Джек, а она им, особенно когда они узнали ее имя; они слушали ее имперскую, хриплую, в духе Комеди Франсез, болтовню. — Вы как раз мне и нужны. Вы оба играете в теннис?

— Да, но… — начал Блэз.

— Отлично, — сказала миссис Джек. — Я бросила теннис ради бриджа, когда мой муж увлекся теннисом. Теперь он снова играет в бридж и даже устраивает вечеринки бриджа. Поэтому я пойду на корт с этими двумя прекрасными молодыми людьми. Как это умно с твоей стороны — обзавестись таким количеством братьев.

— Сводных братьев.

— Еще лучше. К ним можно испытывать полурасположение. — Сказав это, миссис Джек удалилась.

— И такие есть у нас в Париже, — сказал Плон, — но она очень стара.

— Ты имеешь в виду мадам Астор. А это ее невестка. La Dauphine[299]. Тебе с ней будет смешно. Она ненавидит все вокруг.

— Она вполне ничего, — сказал Плон. — Она… умеет радоваться жизни?

— Не забывай, что это Америка, Плон. Здесь леди ведут себя безукоризненно. — В тоне Каролины слышалось предупреждение.

— Знаю, — грустно сказал Плон. — Мне незачем было приезжать.

Половина гостей в доме Асторов играла в теннис, другая половина — в бридж. Миссис Джек выбрала в партнеры Блэза; Плон остался с Каролиной. Он был как всегда добр, рассеян и нищ.

— Когда Блэз узнал, что мой кошелек… vide, как это сказать по-английски?

— Пуст.

— Вот именно. Он предложил оплатить мой приезд сюда на лето. И вот я здесь.

— Ищешь новую жену?

— Мы пока еще католики. Разве не так?

— Да, конечно. Но всегда находится способ это уладить.

Плон покачал головой, вперив взгляд в элегантную фигуру миссис Джек и наблюдая за ее довольно посредственной игрой.

— Может быть, я мог бы давать уроки тенниса, — сказал он. — Здесь играют неважно.

Они праздно беседовали, устроившись в тени громадного бука. Время от времени полковник Астор появлялся на террасе и несколько озадаченно смотрел на жену. Это была эксцентричная личность с густыми усами и крупной залысиной впереди, гармонировавшей с безбородым подбородком. Говорили, что счастливее всего он бывает на своей яхте «Нурмахал», вдали от миссис Джек. С тех пор, как миссис Бельмонт столь решительно проложила новую заманчивую тропу через пустырь общества, размахивая не булатным мечом, а разводом, сегодня впервые стала реальностью перспектива развода даже для одного из Асторов. Считалось, что Вандербильты все еще стоят на несколько ступенек ниже на золоченой лестнице, но то, чего добилась Элва Вандербильт Бельмонт, могла теперь добиться и Эва Уиллард Астор.

— Развод скоро станет обычным делом. — В голосе Каролины звучала назидательность, вошедшая у нее в привычку с тех пор, как ее стали воспринимать всерьез как авторитетного газетного издателя.

— Но не во Франции. Не у нас, — сказал Плон. — Мне нравится ваша миссис Астор.

— Ты хочешь ее соблазнить? Все-таки ты до мозга костей француз.

— А ты стала до мозга костей американкой, — грустно ответил ее сводный брат. — Мне сказали, что этот забавнейший тип, с которым мы говорили на пляже…

— Приятный мужчина?

— Милейший человек… Что он продает богатым американцам шампанское. Я бы тоже мог этим заниматься. В винах я хорошо разбираюсь. — Он заморгал своими бездонными глазами, и Каролина вдруг поняла, что перед ней глаза ее покойной матери. Миссис Делакроу вдохновила ее на поиски соответствий и скрытых пружин.

— У тебя глаза нашей матери, — сказала она.

— Говорят. — Плон посматривал на коленки миссис Джек, время от времени мелькавшие, когда она стремительно носилась по корту.

— Какая она была?

— О ком ты? — Все внимание Плона было обращено к корту.

— Эмма. Твоя мать. Моя мать.

— О, это было так давно. Она, как и ты, была американка.

— Плон, ты, действительно, так глуп, или это твой способ очаровывать американских дам?

Красивое лицо с орлиным профилем повернулось к ней, он улыбнулся, блеснув превосходными зубами.

— Какой толк очаровывать собственную сестру? Или в вашем Ньюпорте есть что-то египетское?

Каролина оставила эту сомнительную галантность без внимания.

— Как ты думаешь, могла Эмма…

— … убить первую миссис Сэнфорд? — Плон по-прежнему смотрел на площадку, где миссис Джек наконец-то, наверное впервые в жизни, выиграла сет. — Браво! — крикнул Плон. Миссис Джек обернулась с присущим ей неизменным раздражением, но, увидев стройного восхищенного француза, слегка поклонилась.

— Ты заслужил, по крайней мере портсигар, — кисло заметила Каролина, — за внимание.

— Боюсь, мне нужно нечто большее.

— До тебя дошли слухи?

— Только то, что известно всем. Полковник Астор зануда, он предпочитает своей жене яхту. У них сын, так что свой долг она выполнила…

— Я имею в виду Эмму!

— Да что ты цепляешься за прошлое? Ну ладно. Для меня она всегда была предметом обожания. Когда мы куда-нибудь выходили вместе, я всегда надеялся, что люди примут ее за мою возлюбленную. Да-да, я знаю. Я француз до мозга костей. Мне было четырнадцать, когда она умерла, и я был не по годам взрослый.

Каролина попыталась представить себе Плона-мальчика и темную даму с портретов, в открытом экипаже проезжающих по Булонскому лесу, но у нее ничего не вышло.

— Конечно, у меня было предубеждение к твоему отцу. Я находил его чистым… чистым…

— Американцем?

— Именно это я и хотел сказать. Он был чистым американцем, хотя напрочь лишенным энергичности — нелепое сочетание, считали мы. Но маман делала все, чтобы мы сблизились. Она была очень слаба последние месяцы, особенно после того…

— Как родилась я.

— Да. Она угасала прямо на глазах. Мы были очень огорчены, брат и я, видеть ее в таком состоянии.

— Только огорчены?

— Таковы уж мальчики. Сердечность приходит позже.

— Если вообще приходит.

Маман не могла никого убить.

— Тогда откуда этот слух, который в очередной раз обрушился на меня прямо здесь?

Плон чисто по-французски театрально пожал плечами и скрестил ноги.

— Слухи вечны, как мир. Нет, cherie, если кто-нибудь и убил первую миссис Сэнфорд, — в чем я сильно сомневаюсь — то это был твой мерзкий отец, который был способен на все.

Каролину словно током ударило.

— Я не верю тебе, — это было все, что она смогла сказать.

— Мне все равно, чему ты веришь. — Темные глаза смотрели на нее с выражением ей прежде незнакомым. Может быть, это Эмма, подумала она, что столь пристально смотрит в глаза своей дочери?

— Теперь ты вдруг отдаешь должное его энергии. — Каролина отвернулась. Глаза Плона стали внезапно ни человеческими, ни зверскими, они выражали иную природу, некую субстанцию, не способную ни на какие чувства.

— На это его энергии должно было хватить. — Плон зевнул. — Но что было, то было. Это чисто по-американски, — усмехнулся он вдруг, — все время думать о прошлом.

Каролина с ужасом почувствовала внезапную привязанность к князю Агрижентскому, совершенно не похожую на порочную привязанность к ненавистному врагу — Блэзу.

— Я ухожу, — сказала она.

Миссис Джек уже была в доме. Она стягивала теннисную вуаль, ее бледное лицо мило раскраснелось; маленький мальчик с невыразительным лицом стоял рядом, вцепившись в руку гувернантки.

— Каролина, это мой сын. Ему девять. Скажи «здравствуйте» мисс Сэнфорд.

Мальчик вежливо поклонился.

— Здравствуйте.

Каролина поздоровалась с мальчиком с той же почтительностью, как если бы это был его отец, чья спина виднелась в гостиной за одним из дюжины карточных столов.

— Он станет Джоном Джекобом пятым? Или шестым? — спросила Каролина. — Ну прямо ганноверская династия с ее бесконечными Георгами.

— Я нарушила традицию. Он — Уильям Винсент. Ужасно простецкое имя, правда? — сказала миссис Джек, когда няня уводила мальчика. — Это один из тех редких случаев, когда отцовство не вызывает никаких сомнений. У него те же гнетущие черты, что и у Джека, и те же испуганные глаза. А вот материнство под большим сомнением. Он совершенно на меня не похож. Расскажи мне об этом красавчике, твоем сводном брате.

Миссис Джек с интересом слушала рассказ Каролины.

— Мы должны пригласить его к обеду вместе с Блэзом. Я приглашу всех обитателей Каменной виллы, тебя, конечно, и миссис Делакроу, если она в этом году меня не осуждает.

— Просто не надо пускать ей дым в лицо.

— Как капризны старые люди! Он очень молодо выглядит для тридцати семи лет, — добавила она. Бедняга Плон, посочувствовала ему Каролина. У него уже столько портсигаров, что он не знает, что с ними делать. Теперь, кажется, есть шанс получить еще один. В конечном счете ему придется вернуться к жене, которая хотя бы оплачивает папиросы для этих портсигаров.

Если Каролине казалось, что она видит в Плоне их покойную мать, то в Блэзе она не находила ничего общего с их отцом. Безусловно, миссис Делакроу не преувеличивала, когда говорила о том, как поразительно он похож на Дениз. Одеваясь к обеду, Каролина представила себе глаза Эммы на лице Плона и лицо Дениз, воплощенное в Блэзе. Как поступят эти молодые люди? И если история, рассказанная миссис Делакроу, — правда, то угрожает ли Блэзу опасность? Вряд ли, решила она, когда Маргарита облачала ее в бальное платье от немодного Уорта.

— Мы должны чаще сюда приезжать, — сказала Маргарита, нанося последние штрихи на платье цвета слоновой кости. — Это почти цивилизованное место.

— Ты хочешь просто сказать, что тебе не надо с утра до вечера говорить по-английски.

— И братья твои здесь. Знаешь, это очень правильно. Иметь семью. — Старая дева, без родственников, Маргарита обожала морализировать о тех радостях, заботах и наградах, которые приносит семейная жизнь. Она с нетерпением ждала, когда Каролина выйдет замуж и станет такой же несчастной, как и все дамы ее круга. Счастье кого-то другого действовало на Маргариту удручающе, она больше всего на свете любила проявлять сочувствие к отчаявшимся женщинам и протягивать им батистовый платок с запахом лимонной вербены для утирания горючих слез.

Плон поджидал Каролину в мраморном зале. Миссис Делакроу легла спать, и Плону предстояло сопровождать Каролину в Казино на танцы в честь какого-то события. Ни Плон, ни Каролина не могли вспомнить, что это было за событие. Плон полагал, что это как-то связано с автомобилем Вандербильта. В открытом экипаже теплым лунным вечером они отправились в Казино, освещенное огнями японских фонарей и оглашаемое звуками музыки. Плон сообщил ей последние новости. Миссис Джек оказалась на удивление холодной даже для человека англосаксонской расы, так что никакого портсигара здесь не предвидится; того хуже, несмотря на то, что он недвусмысленно давал всем понять, что женат, ньюпортские хозяйки неизменно подсаживали его за столом к незамужним девицам или, и это было еще ужаснее, к жизнерадостным вдовам, готовым попытать счастья вторично.

— Не могу же я им объяснить, что я предпочитаю замужних дам.

— Конечно, не можешь.

Они чинно вошли в Казино. Плон вскоре куда-то исчез, подхваченный леди Понсефот и одной из ее бесчисленных незамужних дочерей. В простом вечернем сюртуке лорд Понсефот выглядел на редкость заурядным. Каролина предпочитала его с золотыми лентами и орденами на животе. Он быстро отыскал Элен Хэй, и Каролина присоединилась к ним, чтобы помочь Элен, которой пришлось выслушать подробный и предвзятый отчет о войне англичан против буров. Элен заключила Каролину в объятия.

— Что тебе пишет Дел?

— Последнее его письмо я отправила твоему отцу в Нью-Гэмпшир.

— Молодой человек произвел в Претории отличное впечатление, — поспешил вставить лорд Понсефот.

— Ты не жалеешь, что не поехала с ним? — лукаво спросила Элен.

— О, я очень пригодилась бы ему… в вельде. Так это называется?

— Звучит почти как немецкое слово «богатство», — сказал Блэз из-за спины Каролины. — Тебя ищет Пейн, — сказал он Элен, освобождая ее от лорда Понсефота, которого в этот момент в свою очередь пленил Джеймс Ван Ален.

— Черт возьми, лорд! — воскликнул он и повел Понсефота к бару. — Мне сдается, что вы чересчур трезвы.

— В Ньюпорте полным полно очень серьезных зануд.

— Сводных братьев в том числе?

— Это полузануды, наверное. Мне кажется, что мы с тобой в этом году не в отношениях.

Блэз взял ее за руку и отвел, вопреки ее притворному сопротивлению, в уставленный цветами альков подальше от оркестра Муллалая. Здесь они уселись рядом, строго, как в школе, на деревянных стульях.

— Сегодня за ланчем я встретил бабушку. У миссис Астор. Ты ее очаровала.

— Миссис Астор?

— Миссис Делакроу, очаровать которую гораздо труднее.

— Ты говоришь так, будто у меня какие-то виды на твою бабушку.

— Это не так?

Каролина посмотрела на него и подумала о Дениз.

— У меня нет видов ни на что, кроме моей собственности.

— Суды…

— Нет, Блэз. Часы. Календарь. С каждым вздохом я все ближе к тому, что мне принадлежит.

— Не искушай судьбу. — Блэз перекрестился, как бы защищаясь от дурного глаза. — Моя мать умерла, когда ей не было двадцати семи.

— Я не собираюсь иметь детей. Чтобы не рисковать.

— Ты не выйдешь замуж?

— Этого я не сказала. Но детей я не хочу.

— Все это не так уж легко.

— Как поживает мадам де Бьевиль?

— Она в Довиле, — бесстрастно ответил Блэз. — Что слышно от Дела?

— Он в Претории.

— Шеф задал перца мистеру Хэю.

— Это ведь его специальность, не так ли?

— Уж этим летом, конечно. Он собирается всемерно поддержать Брайана.

— Всемерно? — улыбнулась Каролина. — Он же не принимает всерьез всю эту брайановскую чепуху насчет серебра, и к тому же ему нравится империя, на которую обрушивается Брайан.

Блэз непроизвольно засмеялся.

— Они оба не любят тресты и не любят Марка Ханну.

— Здравая позиция. Я слышала, что «Чикаго америкэн» приносит убытки.

— И немалые.

— Не мои ли это деньги?

— Частично это мои деньги. Но в основном это деньги старой миссис Херст. Она все время находит золото в Южной Дакоте. — Мимо прошествовал Гарри Лер под руку с молодой девушкой.

— Элизабет Дрекслер. — Он назвал ее имя, как будто сводные брат и сестра просили их познакомить. — Я, — добавил он, метнув стремительный взгляд на Блэза, — выступаю здесь в роли шута.

— Вы могли бы попытаться развеселить моих многочисленных братьев. — Чувствуя, какую неприязнь Гарри Лер вызывает в Блэзе, Каролина ощущала к Леру почти симпатию.

— Во-первых, вам надо заказывать костюмы у Ветцела, а пижамы и нижнее белье у Каскела.

Публичная ассоциация Блэза с пижамами, непристойность намеков на нижнее белье заставили Блэза зайтись в приступе кашля, когда он, поперхнувшись, едва не задохнулся — разумеется, от гнева, удовлетворенно подумала Каролина. Лер был доволен эффектом своих слов, а девица Дрекслер — будущая миссис Лер? — как и Блэз, покраснела от чувства неловкости. Их спасло величественное приближение мадам Астор с ее невесткой миссис Джек. Каролина испытала непреодолимое желание отвесить поклон, и даже Блэз, справившийся с кашлем, — низко поклонился великим дамам. Лер крутился вокруг старой повелительницы наподобие старого пса светлой масти. Обе миссис Астор взирали на него как бронзовые совы, украшавшие ворота в Казино. Ясно, что Леру приходится расплачиваться за дезертирство.

— Вы должны навестить меня, мисс Сэнфорд. — Крупный темный парик посверкивал рубинами. — И вы, мистер Сэнфорд, хотя, слышала я, у вас не находится времени для пожилых дам.

Блэз снова покраснел.

— Мы только что приехали, миссис Астор, я и мой сводный брат.

— У князя хватает времени на женщин, — сказала миссис Джек, растягивая слова, — любого возраста.

— Как это утешительно. — Свекровь с неприязнью посмотрела на невестку, которая в свою очередь оценивающе разглядывала Блэза.

— Не женитесь, — сказала миссис Джек.

— У меня пока нет таких планов, — Блэз наконец совладал с растерянностью. Он был под стать миссис Джек, если не мадам Астор.

— Как наш дорогой Гарри? — спросила мадам Астор, обратив наконец внимание на льстиво согбенную фигуру сбоку от нее.

— Это мне неизвестно. — Блэз посмотрел прямо в глаза миссис Джек, которая вдруг отвела глаза. Действительно ли она холодна? подумала Каролина, и что такое холодность, как не стратегия в опасном американском мире, где прегрешение дамы может повлечь за собой изгнание из единственного круга, к которому стоит принадлежать, как бы звучно ни было ее имя и как бы богата она ни была? В Париже встретишь множество изгнанных американских дам, которым приходится дорого расплачиваться за адюльтер, за который французская дама заслужила бы только аплодисменты.

— Я не вечно буду холост, — пролепетал Лер. Девица Дрекслер поджала губки, словно собираясь поцеловать воздух. Да, это бедная избранница, подумала Каролина. Но вполне возможно, что они стоят друг друга. Из меня выйдет еще одна мадемуазель Сувестр, решила она.

— Мы слышали, — сказала мадам Астор, — что вы и Мэми, такая оригиналка, право же, — в голосе мадам Астор слышался королевский в своей самоуверенности сарказм, — собираетесь устроить обед для собак.

— Для собак? — низкий голос миссис Джек упал на регистр ниже и стал почти похож на собачий.

— Да-да, для собак, — взвизгнул Лер. — Каждая с хозяйкой или хозяином.

— Забавно. — Это слово мадам Астор растянула на три протяжных слога.

— За одним столом? — спросила Каролина.

— Столы, конечно, будут разные.

— Так что отличить собак от хозяев не составит никакого труда? — Уже начав, Каролина поняла, что снова заходит слишком далеко. В Ньюпорте к остроумию относились с подозрением и даже побаивались его, но остроумие в женщине считалось достаточным основанием для сожжения ее на костре, причем не только в Ньюпорте.

Обе Асторши предпочли оставить промах Каролины без внимания. Но она хорошо знала, что если ее будут судить как ведьму, обе дадут уничтожающие показания.

Лер взял на себя обеих дам и повел их к гостям.

— Он ужасен, — сказал Блэз.

— Ты только представь, каким скучным без него был бы Ньюпорт.

— Плону нужна богатая вдова, — Блэз решил переменить тему.

— Тут я ему не помощница. Я не принадлежу к этому кругу. В Вашингтоне…

— Почему бы тебе не взять его туда осенью?

— Я готова взять его куда угодно. Я, как ты знаешь, просто обожаю его…

— Знаю. — Они посмотрели друг на друга. Оркестр исполнял «Сказки Гоффмана». — Я слышал, что у кузена Джона умерла жена.

Каролина едва заметно кивнула.

— Как поживает мистер Хаутлинг?

— Да бог с ними, этими адвокатами! — Блэзу не понравился оборот, какой принимал разговор. — Я объяснил Плону, что младшая миссис Астор только флиртует.

— Думаю, он и сам это понял. Но ему кажется, что он лучше понимает американок, потому что соблазнил их немало в Париже.

— Он рассказывает тебе такие вещи?

— А тебе?

— Да, но я же мужчина.

— Видишь ли, я не американка. И потом, чем они занимаются в Париже — совсем другое дело. — Каролина подумала о прекрасной миссис Камерон и ее красавчике-поэте, а также о внушительных рогах, снова выросших на голове Дона Камерона, не говоря уже об изящном носорожьем роге над розово-мраморной лысиной Генри Адамса.

Подошел лорд Понсефот, без сомнения уже утомивший Элен Хэй своими привычно долгими и значительными ответами на вопросы, которые ему никто не задавал.

— Ваш друг мистер Херст в отличной форме, — начал он, проявляя осведомленность о занятиях Блэза. — Он назвал бедного мистера Хэя креатурой Англии.

— Да это так, для красного словца, — сказал Блэз.

— Между репортажами об убийствах, — добавила Каролина.

— Вообще-то он намерен вдохновенно поизмываться над Рузвельтом.

Понсефот надолго закрыл глаза, что всегда было признаком его глубокой заинтересованности. Это значило, что в Форин оффис скоро помчится очередная зашифрованная депеша.

— Да? — глаза его снова открылись.

— Шеф общался с некоторыми лидерами гугушников…

— Кого?

— Гу-гу, — сказала Каролина, — так называют здесь сторонников реформы государственной службы; называют те, кто существующей системой вполне доволен. Гу-гу это сокращение слов «хорошее правительство», которые не вызывают восторга у мистера Рузвельта, как и у всех добропорядочных американцев. Я права, Блэз?

— Ты меня просто поражаешь, — не без зависти похвалил Блэз сестру.

— Гу-гу, — пробормотал Понсефот без восторга.

— Гугушники нападают на Рузвельта, потому что он креатура боссов, но любит рассуждать о реформах, хотя в душе он, как и сенатор Платт, против них. Когда начнется избирательная кампания, Шеф попытается извлечь из этого все, что только возможно.

— Мне кажется, — сказал Понсефот, — что губернатор Рузвельт простой солдат, которому чужда эта бурная политическая жизнь.

— Солдат! — громко расхохотался Блэз. — Да это политикан, которому выпала редкостная удача на Кубе.

— А как же славная победа над Испанией, для которой он…

— Да, он был ее архитектором, — сказал Блэз, и Каролина была изрядно удивлена тем, что брату известно о заговоре, который составили Рузвельт с Лоджем, совместно с Адамсами и капитаном Мэханом. — Но не солдатом. Подлинная история того, что произошло на Кубе, которую Шеф никогда не напечатает, не в том, как мы решительно разгромили испанцев, а как семьсот храбрых испанцев едва не разбили на голову почти шесть тысяч неумелых янки.

Понсефот смотрел на Блэза широко открытыми глазами.

— Я не читал ничего похожего на это ни в одной газете.

— И не прочитаете, — сказал Блэз. — Во всяком случае, в этой стране.

— Пока это не напечатаю я. — Каролину действительно подмывало проколоть этот громадный и все раздувающийся мыльный пузырь американского самодовольства и джингоизма.

— Ты никогда этого не сделаешь, — отрезал Блэз. — Потому что потеряешь тех немногих читателей, какие у тебя есть. Газетчики творят новости, лорд Понсефот.

— А заодно и империи? — к послу вернулась его профессиональная хватка.

— Одно вытекает из другого, если пришло время, — произнес Блэз равнодушным тоном, под стать Херсту, подумала Каролина.

— Придется пересмотреть карьеры Клайва[300] и Родса[301], внимательно вчитываясь в «Таймс» того времени.

— Карьера лорда Норта[302] была бы более поучительной, — жестко сказал Блэз. Интересно, подумала Каролина, кто учил его истории; уж, конечно, не Херст. Подошел Плон, и лорд Понсефот поспешил удалиться.

— Нашел богатую даму? — спросила Каролина.

— О, они — как это говорится по-английски? — слишком твердо стоят на земле. И не умеют поддерживать разговор.

— Привези его в Вашингтон. — Каролина повернулась от Блэза к Плону. — Там полно дам, чьи мужья давно под землей. И они умеют разговаривать — конечно, я имею в виду дам.

— Пожалуй, мы приедем вместе, после выборов. — Блэз с любопытством смотрел на приближающуюся к ним бледную блондинку под руку со смуглым молодым человеком. Интересно, подумала вдруг Каролина, какие будут дети у такой пары? — Хотя, конечно, Нью-Йорк был бы для Плона более подходящей золотой жилой.

— Жилой? — Плон плохо схватывал некоторые американские идиомы.

К удивлению Каролины, блондинка тепло с ней поздоровалась.

— Фредерика, мисс Сэнфорд. — У нее был южный выговор, застенчивые манеры, благородный профиль. — Я дочь миссис Бингхэм. Из Вашингтона. Помните?

— Ты повзрослела. — В Вашингтоне Каролина едва замечала этого ребенка, каким она была до этого лета.

— Все дело в платье. Дома мать не разрешала одеваться по-взрослому.

— Миссис Бингхэм — это и есть Вашингтон, — объявила Каролина.

— Она вдова? — спросил Плон по-французски.

— Нет еще, — прошептала Каролина. Смуглый молодой человек оказался сотрудником аргентинского посольства, представителем, как выражался Джон Хэй, «диего-континента», пока Каролина в силу каприза не начала себя причислять к латинской расе и эта оскорбительная кличка больше не произносилась в ее присутствии.

Фредерика нервничала в обществе сводных братьев, державшихся подчеркнуто индифферентно. Для Плона она была слишком молода и чиста, а мысли Блэза — Каролине даже не пришло в голову слово «сердце» для этой злой белокурой бестии — были где-то далеко.

— Ваша матушка тоже здесь? — Каролина отлично знала, что никаким чудом миссис Бингхэм, жена вашингтонского молочного короля, не проникнет в такой вечер в ньюпортское Казино.

— О нет. Я здесь гощу у друзей. Вы же знаете, мать обожает Вашингтон летом. — В глазах Фредерики внезапно вспыхнули злые, даже вызывающие огоньки. Каролина подумала, что у девушки есть перспективы, а аргентинец тем временем ее увел.

— Ее отец, — сказала Каролина Плону, — делает все вашингтонское молоко.

— Как это смешно! — расхохотался Плон.

— Чем это смешно?

— Да все это мой английский, наверное. Мне показалось, будто ты сказала, что он делает молоко. — Каролина оставила это без внимания. Плону следовало бы оставаться в Париже. Блэз и она лучше подходили этому Новому Свету энергичного и бездумного блеска и расточительства — абсолютного расточительства всего без разбора, а также и всех без разбора, подумала она, внезапно едва не потеряв сознание от этой ужасной мысли.

Глава восьмая

1

Четверо из исконных Пяти червей собрались в кабинете Генри Адамса. Хэй был счастлив. Хотя кабинет заливало бледное апрельское солнце, как всегда у Адамса ярко пылал камин и запах древесного дыма приятно смешивался с ароматом нарциссов и ландышей, которые всюду расставила несравненная служанка Мэгги. Четвертый из Червей, Кларенс Кинг, стоял спиной к огню, Адамс — справа от него с видом восторженной школьницы, слева любящая сестра Клара, а Кинг быстро и как всегда блистательно говорил и кашлял, смеялся над своим кашлем, и снова кашлял.

— У меня в легком пятнышко размером с долларовую монету — почему снова всякий раз доллар, спрашиваю я? Но уж лучше монета, чем целая купюра, зеленая спинка. Я думал, что солнце меня излечит, как излечивало всегда, но Флорида меня подвела, как подвела многих до меня, в том числе и тебя, Джон. Разве ты не хотел баллотироваться от Флориды в конгресс в шестьдесят четвертом году?

— Да, ты прав, именно оттуда, — сказал Хэй. — Я люблю притворяться, будто то была идея президента Линкольна — провести в конгресс побольше друзей. Но саквояж, который я взял с собой во Флориду[303], был мой собственный… — А потом, — закончил Хэй уже про себя, — когда я уже собрался подать в отставку с должности секретаря президента, его убили. — Хэй снова подумал, как странно, что он, еженощно видя сны, никогда не встречался в них со Старцем.

Хотя Кларенс Кинг умирал, он был полон решимости ни на минуту не ослаблять усилий ума и энергии. Он был бородат, как Хэй и Адамс: вся троица отрастила бороды почти одновременно, начав с лихих юношеских усов, за которыми в зрелые годы последовали внушительные бороды.

Хэя поразила перемена, происшедшая в Кинге; он появился несколько дней назад, измученный и неухоженный. Уильям и Мэгги взяли его в свои руки, уложили в постель и кормили до отвала.

— Туберкулез творит чудеса с аппетитом, — сказал Кинг за первой едой. — Святым причастием назвал это застолье Червей Адамс, и Хэй заметил, что пятое место за столом было оставлено для пятого, никогда не упоминавшегося члена братства, Клоувер Адамс. Кинг, естественно, вспоминал что-то из того, что говорила когда-то Клоувер, но Адамса это не задевало; впрочем, Кинг и не мог причинить боль Адамсу, который называл своего друга величайшим человеком их поколения, вызывая в Хэе постыдную зависть; но ведь Генри Адамс всегда был влюблен — другого слова не подберешь — в геолога, натуралиста, философа, путешественника, создателя горнорудных компаний, человека Возрождения, который теперь, когда его жизнь подошла к концу, умудрился рухнуть в пропасть. Кинг разорился дотла в депрессию 1893 года и хотя снова отправился на исследование Юкона и других уголков мира, он превратился просто в блестящего геолога, состоящего на службе. Никогда уже не будет шахт Кинга, состояния Кинга, вдовы и детей Кинга, только воспоминания Червей о славном собрате, который мог ночь напролет говорить о происхождении жизни; они собирались все вместе отправиться в горы Сьерра-Невада, чтобы увидеть высоченный пик, названный его именем.

Гора и память — это не так уж много, подумал Хэй, но зато какую жизнь прожил Кинг! Пока Адамс и Хэй сидели за письменными столами, читали, писали или суетились на периферии власти, Кинг обследовал и нанес на карту американский Запад и вдохновенно описал этот новый мир, который он открыл, не говоря уже о залежах полезных ископаемых, которые будут добывать другие. Адамс был настолько захвачен Кингом и его идеями, что сбежал из Гарварда на дальний Запад вместе с Кингом, путешествуя и пробуя на вкус суровую жизнь на лоне природы. В более поздние годы они часто путешествовали вместе, а недавно побывали на Кубе. Оба пылали страстью к полинезийским женщинам, «девушкам с кожей темного золота», как они загадочно именовали эти вполне осязаемые видения, недоступные Хэю. В 1879 году Кинг стал директором Геологического Бюро Соединенных Штатов, созданного в немалой степени ради него при всемерной поддержке сенатора Джеймса Г. Блейна[304], который был не слишком обрадован, когда в романе «Демократия», написанном, предположительно, одним из Червей, его изобразили в виде продажного сенатора Рэтклиффа. Хэй часто задумывался над тем, что Адамс каким-то образом, инстинктивно что ли, навредил обожаемому им человеку, которому он к тому же больше всех завидовал. В 1880 году Кинг вынужден был покинуть этот единственный пост, о каком когда-либо мечтал; постепенно он вошел в жизнь Джона и Клары Хэй, и с тех пор крайне разборчивые в своих привязанностях сердца Пяти Червей бились, как одно, пока Клоувер Адамс не приняла цианистый калий и вместо Пяти Червей осталось Четверо. Совсем скоро, с грустью подумал Хэй, глядя, как апрельское солнце отражается в лихорадочных глазах Кинга, останутся Трое, затем Двое, Один, ни одного. Почему?

Ответил Кинг, словно заглянув в мысли Хэя.

— Когда в тот день в Центральном парке я лишился рассудка в клетке со львами, я мог поклясться, что увидел Бога; он явился ко мне в виде громадной пасти с острыми клыками, голодный, готовый меня сожрать. Вот зачем мы существуем, подумал я, — чтобы служить ему пищей. Потом какой-то негр, чей-то слуга из дома на Мэдисон-авеню рассердил меня, и я его ударил. В клетке со львом насилие вполне объяснимо, особенно в присутствии Создателя, готового тебя сожрать, и полиция забрала меня в состоянии крайнего возбуждения и поместила в Блумингдейлскую клинику…

— Это было на праздник Хэллоуин, — заметил Адамс, смакуя сакральную историю. — А потом в феврале мы уехали на Кубу. Там львов не было.

— Да, но пасть всегда где-то рядом и ждет своего часа. Она вечно голодна. А что Теодор, он так же невыносим и на посту вице-президента?

— Я искренне надеялся, что это имя не будет упомянуто в священный для нас день, — сказал Адамс. — Удача всегда шествует рядом с Теодором, неуклонно и, я бы даже сказал, неумолимо, как Чикагский экспресс.

— Он слегка поутих, — справедливость была девизом Клары. — Вы не можете ему в этом отказать, Генри.

— Просто у него стало меньше поводов поднимать шум. — Хэя приятно поразило сдержанное достоинство инаугурационной речи Рузвельта в сенате, произнесенной во время краткого затишья после очередной отвратительной обструкции. В этой пропахшей сигарным дымом палате, пока утомленные сенаторы подремывали, Рузвельт принял присягу вице-президента; а затем он начал говорить загадочные вещи о великих делах, которые предстоит совершить нынешнему поколению американцев. «В зависимости от того, преуспеем мы или провалимся, будущие поколения возвысятся или зачахнут». В этот момент над Капитолием разразилась гроза, и звуки дождевых струй, падающих на застекленную крышу зала заседаний сената, закономерно настроили Хэя на военный лад. Если подвернется шанс, Тедди попытается расширить американскую империю, но вице-президентам такие возможности не выпадают, и Тедди это было отлично известно. «Эта должность — последнее успокоение моей политической карьеры», — сказал он Лоджу с укором; он постоянно ставил Лоджу в вину, что тот заставил его согласиться с выдвижением его кандидатуры, чего ему не предложили ни президент, ни партийные лидеры. Тедди просто выхватил этот приз — или, как всегда Хэй называл вице-президентство, «вяжущую хурму». Осенью он выступил с речами в двадцати четырех штатах, и публика так сильно его возбуждала, что он начал говорить об Уильяме Дженнингсе Брайане как о «моем оппоненте». Майор сказал, что его изрядно позабавили эти оговорки, однако Хэй склонен был думать, что терпение Майора не беспредельно. И, конечно, ошеломляющая победа республиканцев в ноябре оказалась для Маккинли подпорченной разговорами о том, что не он обеспечил те миллионы голосов, давшие перевес республиканцам, а его чарующий напарник.

— В Вашингтоне Тедди пробыл совсем не долго, — сказал Адамс. — Он председательствовал на заседании сената четвертого марта. Затем конгресс ушел на каникулы до декабря, и Рузвельт отправился в свой уродливый дом на Лонг-Айленде.

— Я все думаю — где они будут жить. И как. Эдит говорила, что денег нет, а ведь у них куча детей. Его сестра Бейми нашла здесь дом, но только для себя.

— Наша мадам Ментнон[305]? — спросил Кинг и, отойдя от камина, опустился в кресло, слишком узкое и низкое для второго по размерам члена братства. У Клары, самой крупной из всех, было в этом доме свое кресло неадамсовских пропорций.

— В твоем кабинете мне негде даже присесть.

— Могло быть и хуже. — Адамс протянул свои алебастровые руки к бледно-желтому пламени. — Она гораздо разумнее брата. Но Тедди исчезнет теперь из общественной жизни. Он с удивлением обнаружил, что между четвертым марта и декабрем у вице-президента вообще нет никаких функций. Наверное, напишет еще дюжину книг.

— Нет, — сказал Хэй, довольный, что может порадовать Червей сплетней из высоких сфер. — Тедди внезапно поддался искушению. Он намерен… какое же слово употребить? Он намерен делать то, что среди нас позволил себе лишь Кларенс.

— Предаваться распутству в странах Южных морей? — сверкнул глазами Адамс.

— Нет. Он придумал себе занятие весьма необычное и куда более тревожное.

— Так что же это? — воскликнула Клара.

— Он собирается работать! — крикнул Хэй.

— Упаси нас боже! Упаси и его! — Кларенс опустился с кресла на пол и, стоя на коленях, сложил руки в молитве. — Теодор Рузвельт будет трудиться, чтобы заработать на пропитание?

— Ни я, ни Генри никогда об этом даже не помышляли…

— О нет, Джон. Ты не вполне чист, — сурово сказал Адамс. — Ты работал редактором, журналистом, занимался бизнесом. Я же никогда не работал…

— А профессором в Гарварде? А редактором «Норт Америкэн ревью»?

— Это не была настоящая работа. И уж, конечно, я не зарабатывал на пропитание всей этой публичной деятельностью.

— Скажите же, наконец, — спросил Кинг, по-прежнему стоя на коленях, — какую же работу хочет взвалить на себя вице-президент?

— Он хочет заняться юриспруденцией! И собирается поступить на юридический факультет. — Хэй был в восторге от произведенного эффекта.

— Действующий вице-президент Соединенных Штатов — студент факультета права? — Ужас на лице Адамса вовсе не был наигранным.

— Не могу себе представить твоего прадеда на лекциях в Колумбийском университете, дожидающимся смерти генерала Вашингтона, но Тедди…

— Потрясающе! — воскликнул Кинг и, с трудом поднявшись с колен, что не ускользнуло от внимания Хэя, снова устроился в кресле. — Откуда ты это знаешь?

— В Белом доме он отвел в сторонку Верховного судью и сказал ему, что он еще молод и у него много свободного времени и он хочет подготовиться к сдаче экзаменов для занятий юридической практикой. Судья, разумеется, встревожился. Но, увидев, насколько серьезно настроен Тедди, сказал, что даст ему список литературы на лето, а когда конгресс снова соберется, он с ним позанимается и по вечерам будет его экзаменовать.

— Все-таки Теодор необыкновенный человек, — сказала Клара с несвойственной ей бесстрастностью.

— Если Кларенс — наш человек Возрождения… — начал Адамс.

— … то Тедди — юноша эпохи барокко, — закончил за него Кинг. — Мы живем в удивительное время. А что об этом думает Майор?

— Если бы я не знал, то я бы вам сказал, — повторил Хэй любимое изречение Сьюарда. — Вообще-то президент в эти дни более чем когда-либо похож на Будду. В конце месяца он на шесть недель отправляется в поездку по стране, среди прочих сопровождать его буду и я. Наконец, — Хэй повернулся к Кингу, — я увижу вашу Калифорнию. Президент будет присутствовать при спуске на воду военного судна в Сан-Франциско, а я — говорить об открытых дверях и мире, пока генерал Макартур продолжает истреблять филиппинцев. — Какой блуждающий электрический импульс в его мозгу, подумал Хэй, заставил его заговорить о том, чего он и администрация президента никогда не признавали. Особенно теперь, когда война — даже для себя иначе это не назовешь — закончилась. Агинальдо взяли в плен в марте, вскоре после инаугурации президента. Перед отъездом Маккинли издаст прокламацию, объявляющую «мятеж» подавленным.

Хэй не позволил собеседникам подхватить случайно оброненное им слово «истреблять».

— В конце месяца все, конечно, закончится. — Он говорил быстро и вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха. Сердце? Внезапно умереть в логове Червей — как это поэтично. — Кстати, я возьму их в свои руки.

— Кого? — спросил Кинг, закашлявшись. Быть может, все члены братства умрут одновременно, словно часы, которые забудут завести.

— Филиппинцев. Майор полагает, что управлять ими должен мой департамент, а не военное министерство. Рут согласен, и это меня радует. В октябре я стану властителем всего архипелага.

— А что с каналом? — Кинга по-прежнему сотрясал кашель. — Будешь ли ты еще и властителем перешейка?

— Сначала надо провести договор через сенат. — Хэй снова почувствовал, что задыхается. Главное не паниковать, сказал он себе. — Они отвергли уже два варианта, несмотря на удивительную покладистость англичан. Понсефот и я подготовили третий вариант, который мы представим нашим сенатским повелителям в декабре. — Хэй сделал глубокий вдох и ему стало легче; он заметил, что Клара с тревогой наблюдает за ним, и огорчился. Неужели его нездоровье столь очевидно на взгляд и на слух? Он посмотрел на Адамса: заметил ли Дикобраз что-нибудь, но тот смотрел на Кларенса Кинга, который прикрыл нижнюю часть лица носовым платком, хотя приступ кашля прошел. Как хрупки все мы стали, подумал Хэй и взял себя в руки. — Из всех друзей Кэбот Лодж мне особенно ненавистен.

— Джон, — неодобрительно отозвалась Клара.

— О, Кэбот и мне ненавистен. — Адамс перевел взгляд с умирающего Кинга на пламя в камине. — Я всегда его презирал, но наслаждался его дружбой. Я думаю, что проблема Лоджа в его застенчивости.

— Застенчивых сенаторов не бывает, — словно высек на мраморе Кинг.

— Застенчивость? — Хэю вечный раздражитель Лодж таким не казался. Но может быть это так, и он прячет свою застенчивость за бесконечными комментариями, прерываемыми внезапными актами предательства по отношению к друзьям.

— Да-да, застенчивость, — повторил Адамс. — Он по природе своей Яго, вечно прячущийся в тени, предпочитающий творить зло, нежели бездействовать…

— И бездействовать, нежели творить добро, — добавил Хэй еще один пункт к обвинению. — Если Кэбот — Яго, то Маккинли — его Отелло.

— Нет, нет, — твердо возразил Адамс, — все-таки Отелло доверял Яго. Мне кажется крайне маловероятным, чтобы наш Август из штата Огайо доверял Лоджу или даже замечал его. Нет. В роли Отелло я вижу Теодора. Они дополняют друг друга. Теодор это действо и похвальба, Кэбот — дьявольский расчет. Кэбот это риф, о который разобьется корабль Теодора.

— Мне Кэбот симпатичен, — Клара решила прекратить эту тему. — Он и Брукс женаты на сестрах. Практически он твой родственник, Генри.

— Это не рекомендация, Клара, для члена дома Атрея…

— Из Куинси, штат Массачусетс. — Кинг обожал подтрунивать над Адамсами. Их крайнее самомнение могло соперничать лишь с их убежденностью во всеобщей низости. Так или иначе, Хэй радовался, что он не представитель великого клана в четвертом поколении. Лучше быть своим собственным предком, своим собственным отцом-основателем. Интересно, что будет с Делом в двадцатом столетии, которое началось, по мнению Рута, первого января 1901 года? Хэй прожил в новом веке уже четыре месяца (королева Виктория поступила мудро, скончавшись через три недели после наступления новой эпохи) и был более чем когда-либо убежден, что не случилось бы большой беды, если бы он до него не дотянул. Делу же предстоит прожить в новом столетии не менее пятидесяти лет. Отец искренне желал сыну удачи.

2

Каролина встретила Дела в дверях своего кабинета, полного первых, всегда для нее дорогих, весенних жужжащих мух. Дел выглядел крупнее, чем до отъезда, грудь стала шире, обозначился живот, и, пожалуй, он стал чуточку выше. Они обменялись неловким рукопожатием. Мистер Тримбл смотрел на них, благожелательно улыбаясь. Он еще раньше дал им свое непрошенное благословение.

— Женщина не должна оставаться одна слишком долго, — говорил он, — особенно в южном городе вроде Вашингтона.

Каролина только что вернулась из Нью-Йорка, где она провожала Плона, отправившегося домой и обогатившегося двумя портсигарами.

Дел явился, чтобы повести ее обедать. Они смотрели друг на друга через бюро с выдвижной крышкой.

— Ты, действительно, была на стороне буров? — спросил Дел.

— А ты, действительно, тайно поддерживал англичан? — Пробританская политика Маккинли служила главной мишенью нападок Брайана, а творцом ее считался убежденный англофил государственный секретарь Джон Хэй и его столь же зловещий сын, назначенный американским генеральным консулом — разве это не непотизм? — в Претории.

— Да, — сказал Дел, чем немало удивил Каролину. — Но лишь тайно. Ни слова не сорвалось с моих дипломатически запечатанных губ. Я был сама осторожность, как мой отец.

— Мы были на стороне буров, потому что наши читатели — и рекламодатели — были или остаются на их стороне. Так или иначе, все позади. Твоя команда победила. Наша проиграла.

— И все подонки ирландского и немецкого происхождения вступили в демократическую партию, где им и место.

— Чем же ты теперь займешься?

Джон Хэй говорил ей, что сомневается, останется ли Дел на дипломатической службе, но Хэй всегда говорил то, что хотел услышать собеседник. Он знал, что Каролина и мысли не допускала о том, чтобы стать дипломатической женой и переезжать с одного места на другое с каждым новым назначением.

Но Дел предпочел уклониться от прямого ответа.

— Ты увидишь сама, что будет дальше.

— Когда?

— Сегодня. За обедом.

Заинтригованная, Каролина села в семейный экипаж Хэев, который свернул с Маркет-плейс на Пенсильвания-авеню.

— Стало больше электрических машин, — заметил Дел. — И телефонных проводов. — Провода, как спагетти, тянулись во всех направлениях и яркое полуденное солнце отбрасывало на улицу тень, похожую на затейливую паутину. Деревья по обеим сторонам улицы покрылись первыми цветами. Апрель в Вашингтоне настолько напоминал Каролине парижский июнь, что она вдруг почувствовала тоску по дому — настроение, совершенно не подходящее для молодой дамы, которая целый год не видела своего жениха. Она заметила на его пальце перстень с опалом, попыталась представить себе обручальное кольцо на своем пальце, но вместо этого вспомнила Сен-Клу-ле-Дюк. Они договорились с Блэзом, что ни один из них туда не поедет, пока окончательно не решится проблема наследства. Маргарита готова была наложить на себя руки. Каролина стоически держалась.

— Я стоик, — сказала она невпопад. Но Дел в этот момент объяснял что-то вознице.

— Мы подъедем с южной стороны. — Сейчас они находились напротив безукоризненно восстановленного и заново декорированного фасада отеля «Уиллард». Чернокожие дети стояли на тротуаре с букетиками нарциссов и ветками цветущего кизила, бледно-розовыми и белыми.

— В Белый дом? — спросила Каролина.

— Да. Мы приглашены на обед к президенту. — Маленькие глаза Дела посверкивали; в один прекрасный день он будет таких же необъятных размеров, как его мать, подумала Каролина; будет ли она счастлива рядом с такой массой мужского тела?

Хотя южный вход в Белый дом планировался первоначально как парадный подъезд, в Вашингтоне ничего не делалось в соответствии с задуманным. Например, Капитолий, расположенный на холме, своим величественным фасадом смотрел на барачный поселок, а его мраморная задняя сторона выходила на Пенсильвания-авеню и незапланированный городской центр. Предполагалось, что город будет расти на запад и на юг, получилось же наоборот: он рос на восток и на север. К президентской резиденции был запланирован подход через парк со стороны реки с прекрасным видом на холмы Вирджинии на противоположном берегу, однако неожиданное главенство Пенсильвания-авеню вынудило обитателей превратить северный портик в парадный подъезд, и только тайным или частным визитерам рекомендовалось подъезжать через грязный в это время года парк к довольно-таки жалкому громадному входу, где витые лестницы выглядели так, словно были спланированы для республиканской коронации того типа, какой под открытым небом удостаиваются венецианские дожи на столь же помпезной лестнице.

Коридор внизу был пуст. Каролина как всегда изумилась небрежности во всем, что касалось Белого дома. Если не брать в счет единственного полицейского, который читал газету за дверью, в довольно темном коридоре они оказались одни.

— Как было бы легко, — прошептала Каролина, хотя если у стен нет ушей, то прежде всего у этих стен, — устроить государственный переворот.

— Кому это придет в голову? — Дела эта мысль искренне удивила. — Страна слишком велика.

— Но дом очень мал.

— Дом это ничто, — сказал Дел, когда они начали подниматься по скрипучим ступенькам. — А вот страна, действительно, велика для подобных затей.

В главном холле, как всегда полном визитеров, у ширмы Тиффани их встретил Кортелью.

— Президент примет вас в семейной столовой. Она тоже будет.

— Ей лучше? — спросил Дел.

Но Кортелью в этот момент вводил их в маленький президентский лифт, затем закрыл за ними дверцы и остался снаружи. С тревожащим грохотом лифт начал подниматься. Каролина вцепилась в руку Дела: а вдруг машина застрянет? А вдруг они умрут от удушья, если помощь не подоспеет вовремя? По истечении срока — если не президентского, то пребывания в чистилище — лифт остановился и Дел повел Каролину в жилую часть дома. Один из немцев-лакеев открыл дверь в столовую, где был накрыт стол на четыре персоны. К удивлению Каролины, миссис Маккинли уже сидела на своем месте. Интересно, ее ввезли и усадили за стол, как куклу? Хорошенькое личико казалось нереальным. Как и многие другие женщины, чья жизнь сводится к болезни, она выглядела моложе своих лет.

— Мисс Сэнфорд, — голос оказался слегка гнусав и похож на воронье карканье, — я рада видеть вас снова. Садитесь здесь, рядом со мной. Майор сядет по другую руку от меня. Не знаю почему, но департамент мистера Хэя бывает так недоволен, когда муж и жена сидят за ужином рядом. Быть может, именно ради этого люди и женятся, кто знает?

— Не могу ничего сказать, миссис Маккинли. Ведь я не замужем…

— Да, — сказала Первая леди и улыбнулась. Улыбка была приятная, как у молоденькой девушки. — Вы прекрасная пара, да к тому же с деньгами. Известно ли вам, что Майор единственный честный человек, когда-либо избранный президентом? Мистер Кливленд пришел сюда нищий, как церковная крыса, но уйдя, смог купить себе настоящий особняк в Принстоне. Мы же с Майором после всех этих лет экономии сумели лишь выкупить наш старый дом в Кантоне, штат Огайо, и знаете, сколько мы заплатили?

— Откуда мне знать, — сказала Каролина, которая знала. В «Трибюн» была об этом статья.

— Четырнадцать тысяч пятьсот долларов, и Майору придется потратить еще три тысячи — а это все, что у нас осталось, — на приведение дома в порядок, чтобы, когда я плохо себя чувствую, например, летом мы могли там жить, а он мог бы по-прежнему быть президентом, ведь есть телефон и прочее. Вы играете в криббидж, дорогая?

— Нет, но я могу научиться.

— Вы просто обязаны. Юкер тоже хорошая игра. Я постоянно выигрываю. Это очень важно, чтобы у жены было чем заняться.

— У мисс Сэнфорд есть газета. — Дел хотел прийти Каролине на помощь, но допустил промах.

Миссис Маккинли спрятала гримасу в букете оранжерейных роз, стоявшем возле ее тарелки.

— Я никогда… таких вещей не читаю.

— Я тоже, — быстро ответила Каролина. — Я только издаю, а это очень похоже… на игру в криббидж, мне кажется, — добавила она бездумно. Зачем она здесь? Очевидно, чтобы получить одобрение Майора и его леди в качестве жены Дела; но разве это так важно?

Майор стоял в дверях столовой, большой и безмятежный, с искринкой в глазах — не от опиума ли, который он, говорят, принимает? На его левом шелковом лацкане красовалась розовая гвоздика в тон роз Айды. Каролина встала и поклонилась. Президент подошел к ней, взял ее руку в свою и нежно усадил на ее прежнее место. Его низкий красивый голос был слегка грубоват, как у супруги, но без плаксивой гнусавости.

— Я рад вашему приходу, мисс Сэнфорд. Садитесь, мистер Хэй. Айда… — Он мягко коснулся лица жены, она нежно поцеловала его руку. Каролина обратила внимание, как они оба бледны. Он едва не умер от воспаления легких после приема в Нью-Йорке, а у нее прошлым летом был нервный припадок. Каролина попыталась представить, что это значит — стоять во главе этой сильной и шумной страны, но у нее ничего не получилось.

Обед был простой и обильный, как обтянутый серой жилеткой живот президента, начинавшийся где-то очень высоко и делавший резкий изгиб вперед, что мешало ему близко придвинуться к столу, отсюда, без сомнения, и единственное пятно от сока в форме трилистника на черном сюртуке, свисавшем отвесными складками справа и слева от громадного живота подобно театральному занавесу, открывавшему центральную часть сцены. За куропаткой подали бифштекс, за ним последовали жареные цыплята, причем к каждому блюду подавали разные сорта горячего хлеба — сдобные булочки, кукурузные лепешки, жареные хлебцы и масло. Маслом были политы все кушанья, и Майор ел все подряд, тогда как Айда изредка брала себе кусочек чего-нибудь. Каролина с тревогой заметила, что Дел в еде не отставал от президента: оба явно были любители поесть. Неужели Дел станет таким же толстым? На будущее Каролины легла обширная тень, судьбоносная, как живот президента Маккинли.

Президент говорил о предстоящей поездке по стране.

— Миссис Маккинли разделит со мной тяготы… — Он смотрел на нее с любовью. Она обгладывала куропатковую ножку.

— С нами будет ее врач. И, конечно, ваш отец. Вообще-то я хотел взять с собой весь кабинет министров. Не все могут приехать сюда, в Вашингтон, чтобы посмотреть на нас …

— Мне кажется, что приезжают все, — хмуро заметила миссис Маккинли.

— Да что ты. Мы сами поедем к ним. Меня огорчают эти избирательные кампании, когда я сижу на крыльце своего дома в Кантоне. А я хочу… я люблю поговорить с людьми.

— Я этого терпеть не могу. — Айда намазала маслом кукурузную лепешку. — И никогда этого не любила. Они всегда чего-то хотят от моего драгоценного.

Президент игнорировал это облигато.

— Получаешь представление, о чем они думают; сидя здесь, это невозможно узнать. И еще получаешь возможность поговорить с ними по душам, без посредничества газет.

— Тебе известно, что мисс Сэнфорд — издательница одной из этих газет, милый? Я посоветовала ей научиться играть в юкер. Гораздо лучшее занятие. И деньги можно выиграть, если вы рискнете, хотя это грех. — На лице Айды вдруг мелькнула хитреца.

— Мне нравится ваша газета, мисс Сэнфорд. Почти всегда, — добавил Майор, весело блеснув своими глазищами.

— Нам нравится ваша администрация, мистер президент. Почти всегда.

Маккинли расхохотался.

— После этой поездки мы будем нравиться вам чаще.

— Президент намерен выступить против трестов, — вступил в разговор Дел.

— Как полковник Брайан? — не сдержалась Каролина.

— Скорее, как полковник Рузвельт. — Вежливость не покинула Майора.

— Я бы сказал — как президент Маккинли. — Дел совсем очарован Майором, подумала Каролина. — Президент подойдет к этой проблеме со всей решительностью. Он хочет говорить о тарифе. Он хочет добиться взаимовыгодной торговли.

Айда зашипела на Дела. Выражение лица президента не изменилось. Дел продолжал говорить.

— Он собирается наконец бросить вызов сенату…

Айда начала шипеть громче. Когда Каролина повернула голову в сторону хозяйки, Маккинли быстрым отработанным движением накинул на голову жены испачканную маслом салфетку, но не быстрее, чем Каролина успела увидеть раскрытый в отвратительной гримасе рот и белки широко открытых закатившихся глаз. Под салфеткой по-прежнему раздавалось шипение.

— Надеюсь, вы не напишете об этом в своей газете. — Маккинли положил себе на тарелку порцию испанского омлета, который подали, когда Каролина начала уже молиться об избавлении от еды.

— Конечно нет, мистер президент. Я отлично понимаю всю конфиденциальность того, что здесь происходит. — Шипение сменилось гортанными звуками.

— Каролина умеет хранить тайны, сэр, — сказал Дел. Однако он нервничал.

— Я в этом уверен. Но не сказал бы этого о мистере Херсте. — Маккинли покачал головой; он говорил с набитым ртом. — Вы читали «Нью-Йорк джорнел»? Я не только самое ненавистное существо на американском континенте — это точная цитата — несмотря на мое переизбрание, но и…

— Вы побили Брайана даже в его родном штате…

— Но я проиграл Нью-Йорк, недобрав тридцать тысяч голосов. Теперь они пишут, что если от неугодных людей можно избавиться, только убив их, то пусть начнут убивать.

— Это чудовищно! — Каролина была шокирована, еще более ее огорчило то, что она пропустила статью. Дел объяснил почему.

— После первого выпуска Херст снял статью. Она не попала в поздние выпуски. Хоть раз Желтый мальчишка сообразил, что зашел слишком далеко, даже для него. И Блэз… — добавил Дел. Миссис Маккинли затихла.

— Это еще более странно, — ровным голосом сказал президент, — учитывая, что мистер Херст только что прислал ко мне одного из своих редакторов извиниться за то, что они писали обо мне во время избирательной кампании.

Когда убили губернатора штата Кентукки, не знающий удержу Амброз Бирс, лихой сотрудник Херста, написал четверостишие, которое буквально потрясло всю страну:

Тщетны поиски пули,

пробившей Гебела грудь.

Ее не найти, она в пути —

Отправить Маккинли в последний путь.

— Херст хочет быть кандидатом демократов в девятьсот четвертом году, — сказал Дел. — Он считает, что Брайан попытал свой последний шанс, и теперь он займет его место.

— Желаю ему удачи. — Маккинли был в благодушном настроении. Каролина сомневалась, такой ли он добродушный, каким хочет казаться, или он просто великолепный актер. — Так или иначе, я выхожу из игры. Я не стану больше баллотироваться.

— Это огорчит отца, — сказал Дел. — Он надеется уговорить вас на третий срок[306].

— Лучше поставить на этом точку. — Маккинли повернулся к жене. Увидев, что ее шею и плечи уже не сводит судорога, он снял с ее лица салфетку.

— Нет ничего более занудного, чем разговоры о тарифе. — Айда продолжила то, на чем она остановилась.

— Так давайте больше не будем об этом. — Майор улыбнулся ей и подал знак лакею принести первый из нескольких пирогов.

— Я хочу, чтобы мой второй срок не был политически ангажирован. Я хочу сделать то, что необходимо сделать, без оглядки на переизбрание.

— Бедный Марк Ханна, — пробормотала Каролина.

Маккинли не без удивления отдал должное проницательности Каролины.

— У него будут некоторые проблемы. Но я решение принял.

— Он болен. — В голосе Айды слышались довольные нотки. Она положила себе кусок яблочного пирога; приступ не лишил ее аппетита. Знает ли она, что с ней произошло? Или она просто не заметила, как дичь внезапно сменилась десертом?

— Как вы думаете, — спросила Каролина, — есть ли какие-нибудь шансы, что кандидатуру Херста выдвинут?

Маккинли покачал головой.

— Он слишком неразборчив, слишком аморален, слишком богат. Но если ему каким-то образом удастся купить выдвижение своей кандидатуры, его все равно никогда не выберут. Смешно, что он называет меня самым ненавистным человеком в Америке в то время, когда я пользуюсь немалой популярностью, а ненавидят именно его.

— Немалой ненавистью, — сказала Каролина.

— Немалой ненавистью, — повторил Маккинли и повернулся к Делу.

— Ты рассказал мисс Сэнфорд?

— Нет, сэр.

— Рассказал отцу?

— Пока не говорил никому.

— Это была моя идея, — сказала Айда, пристально глядя на Каролину.

— Что вы имеете в виду, мистер президент?

— Я назначаю Дела заместителем личного помощника президента; учитывая, что когда мистер Кортелью уйдет, получив повышение, Дел займет его место.

Дел покраснел от удовольствия.

Каролина сразу же оценила эту странную симметрию.

— Должность, которую занимал Джон Хэй, когда приехал в Вашингтон с президентом Линкольном.

— Это совпадение кажется мне удачным. — Президент улыбнулся, протер губы салфеткой, оставив капельку масла на наполеоновском подбородке.

— Как давно это было. — Айда жила сегодняшним днем, если вообще отдавала себе отчет во времени.

— Но если заглянуть далеко вперед, то через тридцать восемь лет ты станешь, как твой отец, государственным секретарем.

— Это будет, — Маккинли сделал паузу не столько для подсчета, сколько изумившись полученной дате, — в тысяча девятьсот тридцать девятом году. Какими мы станем тогда?

— Мы уйдем, дорогой. Мы отправимся на небо к крошке Кэти. И избавим всех от нашего присутствия. — Миссис Маккинли отложила салфетку. — Мы будем пить кофе в Овальной гостиной. — Президент помог ей встать, Каролина и Дел сопровождали державную чету с обеих сторон. — Я рада, что вы с Делом поженитесь. — Так Айда дала свое благословение и назначению, и браку. Каролина искренне порадовалась за Дела. Поженятся они или нет, она желала ему добра и понимала, что это был величайший день в его жизни. Как Линкольн возвысил молодого Джона Хэя из массы никому не известных людей и ввел в историю, так теперь Маккинли возвышал его сына.

В Овальной гостиной уже был накрыт кофейный столик.

— Когда ты приступишь к своим новым обязанностям? — Каролина помогла президенту усадить еле державшуюся на ногах Первую леди в зеленое вельветовое кресло.

— Осенью, — сказал Дел.

— После моей поездки по стране. — Маккинли медленно покачивался в зачехленном кресле-качалке, как бы помогая должным образом разместить в необъятном желудке обильный обед. — Мне рассказать отцу или ты предпочитаешь сделать это сам?

— Лучше вы, сэр.

— Нет, — твердо сказала Каролина. — Дел обязан сам хоть раз открыться отцу.

— Твоя дама — прирожденный политик. — Это был высочайший комплимент, на который был способен Майор. Он улыбнулся Каролине, и ее вновь поразила красота его простого лица. С годами добрый нрав не сделал внешность президента скучной и заурядной, напротив, от него стало исходить почти божественное сияние — почти, потому что, в отличие от богов, в Уильяме Маккинли не было ни гнева, ни злобы, ни зависти к счастью смертных, а только постоянное благостное сияние уютного нимба вокруг крупной головы, а его закругленный подбородок отражал полуденное солнце в масляном пятнышке, которым он был помечен, словно священным бальзамом.

3

Николэя усадили у камина в кресле с прямой спинкой. Потертый клетчатый плед закрывал нижнюю часть того, что скоро должно было превратиться в скелет, но уже сейчас выглядело именно так. Неухоженная длинная седая борода. Почти ослепшие глаза, прикрытые от солнца зеленым козырьком. Хэй не находил в старике ничего от молодого секретаря, который убедил президента Линкольна взять с собой юного Джонни Хэя в Вашингтон в качестве помощника. «Мы не можем взять с собой весь Иллинойс», — жаловался Линкольн. Но Хэй все же стал сотрудником Белого дома, кабинет и кровать он делил с Николэем, который был пятью годами его старше. Позже, по завершении героической эпохи — Хэй всегда воспринимал ее как американскую Илиаду, — они вместе в течение десяти лет писали историю Линкольна. Затем Николэй получил синекуру в виде должности судебного исполнителя Верховного суда, вскоре заболел и вышел в отставку. Теперь он жил с дочерью в маленьком доме на Капитолийском холме, на обочине американского настоящего, но в центре его прошлого.

Хотя Николэй нисколько не напоминал человека, которым он когда-то был, Хэй, несмотря на свои многочисленные недуги, по-прежнему ощущал себя тем юношей Джонни Хэем из прошлого, который просто приклеил бороду и загримировался под престарелого государственного мужа и тем обманул всех, кроме самого себя. Он знал, что обречен навсегда быть таким, каким он был — молодым и желанным — и, слово, которое он не любил, — очаровательным, даже когда приходилось очаровывать собеседников.

— Надеюсь, твоя работа продвигается, — Хэй показал на письменный стол, где лежали кипы книг и бумаги. Николэй писал еще одну книгу о Линкольне, сделав недавно перерыв для путешествия по Нилу.

— Пытаюсь работать. Но голова уже не та. — Хэя всегда поражало, что Николэй, баварец по происхождению, так и не избавился от немецкого акцента.

— Не только у тебя.

— О тебе этого не скажешь, Джонни. — За спутанной бородой короля Лира мелькнула улыбка молодого Николэя. — С годами ты становишься все более похож на лисицу…

— Лисица тоже уже не та, Нико. Собаки почуяли ее след. Я слышу рожки охотников. — Хэй всегда был мастером элегических метафор.

— Ты можешь спрятаться в норе. — Николэй трясущейся рукой натянул на себя плед. Рука была белая, бескровная, мертвая. — Я рад за твоего мальчика.

Хэй согласно кивнул, спрашивая себя, почему его это не радует. В последнее время, после Претории, сын нравился ему, как никогда раньше, но он никак не мог смириться с тем, что сын станет таким точным и очевидным его замещением. Когда сын начал восхождение по лестнице славы, отец должен будет освободить ему сначала место наверху, а затем и саму лестницу.

— Дел далеко пойдет, — сказал он. — Я никогда не думал, что в нем есть нужные для этого качества, но президент увидел и видит. Дел стал президенту как сын.

— Но не тебе? — Нико смотрел на Хэя, который разглядывал старую, потускневшую от времени литографию Линкольна с двумя его секретарями, Николэем и Хэем. Неужели он был таким молодым?

— Да, да, и мне тоже. Но он больше похож на мать… Как бы там ни было, он в начале пути, мы — в конце.

— Ты — нет, — спокойно сказал Нико. — Я — да. Я умру в этом году.

— Нико… — начал было Хэй.

— Я полагаю, что впереди ничего больше нет. А ты?

— Я стараюсь об этом не думать. Ничего особенного нет и сейчас, вот что я скажу.

— Религия… — начал Николэй, но тут же замолчал. Оба смотрели на безучастные языки пламени.

— Я наконец еду в Калифорнию. — При мысли об этом настроение Хэя поднялось. — Мы отправляемся завтра. Президент, министр почт, я и еще сорок человек. Мы попробуем заново перебинтовать раны Юга, затем поедем в Лос-Анджелес, там увидим фиесту, оттуда в Сан-Франциско, где к нам присоединятся остальные члены кабинета, кроме умницы Руга, который сказал, что не может оставить военное министерство, откуда он управляет нашей далеко раскинувшейся империей. Ты думаешь, это мудро?

— Что мудро? — Николэй не вполне уловил, что имеет в виду Хэй.

— Империя, которую мы сколотили. Как ты считаешь, — Хэю действительно было интересно, что ответит Нико, — одобрил бы это Старец?

Нико ответил не задумываясь.

— Старец — нет. Владыка — да. Двойственность ума была ему привычна.

— Но действовал он, следуя единому принципу.

— Да, но он всегда очень долго размышлял, перед тем как начать действовать. Осторожный Старец и жесткий Владыка спорили между собой беспрерывно, и наконец в роли арбитра появлялся мистер Линкольн и принимал решение.

— Майор тоже долго думает, прежде чем принять решение.

— Майор — не Линкольн.

— Конечно, нет. Но он по-своему так же незаменим. Я думаю, что мы действовали правильно. Я убедился в этом, когда был в Англии и увидел, какое процветание, какую цивилизацию принесла им империя. Теперь они зашатались. Мы должны подхватить то, что выпадает из их рук.

Нико в упор посмотрел на Хэя.

— Мистер Линкольн никогда не хотел, чтобы мы были чьими-то хозяевами.

— Пожалуй, ты прав. — Хэй давно уже перестал думать о том, как воспринял бы Линкольн современный мир. — Но дело сделано. У нас уже связаны руки.

— Когда Дел перебирается в Белый дом?

— Осенью. Он будет работать вместе с Эйди в государственном департаменте, пока я в отъезде… Он собирается жениться на дочери Сэнфорда.

— У Хэев в руках всегда волшебная лоза для поиска денег.

— Не забывай, что Дел еще и Стоун…

— Ты доволен?

Хэй ответил утвердительно. Он действительно был доволен.

— Они поженятся осенью. А Элен выходит за сына Уитни…

— Какой путь прошли мы от Иллинойса.

— Да уж. — С возрастом Хэй все чаще задумывался, как иначе могли сложиться обстоятельства. Никакая лестница не казалась ему привлекательнее той, по которой он взобрался, почти без усилий, почти на самый верх. — Не думаю, чтобы я когда-нибудь хотел стать президентом. — Он адресовался поленьям в камине.

— Конечно, хотел. Ты забыл самого себя?

— Наверное, забыл.

— А вот я не забыл. Амбиции сжигали тебя. Ты два раза пытался баллотироваться в конгресс. Конечно, уж не ради общества, которое ты бы там нашел.

— Может быть, ты прав. — Хэй ответил на почти риторический вопрос Нико. — Да, я довольно сильно подзабыл самого себя. И все равно очень странно: в течение года я был первым конституционным наследником президента. Так что я довольно высоко взобрался по той лестнице, по которой хотел или не хотел взобраться.

— У Маккинли отменное здоровье, — засмеялся Нико и зашелся в кашле.

— В отличие от моего. После этого путешествия я уезжаю в Нью-Гэмпшир до конца лета. Мы все будем там. Дел и Каролина тоже. — Хэй взглянул на висевшую на стене литографию. — Ты его видишь во сне?

Нико кивнул.

— Все время. И тебя тоже. Таким, каким ты был. Молодым.

— И что там происходит?

— Обычные сны, какие видят перед уходом. — Хрупкие пальцы Нико потянули жесткую бороду. — Дела идут кувырком. Я не могу найти важные документы. Я роюсь в его бюро. Я не могу разобрать почерк, и президент нервничает, и беда…

— «Эта большая беда», — кивнул Хэй. — Он никогда не произносил слов «Гражданская война». Да и слово «война» тоже. Только — «Большая беда» или «Этот мятеж». Как он выглядит во сне?

— Печальным. Я хочу помочь ему, но не могу. Я в отчаянии.

— А я уже давно не вижу его.

— Ты не был так близок с ним … в конце, как я.

— Не говори так! Но какое это имеет отношение к снам? Я вижу сны ночи напролет, и почти все, кого я встречаю в них, уже умерли. Но его я не вижу. Не знаю, что бы это значило.

Нико пожал плечами.

— Если он захочет, то придет.

Хэй засмеялся.

— Когда в следующий раз его увидишь, скажи ему, что я его жду.

— Обязательно, — сказал Нико с немецким висельным юмором, — скажу ему лично. На небесах. Там, где заканчивает путь наш брат — политик.

4

Блэз и его однокашник Пейн Уитни миновали четырехугольник, очерченный праздничными знаменами в честь встречи выпускников разных факультетов. Это их третья встреча, и Блэз согласился приехать только потому, что Каролина сказала ему, что здесь будет Дел Хэй, первый из их выпуска, добившийся едва ли не мировой известности. «Тебе будет завидно», — сказала она ехидно. Они все собирались встретиться в Нью-Хейвене, а затем она с Делом и Пейном должны были отплыть на громадной яхте Оливера Пейна; потом она и Дел поедут в Сьюнапи, штат Нью-Гэмпшир, где Хэй-старший ублажал свои недуги в кругу семьи. Когда Блэз рассказал Шефу о встрече йельских выпускников, тот сказал: «Постарайся расположить к себе Хэя-младшего».

В разгар лета в Коннектикуте стояла тропическая жара, воздух был напоен ароматом роз, пионов и виски: выпускники прикладывались к фляжкам, переходя от одной группы к другой. Блэз все время думал, почему пребывание в Йеле не вызывало в нем особых восторгов.

— Ты слишком спешил начать самостоятельную жизнь, — сказал Пейн, словно вторгаясь в его мысли. — Ты должен был остаться и закончить… — Пейн не стал продолжать не столько из чувства такта, сколько из-за отсутствия в его лексиконе приличных слов, способных выразить его отношение к Херсту. Для однокашников Херст оставался воплощением дьявола.

— Закончил — не закончил, какая разница? — Блэзу трудно было возразить. Они находились у входа в псевдоготический университетский городок. За деревьями начиналась Чейпел-стрит и находился их отель «Нью-Хейвен хаус». Подъехал трамвай. Мужчины в соломенных шляпах и женщины в широкополых шляпах и цветастых платьях вышли из вагона и поспешили в кампус. Дел с однокашниками все еще были в гостинице; там будет шампанское, сказал он Блэзу, дабы «отпраздновать мою победу над бурами и англичанами».

— Ты партнер Херста? — спросил Пейн, когда они переходили улицу, запруженную колясками и электрическими автомобилями, движущимися в колледж.

— Не знаю. Не думаю. — Блэз не был до конца уверен в своих отношениях с Шефом. В принципе он был кредитором. Он предпочел бы роль инвестора, но Херст никому не давал возможности купить хотя бы часть одной из своих газет. Как бы небрежен с деньгами ни был Херст, он всегда возвращал Блэзу долги с процентами. Тем временем Блэз осваивал газетный бизнес и освоил его даже лучше самого Херста, потому что воспринимал этот бизнес сам по себе, в отличие от Херста, для которого газеты просто были средством достижения куда более важной цели: он хотел стать президентом в 1904 году, а затем, без сомнения, установить бонапартистскую диктатуру и короноваться.

Хотя Блэз был начисто лишен политических амбиций, ему нравилась власть, какую приносило издание газет. Издатель мог создавать и уничтожать местных, да, пожалуй, не только местных деятелей. Блэз также наблюдал, как Каролина достигла того, чего хотел достичь он, и приходил от этого в бешенство. Ее очень серьезно воспринимали в Вашингтоне, потому что ее газету читали и она уже не теряла на ее издании денег. Нелепым образом он сам вынудил ее стать тем, кем он хотел быть. Ирония делала эту ситуацию абсолютно невыносимой. Не раз он думал отдать Каролине ее наследство в обмен на «Трибюн»; но такой обмен будет равнозначен признанию, что она в конце концов победила. К тому же он вовсе не был уверен, что она пойдет на такую сделку. Через несколько лет она не только войдет во владение наследством, но и сохранит газету, не говоря уже о том, что получит себе в мужья секретаря президента, а он, Блэз, так и останется в херстовской тени с кошельком, который все менее нужен, потому что золото из обеих Дакот рекой течет на банковский счет Фебы Херст. На углу отеля Блэз дал себе клятву, что он купит балтиморскую газету, несмотря на якобы лежащее на ней проклятие. Пора начинать самостоятельную жизнь.

— Думаю, что я провел в Йеле лучшие годы моей жизни. — Двадцатичетырехлетний Пейн был в ностальгическом настроении. — Что может быть лучше, чем грести за команду Йеля в Хенли, даже когда я был запасным.

— Ну я уверен, что-нибудь еще будет хорошее в следующие пятьдесят лет.

— Конечно, я тоже в этом уверен. Но понимаешь, я тогда буду стариком. А здесь я был молод. — Эту грустную речь внезапно прервали молодые люди, гурьбой вывалившиеся на улицу из подъезда отеля. Блэза и Пейна прижали к стене. К удивлению Блэза, среди них была Каролина, сжимавшая в правой руке пустой бокал из-под шампанского, точно намеревалась произнести тост.

— Каролина! — крикнул Блэз. Но если она его и слышала, то не обратила никакого внимания и нырнула в толпу молодых людей, сгрудившихся на тротуаре около торговца мороженым. Со стороны могло показаться, что эти молодые люди, как средневековые фанатики, одержимы страстью если не к богу, то к мороженому. Но когда Блэз и Пейн подбежали ближе, они увидели, что торговец бросил источник своего существования и присоединился к образовавшемуся кругу, из центра которого раздался вдруг душераздирающий вопль, от которого у Блэза похолодела кровь в жилах. Он никогда не слышал даже, чтобы Каролина плакала, не говоря уже о том, чтобы кричала, как раненый зверь.

Блэз протиснулся в центр круга и увидел Каролину, стоявшую на коленях и все еще сжимавшую пустой бокал и держа его так, словно боялась пролить содержимое. Перед ней на спине, как комичная кукла, широко раскинув руки в стороны, лежал Дел Хэй.

Каролина дотронулась до его лица незанятой рукой; рот Дела был открыт, из его уголка кровь сбегала вниз, к подбородку, а серые глаза внимательно смотрели вверх на его бывших друзей.

— Назад! Назад! — раздался чей-то властный голос. Никто не послушался.

— Каролина, — прошептал Блэз ей в ухо; не взглянув на него, она протянула ему бокал.

— Он упал с третьего этажа, — сказала она. — Он сидел на подоконнике открытого окна и, разговаривая, вдруг наклонился назад и упал.

Блэз помог ей подняться. Толпа образовала проход для двух полицейских, которые недоуменно смотрели на распростертую на тротуаре фигуру. Затем один из них присел на корточки и попробовал пульс на правом запястье Дела. Рука откинулась, открыв золотой перстень без камня.

— Мой перстень, — сказала Каролина. Блэз никогда еще не видел ее такой собранной — или безумной — от шока. — Опал исчез.

Пока полицейские осматривали Дела, пытаясь обнаружить в нем признаки жизни, Каролина на руках и коленях ползала по красному кирпичному тротуару. Изумленные и шокированные молодые люди отступали на шаг, когда она очень вежливо снова и снова повторяла: «Извините, пожалуйста, его перстень сломался, видите. Из него выпал камень».

— Он мертв, — сказал полицейский, пытавшийся прощупать шейный пульс; затем закрыл Делу глаза.

— О Боже, — воскликнула Каролина. — Я его нашла! — Она торжествующе поднялась на ноги. — Смотри, — сказала она Блэзу, когда полицейские уносили тело Дела и толпа начала расходиться. — Это огненный опал, кому-то, говорят, приносит счастье. — Она хмуро смотрела на камень, лежавший у нее на ладони. — Он треснул пополам. — Солнечный луч упал на камень под таким углом, что на мгновение в глазах Блэза вспыхнуло яркое пламя. — Интересно, можно ли его склеить? — Каролина сжала камень в ладони. Блэз взял ее за одну руку, Пейн за другую.

— Ну конечно, можно, — сказал Блэз. — Давай уйдем отсюда.

После уличной жары вестибюль был сумрачен и прохладен. Каролина пришла в себя.

— Как мы сообщим об этом мистеру Хэю? — спросила она Пейна.

— Не знаю. — Пейн был в шоке. — Слава богу, Элен этого не видела.

— Пусть Хэй узнает об этом своим чередом. — Блэз как всегда был практичен. — Мы все равно ничего изменить не можем.

— Ничего. — Каролина положила сломанный камень в сумочку. — Мне следовало серьезнее отнестись к предостережению, мне говорили, что опалы приносят несчастье.

К ним подошла плачущая Маргарита и пока Каролина ее утешала, Блэз понял, что с ней все будет в порядке. Но вдруг он задумался о мироздании. Неужели оно справедливо? или все бессмысленно и непредсказуемо и при этом убийственно жестоко?

Глава девятая

1

— Почему осенние цветы всегда темнее летних, а те, в свою очередь, темнее весенних? — спросила Лиззи.

— Это вопрос? — Каролина сидела на влажной траве, подстелив накидку. — Если вопрос, то лучше спросить кого-нибудь другого. Меня воспитали в убеждении, что все, растущее на земле, на ней должно и оставаться и не терпит вмешательства.

— Французы любят цветы. — Лиззи собирала циннии и ранние хризантемы; она присела рядом, расстелив покрывало; в откинутой назад широкополой соломенной шляпе она была похожа на красивого деревенского мальчика.

— Конечно, мы любим, когда цветы в вазах украшают дом. Вы не боитесь хризантем?

— Нет. Я вообще ничего не боюсь, — сказала племянница генерала Шермана, и Каролина ей верила.

— Я рада, что здесь нет Маргариты. Она бы устроила сцену. Хризантемы положены только мертвым. Она в это свято верит.

— Она приедет?

— В конце месяца, — сказала Каролина, — когда я вернусь в Вашингтон. Спасибо вам, что пригласили меня к себе.

— Тебе спасибо. Без тебя я сошла бы с ума в этом доме в окружении своих любимых.

— Сенатор не столь суетлив, как раньше. — Каролина постаралась говорить нейтрально. Дон Камерон сильно постарел и столь же сильно пил. Хотя при них он никогда не был пьян, однако не был и вполне трезв. Дочь Марта пребывала в том неловком возрасте, который мог растянуться на всю жизнь. Крупная, малопривлекательная и оттого несчастная — одним словом, полная противоположность красивой и элегантной матери. Лиззи, желая дочери добра, добивалась, как правило, обратного результата. Их ничто не объединяло, кроме уз крови, самых непрочных из всех возможных. Генри Адамс помог им снять этот дом в Биверли, на северном побережье залива Массачусетс, неподалеку от Нэханта, где проводили лето Лоджи. Но в это лето Лоджи и Адамс уехали в Европу, предоставив Камеронов самим себе в гипотетическом обществе Брукса Адамса, жившего в не столь уж близком Куинси.

В начале года Дон урезал содержание Лиззи. Она едва сводила концы с концами в Париже на восемьсот долларов в месяц. Когда она потребовала тысячу, Дон урезал даже те восемьсот, а затем принял и вовсе странное решение — они должны вести совместную экономную жизнь в Соединенных Штатах, где Марте вскоре предстоял выход в общество, не говоря уже о занятиях в школе. Родители с дочерью обосновались в местечке с подходящим случаю названием Гордый холм, где их окружали арендованные сельские красоты, и пригласили Каролину составить им компанию.

После смерти Дела Каролина не без колебаний отправилась к Хэям в Нью-Гэмпшир. Она предпочла бы провести лето в вашингтонском пекле, погрузившись в дела газеты, или даже вернуться в Ньюпорт к миссис Делакроу, но Клара Хэй настояла на ее приезде, и Каролина отправилась в Сьюнапи в роли вдовы, которой она могла когда-нибудь стать.

Хэй тяжело пережил смерть сына.

— Все время передо мной его улыбающееся лицо. — Он прочитал Каролине забавно интимное и нехарактерное для Адамса его письмо Кларе. Впервые он заговорил в нем о самоубийстве жены. «Я так и не воспрял духом и до сего момента не восстановил силы и интерес к возвращению к активной жизни». Он советовал Кларе сделать все возможное, чтобы не дать Хэю сломаться, как это произошло с ним; теперь, как он отметил в порыве уничтожающего самоанализа, «… стало привычным думать, что все лишено какого-либо смысла. Привычка эта засасывает, и в критические моменты я избегаю близких контактов, потому что она прочно вошла в мое сознание». Хэй был обрадован и растроган сочувствием Дикобраза и его откровенностью.

Когда Камероны пригласили Каролину в Биверли, именно Клара настояла на том, что она должна ехать.

— Они настолько поглощены собой, что у тебя не будет времени думать о себе. — Каролина приняла приглашение, отправила Маргариту во Францию проведать больную мать, которая обязательно есть у каждой служанки и живет до ста лет как постоянное memento non mori [307].

Камероны и впрямь были поглощены собой, но поскольку Каролина всегда восхищалась Лиззи, она была готова жить с ними до конца лета. Сейчас в прохладном морском ветре уже чувствовалась осень. Вскоре отсыревший дом заколотят на зиму и Камероны уедут, хотя и неизвестно куда. Они как Летучие голландцы разбегались по разным маршрутам, которые пересекались лишь изредка, как сейчас.

Прибежала Кики, крохотный перекормленный пудель, вспрыгнула Лиззи на колени и принялась методично вылизывать ее твердый подбородок.

— Проблема Марты состоит в том, что она и ленива, и тщеславна одновременно. Как ты думаешь, что хуже? — похоже, этот вопрос был обращен к Кики.

— Мне нравится и то, и другое, по крайней мере в друзьях. Ленивые никогда вам не докучают, а тщеславные не вмешиваются в вашу жизнь. Я хотела бы иметь такую дочь, — добавила Каролина, удивив и самоё себя, и Лиззи.

— Ты в самом деле хочешь детей?

— Я так сказала, должно быть, это так. — Каролина никогда не могла себе представить, что родит ребенка от Дела. Того хуже, даже в фантазиях она не могла представить занятие с ним любовью.

— Она носит мои прошлогодние платья, — равнодушно сказала Лиззи. — Дон ее обожает. Она гораздо более Камерон, нежели Шерман. Мы не так широки в кости. Мне кажется, что она хотела бы выйти замуж за того еврея. Но я вовремя ее увезла.

Ранее в этом году в Палермо девятнадцатилетний студент выпускного курса Кэмбриджа Лайонел Ротшильд буквально приклеился к Марте.

— Самое поразительное в том, — сказала Лиззи, — что он абсолютно очарователен, но…

— Еврей. — Каролина пережила дело Дрейфуса, и этого не мог понять никто из нефранцузов; но ведь она практически была француженкой, перевоплотившейся в американку. В гражданской войне, что вспыхнула в парижских гостиных, она вступала в схватки на множестве рингов, слышала злобный вой вражеских эпиграмм, глухое перешептывание за спиной, и это при том, что у нее не было знакомых евреев. — Но по крайней мере, Ротшильды очень богаты.

— Хуже другое! — Лиззи сдвинула дальше назад соломенную шляпу. — Юноша очарователен. Но нация проклята…

— Вы говорите вточь, как дядюшка Генри.

— Что ж, так уж устроен наш мир. К тому же она еще слишком молода…

— А я чересчур стара. — Каролина предпочитала поговорить о себе. После смерти Дела она стала больше, чем когда-либо, интересоваться собой и недоумевать по поводу того, что же делать с этой необыкновенной особой. Она вознамерилась прожить долгую жизнь. Но чем занять отпущенное ей время? Мысль о необходимости прожить еще полвека повергала ее в большее уныние, чем мысль о вечном небытии.

— С чего ты это взяла? — тотчас спросила Лиззи. — Однако очень скоро тебе надо предпринять какой-то шаг. Ты же не хочешь быть первой и, наверное, последней издательницей в Вашингтоне или в Америке, не так ли?

— Я не… Я право не знаю. Мне не хватает Дела.

— Это понятно. Ты пережила шок. Но шок иногда идет на пользу, конечно, когда проходит боль. Ты обращала когда-нибудь внимание на дерево, в которое ударила молния? Оставшаяся живой часть становится вдвое жизнеспособнее и выбрасывает больше ветвей и листьев…

— В отличие от женщины, сраженной молнией. Ее просто хоронят.

— Ты говоришь чудовищные вещи. Но ты ведь везучая. И богатая, или скоро ею будешь. Я вот завишу от мужа, для которого самое блаженное состояние — одиночество.

Этот самый счастливый человек выглядел очень довольным, прогуливаясь под руку с Мартой — темнобровой, высокой крупной девицей. Они вышли из дома, старомодное крыльцо которого — именуемое в этих местах пиацца — переливалось яркими красками гортензий в горшках, аккуратно расставленных Лиззи. Кики спрыгнула с колен хозяйки и вскочила на руки к Марте; краснолицый патриарх с улыбкой взирал на эту домашнюю сцену.

Камерону было уже под семьдесят, полноватый и до недавнего времени очень богатый, он пил за двоих после внезапного падения акций на бирже в прошлом месяце. Вести из внешнего мира коснулись их всех. «История трудится сверхурочно», — любила повторять Лиззи.

— По-прежнему нет газет, — сказал Дон, очень медленно и осторожно устраивая свое тело на подстилке. Марта осталась стоять с Кики на руках — Святая Дева с собачьим богом, подумала вдруг Каролина.

— По крайней мере мы знаем теперь, как произносится это имя, — сказала Марта. — Леон Чолгош. — Она не без труда выговорила два шипящих звука. — Кажется, он поляк.

— Анархист! — рявкнул Дон. — Они повсюду. Они намерены убить всех правителей мира, как прошлым летом убили короля Италии, а до него… как ее звали?

— Елизавета, — сказала Каролина, — императрица Австрии. И еще они — кто бы они ни были — убили премьер-министра Испании и президента Франции… Она была очень хороша. — Каролине не раз говорили, что ее мать была очень похожа на императрицу, чья смерть от удара ножом в сердце, когда она поднималась на борт корабля, ужаснула весь мир. Было что-то неестественное в беспричинной гибели этой красивейшей женщины.

— Забавно, — сказала Каролина. — Ханна уже год с лишним места не находил от тревожных предчувствий. «Мне нужно усилить охрану», — говорил он секретной службе. Затем они нашли этот список итальяшек в Нью-Джерси, с именами правителей, которых они собирались убить, и Ханна полагал, что это не случайно, потому что там значилось и имя Майора, но Майор только махнул рукой; он всегда был фаталист.

— Ему еще повезло, — сказала Лиззи, забирая у Марты предательницу-Кики. Марта села, скрестив ноги, на подстилку Каролины. И все четверо погрузились в размышления о том, что творит история.

Днем шестого сентября 1901 года в четыре часа с минутами президент Маккинли появился под огромным американским флагом между пальмами в вазах в Храме музыки Всеамериканской выставки в Буффало, штат Нью-Йорк. Орган исполнял Баха. Было очень жарко. Президент два раза менял воротнички. Миссис Маккинли, как обычно, была нездорова, она лежала в постели в их номере в отеле «Интернэшнл». Рядом с президентом находился Кортелью и три агента секретной службы. Неподалеку были также полицейские, охранявшие выставку, но когда президент приказал открыть двери, чтобы посетители могли пожать ему руку, началась обычная неразбериха. Во-первых, сама очередь была плохо выстроена и не могла двигаться быстро, как это любил президент: рука одного гражданина тотчас сменяет руку другого, одна пара глаз на мгновение встречается с лучистыми глазами президента. Получилось так, что граждане республики продвигались медленно, неуверенно, то поодиночке, то парами, а иногда целыми группами. Никто и не попытался их организовать.

Молодой человек некрупного сложения приблизился к президенту; его правая перебинтованная рука была подвязана. Глаза их встретились и возникло непредвиденное замешательство. Протянув привычным движением правую руку, Маккинли столкнулся с некоторой проблемой. Пожать забинтованную руку? Или гражданин протянет ему левую? Проблему решил молодой человек. Он рванулся вперед, отбросив в сторону руку президента и одновременно дважды выстрелив из пистолета, который оказался в забинтованной руке. Президент остолбенело продолжал стоять, охрана повалила гражданина на пол, затем, когда они поволокли его из зала, президенту подали стул, он сел и оцепенело потрогал живот, из которого сочилась кровь. Однако его, казалось, больше интересовал убийца, чем рана, и он с абсолютным спокойствием сказал Кортелью: «Не дайте им его растерзать». Затем, увидев кровь на своих пальцах, сказал: «Пожалуйста, Кортелью, сообщите моей жене как можно осторожнее».

Через одиннадцать минут президент был на операционном столе клиники неотложной помощи при выставке. Одна пуля задела грудь, другая вошла в необъятный живот президента и пробила желудок. Хирурги обработали входное и выходное отверстия, пулю не нашли. Рану зашили. Никакие жизненно важные органы не были повреждены, но рану не дренировали и оставалась вероятность попадания инфекции, не говоря уже об общем шоке организма, который мог оказаться вовсе не таким сильным, как казалось.

В следующие несколько дней в Буффало приехали вице-президент, члены кабинета, Марк Ханна, а также сестры и брат Маккинли. Но после уик-энда, когда президента трепала лихорадка, температура вернулась к нормальной и объявили, что он вне опасности. Вице-президент скрылся в горах Адирондакс, кабинет тоже разъехался. Тем временем шли нескончаемые допросы Чолгоша. Когда он признался в своем преклонении перед ведущей анархисткой Эммой Голдман, ее немедленно арестовали в Чикаго и объявили организатором заговора с целью убийства президента.

В Биверли-фармс новости поступали медленно. Дон Камерон полагался на гостей, привозивших вчерашние газеты. Поскольку поблизости не было ни телефона, ни телеграфа, Каролина начала подумывать, не следует ли ей вернуться в Вашингтон и заняться газетой. Но Лиззи сказала:

— В городе все равно не осталось никого из членов правительства. Все новости в Буффало, не ехать же туда?

Кики залаяла, у крыльца дома появились гости. Брукс Адамс и его жена Дейзи махали руками хозяевам, расположившимся на лужайке. Потом Брукс крикнул:

— Тедди!

— Что Тедди? — откликнулся Камерон, переместившийся сначала на колени, а затем не без труда распрямившийся во весь рост.

— Тедди Рузвельт, — кричал Брукс, пока его жена, скорчив гримасу, заткнула уши, — президент Соединенных Штатов.

— О Боже, — простонал Камерон.

Каролина перекрестилась. Бедный добряк Маккинли, как и Дел, тоже исчез из поля зрения. Затем, к радости Кики, все гурьбой побежали к дому.

— Когда, как? — спросила Лиззи.

— Вчера вечером. В пятницу тринадцатого. Началась гангрена. Он умер в два пятнадцать утра. Тедди был где-то в лесах, что ли. Сейчас он уже должен быть в Буффало и принимать присягу. Весь кабинет там, кроме Хэя, который находится в Вашингтоне и руководит правительством. Никто не знает масштабов заговора. Полагают, что за ним стоят испано-кубинцы, в отмщение за то, что сделал или чего не сделал на Кубе Маккинли. — Брукс говорил быстро, не переводя дыхания. Затем, как ребенок, начал прыгать вверх и вниз на крыльце, и Кики прыгала вместе с ним. — Тедди получил все! Вы отдаете себе отчет, что он занимает более высокий пост, чем Траян в годы расцвета Римской империи? — Брукс, как и его брат, никогда не говорил просто, если была возможность прочитать лекцию. — Никогда столько власти не предоставлялось человеку в столь благоприятный исторический момент! У него будет возможность и будут средства подчинить всю Азию, добиться для Америки мировой гегемонии, а это наша судьба, предназначенная нам звездами! Кроме всего прочего, — Брукс внезапно как бы опустился на землю, — сегодня очень важный день для меня и для Дейзи. Сегодня годовщина нашей свадьбы.

— История, кажется мне, схватила нас за глотку, — тихо сказала Лиззи. — Прошу всех в дом.

— Шампанского, — крикнул Камерон радостно. — За вашу годовщину…

— И за Теодора Великого, правление которого, наконец, началось.

— И никакой паузы для поминовения Маккинли? — спросила Каролина, почувствовавшая вдруг острую тоску по Делу, по Майору и, не в последнюю очередь, по себе, брошенной всеми на произвол судьбы.

— Король умер. — Брукса ее вопрос оставил равнодушным. — Да здравствует король.

2

В ярко освещенном зале приемов Пенсильванского вокзала в позолоченном кресле сидел Джон Хэй. Возле него стоял Эйди, а полдюжины агентов секретной службы сновали вокруг в этом пышно декорированном, но изрядно запущенном помещении, предназначенном для встречи особо важных персон. Поезд из Буффало с новым президентом и прахом его предшественника должен был прибыть в восемь тридцать. Хэй распорядился, чтобы сотрудники протокола проводили миссис Маккинли и Кортелью в Белый дом, где будет выставлен для прощания гроб с прахом Маккинли; тем временем родственники помогут миссис Маккинли упаковаться — эту грустную процедуру Хэй наблюдал уже дважды, когда вдовы Линкольна и Гарфилда вынуждены были пережить конец их времени самым унизительным образом на глазах публики.

Снова, и это было для Хэя полной неожиданностью, в течение следующих четырех лет не будет вице-президента, а конституционным наследником Рузвельта опять будет он, Джон Хэй. Уже только по одной этой причине он был убежден, что Рузвельт заменит его на посту государственного секретаря. Президент — в свои сорок два года самый молодой в истории Америки — не должен иметь в качестве потенциального преемника шестидесятидвухлетнюю развалину; именно так думал Хэй о себе, имея в виду состояние не только своего тела, но и духа. Смерть Дела потрясла его, смерть Маккинли повергла в такую меланхолию, какая никогда раньше его не посещала. «Я предвестник смерти», — театрально говорил он вслух, когда оставался один: пока он не решался ни с кем поделиться столь мрачной самооценкой. В истории Соединенных Штатов от рук убийц пали три действующих президента, и каждый из них был близким другом Хэя. Любопытно, что все трое убитых, в сущности, были люди доброжелательные, отнюдь не тираны, испытывавшие терпение богов. Многие филиппинцы и испано-кубинцы, однако, считали Маккинли тираном, и Хэю поневоле придется переосмыслить это понятие. Правда, пока секретной службе не удалось установить связи анархиста Чолгоша с теми испано-кубинцами, которые жаждали отмщения за то зло, которое причинил им Маккинли.

Хотя Рузвельт заявил в Буффало, что его администрация является лишь продолжением президентства Маккинли и он сохранит его кабинет в неприкосновенности, Хэй полагал, что через некий отвечающий приличиям интервал он уйдет в отставку. Утром в воскресенье он написал Рузвельту соболезнующее и одновременно поздравительное письмо, выдержанное в самоуничижительных тонах: «Моя публичная деятельность подошла к концу — отпущенный мне срок уже недолог, и потому на заре великого и блистательного будущего, в котором я уверен, я спешу дать вам свое идущее из прошлого сердечное благословение». Написав эту строчку, Хэй прослезился; теперь, вспоминая об этом, его глаза снова наполнились слезами по всем своим былым ипостасям; новых уже не будет.

Вдруг Хэй услышал шум толпы за дверями зала приемов. Поднявшись, он сделал несколько шагов, и в этот момент начальник вокзала распахнул дверь и объявил: «Президент Соединенных Штатов» и тотчас исчез.

Теодор Рузвельт, маленький полный крепыш пружинисто пересек комнату и пожал руку Хэя. Блеснули — не в улыбке — зубы, он быстро заговорил.

— Я прочитал ваше письмо. Разумеется, вы остаетесь со мной — до конца или настолько, насколько пожелаете. Что касается ваших рассуждений о возрасте, то это притворство. Вы не старый человек. Это противно вашей природе — быть старым, впрочем, как и моей.

— Мистер президент… — начал Хэй.

— Пожалуйста, зовите меня Теодор. Как я всегда без должной почтительности называл вас Джоном, так и вы должны обращаться ко мне «Теодор», за исключением тех случаев, конечно, когда вокруг будут люди и мы оба должны будем соблюдать приличествующий нашему положению этикет…

— Вы так добры… Теодор. — Хэй улыбнулся горячности Рузвельта. Очевидно, во время долгого пути он думал о том, как протокол отразится на его личных отношениях с разными людьми.

— Я не собираюсь порывать светских связей со старыми друзьями, как это обычно делали мои предшественники. Я хочу, подобно другим гостям, обедать в вашем доме, у Кэбота, но, конечно, — он помрачнел, скорее, величественно посуровел, — инициатива должна оставаться за мной. — Прежде чем Хэй смог придумать, что ответить, Рузвельт заговорил о другом. — Рут привел меня к присяге. Это было очень трогательно — все мы в той гостиной. В течение десяти минут Рут был не в состоянии произнести слова президентской присяги. Странно. Я никогда не думал, что он настолько эмоционален. На некоторое время я намереваюсь оставить Филиппины в его министерстве. Вы не возражаете?

— Разумеется, нет. У меня много работы. Ваша супруга и молодой Тед здесь. Они прибыли сегодня днем.

— Отлично! Пойдем к ним.

Теодор схватил Хэя за руку и, не подумав, насколько это ему под силу, повел его в главный зал ожидания вокзала, где нового президента приветствовала небольшая толпа. Рузвельт торжественно приподнял шляпу, но, с облегчением отметил Хэй, не смазал торжественность ситуации своей непомерно зубастой улыбкой. Дюжина полицейских замкнула их в кольцо и вывела на улицу.

Вдалеке купол Капитолия светился как торт в форме черепа, подумал Хэй. Хэй распорядился, чтобы Белый дом не делал оповещения, поэтому у вокзала толпы не было; люди ждали приезда нового президента на следующий день. И Рузвельт, и Хэй предпочли не заметить громадного катафалка черного дерева с шестью черными лошадьми в упряжке, который должен был доставить тело Маккинли в Белый дом. На мгновение Рузвельт остановился на тротуаре, хотел заговорить, но ничего не сказал.

— Вам не стоит задерживаться, — сказал Хэй.

Рузвельт облегченно вздохнул и впрыгнул в президентский экипаж, Хэй последовал за ним.

— Семнадцать тридцать три, Эн-стрит, — сказал Рузвельт, словно это было такси.

— Они знают, — улыбнулся Хэй. — Это их работа.

— Верно. Надо привыкать. Мне надо привыкать ко многому, в первую очередь, к Белому дому. Я хочу поменять бланк. Мне не нравится шапка «Резиденция президента». Отныне пусть будет «Белый дом». Не так помпезно. Сколько в нем спален?

— Пять в жилой части дома. Три из них очень маленькие.

— Что на третьем этаже?

— Я не поднимался туда с тех пор, как Тед Линкольн спутал все колокольчики для вызова слуг в резиденции, то есть, доме, и мне пришлось распутывать шнуры.

— Наверное, можно сделать там дополнительные комнаты. У Элис должна быть своя комната, ей уже восемнадцать. — Рузвельт разглядывал в окно здание почты с приспущенным подсвеченным флагом.

— После захода солнца все флаги снять. Они действуют удручающе, — пояснил он, что было для него нехарактерно. — Президент приезжает в столицу, и все в трауре.

— Убийство всегда удручает и напоминает об опасности.

— Удалось выяснить, кто стоит за этим террористом?

— Секретная служба готова арестовать всех подряд. Они очень похожи на министра Стэнтона[308] в дни после убийства Линкольна.

— Будем надеяться, с лучшим результатом. Меня не волнует, если меня убьют, как Линкольна, а не как беднягу Маккинли. Линкольн так и не понял, что произошло.

Хэй невольно вздрогнул.

— Я в этом не уверен. Когда мы составляли его жизнеописание, я прочитал протокол вскрытия. Видимо, пуля вошла не в затылок, а в левый висок, это значит, что он слышал, как Бут появился у двери в ложу, и повернулся посмотреть, кто это…

— И увидел?

— И на мгновение увидел револьвер.

— Ужасно! — Рузвельта явно обрадовали эти чудовищные подробности.

У фасада дома Анны Рузвельт-Коулс на Эн-стрит дежурили двое полицейских. Из окна второго этажа свисал приспущенный американский флаг.

— Почему они не снимут эти флаги? — раздраженно спросил Рузвельт; Хэй понимал, что Рузвельта выводят из себя эти знаки траура по его предшественнику.

В гостиной первого этажа Рузвельта встретили жена Эдит, сестра Анна, которую он звал Бэйми, и сын Теодор. Дамы были в трауре и в отличном настроении. Они суетились вокруг Хэя, которому нравилось, что с ним обращаются, как со старинным фарфором. Его усадили в кресло, предложили сигару, от которой он отказался. Тем временем новый президент энергично шагал по комнате, задавая вопросы, на которые ответы имел он один. Во время этого спектакля очаровательная Эдит сохраняла величественное спокойствие. Хэй всегда предпочитал ее шумному — другого слова не подберешь — Теодору.

Эдит Кермит Кэроу происходила из гугенотов, соединившихся семейными узами с Джонатаном Эдвардсом[309]. Она знала Теодора всю жизнь. Семья Кэроу жила в Нью-Йорке на Юнион-сквер рядом с домом деда Теодора. Эдит была книжница, что в этом мире служило не лучшей рекомендацией, но сближало ее с легко возбудимым астматиком Теодором, который был не только книжником, но и упрямым спортсменом, вознамерившимся упражнениями компенсировать физическую ущербность.

Хэй всегда считал, что Рузвельт воспринимает свою необыкновенную жену уж слишком как нечто само собой разумеющееся. Это отношение было настолько привычным, что однажды, наверное, к немалому ее изумлению, — кто может сказать, так как она всегда была сама тактичность и сдержанность — Теодор в день своего двадцатидвухлетия женился не на ней, а на красивой девушке Элис Ли, а Эдит Кэроу, говорят, спокойно присутствовала на свадьбе как гостья. Потом Элис Ли родила дочь Элис и вскоре умерла в один день с матерью Теодора. Две внезапные смерти заставили Теодора уйти из политики — он был тогда членом Ассамблеи штата Нью-Йорк — и уехать из Нью-Йорка. Он купил ранчо в Бэдленде, штат Дакота, потерял деньги, попробовав заняться скотоводством, и писал книги о своем мужестве с удивительно заразительной самовлюбленностью. Четыре глаза, как прозвали очкарика Теодора бывалые люди Запада, был большим героем в собственных глазах и доставлял массу удовольствия своим друзьям из братства Червей, хотя и не в том смысле, какой был бы ему приятен. Ведь в их глазах, в отличие от Кларенса Кинга, он был просто пижоном.

Слушая этого самого неправдоподобного из американских президентов, Хэй вспомнил поразительно пророческое письмо Генри Адамса из Стокгольма, которое пришло в день покушения на президента. Темой письма была «везучесть Тедди», а также, как выяснилось теперь, его счастливая судьба. Теодор, по словам Адамса, это «чистое действие», чем-то сродни божественному: бескрайняя энергия, не имеющая четкой цели.

В конце концов Рузвельт вернулся с Запада беднее, чем был до отъезда, но с именем, известным читателям журналов. Проиграв выборы на пост мэра Нью-Йорка осенью 1886 года, он весьма помпезно сочетался браком с Эдит Кэроу в Лондоне в церкви Св. Георгия на Ганновер-сквер; шафером на свадьбе был Сесил Спринг-Райс, любимый братством Червей британский дипломат. Рузвельты вернулись в уродливый, но комфортабельный дом на Сигамор-хилл в Ойстер-бэй, Лонг-Айленд. Здесь он писал шеститомную историю «Завоевание Запада», наводнял дом детьми и замышлял с помощью Генри Кэбота Лоджа политическую карьеру, прерванную не только личными трагедиями, но и недоверием к лидеру республиканской партии Джеймсу Г. Блейну; к его счастью, эта его антипатия не сделала его отступником наподобие истинно добродетельных республиканцев, что решили взорвать партию и высоко поднять знамя Независимых магвампов[310]. Рузвельт и Лодж были слишком практичны, чтобы поддержать этот исполненный идеализма жест. Они остались с Блейном, который проиграл президентские выборы Кливленду в 1884 году.

Сочиняя биографии Томаса Харта Бентона[311] и Гавернира Морриса[312], а также эссе во славу американизма того сорта, что буквально выводил из себя Генри Джеймса, он занялся созданием президентов. Созданный таким образом президент Бенджамин Гаррисон вознаградил политическое рукоделие Теодора местом в комиссии по делам гражданской службы.

И президент, и Теодор очень хотели, чтобы он стал заместителем государственного секретаря, но сам секретарь Джеймс Г. Блейн имел, как и все политики, долгую память, и Теодор был вынужден удовлетвориться реформированием гражданской службы, чьи авгиевы конюшни не взялся бы очистить никакой Геркулес. Хотя Теодор Геркулесом не был, но в силу характера он не мог сидеть без дела. В 1889 году в возрасте тридцати лет он добился поста руководителя комиссии. Он обрушился на «систему политических трофеев»[313], и пресса была от него в восторге. Когда президента-республиканца Гаррисона сменил демократ Кливленд, Рузвельт сумел сохранить свой пост. В течение следующих шести лет он служил в комиссии, близко познакомился с братством Червей. В 1895 году мэр Нью-Йорка, сторонник реформ, назначил Рузвельта президентом городского полицейского комиссариата. Рузвельт зарекомендовал себя неустанным гонителем порока, и пресса смаковала его эскапады. Поскольку закон, запрещавший салунам продавать свое зелье в праздничный день отдыха игнорировался, Рузвельт закрыл салуны, а это значило, что их держатели не должны были больше оплачивать покровительство мистера Крокера из Таммани-холла. Но мистер Крокер оказался изобретательнее Рузвельта; он добился того, что судья вынес постановление о том, что поскольку законом не запрещено подавать в салунах алкогольные напитки вместе с едой, то соленый сухарик, которым закусили бутылку виски, сделал незаконное законным.

Рузвельт соприкоснулся также с миром, от которого всегда был отгорожен, — с беднотой. Проводником ему служил уроженец Дании журналист Джекоб Риис[314], написавший полемическую книгу «Как живет другая половина». Рузвельт получил возможность увидеть не только масштабы бедности великого города, но и равнодушие к ней со стороны правящего класса, к которому принадлежала и его семья.

На Хэя никогда не производили большого впечатления отдельные бесстрастные выпады Теодора, в которых он клеймил «зло большого богатства»; как любил повторять Генри Адамс, все они были сторонниками статус кво. Хотя полицейский комиссар заработал репутацию, прижав бесчестных полицейских, но когда журналист Стивен Крейн, которым Рузвельт прежде восхищался, дал в суде показания против двух полисменов, арестовавших женщину по подложному обвинению в подстрекательстве, Рузвельт встал на защиту полиции и обрушился на Крейна, бывшего свидетелем ареста. Но Крейном восхищалось братство Червей, и Рузвельт удостоился общественного порицания. Но он горой стоял за своих людей, как хороший командующий во время войны.

В марте 1897 года тридцативосьмилетний Рузвельт поймал наконец свою удачу. Новый президент, Маккинли, назначил его заместителем военно-морского министра, пост в обычных обстоятельствах довольно скромный, но при слабом и приятном во всех отношениях министре Рузвельт, завороженный империалистическими видениями адмирала Мэхана и Брукса Адамса, оказался на должном месте, чтобы построить флот, без которого не было бы ни будущих войн, ни славы, ни империи. Последующее четырехлетие увенчало лаврами маленького коренастого человека, который превратился сегодня если и не в колосса на мировом перекрестке, то в до отказа заведенную детскую игрушку, подавляющую все остальные игрушки в комнате, где идет большая игра, и говорящую все время на повышенных тонах.

— Германия, Джон. Вот грядущая проблема. Грядущая? Нет, насущная. Кайзер проявляет активность по всему миру. Он построил флот, чтобы противостоять нам или англичанам, им или нам, но только не нам вместе пока еще. Правда, если он перейдет к решительным действиям, ему придется оглядываться назад, на свои тылы, где раскинулась дикая Россия, эта громадная льдина, ждущая, когда мир, как зрелый плод, попадет в ее хищные лапы. — Теодор соединил собственные ладони. Хэй попытался представить себе мир, сдавленный этими пухлыми ладонями. — Россия — это гигант будущего, — заявил Теодор.

Хэй счел необходимым его перебить.

— Насчет будущего не знаю, но если сегодня Россия похожа на гиганта, то это скорее гигантский карлик.

Теодор засмеялся и застучал зубами. Бэйми разливала в чашки кофе, Эдит ей помогала. Они обе не обращали на Теодора никакого внимания, но их небрежение было пронизано доброжелательством.

— Я использую это, Джон, с вашего разрешения, конечно.

— Ни в коем случае. Я еще могу частным образом говорить подобные вещи. Но вы — нет, никогда. У нас хватает проблем с Кассини и с Россией. Вы имеете право так думать, — допустил Хэй, — но президент должен избегать остроумия…

— И правды?

— Прежде всего остального государственный деятель должен избегать правды. Возвышенные чувства и туманная тавтология — таким должен быть отныне ваш стиль…

— О, вы меня огорчаете! Я собирался выступить в конгрессе с блистательным посланием о положении страны. Полном эпиграмм и… гигантских карликов. Ну ладно. Никаких карликов.

— Мы должны протягивать руку дружбы, — сказал Хэй, — через любые открытые двери, какие нам удастся найти.

Рузвельт засмеялся или, точнее, тявкнул и начал ходить по комнате.

— Вот что следует помнить в отношении немцев. Им не хватает территории для своего населения. На западе им противостоят Англия и Франция, подпираемые нами, на востоке — ваши гигантские карлики, за спиной которых — Китай. Для германской империи просто не остается места…

— Африка, — Хэю удалось вставить единственное слово.

— Да, Африка. Но что с ней делать? Громадная территория, которую немцы не имеют желания заселять. За последние десять лет один миллион немцев — лучших и отважнейших — выехали из Германии. Кто же их заполучил? В основном мы. Неудивительно поэтому, что кайзер хочет создать свою империю в Китае. Но если он двинется в Азию, ему придется иметь дело с нами.

— А если он обратит свои взоры на Европу? — Хэй почувствовал, что боли в спине начались снова, а кофе Бэйми Коулс вызвал бунт в желудке, в последнее время все более уязвимом.

— Спринг-Райс полагает, что однажды такое может случиться. Мне нравятся немцы. По-своему мне мил и кайзер. Я хочу сказать, что если бы я оказался в его положении, я бы тоже пытался что-то предпринять.

— Мы не любили их в девяносто восьмом, когда они пытались подбить англичан выступить с ними вместе против нас в защиту Испании.

— Конечно. Но вы понимаете, какой искус испытывает кайзер. Он хотел получить Филиппины. И не только он. Но англичане были на нашей стороне. — Внезапно Рузвельт нахмурился.

— Претензии Канады, — начал Хэй.

— Только не сейчас! Не сейчас, дорогой Джон. Мне это скучно.

— Скучно? Подумайте обо мне, которому приходится день за днем, час за часом в тесном общении с нашей Снежной королевой…

— Занудной дамой, насколько я могу судить.

— Тео, следи за собой. — Эдит сделала замечание чуть тише, чем говорила обычно, но оно от этого не стало менее эффективным.

— Эди, дорогая, мы с Джоном просто выражаем сочувствие друг другу.

— Я думаю, — сказал молодой Тед, — что я выдержу в Гротоне еще один семестр.

— Ты хочешь привлечь к себе внимание? — спросил отец, зловеще щелкнув зубами.

— Нет, я надеялся на понимание.

— А где Элис? — спросил президент, повернувшись к жене.

— В Фармингтоне, наверное? — Эдит обратилась к золовке.

— Да, она в моем доме. Или была там. Она девушка светская, как вам известно.

— Не знаю, откуда это у нее. — Теодор посмотрел на Хэя, словно ждал его объяснения. — Мы никогда не были и сейчас не стали людьми фешенебельными.

— Быть может, это своего рода аванс, дивиденды со старого богатства…

— Нет никакого богатства! — вздохнула Эдит. — Не знаю, как мы теперь будем жить. Это черное платье, — она повернулась, чтобы муж мог оценить жертву, на которую ей пришлось пойти, — стоило мне сегодня утром у Холландера сто тридцать пять долларов. Разумеется, в отделе готового платья, а потом я была вынуждена купить совершенно чудовищную шляпу с вуалью из черного крепа.

— Остается лишь надеяться, что оно пригодится вам на бесчисленных подобных похоронах, — сказал Хэй, — пожилых дипломатов, например, или сенаторов моего возраста.

Теодор смотрелся в круглое зеркало, казалось, он, как и прочие, заворожен тем, что там увидел.

— После церковной службы здесь мне придется поехать в Кантон. — Он повернулся и, устроившись в кресле, вдруг затих. Как будто у игрушки кончился завод. Он и сидит, как кукла, подумал Хэй: ноги вытянуты, руки свисают по бокам.

— Мне тоже нужно ехать? — спросил Хэй.

— Нет, нет. Отныне вместе ездить нам не придется. Ведь если со мной что-нибудь случится, вам предстоит стать президентом.

— Несчастная страна, — сказал Хэй вставая. — Несчастный Джон Хэй.

— Довольно строить из себя старика. — Игрушка, словно взвинченная новым заводом, опять была на ногах. — В пятницу я встречусь с кабинетом, по возвращении из Кантона, в обычное время.

— Мы будем готовы. Что касается Элис, то если ей захочется приехать в Вашингтон, Элен приглашает ее остановиться у нас.

— Элис обожает ваших дам, — сказала Эдит; в ее словах не чувствовалось радости. — Они так хорошо одеваются, все время говорит она мне.

— Элис не нравится, что у нее бедные родители, — сказал президент, провожая Хэя к двери.

— Отдайте ее нам. У нас масса комнат.

— Может быть. Молитесь за меня, Джон.

— Я это уже сделал, Теодор. И сделаю еще.

3

К своему удивлению, Блэз застал Шефа в его кабинете в редакции «Джорнел». Как правило, находясь в Нью-Йорке, Шеф предпочитал работать дома, но теперь такое бывало нечасто. В должности президента-вдохновителя демократических клубов он разъезжал по стране, сплачивал верных людей, готовился к предстоявшим через четыре года выборам. Когда застрелили Маккинли, он находился в Чикаго.

Брисбейн сидел на диване, а Шеф за столом, закинув на него ноги и глядя в окно, в котором не было видно ничего, кроме падающих хлопьев мокрого снега. Ни один из них с Блэзом не поздоровался: он был своим, членом семьи. Но когда Блэз спросил:

— Очень плохо? — Херст ответил:

— Плохо и становится только хуже, — и протянул ему газету «Уорлд». Четверостишие Амброза Бирса было набрано крупным шрифтом. Темой сопутствующей статьи было намеренное подстрекательство Херста к убийству. Пока Блэз читал, он слышал постукивание пальцев Шефа по столу — знак, что этот в общем флегматичный человек нервничает. — Они хотят доказать, что в Буффало в кармане убийцы был экземпляр газеты. Но это не так.

— Они что угодно придумают, — мрачно сказал Брисбейн. Отцы-основатели вымышленных новостей были недовольны, что кто-то другой столь же бесцеремонно выдумывает — на сей раз про них самих. Ирония ситуации не ускользнула от Блэза.

— «Чикаго америкэн» достигла трехсоттысячного тиража. — Мозг Херста напоминал первую полосу газеты, где соседствовали истории на самые разные темы, причем некоторые заголовки были крупнее других. — Я хочу добавить слово «америкэн» к названию «Джорнел». Особенно теперь. Крокер уходит из Таммани-холла. Его место займет Мэрфи. Держатель салуна, который одновременно был портовым инспектором. Его мы уличили в том, что у него акции компании по производству льда.

— Все равно готов биться об заклад, что он выдвинет следующей осенью вашу кандидатуру в губернаторы.

— Я в этом не уверен. — Шеф помахивал теперь правой ногой, а пальцы руки замерли; очевидно, вся энергия переместилась в противоположную часть тела. — Может быть, ты его прощупаешь? Спроси, не выдвинет ли он тебя в конгресс от Одиннадцатого округа. Заплатить придется всего лишь годовое жалованье конгрессмена. Потом они оставят тебя в покое в Вашингтоне, кроме тех голосований, что касаются Нью-Йорка, что никого не волнует.

— Я не собираюсь в конгресс, — начал Блэз.

— Я имел в виду Брисбейна, — отпарировал Шеф.

— Мы об этом уже говорили. — Благообразное выбритое лицо Брисбейна приобрело вдруг выражение государственного мужа. По слухам, он заигрывал с социалистами. — Своего рода пробный шар. Шефу нужно до девятьсот четвертого года избраться на высокий пост, и должность губернатора штата Нью-Йорк послужит ему трамплином в Белый дом.

— А как же полковник Рузвельт? Он же наверняка будет снова баллотироваться. — Блэз не представлял себе, что Шеф при всем его искусстве газетного издателя сможет составить достойную конкуренцию динамичному проповеднику Рузвельту. Кроме всего прочего, Шеф терпеть не мог публичных выступлений, ненавидел толпу, ненавидел пожатия рук — его вялое влажное рукопожатие служило поводом для насмешек в Газетном ряду.

Вошел помощник редактора с газетными гранками.

— Послание президента конгрессу. Только что получили по телеграфу. — Шеф взял длинный лист и начал быстро читать, нашел, что искал, и начал читать вслух, имитируя рузвельтовский фальцет, очень похожий на его собственный: — Леон, не знаю как произносится его фамилия, если верить нашему президенту, «воспламенился идеями профессиональных анархистов…»

— Бедная Эмма Голдман[315], — сказал Брисбейн.

— «… а также вероятно дерзкими речами тех, кто с трибун и со страниц публичной прессы, — это он обо мне; надеюсь, матушке это не попадется на глаза, — взывал к темным и пагубным духам алчности и зла, зависти и мрачной ненависти. Ветер сеют эти люди, исповедующие подобные доктрины, и они не могут уклониться от своей доли ответственности за поднятую бурю».

Херст скомкал листок в бумажный шар и швырнул с точным прицелом в корзину для мусора, что стояла сбоку от Брисбейна. Затем скинул ноги со стола, выдвинул ящик, достал револьвер и сунул его в карман пальто.

— Меня угрожают убить, — сказал он Блэзу. — И речь мистера Рузвельта только усугубляет эти угрозы. Что ж, мы доберемся вскоре и до него.

— Еще одной пулей, которая отправит его в последний путь? — мелодраматический взгляд Шефа на мир Блэз воспринимал как черную комедию.

— Боже упаси, — побледнел Херст. — Я ненавижу насилие. У меня свело живот, когда я услышал про Маккинли. Ужасно. Ужасно. — Блэз понимал, что Шеф живет в довольно причудливом сне, где реальные люди посредством его желтого искусства превращаются в вымышленных персонажей, которыми он манипулирует по своей прихоти. В тех редких случаях, когда его фантазия и реальный мир совпадали, он испытывал подлинный шок. Одно дело напечатать репортаж о том, как некий Джек отправился на небеса верхом на бобовом стебле, и совершенно другое дело, когда невыдуманный бобовый стебель вознес его над миром.

Брисбейн их покинул — послание президента нужно напечатать и дать к нему комментарий. Херст спросил о новостях с балтиморской газетой, и Блэз сказал ему правду.

— Это лишь камень, чтобы перешагнуть ручей.

— По дороге…

— В Вашингтон. В конце концов вы завладели всем, что стоило иметь.

— Ты мог бы управлять одной из моих газет. — Херст разглядывал снег, залепивший окно. Комната наполнилась странным голубоватым сиянием.

— Своими газетами управляете вы сами. Мне нужна собственная.

— В Балтиморе?

— «Икзэминер» — это лишь начало, пока… — Блэз сам не знал, что значит это «пока».

— Она скорее всего продала бы, если бы не погиб сынок Хэя. — Херст любил обсуждать дела Каролины. Вообще-то женщины как люди его не интересовали. Но Каролина была не просто женщиной, а издателем.

— Не уверен. Ей это нравится.

— Это чувство мне знакомо. — Херст позволил себе редкую для него шутку, касающуюся его самого. — Мне будет не хватать тебя здесь. — Это было прощание. Его финансовая помощь Херсту больше не требовалась; состояние матери уже намного превысило то, которое Херст когда-то подчистую растратил. Теперь, когда Блэз сам стал издателем, не было смысла продолжать отношения учителя и подмастерья. — Ты будешь жить в Балтиморе? — Это было искреннее любопытство.

— Нет. Нынешнее руководство справится без меня. — Это была неправда, но Блэз не хотел говорить Шефу, что он собирается осуществить налет на редакторский состав «Чикаго америкэн». Он присмотрел прекрасного ответственного секретаря, которому придется платить больше, чем ему платит Шеф, что и так было непомерно много, но если кто-нибудь в состоянии вытянуть «Балтимор икзэминер», то это Чарльз Хэпгуд, родившийся на восточном побережье Массачусетса и готовый расстаться с арктической зимой и тропическим летом Чикаго ради умеренного Балтимора.

— У тебя все будет в порядке. — В словах Шефа не слышалось убежденности. — Я хочу сказать, что у тебя есть деньги, а это главное. Найми лучших людей — другого способа не существует. — Бледные серые глаза на короткий миг взглянули на Блэза, и Блэзу показалось, что Шефу известно про Хэпгуда.

— Ты когда-нибудь думал о журналах? — То был новый интерес Шефа. На него произвело огромное впечатление количество рекламы, которое получали некоторые дамские журналы. Но когда он попытался купить один из них, его ошеломила цена. Поэтому он был готов начать свой журнал, может быть, два, или тысячу.

— Я не знаю, как делаются журналы, — честно казал Блэз.

— И вы тоже. Зачем все это?

— Журнальному бизнесу можно научиться, я полагаю. Я подумывал о журнале, ну, скажем, «Электрическая машина» или что-то в этом роде…

— Для дам?

— Они ведь тоже водят машины. Но мой прицел — мужчины. Просто мелькнула такая мысль. Я на днях женюсь на мисс Уилсон.

— До выборов? — удивился Блэз.

— Ну, это еще неясно. Может быть, я… — тонкий голосок замер. Очевидно, что его долгая связь с хористкой может вылиться в скандал, и хотя брак заставит умолкнуть строгих моралистов, он может одновременно и привлечь внимание к старой связи.

Блэз поднялся. Шеф протянул ему для пожатия вялые, липкие пальцы.

— На какой? — спросил Блэз уже у двери.

— Что на какой?

— На какой мисс Уилсон вы женитесь?

— На какой?.. — на мгновение Шеф потерял нить мысли. Как давно уже заметил Блэз, женитьба именно так нередко действует на мужчин. — На Аните, — сказал Херст, и тут же поправился. — Конечно, я имел в виду Миллисент. Тебе это известно, — добавил он осуждающе. Херст принадлежал к тому редкому типу лишенных чувства юмора людей, которые умели ценить чужой юмор даже на собственный счет. — Твоя французская дама… — начал контрнаступление Шеф.

— Она поселилась в деревне. Больше я ее не увижу.

— Ох уж эти французские нравы.

На Пенсильванском вокзале Блэз сел в спальный вагон поезда с твердым намерением сойти в Балтиморе, но вид из окна вагона на бесконечный ряд абсолютно одинаковых кирпичных домов с аккуратными белыми ступеньками подействовал на него настолько удручающе, что он решил продолжить путь до Вашингтона.

Во время поездки Блэз глубже, чем обычно, задумался о себе. Ему двадцать шесть, он богат, нравится женщинам, хотя они его привлекали не слишком сильно. Анна де Бьевиль называла его gate — испорченным. Но он знал, что тут крылось нечто другое. Хмурый под снегом городок Гавр-де-Грейс проплыл за окном поезда. Он слишком привык к тому, что его домогаются, хотят соблазнить. За исключением случайных посещений одного из самых эксклюзивных борделей, Блэз не предпринимал попыток найти себе любовницу, не говоря уже о жене. Плона это повергало в изумление, и он заботливо расспрашивал Блэза, здоров ли он или страдает от некоего недуга, который начинается как все во Франции, с печени, а затем неумолимо и разрушительно продвигается к югу. Но поскольку Блэз был крепок, как молодой пони, Плон в конце концов пришел к печальному выводу, что это болезнь не плоти, а духа: то самое англосаксонское состояние ума, которое безжалостно разлагает мужчину. Плон предложил ему больше заниматься спортом, например теннисом.

Блэз отдал должное перестроенному холлу отеля «Уиллард», растянувшемуся на целый квартал. За монументальным табачным киоском находилась телефонная комната. Он дал оператору номер «Вашингтон трибюн». Девушка воткнула несколько проводов в розетки.

— Ваш номер ответил, — она указала ему телефонную кабину.

Когда Блэз поднял трубку и попросил Каролину, глубокий негритянский голос ответил:

— Здесь нет никакой мисс Сэнфорд. Это дом Белла.

— Но это номер…

— Нет, сэр. Всю эту неделю люди по ошибке попадают к нам. — Трубку повесили. Через две попытки Блэз дозвонился в «Трибюн».

Каролину порадовали телефонные мытарства Блэза.

— Это же готовая статья! В Вашингтоне все знают, что единственный телефон, который никогда не работает как следует, принадлежит Александру Грэхэму Беллу. — «Изобретатель без чести» — как тебе этот заголовок? Хотя, конечно, он удостоился немалой чести за изобретение телефона. Может быть, «Изобретателю требуется ремонт?» — Каролина предложила встретиться с Блэзом у миссис Бенедикт Трейси Бингхэм в ее «дворцовом доме». — Повод незначительный. Она поит чаем новых членов конгресса. Я должна там быть. Тебе, конечно, необязательно. Хотя нет. Ты ведь тоже издатель — наконец-то! — добавила она с веселой безличной мстительностью.

Миссис Бингхэм стояла у дворцового камина, вывезенного из уэльского замка, объяснила она, принадлежавшего Беовульфу, предку миссис Бингхэм по материнской линии. Как обычно, молочного короля округа Колумбия нигде не было видно.

— Мы в окружении Эпгаров, — сказала Каролина, встретившая Блэза у входной двери. Но Блэз был не в состоянии отличить Эпгара от других людей в переполненной комнате, где новые конгрессмены и их жены чувствовали себя не в своей тарелке, несмотря на громогласные «чувствуйте себя как дома» хозяйки. Она не обладала знаниями истории и еще меньше того мифологии, но обладала политическим даром запоминать не только имена конгрессменов, но и названия их избирательных округов. После длительных консультаций с Каролиной было решено, что миссис Бингхэм просто обязана заполнить пустоту, образовавшуюся в центре светской жизни Вашингтона, и стать хозяйкой политического салона. Подлинного салона не было здесь многие годы. Гостиная Хэя-Адамса имела слишком разреженную атмосферу для простых смертных, тем более для странствующих политиков; посольства оставались чем-то запретным, а Белый дом производил впечатление семейного — даже кланового — дома, особенно теперь, когда в нем поселилось многочисленное семейство Рузвельтов. Поэтому Каролина поощрила миссис Бингхэм занять этот высокий — или относительно высокий — плацдарм и установить свои стандарты.

— Блэз Сэнфорд! — воскликнула она, когда Каролина подошла к ней под руку с братом. В него впились потухшие ониксовые глаза, а ладонь сдавило крепкое рукопожатие. — Балтимор ближе Нью-Йорка, да и кровь не водица, — добавила она многозначительно.

— Конечно. — Блэз так и не научился поддерживать легкую беседу с американскими дамами, в отличие от молодых американок. Но дамы вроде миссис Бингхэм умели говорить за двоих. Вставленное время от времени «да» или «нет» было достаточно, чтобы молодой человек благополучно выдержал это испытание. — Конечно, вы поселитесь здесь. О Балтиморе не может быть и речи. В Вашингтоне удобнее во всех отношениях. Ты слышала, Каролина? Элис Рузвельт лишилась всех зубов, а ей только восемнадцать. Мне это кажется романтичным, правда? Такая беда в таком нежном возрасте.

— Как это случилось? — спросила Каролина.

— Ее ударила лошадь. — Миссис Бингхэм даже помолодела, принеся в очередной раз дурные вести. — От нарыва в нижней челюсти у нее стали сыпаться зубы…

— Бедная девушка, — отозвался Блэз. Он никогда не встречал мисс Рузвельт, но слышал, что она умна и стремится к бурной светской жизни повсюду, кроме вашингтонского захолустья. Ее трудно было винить. От нечего делать он даже подумал, не жениться ли ему на ней. Говорят, что она хороша собой. Но мысль о вставной челюсти, которую ей теперь придется носить, перечеркнула фантазии о свадьбе в Белом доме.

Каролина помогала хозяйке встречать прибывающих гостей, а Блэза увела одна из эпгаровских дам, «ваша многоюродная кузина», представилась она. Эти Эпгары тщательно отслеживали своих многочисленных кузин и кузенов. Пытаясь завязать разговор, Блэз оглядел комнату, полную хрусталя и старомодной черной мебели с волосяными подушками, и попытался установить, кто есть кто среди политических деятелей; это ему не удалось. Но он мог сказать, кто из присутствующих является политиком — ключом тут была черная униформа в виде длиннополого сюртука, не говоря уже о неизбежных крупном рте и широкой груди, столь необходимых для произнесения речей перед огромными толпами. Столько оперных теноров, подумал он, под маской проповедников. Он заметил, что Каролина здесь в своей стихии, она держалась безукоризненно, когда миссис Бингхэм представляла ее новым государственным мужам, и как только те понимали, что эта молодая особа — издательница «Трибюн», ее руку брала не одна, а сразу две радушные ладони и сжимали так, словно из глубин ее существа можно было выдавить каплю-другую типографской краски, чтобы снова и снова печатать ею имя данного политика, дабы доставить удовольствие его избирателям и принести прибыль его спонсорам.

С грустью Блэз понимал, что «Балтимор икзэминер» никогда не сможет оказывать такого влияния на этих перевозбужденных людей, за исключением конгрессменов от Мэриленда, с которыми лучше не иметь дела. К счастью, Хэпгуд обещал играть роль буфера — он знал их всех.

Худощавый молодой человек с копной медно-красных волос — по неизвестной причине густые волосы были редкостью в политической жизни республики — повернулся к Блэзу и сказал:

— Вы — мистер Сэнфорд. Брат Каролины. — У молодого человека было профессиональное рукопожатие. Жестко сдавливая пальцы другого человека, политик действует первым, тем самым спасаясь от злобных работников физического труда, чья физическая сила железной хваткой может поставить на колени любого, даже самого крепкого человека. Знаменитый трюк Маккинли состоял в том, что одновременно с пожатием руки честного земледельца он как бы нежно в целях предосторожности брал его за локоть. Если человек начинал крушить президентские пальцы, ласковое прикосновение к локтю сменялось внезапным резким ударом, способным вызвать такую боль, что хватка должна была мгновенно ослабнуть. На службе у Шефа Блэз изучил все эти приемы.

— Вы один из новых конгрессменов? — Несмотря на политическое рукопожатие, молодой человек был слишком крепкого сложения и слишком красив для народного трибуна, но именно им он и был.

— Джеймс Бэрден Дэй, — представился он и назвал штат и избирательный округ, а также своих дальних кузенов. — Мы все в конечном счете Эпгары, — сказал он.

— Да, — неопределенно отозвался Блэз. Он не мог вспомнить Джеймса Бэрдена Дэя, но его не могло не радовать пребывание в конгрессе дальнего родственника, который к тому же выглядел джентльменом, даже представляя варварский штат, варварским акцентом которого он овладел, если — мрачная мысль — этот акцент не был врожденным.

— Я служил здесь раньше, в должности контролера. Тогда я и познакомился с Делом Хэем и, конечно, с мисс Сэнфорд.

— Они обменялись соболезнованиями по поводу смерти Дела.

— После его отъезда в Преторию мы уже не встречались. Он собирался жениться на мисс Сэнфорд… — В последней реплике слышалась вопросительная интонация.

— Да. Кажется, в этом месяце. Он должен был стать президентским помощником.

— Бедный… мистер Хэй, — неожиданно сказал молодой человек, и его бледно-голубые глаза внезапно, прямо и будоража встретились с глазами Блэза. Он прикоснулся рукой ко лбу, как бы защищаясь этим бессмысленным жестом от беспокоящего взгляда, и подумал, почему взгляд Дэя так его тревожит. В конце концов, предположение, что Каролина была равнодушна к Делу, никак не касалось Блэза. Но Дэй заставил его почувствовать некую неловкость, и это ему не нравилось. К тому же ему снова напомнили, что, хотя он и Сэнфорд, Вашингтон во многом стал городом Каролины. Она обеспечила себе место наверху, он — еще нет.

Дэй говорил обычные вещи. Дел умер слишком молодым, президент погиб трагической смертью, мистер Хэй потрясен.

— А сейчас новое потрясение, — сказал Блэз; как ему хотелось быть таким же высоким, как Дэй, который мог, тепло и проникновенно разговаривая с ним, смотреть во все стороны над головой Блэза и видеть, как новые именитые гости входят в комнату. Он продолжал: — Только что умер старейший друг мистера Хэя, Кларенс Кинг. Ну, знаете, геолог.

— Я не слышал…

— Моя сестра сказала, что он умер несколько недель назад в Аризоне. Итак, в течение шести месяцев бедный мистер Хэй потерял сына, друга и президента.

— Однако он, — сказал Дэй с внезапной холодностью, — не потерял свой пост. Странно, что Рузвельт его не сместил. Но я ведь демократ, — он улыбнулся милой мальчишеской улыбкой, — я копьеносец Брайана, борец за народ.

— Мы распинаем его, — сказал Блэз, ответив ему улыбкой, — на этот раз на серебряном кресте. — Оба засмеялись.

— Я Фредерика Бингхэм. — Им представилась бледная блондинка с томными манерами. — Я, конечно, знаю, кто вы, но мать считает, что вы должны знать, кто я. — Она улыбнулась Блэзу, слегка скривив губы и обнажив неожиданно острые клыки. От нее пахло сиренью. От Дэя исходил запах не вполне свежего костюма. Из всех способностей Блэза чувствительность к запахам была самой сильной и играла решающую роль в сексе.

— Я видел вас в Казино, в Ньюпорте, — сказал он.

— Вы пойдете далеко в политике, — сказала молодая особа умирающим голосом, а глаза ее смотрели не на Блэза, а на Джеймса Бэрдена Дэя.

— Но мистер Сэнфорд вовсе не думает делать политическую карьеру, — сказал Дэй. — Ему, счастливчику, это и не нужно.

— Вечно я все путаю, — мило ответила Фредерика. Блэз заметил, что ей нравится Дэй, а вовсе не он. Началось мужское соперничество, которое вспыхивает без всякой причины, кроме положения луны, как прилив, или это сирень, или причина не в этом?

Подошла Каролина. И она тоже находит Дэя привлекательным, это было очевидно. В нем вспыхнула буря мужской решимости, вспыхнула где-то внутри, где только и рождается такая решимость. Мужчина выше него ростом, скорее всего именно по этой причине привлекателен для двух женщин. Необходимо каким-то образом утвердить собственное превосходство.

— Вы вернулись, как и обещали, — Каролина тепло поздоровалась с Дэем. — На этот раз в конгресс.

— Отец хочет, чтобы вы предприняли что-то насчет молока, — сказала Фредерика, задумчиво глядя на Блэза. По крайней мере, он вынудил ее обратить на себя внимание.

— Но я не из молоководческого штата, — сказал Дэй, отвечая вместо Блэза.

— Как вы наивны! — Похоже, Каролина подразумевала, что это комплимент, но Дэй покраснел, чего она в конечном счете и добивалась. — Тот факт, что в вашем штате нет ни единой коровы, означает, что когда вы предпримете что-то во имя всех коров страны — не знаю, право, что это будет, но мистер Бингхэм вам подскажет — вы покажете этим свою незаинтересованность и альтруизм и зарекомендуете себя лучшим другом…

— …молочных интересов, — закончил за нее Дэй, и лицо его снова стало бронзовым.

— Ни в коем случае! Только коров, — возбужденно сказала Каролина.

— Отец их обожает. — Фредерика улыбнулась Блэзу своей чуть кривой улыбкой. — Коров, я хотела сказать. Он может целыми днями ходить вокруг своих коровников в Чеви-Чейз.

— Я его хорошо понимаю. — Блэз чувствовал, что Каролина готова сымпровизировать на эту тему целую арию. Она умела с удивительной непосредственностью говорить то, что другие хотели услышать. — В Сен-Клу-ле-Дюк я вела себя точно так же. Помнишь, Блэз? Коровы, коровники, маслобойки, где до сих пор делают масло так, как делали его, когда там останавливался Людовик Пятнадцатый. Это был рай, в центре которого помещался не Бог, а Корова… — Прежде чем Каролина успела закруглить свой панегирик, Дэй притянул к себе хорошенькую и пухленькую миниатюрную женщину и сказал:

— Это Китти, моя жена.

— Корова… — рассеянно еле слышным голосом повторила Каролина и вежливо протянула женщине руку. — Как это неожиданно…

Блэз отлично видел ее разочарование. Коль скоро Джеймс Бэрден Дэй столь привлекателен, Блэз подозревал, что он мог когда-то быть в некоем списке ее поклонников. Скорость, с которой она принялась очаровывать Китти, убедила Блэза в своей правоте. — Мистер Дэй даже намеком не обмолвился… про вас! — воскликнула она, и глаза ее светились восхищением. — Как ему повезло! И как повезло нам, что вы теперь в Вашингтоне. Правда, Блэз? Хотя ты ведь живешь в Балтиморе…

— Отнюдь нет, — огрызнулся Блэз.

Но Каролину было не остановить.

— Это произошло неожиданно! Мы здесь ничего не слышали, а ведь считается, что мать Фредерики и рубрика «Дама из общества» в моей «Трибюн» осведомлены обо всем.

— Да, это случилось внезапно, — сказала Китти. У нее был низкий гнусавый голос, который Блэз так не любил в стране, где манера говорить едва ли не всех людей подряд действовала ему на нервы.

— Мы поженились в день выборов, — сказал Дэй. — Мы так и планировали заранее.

— Но только в случае твоей победы, — скорее прямолинейно, чем с юмором, сказала Китти. — Я не собиралась выходить замуж за человека, который захотел бы остаться в провинциальном городе и как все заниматься юриспруденцией. Нет, сэр, — обратилась она к Каролине, легко проглотившей это обращение. — Я хотела выбраться из нашего штата, как и Джим, конгрессмен Дэй, как мне, вероятно, надлежит теперь его называть.

— Разумеется, не за завтраком, — любезно вставила Каролина.

Миссис Бингхэм, почувствовав возникшую неловкость или даже некоторую драматичность ситуации, приблизилась к ним; Фредерика тем временем исчезла.

— Ну разве это не сюрприз!? — в ее голосе слышались осуждающие нотки. — Мистер Дэй никогда не говорил нам, что он возвращается домой, чтобы избраться в конгресс и жениться на дочери судьи Холлидэя. А судья Холлидэй для своего штата то же самое, что Марк Ханна для штата Огайо и не только.

Блэз заметил, что Дэй улыбался слегка растерянно. Китти, напротив, выглядела, как кошка из басни, проглотившая канарейку. Пока Каролина собиралась вознестись на новые высоты неискренности, Блэз внезапно понял всю глубину и интенсивность сексуальности своей сестры, не менее мощной из-за ее невинности или, скорее, неосведомленности. Он вдруг назло себе подумал, что было бы, если б он поменялся с ней ролями; затем, посмотрев на Дэя и Китти, решил, что этого лучше не делать. Стена, которую может сломать мужчина, не под силу женщине, по крайней мере в их мире. Здесь пасьянс был разложен против женщин, действовать относительно свободно могли только мужчины.

Китти заговорила о домах и слугах, и Каролина предложила помочь и в том, и другом. Дэй повернулся к Блэзу.

— Надеюсь, мы будем видеть вас чаще, коль скоро вы неподалеку.

— И я надеюсь, — ответил Блэз и решительно заявил: — Но я буду не близко, я буду здесь.

— В Вашингтоне? — песчаные брови выгнулись.

— Да, в Вашингтоне. Нью-Йорк слишком далеко, а Балтимор вообще нигде. Я ищу дом, — сымпровизировал он, вдохновленный Каролиной. Не только она умела плести яркую светскую паутину.

— Значит, мы действительно сможем видеться чаще. — Дэй держался легко и непринужденно. — Хотя, конечно, нам будет не хватать Дела.

— Думаю, я построю здесь дом, — сказал Блэз, не поддаваясь на сантименты. — На Коннектикут-авеню. Все прелести городской и сельской жизни одновременно. А она никогда бы… — Блэз понизил голос, хотя Каролина и Китти все равно не слышали их разговора в шумной комнате, — …не вышла за Дела.

— Почему вы так в этом уверены?

— Я знаю ее, — солгал Блэз. — Лучше, чем самого себя, — сказал он правду.

4

Джон Хэй стоял у окна в кабинете Адамса и смотрел вниз на прохожих. Дикобраза всегда поражало количество людей, которых Хэй узнавал, особенно теперь, когда всех знакомых разительно изменила старость.

— Генерал Сиклс на костылях, — возвестил Хэй, увидев, как под окном по морозной Эйч-стрит проковылял постаревший, с замутненными глазами солдат, убийца, и некогда любовник испанской королевы.

— Да он давно умер. — В этом году Адамс считал, что все их знакомые мертвы, пока ему не доказывали обратное.

— Вполне возможно, что умер, — рассудительно сказал Хэй. — Но, подобно Лазарю, начал двигаться. Кстати, где его нога?

— Он потерял ее в сражении при Геттисберге, которое едва не проиграл, старый блефун.

— Я не об этом. — Хэй отвернулся от окна и устроился в кресле, стараясь как можно комфортабельнее прижать спину к мягкой подушке. — Когда ему оторвало ногу снарядом, Сиклс послал кого-то на поиски. Затем заказал прелестный ящик и везде возил ногу с собой. Кажется, он собирался подарить ее одному из своих клубов в Нью-Йорке.

— Еще очко не в пользу Нью-Йорка. Я не пустил бы Сиклса ни в один клуб, а уж его ноги там бы точно не было. — Адамс устроился у камина; на нем был смокинг темно-красного цвета. Как всегда по воскресеньям, стол для завтрака был тщательно сервирован. В полдень придут гости. Хэй никогда не знал наверняка, сколько из них приглашены и сколько явятся сами по себе. Когда он задавал этот вопрос, Адамс держался крайне загадочно. — Все дело случая, — бормотал он. — Как и во всей нашей вселенной.

Но в это утро в их жизни не было ничего случайного. Адамс вернулся из Европы в конце декабря, вовремя, чтобы поспеть на похороны Кларенса Кинга в день Нового года. Он задержался в Нью-Йорке дольше обычного. Он был удивлен завещанием Кинга, написал он Хэю, но ничего к этому не добавил.

Вечером накануне за обедом с Хэями Адамс прошептал ему на ухо, что он хотел бы видеть его одного наутро до завтрака. Когда Хэй пришел, Адамс был сама загадочность, он неторопливо перебирал содержимое многочисленных ящиков секретера, ища какие-то бумаги, и Хэй снова принялся разглядывать прохожих, многие из которых оскальзывались и смешно падали на заледеневший тротуар. Только одноногий Сиклс уверенно сохранял вертикальное положение.

— Завещание, — сказал наконец Адамс.

— Состояние?.. — Хэй держался сути.

— Да, будут деньги. Коллекция живописи и антиквариата нашего друга хранится в Нью-Йорке на Десятой улице и, проданная с аукциона, даст достаточно денег при разумных расходах.

— Что означают слова «разумные расходы»?

Но Адамс смотрел на огонь в камине, словно солнцепоклонник на дневное светило.

— Вы давно знаете, Джон, что для Кинга с его здоровым образом жизни и для меня с моими заумными идеями женщина — это все на земле и на небе…

— Ваша Дева двенадцатого столетия…

Наша Дева, почитаемая в том последнем веке гармонии и нашедшая бессмертие в соборах Мон-Сен-Мишель и Шартрском.

Хотя Хэю никогда не надоедал энтузиазм Адамса, обращенный ныне к идее женщины как девственницы и матери Божьей, он не видел связи между нынешней славной литературной работой Дикобраза и Кларенсом Кингом, который умер холостым. Но Адамса нельзя было торопить, и Хэй снова расположился у окна и стал разглядывать блейковского вавилонского царя, жующего траву, с безумным видом стоя на четвереньках.

— Кинг всегда считал, что мужчина — это нечто вроде панциря краба, который сбрасывается, когда в нем нет больше необходимости, — женщиной, короче говоря. Она — это сущностная энергия, которая пользуется панцирем и потом его выбрасывает. Очевидно, Кинг был более примитивен и органичен, чем я. Хотя каждый из нас поклонялся идее женщины, я видел ее девственной королевой упорядоченного совершенного мира, а он боготворил более земную примитивную мать-богиню, впитавшую в себя всю живую энергию, идущую еще от полипов и кристаллов.

Это чересчур высокопарно даже для Адамса, подумал Хэй. Похоже, что оба его друга слегка сдвинулись на островах Южных Морей, поклоняясь женщинам с кожей цвета темного золота, но сотворить из радостей двух закомплексованных американских джентльменов девятнадцатого века систему мироздания — это уж слишком.

— Так или иначе, нашему другу суждено было найти свой идеал, свое вдохновение, и в восемьдесят третьем году он на ней женился.

Хэй едва не упал с кресла.

— Кларенс Кинг был женат?

Адамс ответил нехарактерным для него робким кивком лысой розовой головы.

— На Двадцать четвертой улице в Нью-Йорке он женился на некой Аде Тодд, которая родила ему пятерых детей.

— Втайне от всех! — Хэю почудилось, что он сходит с ума.

— В такой тайне, что он фактически до самого конца не назвал Аде своего настоящего имени. Он называл себя Джеймсом Тоддом и поселил ее и детей в прекрасном уголке под Нью-Йорком под названием Флашинг.

— Генри, если ты снова занялся сочинением романа…

— Отнюдь нет. Правда чересчур эксцентрична для простого историка. Кинг был в состоянии зарабатывать достаточно денег, чтобы обеспечить комфорт своей семье в этой горациевой сельской обители, где растут китайские деревья гингко, а верные слуги создают им идиллический, хотя и анонимный комфорт.

По мере того как Хэй терял терпение, Адамс становился все более лиричным.

— Как ты можешь предполагать, — я видел, как изменилось твое лицо, когда я произнес слово «анонимный», — были веские причины, почему Кинг не хотел, чтобы мир и даже, замечу с грустью, братство Червей знали о его тайной жизни. Ада была его идеальной, хотя и земной, богиней, хранительницей космической энергии…

— Генри, ради бога…

— Джон. — Поднятая рука Адамса выражала слабый укор. — Я не закончил с его тайной жизнью. Перед самым отъездом на Запад во второй раз он решил, что для его семьи, по-прежнему носящей фамилию Тодд, лучше всего будет перебраться в ту часть мира, которая ныне причиняет тебе столько неудобств из-за глупой проблемы ее границы с Аляской…

— В Канаду?

— Наша Снежная королева. Он перевез их в Торонто, где его сыновья поступили в заведение, — Адамс заглянул в бумаги, лежавшие у него на коленях, — именуемое школой Логана.

— Почему Канада?

— Потому что там есть терпимость, в отличие от свойственной нам одержимости тем, что я назвал бы идентификацией. Там нет присущего нашей нации неприятия любой формы мезальянса.

— Это я понимаю, — кивнул Хэй, — особенно теперь, когда он дал ей свое имя.

— Если, конечно, она захочет им пользоваться. Он ясно высказался об этом в своем завещании. По которому вы являетесь опекуном…

— Почему у тебя есть копия, а у меня нет?

— Друг — наш друг, Гардинер, дал мне этот ранний его черновик. Как только завещание будет утверждено, а антиквариат Кинга продан, вдова сможет жить в умеренном комфорте как миссис Тодд или миссис Кинг в Торонто или Флашинге или…

— Все это звучит, как не лучший рассказ Стивена Крейна. Джентльмен и падшая женщина, незаконная семья, вымышленные имена…

— О, это гораздо более смелая история, чем все написанное Стивеном Крейном. Видишь ли, дорогой Джон, совершенная женщина Кинга, мать пятерых его детей, воплощенная мировая богиня, рядом с которой может быть лишь мужчина, безукоризненный в своих биологических функциях, это славное существо из предыстории, эта Ада Тодд — негритянка.

Хэй шумно вздохнул и кровь внезапно отхлынула от его головы. На мгновение ему показалось, что он теряет сознание. Но тут же собрался с духом.

— Кларенс Кинг женился на негритянке! Но это… невозможно.

— Ты не был на Таити. — Адамс самодовольно посмотрел на огонь в рамке светящегося мексиканского нефрита.

— Ты там был, но я что-то не замечаю в этом доме смуглой миссис Генри Адамс…

— Только потому, что я пошел дальше, в высь и в даль. К Деве Шартра, к более совершенному воплощению изначальной богини, которая…

— Будь я проклят, — сказал Джон Хэй, когда Уильямс медленно открыл дверь в кабинет и объявил, что молодые дамы хотят выразить свое уважение…

Адамс встал, на его лице появилась маска доброго дядюшки, хотя необычный блеск глаз позволял предположить нечто демоническое в его натуре.

Комнату буквально заполонили три девушки. Хэй никогда не мог понять, как две его дочери и их подруга Элис Рузвельт умудрялись занимать столько пространства, вбирать в себя столько воздуха, создавать такую — за неимением лучшего слова — атмосферу, но они сделали именно это.

Вся троица сгрудилась вокруг дядюшки Генри, к каждой он целомудренно прикоснулся легкими движениями рук и потом воздел их в папском благословении. Элен все более становилась похожей на Клару, а Элис на него самого. Президентская Элис, к счастью, ничем не напоминала отца, если не считать узенького рта, полного крупных выступающих зубов. Элис Рузвельт была не просто хорошенькой, но красивой, у нее была изящная фигура и серые, точно мраморные глаза; она держалась очень прямо и вела себя, как принцесса, каковой себя и считала. Кроме того, она была склонна к вспышкам сумасшедшей энергии, а также недемократического — хотя и вряд ли королевского — остроумия. Генри Адамс иногда ее просто боялся. Желая сделать приятное, она лишь загоняла дядюшку Генри в угол.

— Вы должны прийти на прием. Не каждый день у меня дебют в Белом доме…

— Я слишком стар, милое дитя…

— Ну, разумеется. Мы будем поддерживать вас — кого из древних поддерживали на пире?

— Фемистокла…

— Мистер Хэй, заставьте его прийти! — Элис Рузвельт повернулась к Хэю, воздев вверх руку как богиня победы.

— Сделаю все, что в моих силах.

Элен плюхнулась в кресло напротив Адамса, самое большое, предназначенное для ее матери, которая пока еще была заметно крупнее дочери, с облегчением подумал Хэй. Он испытывал облегчение и оттого, что Элен в следующем месяце выходит замуж за Пейна Уитни. Если она станет еще крупнее… Он боялся даже думать, как это будет — жить в доме между массивной Сциллой, его женой, и возможной старой девой таких же размеров, Харибдой-Элен.

— Придут все. — Элис Рузвельт села на стул. — Конечно же, будет очень скучно. Отец и мать не хотят тратить деньги. Другим девушкам устраивают настоящие танцы, кадриль. А мне? Конечно, нет! Простая республиканская Элис получит простенький танец и пунш. Даже шампанского не купят. Пунш! — воскликнула она так, как ее отец мог воскликнуть «Здорово!»

— Пунш — подходящий напиток для молодежи. — Хэй, рассуждая как добренький дедушка, не мог думать ни о чем, кроме сладострастных чернокожих женщин с гибкой фигурой и тяжелой грудью, этих крабах, пожирающих его панцирь, если следовать отвратительной метафоре Генри. Счастливчик этот Кинг. Даже когда он умирал, рядом с ним была настоящая женщина, причем такая, какой не знал не склонный к приключениям Хэй со времен своей холостяцкой жизни в Европе. А сейчас уже поздно? Конечно, он приближается к смерти, но ведь и Кинг был не в лучшем состоянии. Там, где воля, там и Эрос. Конечно, и Танатос тоже, мрачно оборвал он свои грезы. Никогда больше не прикоснется он к теплой шелковистой коже.

— У нас в Восточной гостиной Белого дома вместо этих ужасных ковров горчичного цвета будут простые деревянные полы, уберут и эти круглые сиденья, из центра которых торчат пальмы. Это ужасный дом, вы согласны со мной, дядюшка Генри?

— Знаешь ли, этот дом никогда нельзя было назвать модным, — начал Адамс.

— Отец собирается все переделать, как только уговорит конгресс выложить деньги. Это просто нестерпимо, мы все наверху, там же и папин кабинет, и все — на таком малом пространстве. Мы хотим перестроить весь этаж, с запада на восток…

— И где же будет кабинет президента? — На памяти Хэя каждая администрация пыталась что-то изменить в Белом доме, но кроме странной ширмы от Тиффани ничего нового с линкольновских времен не появилось.

— Отец хочет снести оранжереи и на их месте сделать себе кабинет. Он окажется совсем рядом с вами, с государственным департаментом.

— Мудро ли это? — даже иконоборец Адамс — а есть ли более заплесневелая икона, чем Белый дом? — был в растерянности.

— Либо наша семья должна уменьшиться, либо Белый дом расшириться, — заявила республиканская принцесса.

— Элис твердо решила, твердо решила! — захлопала в ладоши Элен.

В дверях снова появился Уильям, на этот раз он держался подчеркнуто прямо.

— Президент, — объявил он.

Все встали, в том числе и республиканская принцесса, когда Рузвельт в утреннем костюме буквально впрыгнул в комнату, как он обычно вбегал на второй этаж, перепрыгивая через ступеньку; рано или поздно, не без злорадства размышлял Хэй, этот полный коротышка рухнет, не выдержав взятого темпа.

— Я был в церкви! — поделился со всеми этой великой новостью президент. В последнее время он взял за правило заглядывать после церкви к Хэю, что давало суверену и его министру возможность несколько минут провести вдвоем, без секретарей и посторонних, что было очень важно. Президент, обратил внимание Хэй, не выносил одиночества. Даже когда он читал, что у Рузвельтов было семейной страстью, он любил, чтобы рядом с ним тоже читали. — Мне сказали, что вы завтракаете здесь…

— Позавтракайте с нами, — кротко сказал Адамс.

— Нет, нет! Для меня у вас слишком изысканная еда.

— Бефстроганов — любимое блюдо президента, — скорчила гримасу Элис. — А также рубленое мясо, залитое яйцом. И кетчуп.

— Замечательный завтрак! Если бы Элис занималась спортом, она бы тоже любила рубленое мясо. Князь Генри Прусский… — Рузвельт назвал это имя Хэю, затем занял имперскую позицию у камина и троекратно щелкнул зубами.

— Папа! — Элис передернуло. — Не делай так. У меня от малейшего движения воздуха качаются нижние зубы…

— Разве я сею ветер?

— Но ты стучишь зубами, и это мне напоминает… Смотрите, — Элис широко открыла рот. — Видите, какой ужас!

Но Хэю удалось увидеть лишь ряд нижних зубов, значительно более мелких, чем надгробные камни над ними.

— Они все шатаются, — сказала Элис торжествующе и не вполне разборчиво, потому что рот ее так и не закрылся.

— Пожалуйста, закрой рот. — Рузвельт, точно подавая родительский пример, плотно сжал губы.

— Нужно было их все вырвать. Все дебютантки стали бы мне подражать. Получилась бы нация беззубых девушек — вроде китаянок с их перебинтованными ногами.

— Элис, твои зубы как тема для разговора всем уже надоели.

— Что касается меня, — сказал Адамс, — то меня изрядно забавляет эта трансформация молодой американки Генри Джеймса.

— Изнеженный сноб! — просиял Рузвельт.

— Князь Генри Прусский. — Хэй отыскал потерянную нить.

— Ах, да. Он приедет в феврале забрать яхту, которую мы строим для кайзера; во всяком случае, так мне сказал в церкви Холлебен, который, по крайней мере на сегодня, перешел в пресвитерианскую веру. Что будем делать?

— Дадим ему государственный обед. Но постараемся не позволить ему разъезжать по стране…

— Поскольку я дебютантка, — сказала Элис, — вы могли бы поручить мне его обаять. Он женат? — Элис теперь кружила по комнате в подражание отцу и край длинного платья, подобно королевскому шлейфу, взметался при каждом ее шаге. — Если я выйду за него замуж, я стану княгиней Элис Прусской. Уж лучше, чем Ойстер-бейской…

— Княгиней Генри, я полагаю. — Адамс наслаждался излюбленной ролью доброго дядюшки. — Ты цивилизуешь тевтонов. Если только это возможно.

— Скорее, ты сделаешь их еще большими варварами, — живо отреагировал Рузвельт. — Как бы там ни было, он женат, и никто из Рузвельтов не выйдет замуж за пруссака.

— Разве что до выборов будут оставаться считанные дни, — вставил Хэй.

— Это невероятно! — Рузвельт растянул как бы на несколько слогов это и без того длинное слово. — Как лояльны простые американцы к Германии. Только представьте, если бы мы так же относились к Голландии[316].

— Мы очень давно оттуда уехали, — сказала Элис. — Пошли, девочки. — И она выпорхнула из комнаты в сопровождении дочерей Хэя.

— Вы так добры, что взяли Элис к себе. — Рузвельт опустился в кресло, в котором сидела Элен. — Она такая непоседа.

— Вся в отца. — Хэй подумал о чернокожих женщинах и заговорил о принце Генри. — Он приезжает с определенной целью. Он попытается всколыхнуть американцев немецкого происхождения.

— Этого мы ему не позволим. Надеюсь, он джентльмен. В отличие от своего брата. Кайзер в общем и целом грубиян. Однажды он зайдет слишком далеко. Он вытянет шею и уложит ее на плаху. — Рузвельт хлопнул правой ладонью о левую, получился звук выстрела. — Не будет головы. Не будет кайзера.

— И мы останемся королем в замке? — медоточивым голосом произнес Адамс, и Хэй знал, что это дурной знак. Адамс становился все более нетерпимым не только к воинственному президенту, но и своему брату Бруксу, который все время заставлял кричать американского орла.

— Вполне возможно, — столь же мягко ответил насторожившийся Рузвельт.

— Брукс считает, что мы подошли к судьбоносной черте. — Адамс улыбнулся Навуходоносору. — Господство над миром достанется либо нам, либо Европе. Так кому же?

— О, приходите в четверг и просветите нас. — Рузвельт не хотел ввязываться в полемику. К удивлению Хэя, он оказался с хитрецой. За всем этим шумом скрывалась счетная машина, ни на минуту не прекращавшая работу. — Мы встретимся в девять и послушаем…

— Моего брата. Я этого не вынесу, мистер президент. Я вынужден его слушать, когда этого хочет он, а не я.

— Мы выберем такой четверг, когда его не будет. — Рузвельт встал. — Скоро явятся ваши гости. Джентльмены. — Адамс и Хэй встали, их суверен лучезарно им улыбнулся и вышел из комнаты.

— Он втянет нас в войну, — мрачно сказал Адамс.

— Я в этом не уверен. — Хэй подошел к камину, ему вдруг стало зябко. — Но он хочет, чтобы мы господствовали над миром…

— Не мы, а он. Забавный коротышка, — сказал Адамс, который был одного с Рузвельтом роста; кстати, и с Хэем тоже. Три забавных маленьких человечка, подумал Хэй.

— Нас трое. — В голосе Адамса вдруг послышалось отчаяние.

— Три забавных коротышки?

— Нет. Тройка Червей, а ведь когда-то была пятерка.

Внезапно Хэй почувствовал возбуждение, какое не посещало его уже многие годы — с тех пор, как он почувствовал приближение смерти.

— А фотография есть? — спросил он, собственный голос гулко звенел в его ушах. — Ее?

— Кого? — удивленно спросил Адамс.

— Чернокожей женщины. — Эти слова вибрировали как в голове у мальчишки, заполненной образами женской плоти.

— В качестве опекуна по его завещанию вы можете попросить у нее фотографию. Droit de l’avocat [317]как говорится. Кинг обманул нас всех. Мы давно мертвы, но продолжаем жить. Он жил еще долго после того, как должен был умереть.

Двойка Червей ушла, тройка осталась, подумал Хэй. Кто следующий? — спросил он себя, как будто не знал ответ.

Глава десятая

1

Апостол пунктуальности как всегда опаздывал. Джон Хэй стоял у входа в пресвитерианскую церковь Завета, высоко держа в руке часы и как бы драматизируя этим опоздание президента. Внутри церкви толпились знатные гости. К ужасу церковного старосты, в храм божий — в отличие от рая — пускали по приглашениям. Были представлены сенат, кабинет министров, Верховный суд и дипломатический корпус, кое-кто остался за бортом, что даст пищу светским пересудам до конца сезона. Следуя вдохновению, Клара разместила Генри Адамса между китайским послом У и японским послом Тахакирой. В результате ангелоподобный Дикобраз стал похож на древнего и отнюдь не благостного мандарина, прочно обосновавшегося на Востоке.

Семья Уитни доставила Хэю больше волнений, чем даже договор о канале. Распре между Уильямом С. Уитни с двумя оставшимися лояльными ему детьми и его бывшим шурином, холостяком Оливером Пейном, с двумя лояльными ему детьми Уитни, в том числе сегодняшним женихом, не было видно конца. Хэй расположил фракцию Пейна с одной стороны прохода, фракцию Уитни — с другой. Еще больший переполох возник, когда выяснилось, что Уильям Уитни прибыл в церковь, забыв приглашение, и полиция пыталась его остановить к вящей радости Оливера Пейна, восседавшего на скамье с уверенностью в своих незыблемых правах. Когда Хэй проводил Уитни сквозь полицейский кордон, он снова поразился быстроте, с какой уходят в забвение даже самые знаменитые люди, стоит им потерять должность. Уитни, созидатель королей и сам возможный король, был просто гостем на свадьбе своего сына и Элен Хэй.

Президентский кортеж, как почтовый дилижанс, преследуемый разбойниками, мчался по Массачусетс-авеню; на морозном воздухе лошади выдыхали клубы пара. Прежде чем охрана, выставленная перед церковью, успела подбежать к дверцам кареты, они распахнулись и на тротуар выпрыгнул президент в шелковом цилиндре. Затем куда более величественно вышла Эдит Рузвельт и за ней Элис, точно сошедшая с картины Гейнсборо, в темно-синем бархатном платье и смелой черной шляпе. Хэй как хозяин встречал их с часами в руке.

— Мы приехали точно вовремя, — солгал президент.

— Конечно, конечно.

В дверях выстроились привратники. Их республиканские высочества быстро привели себя в порядок и, на взгляд Хэя, жреческой поступью двинулись по проходу к своей скамье в первом ряду.

Как только Рузвельты уселись, зазвучал свадебный марш, и Хэй, чувствуя во всем теле странную слабость, но не привычную боль, отправился за перепуганной Элен в ослепительно белом атласном платье с тюлем, но из оригинальности без кружевной отделки; затем на глазах всего официального Вашингтона он передал ее высокому красавцу Пейну Уитни; сзади тихо плакала Клара, а Генри Адамс, окруженный азиатами, выглядел миниатюрным и старым.

Свадебный завтрак лишь подогрел ощущение драмы, которое никогда не покидало Хэя. Он пригласил семьдесят пять гостей, это значило, что они заняли не только столовую, но и его кабинет, где в эркере за одним столом он усадил рядом Уильяма С. Уитни и Оливера Пейна. Поскольку за этим же круглым столом сидели президент и миссис Рузвельт, соблюдение приличий было гарантировано. Хэй усадил за этот стол еще и Уайтло Рида с супругой, что должно было хотя бы частично удовлетворить его неугасающие светские амбиции. Президент сидел по правую руку от Клары, миссис Рузвельт — по правую от него, Хэя.

Бояться неловкой тишины не приходилось. Теодор, отлично осведомленный о вражде Уитни и Пейна, прочитал целую лекцию о трестах, время от времени бросая по видимости случайный взгляд на этих двух денежных принцев, как бы напоминая им, что, по крайней мере сегодня, они во многих отношениях сидят в одной лодке. Красавец Уитни, как всегда, сохранял спокойствие, но Пейн, человек вспыльчивый, не мог выдавить из себя ни слова из-за душившего его гнева.

Впрочем, слова в этой курьезной ситуации мало что могли изменить, подумал Хэй, довольный хотя бы тем, что эта курьезность нисколько не помешала словоизвержению Теодора. На сей раз Эдит не бросала на мужа укоризненные взгляды, сопровождаемые легким покашливанием; если это не останавливало потока мужниных слов, она прерывала его раздраженным возгласом «Тео!». Ее тоже приводила в ужас взаимная ненависть этих людей, которые обменивались вежливыми отрывистыми репликами, как только Теодор замолкал, чтобы перевести дух. Супруги Рид добродушно улыбались, оказавшись среди тех, кого можно было отнести к высшему свету; одно блюдо сменяло другое; на круглый стол в эркере падали яркие лучи зимнего солнца, и Хэй невольно подумал, что это Круглый стол короля Артура, перенесенный в Арктику.

— Элен очень понравились ваши подарки, мистер Уитни, — с материнской признательностью сказала Клара. — Такие крупные кольца и брошь.

— Очень рад. — В обходительности Уитни было что-то от лорда Честерфилда. В последнее время ему со многим пришлось примириться. Он оставил политическую карьеру. Он подвергся нападкам за свои многообразные деловые связи. Его не пригласили на холостяцкий обед к сыну, который давал в отеле «Арлингтон» узурпатор полковник Пейн. Однако он держался так, словно в его жизни все было в полном порядке. Что касается Пейна, то он места не находил от необъяснимого гнева. Хэй не мог этого понять. Тот факт, что после смерти сестры Уитни снова женился, не мог служить достаточным основанием для столь продолжительной вендетты, продолжительной и неистощимой. Было что-то сатанинское в том, как безжалостно Пейн выкупил двоих детей Уитни, один из которых ныне стал зятем Хэя. Быть может, в основе всего была его бездетность. Завидуя обаянию и плодовитости Уитни, Пейн украл у него двоих детей и даже попытался его разорить. Но хотя Оливер Пейн был богаче, зато Уитни был умнее; разорить его Пейну оказалось не по силам.

Эдит Рузвельт нерасчетливо спросила Оливера Пейна о том, что он подарил молодым.

— Немного, — ответил Пейн, опустив глаза в тарелку, где куропатка в желе развалилась в непристойной позе. — Обычная вещь, бриллианты, — пробормотал он. Уитни пил шампанское и улыбался миссис Уайтло Рид. — Дом в Томасвилле, штат Джорджия, — продолжал Пейн. — Они проведут там медовый месяц. Отменная охота в Джорджии.

Президент даже с набитым ртом не мог оставить тему охоты без комментария.

— Дикие утки! — едва разборчиво выкрикнул он.

— Тео!

Но ружья и дикие утки всецело завладели этим энергичным мальчишеским умом.

— И еще я уступаю им мою яхту, — сказал Оливер Пейн, адресуясь к тем, кого мало занимал президентский панегирик истреблению диких животных. — «Амфитриту». Этим летом они поплывут на ней в Европу…

— Это океанская яхта? — захлебываясь от восторга, спросила миссис Уайтло Рид.

— Да, — сказал Оливер Пейн, глядя мимо Уитни на дальнее его плечо, чем, видимо, особо подчеркнул свое большее, чем у того, богатство.

— Размером с океанский лайнер, — сказал Хэй, предоставляя Риду возможность пообщаться с президентом, который, почувствовав, что теряет внимание стола, сосредоточился на Риде, чьи подхалимские кивки и улыбки подвигли президента на изложение детальной истории охотничьих рожков с доисторических времен до наших дней.

— И еще я строю им дом в Нью-Йорке. — Оливер Пейн повернулся к Кларе как самой заинтересованной стороне. — Ваша дочь сказала, что предпочитает Нью-Йорк Вашингтону…

— А вас предпочитает нам! — засмеялась Клара, чем прервала историю рожков в царствование Франциска Первого и его охоты в Пуатье.

— Она никогда такого не говорила, — сказал очень богатый человек. — Просто Нью-Йорк больше подходит и ей, и Пейну. Я нашел участок на Пятой авеню, неподалеку от Семьдесят девятой улицы, где я построю дом…

— И мы все окажемся вместе на Пятой авеню, — сказал Уильям Уитни.

Это заставило замолчать и Оливера Пейна, и Теодора Рузвельта. Хэй сожалел, что Генри Адамс не стал свидетелем довольно комичной сцены.

— А как молодой Тед? — заполнила паузу Клара.

— Он еще слаб, но поправляется. В Гротоне за ним неплохой уход.

Тед-младший едва не умер от воспаления легких, и Рузвельты ездили к нему в Гротон, оставив Хэя в роли действующего президента. Иногда он все еще грезил о том, что будет, если сам Теодор падет жертвой пневмонии или пули убийцы, или просто попадет под трамвай; прошлой осенью трамвай врезался в президентский экипаж, тогда погиб агент секретной службы. Если бы погиб не этот агент, а Теодор, президентом стал бы Джон Хэй. Старый и больной, он все же находил в этих мыслях нечто заманчивое. Конечно, он уже слишком слаб, чтобы совершить что-либо существенное. С другой стороны, у него будут развязаны руки и он сможет вывести Соединенные Штаты на мировую арену в качестве равного партнера Британии. Зажатый между их флотами — народами, быстро поправил он свою грезу, — весь мир в необозримом будущем окажется у их ног. Хотя Теодор проводил тот же курс, он был слишком порывист и легко отвлекался, к тому же он был озабочен тем, чтобы стать президентом по собственному праву в 1904 году. Беспокоило и то, что, несмотря на его дружбу с Сесилом Спринг-Райсом, он отвергал, как это мог делать только американец голландского происхождения, долгое английское владычество в Америке, достигнутое за счет его предков. Он даже сказал Хэю, имея в виду Понсефота, что этот англичанин ему «не очень приятен и я не хотел бы иметь с ним дело. Я желаю ему добра, но, предпочтительно, на расстоянии». Другое дело Маккинли, чей доброжелательный нейтралитет во время англо-бурской войны был насущно необходим англичанам.

Уайтло Рид заговорил о России, и президент быстро вскинул глаза на Хэя. Они не хотели обсуждать текущие проблемы, касающиеся этой, на взгляд Хэя, варварской и бездумно хищной страны.

— Мы ничего не можем сказать, дорогой Уайтло. — Хэй превратил имя своего старого коллеги в некое подобие формального титула — Уайт Ло (Закон белых), Уайт Род (Белый хлыст). Блэк Ло (Закон черных), Блэк род (Черный хлыст), похожего на древние церемониальные титулы слуг британской короны. — Кассини рыщет где-то поблизости и все передаст царю.

— Вы заметили, что он избегает Такахиру? — президент явно был готов сказать что-то близкое к бестактности. Хэй счел необходимым вмешаться.

— У Кассини неважно со зрением. Я полагаю, что его подводит его монокль…

— Что будет делать Япония с Россией и Маньчжурией? — Уайтло отказывался понять намек Хэя. Так легко и упустить дипломатический пост.

— Об этом надо спросить японцев, — отрезал Хэй. — Конечно, никто из нас не хочет, чтобы Россия оккупировала индустриальные районы Маньчжурии…

— Провинция Шаньси! — всколыхнулся Рузвельт, и Хэя передернуло, когда учтивый и низкий баритон Брукса Адамса преобразился в рузвельтовский фальцет. — Сегодня это главная цель всех империй на земле. Кто держит в руках провинцию Шаньси, у того в руках мировой баланс сил…

— Теодор, там уже режут торт. — Эдит встала одновременно с Кларой, и Хэй почувствовал облегчение. Хотя он ни в коей мере не отвергал грядущую американскую гегемонию, обоснованную в готовящейся к изданию книге Брукса Адамса «Новая империя», он считал, что администрации президента никогда не следует ассоциироваться с такой антиамериканской концепцией как империя. Пусть империя придет во имя стремления к свободе и счастью. Если Соединенные Штаты не будут действовать осмотрительно, мир может с гораздо меньшей серьезностью отнестись к великой хартии Нового света, которая отделила это продолжение Британской империи не только от своей прародительницы, но и от всех других беспокойных и стремящихся к внешним захватам наций.

Поднявшись из-за стола, Уитни и Пейн, точно по уговору, разошлись в разные стороны. Хэи проводили Рузвельтов в столовую, где толпились гости с бокалами шампанского наготове. По другую сторону громадного торта стояли Элен и Пейн, готовые к разрезанию торта и тостам.

Подружка невесты Каролина была в светло-сером платье из шелкового крепа, цвет не вполне подходящий случаю, но Элен настояла, чтобы она присутствовала на свадьбе как девица-подружка невесты, потому что «тебе была предназначена роль замужней подруги невесты». На этот аргумент Каролина не нашлась, что ответить.

Теперь она стояла между Генри Адамсом и Кэботом Лоджем, и троица комментировала тосты, особенно вдохновенный президентский; президент стоял между женихом и невестой, как если бы их бракосочетание и свадьба были бы неполными, не будь его рядом или даже в центре событий.

— Теодор опьянен собой, — пробормотал Адамс.

Смех Лоджа не был самым приятным звуком, но в этих обстоятельствах Каролина отнеслась к нему благосклонно.

— Он не выносит, когда кто-то другой оказывается в фокусе всеобщего внимания. Он хочет быть женихом…

— И невестой тоже, — добавила Каролина.

— Он хочет быть всем, — сказал Адамс. — Интересно, — заметил он с макабрической улыбкой, — как он будет вести себя на собственных похоронах?

— Начнем с того, что ему придется лежать в гробу, — сказал Лодж.

— То будут государственные похороны, — сказал Адамс. — Столько энергии при жизни, наверняка и в смерти тоже.

— Нам повезло. — Лодж заговорил в мрачно-серьезном тоне. — Он на своем месте в должное время…

— Раздает торт? — пошутила Каролина, но Лодж был из числа преданных сторонников, и звезда Теодора была его звездой.

К удивлению Каролины, в комнате оказалась Фредерика Бингхэм, очень хорошенькая в милом светло-зеленом платье. Хотя миссис Бингхэм еще не проникла сквозь златые врата высшего общества, но чуть кривая улыбка ее дочери каким-то образом открывала перед ней любые двери. Каролина не могла не восхищаться ею. В конце концов, высокая светская карьера оставалась единственным, чего могла добиться молодая богатая американка, если ей, разумеется, будет сопутствовать удача.

— Меня пригласила Элис, — сказала Фредерика, словно прочитав ее мысли.

— Рузвельт?

— Хэй. Даже не представляла, что в Вашингтоне столько людей, с которыми я не знакома, и так мало, — улыбка на ее лице скорее угадывалась, чем читалась, — так удивительно мало конгрессменов.

— Они все у твоей матери.

— Вот и ладно. А эти люди, кажется, из Нью-Йорка. — Фредерика оглядывала комнату, как пресловутую клетку со львами, где Кларенс Кинг едва не лишился рассудка.

— Я иностранка. — Каролина предпочла так себя назвать, хотя, конечно, она принадлежала уже, нравилось ей это или нет, старому Вашингтону. — Здесь много людей из Огайо. Например, полковник Пейн. И Стоуны. И сенатор Ханна. — Им поклонился тучный бледный Марк Ханна, который на короткое мгновение воплотил в себе целый штат.

— Ваш брат тоже здесь? — спросила Фредерика, когда они двинулись в гостиную вслед за новобрачными и прилипшим к ним президентом.

— Нет. Он куда-то исчез. Кажется, он строит здесь дом.

— Он не в Балтиморе?

— Старается там не бывать. — Каролина только что получила добытый нелегальным путем бухгалтерский отчет об убытках «Икзэминер» за прошлый год. Газета влетит Блэзу в копеечку. «Трибюн», благодаря Тримблу и ее вдохновенной небрежности, приносила доход. Маклин даже сделал ей новогоднее предложение купить у нее газету, на что Каролина ответила отказом, и он с грустью заметил, что ему придется теперь купить «Пост».

— Мне кажется, что мистер Херст восхитительный человек. — Фредерика оказалась способной на неожиданные суждения. Как правило, прекрасные молодые особы видели в нем злодея национальных масштабов.

— Если вы так считаете, то вы с моим братом единомышленники. Он тянется к нему, как… как…

— Мотылек к пламени?

— Я хотела избежать этого сравнения, но, как издатель, я не имею права уклоняться от общепринятых выражений. Вы совершенно правы. Мотылек и пламя. Надеюсь, он не опалит себе крылышки. — Каролина сказала именно то, что думала; больше она Блэза врагом не считала. Ведь если бы он повел себя иначе, она была бы сегодня просто трансатлантической молодой наследницей, о которых все более изощренно писал Генри Джеймс. Вместо этого она завоевала себе уникальное положение, и хотя Маргарита может переживать по поводу его некоторой неопределенности, Каролина была рада чувствовать себя свободной и — к чему отрицать? — могущественной в вашингтонском мире, который все более становился для нее единственно значимым миром. Она посмотрела на кольцо на своем левом мизинце. Когда опал Дела раскололся пополам, она попросила ювелира разместить эти осколки с обеих сторон сапфира необычного желтого цвета. Эффект получился не столько вызывающий восхищение, сколько просто вызывающий, в нем угадывалась символика сломанной непрожитой жизни…

У дверей в гостиную Каролина с изумлением увидела миссис Джек Астор, похожую на лунного павлина — или то была курица? — на вашингтонском дворе.

— Как на картине Брегеля, — раздался ее голос в переполненной комнате. — Свадьба деревенского пастушка и доярки.

— И крестная мать в платье из паутины и в бриллиантах… — сказала Каролина.

— … да нет же, моя дорогая. Не крестная, а ведьма. Что я делаю здесь, в этом буколическом месте?

— Наверное, оно напоминает вам Ньюпорт.

— Нет. Скорее, Райнбек на Гудзоне, где мы ежегодно устраиваем для землепашцев праздник урожая, и я слежу за тем, чтобы их грубо сколоченные столы были обвиты ядовитым плющом. — Смех миссис Джек был приятный, хотя и не заразительный. Все вашингтонские дамы вокруг завороженно смотрели на светскую львицу, никогда прежде не бывавшую в столице. Каролина с удовлетворением сознавала, что ее собственные акции резко скакнули вверх.

— Вы дружите с Хэями? — спросила Каролина.

— Да нет. Но меня покорило это существо, такое молоденькое и потенциально устрашающее…

Миссис Джек протянула руку и привлекла к себе надменную Элис Рузвельт.

— Видишь? Я приехала. Теперь ваши сельские радости перестанут быть такими провинциальными.

— Ох уж эти гордые Асторы! — воскликнула Элис, которую никому никогда не удавалось переговорить, Даже несравненной миссис Джек. — Когда они были немецкими евреями и торговали кошерным мясом, мы, Рузвельты…

— … спасались бегством от индейцев в своих грубых деревянных башмаках, которые, кстати, сегодня на тебе, — добавила миссис Астор, глядя на большие, с квадратными носами, туфли Элис. — Зато наверняка очень удобные.

— Ну разве она не чудовище! — Элис с довольным видом повернулась к Каролине.

— Нет, нет. Она, как правило, справедлива. Но ее укус смертелен.

— Она бешеная! — Элис восторженно смотрела на миссис Джек. Не было секретом, что старшее дитя президента, по его же словам, «было единственным среди нас, у кого водились какие-то деньги», унаследованные от покойной матери. Она поставила себе целью стать светской дамой, понятие, не известное в рузвельтовской семье, очень похожей на Эпгаров, если иметь в виду самодовольное пренебрежение к одежде.

Вокруг послышалось шушуканье; подошли президент и миссис Рузвельт, ведомые Джоном Хэем, напоминавшим старого церемониймейстера.

— Элис, мы уезжаем, — объявил президент.

— Вы уезжаете, я остаюсь.

— Элис, — тихо сказала мачеха.

— Миссис Джек Астор. — Элис представила лебедя гусям со скотного двора. Миссис Джек отвесила замысловатый поклон.

— Прекратите! — президенту это не понравилось.

— Она сделала это очень изящно. — Эдит улыбнулась королевской улыбкой.

— Благодарю вас. — Миссис Джек распрямилась во весь свой рост. — Почему вы зовете нас «праздные богачи»? — она насмешливо улыбнулась президенту. — Мы не ведаем праздности.

— Некоторые менее праздны, чем другие, — начал президент, явно чувствуя себя не в своей тарелке.

— А некоторые не столь богаты, как иные, — признала миссис Джек. — Но даже если и так, вам не следует делать обобщений относительно своих верных подданных, иначе мы все в следующий раз проголосуем за Брайана.

— Тогда все станут менее богаты. — Президент бросил это, уже покидая комнату. Элис осталась. Каролина считала, что дочь президента по крайней мере вносит в жизнь столицы свежую струю. Но вся рузвельтовская семья явилась сюрпризом для мира, привыкшего смотреть на Вашингтон как на жалкий пансион для мрачных политических emeriti[318]. Каролинина «Дама из общества», как она подписывалась в «Трибюн», восхищалась этой переменой так называемого тона вашингтонской жизни, с неизмеримым восторгом рифмуя это французское слово с английским, означающим всего лишь меру веса.

— Здесь есть свои возможности. — Миссис Джек оглядела комнату. Дипломатический корпус как обычно представлял красочное зрелище, а немногие государственные деятели если и не были джентльменами, то хотя бы делали вид. Только жены — бедные жены, как привычно думала о них Каролина, — выдавали их с головой. Они пропитались запахами своих провинциальных домов с огородами, и с их лиц не сходило хмурое выражение тревоги, что они не соответствуют тону.

Каролина была неприятно удивлена, встретив жену Джеймса Бэрдена Дэя. Во-первых, она не думала, что он женится так скоропалительно, и, во-вторых, что женится на ком-то «из своих», когда уже вошел в относительно большой мир Вашингтона, где он связан родственными узами с вездесущими Эпгарами. Она предположила, что жена Дэя явилась ценой, которую пришлось заплатить за место в конгрессе. Но все это ее не касалось.

— Если вычесть жен, — миссис Джек высказала то, о чем подумала Каролина, — то результат получится гораздо более забавный, чем то, что есть у нас в Нью-Йорке.

— Беда в том, — грустно сказала Каролина, — что они не хотят вычитаться.

— Испробуй деление. — Миссис Джек внезапно метнула на нее острый, все понимающий взгляд, и Каролина без всякой причины, в которой могла себе признаться, шумно вздохнула.

Тут их забрала Клара.

— Пойдемте со мной, вы обе. Развлечем полковника Пейна.

— Но он же недолюбливает дам, — начала миссис Джек.

— Не один он, — прошептала Каролина, пользуясь глухотой Клары.

— Тем больше у него оснований понервничать, беседуя с вами, миссис Астор. — Клара держалась как всегда твердо, и, как правило, была права. Полковник Пейн был взбудоражен, оказавшись рядом с миссис Астор и мисс Сэнфорд.

— Мы просто обязаны, — сказала миссис Астор голосом более гортанным и угрожающим, чем обычно, — найти вам мужа — я хотела сказать жену, полковник.

2

Блэз приехал в Нью-Йорк со своим редактором Хэпгудом, чтобы присутствовать при избрании Шефа в палату представителей; исход выборов был предрешен, поскольку Херст ничего не доверил воле случая. Первоначальный кандидат от демократов Брисбейн отошел в сторону, расчистив дорогу своему нанимателю, и Херст был утвержден как демократический кандидат Таммани от Одиннадцатого округа. За это гарантированное демократам место новый глава Таммани, добродушный Чарльз Фрэнсис Мэрфи потребовал лишь искренней поддержки кандидата Таммани на пост губернатора штата. Херст охотно с этим согласился.

Сейчас Блэз и Хэпгуд стояли на продуваемой ветрами Мэдисон-сквер, где сорокатысячная толпа ждала оглашения итогов выборов и любовалась фейерверком, устроенным редакцией «Джорнел».

— Он умеет тратить деньги, — восхищенно прокомментировал Хэпгуд.

— Иногда мне кажется, это единственное, что он умеет, — кисло ответил Блэз. Он тоже тратил деньги в Балтиморе; строго говоря, истраченные им деньги стояли возле него в виде крепкого тевтонца с огромными усами — собирательного образа полнотелых херстовских журналистов. Но даже Хэпгуду не удалось пока поднять тираж газеты. Теперь все их надежды возлагались на серию статей о смешанных браках между белыми и черными, что должно было взбудоражить читателей; так, во всяком случае, полагал уроженец Мэриленда Хэпгуд. Блэз завидовал Каролине, точнее — ее городу. Когда жизнь в столице становилась скучной, всегда оставались иностранные посольства, когда не было новостей из посольств, оставался Белый дом, бесконечный источник «живого человеческого интереса», как гласило расхожее выражение. Рассказы о рузвельтовских детях, об их пони в лифте, об их появлении на ходулях в комнате заседаний кабинета министров, об их змеях и лягушках на обеденном столе и, прежде всего, о юпитероподобном Теодоре, ведущем себя по-королевски и занимающем свой высокий трон как бы по праву рождения. Каролина могла ничего не делать, и полосы ее газеты заполнялись сами собой. У него, Блэза, были только смешанные браки. А что же дальше?

Блэз намеревался посетить Херста в его доме на Лексингтон-авеню, но Хэпгуд предложил прощупать настроение толпы.

— Если Шеф, — хотя он теперь работал у Блэза, Шеф все равно оставался Шефом, — собирается быть кандидатом в девятьсот четвертом году, нам следует нырнуть в толпу и выяснить, какие у него шансы.

— Здесь сплошной Бауэри. — Блэз уже неплохо знал манхэттенскую толпу. — И еще Таммани. — Все были в приподнятом настроении. Огромные транспаранты возвещали победу Херста большинством в 15 800 голосов над его бесцветным соперником-республиканцем; он получил на 3500 голосов больше, чем общий список кандидатов, что сделало его самым ловким добытчиком голосов во всем штате. Намечавшийся Таммани-холлом кандидат в губернаторы провалился, в упорной борьбе он проиграл своему республиканскому оппоненту. Это была именно та ночь, о которой грезил Херст. Он победил на своих первых выборах с большим отрывом.

Блэз и Хэпгуд оказались неподалеку от оркестра, который довольно бестактно наигрывал «Я с тобой, Калифорния», отдавая дань происхождению Херста, а не штату, ставшему его домом и отправлявшему его теперь в Вашингтон. В небе цветными фонарями сиял воздушный шар с пассажирами. В толпе царило праздничное настроение, да оно и понятно: в углу площади под плакатом «Уильям Рэндолф Херст, друг трудящихся» бесплатно поили пивом, а рядом электрические лампы образовали лозунг «Конгресс должен взять тресты под контроль» — не очень тонкое напоминание о том, что действующий президент не проявляет особого рвения, приструнивая хозяев страны.

Херстовский социализм — если это слово уместно — всегда забавлял Блэза, который ни на мгновение не забывал о лояльности своему классу и никакой другой лояльности не мог себе и представить. Хотя Херсту, если он хотел заменить Уильяма Дженнингса Брайана в качестве народного трибуна, придется изображать из себя друга трудящегося человека и врага богатеев, он вовсе не был демагогом, каким его себе представляли. Богач мистер Херст, унаследовавший большие деньги, недолюбливал других богатых людей, унаследовавших свои деньги. Он настраивался на волну не столько достойных тружеников, сколько тех, кто оказался за бортом общества. Сам своего рода изгой, он не только жил вне закона, но и использовал закон для насмешек над законом. Херст пока еще мог играть на этих нервных струнах все еще дикой страны, которая могла сделать его своим лидером. Блэз вдруг осознал, что он присутствует при историческом событии, начале карьеры, которая может оказаться стремительной, даже наполеоновской.

И как бы в соответствии с этим пришедшим ему на ум образом и подчеркивая его, Мэдисон-сквер взорвалась в буквальном смысле этого слова. Блэз рухнул на колени, а Хэпгуд осел на тротуар с ним рядом. Звуковая волна ударила в них, как прибой на мысе Монток на Лонг-Айленде. Оркестр замолк. Послышались крики, загудели сирены скорой помощи. Воздушный шар завис над их головами и начал медленно опускаться. Электрические огни по-прежнему грозили трестам, хотя несколько транспарантов были брошены на мостовую: люди в панике бежали с площади, где произошел взрыв.

— Анархисты! — Хэпгуд вскочил на ноги; прежде всего он был репортер, херстовский репортер.

В холодном осеннем воздухе появился едкий запах; скорее всего, пороха, решил Блэз. Хэпгуд и он, как бравые солдаты, побежали навстречу бегущей толпе. Пусть другие спасаются бегством; они идут в бой.

Пожарные прибыли в тот момент, когда Блэз и Хэпгуд нашли место взрыва, маленькую чугунную мортиру, внутри которой разорвалась бомба-фейерверк, что вызвало взрыв еще десятков таких же бомб. В близлежащем здании вылетели стекла. Осколки разлетелись, подобно бесчисленным смертоносным пулям, поразив десятки мужчин, женщин и детей. Некоторые стояли с окровавленными лицами и кричали, другие в зловещих позах застыли на мостовой. Блэз смотрел на мужчину, распростертого на мостовой лицом вниз с раскинутыми в стороны руками; в его шею вонзился похожий на бриллиант осколок стекла, наверняка задевший позвоночник. Его удивило, что не было крови, только поблескивающее в свете уличного фонаря стекло и прорезанная им рана, похожая на прорезь в почтовом ящике, в которую кто-то попытался засунуть начертанное на стекле послание.

— Сколько убитых, раненых? — Блэза радовало, что он сохранил хладнокровие, и подумал, что ничего сверхтрудного Рузвельт не совершил на холме Сан-Хуан. Все свершилось шокирующе быстро и очень глупо.

— Около сотни, полагаю. — Хэпгуд вынул блокнот, он писал и одновременно смотрел по сторонам, пока полиция и пожарные не оттеснили их с места взрыва.

Херст сидел за своим наполеоновским столом; он отказался, теперь по-видимому навсегда, от костюмов в клетку и ярких галстуков того времени, когда он изображал принца Гала. На нем был черный сюртук, черный галстук-бабочка и белая рубашка. Ноги, обычно закинутые небрежно на стол, прятались сейчас под столом, пока он говорил по телефону с Брисбейном, редактором «Джорнел». Джордж Томпсон с растерянным видом объяснил Блэзу, что Шеф «улаживает несчастный случай на Мэдисон-сквер».

Блэз сел на диван напротив Шефа, как делал обычно в те годы, когда служил здесь в качестве подмастерья. Девицы Уилсон в бальных платьях с блестками в другом конце этой похожей на музей комнаты играли в трик-трак. В одной из соседних комнат накрывали стол к праздничному ужину в честь восхождения новой политической звезды. Херст слушал, задавал вопросы, закрывал глаза, как бы пытаясь представить себе, наверное, не взрыв, а заголовки завтрашних газет с его описанием. Наконец он положил трубку.

— Я был там, — сказал Блэз.

Херст с профессиональным мастерством опросил Блэза и что-то записал, не обращая внимания на девиц Уилсон.

— Будут иски, — сказал он, — хотя окружной прокурор не видит нашей вины. Но случившегося не изменишь. Главное — не давать покоя Рузвельту. С шахтерами он вел себя, как последний осел. Ты же видишь, это враг рабочего человека.

— Да, — сказал Блэз. Странно было слышать, как Шеф выставляет политические оценки. Как правило, он был безразличен к моральной стороне событий. Значение имело только одно — как подать новость. Теперь новостью стал он сам. Блэз подумал, отдает ли Херст себе отчет в том риске, на который он идет. Он, посвятивший жизнь беспардонным измышлениям о других, сам превратился в объект воссоздания теми же точно методами. Блэз понимал, что Шеф угодил в устроенную им самим западню. Но пока он поздравил новую звезду на политическом небосклоне.

Херст принял это как должное.

— Мне следовало баллотироваться в губернаторы. Но времени не оставалось, и девятьсот четвертый год уже на носу, и нет никого, кто мог бы составить конкуренцию Рузвельту. Я заполучил Лос-Анджелес.

— Лос-Анджелес?

— Городскую газету. Я назову ее «Икзэминер». Следующим будет Бостон.

— А Балтимор?

— Мне нужна там организационная поддержка, Блэз. Может быть, ты мог бы взять это на себя. — Внимание Херста металось от газет к политике и обратно, как будто это было одно и то же, впрочем, именно так Херст это в данный момент и воспринимал, что, по мнению Блэза, было чревато бедой. Нельзя быть изобретателем американского мира и изобретением в одно и то же время.

Джордж Томпсон появился в дверях с раскрасневшимся от позднего празднества лицом.

— Джентльмен, которого вы ждете, — загадочно объявил он.

Херст вскочил на ноги, Блэз сделал то же самое. Девицы Уилсон по-прежнему играли в трик-трак. В дверном проеме возникла внушительная фигура государственного мужа в черном альпаковом сюртуке при галстуке-ленточке, самого Уильяма Дженнингса Брайана.

— Полковник Брайан! — Херст протянул руку Великому Простолюдину, как окрестили его изобретательные газетчики; Великий Простолюдин профессионально сжал протянутые ему пальцы и улыбнулся тонкогубой широкой улыбкой. Блэз никогда не видел так близко этого идола народных масс и был поражен внушительностью его облика вблизи, как и издали, в ярко освещенном зале, когда голос вырывался из этой широкой груди, точно сила природы, неконтролируемая человеком и меньше всего самим Брайаном.

— Вы одержали первую из многих побед. — Говорил Брайан приятным низким голосом, ничуть не похожим на раскаты грома с трибуны на предвыборном митинге. — Я тоже начинал с выборов в палату представителей, — добавил он, как будто, подумал Блэз, то была необходимая рекомендация. Все-таки с тех пор он терпел сплошные поражения на всех выборах.

Херст представил полковника Брайана девицам Уилсон, назвав их «моя невеста и ее сестра». Великий Простолюдин держался в позе ветхозаветного пророка. Что касается Блэза, то он похвалил его за недавнюю редакционную статью в «Балтимор икзэминер», убедив Блэза в том, что Брайан собирается в третий раз стать кандидатом в президенты в 1904 году, если только Шеф его не остановит.

— Мы все трое издатели, — заметил Брайан, восседая на позолоченном троне, покрытом наполеоновскими пчелами. «Оригинал, — всегда утверждал Херст, — собственность самого императора»; ему было невдомек, что в любом французском железнодорожном отеле точно такие же стулья. Брайан достал из кармана несколько экземпляров своей газеты «Простолюдин», издаваемой в его родном городе Линкольн, штат Небраска. — Это вас позабавит, джентльмены.

Херст профессионально зашелестел газетными листами и печально покачал головой.

— Я вижу, полковник, вы не следуете моему совету.

— Видите ли, мистер Херст, я обращаюсь к более сдержанной публике, чем вы, — добродушно ответил Брайан. Он даже улыбнулся девицам Уилсон, которые не обращали на него внимания. Блэз с трудом мог поверить, что этот простой, похожий на фермера человек мог настолько завладеть воображением страны. Было это искусство или простая хитрость? Может ли одно красноречие вызывать такой страстный трепет и такую устойчивую антипатию? По крайней мере для одной трети населения, он был всегда прав, и если бы создатели американского мира не объявили его в газетах злодеем, социалистом, анархистом, уравнителем, он был бы сейчас президентом Соединенных Штатов, гораздо более популярным, чем коварный Рузвельт, потому что популярность Брайана именно и была популистской, опирающейся на простой народ, голосом которого он был.

Брайан со знанием дела и без оптимизма заговорил о выборах.

— Обычно партия, не имеющая власти, собирает много мест в палате представителей. Лишь один Рузвельт неуязвим. Мы получили то, что принадлежит нам по праву. Вот почему так глубоко знаменательна ваша победа.

Херст согласно кивнул. Интересно, подумал Блэз, совершит ли Шеф ошибку, сочтя себя умнее и популярнее Брайана. Шеф был непривычен к мирским делам и вряд ли на него произвела ошеломляющее впечатление победа, полностью подстроенная Таммани-холлом. Блэз опасался, что Шеф, подчас на редкость наивный, мог принять число поданных за него голосов за личную популярность того рода, какой пользовался Брайан; лишь большие деньги, умело потраченные Ханной, лишили его президентства.

— Я, естественно, польщен, — очень медленно произнес Херст, точно беседовал с медленно соображающим репортером, — тем доверием, какое люди — бедные люди — Одиннадцатого округа мне оказали, и я сделаю все, что в моих силах, ради борьбы людей труда против их заклятого врага Теодора Рузвельта.

Пока это говорилось, Блэз наблюдал за лицом Брайана. Политики, как и священники, не обладают восторженной внешностью мирян. Квадратная челюсть Брайана, его узкий рот напоминали набросок из горизонтальных и вертикальных линий, пересекающихся строго под прямым углом. Неудивительно, что он был легкой добычей карикатуристов.

— Я уверен, что в Вашингтоне вам будет сопутствовать успех. — Глаза Брайна на мгновение повернулись в сторону загадочных девиц Уилсон и затем, точно из чувства вины, заморгали. — Если позволите дать вам совет, — скромно заметил он, — то у нас есть сильная атакующая позиция против нашего будущего императора — это сама империя.

Поскольку Херст в общем поддерживал американское имперское присутствие на Филиппинах, он не клюнул на приманку Брайана.

— Мне кажется, что мистер Тафт взял Филиппины под контроль…

— Нет, мистер Херст. Я не имею в виду преступления, которые мы уже совершили. Я думаю о том, которое Теодор вынашивает в своих мечтах. Он прославляет войну, а я ее ненавижу. Ненавижу! — Послышался рокот, похожий на приближающийся гром. Девицы Уилсон оторвались от партии в триктрак и посмотрели на великую звезду — что же еще? — готовую исполнить некий номер. Они ничего не понимали в политике, зато им было известно все о шоу-бизнесе, к которому в общем и целом принадлежал и Брайан, адвокат-златоуст выездного суда в Чатокуа. — Мне ненавистна любовь к войне, которую он демонстрирует в каждой своей речи. — Увидев, что он завладел вниманием двух девиц, что было эквивалентно, по крайней мере двум штатам союза, Брайан знакомым жестом ухватился руками за лацканы. — Он сказал кадетам Уэст-Пойнта: «Хороший солдат не только должен с охотой идти в бой, он должен сгорать от нетерпения, как бы скорее вступить в бой». Но довольно об этих заповедях нашего Господа Иисуса Христа. — Знаменитый, похожий на звучание лютни голос заполнил комнату, где находились также Артур Брисбейн и еще полдесятка херстовских сотрудников; Джордж не оповестил об их приходе.

— По оценкам убито более ста человек! — возбужденно воскликнул Брисбейн и пришел в еще большее возбуждение, увидев Великого Простолюдина на наполеоновском троне. — Простите, У.Р. Я не знал…

— Ничего страшного. Мы с полковником Брайаном, как всегда, едины. Мы дополняем друг друга. — Блэз понял, что Шеф хотел сказать другое, созвучное слово, означающее «поздравлять», но ему все было простительно.

— Вы посидите с нами, мистер Брисбейн? — Это была вежливая формула, дававшая понять остальным оставить их, в том числе девицам Уилсон, по-прежнему смотревшим на великого лицедея, который мрачно им улыбался, когда они прошли мимо, шурша золотыми нитями и обдав его облаком тяжелых духов.

Брисбейн сел напротив Брайана; он не был его поклонником по той простой причине, что ни один человек в истории не достиг величия, считал он, если у него не было голубых глаз. Когда Блэз упомянул Юлия Цезаря, Брисбейн ответил, что письменные свидетельства не вполне ясны; иные свидетельства говорят о его сексуальной распущенности того рода, что исключает величие. Блэз полагал, что завоевание мира все-таки чего-то стоит, но Брисбейн был американским моралистом, и спорить с ним было бесполезно.

— Полковник Брайан пришел, чтобы обсудить свою поездку в Европу, — сказал Шеф и в подражание Брайану вцепился в лацканы.

— Я все приготовил, сэр, — сказал Брисбейн. — Вы уезжаете через две недели, условия — как договорились.

— Когда мы в последний раз обменялись письмами, они были приемлемы. Ведь я простой редактор провинциальной газеты. — Блэз был поражен и восхищен. Шефу каким-то образом удалось посадить Великого Простолюдина на зарплату. Ясно, что Шеф готов на все, чтобы обеспечить выдвижение своей кандидатуры в 1904 году. А почему бы и нет? Если пост партийного лидера можно купить, он готов за это заплатить. Первый взнос он, как видно, уже сделал, заключив с Уильямом Дженнингсом Брайаном контракт на поездку в Европу и серию статей для херстовской прессы, состоящей сегодня из шести газет; скоро их будет восемь. Было что-то наполеоновское в том, как Шеф завоевал демократическую партию, а заодно и республику, чьи интересы она вряд ли представляла.

Брисбейн объяснял подробности. Шеф смотрел в потолок. Брайан более чем когда-либо был похож на памятник простому человеку.

— Я посылаю с вами вместе одного из наших лучших авторов. Его зовут Майклсон, он и будет писать. Конечно, от вас зависит выбор тем и сюжетов.

— Разумеется. Я хочу повидать Толстого, русского графа. — Это было неожиданно. — Из того, что я о нем читал, я сделал вывод, что у нас с ним много общего. Мне говорили, что я оказал влияние на его речи, то есть, я хотел сказать — книги. К тому же Россия очень для нас важна, и мне кажется, что он говорит от имени простых русских, как я говорю от имени простых американцев.

— Я не знал, — удивился Брисбейн, — что вы читали книги графа Толстого.

— Не могу сказать, что прочитал хотя бы одну из них. Но я много читал о нем, главным образом в журналах, а он читал обо мне. — Брайан встал и распрямился, как и положено стоять памятнику, подумал Блэз. Остальные тоже встали и поклонились народному трибуну. Было что-то на редкость внушительное в его солидности и самоуверенности. — Я собираюсь поесть, — сказал он, прощаясь с Херстом в дверях. — Вы же знаете, я провел большую часть жизни в железнодорожных буфетах, перекусывая на бегу, в перерывах между речами. Кажется, это один из ваших репортеров написал, что полковник Брайан съел больше гамбургеров, чем любой американец.

Тут даже Херст засмеялся, и Брайан скрылся за дверью.

— Конченый человек, — сказал Брисбейн.

— Но поддержит ли он меня, как я уже два раза поддержал его? — Херст суетился, не находил себе места.

— Почему бы и нет? Не вижу других кандидатов.

— Он захочет снова попытать счастье, — сказал Блэз, который наконец-то не хуже других стал понимать сущность американского политического животного.

Херст мрачно кивнул.

— Это значит, что он сделает номинацию в президенты невозможной и для меня, и для любого другого.

— На нас собираются подать иски множество людей. — Мысли Брисбейна вернулись на Мэдисон-сквер.

— Пусть попробуют. — Херст отнесся к этой перспективе равнодушно. — Деяние Господа, как это трактует закон.

— Деяние Херста — так назовет это мистер Пулитцер, — сказал Блэз.

— Не вижу разницы, — фыркнул Брисбейн.

Херст молча смотрел на них, по-прежнему вцепившись руками в лацканы, точно надеясь обрести таким способом брайановское красноречие. На этот раз он даже не улыбнулся, заметил Блэз.

— Брайану всего лишь сорок два, — сказал Херст. — Рузвельту сорок три. Мне в апреле будет сорок. Плетусь в хвосте. Я покупаю дом Илайхью Рута в Лафайет-парке, рядом с Белым домом.

— Через два года вам нужно будет всего лишь перейти на другую сторону улицы. — Похоже, Брисбейн уверовал в неотвратимость Херста. Блэз так не думал. Херста он представлял себе чем-то большим, чем просто президентом, действия которого становятся новостями, только если Херст решит, что они достойны упоминания, а может быть, переиначивания или игнорирования. Херст был нечто новое, незнакомое, могучее; Блэз отдавал должное Каролине, которая раньше других оценила эту новизну. Теперь Херст, созидатель, пытается создать самого себя. Это все равно что зеркало вместо того, чтобы отражать образ, вознамерилось родить его из самого себя. Херст мог по-всякому изменять то, что в нем пряталось, но то, что пряталось, должно было сначала спрятаться, прежде чем подвергнуться магическому преобразованию. Может ли кривое зеркало отражать само себя, когда перед ним ничего нет? Насколько реален сам Херст? Вот в чем вопрос. Блэза радовало, что он будет жить в Вашингтоне в то же время, что и конгрессмен Херст.

3

Миссис Джеймс Бэрден Дэй («Вы можете звать меня Китти, мисс Сэнфорд») на пасху была дома и Каролина в сопровождении супругов Тримбл решила помочь ей с обустройством ее дома на Минтвуд-плейс, на обрыве неподалеку от Коннектикут-авеню, с невероятным, даже первобытным видом на Рок-Крик-парк, расцвеченный белыми и розовыми цветами кизила и иудиного дерева.

— Нам надо поближе познакомиться с демократами, — сказала Каролина Тримблу, который был сторонником Брайана и не одобрял осторожную линию Каролины по отношению к Рузвельту. «Трибюн» предназначалась для широкого читателя, а это значило, что излюбленная Тримблом полемика стала невозможной в городе, где доминировала семья Рузвельтов с ее все более королевским стилем жизни. Новшество — патриций в Белом доме — действовало на нервы не только вашингтонской старой гвардии, привыкшей смотреть сверху вниз на обитателей Белого дома, но и на дипломатический корпус, традиционно снисходительный, когда дело касалось светской жизни того, что по-прежнему считалось грубоватой республиканской столицей, затерянной в лесах Мэриленда. Поскольку Рузвельты симпатизировали Каролине, она старалась избегать всего, что могло помешать столь полезной для «Трибюн» доступности для нее Белого дома. Из всех Рузвельтов ей больше всех нравилась спокойная Эдит, управлявшая рузвельтовским цирком без видимых усилий.

Тучный, шумный, маленький президент, страстно желая казаться мускулистым, красноречивым и высоким, интенсивно занимался гимнастикой в Белом доме, двери которого всегда были открыты для борцов и акробатов, он упражнялся вместе с ними с такой страстью, что однажды медицинский мяч, попавший в его красное вспотевшее лицо, едва не выбил ему глаз. Хотя это скрывалось от прессы, Каролина узнала о том, что произошло, от Элис; из других источников ей стало известно, что президент слеп на один глаз. Но публика ничего об этом не знала, и он продолжал энергично заниматься спортом, стремительно гонял верхом по опасным крутым тропинкам вдоль речки Рок-Крик, крича тем, кто попадался ему на пути: «Прочь с дороги! Я президент!»

Тримбл осуждал Каролину за то, что круг ее общения — Белый дом и разреженный мир дома Хэя-Адамса — очень далек от тех читателей, что составляют простой народ, и сторонников Брайана.

— Но ведь существует демократическая газета «Пост». Почему мы не можем быть республиканской газетой? — Подход Тримбла казался ей неразумным, но, конечно, он был прав в том отношении, что газета, существующая главным образом для развлечения, не должна становиться исключительной союзницей одной из фракций. Чтобы сделать ему приятное, она приняла приглашение миссис Дэй.

Дэи поселились в одном из длинного ряда совершенно одинаковых домов, с крутыми ступеньками перед входной дверью, готическими окнами и неожиданными башенками на крыше, создававшими эффект крепости, господствующей над речкой Рок-Крик.

Китти сидела за столом, командуя серебряным чайником, кофейником и армадой фарфоровых чашек. С помощью старшей сестры она разливала чай, приветствовала гостей и говорила о погоде. Среди присутствующих Каролина узнала нескольких законодателей-демократов — в лицо, не по имени. Только лидер меньшинства палаты представителей, Джон Шарп Уильямс из Теннесси был ей знаком по вашингтонским обедам. Язвительный взъерошенный мужчина, никогда не бывавший вполне трезвым, славился остроумием, которого все изрядно побаивались. Он несколько бесцеремонно привлек Каролину к себе и провел в столовую, где стоял специально приготовленный для него графин виски.

— Вы, конечно, знаете, что я босс Джима Дэя. Он призван обо мне заботиться. — Пока Уильямс наливал себе виски, Каролина заметила, что вопреки мелкому ситечку Китти темные чаинки на дне ее чашки сложились в приятный узор. — Не знал, что вы знакомы с Китти, мисс Сэнфорд.

— Я знакома с ее мужем. — Каролина осеклась, потом добавила: — Немного, когда он еще служил здесь контролером.

— Он далеко пойдет, имея за спиной поддержку отца Китти.

— Судьи?

— Судьи. О, этот человек настоящий центр власти. Хотя и одноногий. Он обеспечил Джиму победу на выборах.

— Именно поэтому мистер Дэй и женился на дочери судьи? — Каролина слегка сгладила грубость вопроса примирительным смешком. — Не забывайте, что я действующий журналист, конгрессмен.

— Не знал, что «Трибюн» готова печатать материалы подобного рода. — Круглое красное лицо Уильямса приняло торжественное выражение; Каролина знала, что оно означает: политик, сказавший журналисту что-то лишнее, опасается теперь за последствия.

— Ни в коем случае. Моя «Дама из общества» могла бы позволить себе намек — если бы я позволила ей. Но я этого не сделаю. Брак для нас — святыня.

— Слова истинного стража морали нашей республики. Я в этом не сомневался. — Уильямс оглядел комнату. — О, вот и спикер.

— Мистер Кэннон[319]? — Каролина посмотрела вокруг, надеясь увидеть эту величественную фигуру. Но Уильямс ошибся. Некто слегка похожий на спикера вошел в гостиную. Каролина его узнала, это был вашингтонский агент по недвижимости, чьей специальностью было обустраивать членов конгресса. — Это не Кэннон.

— Да, конечно. — Уильямс, похоже, был рад своей ошибке.

— Сейчас почти все разъехались по домам. Удивляюсь, что еще столь многие из нас задержались…

— Потомакская лихорадка?

— Это когда проигрываешь выборы. Тогда никак не можешь отсюда уехать. Но мы все время приезжаем и уезжаем, и чем чаще мы уезжаем — домой, я имею в виду — тем дольше мы здесь задерживаемся.

— Не могу дождаться, когда вы все вернетесь в ноябре.

— Вы очень добры, мисс Сэнфорд. — Уильямс расплылся в улыбке, и тут же Каролина почувствовала, как его рука легко прикоснулась к ее бедру. По крайней мере не ущипнул, подумала она, как это делают сенаторы, когда дама им нравится своими формами, зачастую оставляя на деликатной коже черно-синие отметины.

— Я подумала не о всем конгрессе, — сказала Каролина, ловко подвинув соседний стул, так что он оказался между ними, — а о прибытии в Вашингтон Уильяма Рэндолфа Херста.

— Он уже прислал мне свои первые пожелания, — сердито проворчал Уильямс. — Он хочет работать в комиссии по ассигнованиям и в комиссии по вопросам труда.

— Вы согласились?

— Черта с два. От черта он и получит эти комиссии, но не от меня. Вы знаете, этот болван вознамерился баллотироваться в президенты. Он хочет обойти всех.

— Ну, он не первый болван с такими намерениями, — сказала Каролина, увидев, что к ним приближается Дэй, — но будет первым болваном, которого выберут, если его, конечно, выберут.

Уильямс расхохотался громким не вполне трезвым смехом.

— Это очень смешно, мисс Сэнфорд. Да, да. В Белом доме было полно дураков, и иногда мне кажется, что сейчас там самый выдающийся из них, с его криками «Здорово!» и прочим трюкачеством… Джим, не знал, что ты бываешь в высшем свете.

Дэй улыбнулся Каролине и пожал ей руку.

— Мы старые друзья, или мне просто хочется так думать. Я был знаком с младшим Хэем, — сказал он Уильямсу, на лице которого появилось соответствующее случаю мрачное выражение.

— Как молнией сражен в расцвете сил, — сказал Джон Шарп Уильямс и, сжимая в руке стакан с виски, оставил хозяина дома и его гостью.

— У нас не так хорошо все складывается, — нейтрально заметил Дэй. На столе между ними стоял светлый бисквитный торт, от которого отрезали большой кусок. Женщины суетились на другом конце стола, поедая маленькие розовые пирожные, балансируя чашками, сплетничая.

— Вы имеете в виду выборы?

— Это единственное, что в этом городе имеют в виду. — Он посмотрел на Каролину; у него были голубые глаза, те, что «Дама из общества» недавно назвала «откровенно голубыми». Каролина надеялась когда-нибудь встретить пару лживых голубых глаз, чем могла бы уязвить «Даму из общества». Тем временем сама Дама из общества во плоти методично трудилась над тарелкой печенья «детские пальчики». У нее был свой метод: она начинала с ноготка — глазированного миндаля, а потом, в два прикуса, приканчивала пальчик, оплакивая руку, которую ей не дали укусить, но которая ее кормила, подумала вдруг Каролина; голова ее разрывалась от метафор, связанных с едой, и все потому, что рядом стоял мужчина, который ей нравился, был привлекателен и заставил ее думать… о еде. Есть здесь какая-то связь? Превратится ли она в богомола и сожрет его, как кусок бисквита, или она покорится ему, как того требуют, утверждала Маргарита, любовные отношения, и ее плоть станет тортом в его сладких зубах? Наверное, решила она, устав от плотоядных метафор, никто никого не сожрет, они станут похожими на обнаженные статуи в саду Сен-Клу-ле-Дюк, что, сплетясь мраморными руками, стояли в нелепых позах, причем обязательно под дождем — да, он и она виделись ей мокрыми и лоснящимися под проливным летним дождем, мужчина и женщина рядом, нет — прижавшись животами друг к другу, Венера и Марс, лицом к лицу, и струи воды стекают вниз. На тыльной стороне его руки, что держала чайную чашку, она увидела светло-золотистые волоски и попыталась представить себе статую Марса с волосами на интересных местах, но дождь прилизал волосы, как у мокрой собаки; да, волосатый мужчина больше всего похож на собаку, когда он не торт и не мрамор, а теплая враждебная плоть, к тому же мокрая. Каролина не была уверена, что ей доставит радость реальное мужское тело, даже если оно будет ей предложено, чего он, только что женившийся, видимо, не собирался делать.

— Каждый день по дороге в Капитолий я вижу, как растет дом вашего брата. Кажется, он будет размером с Капитолий.

— Не знаю, зачем ему здесь дом. — Победа Каролины в Вашингтоне была столь безоговорочна, что она могла выдержать конкуренцию со стороны брата. Все же Блэз пока контролировал состояние Сэнфорда, а Вашингтон выставлен на продажу и достанется исключительно тому, кто предложит низшую цену. Как только Блэз женится, настоящей миссис Сэнфорд станет его жена, а мисс Сэнфорд, сестра — старая дева, начнет угасать, какой бы газетой она ни владела. Кто захочет прийти в маленький дом в Джорджтауне, когда есть мраморный дворец на Коннектикут-авеню, двери которого всегда открыты? Она должна выйти замуж. Она должна построить дом. Она должна затащить Джеймса Бэрдена Дэя в постель. — Конечно, он хочет купить «Пост», но мистер Уилкинс не собирается продавать.

— Слава Богу. Нам нужна здесь хотя бы одна демократическая газета. — Каролина заметила, что у запястья светлые волоски кончаются, а затем опять появляются в изобилии на той части руки, что видна из-за расстегнувшейся запонки. Маргарита ее предупредила, что если она сохранит невинность еще на один сезон, она просто зачахнет. Как знамение, в комнату вошла Китти с блюдом маленьких пирожных, зловеще украшенных сушеными фруктами.

— Нет, нет. — Она отодвинула тарелку, почувствовав легкую дурноту. — Спасибо, — добавила она, почувствовав, что отказалась чересчур резко. — Ваши детские пальчики — сплошное объедение.

Китти подозрительно посмотрела на зияющую брешь в торте, и Каролина поняла, что в этом подозревают именно ее, женщину-пожирательницу. «Прикрытый костер дает наибольший жар», — то было одно из любимых народных выражений Маргариты, с неодобрением наблюдавшей за своей двадцатипятилетней девственницей-хозяйкой.

— Мистер Уильямс говорит, что президент Кливленд собирается баллотироваться в третий раз. — В отличие от большинства вашингтонских жен, Китти сама была политиком, вымуштрованным отцом.

— Надеюсь, он дважды подумает и останется дома в Принстоне. — Дэй смотрел на подбородок Каролины. Что это, пудра или сахар от киттиного печенья? — Я уверен, что Брайан будет снова выдвинут. Я за него. Там, откуда я, все за него.

— Никогда не видела, чтобы человек так много ел, — сказала Китти и оставила мужа с Каролиной. Каким образом, удивлялась Каролина, еда стала прозаическим лейтмотивом — с облегчением она нашла музыкальную метафору, столь быстро зазвучавшим между ними? Она смотрела не на торт, а на худощавое лицо, склонившееся над ней, губы, в уголках чуть изогнутые вверх, как у праксителевского фавна. Но мраморные фавны лишены рыжей шевелюры, и она не была уверена, как она откликнется на открытие истинной сущности любви. Теоретическое представление о мужском теле и реальность так же далеки одно от другого, как теоретическое представление об американской системе правления, сдобренное высокопарными банальностями, — от грязной, отвратительной демократической практики. Но какие бы сюрпризы ее ни ждали, он по крайней мере не толст, как Дел.

Губы фавна, предназначенные для любви, тихо заговорили о недавней забастовке шахтеров.

— Страна была близка к краху накануне выборов. У меня дома возникла настоящая паника, доложу я вам. Грядет зима, а угля нет. Нам следовало взять это в свои руки, но Рузвельт раньше приехал к шахтовладельцам и шахтерам. Разумеется, он на стороне шахтовладельцев. Он заставил их поступиться несколькими центами, а это им ничего не стоило, коль скоро рабочие согласились на десятичасовой рабочий день, но у них не было иного выбора. Скоро начнется настоящая драчка…

— Демократов с республиканцами?

— Нет. Хозяев страны с теми, кто делает всю работу.

— Но хозяева ведь тоже работают. Подчас сверхурочно.

Дэй ухмыльнулся, обнажив белоснежные зубы, в переднем была заметна небольшая трещинка, опять-таки как на мраморе, нет, скорее алебастре. И все равно он больше похож на Марса, чем фавна, а раз так, то ей хотелось стать подругой Марса, Венерой. Быть может, каким-то чудом ее груди удвоятся в размере к тому моменту, когда будет заключен союз войны и любви. Маргарита предложила ей прибегнуть к специальным упражнениям и настойкам. Но упражнения показались ей утомительными, а настойки тошнотворными, и грудь оставалась как у богини охоты девственной Дианы, а не Венеры. Каролина начала говорить, она нервничала.

— Прошлой осенью Хэй едва не стал президентом…

— Бедный старик…

— О, он не так уж стар, хотя смерть Дела его подкосила. — Не надо было упоминать Дела, довольно соболезнующих фраз. — Он очень разволновался, когда из Питтсфилда пришло сообщение о том, что в президентский экипаж врезался трамвай и погиб агент секретной службы, а мистер Рузвельт летел по воздуху, как… пышный пончик, — снова еда, и вовсе не к месту, — и никто, конечно, не знал, насколько серьезно он ранен…

— Да, да. У него мозги набекрень.

— Не больше, чем всегда. Я часто видела его на Джексон-плейс, куда он переехал на время перестройки Белого дома. У него нарывает нога, задета кость. И ничего больше. Он по-прежнему полон энергии, а мистер Хэй так и не стал президентом.

— Не повезло. По воскресеньям я езжу верхом. — Наконец губы фавна произнесли нужные слова. — Вдоль канала. До Чейн-бридж. В воскресенье после обеда…

Больше Каролина никогда не будет говорить с ним о еде.

— Я прокачусь с вами.

Как ни странно, именно он сказал, а не она:

— Со мной это впервые. — Они лежали рядом, обнаженные — вовсе не тот стыдливый способ занятия любовью, который, если верить женской страничке «Трибюн», был принят в Соединенных Штатах, хотя, может быть, все дело в интерпретации, потому что когда речь заходила об интимной жизни, читатель получал только эвфемизмы.

— Ну, конечно, вы с Китти хотя бы пытались сделать то, что удалось нам. — Каролинин страх перед мужским телом сначала полностью оправдался из-за обилия мышц, волос, размеров; для обыкновенной женщины в этом было что-то чересчур героическое. Она ощущала себя не куклой, в беспомощности которой могло таиться некое очарование, а карлицей, лишенной всякой привлекательности. Груды мужской мускулатуры рядом с ней казались богоподобной нормой, а ее собственное белое хрупкое тело — вынутым из него ребром. Наверное, в библейской истории содержится крупица правды. К счастью, он был ею очарован, как и она им, и он прикасался к ней, как бы не веря в реальность происходящего. Она же была сдержанна в своих прикосновениях, точно боялась взрыва, который последует, если она позволит себе слишком тщательное исследование смуглой поверхности этого громадного и мистически воспламеняющегося тела.

— Я имел в виду другое — я не был ни с кем с тех пор, как мы… — голос его затих.

— А я вообще ни с кем. — Она открыла это, когда его рука скользнула вниз по ее животу. Рука застыла, точно окаменевшая, она подумала об окаменевших жителях Помпеи, последнее движение которых навсегда застыло в лаве. Девственница Друзилла с гладиатором Марием: в ее конце заключалась ее начало.

— Я первый? — Он посмотрел на нее с изумлением, лишенным всякой привлекательности.

— Надеюсь, для тебя это не было мученичеством. Когда-то и с кем-то надо начать…

— Но если я первый… — начал он, и его глаза подозрительно уставились в источник всего живого, который не уставал прославлять — разумеется, чисто эвфемистически — Генри Адамс.

— … почему нет крови? — Все это объяснила ей Маргарита, а теперь, с поднимающимся раздражением, она ему: годы юношеского увлечения верховой ездой, увенчавшиеся не призами, а повреждением плевы.

— Никогда такого не слышал, — сказал он.

Хотя Каролина не рассчитывала, что между ними возникнут романтические отношения, она не ожидала и столь клинического обсуждения после того, что можно было описать почти как экстаз. Она твердо прикрыла рукой фавноподобный рот, а другой начала эксперимент гидравлического свойства; экстаз требует редкостного терпения, не говоря уже об усилиях рук.

Вторая попытка прошла лучше, чем первая, и Каролина открыла для себя в знаменитом акте некие возможности. Однако она настроилась весьма критически по отношению к Великому Конструктору, который спланировал мужчину и женщину, не уделив должного внимания деталям и слишком многое оставив на волю случая. Ничто не делалось под прямым углом. Сочленения хотя и были возможны, но требовали акробатических усилий и не слишком благородных поз. Хуже этого только деторождение, которое ей довелось однажды видеть, ведь с ним связана еще и нестерпимая боль. К счастью, в их постельных упражнениях боли не было; наслаждение, когда оно пришло, оказалось нежданным и заставило напрочь забыть себя — дар Эроса, на который она даже не рассчитывала. Очевидно, Великий Конструктор задумал все так, чтобы один служил проводником другого, а также рода человеческого, которому он предначертал размножаться столь нелепым способом, делая то, что они делали ради удовольствия, — этой скромной награды, которую швырнул Конструктор, — упорно добиваясь единственной доступной цели всех усилий: еще, еще и еще, пока земля не остынет или сгорит в огне и соединяться будет больше некому и не с кем.

Потом Джим, как она теперь его называла, довольный погрузился в ванну, а Каролина последовала инструкциям Маргариты, тщательно промываясь в фарфоровом тазу от Лоуэстофта холодным ячменным отваром, дабы не позволить некоему незнакомцу появиться в ее уже не девственном лоне.

Увидев, что Джим наблюдает за ее довольно-таки отработанными действиями, она объяснила:

— Маргарита меня полностью проинструктировала. Она акушерка, хотя, молю бога, чтобы в этом качестве она не понадобилась.

— Чего только не знают француженки, правда?

— Некоторые знают больше других. Но что касается главного, да, они знают много и знания эти переходят от одной к другой, от матери к дочери, из поколения в поколение.

— Американцы о таких вещах никогда не говорят.

— Вот почему так необходимы газеты. Мы даем людям пищу для разговоров. В том числе и о политике, — добавила она в присущей ей манере. Теперь, закутываясь в шелковый пеньюар, Каролина подумала, не влюблена ли она. Сомнительно. Ей не хватало главного: она не чувствовала ревности, глядя как он залезает в ванну. Китти имеет возможность любоваться этим обыденным, хотя и волнующим зрелищем ежедневно, она же станет свидетельницей чуда только по воскресеньям. И все же она не завидовала Китти. Иметь все время рядом с собой мужчину, даже столь хорошо сложенного и обаятельного, как Джим, не было мечтой, об осуществлении которой она молилась. Она слишком долго жила одна. Конечно, невинности она лишилась всего час назад, и кто знает, какой доселе скрытый огонь — почему секс связан с таким количеством иносказаний и метафор? — может вырваться из-под контроля и спалить ее страстью к этому телу и никакому другому? Je suis la fille de Minos, et de Pasiphaë [320], пробормотала она, сочтя любопытным, что великими воспевателями женской страсти были мужчины вроде Расина и Корнеля. Почти ничего не осталось от обжигающих гимнов Сафо, а другие дамы, обращавшиеся к этой теме, не выдавали секретов игры, если такая игра действительно существовала. Похоже, что все это изобретение праздных поэтов — мужчин, которым нечем было себя занять, в отличие от женщин, которым приходилось вынашивать и растить детей и вести дом, быстро терять красоту, предоставляя праздным мужьям свободу для изобретения любви. Каролина задумалась о многих знакомых женщинах, которые были влюблены и, вспоминая их страдания, она решила, что не все они лгали. Была боль или, по крайней мере, chagrin dʼamour[321], что, наверное, еще хуже. Интересно, задумалась она, будет ли она когда-нибудь страдать по какому-нибудь мужчине, а, может быть, даже и женщине — нужно быть честной перед собой, все-таки она ученица мадемуазель Сувестр. Она в это не верила, она слишком привыкла просто быть собой, наблюдать за происходящим, служить объектом восхищения, смеяться над тщеславием, а разве ревность это не то же тщеславие, только с большой буквы? И все же, увидев полностью одетого Джима, это красивое тело, уже прикрытое одеждой, — а ведь она только начинала понимать, как оно действует ради ее удовольствия, — она почувствовала легкую боль из-за того, что не может начать все с начала и снять покрывала с божественного стержня, как она окрестила для себя этот абсолютно необходимый и на вид такой нелепый орган. Придется ждать — нетерпеливо? — до следующего воскресенья.

У фавна оказались удивительно мягкие губы, приятный контраст с царапающей кожей вокруг них. От него пахло хвоей и лошадью, на которой он ездил верхом.

— Вы с Китти должны прийти ко мне обедать, — сказала Каролина, провожая его к двери спальной.

— Мы оба? — удивился Джим.

— Супругов следует приглашать вместе, а не отдельно; так учит нас моя «Дама из общества».

— Ты бы хотела, чтобы Китти пришла сюда?

— Очень. — Каролина улыбнулась. — У нас с ней много общего.

— Что ж, как знаешь. — Он тоже умел ответить с холодком, и это лишь облегчит их отношения, решила она и улыбнулась, услышав, как хлопнула входная дверь. Как только послышался стук двери, Маргарита, забыв про артрит, ворвалась в комнату, как ведьма на помеле и, громко рыдая, заключила Каролину в объятия. Она ее поздравляла, давала советы, напоминала, что можно и чего нельзя, и помнит ли она об этом и о том, и как все это было, это, это, это.

— Ну вот, все и случилось, Маргарита. — Каролина заговорила с ней по-французски; она чувствовала себя чуточку Жанной д’Арк при коронации дофина. — Наконец-то я святая, то есть женщина, я хотела сказать.

— Хвала Господу! — заголосила Маргарита.

Глава одиннадцатая

1

Джон Хэй смотрел на океан и думал о Теодоре Рузвельте; почти все напоминало Хэю о президенте, который вызвал его в чудовищную сумятицу дома в Ойстер-бэй для согласования политики по отношению к России; Россия отказалась принять ноту протеста, направленную президентом, с осуждением устроенного на пасху еврейского погрома в Кишиневе. Американское еврейство во главе с неким Джекобом Шифом[322] было готово к бою, по другую сторону готовился к схватке и Кассини в Вашингтоне. Президент, как и Атлантика, был подвержен приливам, бессмысленным приливам, заключил Хэй, управляемым исключительно капризами Луны. В неразберихе детей, пони, соседей было решено никаких официальных протестов царю не направлять, но обыграть в американской прессе отказ царского правительства принять послание по этому поводу.

— Думаю, страна пойдет за мной, если я решу прибегнуть к крайним мерам. — Рузвельт стоял у входа в дом, высоко задрав подбородок; подбородок и шея составляли одно целое и Хэю пришло на ум отвратительное сравнение с кровавым ростбифом.

— Вы имеете в виду войну с Россией? — Хэй с силой прижался спиной к стволу сикомора и это слегка приглушило неразлучную боль.

— Я мог бы повести людей за собой на такую войну…

— Не думаю, да никакой войны и не будет, верно? — Через год республиканцы соберутся на свой конвент, и Рузвельт отчаянно хотел, чтобы выдвинули его кандидатуру. Военный лидер во главе своих легионов в Маньчжурии — он мнил себя вторым Линкольном, который будет избран подавляющим большинством. Хэй жил теперь в вечном страхе перед Теодором и его непоседливостью, напоминавшей Атлантический океан в полнолуние при порывах северо-восточного ветра.

— Вы хорошо знаете, что я одобряю только прелестные маленькие войны… — начал Хэй.

Но короля Теодора захватил его обычный поток.

— Кто владеет провинцией Шаньси, тот господствует над миром. — Хэй страстно желал, чтобы Брукс Адамс родился немым или, что еще лучше, не родился вовсе. Теодор гнул бруксовскую линию, Хэй как всегда возражал, затем его точно осенило:

— Если вам нужна полезная маленькая война, для этого есть Колумбия.

— Надеялся, что вы назовете Канаду. — Рузвельт неожиданно засмеялся и перестал строить из себя императора. — Вы правы. У нас есть отличный повод послать в Боготу войска. Они такие лгуны. Я знаю, что вы готовы построить канал в Никарагуа, но Панама более подходящее место, и если колумбийцы не образумятся… — Волны Атлантики угрожающе накатывались на лужайки Сагамор-хилл; президент отправился на теннисный корт, а Хэй — искать утешения у Эдит Рузвельт.

Теперь Хэй снова пребывал в Ньюпорте, в доме, арендованном Элен и Пейном на летний сезон.

— Морской воздух пойдет вам на пользу, — так говорил даже Генри Адамс, уезжая во Францию; и морской воздух настолько подействовал на Хэя, что в то самое утро он написал прошение об отставке с поста государственного секретаря. Напряжение, связанное с попытками удерживать Теодора в рамках, было непосильным для больного человека. Рут для этого подходит куда лучше, к тому же Рут умел время от времени припугнуть Теодора, что Хэю было не под силу. Наконец, Рут собирался оставить пост военного министра, тем уместнее будет, если он, Хэй, отойдет в сторонку и позволит Руту занять его место надзирателя за Теодором.

— Я буду свободным человеком. — Хэй адресовал эти слова Атлантике, равнодушно поблескивавшей в ярких лучах июльского солнца. — Я смогу наконец радоваться жизни. — Он засмеялся вслух, вспомнив, что сказал Генри Адамс, услышав жалобы Хэя о том, что когда он уйдет с должности, он потеряет всякий интерес к жизни.

— Не волнуйтесь, мой милый, — сказал старый друг, не пряча злобных интонаций, — вы его уже потеряли.

Хэй медленно спустился по винтовой мраморной лестнице в мраморный вестибюль, вдохновленный палладиевской Виллой Ротонда. Полковник Пейн для украденного у Уитни сына снял лучшее, что было возможно. Хэй не любил полковника Пейна, но, к чести полковника, он и не навязывался семье Элен Хэй — Уитни. В Ньюпорте его никто пока не видел, так же, как и Уильяма С. Уитни. Каждый поддерживал враждебную симметрию путем отсутствия.

В обшитом деревянными панелями кабинете, похожем на ящик для сигар изнутри, Клара писала письма под портретом хозяина дома, железнодорожного магната, уехавшего за границу.

— Ты подал в отставку, — сказала она, не поднимая головы.

— Откуда ты знаешь? — Хэя больше не удивляла удивительная способность Клары читать его мысли.

— У тебя манера ходить на пятках, когда тебе кажется, что ты принял твердое решение. Я пишу Эдит. Следует ли мне уведомить ее о твоей отставке?

— Нет, нет. Теодор должен узнать об этом только от меня. — Хэй достал свое письмо президенту. — Это моя свобода.

— Да, дорогой. — Клара продолжала писать, и у Хэя было такое чувство, будто его обокрали. Он рассчитывал на драматический эффект.

— Не каждый день государственный секретарь уходит в отставку.

— Такое впечатление, что в твоем случае это происходит именно каждый день. Я бы хотела, чтобы ты и в самом деле со всем этим покончил. — Она размашисто подписала письмо и запечатала конверт, затем повернулась к нему всей массой своего тела. — Я хотела бы снова увезти тебя в Бад-Наугейм, показать врачам…

— Клара, именно это я и сделал! Мы можем уехать в Европу в следующем месяце. Эйди отлично управится с департаментом, живой я или мертвый, а президент…

— Как всегда тебя не отпустит. Ты ему нужен в будущем году, во время выборов. Тебе, увы, придется остаться. Конечно, морской воздух…

— … мне на пользу. Но как я выдержу еще один год стычек с сенатом и Кэботом? — Хэя передернуло при мысли об этом тщеславном неумном человеке, которого он когда-то считал своим другом.

— Придется его терпеть ради сестры Анны. Она стоит дюжины Кэботов…

— А он — это дюжина мерзких сенаторов в одном лице…

Элен вплыла в комнату абсолютно клариной походкой. Замужество сделало ее еще более крупной.

— Миссис Фиш устраивает прием в честь государственного секретаря в субботу. Так постановил мистер Лер…

— Какие собаки приглашены? — Хэй был не столько шокирован, сколько изумлен обедом для собак Четырехсот семейств. Римское падение нравов всегда было по вкусу его душе жителя фронтира. Тот факт, что этот декаданс возмущал Рузвельта, был лишь очком в его, декаданса, пользу, поскольку и в поведении Теодора стали проявляться симптомы упадка поздней Римской империи.

— Приезжает Элис. — Больше не было необходимости спрашивать, о какой Элис идет речь. Конечно, собирается приехать Элис Рузвельт. Пресса не могла ей нарадоваться, называла ее принцессой Элис. Она доставляла всем удовольствие, она шокировала, она пудрила нос на людях — настоящая дама такого себе не позволяет, даже укрывшись от всех; поговаривали даже, что она тайком курит сигареты. Ясно, что римский декаданс в последнее время захватил Белый дом, и президент даже пошутил в разговоре с Хэем, что и его самого обвинила в этом некая канадская дама, прочитавшая, что он выпил бокал шампанского на свадьбе Элен Хэй, тем самым погубив свою бессмертную душу.

— Твой отец подал в отставку.

— Я думаю, что она остановится в Каменном доме. Но ведь мы могли бы принять ее у себя…

— Это все, что ты можешь сказать на закате моей долгой карьеры? — Хэй понял, что его притворная меланхолия слишком похожа на настоящую, чтобы выглядеть убедительной.

— О, никуда ты не уйдешь. Ну право же, не уйдешь. Не говори глупостей, папа. Тебе же нечем будет заняться. Да и президент тебя не отпустит. Разве не так? — Элен повернулась к матери и та кивнула в ответ с невозмутимостью Сивиллы.

Хэй был огорчен, он действительно хотел выйти в отставку, но все было против него. Только смерть освободит его от занимаемой должности; правда, она не за горами.

— Вы обе не знаете чувства жалости, — сказал он.

— И еще ты должен вырвать для нас у Колумбии этот канал, — сказала Элен, поправляя прическу перед зеркалом. Она почти догнала мать комплекцией и в одежде предпочитала тот же яркий стиль. — Почему они ставят нам палки в колеса?

— Они тянут время, потому что в будущем году истекает срок французской концессии на канал, которая передана нам, и они хотят, чтобы мы снова за нее заплатили.

— Жулики, — сказала Элен, накручивая локон на палец.

— Мягко сказано. Нам, видимо, придется… вмешаться. Люди, которые живут на перешейке, ненавидят колумбийское правительство.

— Мы должны предоставить им свободу, — с чувством сказала Элен. Это самое меньшее, что мы можем сделать, самое меньшее.

— Вы с президентом одного мнения, — сказал Хэй. — Четыре раза за последние два года панамцы восставали против Колумбии…

— В следующий раз мы придем им на помощь, и тогда они смогут войти в союз, как… как Техас.

— Ну, конечно, не как Техас, — не вполне вразумительно сказала Клара.

— С нас хватает одного Техаса, — разумно заметила Элен. — Но если Панама захочет к нам присоединиться, мы не сможем им отказать.

— Или же мы заявим, — сказал Хэй, — что собираемся построить канал в Никарагуа. Одна только эта угроза заставит Колумбию пошевелиться. — Это была политика Хэя, и Рузвельт пока с ней соглашался. — Я подам в отставку, — повторил Хэй, выходя из комнаты. Женщины никак на это не откликнулись. Волосы Элен в беспорядке упали ей на спину, а Клара была полностью поглощена письмами.

В мраморном вестибюле Хэй вручил лакею письмо для отправки президенту в Ойстер-Бей, а лакей передал Хэю только что прибывшую от Золушки из Вашингтона сумку с почтой.

Увидев спускающегося по лестнице Пейна, Хэй отдал сумку лакею.

— Сегодня я прогульщик. Отнесите это в мою комнату.

— Приглашаю вас прокатиться, сэр. — На своего маленького тестя Пейн смотрел сверху вниз. — Только что прибыл мой «Папа из Толидо».

— Что-что?

— «Папа из Толидо», мой новый автомобиль…

— Звучит как название картины в музее Прадо.

— Пригласим дам? — Пейн бросил взгляд в сторону кабинета.

— Нет, — сказал Хэй. — Я больше с ними не разговариваю. Я подал в отставку, а они не хотят ее принимать.

— Давайте заедем к старой миссис Делакроу. Там сейчас Каролина и Блэз.

Слышал ли Пейн, что он ему сказал? Хэй размышлял об этом, идя за молодым человеком к подъездным воротам, возле которых стояло замысловатое, поблескивающее лаком чудо техники.

Лакей помог Хэю усесться на переднее сиденье рядом с Пейном, который проявил не больше интереса к отставке Хэя, чем женщины его семьи. Наверное, я уже умер, подумал Хэй, и все просто из вежливости не говорят мне об этом. Наверное, все это я вижу во сне. В последнее время сны Хэя стали все больше походить на реальность — и это было противно, а жизнь наяву все больше казалась сном и была не менее отвратительна. Конечно, ему просто приснилось, что юный Теодор стал президентом, и что он только что посетил его в Сигамор-хилл, и Тедди обсуждал с ним вероятность или даже желательность войны с Россией. Такие вещи происходят только во сне. В реальной жизни действуют настоящие президенты, вроде Линкольна и Маккинли, и настоящие государственные секретари, вроде Сьюарда, а не он, Джонни Хэй из Варшавы, штат Иллинойс, в маскарадном костюме, едва повзрослевший, с пробивающимися усиками, погоняющий жалкую повозку по раскисшей грязи главной улицы Спрингфилда, а не в элегантной машине, стремительно мчащейся на резиновых шинах, так что кажется, будто паришь в воздухе, и авеню Бельвю проносится мимо с ее дворцами, более уместными в раю — или хотя бы в Венеции — но не на грешной земле.

Когда «Папа из Толидо» доставил государственного секретаря к особняку Делакроу, люди его узнали, приветствовали поднятием шляп, а он вежливым кивком головы отвечал прохожим, которые почтительно отнеслись к нему — или к его должности? Если человек уже умер, то откуда ему это знать: ведь все как во сне, когда спящий сознает, что все, что он видит, происходит во сне. Вопрос этот показался ему очень важным, надо будет спросить Генри Адамса, который наверняка знает и это.

В гостиной его встретила Каролина с пачкой газет в руках.

— Вы застали меня за моим рукоделием, — сказала она.

— Оно и мое тоже, — сказал Хэй. — Только я дал зарок не прикасаться к нему до сентября.

— Если бы я могла. — Каролина поздоровалась с Пейном как родственница, которой она могла стать, и Хэй подумал, как сложилась бы семейная жизнь ее и Дела. Он был убежден, что Дел не захотел бы, чтобы она издавала газету, и он был столь же убежден, что Каролина не бросила бы это занятие. Он давно понял, что у этой молодой женщины очень сильная воля, и если было какое-то качество, которого он сам бы не желал в своей жене, то это именно сила воли Каролининого толка, очень похожая на мужскую, в отличие от Клары, которая умела быть твердой, но чисто по-женски, по-матерински.

— Миссис Делакроу принимает дам из Луизианы, а Блэз играет в теннис с мистером Дэем.

— Рифмуется с Хэем, кто же такой мистер Дэй?

— Джеймс Бэрден Дэй. Он тоже из Эпгаров. Член палаты представителей.

— Почему же он не дома, не обхаживает своих избирателей, как все народные трибуны? — Хэй с вожделением смотрел на кресло, но гул женских голосов неподалеку заставил его остаться в вертикальном положении; он не мог себе позволить лишний раз сесть и встать.

— Он хотел встретиться с Херстом в Нью-Йорке. Херст в будущем году собирается стать президентом. Его раздирают амбиции.

— Он женился на хористке, — сказал Пейн, вращавшийся до свадьбы в шикарном мире Бродвея.

— Это будет потрясающая Первая леди, — торжественно заявила Каролина.

— Ну и страна! — оживился Хэй, пока не появились дамы из Луизианы.

Миссис Делакроу постарела, говорила она всем, но Хэю она показалась не изменившейся за последние тридцать лет, на протяжении которых они время от времени встречались.

— Я изменилась до неузнаваемости, — сказала она, протягивая руку Хэю и снимая другой широкополую шляпу.

— Вы нисколько не изменились, — сказал Хэй. — Но вот шляпа выдает свой возраст.

— Как грубо! Ей только десять лет. — Раздался хор одобрительных возгласов дам, разбиравших чашки с чаем с подноса, поданного гувернанткой-ирландкой. — Садитесь, мистер Хэй. У вас усталый вид.

— Это все «Папа из Толидо», — сказал Хэй, опускаясь в кресло.

— Папа? — Миссис Делакроу испуганно посмотрела на гувернантку. Католицизм, Хэй это знал, всегда был деликатной темой в присутствии слуг.

— Мой новый автомобиль, — объяснил Пейн.

— Блэз тоже здесь. Разве это не замечательно? — Миссис Делакроу адресовала эти слова Пейну, однокашнику Блэза.

— Но ведь он постоянно вас навещает. — Семейная жизнь самого Пейна была столь насыщена драматическими ситуациями, что он отказывался воспринимать чужие семейные драмы.

— Но только когда здесь нет Каролины. Но теперь они помирились. — Миссис Делакроу посмотрела на Каролину и улыбнулась.

— Отнюдь нет. Просто под вашей кровлей мы отставляем на время наши разногласия. Мы любим вас, а не друг друга. И еще я вижу в этом мое отмщение.

— Да, да. — Миссис Делакроу снова улыбнулась Каролине и села напротив Хэя, а дамы из Луизианы сгрудились вокруг рояля, словно собираясь петь.

— По-прежнему вопрос о наследстве? — спросил Хэй, которому Дел когда-то рассказал о путанице в завещании Сэнфорда, столь же глупом, как и сам Сэнфорд, ровесник Хэя.

— Да. Но через два года по этому мистическому условию я вступлю в права наследницы…

— Единица, похожая на семерку? — Хэй вспомнил этот зловещий пункт.

— Именно. Когда мне исполнится двадцать семь, единица наконец станет семеркой, и мое станет наконец моим.

— Ты должна выйти замуж, — нахмурилась миссис Делакроу. — Тебе уже слишком много лет, чтобы жить одной.

— Боюсь, я останусь старой девой.

— Ни в коем случае! — Миссис Делакроу перекрестилась от дурного глаза. — Пейн, почему бы тебе на ней не жениться?

— Но я женат, миссис Делакроу. На дочери мистера Хэя.

— Я совсем забыла.

— Но мы не забыли, — сказал Хэй улыбнувшись. — Это еще свежо в памяти.

— Такая замечательная свадьба, — сказала Каролина.

— Ты должна поехать в Новый Орлеан, Каролина. Там масса молодых людей, желающих жениться и остепениться.

— Молодых, — сказала Каролина. — В моем-то возрасте? — Хэй задумался, почему эта красивая молодая женщина находит удовольствие, выставляя себя дамой в летах и не вполне привлекательной. Быть может, она, как она сама говорила, и в самом деле принадлежит к этим странным творениям природы, старым девам. Он всегда сомневался, выйдет ли она замуж за его сына. Она была слишком занята собой, слишком — холодна? Но как можно применить это слово к этой очаровательной молодой женщине? Просто она слишком самостоятельна, а мир к такой самостоятельности непривычен.

— Ты ждешь слишком долго, — такова была расхожая мудрость миссис Делакроу.

В дверях появились Блэз и молодой конгрессмен. На них были белые хлопчатобумажные рубашки, фланелевые брюки; с них градом лил пот. Значит, я уже чудовищно стар, если конгрессмены кажутся мне школьниками, подумал Хэй.

— Не смейте сюда входить! — приказала миссис Делакроу.

— Марш переодеваться, оба!

Молодые люди исчезли, к явному огорчению дам из Луизианы.

— Я хочу пригласить вас, — сказал Пейн, обращаясь к миссис Делакроу, — прийти на обед на яхту дядюшки Оливера.

— Ненавижу лодки, — твердо отрезала миссис Делакроу. — А вот молодые, уверена, с удовольствием придут. Верно, Каролина?

— О, конечно. Я обожаю лодки. — Она неожиданно встала. Хэй обратил внимание, что она изорвала кружевной носовой платок, который все время держала в руках. Может быть, она тоже нездорова? Или все эти разговоры о старых девах так на нее подействовали?

— Я сейчас, — сказала Каролина и выбежала из комнаты.

— Их примирение — радость моей жизни, — торжественно заявила миссис Делакроу.

— Смешно, не правда ли? Семейные ссоры всегда касаются денег, — сказал Хэй, у которого были свои проблемы с богатеньким тестем.

— А из-за чего еще ссориться, — неожиданно спросил Пейн, сам жертва семейной ссоры, причина которой совсем не касалась денег.

— Любовь без взаимности, — сказал Хэй и с удовольствием заметил, что его зять покраснел. Хэй всегда подозревал, что полковник Пейн влюблен в своего шурина Уитни, и эта взрывоопасная по своим возможным последствиям любовь не нашла выхода. Оливер Пейн постепенно позволил ей превратиться в ненависть, и эта ненависть проявилась с адекватной испепеляющей силой.

Каролина стояла над рукомойником в ванной, ее рвало. Было такое ощущение, что ее сейчас вывернет наизнанку, настолько сильны и продолжительны были спазмы. Она никогда, решила она, не покончит с собой, приняв яд. Спазмы постепенно прекратились, она протерла лицо одеколоном, заметив, как припухли и покраснели глаза.

Внезапно рядом возникла Маргарита.

— Что с тобой?

— Дорогая моя, уж ты-то из всех людей могла бы не задавать этого вопроса. — Каролина положила полотенце. — Я беременна, — сказала она. — На пятом месяце. — И прежде чем Маргарита успела вскрикнуть, Каролина твердо прижала ладонь к ее рту. — Молчи! — прошептала она по-французски.

Блэз в купальном халате зашел в комнату Джима, смежную с его комнатой. Дверь в ванну была открыта, его партнер по теннису стоял под душем, зажмурив глаза. Когда дело касалось водопровода, миссис Делакроу не разделяла предрассудков большинства обитателей Ньюпорта, которые считали, что горячая вода представляет собой роскошь, только если кто-то приносит ее в металлических баках из размещенной в подвале кухни наверх по бесчисленным ступенькам. В каждой спальне ее Большого Трианона была своя ванна с наполированными до блеска медными аксессуарами. Блэз задумчиво смотрел на своего партнера; как он мечтал быть таким же высоким и стройным. У него были короткие мускулистые ноги, у Джима — длинные и стройные, как и вся его классическая во всех отношениях фигура, даже героическая, достойная быть музейным экспонатом, если, конечно, найдется достаточно крупный фиговый лист.

Джим открыл глаза, увидел Блэза и безотчетно улыбнулся.

— В Вашингтоне мы не смогли купить такого душа, — сказал он. — Где только Китти не искала.

— Наверное, их делают на заказ. — Блэз отвернулся, Джим выключил воду и взял полотенце. — Как тебе понравился Брисбейн?

Пока Херст с молодой женой пребывал за границей, Артур Брисбейн управлял не только газетами, но и политической карьерой Херста. Шеф хотел познакомиться с Джеймсом Бэрденом Дэем, того же хотел и Дэй. Конгрессмены-демократы, они могли быть полезны друг другу. К сожалению, Дэю удалось побывать в Нью-Йорке, лишь когда Херст оказался за границей. Блэз устроил ему встречу с Брисбейном и пригласил поехать с ним в Ньюпорт; Дэй согласился и приехал один, без жены. Каролина, похоже, была рада гостю, и Блэз мог теперь увидеть сестру в новом свете, когда они с Дэем как профессионалы говорили о политике. Конечно, она рассуждала куда разумнее Херста, которому, она сама это говорила, стремилась подражать, зная, как это раздражает Блэза.

Джим быстро оделся — по старой привычке, объяснил он.

— Я все время в движении: из пансиона на пикник, оттуда на вокзал, у меня нет времени одеваться, думать, заниматься чем-нибудь, кроме политики.

— Не представляю себе такой жизни.

— А я не представлял — и даже сейчас не представляю, что значит быть настолько богатым. — Его глаза обежали спальню, обставленную в стиле подлинного Большого Трианона.

— Это все равно что родиться с шестью пальцами вместо пяти. На это не обращаешь внимания, пока не напомнят другие. Так какого ты мнения о Брисбейне?

Джим расчесывал свои мокрые кудри и тихо стонал от боли, когда расческа врезалась в колтуны.

— Он не так хорошо разбирается в политике, как ему кажется. Особенно в политике нашей, Запада и Юга. Он считает Брайана дураком…

— Это не так?

— Я вижу, что ты считаешь всех нас, с Запада, деревенщиной, особенно когда заманиваешь в такой дом, как этот, но мы знаем об этой стране кое-что такое, что неведомо шестипалым людям, — засмеялся Джим.

Теперь засмеялся Блэз и не удержался от вопроса:

— Если вы так много знаете, почему мы все время обходим вас на выборах?

— Деньги. Дай мне то, что Марк Ханна давал Маккинли и дает Рузвельту, и я тоже буду президентом.

— А ты бы хотел?

Мальчишеская голова повернулась к позолоченному зеркалу, в котором отразились обе головы. Джим посмотрел на отражение Блэза в зеркале.

— О да. Почему бы и нет?

— Но у тебя нет шести пальцев.

— Мне нужны друзья с шестью пальцами. — Джим сел на край постели и начал завязывать шнурки. — Только когда случается настоящая беда, власть денег решает не все. Есть масса рабочих, фермеров, большая их часть будет на нашей стороне. Вот почему меня интересует Херст. Он учредил свои Демократические клубы, и это лучший способ привлечь их к себе, но боюсь, что он настолько поглощен другим — использовать клубы для выдвижения его кандидатуры — а в этом мало проку для нас, для партии, пока, во всяком случае.

— Ты думаешь, у него есть шансы?

— Он слишком богат для нас, демократов, — Джим покачал головой. — Ему было бы лучше с вашим братом. Но эти его газеты совершенно рассорили его с респектабельной публикой. Что до меня, то я хочу, чтобы Брайан снова попытал счастье, хотя…

— Он проиграет.

— Газеты превратили его в некое подобие нашего национального дурачка, — грустно сказал Джим. — Они это делают всегда, когда кто-то пытается помочь трудящемуся человеку.

Блэз так и не научился определять, где у политика кончается правда и начинается рассчитанное лицемерие. Действительно ли этот красивый богоподобный юноша, провинциальное божество, скорее Пан, чем Аполлон, принимает близко к сердцу заботы трудящегося человека, цены на хлопок, таможенный тариф? Или это просто шум, который он должен поднимать, своего рода брачное пение птиц, чтобы получить то, к чему он стремится? Блэз не стал доискиваться до истины. Вместо этого он напомнил Джиму, что Херст помогал созиданию из Брайана популистского, если не популярного героя.

— Значит, шестипалые хозяева страны еще не до конца его испортили. У Брайана есть и богатые поклонники.

— Да, это наша удача. Херст сделал для нас много полезного — неважно почему. — Джим встал, и Блэз вспомнил, что сам он до сих пор не одет. Он направился к двери в свою комнату.

— Мы обедаем на борту океанского лайнера у Пейна, — сказал он. — Сказал ли Брисбейн, что ты далеко пойдешь в мире политики?

— Сказал, — засмеялся Джим. — И даже объяснил, почему.

— Потому что у тебя голубые глаза.

— Именно. И Херст такой же сумасшедший?

— В чем-то еще более.

— Мы не должны спускать с него глаз, — сказал Джим, выходя из комнаты и направляясь вниз к гостям.

— Холодных голубых глаз.

— Особенно со всех шестипалых.

Вопреки мольбам Маргариты, Каролина отправилась в гости на яхту.

— Я должна выглядеть абсолютно безукоризненно, пока…

— Пока… что?

— Я делаю то, что должна делать. — Этот ответ вызвал поток беззвучных, слава богу, слез. На самом деле у Каролины еще не родился план, как избежать грядущей катастрофы. Она должна сохранять хладнокровие, говорила она себе, не делать ничего сгоряча и, уж конечно, не говорить никому.

Отец ее будущего ребенка, прогуливавшийся по палубе на корме яхты, выглядел очень импозантно на фоне острова Блок-Айленд за его спиной. Другие гости в ожидании обеда собрались в главном салоне. Хотя Каролина старательно избегала Джима, она не могла отказать себе в свежем воздухе. У нее в жизни не кружилась голова, а теперь она страшилась именно этого. Ощущения в ее теле были ужасны, и это еще мягко сказано; всякое могло случиться.

— Мне, должно быть, не следовало приезжать. — Джим улыбнулся. — Но Блэз настоял, а я у него в долгу — за мистера Херста, или, скорее, мистера Брисбейна.

— Я рада, что ты здесь. — Каролина изо всех сил старалась казаться оживленной. — Искренне рада.

— Я не представлял себе, как живут эти люди.

— Велико искушение?

— Нет. То, чем я занимаюсь, куда интереснее. Мне никогда не бывает скучно, а эти люди…

— Устраивают обеды для своих собак.

— Я только что познакомился с мистером Лером, — поморщился Джим.

— От этого нет спасения…

— Эта бедная девушка, на которой он женился…

— Ты это заметил?

— Мы, в наших краях, не такие уж простачки.

— Я так и не думала. — Каролину радовало, что благодаря шоковой ситуации, в которой она оказалась, она не испытывала никакого влечения к Джиму. Он же излучал сексуальную энергию, как пресловутое динамо Генри Адамса. Ей придется его охладить, решила она, не вполне уверенная, чего требовал и что позволял этикет беременности. Доктор, которого она анонимно посетила в Балтиморе, был настолько заинтересован гонораром за предстоящий аборт, что она решила к нему больше не обращаться. Она выжидала и сама не знала, чего именно.

— Теперь ты вернешься в свой Америкэн-сити?

Джим кивнул. Хотя его губы выглядели очень соблазнительно, она предпочла смотреть на Блок-Айленд.

— В понедельник. Китти беременна.

— О, нет! — удивление Каролины было столь спонтанным, что она, показалось ей, выдала себя с головой.

Но Джим просто усмехнулся в ответ.

— Для этого, как тебе известно, люди и женятся.

— Откуда мне это известно? — Она видела в этой ситуации макабрический юмор. — Понятия не имею. — Она овладела собой. — Она нездорова? Я имею в виду — у нее бывают приступы тошноты?

Джим кивнул, не проявив большого интереса к этой теме.

— Всегда при этом бывает неважное самочувствие.

— И когда же… будет ребенок?

— В октябре, полагает доктор.

В том же месяце, когда придет и ее срок. Он, как петух, прыгнул из постели в постель, может быть даже в один и тот же день. Впервые она поняла, насколько опасны мужчины. Мало того, что они наделены физическим превосходством, еще и эта ужасающая способность зачинать новую жизнь одним небрежным тычком. Права была мадемуазель Сувестр. Лучше сапфический образ жизни, «белый брак» между дамами, чем эта потная черная магия.

В дверях появился Блэз.

— Обед готов. — На этот раз она была рада появлению брата.

— У меня нет аппетита, — сказала она правду и вошла в салон одновременно с ударом гонга в столовой. Гарри Лер взял ее за руку, как в котильоне.

— Понятия не имел, что бывают такие красивые конгрессмены. — В краткий миг истины она подумала, что Гарри Лер знает. Но, конечно, он не может знать, и сердце ее забилось спокойнее. Не разовьется ли в ней скрытность, которая может выдать ее?

— Вы имеете в виду мистера Дэя? — Каролина улыбнулась Мэми Фиш, и та кивнула ей по-королевски. — Это приятель Блэза.

— На редкость привлекательная пара, не правда ли? — Лер звонко засмеялся. Каролина тоже засмеялась, и в голове ее внезапно созрел план действий.

2

Точно в полдень Каролина вошла в Павлинью аллею отеля «Уолдорф-Астория», в этот час довольно пустынную. Светский Нью-Йорк предпочел обосноваться в пределах сотни миль от города, а работающий Нью-Йорк в основном прекратил работу. Пустота и покой громадных залов навевали тревогу. Таким был, наверное, Париж, подумала Каролина, когда Бисмарк стоял у ворот.

Под пальмой ее ждал Джон Эпгар Сэнфорд, несколько полысевший и посеревший с тех пор, как они в последний раз виделись в Вашингтоне в прошлом году; он, как обычно, доложил о своих неудачных попытках расшевелить Хаутлинга. Поскольку в любом случае она скоро вступит в права наследства, они прекратили дело.

— Вы не сообщили в своей телеграмме, зачем вы хотите меня видеть, но я решил, что это касается нашего дела, и захватил документы с собой. — Он держал в руке кожаную папку.

— Все в порядке, — сказала она и села напротив. — Это не по поводу нашего дела. — Она отрепетировала множество зачинов, но ни один не казался верным. Придется положиться на вдохновение, решила она, но сейчас, когда они встретились, пришло не вдохновение, а легкая паника.

Джон спросил про вашингтонских Эпгаров. Каролина сделала ложный шаг.

— Один из них даже избран в конгресс. Джеймс Бэрден Дэй. Мне кажется, его мать…

— Я думаю, это его бабка была из Эпгаров, — сказал Джон. — Я знал ее.

— У него прелестная жена. — На этом Каролина оставила опасную тему. — Вам должно быть… — Она не сумела закончить фразу.

Однако Джон понял, что она хотела сказать.

— Да, мне довольно одиноко. Несмотря на обилие Эпгаров вокруг, я забыл, что такое семейная жизнь.

— Есть еще мы, Сэнфорды.

— Фактически, Сэнфордов совсем немного. Блэз… — теперь осекся Джон.

Каролина не пришла ему на помощь. Тема оказалась мертворожденной.

— Я много думала о том, — сказала она наконец за отсутствием вдохновения, — что мне пора замуж.

— Полагаю, это совершенно естественно. — Джон не проявил ни удивления, ни интереса.

— Скоро уже я получу наследство. — Она выложила главный козырь.

— Да. Вы будете очень богаты. Из того, что мне известно, могу заключить, что Блэз не сделал того, что нас пугало. Есть несколько кредитов мистеру Херсту, но Херст расплачивается скрупулезно. А так ваше наследство в целости и сохранности. Я надеюсь, — Джон вяло улыбнулся, — на вас женятся не ради ваших денег…

— Как на одной из несчастных героинь Генри Джеймса? Нет, не думаю, что это входит в мои… расчеты, пока, во всяком случае. Скажите, а патентное право, это трудная специальность?

На лице Джона мелькнуло удивление.

— Да не то чтобы трудная. Просто на это трудно прожить. Я сменил фирму, это вы знаете. Но длительная болезнь жены… — Голос медленно замирал, уступая место неловкой паузе.

— Я знаю, Джон, вы пережили нелегкое время. Простите меня. Я вам искренне сочувствую, — добавила она, довольная, что ей удалось вдохнуть в свои слова теплоту. Он был ей приятен, нравилось ей и то, что она явно нравится ему. — Однажды вы оказали мне честь, — Каролина уставилась на пальму, как бы надеясь увидеть если не обезьяну, то хотя бы готовый упасть кокосовый орех, — сделав мне предложение.

— О, простите меня, — сказал Джон, побледнев и заикаясь. — Это было после… после…

— … того как она умерла. Жаль, что я ее не знала. Она была…

— … святая, — сказал за нее Джон.

— Именно это слово я и имела в виду. Я обдумала ваше предложение — на это, понимаю, ушло много времени. Сколько же? Не меньше четырех лет. Я принимаю ваше предложение. — Наконец это было произнесено.

Удивление, написанное на лице Джона, не было высшей данью восхищения, какое выпадало когда-нибудь Каролине. Быть может, она незаметно для себя постарела? Или он помолвлен? Она же ничего не знает о его жизни. А вдруг у него постоянная требовательная любовница, быть может, даже негритянка, живущая во Флашинге, как тайная жена Кларенса Кинга.

— Но… но… Каролина.

— Вы не можете сказать, что это вас удивляет. — Разговор ей уже почти нравился.

— Нет, нет. Но я даже не мечтал… я хотел сказать… почему именно я?

— Потому что вы сделали мне предложение. Помните?

— Но другие наверняка…

— Только Дел Хэй, но он умер. Вы и я, мы оба — живы.

— Не знаю, что и сказать. — У Джона был такой вид, будто кокос и в самом деле свалился ему на голову.

— Вы можете сказать «да», дорогой Джон. Вы можете сказать «нет». Я приму любое ваше решение. Единственное, что меня не устраивает, это неопределенность. Я против того, чтобы вы тщательно все взвешивали, как это принято у вас, юристов. Я хочу получить ответ сейчас, любой ответ.

— Да. Конечно, да. Но…

— Что но?

— Я потерял все. Мы, моя семья, я хотел сказать, мы полностью разорились два года назад, когда рухнул банк «Мононгахила комбайн», а потом ее болезнь…

— У меня достаточно денег для двоих, — мягко сказала Каролина. — Или будет достаточно уже совсем скоро.

— Но это неправильно, чтобы жена содержала мужа…

— Это абсолютно нормально. Такое бывает сплошь и рядом, даже в Ньюпорте, штат Род-Айленд, — добавила она для пущего драматизма.

— Не знаю, что и думать.

С облегчением она убедилась, что Джон начисто лишен сексуальной ауры. Ей он скорее брат, обычный американский брат, сочла она необходимым признать перед высшим трибуналом собственной совести. Блэз, наполовину брат, одержим тем же динамо, на которое она откликнулась в Джиме. А Джон Эпгар Сэнфорд был как Адельберт Хэй, он был приятен, не раздражал, но и ничего больше.

— Я смогу помочь вам деньгами, — сказала она без всякого кокетства, которое было бы в данной ситуации совершенно неуместно, даже если бы отвечало ее характеру.

— Это было бы ужасно. — Джон чувствовал себя не в своей тарелке.

— Честный обмен не грабеж, как говорят французы. — Каролина разглядывала пальмовые ветви у себя над головой. — Поэтому я постараюсь как можно точнее объяснить, что на что меняется. Я знаю, из всей нашей семьи вы самый светский, самый опытный человек. — Каролина высказалась несколько тяжеловесно, не будучи уверена в его реакции. — Вы превосходно вели мое дело против Блэза, и я вам очень признательна. — Тот факт, что Джон не сделал для нее практически ничего, не имел никакого значения, ей важно было показать, что она считает его светским человеком.

— Я сделал все, что было в моих силах… Блэз — трудный оппонент. — Джон был в растерянности.

Каролина забросила сеть дальше.

— Женившись на мне, вы получите не только поддержку, которая нужна вам в ваших… усилиях, но вы сможете стать и отцом моего ребенка. — Каролина подняла на него — так ей хотелось думать — лучистые глаза мадонны.

Джон побледнел.

— Конечно, при вступлении в брак мысли о семье, о продолжении рода, очень важны для меня. — Джон еще не понял.

Нашего рода, — тихо сказала Каролина, раздумывая, как объясниться яснее.

— Да, конечно, нашего рода. Мы оба Сэнфорды. Поэтому вам не придется менять монограмму, не правда ли? — Он засмеялся безрадостным смехом. — Я всегда жалел, что у нас с женой, первой женой, не было детей, но ее болезнь… — Опять медленно замирающий голос.

— Я думаю, Джон, что я выразилась не вполне ясно, чего вы как адвокат никогда бы себе не позволили. — Теперь она чувствовала себя как одна из пожилых европейских дам Генри Джеймса, открывающих ужасную правду тугодумной американской инженю. — Я говорила не о вашем будущем гипотетическом отцовстве, а о своем близком уже материнстве… Если быть точной, это случится в октябре, вот почему я хотела бы выйти замуж на этой неделе; я уже навела справки в мэрии.

Джон шумно выдохнул, наконец понял.

— Вы… — однако весь запас воздуха поглотило удивленное восклицание.

Каролина не стала дожидаться, пока он снова будет в состоянии говорить.

— Да, я беременна. Я не могу открыть, кто отец ребенка, поскольку он женат. Могу лишь сказать, что он был моим первым и единственным любовником. Я чувствую себя, как один целомудренный испанский король, который… — Нет, она не могла пересказать любимую историю мадемуазель Сувестр о короле-аскете Филипе, который наконец лег в постель с женщиной и тут же заразился сифилисом. Для такой новеллы Джон еще не созрел.

— Он, то есть, отец — в Испании? — Джон изо всех сил пытался понять ситуацию.

— Нет, он в Америке. Он американец. Он бывал в Испании, — сымпровизировала она, надеясь вычеркнуть короля Филипа из судебного — или свадебного? — протокола.

— Понимаю. — Джон разглядывал кончики своих ботинок.

— Я отдаю себе отчет в том, что требую многого, вот почему я с самого начала сказала, что речь идет о честном обмене, выгодном каждому из нас. — Она подумала, как бы она поступила на его месте. Наверное расхохоталась бы и сказала «нет». Но она не была на его месте, и ей нелегко было соизмерить его приязнь к ней с нуждой в ее деньгах. Взаимодействие этих неизвестностей и решит дело.

— Вы будете по-прежнему его видеть? — Джон быстро переключился на важный для него момент.

— Нет. — Каролина лгала так редко, что это далось ей очень легко. Не пристрастится ли она теперь ко лжи и не превратится ли в некое подобие миссис Бингхэм?

— Что вы собираетесь делать с газетой?

— Продолжать издание. Если только вы вдруг не захотите сделаться издателем. — Это было вполне в духе миссис Бингхэм: Каролина и в мыслях не держала терять контроль над «Трибюн».

— Нет, что вы. Все-таки я адвокат, а не издатель. Должен сказать, что я еще никогда не сталкивался… с подобным делом. — Во взгляде его читалось беспокойство; клиент представлял для адвоката загадку.

— Я подумала о том, что беременные дамы всегда выходят замуж в последний момент.

— Да. Но за мужчину… который…

— Это для меня исключено.

— Вы влюблены в него. — Джон помрачнел.

— Не волнуйтесь, Джон. Я буду хорошей женой, насколько это в моих силах, учитывая мой характер, не очень расположенный к браку, особенно в его американском варианте.

— Я полагаю, вы захотите посмотреть мои книги…

— У вас хорошая библиотека?

— Мои бухгалтерские книги…

— Я не ревизор. У вас долги. Те, что смогу, оплачу сейчас. Когда получу наследство, погашу остальные. Я надеюсь… — Каролина вдруг подумала, не привести ли и в самом деле ревизора, и натужно рассмеялась. — Я полагаю, что ваши долги не превышают моих доходов.

— О, они гораздо меньше. Гораздо меньше. Все это так неловко, для нас обоих.

— Во Франции эти проблемы взяли бы на себя родственники, но я не могу себе представить Блэза, занимающимся моими делами. — Когда Каролина встала, Джон тут же вскочил на ноги: да, он в ее распоряжении, решила она. Пока все хорошо. Осталось только обговорить проблему супружеской постели. В ее планы не входило спать с Джоном, хотя ясно, что он предъявит свои супружеские права. Но пока она в безопасности: семейная история трудных, даже роковых беременностей поможет держать его на расстоянии. А потом, Каролина была уверена, она что-нибудь придумает.

Каролина взяла Джона за руку, как это сделала бы жена.

— Дорогой Джон, — сказала она, когда они шли по пустой и тихой Павлиньей аллее; слышалось лишь шуршание вентиляторов, мерно вращавшихся под потолком.

— Как будто все это мне снится, — сказал Джон.

— Именно это я и хотела сказать, — ответила Каролина. Никогда еще она столь ясно не отдавала себе отчета в происходящем.

3

Джон Хэй никак не мог привыкнуть к происшедшим в Белом доме переменам. Весь верхний этаж вмещал теперь чету Рузвельтов и шестерых их детей, и Хэю все время казалось, что их не шестеро, а целая дюжина. Вестибюль, который долгое время украшала ширма от Тиффани президента Артура, стал выглядеть, как внушительное фойе восемнадцатого века, встроенное в англо-ирландский сельский дом, смежные гостиные которого были доступны прямо из холла; видавшая виды деревянная лестница была заменена мраморной, по которой могли торжественно спускаться президенты. Западную лестницу снесли, чтобы расширить государственную обеденную комнату; на новом камине была надпись, запечатлевшая благочестивую надежду Рузвельта на то, что только такие же благородные люди, как он сам, будут всегда занимать этот республиканский дворец.

Когда привратники открыли двери, Хэй вошел в новое западное крыло, где удобно разместились правительственные кабинеты. Архитекторы удачно воспроизвели овальную форму Голубой гостиной, где устроили кабинет президента, выходивший на реку Потомак. У кабинета министров появилась наконец своя комната, а кабинет президентского секретаря отделял эту комнату от Овального кабинета суверена.

Стоя возле своего письменного стола, Теодор бросал медицинский мяч миниатюрному немецкому послу, своему закадычному другу, что доставляло немало неприятностей Хэю, поскольку Кассини был убежден, что Теодор и кайзер заключили тайный союз против России. Хэю приходилось не реже раза в неделю утешать российского посла. Новый французский посол Жюссеран оказался человеком более светским и менее возбудимым, чем его предшественник, а сэр Майкл Герберт, преемник Понсефота, стал едва ли не членом президентской семьи и каждый день катался верхом вместе с президентом возле речки Рок-крик. Кроме того, он был постоянным теннисным партнером президента, неловкость, шумливость, подслеповатость и горячность которого были чреваты всяческими неприятностями.

Хэй поклонился президенту и послу.

— Если я мешаю… — начал он.

— Нет, что вы, Джон. — Теодор метнул тяжелый мяч в фон Стернберга, который с легкостью его поймал. — Отлично, Спек! — Хэя всегда забавляло, как похож президент на своих многочисленных имитаторов, если не считать, правда, постукивания зубов, изобразить которое не удавалось еще никому.

Посол поздоровался с Хэем и удалился, захватив с собой медицинский мяч.

Рузвельт вытер лицо носовым платком.

— Кайзер прикидывается незаинтересованным. — Когда президент работал, он ничем не напоминал имитаторов, а сейчас предстояла работа. — Телеграмма у вас с собой?

Хэй протянул ему проект, который они составили вместе с Эйди. Четырьмя днями ранее хунта провозгласила независимость Панамы от Колумбии. Прибытие накануне, 2 ноября 1903 года, американских военных кораблей «Нашвилл», «Бостон» и «Дикси» припугнуло колумбийцев, которые иначе подавили бы этот мятеж. Присутствие американского флота было, по мнению президента, необходимо, поскольку американские граждане могли пострадать в ходе революции, которая по положению на 2 ноября еще не состоялась. Ни Рузвельт, ни Хэй не были вполне довольны этим довольно-таки расплывчатым объяснением, но все сложилось исключительно удачно. Начавшаяся 3 ноября революция закончилась на следующий день провозглашением Панамы, а сегодня, 6 ноября, Соединенные Штаты готовились признать это пополнение содружества государств, освободившихся наконец от владычества Колумбии.

— «Народ Панамы, — читал президент мрачным голосом, — в единодушном порыве, — мне это нравится, Джон, — разорвали политические связи с Республикой Колумбия…» Это звучит прямо по-джефферсоновски.

— Вы мне льстите.

— Это больше, чем эти зайцы заслуживают. — Рузвельт быстро дочитал телеграмму и вернул ее Хэю. — Отправляйте.

— Кроме того, я готовлю договор о канале, который нужно будет подписать до конца месяца. Затем, если Кэбот позволит сенату его ратифицировать…

— Кэбот потребует открытого голосования, и его собственный голос будет звучать громче всех. — Рузвельт был явно доволен. — Были кое-какие жертвы, — сказал он. — Рут только что сообщил мне. Убита одна собака, погиб один китаец. — Президент засмеялся и плюхнулся в кресло. Хэй тоже сел, тихо застонав от боли.

— Конечно, условия не будут слишком благоприятными для панамцев. — Он все время думал о том, сколько еще боли предстоит выдержать его телу, пока смерть не принесет спасительную анестезию.

— Они же получили независимость, не так ли? Мы сделали это возможным. Поэтому, полагаю, нам что-то причитается.

— Меня беспокоит будущий год.

Рузвельт кивнул и нахмурился, так было всегда, когда он задумывался о переизбрании или, точнее говоря, о своих первых президентских выборах.

— Антиимпериалисты не смогут нас обвинить. Нам нужен канал где-то на перешейке.

— Он мог быть в Никарагуа — без беспорядков, без нашего флота, без мертвых собак и китайцев, без всяких намеков на наш сговор с панамской хунтой.

— Конечно, сговор имел место. — Рузвельт ударил кулаком в левую ладонь. — Мы повсюду стоим за свободу людей, мы против глупых и отъявленных коррупционеров, вроде тех, что правят Колумбией…

— … а теперь и Панамой.

Хэй часто забывал, что за всем этим президентским шумом прячется очень хитрая и наблюдательная личность.

— Я всегда считал, что железные дороги могут не менее успешно справиться с задачей, чем канал, — сказал Хэй. — Его будет не только нелегко и дорого построить, с ним, если не сейчас, то в будущем, будут связаны политические неприятности. Да, конечно, — добавил он, предупреждая попытку президента его поддразнить, — я крупный инвестор железнодорожных компаний, но это не имеет никакого отношения к делу.

Рузвельт рассеянно крутил глобус, стоявший возле его письменного стола.

— Суть в том, Джон, что мы сделали нечто очень полезное для нашей страны. Наш флот сможет свободно и быстро курсировать между Тихим океаном и Атлантикой.

— Вы видите в будущем многочисленные войны? — Внезапно Хэй пожалел, что позволил президенту отговорить его в июле от отставки.

— Да. — Высокий резкий голос сменился вдруг низким и для его хозяина почти медоточивым. — Я предвижу также нашу миссию — править, как это делала когда-то Англия, но в масштабах мира…

— Всего мира?

— Может сложиться и так. Но очень многое зависит от того, что мы за люди — сейчас и в будущем. — Лицо его исказила гримаса. — Наш народ поразили слабость, любовь к комфорту, недостаток мужества…

— Вы по-прежнему должны вдохновлять нас своим примером.

— Именно это я и пытаюсь делать. — Рузвельт был абсолютно серьезен. Хэй вспомнил слова Генри Адамса: «Голландско-американский Наполеон». Почему бы и нет? А как иначе начинаются империи?

— А теперь, мистер президент, я должен подвести под наши последние приобретения юридические подпорки.

— Генеральный прокурор сказал мне, что не следует допускать, чтобы наши великие достижения пострадали от тех или иных соображений легальности. — Рузвельтовский смех показался Хэю более всего похожим на лай сторожевого пса.

Когда Хэй поднялся, комнату вдруг заполнил темно-зеленый дым, сквозь который проблескивали золотые звезды. На мгновение ему показалось, что он теряет сознание. Но Теодор тут же оказался с ним рядом, поддержал его.

— Что с вами?

— Ничего, спасибо. — Кабинет президента принял свой прежний вид. — У меня часто кружится голова, когда я резко встаю со стула. Но странная вещь, мне показалось, что я в кабинете мистера Линкольна. Эти темно-зеленые стены и золотые звезды по числу штатов, которые пытались отделиться.

Рузвельт проводил его до двери, крепко сжимая своей пухлой рукой руку старого государственного секретаря.

— Я вижу его иногда.

— Президента?

Рузвельт открыл дверь в комнату секретаря.

— Да. То есть, я отчетливо его представляю. Это бывает обычно ночью, в коридоре, в дальнем конце на втором этаже…

— Восточное крыло, — кивнул Хэй. — Там стоял бачок с охлажденной водой, у двери в его кабинет. Он поглощал огромное количество воды.

— Посмотрю в следующий раз, когда его увижу. Он всегда очень печален.

— У него было для этого много поводов.

— В сравнении с его проблемами мои — ничтожны. Это так странно, соизмерять себя с ним. Не думаю, что я нескромен, когда говорю, что я на голову выше большинства политических деятелей нашего времени. Но когда я думаю о его величии… — Рузвельт вздохнул. Это был совершенно нерузвельтовский звук. — Вам следует отдохнуть, Джон.

— Как только будет подписан договор, я уеду на юг.

— Здорово! — Рузвельт снова стал своим лучшим имитатором.

4

Громкий гулкий звук удара металла о ствол дерева заставил Каролину и Маргариту подбежать к окну их дома в Джорджтауне. Каким-то образом автомобиль съехал с Эн-стрит на тротуар и врезался в самую крупную из Каролининых магнолий. За рулем сидела Элис Рузвельт в шляпе с перьями, надвинутой буквально на глаза, а рядом хорошенькая и насмерть перепуганная Маргарита Кассини делала руками движения, которые Каролина не могла назвать иначе как заламыванием рук, что было свойственно ее собственной Маргарите, склонной к театральным жестам.

Каролина выбежала на улицу, где пожилой негр старался открыть заклинившую дверцу со стороны Элис.

— Тормоза! — в голосе Элис звучали обвинительные нотки. — Они же не работают. Виноват твой шофер.

— Когда отец узнает, это будет моя вина. — Маргарита вышла из машины. Каролина помогла негру высвободить республиканскую принцессу, которая тут же подвинула шляпу на место, выпрыгнула на землю, поблагодарила негра и распорядилась:

— Скажите полицейским, пусть заберут этот хлам в российское посольство на Скотт-сёркл. Самый уродливый дом. Ошибиться невозможно.

— Мой отец… — начала Маргарита.

— Твой отец? Мой отец! Вот в чем проблема. После того что произошло, он не позволит мне купить машину. — Элис повела Каролину в ее собственный дом, а Маргарита Кассини тем временем давала негру подробные инструкции.

— Я совершенно его не понимаю. Иногда мне кажется, что он живет в другом столетии. Я выбрала восхитительную двухместную машину. Потрясающую! Он сказал «нет». Никогда. Женщины не должны водить машину, курить и голосовать. Насчет голосования я, конечно, согласна. Это просто удвоит число голосов, но не изменит результат. И все равно… Ну, как тебе замужем?

Они зашли в гостиную в задней части дома, окна которой выходили в небольшой сад, где в это время года росли только зловещие хризантемы. Деревья сбросили листву, а в маленьком пруду всплыл брюхом кверху, скорее всего, из-за переедания, крупный карась.

— Тихо. В общем, как раньше. Джон, в основном, в Нью-Йорке по делам юридической конторы. Я, в основном, здесь из-за газеты и, конечно, ребенка.

Двухмесячная Эмма Эпгар Сэнфорд оказалась не столь шумным ребенком, но пока еще не самым приятным обществом, хотя ее присутствие в доме было благотворным. Каролина, презрев совет Маргариты, кормила дочь грудью и с изумлением обнаружила, что грудь заметно увеличилась и отяжелела. Впервые в жизни она соответствовала моде большого тучного мира.

Маргарита Кассини вошла в гостиную без всякой театральности. Каролина восхищалась ее красотой, но вряд ли чем-то еще. Тень Дела пристала к ней мистическим образом. Каролина слышала разговоры о том, что расколовшийся пополам на тротуаре в Нью-Хейвене опал был подарком княжны Кассини. Очевидно, борьба вымысла с правдой нескончаема. Маргарита прямиком направилась к открытой коробке шоколада от Хайлера, главного вашингтонского кондитера. В каждом доме заказывали свою смесь, и Каролина ввела в моду белый шоколад, новшество, породившее споры в тех кругах, где жадно выискивала светские новости ее «Дама из общества».

— Не ешь шоколад. Растолстеешь, — сказала Элис. — Я никогда не ем десерт. Только мясо с картошкой, как отец.

— Будешь такой же плотной, как он, — сказала Маргарита, и в ее лице появилось вдруг что-то монгольское — или татарское? — или это одно и то же? Дружба между мадемуазель Кассини и Элис была притчей во языцех, отнюдь не только в кругах «Дамы из общества». В конфликте, возникшем между Россией и Японией, президент Рузвельт склонялся на сторону японцев — к возмущению Кассини, который кричал в присутствии Каролины:

— Этот человек — язычник! Мы — христианская нация, как и Соединенные Штаты, а он поддерживает диких желтых язычников.

В Белом доме с печальным видом осуждали жадность русских. Администрация была готова принять предложение японцев об аннексии русскими Маньчжурии, если при этом им разрешат захватить Корею. «Трибюн» пыталась сохранять объективность, но все же стараниями Тримбла склонялась на сторону России. Президента это бесило. В центре новой комнаты заседаний кабинета министров он прочитал Каролине длинную лекцию о приливах в истории под портретом Линкольна, который выглядел удивительно отстраненным и от сидящей женщины, и от энергично марширующего президента. В последнее время Кассини принялся, пожалуй, чересчур тепло целовать на приемах руку Каролины, а Маргарита поблагодарила ее за газетную поддержку. «Так стало трудно, — вздыхая, жаловалась Маргарита, — теперь, когда я дуайенша дипломатического корпуса». После смерти Понсефота Кассини стал старшим главой миссии в Вашингтоне. В качестве его хозяйки дома Маргарита первой являлась на все официальные сборища, а тем временем дочь президента вопреки отцу подружилась с Маргаритой, и все потому, как выяснила Каролина, что президент запретил ей купить тот красный автомобиль; тогда Элис стала ездить на машине русского посла. Прошлым летом Элис и Маргарита, как полярные исследователи, под шумное одобрение публики проехали до Ньюпорта, хотя и к ужасу шарахающихся с дороги пешеходов и других автомобилистов. После сегодняшней аварии Каролина была убеждена, что в отношениях Элис и Маргариты произойдет перемена погоды. Кассини больше не даст им свою машину, а японцы одолеют Россию. Случайные связи, как любил говорить Брукс Адамс.

— Что мне надеть завтра в английское посольство? — спросила Элис, открывая сумочку и доставая сигаретницу; как лихой клубный завсегдатай, она закурила. При виде этого Каролина всякий раз испытывала шок и однажды сказала об этом.

— Но ведь теперь, когда я закурила, — заявила Элис, — все будут делать то же самое.

— Но ты же не куришь под крышей отца своего.

— Я курю в окно, с этим он примирился. Так что мне надеть?

— Темно-синий вельвет с кружевным воротником… — начала Каролина.

— Я больше не одолжу тебе мои соболя. — Маргарита разламывала шоколад, извлекая мягкую начинку.

И миссис Рузвельт, и Элис обожали изобретать затейливые наряды, которые им не принадлежали, а затем давали пресс-секретарям Белого дома описания этих сказочных платьев, о которых с замиранием сердца будут писать во всех газетах на страницах, отведенных светской жизни. Ни та, ни другая не могли себе позволить дорогие наряды; из них двоих Элис была несколько состоятельнее. Когда Каролина раскусила эту ведущуюся в Белом доме игру, Элис попросила ее помочь выдумывать наряды, которые Каролина описывала потом на страницах «Трибюн» к вящему изумлению тех, кто на самом деле видел, что было на двух рузвельтовских дамах.

Служанка на все руки внесла поднос с чаем. Каролина собиралась перебраться в дом побольше и нанять то, что Эпгары назвали бы настоящим штатом прислуги, но долги Джона поглотили ее годовой доход; к счастью, газета начала, хотя и скромно, но процветать, и она могла позволить себе достаточно удобную жизнь в качестве миссис Сэнфорд из Джорджтауна, но не подлинной миссис Сэнфорд, которой она станет не раньше 5 марта 1905 года, ровно через пятнадцать месяцев. Того хуже, она подозревала, что у Джона есть еще долги, о которых он не рассказал. Но еще хуже, она подозревала, что Блэз знал, насколько несостоятелен ее неожиданный жених, то есть муж, потому что предложил совсем недавно продать ему «Трибюн», если она к этому расположена. Она не была расположена, сказала она ему, и вместе со всем Вашингтоном смотрела, как обретает форму его дворец на Коннектикут-авеню, соперничающий своим мраморным великолепием с дворцами на Дюпон-серкл, где правили Лейтеры, а теперь Паттерсоны[323], чья дочь Элеонора, известная под прозвищем Сисси, неугомонная девятнадцатилетняя особа, появилась под руку с самым элегантным членом палаты представителей Николасом Лонгвортом[324] из Огайо, рано облысевшим щеголем лет за тридцать. Один день говорили, что он женится на Маргарите Кассини, на следующий — на Элис Рузвельт, а еще через день — ни на ком, «потому что он, поведала его мать газетчикам, прирожденный холостяк».

Каролина разливала чай, поддерживала разговор, в чем в общем-то не было необходимости в присутствии Элис, которая говорила без умолку, особенно когда испытывала вдохновение позлословить, а Лонгворт в настоящий момент был ее мишенью. Пока Маргарита заливалась румянцем на свой татарский манер, а Элис довольно грубо высказывалась о палате представителей, Сисси Паттерсон делилась с Каролиной своими проблемами. Лицо Сисси было похоже на мордочку рыжего пекинеса с маленьким розовым носом; похожи были и заплаканные глаза.

— Я рыдала на плече Ника, — прошептала она Каролине.

— Поляк?

— Поляк. Не могу поверить, что мать так со мной поступает.

— Но он красив…

— Не думаю, что меня интересуют мужчины, — сказала Сисси, посмотрев на Каролину так, что новая мать и новая женщина почувствовала себя не в своей тарелке; это был взгляд мадемуазель Сувестр.

— Ты к ним привыкнешь. Конечно, они слишком велики — в большинстве ситуаций. — Каролина с любовью вспомнила Джима, который приходил к ней каждое воскресенье после верховой прогулки вдоль канала. От него всегда пахло лошадью. Она настолько связывала секс с лошадьми, что предложила однажды как-нибудь в воскресенье прислать ей лошадь, а самому отправиться домой к Китти. Это его шокировало.

— Не в том дело. По крайней мере так мне кажется. Конечно, я девица.

— Конечно, — сказала Каролина. — Мы все через это прошли. Такие счастливые беззаботные дни.

— Не уверена насчет «счастливые». Но Йозеф под большим впечатлением от моей невинности. Похоже, что в Европе этого днем с огнем не сыщешь.

— Очень большая редкость. — Каролина изо всех сил старалась быть любезной. Дядюшкой Сисси был Роберт Маккормик[325], семья жены которого издавала чикагскую «Трибюн», и он жаждал купить каролинину «Трибюн». Брат Сисси, Джо Паттерсон, работал репортером в дядиной газете, и по некоему закону природы Паттерсоны начали тянуться к Сэнфордам; типографская краска связывает не хуже крови. Сисси одолевали литературные мечтания, она будет писать романы, говорила она, и тут же утащила последний роман Генри Джеймса «Послы» с надписью Генри Адамсу, который рекомендовал Каролине его прочитать; она перестала читать беллетристику теперь, когда она сама, газетный издатель, стала одним из главных поставщиков этого скоропортящегося продукта.

— Он очень нудный. — Сисси научилась говорить то, что говорили все остальные, за одно-другое мгновение до того, как абсолютная банальность обращала в прах даже расхожую мудрость. Поэтому ее считали умной.

— Он получит миллион, — прошептала она на ухо Каролине, одновременно отправляя в рот один за другим специальные тонкие шоколадки Хайлера в форме листьев.

— Князь Гижицкий?

Сисси кивнула с трагическим выражением лица и полным ртом шоколада.

— Я считаю, что это справедливо, — задумчиво сказала Каролина. — В Европе невеста приносит деньги, а муж — титул, имя и замок. Как насчет замка?

— В Польше. — Сисси вздохнула. — Он меня не любит.

— Зачем же выходить за него?

— Мать хочет, чтобы я стала княгиней. Отец, разумеется, заплатит. Но это очень не по-американски — покупать мужа.

— Быть может, это не по-американски, но американцы делают это все время. Посмотри на Гарри Лера и эту бедную девушку Дрексел. Или почитай газету твоего дяди или мою, или, если ты действительно невинна, любую газету мистера Херста. Это общее явление.

— Общее! — У Сисси был такой вид, словно она вот-вот разрыдается. — Я бы хотела, чтобы у меня был такой рот, как у тебя.

— Я подарю его тебе на свадьбу — в виде поцелуя, — сказала Каролина, с тяжелым чувством осознав, что у нее в гостях «высшее общество».

К ним подошла Маргарита Кассини, немудро, по мнению Каролины, оставив Ника Лонгворта на попечение Элис, которая, как и ее отец, должна была всегда быть в центре внимания. Она могла выйти за кого угодно, если бы сочла это единственным способом завоевать всеобщее и полное внимание. Из всех республиканских долларовых принцесс Элис была самой интересной, подумала Каролина, и наиболее обреченной на несчастье. Одно дело быть самой знаменитой девушкой в Соединенных Штатах, но ведь, скорее рано, чем поздно, всемогущие президенты превращаются во всеми забытых бывших президентов, а блистательные девушки становятся женщинами, женами, матерями и уходят в небытие. Она не могла представить себе Элис старой, это было бы противно природе. Тем временем прекрасная Кассини утешала Сисси российской княжеской мудростью.

— Очень большая семья — для Польши, разумеется. А его лучший друг очень близок к нам, это Иван фон Рубидо Зичи, который уверяет, что Йозеф по пятки в тебя влюблен.

— Эти имена звучат для меня, как герои «Пленника Зенды», — сказала Каролина.

— Вы такая начитанная, — неодобрительно сказала Маргарита. — Вы всего этого нахватались из ваших газет.

— Моя свадьба в Белом доме будет первой с тех пор, как Джулия Грант вышла за князя Кантакузино. — Этим Элис снова поставила себя в центр разговора.

— Нелли Грант, мать Джулии, вышла замуж в Белом доме, — с педантичной точностью заметил Лонгворт. — Это была последняя свадьба в Белом доме. Джулия вышла замуж в Ньюпорте…

— А мой отец, представляя царя, должен был дать разрешение, чего он не сделал, потому что тетка Джулии, миссис Поттер Палмер, отказалась дать приданое на том основании, что Джулия настолько хороша собой, что на ней следует жениться только ради этого.

— Вряд ли это правда, — хором сказали все три девушки.

— Тогда отец спросил миссис Палмер: «Сколько вы платите своему повару?» Затем объяснил, что новобрачные князь и княгиня должны иметь достаточно денег, чтобы платить своему повару. Он держался потрясающе. Конечно, князь и без того был богат…

Каролина прервала маргаритин поток полуцарского тщеславия.

— Элис, скажи нам, когда в Белом доме будет твоя свадьба и за кого…

— Наверное, в девятьсот пятом году, — быстро ответила Элис. — Когда отца переизберут. Я еще никого не выбрала. Блэз очень богат, это правда?

— Очень. — Каролина часто думала, что это была бы отличная партия для Блэза, не говоря уже об издательнице «Трибюн». В Белом доме или вне его Рузвельты останутся по меньшей мере очень колоритными фигурами. — А кроме всего, ты будешь жить в его новом дворце.

— О, я никогда не стану здесь жить! Тут очень скучно. Вся эта былая слава и прочее. Я не хочу быть старожилом. Нет, я не смогу здесь жить. Я бы предпочла Нью-Йорк, Лондон, Париж…

— А получишь Ойстер-Бэй, — сказал Лонгворт. — Чего ты и заслуживаешь.

— Все лучше, чем Цинциннати. — У Элис очень густые брови, заметила Каролина; ну прямо еще чуть-чуть и она была бы настоящая красавица. Знает ли она это?

Затем Лонгворт принялся их развлекать своими впечатлениями от Теодора Рузвельта, и это рассмешило даже дочь президента: она всегда была очень чувствительна к lèse majesté[326]. Однако Ник, как и президент, был членом гарвардского Фарфорового клуба[327], то есть почти ему ровней.

— Я был в понедельник у него в кабинете, обсуждая некоторые дела палаты представителей, и он пребывал в неважном, по его меркам, настроении. Я чувствовал себя неловко, поскольку обещал одному молодому репортеру из Цинциннати, что проведу его на минуту-другую в кабинет президента, и он ждал в соседней комнате. Когда мы закончили разговор о делах, я сказал: «Знаете, полковник, там молодой журналист, который хочет поздороваться с вами…» Сказав это, Лонгворт начал изображать Теодора Рузвельта — ворчание, шагание из угла в угол, размахивание кулаками в воздухе. «Никогда! Никогда, Ник! Ты слишком много на себя берешь! Ты одноклубник, верно. Мы связаны узами, объединяющими всех джентльменов, но нет! Конечно, я Первый консул, и я теоретически доступен для всех граждан. Но если бы я принимал их всех, у меня не осталось бы времени…» Я попробовал его перебить, но он перешел на крик. «… исполнять свои обязанности. Как его зовут?» Я назвал имя. «Никогда такого не слышал! Какая газета?» Я сказал. «Никогда о такой не слышал!» Я был в отчаянии. «Его отец, такой-то, руководил движением против избрания генерала Гранта на третий срок». «Не верю. Давай его сюда». Молодой человек вошел, полный ужаса, и президент его чуть ли не обнял. «Я взволнован, молодой человек, знакомством с вами. Знаете, почему? Потому что ваш дед был одним из величайших людей, которых я когда-либо имел счастье встретить на своем пути. Я очень хорошо помню, как он спорил с партийными лидерами — какое красноречие! — я вижу, вы его унаследовали, сужу по страницам вашей вдохновенной газеты. В тот раз ваш дед был вторым Демосфеном, но, в отличие от первого, он остановил тирана и спас республику от коррупции того рода, что заставляет меня содрогаться даже сейчас, когда я об этом думаю. Иди, мой мальчик, и действуй точно так же!» С этими словами президент пожал руку потрясенному парню и вывел его из кабинета, сделав его до конца дней преданным своим сторонником. Затем повернулся ко мне и прошипел: «Никогда больше этого не делай!». И подмигнул.

Все расхохотались, а Элис задумчиво сказала:

— Глубины своей неискренности не дано измерить даже отцу.

— Такова природа искусства наших политических деятелей, — сказал Лонгворт.

Девушки попросили показать им ребенка; широкогорлое тихое существо внесли в гостиную. Сисси тут же разрыдалась при мысли о свадьбе, детях, деньгах и титуле, и Каролина налила ей бокал бренди, который она, ко всеобщему изумлению, осушила одним глотком.

Когда импровизированный прием подошел к концу, Маргарита Кассини отвела Каролину в сторонку и сообщила:

— Ник сделал мне предложение. Только никому ни слова.

Никому, кроме публики, подумала Каролина и спросила:

— Вы согласились?

Маргарита кивнула.

— Пошли же, Маги, — скомандовала Элис. — Ник отвезет нас в своем экипаже. Надеюсь, твой отец прикажет починить тормоза. Мы, — сказала она театрально, — могли погибнуть.

— Может, — сказала Сисси мрачно, ни к кому конкретно не адресуясь, — это было бы к лучшему.

— Успокойся, — сказала принцесса Элис, и гости исчезли за дверью.

Каролина угрюмо села за письменный стол и стала еще раз изучать долги мужа. Вскоре она начала понимать, что если кредиторы откажутся ждать, ей придется продать «Трибюн». Она старалась не винить Джона. Все-таки она вышла за него замуж, а не наоборот. И все же мужчинам следовало бы лучше разбираться в бизнесе, в этом смысле она чувствовала себя обманутой. Возмездие за грех, подумала она и рассмеялась вслух: она начала думать газетными заголовками. Тем не менее, где взять деньги?

Глава двенадцатая

1

Блэз окинул взглядом дом на Лафайет-сквер, точно напротив Белого дома. Благодаря энергии и неугомонности Теодора Рузвельта этот великолепный дом, прежде арендовавшийся Илайхью Рутом, теперь занимал конгрессмен Уильям Рэндолф Херст. Конечно, именно мощный магнетизм Рузвельта вытащил в сонный провинциальный Вашингтон Херста и самого Блэза, не говоря уже о людях, подобных Илайхью Руту, который сейчас вернулся в Нью-Йорк и занялся юридической практикой; его место военного министра получил человек-мастодонт Уильям Говард Тафт, самый доверенный советник президента по делам Филиппин, где он правил с вице-королевским блеском во время… никто не дал еще подходящего названия ожесточенному сопротивлению филиппинцев правлению янки. 1 февраля 1904 года Тафт был назначен военным министром и говорил всем, что не сможет прожить на свое жалованье; впрочем, на это сетовали все государственные чиновники, тем не менее ни один не отказался от предложенной должности и все кое-как выживали, цинично подумал Блэз.

Дверь открыл его старый знакомый Джордж, еще более располневший, с помпезностью, более подходящей Нью-Йорку, чем этой странной южной деревне.

— Мистер Блэз, как приятно видеть вас снова. — С течением лет Джордж стал относиться к нему как к младшему брату Херста или даже сыну, но Блэз не имел никакого желания исполнять эту роль. Но изображать нечто приходилось обоим, всемогущему Херсту, издателю теперь уже восьми газет (последним капитулировал Бостон), и богатому Блэзу, которому еще только предстояло по-настоящему заявить о себе, особенно после того, как сильнейший пожар уничтожил недавно его балтиморскую типографию. Хотя Хэпгуд договорился о приобретении новой типографии, «Икзэминер» не попадет к читателям в течение нескольких недель.

Херст сидел, как на троне, в своем обшитом дубовыми панелями кабинете и слушал маленького и, на взгляд Блэза, неприятного человека из Джорджии по имени Томас Э. Уотсон, который отслужил один срок в палате представителей; как член Союза фермеров он был кандидатом в вице-президенты от народной партии в 1904 году. Теперь Шеф изо всех сил пытался склонить его поддержать демократическую партию и самого Херста, позиции которого на благочестивом Юге были слабы из-за ауры скандала, сопутствовавшего его имени. Однако, практически рассуждая, Херст политически был очень близок к популистам или социалистам. Конечно, он нуждался в Уотсоне, но Уотсон больше всего нуждался в самом себе.

Джим Дэй сидел на диване напротив Херста, улыбнувшись, он поздоровался с Блэзом и продолжал слушать маленького и яростного Уотсона, который, стоя посередине комнаты, держал речь. Появление Блэза никак на него не повлияло, Шеф движением руки пригласил его сесть. Уотсон его игнорировал, как игнорирует проповедник опоздавших на заседание секты возрожденцев.

— Я посвятил вам мою книгу о Томасе Джефферсоне, мистер Херст, потому что вижу в вас его наследника в политическом смысле.

— Ну и везет же мне. — В последнее время Херст все чаще пробовал шутить. — Он не оставил ни цента, когда умер.

— Это лишь свидетельствует в его пользу. — Голубые глаза Уотсона сверкнули, сам он даже не улыбнулся. — Я пишу биографии моих и ваших героев, Джексона и Наполеона, их я тоже посвящу вам, если вы будете по-прежнему сражаться за народ, как делали они, против трестов, еврейских банкиров, идолопоклонников-папистов и всех прочих иностранных элементов, принижающих наш народ, коренной народ этой республики. — Он и дальше говорил в том же духе. Херст терпеливо слушал. В июле на демократическом конвенте Уотсон мог отдать делегатов Юга, а с ними и выдвижение кандидатуры Херсту; во время выборов Уотсон мог обеспечить пять миллионов голосов. Но будет ли в июле сам Уотсон демократом? Или станет сам кандидатом популистов? Блэз не завидовал Шефу. Насколько Блэз мог судить об американцах — взгляд, конечно, до некоторой степени со стороны, — они склонны к сектантскому безумию. Религия, подобно яду, текла в их венах, сопровождаемая или смешанная с расизмом того рода, что был немыслим в старой зловредной Европе. Всегда находились «они», в чей адрес швырялся уничижительный глагол, затем автоматически «они» сменялись на зловещих и вредоносных «их», кого следовало незамедлительно уничтожить, чтобы райский сад снова зацвел пышным цветом. Блэз предпочел бы быть простым рабочим на кирпичной фабрике своего отца в Лоуэлле, штат Массачусетс, чем президентом такой одержимой страны, как Соединенные Штаты. Он не мог представить себе этого даже в мыслях, да и не хотел представлять, и поражался, как Каролина вписалась в эту стихию, никоим образом не превратившись в одну из «них».

Уотсон разглагольствовал еще полчаса и наконец остановился, закончив тирадой в пользу бесплатной почтовой службы в сельской местности, если Соединенные Штаты хотят достичь подлинного величия.

— Мистер Уотсон, — Херст встал и склонился над низкорослым оратором. — Я восхищаюсь вами и стараюсь вам угождать.

— Подражать, — почти про себя автоматически поправил Блэз. У Шефа по-прежнему были проблемы с английским языком. — Теперь я понимаю, что мы вместе можем многого добиться этим летом, да и осенью, да и потом. Но что мне действительно от вас нужно — я хотел бы просить вас поработать на меня. Нет, не совсем так; я хотел бы поработать на вас, способствовать распространению ваших идей, если бы вы только согласились возглавить в качестве редактора «Нью-Йорк америкэн». Вы же прирожденный редактор.

Очень ловкий ход, подумал Блэз. Все-таки Шеф кое-чему научился. Уотсон поблагодарил за оказанное доверие, но сразу на наживку не клюнул. Сказав несколько любезностей, он удалился. Херст вздохнул.

— Трудная работа, — прокомментировал Блэз.

— Он потрясающий оратор, — сказал Джим. — Но когда нет толпы, утомителен.

— Хочу узнать твое мнение, Джим. — Херст повернулся к Дэю. Блэз вдруг почувствовал острую ревность. Они перешли уже на «ты», с Херстом такое бывало крайне редко. Джим по отношению к Херсту являлся старшим членом конгресса, и все равно: потребовался целый год, чтобы он перешел на «ты» с Блэзом.

— Я думаю, полковник Брайан предпримет еще одну попытку, и я по-прежнему буду с ним, но поскольку его кандидатуру не выдвинут, то, полагаю, номинация демократов достанется вам, а то и Кливленду, если ему вздумается выступить в роли Лазаря.

— Кливленд фактически мертв. — Херст повернулся к Блэзу. — Я получил место в комитете по труду — через труп Уильямса. — Потом к Джиму. — Как принимается закон в палате?

— Сначала кто-то должен его для вас написать, — сказал Джим. — Затем… все же конгресс — это не газета.

— Это я и сам подозревал. А вот этот дом очень похож на газету. Чем Рузвельт отличается от меня? Поднимает шум, выдумывает новости… — он повернулся к Блэзу. Очень сожалею по поводу пожара в твоей типографии. Тебя, надеюсь, это не остановит?

— Выпуск газеты возобновится на следующей неделе. Есть также вероятность, что Каролина продаст все-таки «Трибюн». — На этот счет Каролина высказалась очень туманно. Он знал, что ей нужны деньги на погашение долгов Джона Эпгара Сэнфорда. Но, с другой стороны, если ей удастся продержаться еще год, она получит свою долю наследства, а оно продолжает расти, несмотря на расходы, связанные со строительством итальянского палаццо на Коннектикут-авеню. Блэз заставил поработать Хаутлинга, чтобы тот оказал давление на нетерпеливых кредиторов Сэнфорда. Если бы ему удалось спровоцировать кризис…

— Хотел бы наложить руки на ее газету, — задумчиво сказал Херст. — Она вдохнула в нее жизнь. Поразительно. Женщина!

— Отвратительно, что это сделала моя сестра.

— Она ко всему прочему еще и в политике разбирается, — добавил Джим. — Китти ее просто обожает. А ведь в нашей семье главный политик — это Китти, — пояснил он.

— Я хочу расследовать железнодорожно-угольную монополию, — сказал Херст, обращаясь прежде всего к Джиму. — Я истратил шестьдесят тысяч долларов своих денег, пытаясь выяснить, каким образом шесть железнодорожных компаний тайно владеют одиннадцатью угольными шахтами и получают дешевый уголь, при этом разводняют акционерный капитал и продают акции публике, а генеральный прокурор и этот болтливый мошенник, что живет в доме через дорогу, все это отлично знают, но даже пальцем не пошевелят.

Блэзу импонировал херстовский чисто газетный подход к политике. Он выискивал скандалы и разоблачал их. Но только теперь вместо увеличения тиража он получал возможность подрывать администрацию. Это была уже политическая власть.

— Этим должен заниматься юридический комитет палаты представителей. Я научу, как это делается. Не думаю, однако, что вам удастся выкурить генерального прокурора.

— Поживем — увидим. Если мою кандидатуру выдвинут, я передам Национальному комитету демократической партии полтора миллиона долларов на избирательную кампанию.

Джим даже присвистнул и расплылся в улыбке.

— Почему же после выдвижения кандидатуры? Раздайте их заранее и вашу кандидатуру наверняка выдвинут. — Херст пропустил это мимо ушей, он продолжал:

— Идея в том, что партии, собирая деньги, не нужно будет идти с протянутой рукой к железнодорожным компаниям, трестам, как это бывает, когда выдвигают кандидата-консерватора…

— Всего с пятью пальцами. — Джим улыбнулся Блэзу, который вдруг понял, что у него никогда не было друга, если не считать сына бывшей любовницы.

— Что? — У Херста был озадаченный вид.

— Шутка. Наша с Блэзом. — Блэзу понравилось объяснение Джима.

— Рузвельту, — с мрачной гримасой сказал Херст, — все время везет.

— За исключением тех случаев, когда не везет, — заметил Джим. — Он, конечно, особый случай.

— Наверное, я его ненавижу. — Однако тонкий голос Херста звучал скорее печально, чем страстно. — Он называет меня убийцей Маккинли.

— Почему бы вам не написать, что это он нанял анархиста для покушения на Маккинли, чтобы самому стать президентом? — сымпровизировал Блэз, чем доставил удовольствие Джиму.

— Нам так и не удалось обнаружить никакой связи, — печально сказал Херст, глядя на Блэза, который всегда был с Шефом откровенен, но это коленце показалось чересчур эксцентричным даже Херсту.

— Если одолевают сомнения, следует что-то придумать, — весело сказал Джим.

Блэз вспомнил практически дословно характеристику, данную Маккинли Генри Адамсом: «Очень тучный и хорошо оплачиваемый агент капитализма в его самом грубом виде». Он решил не повторять этих слов Херсту, который с присущей ему невозмутимостью смирился с тем, что его никогда не примут в доме Хэя-Адамса на другой стороне Лафайет-сквер.

Но Херст уже рассуждал о радостях отцовства с Джеймсом Бэрденом Дэем. Поскольку Миллисент должна была родить через два месяца, она отказалась уезжать из Нью-Йорка, опасаясь, что ребенок, родившийся в округе Колумбия, обязательно станет политиком.

— Или негром, — сказал Джим. — По закону средних чисел.

— Мисс Фредерика Бингхэм, — объявил Джордж. Для Херста это было сюрпризом. Блэз встал.

— Это я назначил ей встречу здесь. Мы отправляемся в мой новый дом. Она возомнила себя декоратором. Прочитала, наверное, книгу миссис Уортон.

Фредерика держалась невозмутимо. Херст был сама учтивость. Джим приветствовал ее по-дружески — они неоднократно встречались. Блэз пожал ей руку.

— Моя мать просила выяснить, почему вы никогда не приходите на ее вечера для конгрессменов. — Фредерика обращалась к Херсту, но смотрела на Блэза. Его восхищала ее способность управляться с любой светской ситуацией. В этом отношении она похожа на Каролину, что, по его мнению, не было, конечно, лучшим комплиментом. Ненавидит ли он сестру? Любит ее? Он не мог ответить на эти вопросы. Конечно, если бы он был издателем «Трибюн», а она просто светской дамой, у них были бы нормальные отношения. А пока главенствовала зависть.

— Я не знаком ни с кем из конгрессменов, — скромно сказал Херст. — За исключением мистера Дэя и мистера Уильямса…

— Спикер клянется, что не знает вас в лицо, — сказал Джим.

— Теперь вы понимаете, что мне было бы у вас не по себе.

— Тем больше причин прийти. Мать представила бы вас нужным людям. Мистер Сэнфорд, в моем распоряжении всего час…

Они попрощались и сели в машину Бингхэмов с шофером.

— Вы слышали про Сисси Паттерсон?

Блэз признался, что понятия не имеет, кто это; она объяснила.

— На прошлой неделе после свадьбы жених не появился на свадебном завтраке в доме Паттерсонов. — Дворец Паттерсонов был сейчас прямо перед ними, когда они выезжали на Дюпон-серкл. — Сисси была в слезах, а друг жениха, этот австриец, отправился его искать и нашел на железнодорожном вокзале, когда тот покупал билет в Нью-Йорк. Очевидно, прямо после венчания в церкви он отправился в банк, и ему сказали, что миллион, который ему был обещан, на его имя не поступил.

— Он уехал?

— Остался. Просто чек еще не поступил в банк. Не думаю, что Сисси будет с ним счастлива, а вы?

Блэз тоже так не думал.

— Я бы хотела быть похожей на Каролину. Независимой. С собственным делом.

— Воспитывать детей — этого разве мало? — Блэз держался покровительственно, на французский манер.

Дом на Коннектикут-авеню был огромен и, на взгляд Блэза, представлял собой прекрасную современную интерпретацию Сен-Клу-ле-Дюк, по которому он все чаще скучал. Ни он, ни Каролина не были там по соглашению, заключенному после продажи Пуссенов, и он все чаще испытывал ностальгию по дому, гораздо большую, чем Каролина; правда, из них двоих она сильнее любила их дом и жила в нем дольше, в то время как он рано превратился в заправского американца. Теперь они поменялись ролями.

Подрядчик в тяжелом пальто впустил их внутрь. В доме было даже холоднее, чем на улице. Вместе они осмотрели двойную гостиную, скопированную с Сен-Клу-ле-Дюк, и бальную залу по образцу замка Людвига Баварского. Был даже лифт, что Фредерика сочла ошибкой.

— Несчастные Уолши думали, что поступают очень мудро, устроив бальную залу на верхнем этаже. Но лифт мог поднимать сразу не более четырех человек, и если гости приходили все сразу, начать прием долго не удавалось. — Она засмеялась, ему было с ней легко, как ни с кем из американских девушек. Они сразу начинают командовать.

И как бы в доказательство того, что она тоже американка, Фредерика начала указывать, как отделать ту или иную комнату, и Блэз злорадно подумал, что у него нет ни малейшего намерения следовать ее советам. Когда они разговаривали, их дыхание сливалось в морозном воздухе в облачка пара. Блэз серьезно подумывал о женитьбе, не на Фредерике, а на какой-нибудь подходящей девушке, которая взяла бы в свои руки обустройство дома и, не в последнюю очередь, уход за Сен-Клу-ле-Дюк. Ему нравились и Элис Рузвельт, и Маргарита Кассини. Но первая была чересчур высокого мнения о своей персоне, а вторая чересчур по-славянски хитра. Нравилась ему и Элис Хэй, но она была к нему равнодушна и вышла замуж за некоего Уодсворта из Нью-Йорка. Миллисент Смит, графиня Гленеллен, тоже была не лишена привлекательности. Она выросла в Вашингтоне, училась в школе вместе с Каролиной и вышла замуж за графа Гленеллена, с которым развелась после самого волнующего кулачного боя в истории американского посольства в Лондоне. Лорд Гленеллен был опрокинут на пол чистым нокаутом, и хрупкая Миллисент позднее объяснила обескураженному послу, что она сжульничала, зажав в правом кулаке не традиционную для уличных драчунов горсть монет, а футляр от сигары с сигарой внутри, что снабдило ее удар чудовищной силой, хотя и было не вполне честно. Миллисент вызывала всеобщее восхищение силой своего характера. Тем не менее, чем больше Блэз изучал арену, тем меньше находил достойных претенденток. Он начал подумывать о возвращении в Париж, но это было бы недвусмысленным признанием поражения и, соответственно, победы Каролины.

— Я замерзаю. И опаздываю, — объявила Фредерика, и привратник выпустил их на улицу. — Мать принимает по субботам, — сказала она, высаживая Блэза у отеля «Уиллард».

— Я приду, — сказал он. Они попрощались за руку, и он вошел в отель. «Почему бы не жениться на Фредерике?» — подумал он. Она ему нравилась, хотя и из чисто практических соображений, это не была страсть, которая могла кончиться кулачным боем в Голубой гостиной Белого дома. Вот уж кто управится с дюжиной домов. Но, с другой стороны, была миссис Бингхэм с ее коровами. Нет, Сэнфорд должен жениться на ком-нибудь из золотого круга, где коровы могли пастись где-то на периферии, но не в центре, как в случае Бингхэмов.

2

Пока Блэз размышлял о коровах, Каролина нанесла визит Генри Адамсу, как и положено почтительной повзрослевшей племяннице. Казалось, он стал еще меньше, постарел и выглядел очень печальным.

— Огонь, уничтоживший типографию твоего брата, попутно расплавил набор моей книжицы о двенадцатом столетии. — Он вздохнул и исполненным смирения жестом протянул руки к огню, губителю его книги. — Придется отложить публикацию, хотя я не очень-то жажду ее издать. Книга предназначена для меня самого, для тебя и еще полдесятка друзей…

— Братство Червей?

— Нас осталось всего трое. — Он нахмурился. — Меня беспокоит Хэй. Этот маньяк, что живет через дорогу, и этот бедлам в сенате загонят его в гроб. Кэбот… — он замолчал. — Как видишь, я в приподнятом настроении. — Он посмотрел на нее задумчиво. — Почему мы не видим мистера Сэнфорда?

— Я всегда полагала, что вам доставляет радость общество миссис Сэнфорд, хотя уже и не столь молоденькой.

— О, у меня нет к тебе никаких претензий. Никаких. Мне очень трудно разговаривать с девушками нового поколения. Для них я просто скучный старик. Не правда ли?

— Конечно. Это ваша самая привлекательная черта. Если бы вы были постарше, я вышла бы замуж за вас, а не за кузена, который скучен и лишен всякой привлекательности.

Адамс засмеялся своим смешком, похожим на тявканье собаки.

— И очень хорошо бы сделала.

— Но вам же нравится Элис. — В Вашингтоне это имя произносилось с придыханием, так что сразу становилось ясным, о какой Элис идет речь.

— Она мне нравится куда больше ее отца. Но мне все нравятся больше ее отца. На прошлой неделе я впервые после восемьсот семьдесят восьмого года побывал на обеде в Белом доме. То было время мрачного царствования Резерфорда Б. Хейса, лимонад лился, как шампанское. А сейчас меня пригласили лишь потому, что не мог прийти Брукс. Им нужен был Адамс, любой Адамс, потому что президенту вечно требуется пара скромных ушей. Правда, мои скромностью никогда не отличались. Он говорил без умолку два часа. Содержимое этих мозгов, — Адамс нежно улыбнулся жующему траву Навуходоносору, — не перестает меня изумлять. Вся история аккуратно разложена по полочкам в этой круглой голове голландского сыра. С невероятной щедростью он готов делиться ее содержимым с кем угодно, лишь бы нашлась пара скромных ушей. Я был восхищен. Лишился дара речи. Бедный Джон, что ему изо дня в день приходится терпеть…

Каролина, чувствуя, что адамсовская меланхолия готова погрузить во мрак залитую ярким солнцем комнату, сказала:

— Я только что видела, как Элис и девица Кассини катались на санках по Коннектикут-авеню. Они начинают на Дюпон-серкл и, неуправляемые, несутся вниз, не обращая внимания на уличное движение.

— Это метафора администрации ее отца, дитя мое.

— Как достать денег? — спросила вдруг Каролина.

Впервые за годы их дружбы Адамс посмотрел на нее с нескрываемым изумлением.

— В нашем мире вы выбираете родителей с деньгами, и они со временем передают их вам. Если вы проявили небрежность в выборе родителей, вы выходите замуж или женитесь на том, кто не был столь небрежен. Я очень удачлив в том, что касается денег. Не знаю уж, почему. Особенно в периоды финансовых кризисов. Брукс, который разбирается в монетарных делах лучше всех живущих, вечно теряет деньги. Это меня очень обнадеживает. Но ведь в будущем году ты получишь свое наследство?

— Мне отчаянно нужны деньги в этом году.

— Долги твоего мужа. — В словах Адамса не было вопроса; в их мире всем все было известно.

— Их больше, чем я рассчитывала.

— Попроси у брата.

— Он потребует газету.

— Обратись к евреям.

— Пробовала. Они не горят желанием ссужать мне деньги под разумный процент.

— Я мог бы…

— Я сейчас же уйду и никогда больше не вернусь, если вы еще раз хотя бы намекнете на такую непристойность.

Адамс улыбнулся, как довольный кот.

— Я знал, что ты откажешься. Иначе не сделал бы сей ложный шаг. Почему не продать Блэзу газету?

— Потому что это все, что у меня есть своего. Ребенок никогда всецело вам не принадлежит. Он принадлежит еще и отцу. — Каролине понравилась ирония ее слов. Джим, держа на коленях Эмму, даже не подозревал, что это его плоть и кровь, его голубые глаза и кудри.

— Можно действовать несколько тоньше. Продай Блэзу половину газеты за вычетом одной акции и ты сохранишь контроль над «Трибюн».

— Я думала об этом. Это значило бы сойтись с Блэзом ближе, чем я того бы хотела.

— Они все одинаковы. — Адамс недолюбливал мужчин, за исключением полдесятка таких же остроумцев, как он сам. Каролина не встречала еще мужчину, которому столь необходима была женщина (если не сказать, женщины), и она снова задумалась, почему покончила с собой его блистательная жена, почему он больше не женился, почему сохранял явно неразделенную страсть к Лиззи Камерон.

— Ты ужилась с кузеном в роли мужа. Конечно, уживешься и с братом в роли младшего партнера.

В дверях возник Уильям, объявивший о прибытии профессора Лэнгли. Невезучий секретарь Смитсоновского института вошел в комнату, на сей раз даже не поскользнувшись, хотя бы символически, сказала про себя Каролина. Хотя Генри Адамс считал Сэмюела П. Лэнгли самым выдающимся научным умом Западного мира. (Адамс особенно восхищался изобретением Лэнгли, называвшимся болометр, «который измеряет тепло, — говорил он весело, — пустоты!») Пресса радостно расписывала обреченные попытки Лэнгли полететь на аппарате весом тяжелее воздуха. Он все время стоял на пороге освобождения человека от земли, но человек оставался накрепко привязанным к земле, если речь шла о полете на таком аппарате. Аппараты легче воздуха, планеры и воздушные шары были не в счет. Каролину мистифицировала одержимость Лэнгли, и она следила, чтобы его часто и благожелательно интервьюировали в ее газете. Поэтому он по ошибке считал ее, как и Адамса, своей поклонницей, и она не пыталась его в этом разуверить. То, что доставляло радость Адамсу, радовало и ее. Помимо всего, Лэнгли мог быть забавным, если только Адамс не втягивал его в обсуждение своего знаменитого динамо, которое они вместе видели на Парижской всемирной выставке четыре года назад. Адамс стремился найти научное обоснование истории, нечто вроде второго закона термодинамики. Каролина, неважно разбиравшаяся в истории и ничего не понимавшая в науке, была убеждена, что законов, применимых к человеческой расе, не существует, тут, полагала она, царствует случайность, которая направлена ни вверх, ни вниз, она просто проявляется в беспричинных скачках и рывках. Ей всегда казалось странным, когда мужчины искали разумных причин того, что женщины инстинктивно воспринимали как нечто, разумных причин не имеющее.

— Пронесся слух, что два велосипедных механика[328] из Северной Каролины поднялись в воздух на тяжелой машине собственного производства. — Этой тяжеловесной фразой Лэнгли приветствовал своего старого друга.

— Когда? — насторожился Адамс, как всегда, когда речь заходила о чудесах науки. — И сколько времени они продержались в воздухе?

— Три месяца назад. Сообщение очень невнятное. Никто ничего не говорит прямо. Кто-то прислал мне вырезку из норфолкской газеты, в которой не много смысла…

— Нам об этом сообщили, — сказала Каролина, вспомнив, как развлекло Тримбла сообщение о двух братьях, которые впервые в истории якобы поднялись на такой машине. В один день они взлетали и садились несколько раз. Она вспомнила, что, по их словам, они преодолели полмили. Она рассказала об этом Лэнгли, которого это скорее удручило, чем обрадовало. Ясно, что этот деятель науки жаждал славы первого человека, поднявшегося в воздух, как… кажется, его звали Икар, вспомнила она; пришло на ум и наставление мадемуазель Сувестр о том, что надо всегда держать наготове классическую аллюзию, но не спешить пользоваться ею.

— Я слышал что-то очень похожее. Не знаю, как такое возможно. Кстати, кто они такие?

— Очень странно, что пресса не подхватила эту историю. — Адамс повернулся к Каролине. — Почему вы ее не напечатали?

— Потому что мы получаем ниоткуда уйму подобных сообщений. К тому же, Тримбл не мог понять, не идет ли речь о еще одном планере, вроде того, что полетел с Эйфелевой башни.

— Пожалуй, я им напишу, — мрачно сказал Лэнгли. — Я вплотную подошел к созданию действующей машины…

— А какой толк в летающих машинах? — Каролине и в самом деле было любопытно, это была не мужская одержимость всяческими механизмами; ее заинтересовало применение этой явно непрактичной новинки.

— Полеты изменят всю нашу жизнь, — сказал Лэнгли. — Люди смогут с большой скоростью переноситься на большие расстояния.

— Наверное, это хорошо. — Каролина была полна сомнений; ее магнолия погибла в результате наезда на нее Элис Рузвельт за рулем очень мощного и очень быстрого металлического изделия.

— Это изменит войну, — задумчиво сказал Адамс. — Можно будет доставлять взрывчатку на территорию противника и взрывать там все, что угодно.

— Даже в нашу Гражданскую войну эффективно использовались воздушные шары… А теперь, имея мощный аэроплан…

— Но люди скоро придумают, как их сбивать в небе. — Каролина вспомнила одну из последних арий президента. Он говорил о кайзере, которого он почти полюбил благодаря Спеку, этому милому связующему звену между двумя воинственными личностями. Спек, по словам Рузвельта, рассказал ему, как искусный производитель оружия Крупп обманывал кайзера. «Очевидно, Крупп — выдающийся политик». Пенсне президента светилось собственным светом. «Он приходит к кайзеру и говорит, что изобрел броню, которую никакая пуля не пробьет. Кайзер немедленно заказывает ему множество стальных щитов. Затем через год Крупп с очень печальным видом опять приходит к кайзеру и говорит, что он изобрел пулю, которая пробивает эту броню. Кайзеру ничего не остается, как заказать тонны этих магических пуль, а потом новейшую непробиваемую броню, которую в свое время пробьет еще более совершенная пуля. Кайзер посоветовал мне не поддаваться на эту уловку». Когда Каролина передала этот рассказ Адамсу и Лэнгли, они обменялись многозначительными взглядами, и Лэнгли сказал:

— Кайзер очень хочет, чтобы мы плелись у них в хвосте, вот почему на случай войны мы должны располагать первоклассными летающими машинами.

— Но если они научатся их сбивать…

— Мы изобретем что-нибудь такое, что нельзя сбить… — начал Лэнгли.

— Пока и это не собьют, — сказала Каролина. — Если мне позволено высказать женскую точку зрения, этот вид соревнования бесконечен. — Она была под сильным впечатлением от рассказа президента.

— Прогресс, однажды начавшись, бесконечен, — в тоне Лэнгли слышалось нравоучение.

— Прогресс, — сказала Каролина, — означает, что вы движетесь от одной известной точки к другой. Разве проблема не в том, что мы не знаем, куда идем?

— Стремление к открытиям не зависит от нашей воли. — На сей раз в голосе Адамса не было мрачной обреченности.

— Мы движемся, потому что обязаны это делать, — сказал Лэнгли. — Это процесс эволюции.

— Вы напомнили мне, что я католичка и потому генеалогически никак не связана ни с какими обезьянами, даже самыми симпатичными. — Каролина встала.

— Вас извлекли из Адамова ребра к нашему общему удовольствию. — Когда Каролина простилась с Лэнгли, Адамс проводил ее до подъезда, где пахло ландышами; весь дом, как всегда, жарко натопленный и полный цветов, напоминал ей оранжереи Белого дома, теперь ушедшие в прошлое.

— Продай Блэзу часть акций.

— Он попытается завладеть всем.

— А ты ему этого не позволишь. Ты ведь умная девочка. — Адамс похлопал ее по руке, и Уильям отворил дверь.

3

Джон Хэй сидел один в своем вагон-салоне и смотрел в свежевымытые окна на проносящиеся мимо Соединенные Штаты Америки. Кассетты из Пенсильванской железнодорожной компании предоставили государственному секретарю пышно меблированный личный вагон и специально вышколенных чернокожих слуг. По настоянию президента Хэй согласился побывать на Всемирной выставке в Сент-Луисе, где ему предстоит произнести речь, как всегда мудрую, остроумную и изящную, которая явится первым залпом грядущей битвы за пост президента. Нет сомнения, что в июне республиканская партия выдвинет кандидатуру Теодора, нет сомнения и в том, что в ноябре он победит Брайана или Херста или любого другого демократа. Но Теодору мнились хищники на каждой тропке, и потому он послал вечно хворого Хэя на Запад. Клара настояла на том, чтобы с ними поехал Генри Адамс, завсегдатай всемирных выставок, а Адамс, в свою очередь, заявил, что возьмет с собой всамделишную племянницу Абигейл, девушку простую, но интересную и всем живо интересующуюся.

Хэй делал вялые наброски в своем блокноте. Сочинение речей уже не давалось ему легко, как, впрочем, и все остальное. В дополнение к прелестям больной простаты прибавилась еще и грудная жаба, новый неистовый недуг, который мог сразить его, лишить сознания и бездыханным швырнуть оземь посередине речи. Он всегда знал, что жизнь придет к концу, его всегда поражало, почему столько знакомых с изумлением встретили приход костлявой. С другой стороны, он не мог полностью положиться на то, что пока еще кое-как крутилось внутри его тела и воспринималось им как пресловутое динамо Адамса, в котором вот-вот выйдет из строя именно то, что заставляет его крутиться.

Теодор принадлежал к тем людям, которые не в состоянии представить себе собственную смерть или чью-то еще, и этим, видимо, объяснялась его противоестественная страсть к войне. В тот единственный раз, когда Теодору пришлось заглянуть в ее костлявое лицо, причем дважды за один день — когда одновременно умерли его первая жена и его мать, — он буквально сбежал, как тот странник в Самарру[329] (или то было из Самарры?). Он бросил новорожденную дочь, карьеру, весь мир и скрылся на диком Западе, где, как ему казалось, расстояния настолько велики, а местность настолько ровна, что приход смерти можно будет увидеть заранее и спастись бегством в еще более далекие края. То обстоятельство, что государственный секретарь фактически умирал, ничуть не обеспокоило Теодора, который думал только о грядущих выборах и своей бесконечной славе. Джон Хэй был теперь символом республиканской партии, полстолетия которой исполнится в июле. Поэтому молодой секретарь Линкольна и престарелый министр Рузвельта должен быть выставлен, как икона, на обозрение всей страны и говорить банальности, чтобы Теодор стал президентом по собственному праву и не воспринимался больше как Его Величество Несчастный Случай.

Размашистый почерк Хэя с годами стал еще более раскованным; он выстраивал свои благочестивые заклинания и сдерживал остроумие, недопустимое в этот судьбоносный год. Как всегда, существовала проблема народа, того самого народа, который мистически воспел Старец в тот удушливо-жаркий день в Геттисберге; правительство народа, из народа и для народа. Говорил ли когда-нибудь какой-нибудь великий человек вещи столь нереальные и по сути демагогические? Народ не играл никакой роли в управлении Соединенными Штатами во времена Линкольна и еще меньше сейчас, в дни Короля Теодора. Линкольн предпочитал править декретами, ссылаясь на пресловутые «условия военного времени», что придавало законность даже его самым спорным действиям. Рузвельт преследовал свои интересы в присущем ему скрытном стиле, он стоял за империю любой ценой. Народ, конечно, более или менее присутствовал; время от времени ему надлежало льстить, вдохновлять на бой или на то, чего хотел от него Август из Вашингтона. В результате возникло и никогда не исчезало напряжение между народом в широком смысле и правящим классом, который верил, как Хэй, в необходимость сосредоточения власти в руках немногих, пытаясь добиться, чтобы эти немногие по возможности хотя бы внешне сохраняли благопристойность. Отсюда эти периодические нападки на тресты. Но рабочие представляли проблему более деликатную, и хотя Рузвельт был столь же враждебен к требованиям рабочих, как какой-нибудь Карнеги, он знал, что должен выглядеть их трибуном, и потому, к неудовольствию и раздражению Хэя, произнес 4 июля 1903 года речь — что знаменательно, в Спрингфилде[330], штат Иллинойс, — в которой заявил: «Человек, который достоин проливать кровь за свою страну, должен быть достоин и справедливого к себе отношения. Никто не смеет претендовать на большее, но никто не должен получить меньшее». Это захватывающее дух заявление вызвало возмущение в высших салонах республики, но не породило эйфории среди тех, кому эта мистическая справедливость была обещана. Эти последние все равно проголосуют за Брайана.

Но даже если так, Хэй все равно вывел крупно слова «Справедливый Курс», слегка затейливо написав заглавные буквы, затем все зачеркнул. Такая речь не для него. Пусть Теодор сам предается своему словоблудию. На последнем заседании кабинета Рут отказался от чести возглавить предвыборную кампанию, и Теодор был этим крайне раздосадован. Роль эта досталась министру торговли (новое бесполезное министерство, созданное Рузвельтом) Кортелью, чье присутствие в кабинете служило утешительным напоминанием о золотом веке Маккинли, который казался Хэю теперь таким же далеким, как кровавые времена Линкольна. Никаких разговоров о Справедливом курсе в Сент-Луисе.

Хэй смотрел в окно, одинокие деревни проплывали мимо, бесконечная однообразная панорама. В бледном весеннем свете дома выглядели еще обшарпаннее по контрасту с молодой светло-зеленой листвой деревьев и всходами пшеницы. «Какое сегодня число, 15 или 16 апреля?» — задумался он. Без Эйди или газеты под рукой он теперь никогда не помнил чисел. Если 15 апреля, то это тридцать девятая годовщина со дня убийства Линкольна. Кто еще жив из очевидцев событий? Мэри Тодд Линкольн умерла в безумии в 1882 году в Спрингфилде, задолго до нее умер их любимый сын Тэд. Жив лишь старший сын Роберт Линкольн, бесчувственный железнодорожный магнат, почти равнодушный к памяти отца. Когда Хэй и Николэй завершили жизнеописание Линкольна, практически оборвались и его связи с Робертом. Им больше не о чем было говорить друг с другом, а ведь тридцать девять лет тому назад они вместе выпивали, когда в комнату вбежал привратник Белого дома и сообщил новость: «Президента застрелили!» Они вместе побежали в гостиницу возле театра Форда и присутствовали при последних минутах Старца.

Хэй поймал себя на том, что ему с трудом удается сосредоточиться. Такой знакомый, обыденный процесс прикосновения пера к бумаге всегда рождал точные мысли. Теперь под убаюкивающий металлический перестук колес о рельсы появилась рассеянность. Иностранные дела — более безопасный сюжет, чем сомнительный Справедливый курс. Война между Россией и Японией имеет огромное значение, но как он объяснит это публике, когда ему не удавалось втолковать это президенту? Его тревожило то, что кайзера и президента связывают все более дружеские отношения; впрочем, их многое роднит в смысле осознания своей имперской харизматической миссии. Каждый считал благом поражение восточной империи царя. С другой стороны, Хэй полагал, что победоносная Япония доставит Соединенным Штатам и их новой блистательной тихоокеанской империи немало проблем.

«Открытые двери», написал Хэй, не ощутив обычной гордости за эту знаменитую и несколько театральную формулу, которую он некогда сотворил. Решится ли он упомянуть тайное наращивание германского военного флота? Заговор ли это немцев, как утверждают некоторые, с целью подрыва Британской империи, а также и Соединенных Штатов с помощью всех этих — сколько их сейчас миллионов? — немецких иммигрантов, с их газетами, сообществами, с их ностальгией? Но президент отказывается верить в такой заговор. Он считает, что понимает кайзера и немцев. Хэй же считал, что сам он хорошо понимает это варварское племя; Хэй их опасался. Имея на востоке униженную Японией Россию, кайзер может двинуться на запад. Он нерешительно вывел слово «мир», затем «мясо». Когда во время испано-американской войны вспыхнул скандал из-за поставок тухлого мяса, потребовалось вмешательство правительства, и Рузвельт предложил закон о мясной инспекции, отвергнутый конгрессом. Можно похвалить правительство, но Хэй сомневался, сумеет ли он извлечь достаточно ораторской магии из этого сюжета.

За спиной вежливо кашлянул Генри Адамс.

— Я вторгаюсь в творческий процесс?

— Я пытался пересказать стихами закон о мясной инспекции. Но ничто ни с чем не рифмуется. — Хэй закрыл блокнот. Проводник принес чай.

— Миссис Хэй говорит, что вы должны это выпить, сэр.

— Должен значит должен.

Хэй и Адамс смотрели в окно, точно надеясь увидеть там нечто необыкновенное. Сплошное однообразие, подумал Хэй.

— Король Теодор беспокоится о своем королевстве, — сказал Хэй после паузы.

— В этом нет нужды, даже после кончины Марка Ханны. — Чудовище коррупции отправилось на тот свет в феврале, до последнего дня он собирал деньги на выдвижение кандидатуры, не своей, а Рузвельта. Некогда враги, они давно уже пришли к согласию. Что касается демократов, то их рыцарь Уильям С. Уитни тоже умер в феврале. Без Уитни не осталось никого, кроме Херста, кто мог бы финансировать победоносную кампанию. Все работало на Рузвельта, и все же Адамс был озадачен.

— Почему Рут отказался возглавить избирательную кампанию?

Хэй испытал макабрическое удовольствие от своего ответа.

— Он был убежден, а может, и сейчас думает, что у него рак груди.

Удивленное выражение лица Адамса было ему наградой.

— Но ведь только дамы были до сих пор отмечены этим знаком божьей благодати.

— Дамы — и Илайхью Рут. В общем, опухоль ему удалили, и он себя нормально чувствует. Из него вышел бы отличный президент.

— Почему вы говорите — вышел бы?

— Он адвокат и слишком тесно связан с зловредными корпорациями и трестами. А потом забастовка шахтеров… — Забастовка шахтеров в 1902 году посеяла в стране такую панику, что Рузвельт пригрозил взять шахты под контроль государства; поскольку общественное мнение было на стороне шахтеров, угроза встретила поддержку. Хотя на общественное мнение редко обращалось внимание, Рузвельт опасался, что демагоги вроде Брайана и Херста попытаются науськивать толпу и, чтобы предотвратить революцию, он направил Рута к владельцу шахт, самому Дж. Пирпонту Моргану, дабы убедить его повысить зарплату шахтерам при сохранении девятичасового рабочего дня в прежних невыносимых условиях. Заслугу за прекращение забастовки Рузвельт приписал себе. Рута обвиняли и рабочие, и шахтовладельцы, считая достигнутый компромисс неудовлетворительным; это стоило ему президентства.

— В какой степени ваш брат Брукс влияет на Теодора? — Когда одолевали сомнения, Хэй любил прямую постановку вопроса.

Генри Адамс вскинул голову, как лысая бородатая сова.

— Ты видишься с Его Величеством ежедневно. Я — нет.

— Ты видишь Брукса…

— Стараюсь как можно реже. Видеть его — значит слышать. — Адамса передернуло. — Это самое кровожадное создание, какое я когда-либо знал. Он хочет войны — где угодно, лишь бы в наши руки попал Северный Китай. Что касается внутренней политики, то, написал он мне, «Мы должны проводить Новый курс, то есть подавлять штаты в пользу централизованной диктатуры Вашингтона». Он часто пишет Теодору?

Хэй кивнул.

— Я не пользуюсь их доверием. Для этого я недостаточно люблю войну. Что мне сказать в Сент-Луисе о наших громадных достижениях?

Адамс улыбнулся, не разжимая губ.

— Можете сказать, что замечательное изобретение моего деда, доктрина Монро, изначально предназначенная для защиты нашего — обратите внимание на это холодное собственническое «нашего» — полушария от европейских хищников, ныне понимается президентом Рузвельтом расширительно, что абсолютно незаконно, под него попадает Китай и любая часть мира, где мы намерены вмешаться в чужие дела.

— Это не доктрина Хэя.

— Но это и не доктрина Монро. Однако шедевр моего деда начал распадаться, когда в восемьсот сорок восьмом году президент Полк заявил конгрессу, что завоевание нами Мексики оправдано доктриной Монро. Мой дед, в то время рядовой член палаты представителей[331], осудил президента с трибуны конгресса и рухнул замертво во время заседания. Когда Теодор недавно объявил, что на нас лежит обязанность, опять-таки в силу доктрины Монро, наказать «хронических нарушителей закона» в Южной Америке, а также «осуществлять международный полицейский контроль», я едва не рухнул замертво за утренним кофе.

Хэй и сам ощущал некоторую неловкость в связи с проведением внешнеполитического курса, к которому сам по большей части имел прямое отношение. Тем не менее он счел своим долгом защищаться.

— Но ведь на нас, конечно, лежит моральный — как бы я не презирал это слово — долг помогать менее удачливым странам в этом полушарии…

— И солнечным Гавайам, и бедной Самоа, и трагическим Филиппинам? Джон, все вы стремитесь к империи, и империю вы получили, заплатив, кстати, очень низкую цену.

— Какую цену вы имеете в виду? — По блеску адамсовских глаз Хэй понял, что его ждет крайне неприятный ответ.

— Американская республика. Наконец вы с ней разделались. И поделом. Как консервативный христианский анархист, я никогда ее особенно не любил. — Адамс высоко поднял чашку с чаем. — Республика мертва, да здравствует империя!

— Ну что вы, мой дорогой. — Хэй поставил свою чашку на блюдце со своей монограммой, и она принялась мерно позвякивать в такт его словам. — У нас все формы республиканского устройства. Разве этого не достаточно? Разве этого мало? Зачем я еду сейчас через Огайо или где мы сейчас находимся, как не для того, чтобы своей речью убедить людей голосовать?

— Мы разрешаем им голосовать, чтобы укрепить в них чувство востребованности. Но чем больше мы расширяем, чисто теоретически, демократию, тем сильнее она выдыхается. — В подражание Кларенсу Кингу Адамсу захотелось употребить простонародное словцо, сопровождаемое обычно резким вскидыванием головы, как это делают рабочие-ирландцы в Бостоне.

— Не стану проливать слезы. — Хэй давно сделал свой выбор. Республика — или как угодно будет назвать Соединенные Штаты — лучше всего управляется собственниками, наделенными чувством ответственности. Поскольку большинство собственников, по крайней мере в первом поколении, преступники, то немногим высоколобым патриотам не остается ничего иного, как пропустить одно-два поколения и затем избрать кого-то из своей среды, кто умеет говорить с народом на его языке (а может, и по-королевски?) и сделать этого человека президентом. Каким бы утомительным в общении ни был Теодор, «опьяненный самим собой», как любил говорить Генри, он являл лучшее, что могла предложить страна, и можно было считать, что им всем повезло. К добру или к беде, система не допускала к власти Брайанов, хотя, может быть, это не относилось к Херсту. Хэй понимал, что этот негодяй представлял собой новый цезарийский элемент на политической арене страны: богатый манипулятор общественным мнением, который, поведя за собой массы, мог опрокинуть немногих избранных.

Линкольн тепло и проникновенно говорил о простых людях, но он был так же далек от этого вида человеческих существ, как излюбленное динамо Генри Адамса от бычьей упряжки. Нужно оседлать общественное мнение, Хэй много размышлял об этом. Теодор полагал, что общественным мнением способен управлять блестящий популярный лидер вроде него самого, но на практике Рузвельт был сама нерешительность, он никогда не появлялся на балконе своего кабинета, подставляя себя под пули врагов. Херст был другим; он мог заставить людей действовать непредсказуемо, он мог выдумывать проблемы, а потом и способы их решения — тоже надуманные, но от этого не менее популярные. Началась конкуренция между немногими мыслящими, руководимыми Рузвельтом, и Херстом, истинным изобретателем современного мира. То, что Херст произвольно называл новостями, становилось новостями, и немногие наделенные властью вынуждены были отзываться на его выдумки. Способен ли он — и эта проблема широко обсуждалась в кругах немногих избранных — настолько сделать из себя новость, что ему удастся захватить один из высших, если не самый высший, пост в государстве? Теодор только презрительно отмахивался от этой мысли: разве народ не голосовал всегда за одного из немногих достойных? Разве все не сошлись во мнении (кроме индифферентной массы трудящихся), что Херст отнюдь не принадлежит к достойным? Но Хэя по-прежнему терзали сомнения. Он боялся Херста.

Поезд со скрежетом остановился на станции маленького городка, называвшегося, судя по намалеванной краской вывеске, Хейдегг, Клара и Абигейл появились в дверях салона.

— Мы сделаем остановку, — объявила Клара громко и авторитетно.

— Дорогая, мы уже ее сделали. — Хэй поднялся на ноги; это был акробатический этюд: сначала он наклонился вправо, вцепившись одновременно левой рукой в спинку кресла перед собой, постепенно преодолевая сопротивление силы тяжести, своего извечного врага.

Адамс показал рукой на небольшую толпу, собравшуюся в конце состава.

— Надо пообщаться с народом, от чьего имени мы, то есть вы и Теодор, правите.

— Стоянка — пятнадцать минут, дядюшка Генри, — сказала Абигейл, и улыбающийся проводник помог им спуститься на благословенную землю Огайо, а может быть и Индианы. Хэй вышел на прохладный воздух, существовавший отдельно от атмосферы салон-вагона, более теплой, пропитанной железнодорожными запахами, а также ароматами кухни, где чернокожий шеф-повар творил чудеса из мяса черепахи.

На мгновение ему показалась, что земля уходит у него из-под ног, точно он все еще находился в мчащемся вагоне, и Хэй покачнулся. Клара сжала своей пышной рукой его тонкую руку, и четыре жителя столицы имперской республики, ведомые Хэем, Вторым Лицом в Государстве, смешались с народом.

Американский народ, полсотни фермеров с женами, детьми и собаками, окружили Второе Лицо в Государстве, которое им приветливо улыбнулось и тут же заговорило с ними в простонародной манере его «Маленьких штанишек», которая способна была потягаться с комическими приемами самого Марка Твена.

— Насколько я могу судить, — сказал он, скромно улыбнувшись, — по местности, и вы меня поправьте, если я ошибаюсь… — он был уверен, что они в Индиане, но лучше перестраховаться, — … мне не выпало раньше счастья побывать в Хейдегге. Сам я из Варшавы. Варшавы, штат Иллинойс, как вам наверно известно. Мы направляемся сейчас на большую выставку в Сент-Луисе, и когда я увидел надпись «Хейдегг», я сказал, давайте остановимся и поговорим с народом. Итак, здравствуйте. — Хэй был доволен непринужденностью своих слов и отсутствием в них какого бы то ни было чванства. Он боялся взглянуть на Генри Адамса, которого в Хэе всегда забавляла в не лучшем смысле слова линкольновская легкость общения с простыми людьми.

Толпа дружелюбно разглядывала четырех чужаков. Затем высокий худой фермер вышел вперед и пожал руку Хэю.

Willkommen, — начал он, обращаясь ко Второму Лицу в Государстве по-немецки.

Хэй тоже по-немецки спросил, говорит ли кто-нибудь в Хейдегге по-английски. Ему ответили по-немецки, что школьный учитель хорошо говорит по-английски, но сейчас он болен и лежит дома в постели. Хэй преодолел искушение засмеяться, услышав с трудом подавляемое тявканье Адамса. К счастью, он довольно хорошо знал немецкий и ему удалось объяснить толпе, кто он такой. По толпе разнеслась весть, что это высокое начальство, может быть даже президент железной дороги. Когда Хэй скромно назвал себя, его слова восприняли приветливо, но поскольку никто никогда не слышал слов «государственный секретарь», толпа начала расходиться, и вскоре четверо гостей остались одни на глинистой насыпи, где среди травы пробивались фиалки. Абигейл начала собирать цветы, а Адамса распирал восторг.

— Народ! — воскликнул он.

— Пожалуйста, помолчите, Генри! — Никогда еще старый друг так не раздражал Хэя, не был он доволен и собой, тем, как неловко разыграл он эту полную символики ситуацию, о которой Адамс никогда не перестанет ему напоминать.

Во время обеда Адамс говорил без умолку. Клара поглощала одно блюдо за другим, время от времени выражая восхищение отличными кушаньями, приготовленными на маленькой кухне салон-вагона. Абигейл смотрела в окно на громадную мутную реку, текущую в сгустившихся сумерках от Великих Озер до Нового Орлеана.

— Вы должны… Теодор должен… в конце концов, кто-то обязан, — говорил Адамс, — ездить вот так по стране и делать остановки, настоящие остановки, смотреть и слушать. В стране полно незнакомых нам людей, и мы чужие для них. Эта река, — драматическим жестом Адамс показал на берега, застроенные каркасными домами с квадратными окнами, в которых зажигался свет; дворы были завалены грудами металлического и бумажного хлама, — могла бы быть притоком Рейна или Дуная. Мы — свидетели последней великой волны миграции народов. Мы в Центральной Европе, в окружении немцев, славян и… что за народ живет в Хейдегге?

— Швейцарцы, — сказал Хэй, решив, что отведает жареной потомакской рыбы и молоки.

— Вы родились на этой реке, Джон, но она для вас такая же чужая, как Дунай. Когда Теодор разглагольствует об истинном американце, его стойкости, чувстве справедливости, о его институтах, он не отдает себе отчета в том, что американец стал такой же редкостью, как бизоны, к истреблению которых он приложил руку.

— Мы превратим этих славян и немцев, — сказал Хэй с набитым молокой ртом, — … в бизонов. Всему свое время.

— Нет, — сказал Адамс, как всегда радуясь наступившей темноте, — они трансформируют нас. Когда я писал об Аароне Бэрре…

— Кстати, что стало с этой книгой? — спросила Клара, отдавая должное тому, что выглядело, как вырезка из бизона.

— Разумеется, я ее сжег. Издавай анонимно или сжигай…

— Тоже тайно? — Хэй вспомнил слова Клоувер, что жизнеописание Бэрра превосходит изданную книгу ее мужа о Джоне Рэндолфе[332]. Хэй всегда думал, что Бэрр — идеальный плут, о котором стоило бы написать. Но что-то в характере Бэрра или в его жизни беспокоило Генри, он решил, что Бэрр не столь однозначный мошенник, и если удалить его из книг по истории, где он увековечен рядом с Бенедиктом Арнольдом[333], он еще раз оставит всех в дураках. Хэй даже подозревал, что Адамс вовсе не уничтожил эту работу, а частично использовал в исследовании, посвященном Джефферсону.

— Уже будучи старым человеком, Бэрр прогуливался однажды по Пятой авеню с группой молодых адвокатов, и один из них спросил его, как следует интерпретировать какое-то положение конституции. Бэрр остановился у строящегося здания и показал на вновь прибывших ирландских рабочих и сказал: «В свое время они решат, что такое наша конституция». Он понимал, этот проходимец, что иммигранты когда-нибудь численно нас превзойдут и воссоздадут республику по своему образу и подобию.

Абигейл посмотрела на своего дядюшку, который, к счастью, замолчал, выпалив единым духом эту историю.

— Но страна не стала еще католической. Это уже немало.

— В швейцарской деревне Хейдегг, штат Индиана, живут одни католики…

— Лютеране, — поправил Хэй, быстро узнававший главное, когда дело касалось голосов на выборах.

— Да и я сам склоняюсь теперь к католицизму, — назло сказал Адамс.

— Культ Девы Марии. — У Хэя началось неприятное сердцебиение. Ему привиделось, как он произносит речь перед двадцатью тысячами посетителей ярмарки и посередине речи падает замертво.

— Почему-то служанки-католички всегда беременны. Не могу этого понять, — сказала Клара.

— К счастью, паровой двигатель вроде того, что движет наш поезд, соединит разные расы в одно целое. Как идея Девы, а не культ Марии, объединила Европу двенадцатого столетия.

Абигейл прервала дядюшку, и Хэя восхитила ее смелость.

— Почему для ярмарки выбрали Сент-Луис?

Ответил Хэй, как Второе Лицо в Государстве.

— Это четвертый по величине город Соединенных Штатов. Он расположен в центре страны. Сентлуисцы утверждают, что их новый железнодорожный вокзал Юнион-стейшн — крупнейший в мире. И, наконец, покойный Маккинли, когда испытывал сомнения относительно того, чего ждет от него эта великая страна, говорил: «Я должен съездить в Сент-Луис». Этот город — сердце страны. И вот отцы города, чтобы отметить столетие покупки Луизианы — незаконной покупки, осуществленной Джефферсоном, — добавил Хэй к вящему удовольствию Адамса, — решили устроить самую крупную выставку в мировой истории. На ней будет выставлено, — добавил он зловеще, — бесчисленное множество динамо и других столь же скучных машин.

— Как интересно, — сказала Абигейл.

— Это замечательно, — сказал Адамс.

— Официант, — позвала Клара, — принесите еще говядины.

— Там будут все, — вздохнул Хэй.

4

Мистер и миссис Джон Эпгар Сэнфорд остановились в небольшом номере отеля «Блэр-Бентон» на Маркет-стрит, главной улице Сент-Луиса, неподалеку от вымощенной брусчаткой Фронт-стрит, известной здесь как набережная, потому что именно этим она и была, протянувшись на четыре мили вдоль реки, и использовалась и как порт, и как место для прогулок.

— Нам повезло, что мы получили хотя бы этот номер, — сказал Сэнфорд, осматривая спальню с одной кроватью на четырех ножках; он заметил неудовольствие Каролины. За исключением чрезвычайных обстоятельств, они не спали в одной постели. Когда Сэнфорд сообщил ей, что множество его клиентов-изобретателей и деловых спонсоров будут на ярмарке и что он, их патентный адвокат, должен быть под рукой, чтобы осматривать экспонаты и определять, чьи патентные интересы затронуты, Каролина согласилась, что он должен ехать. Все-таки была возможность дополнительных гонораров за бесшумные чайники, не бьющие током электрические розетки и двигатели, которые, говоря словами Лэнгли, «освободят человека от земного притяжения». Когда лучший репортер «Трибюн» заболел, Тримбл убедил Каролину, что она сама должна описать выставку или хотя бы церемонию открытия. И хотя Клара Хэй пригласила ее поехать с ними в салон-вагоне, Каролина решила избавить Хэев и Адамсов от общения с Джоном, который становился все мрачнее, что было не так уж страшно, но норовил все чаще жаловаться на жизнь, что было совершенно невыносимо.

Менеджер отеля лично показал им номер.

— На этой неделе в Сент-Луисе собралась вся Америка.

— Я вполне довольна, — вежливо поблагодарила его Каролина.

Пока Джон распаковывал вещи, Каролина делала первые наброски репортажа. Луизианская закупочная выставка, как звучало ее название полностью, занимала тысячу двести сорок акров, из которых двести пятьдесят находились под крышей — павильоны, залы, рестораны. Они мельком видели государственного секретаря и Клару, когда те проезжали по улицам ярко иллюминированного города. Пока Каролина трудилась за восьмиугольным столом со сверкающей столешницей из черного ореха, Джон просматривал свои бумаги и хмурился.

— Выставка — это, должно быть, рай для патентного адвоката, — сказала Каролина.

— Надеюсь. Хотя, — она уже видела, что над Джоном витает дух поражения, — теперь практически невозможно выиграть патентный иск. Каждый изобретатель регистрирует одно изобретение раз десять. Если вы угрожаете ему судом, он отказывается от трех патентов, но сохраняет еще несколько, чтобы сбить с толку суд и изобретателей-конкурентов.

— Отличная перспектива для адвоката — бесконечное сутяжничество.

— Стороны всегда приходят к согласию, — сказал Джон обреченно. — У тебя есть новости?

— Да. Я ходила к евреям, как сказал бы мистер Адамс. Этот конкретный еврей оказался янки по имени Уиттекер. Он правоверный пресвитерианец. Я попросила, как ты сказал, полмиллиона долларов по принятой процентной ставке.

— Почему он отказал? — Джон уже достаточно долго был мужем Каролины и научился за нее договаривать конец фраз, хотя не был еще допущен в ее постель. Единственная попытка выполнить супружеские обязанности окончилась ничем. Каждый принес извинения. Каролина, как ей казалось, убедительно исполнила роль преданной жены. Последовав против своей воли совету Маргариты, она зажмурилась и попробовала представить, что крупное мужское тело над ней принадлежит Джеймсу Бэрдену Дэю. Но запах был другой, как и кожа, и попытка проникновения непривычная. Она давно знала, что с воображением у нее нелады, что и доказала эта первая и последняя попытка, и она завидовала женщинам, которые могли переходить от одного мужчины к другому, как искатели в бесконечном людском архипелаге, занятые поиском мужчин, а то и женщин, по крайней мере в Париже, радуясь роскошной растительности и серебристым ручьям открытого ими острова. Она не была искателем, ее устраивали оседлый образ жизни и привычный приятный пейзаж. Попытка бросить дом, воплощенный в Джеймсе Бэрдене Дэе, ради Джона была сродни обмену оазиса на пустыню. Джон, лишенный права жаловаться, жаловался. Каролина, питавшая отвращение к морализированию, морализировала. Со временем тема была отставлена. Сексуальность Джона подавил финансовый крах. Он не мог думать ни о чем другом, хотя в последнее время то же самое можно было сказать и о Каролине.

— Мистер Уиттекер держался уклончиво. — Сначала Каролину это озадачило, потом рассердило. — Я назвала дату, март будущего года, когда мне исполнится двадцать семь. Я сказала, что не вижу причин, почему я не получу мою долю. Он сказал: «Есть некоторые затруднения». Я спросила: «Какие?» Он не объяснил.

— Разумеется, — зло сказал Джон. — Уиттекеры часто нанимают в качестве адвоката нашего друга Хаутлинга.

Каролину охватила вдруг ненависть к брату.

— Блэз делает вид, что его состояние непрочно…

— Или что его нет вовсе, или что существует опасность ареста имущества, или что твои права сомнительны. — Джон-адвокат был более предпочтительным собеседником, чем Джон-супруг. — Я встречусь с рядом моих клиентов за завтраком. Быть может, я сумею… — Он не закончил фразу. Он попробует одолжить денег; попробует и она.

— Я буду с Хэями. Сегодня днем он выступит с речью. Пожалуй… — Она тоже не закончила фразу.

Но у Каролины были иные планы. Вместо того чтобы заехать к Хэям, она отправилась гулять по набережной, залитой ярким весенним солнцем, в толпе приезжих из других городов. Местные жители реку, в основном, игнорировали, — она обратила внимание, что все дома повернулись спинами к прекрасному виду на широкую желтую реку, ничем не хуже Тибра, но гораздо более широкую.

Она остановилась возле салуна под названием «Якорь» и посмотрела вдоль набережной. Повсюду чернокожие разгружали пароходы и баржи. Возник образ Марселя, перенесенного в Африку.

Из салуна вышел Джеймс Бэрден Дэй в строгом официальном костюме.

— Какой сюрприз, — сказал он и посмотрел на часы. — Ты пришла точно вовремя.

— Я всегда прихожу вовремя. — Она взяла его за руку и они вместе пошли по набережной, как супружеская пара; фактически они ею и были. Каролина давно уже воспринимала как неподдельный дар судьбы то, что им не надо жить вместе день за днем и ночь за ночью, спать в одной супружеской постели, прислушиваться посреди ночи к плачу многочисленных детей, что составляло обычный удел всех супружеских пар. Иногда он был ей нужен не только по воскресеньям, но то была малая плата за само воскресенье и теперь Сент-Луис. — Где Китти?

— Сегодня все утро она председательствует на заседании комитета женщин-демократок, борющихся за право голоса для женщин. Потом вместе с дамами отправится послушать речь Хэя на открытии выставки. А я пойду с тобой.

— Или нет.

— Или нет.

Они занимались любовью в каролинином номере отеля. Джим нервничал, что его могут узнать. Но в фойе была такая толпа, что никто никого не мог не то что узнать — увидеть. К тому же, Каролина стала экспертом использования отелей. Когда они договаривались встретиться с Джимом, она заказывала номер на первом этаже, где были отдельные лестницы в разных концах коридора. Джим сказал, что если бы она была мужчиной, то скорее всего стала бы отличным генералом. Каролина с ним не согласилась.

— Я бы скупила, например, пшеницу и вызвала бы замечательный финансовый кризис.

Каролина наблюдала, как Джим одевается, зрелище почти столь же приятное, как и обратное ему. Он видел, что она за ним наблюдает, и сразу понял, что у нее на уме.

— Ты думаешь о деньгах, — сказал он.

— О том, что у меня их нет, — ответила она. — Джон затащил себя, то есть нас, в глубочайшую яму. А Блэз позаботился о том, чтобы мне отказались дать в долг.

Джим поморщился, зуб Каролининой расчески сломался в его жесткой медной шевелюре.

— Я сломал твою расческу. Извини. Почему тебе не дают в долг? В марте следующего года ты получишь свое наследство. Банкиры любят давать краткосрочные займы. Как Блэз может их остановить?

— Ложью. Через своих адвокатов. Распуская слухи, что его состояние непрочно.

— Но это же легко проверить. — Джим устроился в кресле-качалке, откинув голову на свежевыстиранный подголовный чехол. Весь Сент-Луис изрядно почистился на радость гостям со всех концов света.

Каролина вылезла из постели, начала одеваться.

— Со временем я смогу все это уладить. Но времени нет. Блэз оказал давление на кредиторов Джона. Если он не расплатится сейчас же, он будет разорен. — Хотя Каролине даже нравились слова «он будет разорен», представить, как это будет в действительности, она не могла. Что такое финансовое крушение? В ее собственной жизни было столько финансовых кризисов, разорилось столько ее друзей и знакомых, но все они как ни в чем не бывало завтракали по утрам и ходили друг к другу в гости. Разорение как таковое было ей непонятно. Но мысль о вынужденной продаже «Трибюн» была как нож к горлу, ощущение крайне неприятное.

— Ты будешь вынуждена продать газету Блэзу, — без обиняков сказал Джим.

— Я скорее умру.

— Что же остается?

— Кроме смерти?

— Кроме продажи. Ты должна последовать совету мистера Адамса и сохранить контроль…

— Если он это допустит.

Джим смотрел на ее отражение в зеркале, перед которым она ликвидировала ущерб, который Эрос наносит даже самой примитивной прическе.

— Почему бы не допустить крах Джона? Виноват он, а не ты.

— Потому что, мой милый, он знает, кто отец моего ребенка. — Каролина посмотрела в его лицо, появившееся рядом с ее лицом в зеркале, несколько меньшее, чем ее, благодаря перспективе, что она постигла из уроков рисования в школе мадемуазель Сувестр. Изумление, написанное на нем, доставило ей радость.

— Но ведь отец — он?

— Нет.

Воцарилась долгая тишина, внезапно прерванная смехом Джима. Он вскочил на ноги, как мальчишка, и обнял Каролину сзади, покрывая поцелуями ее шею, и ее только что приведенная в порядок прическа снова обратилась в руины.

— Мои волосы!

— Мой ребенок! Эмма тоже моя!

— Ты радуешься, как племенной жеребец.

— Ну и что? Я признанный жеребец. Почему ты мне не говорила?

— Не хотела тебя волновать. Если ты еще раз притронешься к моим волосам, я… сделаю что-нибудь ужасное. — Каролина вновь прихватила шпильками свои искусно завитые локоны, твои собственные, как любила говорить Маргарита, причесывая хозяйку.

Джим вернулся к своему креслу. Он радовался, и Каролина не вполне понимала, чему. Странные все-таки мужчины. У Джима уже двое детей от Китти и один от нее.

— Есть еще?

— Что — еще?

— Дети, о которых мне следовало бы знать? Когда маленькая Эмма вырастет, она захочет познакомиться со своими полубратьями и сестрами.

Джим покачал головой.

— Во всяком случае, других я не знаю. — Он нахмурился. — Откуда знает Джон?

— Он не знает, что это твой ребенок. Ему известно лишь, что Эмма не его. Когда я обнаружила, что беременна, я сказала ему об этом, и он на мне женился. Это был обмен: мои деньги за мою респектабельность.

— Почему ты не сделала вид, что это его ребенок?

— Потому что фактически я с ним не спала.

Джим присвистнул, звук был приятный, деревенский.

— Ну, ты настоящая француженка, — сказал он наконец.

Каролину это определение не обрадовало.

— Ты будешь удивлен, поняв, насколько я американка, особенно в таких ситуациях. Я не собираюсь терять… — Но это, поняла она, еще не договорив, была пустая бравада. Она вполне может потерять «Трибюн». Она всерьез рассматривала возможность разорения Джона, но честь не позволяла ей этого допустить, не говоря уже о здравом смысле. Если она не выполнит свои обязательства по их сделке, он будет свободен развестись с ней или, что еще хуже, аннулировать их брак как несостоятельный и рассказать газетам правду.

— Быть может, мне поговорить с Блэзом? Похоже, я ему нравлюсь.

— Больше, чем ты думаешь.

В лицо Джима ударила кровь, оно стало пунцовым. Гидравлическая система, вызывающая покраснение лица, та же, с изумлением подумала Каролина, что вдыхает жизнь в мужской секс.

— Не понимаю, — сказал Джим, запинаясь, — что ты хочешь сказать.

— Значит, ты отлично это понимаешь. Он крутится вокруг тебя, как школьница. — Каролина встала из-за туалетного столика, закованная в броню на предстоящий день. — Соблазни его.

— Это чисто по-французски, — сказал Джим, приходя в себя.

— Нет. На самом деле это по-английски. Le vice anglais[334], как говорится. Да и здесь это не такая уж редкость.

— Ты действительно хочешь, чтобы я…? — Джим не был в состоянии произнести непроизносимое в Америкэн-сити.

— Тебе это может понравиться. Все-таки Блэз гораздо красивее меня.

— Думаю, не смогу, даже ради тебя. — Джим осторожно обнял ее за талию и они направились к двери. — Но пофлиртовать с ним, пожалуй, попробую.

— Ох, уж эти американские юноши! — весело воскликнула Каролина.

— Я сделаю это за то, что ты подарила мне Эмму.

В фойе они столкнулись лицом к лицу с миссис Генри Кэбот Лодж, дамой строгой и любительницей осуждать других.

— Каролина, — сказала она, глядя на Джима.

— Сестрица Анна. Вы знакомы с конгрессменом Дэем? И миссис Дэй? — вдохновенно добавила она. И повернулась к Джиму. — А где же Китти? Она только что здесь была.

— Она оставила наверху сумочку.

Это миссис Лодж убедило.

— Вы собираетесь послушать Хэя? — спросила она.

— Не только послушать, но и записать — для «Трибюн».

— Теодор очень жесток к нему, заставил его приехать сюда. Ему лучше было бы остаться дома в Сьюнапи. — Сестрица Анна попрощалась с ними.

— Ты стала бы отменным политиком, — сказал Джим, когда они шли к Оливер-стрит, откуда специальные вагончики должны были отвезти их на выставку.

— Потому что я так ловко лгу? — Каролина нахмурилась. — Странно, я никогда раньше не имела такой привычки. Но появился ты…

— Яблоко в райском саду?

— Да. Когда змий искусил меня, я стала другой… Я согрешила…

Каролина была поражена вечерней красотой выставки. Громадные воздушные замки, освещенные миллионами электрических свечей, свет которых превращал прозаическое миссурийское небо в невиданное доселе зрелище. Вскоре партнеры разбились на другие пары. Теперь она была с Джоном, они обедали во французском ресторане с Генри Адамсом и его племянницей Абигейл. Конгрессмен и миссис Джеймс Бэрден Дэй обедали в немецком ресторане в обществе двух сенаторов от его штата, один из которых был преклонных лет и мог поступить по-человечески, уйдя в отставку или умерев, освободив место мужу Китти, как официально думала о нем Каролина. Он был креатурой, как говорили люди, легендарного Судьи, своего тестя. Каролина, правда, подозревала, что это далеко от правды, но никто не имел намерения в этом разбираться.

— Никогда не видел ничего прекраснее… — Адамс был в приподнятом настроении, Абигейл скучала. Каролина чувствовала физическую удовлетворенность. Джон предавался отчаянию: его клиенты ему не помогли.

— Но конечно, Мон-Сен-Мишель и Шартр… — начала Каролина.

— Это другое дело. Они простираются через века. А это похоже на восточную сказку. Кто-то потер фонарь и сказал: да будет город света на берегу Миссисипи. И вот он, вокруг нас. — На самом деле вокруг были самодовольные американцы из глубинки, наслаждающиеся изысками французской кухни. Каждая страна-участница открыла свой ресторан, и Франция, как всегда, шла впереди всех.

— Вопрос вот в чем: смотрим ли мы в будущее со всей его жужжащей энергией или это последнее прости американскому прошлому? — Адамс был необычно для него оживлен.

— Будущее, — сказал Джон. Каролина знала, что оно навевает на него мрачные мысли о приближающемся крахе. — У нас никогда еще не было таких достижений.

— Мы выдумали его, но это почти то же самое. Будут ли наши города такими, как этот, в тысяча девятьсот пятидесятом году?

— Города, как и соборы, простираются в веках. — Каролина кивнула Маргарите Кассини, которая только что осуществила то, к чему стремилась, — грандиозное появление под руку с пожилым французским дипломатом. — Если это так, то города станут ужасными…

— Как Шартр? — Адамс был необычно приветлив. — Я схожу с ума от выставок. Если бы реальная жизнь вот так выставляла всегда на показ только все самое лучшее. — Затем Генри Адамс заговорил о динамомашинах, а Каролина задумалась о деньгах. Она была близка к отчаянию.

Глава тринадцатая

1

Под вращающимся вентилятором Хэй изучал досье, принесенное ему Эйди. Эйди почти успешно делал вид, что его нет в комнате. Жара была невыносима, и Хэй не мог думать ни о чем, кроме Нью-Гэмпшира, который, казалось, теперь навсегда для него недостижим. Ему было велено выступить с речью в Джексоне, штат Мичиган, 6 июля 1904 года. Июнь почти закончился, и Вашингтон более, чем когда-либо, напоминал тропический город. Но Хэю пришлось торчать в кабинете за письменным столом, потому что президент переживал нечто вроде нервного припадка. Будет ли действительно выдвинута его кандидатура? А если будет, то выберут ли его президентом по его собственному праву? В той степени, в какой Хэй мог еще находить что-нибудь интересным, нежданный нервный срыв Теодора его до крайности забавлял. Как хотелось ему поговорить об этом приятнейшем повороте дел с Адамсом! Но Дикобраз сбежал во Францию, остановившись в Вашингтоне ровно настолько, сколько времени занял визит в Белый дом, заранее выяснив, что президент отсутствует, чтобы уговорить миссис Рузвельт съездить в Сент-Луис и насладиться преходящей красотой Всемирной выставки.

— Это какая-то ерунда, — сказал Хэй, но поскольку он забыл посмотреть на Эйди, тому не удалось прочитать эти слова по губам государственного секретаря. Хэй стукнул кулаком по столу, это был знак, что он собирается что-то сказать. Глаза Эйди вонзились в его губы. — Вполне очевидно, что он не американский гражданин.

— Конечно. И то, что с ним случилось, нас никак не касается.

— Но газеты…

— И президент.

Оба тяжко вздохнули. В мае морокканский бандит по имени Райсули похитил из некоего Соловьиного дворца некоего Айона X. Пердикариса, сына дамы из Южной Каролины и грека, ставшего американским гражданином. Американская пресса восприняла это похищение как вызов. Особенно неистовствовал Херст: что это за администрация, которая допускает, чтобы американского гражданина удерживали ради выкупа, особенно в той части мира, где когда-то, пусть на мгновение, господствовал гордый флот Томаса Джефферсона? И без того пребывавший в истерике из-за предстоящих выборов Теодор совершенно лишился рассудка. Он кричал Хэю и Тафту: война, война, война! Флот был приведен в состояние боевой готовности. Хэю было велено оказать давление на морокканское правительство. Хэй это сделал, а также частным порядком приказал провести расследование, кто же такой этот Пердикарис. Теперь доказательства лежали перед ним на столе. Мистер Пердикарис не являлся американским гражданином. Чтобы избежать военной службы во время Гражданской войны, он сбежал на отцовскую родину, в Афины, где должным образом зарегистрировался как греческий подданный и, таким образом, американским гражданином не был. Глава бюро гражданства государственного департамента Гейлард Хант ждал в приемной Хэя за дверью, получив дополнительные доказательства. Накануне, 21 июня, президент приказал Хэю потребовать немедленного освобождения Пердикариса, пригрозив в противном случае войной. Поскольку 21 июня было первым днем работы конвента республиканской партии в Чикаго, обезумевший Рузвельт считал, что зов военного горна вполне уместен.

— Пошлите Ханта в Белый дом. Пусть он объяснит… — Но Хэй знал, что мягкотелый Хант не сможет ничего втолковать Рузвельту в его самом имперском состоянии духа.

— Позвоните президенту. Скажите, что я иду.

— Хорошо, сэр. Надеюсь, вы поедете.

— Я хотел пройтись пешком. Но в эту жару…. — В последнее время не только ходьба стала невыносимо болезненной из-за непрекращающейся боли в пояснице, но и малейшее физическое усилие кончалось приступом ангины. Он сомневался, что дотянет до конца этого ужасного лета, и даже надеялся, что не дотянет.

Теодор был зловеще спокоен, когда Хэй появился в президентском кабинете с документами в руках. Тучный военный министр хотел выйти, но Теодор взмахом руки попросил его остаться.

— Телеграмма готова, Джон?

— Нет, мистер президент. — Хэй был формален в обращении, но не в поведении: почувствовав внезапную усталость, он без приглашения сел.

— Вы понимаете, что пока мы здесь сидим, конвент работает? — Знаменитые зубы нервно защелкали. — Мы следим за его работой по телефону в комнате заседаний кабинета. Из-за этого морокканского инцидента будет большая беда. Мы выглядим слабыми, нерешительными…

— Мистер президент, Пердикарис не является американским гражданином. Он — греческий подданный. Нас это не касается.

Тафт радостно просиял и хмыкнул, как положено полному общительному господину. Но вообще-то общительным Тафт не был. Это был заносчивый, вздорный, склонный к подозрительности человек. Но его знаменитая тучность почему-то всех к нему располагала.

— Слава богу, сорвались с крючка, — сказал он. — Сообщите прессе, чтобы они обращались к греческому правительству, а нас оставили в покое.

Просматривая собранные Хантом документы, президент, к изумлению Хэя, буквально закипал от гнева.

— Это все портит, — сказал он наконец. — Все! Я рассчитывал, что ваша решительная телеграмма всколыхнет конвент, страну и весь мир, возвестив, что ни одному американскому гражданину нигде на земном шаре не может быть причинен ущерб, за который не последовали бы кровавые репрессии, а глупый клерк из вашего ведомства раскапывает эту… чепуху! Нет! — И без того высокий тон перешел в крик. — Он родился в Америке. Его родители американцы. Это факты. Откуда мы знаем, что все здесь написанное правда? — Президент швырнул бумаги Хэю. — Этого мы не знаем. Придется проверять. Это значит, что наша миссия в Афинах начнет рыться в архивах, чтобы установить, отказался ли он от гражданства. Это требует времени. Слишком много времени. Я хочу, чтобы телеграмма была отправлена сегодня американскому генеральному консулу в Танжере. Понятно?

— Разумеется, понятно. — Хэй встал.

— Юридически… — начал Тафт.

— Я не адвокат, судья Тафт. Я — человек действия. Джон, напишите ее получше, эту телеграмму.

— Я буду классически лаконичен, как подобает директору компании «Вестерн юнион».

Хэй был уже у двери, когда Теодор его окликнул.

— Заприте досье на ключ, пока расследуется эта история.

— Но… — попытался что-то сказать Тафт.

— И не забывайте о своем здоровье, Джон, — крикнул президент вдогонку.

— Уже вспомнил, Теодор, — сказал Хэй, выходя из кабинета. Он уже придумал текст, который будет годиться даже для заголовка в херстовских газетах.

В своем кабинете Хэй лично продиктовал свою инструкцию генеральному консулу в Танжере: «Пердикарис живой или Райсули мертвый». Телеграфист пришел в восторг.

— Замечательно, сэр! Пусть эти черномазые знают, почем фунт лиха.

— Вот именно, — сказал Хэй. — А какой ритм! Не понимаю, зачем я бросил поэзию. — Он вернулся в свой кабинет и запер досье на Пердикариса в стол. От Линкольна до Рузвельта спираль не всегда шла вверх.

2

Штаб-квартира комитета «Уильяма Рэндолфа Херста — в президенты» располагалась в отеле «Джефферсон» в Сент-Луисе. Сам Херст занимал апартаменты над скромным одноместным номером рядового делегата от штата Небраска Уильяма Дженнингса Брайана.

Блэз с трудом прокладывал себе дорогу через переполненные приемные, за которыми находился командный путь Херста, — просторные комнаты, предназначенные для выставки торговых образцов, с видом на реку вдали. Жара была невыносимая, запах пота, табачного дыма и виски угнетающ. Блэз старался не дышать, пробиваясь сквозь толпу делегатов и приспешников, пользующихся херстовским гостеприимством.

Он постучал в последнюю дверь, она чуть приоткрылась. В проеме появилось озабоченное лицо Брисбейна; удовлетворенный, по-видимому, несомненной голубизной глаз Блэза, он впустил его внутрь.

Несмотря на жару, Херст был в черном сюртуке без единой складки, в отличие от испещренного морщинами лба; Херст разговаривал по телефону.

— Мои делегаты от Иллинойса законные, — сказал он в трубку, взмахом руки приветствуя Блэза. Десяток политиканов без пиджаков сидели в разных концах комнаты, читали газеты, делали подсчеты количества делегатов-сторонников. Судья апелляционного суда Нью-Йорка Элтон Б. Паркер был кандидатом консервативного крыла партии, возглавлявшегося Огастом Бельмонтом после кончины Уитни.

Даже на Блэза произвела впечатление эффективность политических операторов Херста. Хотя руководство партии на востоке страны считало Херста неприемлемым кандидатом, он сумел добиться такой поддержки на американском Юге и Западе, что у него были шансы добиться выдвижения в том случае, если Паркер не пройдет при первой баллотировке. В данный момент мандатная комиссия конвента столкнулась с дилеммой двух делегаций от штата Иллинойс. Одна была сформирована чикагским боссом Салливаном, другая состояла из сторонников Херста.

— Разыщите Брайана. Он ненавидит Салливана. Он это прекратит. — Херст повесил трубку и посмотрел на Блэза. — Я не могу пробиться к Брайану. Он остановился в этом же отеле. Но он не хочет меня поддержать…

— Он не поддержит и Паркера, — как бы в утешение сказал Брисбейн.

— Он ждет чуда. — Херст сел на длинный выставочный стол. — Чуда не будет. Для него, во всяком случае.

— Каковы ваши шансы в первом туре? — Блэз уже сделал собственные подсчеты.

— С Иллинойсом у меня двести шестьдесят девять голосов, а у Паркера двести сорок восемь — без Иллинойса.

В комнату вошел Джеймс Бэрден Дэй, без пиджака.

— Я только что был у Брайана. Он направляется на конвент. Он будет бороться за утверждение ваших делегатов.

Люди в комнате зааплодировали, Брисбейн даже сплясал джигу.

— Но поддержит ли он меня? — спросил Херст.

Дэй пожал плечами.

— Пока он никого не поддерживает. Его цель — остановить Паркера.

— Это могу сделать только я. — Глаза Херста блестели. Он метнул злобный взгляд на Дэя. — Понимает ли он это? В состоянии ли он понять, что остаюсь один я?

Вместо Дэя ответил Брисбейн.

— Он все еще думает, что стоит ему появиться на трибуне, как ему все будет прощено.

— Предложи ему все, чего он пожелает.

— Попробую. Но он в плохом настроении. — Джим вышел. Он даже не заметил Блэза. Так действует на всех политика, стоит в нее погрузиться. Такую же полную отрешенность он видел только в казино, когда открытие карт или швыряние игральных костей настолько поглощает людей, что отвлечь их от этого не может даже конец света.

Впустили очередную группу делегатов, Херст встретил их с магистерским величием. Взорвет ли он партию, если не добьется выдвижения своей кандидатуры? Конечно, нет, сказал он: это партия простых людей, и он никогда не повернется спиной к тому, что по сути является американским народом. Только демократическая партия может сохранить спокойствие в мире, которому угрожает воинственный Теодор Рузвельт. Произвели ли на него впечатление заверения президента о том, что с помощью одной телеграммы он освободил американского гражданина, похищенного в той варварской стране? Херст пренебрежительно назвал это «дутой сенсацией». Блэзу эта новообретенная респектабельность Херста казалась столь же комичной, как какой-нибудь скетч Вебера и Филдса.

Брисбейн отвел Блэза в сторонку.

— Его выдвинут, если только Брайан…

— А что с Брайаном? — Ему действительно было любопытно, но Блэзу не хватало политического чутья, и карточный азарт мало что для него значил.

— Все дело в его тщеславии. Несравненный лидер девяносто шестого и девятисотого годов бродит в кулуарах конвента, как заблудшая душа, и в его силах только одно — помочь Шефу победить или погубить его.

— Он предпочтет его погубить, чтобы в ноябре Паркера побил Рузвельт, и тогда в следующий раз, через четыре года, Брайан вернется и распнет человечество на своем золотом кресте. — Блэз был очень горд тем, что ему удалось вычислить то, что было абсолютно очевидно Брисбейну. Тот только кивнул.

— Все выглядит примерно так. Но если ему удастся утвердить херстовских делегатов от Иллинойса, то потеряно еще не все.

В комнату с важным видом вошел Джон Шарп Уильямс. Херст постарался показать, как он ему рад. Брисбейн сказал:

— Я слышал, что ты покупаешь газету сестры.

— Пытаюсь купить. Прежде всего, ради этого я и приехал. Впрочем, приехать стоило не только из-за этого. Моя сестра гораздо больше меня интересуется политикой. Она будет писать о конвенте. Ты же знаешь, она сама пишет для своей газеты.

— Не только она одна, — кисло заметил Брисбейн.

4 июля политик из Сан-Франциско, друг покойного сенатора Джорджа Херста выдвинул кандидатуру младшего Херста. Блэз сидел на галерее огромного душного зала в ложе прессы вместе с Каролиной и Джоном Сэнфордами. Шестифутовый портрет Херста занимал добрую половину сцены, пока оркестр исполнил сначала «Америку», а затем в знак важности Юга для миллионера-популиста — «Дикси». Хотя Томас Э. Уотсон был в тот же день выдвинут кандидатом от популистской или народной партии, он привлек на сторону Херста множество политических деятелей-демократов южных штатов.

После речей в поддержку кандидатуры Херста калифорнийская делегация в парадном строю прошествовала по залу. Блэза поразило, насколько популярным стал Шеф.

— Разумеется, у него нет никаких шансов, — сказала Каролина, вставая со своего складного деревянного стула.

— Почему? — Блэз тоже встал.

— Его иллинойсская делегация не утверждена. Это пятьдесят четыре голоса в пользу Паркера. И Брайан никогда его не поддержит. Давайте подышим воздухом. Иначе я упаду в обморок.

Для предстоящего деликатного дела Блэз предложил судно. Его владелец предоставил Блэзу это убежище, когда выяснилось, что в отелях забронированы все номера; так в его распоряжении оказалась «Королева дельты», громадное сооружение готических форм с гребными колесами, воспетыми некогда Джоном Хэем в его «Джиме Бладсо» с корабля «Колокольчик прерий». Вечер был жаркий, душный и влажный. «Королева дельты» стояла у причала на Маркет-стрит. У трапа Блэза как старого знакомого приветствовал охранник. Стюард встретил их на первой палубе и проводил в обшитый красным деревом бар, освещенный единственной газовой лампой, под которой сидел зловеще-приветливый и пугающе-улыбчивый Хаутлинг с рыжеватой бородкой. Блэз почувствовал облегчение, увидев, что его союзник уже на месте. Теперь их двое против двух. До этого он все время ощущал, что находится в меньшинстве в обществе Каролины и Джона, причем воспринимал ситуацию как трое против одного, поскольку Каролина, с учетом ее достижений, как бы удвоилась, а он, ничего пока не добившись, соответственно уменьшился в размерах. Хаутлинг встал и его улыбка в тусклом свете лампы казалась отвратительной.

— Миссис Сэнфорд. Мистер Сэнфорд. Мистер Сэнфорд. По крайней мере никаких затруднений с именами…

Из тени выступила еще одна фигура.

— Я — мистер Тримбл. Не Сэнфорд.

Блэз понял, что его снова переиграли. Он вежливо поздоровался с Тримблом, и все пятеро сели за круглый стол; стюард принес бутылку шампанского в знак любезности хозяина судна. Блэз обратил внимание на урну, привинченную к полу возле каждого стула. Интересно, как их опорожняют? И что будет, если струя табачной жвачки изменит траекторию из-за качки судна? Он попытался вспомнить выученный в школе закон физики, но ничего не вспомнил. Галилей на Пизанской башне. Плевок на палубе. Пока эти дикие мысли о плевательницах крутились в его голове, Сэнфорд и Хаутлинг раскладывали на столе бумаги, а Каролина и Тримбл заговорщически перешептывались. Блэз думал, что будет испытывать подъем, но чувствовал лишь усталость и раздражение, ему стало душно и жарко. Со стороны оппонента начал Сэнфорд.

— У вас была возможность ознакомиться с финансовым положением «Трибюн»?..

— Да. — Хаутлинг посмотрел на Блэза. Тот смотрел на Каролину, которая разглядывала свой бокал с шампанским. Он подумал о другом бокале шампанского, о мертвом Деле на тротуаре в Нью-Хейвене. — Да, — повторил Хаутлинг, — все в порядке, если верить моему бухгалтеру. Боюсь, я не могу ничего ни прибавить, ни убавить. Но он работает со мной тридцать лет и отменно проделывает оба этих действия, что подтверждают знающие люди. Он говорит, что все в порядке, — значит, все в порядке. Теперь, — Хаутлинг нахмурился и улыбнулся одновременно, — мы готовы заплатить за пятьдесят процентов акций…

— К продаже предлагаются не пятьдесят процентов акций, а сорок восемь, — сказала Каролина; ее муж-адвокат молчал.

Пот струйкой побежал по левому боку Блэза, вызвав неприятное жжение.

— Мы пришли с тобой к соглашению о разделе пятьдесят на пятьдесят. — Он посмотрел на Каролину, она смотрела на брата невинными глазами.

— Верно. Так оно и есть, — сказала она. — Я продам тебе сорок восемь процентов акций, оставив себе тоже сорок восемь процентов. Это и есть пятьдесят на пятьдесят. Как мы и договорились, у нас будет одинаковое количество акций.

— Кому принадлежат остающиеся четыре процента? — спросил Хаутлинг; доброжелательная ухмылка на его лице сменилась зловещей улыбкой.

— Мистер Хаутлинг нас обманул! — сказала Каролина с присущим ей обаянием. — Он молниеносно складывает и вычитает…

— Мне принадлежат четыре процента акций, — сказал Тримбл, обратив на Блэза свои голубые глаза, заслужившие бы одобрение Брисбейна. — Миссис Сэнфорд решила меня премировать, когда газета начала приносить прибыль. Я предпочел получить премию в виде акций.

— Но я полагал… — начал Хаутлинг.

— Я полагал, что это стандартная ситуация, — сказал Джон Сэнфорд. Сам Сэнфорд торжествующе стандартен, подумал Блэз. — Сестра продает брату половину принадлежащих ей акций за сто пятьдесят шесть тысяч долларов. Это и значит пятьдесят на пятьдесят…

— Я понимал это иначе. — Блэз подумывал, не прекратить ли всю эту игру раз и навсегда.

Хаутлинг постучал пальцами по кипе документов.

— Здесь не упоминается, если верить моему бухгалтеру, никакой иной владелец, кроме миссис Сэнфорд, единственной владелицы.

— Вы можете обнаружить упоминание принадлежащих мистеру Тримблу акций в пятом разделе аудиторского заключения, — заметил Сэнфорд равнодушным тоном, хотя на кону стояла его жизнь. Он казался Блэзу столь же загадочным, как и Каролина, загадочность которой заключалась в том, что она оставалась самой собой, вознамерившись получить то, что ей было нужно, не чрезмерно огорчая при этом жертву, а именно жертвой он себя сейчас ощущал. Конечно, она его дезориентировала с самого начала. В коварстве ей не откажешь.

— Мы с самого начала действовали в духе полного доверия, — сказал Хаутлинг.

— Уж не хотите ли вы сказать, что мы действовали из иных побуждений? — сказал Сэнфорд.

— Именно так. У моего клиента сложилось впечатление, как и у меня, кстати, что он получит половину акций «Трибюн». Вместо этого, если говорить откровенно, он становится младшим акционером, которого миссис Сэнфорд и мистер Тримбл в любой момент могут переголосовать, если решат действовать совместно.

— Что они не преминут сделать. — Блэз встал. — Я не вижу смысла продолжать все это. — Он посмотрел на Каролину; она улыбнулась и промолчала.

— Жаль, если произошло недоразумение. — В голосе Сэнфорда не слышалось сожаления.

— Недоразумения неизбежны, — сказала вдруг Каролина. — Это, кстати, наша специальность. Фамильная черта. То, что одному кажется единицей, другой называет семеркой.

Блэз с трудом сдержал гнев, кровь бросилась ему в лицо, затем внезапно наступила слабость. Он с трудом опустился на стул. Каролина держалась так, словно ничего неприятного сказано не было.

— Если ты не собираешься покупать, я пойду к мистеру Херсту, который завтра снова станет газетным издателем, или к мистеру Маклину.

Это был блеф. Блэз знал, что у Шефа нет свободных денег (он истратил почти два миллиона долларов на выдвижение своей кандидатуры), а Джон Маклин уже отказал Каролине.

— Я покупаю сорок восемь процентов акций по обговоренной цене. — Собственный голос казался Блэзу чужим, доносящимся откуда-то издалека. Все-таки это было самое ответственное решение из всех, какие он когда-либо принимал.

— Я обращаю ваше внимание, мистер Хаутлинг, на обязательства вашего клиента и моего клиента, — Джон говорил корректно и сухо, — что в случае продажи этих акций в будущем они должны быть сначала предложены партнеру…

— Да, да, конечно. — Хаутлинг положил бумаги перед Каролиной и позвал стюарда. — Пригласите капитана или первого помощника, чтобы удостоверить подписи.

Они молча ждали, под потолком слегка покачивалась бронзовая лампа. Спустились двое в морской форме. Первой подписала Каролина. Блэз подписал вторым. За ними расписались моряки. Хаутлинг попросил принести еще шампанского.

— Где мой чек? — спросила Каролина.

Хаутлинг рассмеялся и протянул Каролине подписанный Блэзом чек. Блэз следил за выражением лица Сэнфорда; оно осталось безучастным.

Тримбл поднял бокал.

— За «Вашингтон трибюн», — сказал он.

Они торжественно выпили. Сэнфорд и Хаутлинг убрали документы. Корабельные офицеры раскланялись, и Тримбл сказал:

— Не знаю, что намерены делать вы, издатели, но редактор должен вернуться в зал конвента.

— Издатели тоже. — Каролина встала и повернулась к Блэзу. — Пойдешь с нами?

— Да, — сказал Блэз.

Но Каролина оказалась единственным издателем, отправившимся на конвент. Блэз вернулся в отель «Джефферсон» поговорить с Шефом. Тот сидел без пиджака, прижав к уху телефонную трубку. Брисбейн сообщал из зала заседаний о том, что делается и чего не делается на конвенте. Происходило выдвижение Элтона Б. Паркера кандидатом в президенты. Не происходило то, что Уильям Дженнингс Брайан пока так и не сделал выбора.

— Я получу сто девяносто четыре голоса в первом туре, — этими словами Херст встретил Блэза.

— Я купил половину «Вашингтон трибюн», — в тон ему ответил Блэз.

Кандидат Херст положил телефонную трубку и превратился в Херста-издателя.

— Сколько заплатил?

Блэз назвал точную сумму. Слухи все равно дойдут, но он не сказал, что купил лишь половину акций Каролины.

— Многовато. — Херст снял галстук и отстегнул воротник, вид у него стал совсем не президентский. — Я мог бы войти с тобой в долю. Может быть, — сказал он, глядя на Блэза с тем же безличным вниманием, с каким мог смотреть на макет газетной полосы.

— А может быть и нет, — ответил Блэз. — Я не хотел бы превратить ее в «Америкэн трибюн», да и вы тоже, наверное.

— Наверное. Ты помирился с сестрой?

— Не знаю.

— Скоро узнаешь.

Блэз молча кивнул.

В четыре тридцать утра 8 июля, когда прозвучала последняя речь в поддержку кого-то из кандидатов, Джим и Блэз сидели на галерее для прессы; чтобы не заснуть, они шелушили и грызли арахис. Многие уже сдались: изнеможение и алкоголь сделали свое дело. Подсчеты непрерывно велись и в зале, и на галерее для прессы. Запах застоявшегося табачного дыма, виски и пота стал настолько густым, что Блэз, привыкнув к нему, боялся даже выйти и глотнуть свежего воздуха. Скоро должно было начаться голосование. У Херста еще оставались шансы. Но Брайан так и не пришел ему на помощь. Чуть раньше он выдвинул в президенты какого-то незаметного сенатора от штата Миссури. Он добавил, что готов поддержать друга народа Уильяма Рэндолфа Херста, если конвент утвердит его кандидатом. Затем он отправился к себе в отель, где, радостно сообщил Херст, слег с острым приступом пневмонии.

— Боюсь, Брайан хочет, чтобы мы проиграли, — сказал Джим.

— А ты что переживаешь?

— У меня крепкие позиции в моем округе. Но все-таки хотелось, чтобы у нас был сильный кандидат.

Внезапно в задней части зала вспыхнули аплодисменты. Оратор — не было такого момента, чтобы кто-нибудь не ораторствовал с трибуны — замолк, когда по главному проходу медленно и величественно шествовал Уильям Дженнингс Брайан.

— Это будет нечто, — сказал Джим. Сон с него как рукой сняло. Он стряхнул с брюк ореховую шелуху и сел, откинувшись к спинке стула. Даже Блэзу передалось общее возбуждение, когда Брайан, явно больной, вспотевший, с серым лицом, поднялся по ступенькам на сцену. Двадцать тысяч делегатов и гостей обратились во внимание. Раздались громкие аплодисменты. Всеобщее возбуждение напомнило Блэзу то, что он однажды видел на бое быков в Мадриде, когда матадор (Брайан?) и бык (конвент? или наоборот?) сошлись в последней схватке. Десять минут по часам Блэза публика приветствовала Брайна, который буквально впитывал в себя ее поддержку. Затем поднял над головой обе руки и зал погрузился в тишину.

Зазвучал его голос, и Блэз, как и все вокруг, был заворожен его удивительной мощью. Болезнь сделала его хрипловатым, но не менее красноречивым.

— Восемь лет тому назад в Чикаго Национальный конвент демократической партии вручил мне знамя партии и назначил меня своим кандидатом. Четыре года назад вы подтвердили свой выбор…

— Он хочет снова добиться этого! — Глаза Джима сияли. — Он хочет повести конвент за собой.

Напряжение в зале достигло апогея. Делегаты Паркера и Херста помрачнели. Галереи были в экстазе, как и примерно третья часть делегатов, готовых идти за Брайаном до конца.

— Сегодня я пришел на этот конвент, чтобы вернуть врученный мне мандат…

Громкий хор выкриков «нет» заглушил его. Глаза его блестели не от высокой температуры. Снова взметнулись вверх повелительные руки.

— … и сказать вам, что вы можете спорить, хорошо ли я сражался, можете спорить, завершил ли я свой путь, но вы не можете отрицать, — голос его звучал сейчас с чистотой громадного колокола, — что я сохранил веру.

Когда Брайан кончил говорить, он снова был героем конвента и вечным рыцарем демократической партии. Но, вопреки надеждам Джима, он не повел конвент за собой. Он принял аплодисменты, и верные друзья увели его в отель «Джефферсон» в объятья ночных прелестей пневмонии.

Когда забрезжила заря, первая баллотировка дала Паркеру на девять голосов меньше двух третей, необходимых для утверждения его кандидатуры. Херст шел вторым, получив, как он и предсказал, сто девяносто четыре голоса. Голосование было продолжено, и число голосов за Херста, к вящему изумлению Блэза, достигло двухсот шестидесяти трех. Как мог человек в здравом уме желать, чтобы Шеф стал президентом? Но от делегатов не требовалось быть в здравом уме, да и деньги были истрачены, особенно на делегатов Айовы и Индианы. Если бы Брайан его поддержал, Херста могли выдвинуть. А схватка Херста с Рузвельтом и в самом деле могла стать захватывающей — как это называли греки? Agon. Агония. Борьба за приз, дуэль — возможно, со смертельным исходом.

Во время очередной баллотировки Джим спустился в зал, чтобы быть среди делегатов своего штата, Блэз остался с Брисбейном на галерее. Каролина с мужем давно ушли, только Блэз и Тримбл представляли «Трибюн». Судья Элтон Б. Паркер в конце концов был утвержден кандидатом в президенты, собрав шестьсот пятьдесят восемь голосов.

— Уж мы доберемся до Брайана, — сказал разъяренный Брисбейн. — Пусть даже это будет наше последнее дело.

— Брайан сам разделался с собой, — отрезал Блэз. — Забудьте о нем. Что же будет дальше?

Брисбейн выглядел выжатым, как лимон.

— Не знаю. Наверное, попытается стать губернатором штата Нью-Йорк.

— Все-таки политика еще хуже, чем рулетка, — Блэз увидел, как Джим машет ему рукой из зала.

— Но зато какие ставки, — вздохнул Брисбейн. — Весь мир.

— Не думаю, что Белый дом — это весь мир, во всяком случае, пока.

У главного входа в зал конвента Блэз встретил Джима, который вытирал платком мокрое лицо; даже вспотевший и усталый, он весь светился мужской энергией и казался воплощением молодости.

— Я иду спать, — сказал Джим.

— У меня есть каюта на пароходе. — Блэз подозвал такси. — Любезность хозяина.

— Я не причиню неудобств?

— Нет, — сказал Блэз, когда они садились в такси. — На набережную, — сказал он шоферу и повернулся к Джиму. — Это ближе, да и зачем будить Китти?

Глава четырнадцатая

1

Генри Адамс, в ярких лучах зимнего солнца похожий на древнюю бело-розовую орхидею, сидел у окна и смотрел вниз на Лафайет-сквер; Джон Хэй устроился напротив, он просматривал последние депеши из Москвы. Хэя радовало, что он дожил до возвращения Адамса из Европы.

Лето и осень его почти доконали. Он был вынужден по приказу Теодора выступить с речью в Карнеги-холле в Нью-Йорке, чтобы рассказать о достижениях республиканской партии вообще и Короля Теодора в частности. Хэю нравилось лжесвидетельствовать перед судом истории. С невозмутимым видом он говорил о воинственности Рузвельта: «Он и его предшественник сделали больше для всеобщего мира, чем любые два президента со времени создания американского правительства». Адамс находил прилагательное «всеобщий» очень тонким.

— Он трудится ради всеобщего мира, что бы это ни значило — может быть, застой? — посредством глобальной войны. И вы все это сказали.

Но Хэй был очень доволен речью, и президент тоже. Главная эмфаза делалась на консерватизме якобы прогрессивиста Рузвельта. Нужно реформировать акцизную политику, верно, но сами магнаты сделают это лучше. Это было хорошо воспринято в Нью-Йорке, куда президент вынужден был отправиться с протянутой рукой просить денег у людей типа Генри Клея Фрика[335]. Ободренные явным консерватизмом Паркера, великие магнаты от Бельмонта и Райана[336] до Шифа и Окса[337] финансировали демократическую партию. Рузвельт, оставшийся без Марка Ханны, добывавшего для него деньги, должен был предпринять ряд отчаянных шагов, чтобы заставить раскошелиться Дж. П. Моргана и Э. Х. Гарримана[338]. А тем временем Кортелью шантажировал всех подряд, чтобы они давали деньги на предвыборную кампанию.

Хэй никогда еще не видел ничего подобного панике, охватившей Рузвельта: никаким другим словом нельзя было описать его поведение в последние месяцы кампании, которую он просто не мог проиграть. Брайан оставался безучастным до октября, затем начал разговоры среди своих сторонников о подозрительных источниках финансирования рузвельтовской кампании и о его любви к войне. Брайан редко упоминал Паркера, который в конце концов проиграл не только Запад, но и штат Нью-Йорк, свою главную политическую опору. То была крупнейшая победа республиканской партии после 1872 года. Теодор долго не мог прийти в себя от экстаза. Он настоял на том, чтобы Хэй остался на своем посту еще на один срок.

— Мне нужен телескоп. — Адамс старался смотреть так, чтобы солнце не било ему в глаза. — Тогда бы я видел, кто посещает Теодора. Со дня своего возвращения я жду, когда мне удастся увидеть выдающийся нос Дж. П. Моргана.

— Боюсь, что именно этот нос слегка расквасился. Не думаю, что Теодор в состоянии поднять его настроение.

— Измена? — Глаза Адамса заблестели.

— Верность… старым принципам. Вы знаете, что Брайан в Вашингтоне? Он разглагольствует в Капитолии. Он даже хвалил Рузвельта…

— Дурной знак.

— Он говорит также, что если бы демократы предложили национализацию железных дорог, они одержали бы решительную победу.

— Почему бы и нет? — отозвался соавтор книги «Сказки Эри», самого злого обвинения в адрес владельцев железных дорог и наглого и нескончаемого подкупа ими судов, конгресса, Белого дома. Затем раздался торжествующий крик: Вот и они!

Хэю кое-как удалось принять перпендикулярное положение, когда в комнату вошла Лиззи Камерон с дочерью Мартой, которая в свои восемнадцать лет была крупнее, темнее и скучнее матери, а мать, по крайней мере в глазах Братства червей, оставалась самой красивой женщиной на свете, Еленой Троянской с Лафайет-сквер, загадочно поселившейся теперь в «Лотарингии», нью-йоркском отеле на Пятьдесят седьмой улице, что было очень удобно для хождения в театры, к Ректору и в музеи, где Марта должна была завершить образование и наконец, молила бога ее мать, удачно выйти замуж.

La Dona, — Адамс приветствовал свою любимую глубоким поклоном, Марту поцеловал в щеку. — Уж не надеялся больше вас увидеть.

— Да что вы. Конечно, надеялись. Джон, — Лиззи пожала Хэю руку и бросила на него холодный оценивающий шермановский взгляд, — вы должны уехать в Джорджию. Сию же минуту. Это безумие, торчать здесь. Я телеграфирую Дону…

— Еще большее безумие уехать сейчас, когда вы вернулись, хотя бы лишь для того, чтобы украсить дипломатический прием. — Лиззи просила Генри включить ее с Мартой в гостевой список на 12 января, когда в Белом доме состоится прием для дипломатического корпуса. Это будет фактически светский дебют Марты, и при том не очень дорогой.

— Я нищенка! — Лиззи сбросила горностаевую шапку на маленький стул у камина, где всегда сидел Адамс. Затем села на нее.

— Ты не нищенка. Не драматизируй, мама. — У Марты были отцовские тяжеловесные манеры, но, к счастью, не вес. — Мама хочет вновь поселиться в доме двадцать один. Мне кажется, она сошла с ума.

— Похоже, сегодня все не в своем уме. — Хэй присел на ручку кресла, с которой он мог без особых усилий подняться. — Не отговаривай мать. Мы хотим, чтобы она жила здесь. Всегда. Тем более, что это соседний дом.

— Видишь? — Лиззи посмотрела на Марту, которая закрыла собою огонь в камине. Хэй наблюдал, как в ярком солнечном луче кружатся пылинки, поблескивая на солнце, как миниатюрные частицы золота; приятнейшее зрелище, если только это не такой же приступ, когда в прошлый раз он вообразил, что находится в кабинете Линкольна. Он боялся спросить, увидели ли другие золотые пылинки.

Вскоре пришла Клара и их маленький кружок был в сборе.

— Какого мужа ты бы хотела? — спросила Клара, как будто могла подобрать кандидата, отвечающего требованиям Марты.

— Богатого. — От Лиззи по-прежнему исходило сияние; значит, она ничуть не изменилась, подумал Хэй.

Адамс по-прежнему был ею опьянен и тоже ничуть не изменился.

— Богатые очень скучны, La Dona.

— Мне, пожалуй, нравится мистер Адамс, — холодно сказала Марта. — Он никогда не бывает скучен, разве когда вспомнит про свое динамо.

Клара, любительница поболтать, не любила, однако, пустых разговоров.

— Блэз Сэнфорд. Подходящий возраст. Построил дворец на Коннектикут-авеню. Совладелец «Трибюн», следовательно, ему есть чем заняться, а это очень важно. Часть года живет во Франции. Я думаю, — она повернулась к мужу, — что мы могли бы этот замысел привести в действие.

— Это твоя забота. Меня же заботят русские. Они только что сдали Порт-Артур японцам. — Хэй держал в руках папку с сообщениями из Москвы.

Адамс вдруг насторожился.

— Кубики меняются местами. Как ты помнишь, Брукс это предсказывал. Посмотрим, сбудется ли его следующее предсказание. Россия переживет некую внутреннюю революцию, говорит он, и их империя или развалится, или, если им удастся пережить революцию, они начнут расширяться за наш счет. Англия приближается к краху, цивилизация с содроганием рушится, и…

— Обожаю ваши мрачные прогнозы. — Хэю действительно нравились хилиастические арии Дикобраза. — Но в Азии нам придется иметь дело с Японией, и нужен мир, чтобы сохранить…

— Двери открытыми. — Эту магическую бессмыслицу все, включая Марту, произнесли хором.

— Я скорее хотел бы, чтобы меня помнили как автора «Маленьких штанишек».

— Боюсь, дорогой, — сказал Адамс с довольным видом, — что ваша слава в будущем будет покоиться на еще большей вульгарности — «Пердикарис живой…

— … или Райсули мертвый»! — снова раздался хор голосов.

— Роковой дар к звучным фразам, — вздохнул Адамс, счастливый, каким Хэй никогда его не видел, оттого, что Лиззи была рядом, а также последние из Братства червей. И здесь, словно для того, чтобы оттенить блаженство Адамса, дверь в залитый солнечным светом кабинет распахнулась, и в ее проеме возникла тучная округлая фигура его гостя, лысина которого сияла в зимнем свете, как паросский мрамор, а крупные глаза с веселой хитрецой смотрели на собравшихся.

— Я в буквальном смысле слова, — заговорил Генри Джеймс, — нарушил пост, но когда слухи о позднем… завтраке a la fourchette, что гораздо опрятнее, чем есть au canif [339], достигли моих ушей, я поспешил домой, прервав свои утренние визиты и забросав весь город своими визитными карточками. — Джеймс церемонно поздоровался с Лиззи и Мартой, а Адамс достал из кармана визитную карточку и протянул ее Джеймсу.

— От кого это? — Джеймс поднес карточку к глазам.

— Доставлено лично владельцем, пока вы отсутствовали.

— Джордж Дьюи, — прочитал Джеймс с нескрываемым изумлением. — Адмирал флота. Чаша моя до краев наполнилась водою морскою. С какой стати, — обратился он ко всем, — национальный герой, которого я не имею удовольствия, а также и чести, знать, снисходит, так сказать, с небесных высот — верхней палубы своего флагманского корабля, который, как мне представляется, должен стоять на Потомаке с развевающимися стягами, прикованный к причалу золотыми цепями, на грешную землю, чтобы нанести визит человеку, в героических кругах неизвестному, а в военно-морских значащему не больше, чем легкая рябь на воде?

Джеймс постаревший казался Хэю гораздо более добродушным и не столь пугающим, каким он был в свои зрелые годы. Прежде всего, он стал мягче внешне, сбрив бороду; сочетание лысой головы и розового яйцевидного лица вызывало в памяти образ Шалтая-Болтая.

— Вы не менее знамениты, чем он, — сказал Хэй. — В этом все дело. Пресса, которая дает нам оценку, прославляет и вас, и его. Теперь он приходит, чтобы отдать вам должное, таким образом отдавая должное и себе самому.

— Это удивительный болван, — сказал Адамс. — Поживите у меня подольше, и я приглашу его в гости.

— Нет. Нет. Нет. Меня ждут американские дамы, они хотят, чтобы я рассказал им о Бальзаке. Я понятия не имел, сколько денег можно заработать лекциями.

Джеймс не был в Вашингтоне с 1882 года и несколько лет — в Соединенных Штатах. «Жалкий изнеженный сноб!» — говорил Король Теодор всякий раз, когда упоминалось его имя. Но Теодор и сам был порядочный сноб, хотя и не изнеженный, и понимал, что ведущий романист англоязычного мира приехал бросить последний взгляд на свою родную страну и поэтому его следует пригласить на дипломатический прием. С каждым уходящим годом Теодор вел себя все более по-королевски, а его приемы и обеды определенно напоминали стиль Короля-Солнца. Поэтому протокол требовал, чтобы великий американский писатель был принят своим сюзереном. Джеймса обрадовало и злорадно развеселило это приглашение, он был о президенте столь же низкого мнения, как и президент — о нем; там, где Теодор метал громы и молнии, Джеймс мягко иронизировал, Король Теодор был в его глазах шумным джингоистом, не достойным поклонения.

— Мы воссоздали, — заметил Джеймс, когда Адамс пригласил их в столовую, где вспыхнули хрустальные люстры и наготове стоял добродушный Уильям, — прием в Сурренден-Деринг. Миссис Камерон. Сладчайшая Марта, уже совсем взрослая. Мы…

С внезапным чувством вины Хэй подумал о Деле, о котором он почти не вспоминал. Джеймс, понимая, что среди них нет одного, унесенного смертью, быстро заговорил о Каролине.

— Как она? — спросил он. Адамс рассказал. Джеймса, как обычно, интересовали исключения из правил. Молодая американка, решившая издавать газету, это было нечто, не вполне доступное его пониманию, но Хэй был убежден, что когда визит Джеймса в этот, по его выражению, «город разговоров» подойдет к концу, Каролина будет описана в джеймсовских терминах.

Лиззи напрямик спросила Джеймса, что он думает о Вашингтоне. Мастер мило нахмурился, напуская на себя вид полнейшей сосредоточенности человека, складывающего в уме сложные цифры.

— Тема столь обширна. Язык столь… несовершенен, — начал он, отламывая кусочек кукурузного хлеба, испеченного Мэгги. — Попробую быть субъективным, иной подход невозможен; итак… жить здесь, для меня, не для Джона, великого государственного министра или, короче, государственного деятеля своей страны, столицы, или для Генри, историка, наблюдателя, создателя исторических энергетических теорий, может ли быть лучшее место, чтобы наблюдать за миром? И вы, миссис Камерон, тоже принадлежите этому миру, хотя, подозреваю, у вас двойная лояльность, с некоторым уклоном в пользу старой обветшалой Европы, но я вижу вас здесь, блистающей в центре событий, вместе с миссис Хэй и, пожалуй, Мартой тоже, но что касается меня, — какое счастье, что мое пристрастие к рубленому бифштексу еще не забыто в этом доме… — Джеймс наполнил тарелку, не пролив ни капли подливки на скатерть, как и не потеряв ни единого слога своих рассуждений, которые теперь по стилю практически не отличались от его романов и казались Хэю, но не самому автору, чересчур многословными на печатной странице, но удивительно приятными, когда их озвучивал прекрасный размеренный джеймсовский голос, куда менее английский по акценту, чем адамсовский, который говорил, как настоящий англичанин, некогда укоривший за акцент его и его отца, служившего посланником при Сент-Джеймсском дворе. — …то для меня жить здесь — значило бы лишиться рассудка и умереть. Политика не поддается описанию, если вы сами не являетесь политиком, а созвездие, не говоря уже о разношерстном сборище, знаменитостей превратит меня в бездыханный труп.

2

Каролину удивило, что между нею и Блэзом почти не было разногласий. Новый издатель знал свое дело, но не Вашингтон. Тримбл по-прежнему отвечал за выпуск. Каролина охотно уступила Блэзу задачу выжимания рекламных денег из общих родственников и всех прочих. Он дважды побывал у Бингхэмов и ничем не показал, что это ему не понравилось. Хотя Фредерика помогала ему обустраивать дворец, он не проявлял ни к ней, ни к кому-нибудь еще никакого интереса. Неким мистическим образом он стал креатурой Херста. Создавалось впечатление, что их сотрудничество привело к тому, что ему никто больше не был интересен, хотя он и не питал к Херсту личных симпатий. Очевидно, это был случай безотчетного поклонения. К счастью, это было полезно для газеты. По любым стандартам Блэз стал отличным издателем.

Пока Маргарита помогала Каролине одеваться к дипломатическому приему, она считала количество дней, остающихся до ее магического, хотя и не очень-то уж радостного двадцатисемилетия: пятьдесят два дня, и она воспарит на отлитых из золота орлиных крыльях. Что изменится? Кроме постоянных забот о том, что денег не хватает? Джон выплатил долги и, по ее просьбе, остался в Нью-Йорке. Джим редко когда пропускал воскресенье, и она не испытывала недовольства. Но Маргарита, которая не всегда — чтобы не сказать обычно — ошибалась, была права, говоря, что такая странная ситуация не может длиться вечно. Миссис Бельмонт сделала возможным, хотя пока еще не модным, развод с мужем, чтобы даму по-прежнему принимали в свете. Это был прогресс. Но развод предполагает некую альтернативу в виде повторного брака, но ее не интересовал никто, кроме Джима, а Джим оставался недостижим, даже если бы она вознамерилась его развести, к чему она не была расположена. Но непреложный факт заключался в том, что ей больше был ни к чему Джон Эпгар Сэнфорд, как и она ему. Радовала ее только Эмма.

Блэз заехал за ней на машине с красавцем шофером в форме, который помог усадить ее на заднее сиденье, где блистал Блэз в белом галстуке.

— Мы с тобой, как супружеская пара, — сказала Каролина.

— На время дипломатического приема. — Блэз теперь был гораздо дружелюбнее. Встреча на борту парохода была низшей точкой в их взаимоотношениях. Теперь они могли только улучшиться или оборваться полностью. Они улучшились.

— Сегодня двор будет на редкость блистателен. — Каролина уже входила в роль своей «Дамы из общества». — Мистера Адамса не будет, но вместо себя он посылает не только Генри Джеймса, но и Сент-Годенса и Джона Лафарджа[340] — литература, скульптура, живопись будут прославлять нашего владыку и украшать его двор.

— Он так поглощен собой.

— Не больше, чем Херст.

— Херст оригинален. Он многого достиг.

— А разве Панамский канал — это пустой звук?

— Ничто не сравнится с репортажем…

— … и выдумыванием…

— … новостей. — То был их старый спор или, точнее, рассуждение, поскольку в общем они были единого мнения. Определять, что людям читать и о чем каждодневно думать, было не просто деятельностью, но проявлением власти, которой не располагал, по крайней мере регулярно, ни один правитель. Каролина часто представляла себе публику как массу бесформенной глины, из которой она, по крайней мере в Вашингтоне, лепила то, что хотела, на страницах «Трибюн». Не удивительно, что Херст с его восемью газетами и парой журналов решил, что он может — и должен — стать президентом. Не удивительно, что Теодор Рузвельт действительно боялся и ненавидел его.

Восточная гостиная Белого дома стала проще, но изысканнее, и выглядела скорее по-королевски, чем по-республикански. Рузвельты увеличили число военных адъютантов, и их расшитые золотом петлицы дополняли золотые и серебряные ленты дипломатов. Странные тыквеобразные пуфики Маккинли и чахлые пальмы давно исчезли; горчичного цвета ковер остался лишь в воспоминаниях о тех временах, когда Восточная гостиная походила на фойе гостиницы в Кливленде. Пол теперь сиял паркетом, люстры были более изысканны, чем когда-либо в прошлом, а немногочисленная мебель блестела позолотой и мрамором. Всюду были красные шелковые канаты, ограждающие людские потоки, потому что в определенные часы публике разрешалось бродить по дворцу своего повелителя.

Президент и миссис Рузвельт стояли в центре комнаты и пожимали руки гостям, их очередь незаметно формировали сверкающие позолотой помощники. Теодор выглядел более, чем всегда, дородным, доброжелательным и довольным собой, а Эдит была, как всегда, спокойна и готова одернуть своего несдержанного супруга, самовлюбленность которого не знала границ и, что говорить, была крайне заразительна.

— Очень здраво. Очень здраво написали о Японии, миссис Сэнфорд. — Так он приветствовал Каролину. — События не за горами. — Затем лицо его приняло мрачное выражение, когда подошел Кассини, дуайен дипломатического корпуса, со своей Маргаритой. Каролина и Эдит Рузвельт обменялись любезностями. Президенту и русскому послу нечего было сказать друг другу, и, вопреки дипломатическому этикету, они действительно поздоровались молча. У Маргариты был усталый вид. У нее был неудачный роман, пронесся также слух, что Кассини скоро заменят. Так проходит слава мирская, подумала Каролина, когда Генри Джеймс, воплощение литературной славы, тепло пожал ей руку.

— Наконец-то. Наконец.

— Почти семь лет прошло после встречи в Сурренден-Деринг, — заметила Каролина, не вполне банально подивившись быстротечности времени.

— Вы никогда не приезжаете по нашу сторону Атлантики, и мне ничего не оставалось, как приехать по вашу. — Джеймс понизил голос, комически изображая ужас, точно президент мог его слышать. — По нашу! Нашу! Как я мог такое сказать? Lèse majesté des Etas-Unis[341].

— Этим летом я буду на той стороне, — сказала Каролина, идя с ним рядом по комнате, полной людей, которых она почти всех знала. Вашингтон и в самом деле все еще оставался деревней, и новый человек, вроде Генри Джеймса, мгновенно становился сенсацией. После дипломатического приема предстоял ужин для немногих избранных, среди которых были Джеймс и Каролина, но не Блэз.

Они остановились в углу гостиной, когда вошли Хэи.

— Наш Генри отказался прийти, — удовлетворенно заметил Джеймс. — Он был здесь раньше в этом месяце и заявил, что сыт Теодором по горло, признав при этом, что наш повелитель силен, энергичен и, воздадим ему должное, умен, и похож на солнце в центре небосвода, а все мы, как… как…

— Облака, — предложила Каролина.

Джеймс нахмурился.

— Однажды я был вынужден расстаться с отличной операторшей пишущей машины, потому что, когда я делал паузу в поисках нужного слова, она тут же предлагала не просто неудачное, но самое худшее слово.

— Простите. Но мне нравится сравнение нас с облаками.

— Почему, с удовольствием исключая вас, при дворе нет красивых женщин? — спросил Джеймс.

— Ну как же, есть миссис Камерон, пожалуй, и Марта.

— Увы, не Марта. Но миссис Камерон здесь чужая. Местные же дамы простоваты для такого приема в сравнении с Лондоном, если наш бедный старый Лондон можно сравнивать…

Каролина повторила местную притчу о том, что Вашингтон полон амбициозных энергичных мужчин и увядших женщин, на которых они женились в далекой юности. Джеймса это развеселило.

— То же самое несомненно относится и к дипломатам.

К ним подошел Жюль Жюссеран, блистательный французский посол, и все трое перешли на французский, на котором Джеймс говорил столь же мелодично, как на родном.

— Что вам сказал президент? — спросил Жюссеран. — Мы все с ужасом наблюдали за вами.

— Он выразил удовольствие — он употребил именно это слово, впрочем, наверное, как всегда, по поводу моего и его избрания в нечто, именуемое Национальным институтом Искусств и словесности, что, в свою очередь, непорочно породило Американскую Академию, деревенскую версию вашей августейшей Французской Академии, почти пятьсот членов которой обессмертили себя если не своими достижениями, то уж наверняка душами.

— Что вы наденете? — поинтересовался Жюссеран.

— О, это ужасно нас удручает. Поскольку и президент, и я склонны к полноте, я предложил тоги по римскому образцу, но наш предводитель Джон Хэй отдает предпочтение униформе — вроде той, что на адмирале Дьюи. — Джеймс отвесил низкий поклон, когда герой прошествовал рядом с ними. — Это мой новый друг. Мы обменялись визитными карточками. Наконец-то, — Джеймс взмахом руки объял всю гостиную, — я знаю всех.

— Вы светский лев, — сказала Каролина.

Ужин устроили в новой обеденной комнате, где накрыли несколько столов на десять персон каждый. Генри Джеймса посадили за стол президента, между ними — даму, супругу одного из членов кабинета. Сент-Годенс тоже оказался за монаршьим столом и по правую от него руку — Каролина. Эдит Рузвельт полагалась на нее, когда возникала необходимость поддерживать разговор по-французски, но не потому, что великий американский скульптор, уроженец Дублина, вопреки своей фамилии, предпочитал французский. Он жил в Нью-Гэмпшире, а не во Франции. О Лиззи Камерон, которая позировала ему для фигуры Победы памятника-конной статуи ее дяди генерала Шермана, он сказал: — У нее самый прекрасный профиль из всех женщин мира.

— Как приятно им обладать, услышав подтверждение из ваших уст, — заметила Каролина.

К сожалению для президента, стол на десятерых не очень-то годился для ритуального обеденного разговора: первое блюдо — партнер справа, второе блюдо — партнер слева и так далее. Стол был кафедрой Теодора, а гости — его прихожанами.

— Нам хотелось бы чаще видеть мистера Джеймса в его родной стране. — Президентское пенсне посверкивало. Когда Джеймс открыл рот, чтобы дать длинный, прекрасно инструментированный ответ, президент снова заговорил, и Джеймс медленно и комично закрыл рот, потому что поток слов, прерываемый время от времени лишь постукиванием зубов, буквально обрушился на стол. — Не могу сказать, что я очень уж одобряю членство Марка Твена в нашей Академии. — Он смотрел на Джеймса, но говорил, обращаясь ко всему столу. — Хоуэллс, да. Его книги почти всегда очень здравы. Но Твен похож на старую бабу, хнычущую по поводу империализма. Я обнаружил, что у таких людей тут всегда кроется некий физический изъян. Они от рождения слабы телом, а это влечет за собой слабость духа, недостаток смелости, боязнь войны…

— Конечно, мистер… — начал Джеймс.

Его заглушил пронзительный голос президента:

— Все знают, что Твен позорно бежал с Гражданской войны…

К изумлению Каролины, глубокий баритон Джеймса не капитулировал перед президентской тирадой. Результат получился малогармоничный, но восхитительный, виолончель и флейта, одновременно исполняющие разные мелодии.

— … Твен, или Клеменс, как я предпочитаю его называть…

— … явившейся испытанием характера и мужества Кузницей…

— … у него сильная рука, а также…

— … не может процветать без искусства войны, иначе любая цивилизация…

— … заслуженный и чисто американский гений…

— … бежать из Соединенных Штатов и поселиться за границей…

— … когда мистер Хэй позвонил мистеру Клеменсу из Сенчури-клаб…

— … без чего белая раса не будет процветать и побеждать. — Президент сделал паузу, чтобы съесть суп. Стол смотрел и слушал, как Джеймс, хозяин миллиона слов, оставил за собой последнее.

— И хотя я говорю, разумеется, предположительно, — президент смотрел на него поверх суповой ложки, — что тонкость величайшего из искусств может быть недостижима при том методе, к которому он прибегает, но его — какое слово должен я употребить? — Сидящие за столом подались вперед: что это будет за слово? И на чем, подумала Каролина, основаны эта удивительная самоуверенность и авторитет, даже величие? — Проказничество, которое иногда утомляет, но никогда не закрывает от нас видение могучей реки, столь необыкновенно величественной и столь — да, да? Да! — Американской.

Прежде чем президент снова возобладал над столом, Джеймс обратился к своему пост-суповому партнеру, а Каролина — к Сент-Годенсу, который сказал ей:

— Не могу дождаться, когда я расскажу об этом Генри. Он отказался бывать в этом доме по одной причине: ему ни разу еще не дали закончить фразу, а Адамсы не любят, когда их прерывают.

— Мистер Джеймс — настоящий мастер.

— Искусства, которое намного выше политики. — Сент-Годенс напоминал Каролине бородатого пуританина-сатира, если такая комбинация возможна; он казался старым в том смысле, какой был чужд жизнерадостному Адамсу или больному, но полному мальчишества Хэю. — Жаль, что я не так много прочитал за свою жизнь, — сказал он, когда подали рыбу.

— У вас еще есть время.

— Нет. — Он улыбнулся. — Хэй пришел в бешенство, когда Марк Твен не ответил на его звонок. Мы знали, что он дома, конечно, но он не хотел быть с нами в Сенчури-клаб. Что за причуды роятся в его голове! Его последняя затея — Христианская наука. Он сказал мне совершенно серьезно после стакана виски с лимоном, что через тридцать лет адепты Христианской науки образуют правительство Соединенных Штатов и установят абсолютную религиозную тиранию.

— Почему американцы так помешаны на религии?

— А что им остается в отсутствие цивилизации, — без обиняков ответил Сент-Годенс.

— Отсутствие? — Каролина подняла глаза на Джеймса, который рассеянно улыбался президенту; тот снова был в седле, готовый говорить, но обращаясь только к своему краю стола. — А вы? А мистер Адамс? И даже наш Король-Солнце?

— Отсутствует мистер Джеймс. Он покинул нас навсегда. Мистер Адамс пишет о Деве и динамо во Франции. Я — ничто. А что касается президента…

— Значит, тон задает …

— Адепт Христианской науки…

— Или христианской поруки. — Каролину всегда изумляло обилие религиозных сект и обществ, каждый год рождавшихся в стране. Джим сказал ей, что если бы он пропустил воскресную службу в методистской церкви в Америкэн-сити, его бы не переизбрали, а Китти с истинной верой преподавала в воскресной школе. Каролина была благодарна мадемуазель Сувестр хотя бы за тот смертельный удар, который она нанесла богу, удар настолько сильный, что она не испытывала ни малейшей нужды в этом чисто американском — или американизированном? — товаре.

За столом снова послышался голос президента.

— Я стоял в Красной гостиной, как сейчас помню, в ночь выборов, и я сказал журналистам, что больше не буду кандидатом. Двух сроков абсолютно достаточно, сказал я и готов повторить это вновь. — Генри Джеймс мечтательно смотрел на президента, как будто этот пристальный взгляд мог проникнуть в его сущность. — Политики склонны задерживаться чересчур надолго. Лучше уйти в пике своей формы и дать другим шанс помериться, вот в чем суть дела.

— Помериться, — пробормотал Джеймс загадочно, но одобрительно. — Да, да, да, — сказал он, ни к кому не обращаясь, пока Теодор рассказывал столу, как он придумал сначала Панаму, а затем Панамский канал. Он точно не умрет от скромности. А Джеймс тихо повторял почти про себя:

Измерить себя. Измерить себя. Да. Да. В этом суть.

3

Блэз доставил долгожданного гостя Уильяма Рэндолфа Херста к миссис Бингхэм.

— Я вам премного благодарна, — сказала Фредерика, когда они с Блэзом стояли в углу гостиной миссис Бингхэм и наблюдали, в какой экстаз привел хозяйку дома этот драгоценный улов. Шеф научился говорить и улыбаться одновременно, ценнейшее качество политика, которое он наконец освоил.

— Надеюсь, мистера Салливана нет среди приглашенных. — Блэз смотрел на Фредерику с внезапно нахлынувшей на него приязнью, возникшей в результате основательного уже знакомства. Обустройство дома совместно с другим человеком равнозначно высшему проявлению интимности: одно упоминание Людовика XVI вызывает одинаковый поток ассоциаций.

— Его удалось предупредить. Вы слышали вчерашнюю речь Херста?

— Он говорил отменно, — кивнул Блэз. Салливан, демократ-иконоборец, обрушился на Херста с трибуны палаты представителей. До этого момента Херст еще не выступал с речью, к тому же, он перепоручил другим выдвигать его законопроекты, последний из которых, о контроле над ценами железнодорожных перевозок, до крайности расстроил Салливана. Обвинение Херста в пренебрежении присутствием на заседаниях вызвало ответный выпад в газете «Нью-Йорк америкэн». Салливан снова поднялся на трибуну и под протокол клеветнически обвинил Херста в том, в чем несколько лет назад его обвиняли в Калифорнии. На радость антихерстовской прессы, он был охарактеризован как порочный сластолюбец, шантажист и взяточник. Салливан назвал Херста «Нероном современной политики».

Тогда Шеф взошел на трибуну и произнес свою первую речь. Он говорил скорее с печалью в голосе, нежели с гневом, эту интонацию он в последнее время прекрасно освоил. Нападки в Калифорнии были делом рук человека, обвиненного за подлог в штате Нью-Йорк, он сбежал в Калифорнию и поселился там под чужим именем. Что же до Салливана… Херст печально покачал головой. Он очень хорошо помнит его еще с гарвардских времен. Салливан и его отец держали питейное заведение, где Херст, убежденный трезвенник, никогда не бывал. Но в Бостоне это заведение пользовалось дурной славой, особенно после того, как один посетитель был забит до смерти Салливаном и его отцом.

Блэз сидел рядом с Брисбейном на галерее для прессы, когда палата взорвалась от гнева и восторга одновременно. Друзья Салливана кричали спикеру, чтобы он остановил Херста, но республиканец Кэннон, довольный стычкой между демократами, позволил Херсту завершить свое выступление, Херст выразил надежду, что он навсегда останется врагом преступных элементов.

Позднее, когда они встретились, Шеф был в приподнятом настроении. Но не все было так просто.

— Тут я выиграл, — сказал он, — но перетянуть партию на свою сторону я не в состоянии. Мне придется создавать третью партию. Это единственный путь. Или перебить половину политиков в стране; я мог бы это сделать, если бы жаждал с ними рассчитаться. — Когда Блэз спросил, как это можно сделать, Шеф вдруг стал сама загадочность. — Я занимался расследованием практически их всех. — А пока он собирался добиться избрания на пост губернатора штата Нью-Йорк в 1906 году и уже из Олбани попытать счастья на президентских выборах 1908 года.

Джеймс Бэрден Дэй представил Блэза недавно избранному конгрессмену из Техаса.

— Джон Нэнс Гарнер[342], — сказал Дэй. — Блэз Сэнфорд. — И снова Блэз почувствовал себя как бы голым без третьего имени, которое так ценили его сограждане.

— Салливан — это проститутка, — сказал Гарнер. — Я за Херста. В наших краях все мы за Херста, теперь, когда Брайан ушел в тень.

Блэз посмотрел на Джима, тот выглядел усталым и отрешенным. Прошлой осенью он не был избран в сенат и тихо отсиживался в палате. Китти была хорошим политическим партнером, но не более того. Блэз подозревал, что у Джима есть другая женщина. Но он не задавал вопросов, а сдержанный Джим помалкивал. Однако он с радостью ходил с Блэзом в самый элегантный нью-йоркский бордель на Пятой авеню. Здесь Джим действовал геройски и превзошел Блэза, который обожал играть роль султана взятого на прокат гарема в обществе друга Джима.

— Мне нравится наш новый коллега, — сказал Джим, указывая на спину Херста, — но очень многие от него не в восторге.

— Третья партия? — Блэз повторил херстовскую фразу, попытавшись произнести ее тоном Шефа.

— Такое у нас не проходит, — сказал Гарнер. — Посмотрите на популистов. Ни черта у них не выходит.

— У нас тоже, — мрачно сказал Джим. — Страна сейчас республиканская и мы не в состоянии это изменить. Да и Теодор ловко шельмует. Он говорит, как мы, а действует в угоду тем, кто ему платит. Его трудно побить.

Миссис Бингхэм привлекла Блэза на свою орбиту, где теперь вращался Херст во всем своем величии.

— Он мой идеал! — воскликнула она.

— И мой тоже. — Блэз подмигнул Шефу, тот заморгал и улыбнулся.

— Я решил в этом году баллотироваться в мэры Нью-Йорка.

Миссис Бингхэм исторгла трагический вопль.

— Неужели вы нас бросите? Не сейчас. Вы нам нужны. Здесь. Вы нас околдовали.

— О, он вернется. — Но Блэза не оставляли сомнения: как эта причудливая личность может добиться успеха в политике? Затем вспомнил восторженных херстовских делегатов в Сент-Луисе, внушительное большинство, которого он добился в своем избирательном округе. — А Таммани-холл? — спросил Блэз. — Ведь демократический кандидат в мэры Нью-Йорка почти всегда ставленник Таммани.

— Я буду баллотироваться от третьей партии. — Лицо Шефа вдруг исказила злорадная и одновременно счастливая ухмылка. — Таммани снова выдвинет Макклеллана. Я его побью.

Блэза позабавила уверенность Шефа. Джордж Макклеллан — младший, сын генерала Гражданской войны, был конгрессменом, а сейчас занимал пост мэра. Несмотря на поддержку «Молчуна» Чарли Мэрфи, главы Таммани, он был человеком честным и цивилизованным и, на взгляд Блэза, неуязвимым.

— Я сумею его победить. Я создаю свою собственную политическую машину.

— Как профессор Лэнгли. — Миссис Бингхэм умела быть нетактичной.

— Эта не разобьется, — торжественно заявил Херст. — Я буду выступать за обобществление коммунальных служб.

— А это не социализм? — Глаза миссис Бингхэм расширились, губы сжались.

— Да нет, что вы. Ваши коровы могут чувствовать себя в безопасности.

— Коровы моего супруга. Я с ними никогда не встречалась.

— Макклеллана вы тоже расследовали? — Блэза все еще интриговало упоминание Херстом своеобразного полицейского досье на его врагов.

— Расследовали? — Шеф смотрел на него непонимающими глазами. — Ах, да. Ты об этом. Быть может. Я теперь много чего знаю. Но не могу сказать, как и что.

Через две недели Блэз сумел выяснить, что знал Шеф. «Трибюн» помещалась теперь в новом здании на Одиннадцатой улице, точно напротив универсального магазина Вудворда и Лотропа. Кабинет Блэза располагался на втором этаже в углу; в противоположном углу кабинет Каролины, между ними посередине сидел Тримбл, над ними — редакция новостей, а этажом ниже — типографские машины.

Перед Блэзом стоял хорошо одетый молодой негр, которого лишь после долгих допросов и препирательств впустила придирчивая стенографистка Блэза. В Вашингтоне не поощрялось посещение издателей даже хорошо одетыми неграми. Тот факт, что он был из Нью-Йорка, очевидно перевесил иные соображения, и мистера Вилли Уинфилда пустили к Блэзу.

— Я друг мистера Фреда Элдриджа. — Уинфилд сел без приглашения и широко улыбнулся Блэзу. Над оранжевыми башмаками виднелись канареечные гетры.

— А кто такой мистер Фред Элдридж? — озадаченно спросил Блэз.

— Он сказал, что вы возможно его не помните, но что я все равно могу к вам зайти. Он — редактор «Нью-Йорк америкэн».

Блэз смутно припомнил этого человека.

— Чего хочет мистер Элдридж?

— Видите ли, дело не в том, чего он хочет, а в том, чего, может быть, хотите вы. — Молодой человек разглядывал пейзаж, запечатлевший сады Сен-Клу-ле-Дюк.

— И чего же я могу захотеть?

— Получить информацию о людях, ну, знаете, шишках. Сенаторах и прочих. Вы знаете Джона Д. Арчболда?

— «Стандард ойл»?

— Он самый. Он присматривает за политиками по поручению Джона Д. Рокфеллера. Так вот, мой приемный отец служит у него дворецким в большом доме в Территауне, а мистер Арчболд, милейший, к слову, человек, взял меня на работу посыльным, на Бродвее двадцать восемь, где помещается «Стандард ойл».

Блэз постарался выглядеть равнодушным.

— Боюсь, что у нас сейчас нет вакансии рассыльного, — начал он.

— О, я этим теперь не интересуюсь. Я и мой партнер, мы открываем салун на Сто тридцать четвертой улице. Дело в том, что мы с партнером просматривали бумаги мистера Арчболда и нашли среди них письма от больших политических шишек, которым он платил деньги, чтобы они всячески помогали «Стандард ойл». Примерно в это время я познакомился с мистером Элдриджем, в прошлом декабре это было, и он попросил меня принести письма в «Америкэн», где он мог бы их сфотографировать, а я потом положил бы их на место в те бумаги, и никто бы не узнал, что их оттуда брали.

У Херста есть эти письма. Это очевидно. Но как он ими воспользуется? Важнее другое — как воспользуется или может ими воспользоваться он, Блэз?

— И мистер Элдридж сказал вам, что я мог бы купить эти письма…

— Примерно так. Мистер Херст заплатил хорошие деньги за первую связку. Затем, пару недель назад мистер Арчболд нас уволил, меня и моего партнера. Наверное мы не всегда клали вещи назад в том же порядке или что-то в этом роде.

— Знает ли он, какие письма вы сфотографировали?

Уинфилд покачал головой.

— Откуда ему это знать? Он вообще не знает, что какие-то письма сфотографированы. Потому что это мог сделать только мистер Элдридж в редакции газеты.

Воцарилась долгая пауза. Блэз смотрел в окно. На улице началась гроза.

— Так что именно вы хотите продать? — спросил он наконец.

— Так вот, когда нас уволили, я прихватил блокнот с записями за первую половину девятьсот четвертого года. Он все еще у меня…

— Если мистер Арчболд заявит в полицию, вы пойдете в тюрьму за кражу.

Уинфилд расплылся в улыбке.

— Ничего он не заявит. Потому что там письма от всех. Сколько он заплатил этому судье, сколько тому сенатору и прочие такие же дела. Я предложил это Элдриджу, но он сказал, что цена слишком высока и у мистера Херста уже хватает материала.

— Вы принесли блокнот?

— Разве я похож на психа, мистер Сэнфорд? Нет. Но я составил для вас список некоторых людей, которые писали мистеру Арчболду и благодарили за деньги и так далее.

— Я могу взглянуть?

— Для этого я и пришел, мистер Сэнфорд. — Появились два листка бумаги с аккуратно напечатанными на машинке именами. Блэз положил их на стол. Если раньше железнодорожные магнаты покупали и продавали политиков, то теперь то же самое делали нефтяные магнаты, и мистер Арчболд был главным раздатчиком взяток и главным коррупционером, работавшим на Рокфеллера. Имена в общем-то не удивили Блэза. По тому, как обычно голосовали некоторые члены конгресса, было очевидно, кто им платил. Но удивительно было увидеть столько писем от сенатора Джозефа Бенсона Форейкера от Огайо, наиболее вероятного республиканского кандидата в президенты в 1908 году. Блэз испытал облегчение, не увидев фамилии Джима на первой странице. Он взял в руки вторую страницу. Первое имя во главе колонки было Теодор Рузвельт. Блэз положил листок на стол.

— Я думаю, — сказал он после продолжительного молчания, — что мы можем перейти к делу.

Глава пятнадцатая

1

3 марта 1905 года Джон Хэй писал письмо президенту, инаугурация которого предстояла на следующий день. Эйди стоял рядом, весь внимание, расчесывая бакенбарды причудливой восточной расческой из слоновой кости. «Дорогой Теодор, — писал Хэй. — Волосы в этом перстне — с головы Авраама Линкольна. Д-р Тафт срезал их в ночь после покушения, а я получил их от сына президента — такова краткая родословная. Пожалуйста, наденьте его завтра, вы один из тех людей, кто наиболее глубоко понимает и ценит Линкольна. Я попросил выгравировать на перстне вашу и Линкольна монограммы». Хэй приписал одно из любимых им изречений Горация и надеялся, что не ошибся в латинской орфографии. Он запечатал письмо и вручил его Эйди вместе с маленькой шкатулкой с бархатной подкладкой, куда вложил перстень.

— Это рукоположение, — сказал он, и Эйди, не сводивший с него глаз, кивнул.

— Вы последнее звено, сэр.

Когда Эйди вышел, Хэй подошел к окну и посмотрел на сверкающий после ремонта Белый дом; как обычно, толпы посетителей входили и выходили. Небо затянули тучи, заметил он, дул северо-восточный ветер. Завтра будет дождь. Но в день инаугурации всегда плохая погода. Разве не валил снег во время второй инаугурации Линкольна? Или Гарфилда? Ему с трудом удавалось сосредоточиться на чем-либо, кроме боли в груди, которая, как всегда, приходила и уходила, но в последнее время она не торопилась уходить. Однажды она не уйдет; уйдет он. Без объявления вошли Клара и Адамс.

— Мы видели перстненосителя, спешащего выполнить радостное поручение. — У Адамса был насмешливый тон. Несмотря на все усилия Хэя, Адамс узнал про перстень с волосами Вашингтона, который он подарил Маккинли. — Потомки будут помнить вас как президентского парикмахера, дорогой Джон.

— Вы просто завидуете, потому что у вас нет волос, достойных дарственного перстня.

— Нам забронированы места на «Кретик», — сказала Клара. — Он отплывает восемнадцатого марта.

Хэй кашлянул как бы в знак подтверждения. Каждый январь на него обрушивалась бронхиальная инфекция, в этом году она задержалась в нем до марта.

— Мы прибываем в Геную третьего апреля, к тому времени вы сможете плясать тарантеллу на палубе. — Адамс задумчиво вглядывался в глаза своего деда, портрет которого смотрел на них с камина. Кроме лысины, между ними не было большого сходства.

— Я договорилась со специалистом-кардиологом в Нерви, — сказала Клара.

— А потом в Бад-Наугейм к доктору Гределю, но без меня, — сказал Адамс. — Поскольку я вполне здоров, я не хочу общаться с больными.

— Бад-Наугад, как называет его Марк Твен. — Хэй почувствовал себя легче. — Потом в Берлин. Кайзер зовет вас к себе.

— Ты к нему не поедешь. — Кларе твердости было не занимать.

— Я должен. Он горит желанием со мной познакомиться. А я с ним. И президент считает, что я должен.

— Ты нездоров, а он очень шумен.

— Такова природа кайзеров, — сказал Адамс, — и по крайней мере одного президента…

— Генри, ради бога, в такой день. — Хэй поднял руку как бы в знак благословения.

— Все — в энергии, — отрезал Адамс. — Мировой лидер в каждый данный момент является лишь выразителем энергии своего времени, в нем воплощенной. Того, что немцы называют Zeitgeist[343].

— Майор Маккинли был гораздо спокойнее, — задумчиво сказала Клара.

— В те времена в воздухе витало меньше энергии. — Хэй показал Кларе, что ему нужно помочь подняться. — У меня предчувствие, что завтра будет дождь.

Дождь шел утром, но хотя ко времени парада по Пенсильвания-авеню и первой инаугурации Теодора Рузвельта в Капитолии небо прояснилось, но из-за сильного ветра речь президента услышать было невозможно, да и слава богу, подумал Хэй, потому что речь была осторожная и ничем не примечательная. Президент раздал слишком много обещаний слишком многим магнатам, чтобы трубить в горн. В данный момент Справедливый курс завис в неопределенности, а президент-прогрессист выглядел сторонником регресса. Позже, был уверен Хэй, Теодор наверняка предаст своих богатых покровителей. Он не мог долго не быть самым собой.

Хэй сидел вместе с членами кабинета в первом ряду платформы, сооруженной на ступеньках восточного крыла Капитолия. Он был рад соседству с тучным Тафтом, защищавшим его от порывов ледяного ветра. Прямо перед ним президент обращался к своим подданным, и, как всегда, Хэй поражался, как его шея переходит в голову без малейшего утолщения.

Президенту, конечно, предстоит нелегкое время. Теперь, после смерти Марка Ханны, ему будет трудно провести через сенат даже безобидный закон об инспекции мясных продуктов, потому что все в нем были куплены или, как Олдрич из Род-Айленда, сами были миллионерами и покупателями голосов, а спикер палаты представителей Кэннон был обвенчан с богачами, что не так уж страшно, полагал Хэй, сам ставший миллионером через брак, хотя и благодаря собственным усилиям тоже. Даже еще в большей степени, чем Адамс, он обладал даром прикосновения Мидаса, что удивляло его самого, начинавшего свой жизненный путь с поэзии.

Хотя Хэй глубоко верил в «железный закон олигархии», как выразился Мэдисон, он, как и Рузвельт, считался с возможностью революции, если не будут проведены реформы и новые богачи по-прежнему будут делать свой бизнес за счет безвластного большинства. Верховный суд и полиция обеспечивали не только защиту собственности, но и право любого энергичного человека разорять страну, а конгресс в общем и целом был продажен. Случайный честный человек вроде громогласного молодого Бивериджа[344] выглядел эксцентриком: он был слишком далек от истинного центра власти и добился лишь расположения публики, и всемогущий сенатский комитет по регламенту его просто игнорировал.

А что касается Кэбота… Хэя даже передернуло, отнюдь не от холода. Тщеславие и вероломство этого человека были двумя константами вашингтонской жизни. Это скала, о которую Теодор размозжит себе голову, заметил однажды Адамс. Пока корабль Теодора благополучно плыл по морям республики, но Кэбот всегда был тут как тут, готовый заблокировать любой договор Хэя. Кэбот — это мой риф, пробормотал про себя Хэй, и мысль о том, что скоро он поплывет не по опасным республиканским морям, а по Средиземному, согревала ему душу.

Раздались громкие продолжительные аплодисменты: Теодор закончил речь. На севере появилась черная туча. Тафт помог Хэю встать. К удивлению Хэя, Тафт вдруг спросил:

— Здесь Линкольн произнес свою инаугурационную речь?

— Да. Именно здесь, — сказал Хэй. — Сейчас я все вспомнил. Сначала лил дождь. Вице-президент мистер Джонсон был пьян. Потом дождь прекратился и президент произнес речь.

— Я знаю эту речь наизусть, — задумчиво сказал Тафт.

— Тогда мы и не подозревали, что мы все… принадлежим истории. Мы считали, что просто влипли в очень неприятную заваруху, и жили ото дня ко дню. Я припоминаю, что за одну фразу до конца речи вспыхнули аплодисменты. — У Хэя было странное чувство, будто он находится если не одновременно в двух разных местах, то на одном месте в разные времена, и он снова услышал голос президента, перекрывающий аплодисменты и произносящий слова, ужасные своей простотой: «И пришла война».

— Мы потеряли целое поколение, — невыразительным голосом сказал Тафт.

— Мы потеряли целый мир, — сказал Хэй и искренне удивился, что жил так долго и оказался в этой чужой для него стране.

2

На следующий день после инаугурационного бала Каролина отметила свое двадцатисемилетие в обществе Блэза, двух адвокатов, один из них — ее муж Джон Сэнфорд, другой — мистер Хаутлинг. Торжество началось в ее кабинете в редакции «Трибюн», где были подписаны документы о передаче наследства ею, Блэзом, свидетелями и нотариусом. Джон задавал важные вопросы. Хаутлинг отвечал в меру своих арифметических способностей. Блэз с отсутствующим видом смотрел в пустоту. Каролина наконец получила свое; Блэз, получивший половину того, что принадлежало Каролине, поднялся на ступеньку выше. Быть наполовину издателем процветающей газеты все же лучше, чем не быть издателем, а просто владеть захудалой «Балтимор икзэминер».

— Теперь, — сказал Хаутлинг, когда последняя подпись была поставлена и Каролина стала многократной миллионершей, — что касается собственности в Сен-Клу-ле-Дюк. В завещании вашего отца ничего не говорится о том, кто ее наследует. В соответствии с законом суд несомненно определит, что вы будете владеть этой собственностью сообща, как и остальным имуществом, и в случае его продажи вы разделите пополам вырученные деньги. Это приемлемо? — Он посмотрел на Джона, тот на Каролину.

— Да, — сказала она и посмотрела на Блэза. Тот пожал плечами и сказал:

— О’кей.

— Я хотела бы проводить там май и июнь, — сказала Каролина. — Я скучаю по нашему имению.

— Я буду приезжать в июле и августе, — сказал Блэз. — Я проведу там медовый месяц.

— Хорошо, — сказал Хаутлинг. Впрочем, он слушал только тогда, когда ему за это отдельно платили.

Каролина пристально посмотрела на Блэза, старательно вытиравшего чернила с указательного пальца.

— Фредерика?

— Да. Мы поженимся в мае.

— Тогда тебе Сен-Клу потребуется в мае.

— Мы все там поместимся, — примирительно сказал Блэз.

— Мои поздравления, — сказал Джон и формально пожал Блэзу руку. Хаутлинг сложил документы в кожаную папку и, так и не поняв, что его клиент женится, простился со всеми, сказав, что после семи истекших лет все должно быть хорошо, коль скоро кончилось так хорошо.

Блэз пригласил Каролину пообедать с ним и Фредерикой в Устричном доме Харви.

— Конечно, с вами, Джон, — добавил он и вышел из комнаты.

В последние годы Каролина и Джон редко смотрели в глаза друг другу, впрочем, нечасто и искоса.

— Что ж, все осталось позади. — Джон достал трубку, набил ее табаком и закурил. Каролина разглядывала макет дамской полосы воскресного выпуска. Снова принцесса Элис, намеки на то, что она, возможно, выходит, а может быть и не выходит за Николаса Лонгворта. — Как Эмма? — Каролину тронуло, что он привязался к девочке, как и она к нему.

— Цветет. Спрашивает о тебе. Я говорила с Риггс-банком. Они будут ежемесячно переводить деньги на твой счет, как мы и договорились.

Джон встал и потянулся. Он выглядел старше своих лет, лицо такое же серое, как волосы.

— Полагаю, тебе нужен развод. — Он поигрывал тяжелой золотой цепочкой от часов, к которой были прикреплены эмблемы эксклюзивных клубов и обществ. Он все же был джентльменом, принадлежал к Фарфоровому клубу.

— Наверное, да. А что думаешь ты? — Каролину поразила овладевшая ими обоими апатия, они были как гости на обеде, которые никак не могут приступить к еде.

— Что ж, решать тебе. У меня нет будущего.

— Почему ты думаешь, что оно есть у меня?

Джон вяло улыбнулся и выдохнул струю дыма.

— У наследниц всегда есть будущее. Это твоя судьба. Ты снова выйдешь замуж.

— За кого?

— За отца Эммы.

— Он вне досягаемости. И слава богу.

— А вдруг Китти умрет…

В первый и последний раз за их совместную жизнь Джон ее удивил.

— Откуда ты знаешь?

— У меня есть глаза, а у Эммы его глаза, и Эмма рассказывает о его воскресных визитах. Кстати, с удовольствием.

— Ты за мной не шпионил? — Каролина почувствовала, как потеплело ее лицо.

— С какой стати? Это меня не касается. То, что нас связывало, пришло к концу. Это касается и тебя, и меня.

— Надеюсь, — сказала Каролина поднимаясь из-за бюро, — ты останешься моим адвокатом.

— А ты моей клиенткой. — Джон улыбнулся и формально пожал ей руку. — Знаешь, я хотел на тебе жениться, когда ты приехала. Я хочу сказать, по-настоящему.

Каролину вдруг охватило чувство, которое она не могла определить. Было ли это чувство потери?

— Этому не суждено было свершиться не по твоей вине, по моей, скорее всего. Понимаешь ли, я хотела остаться собой, но этого «собой» еще ни капельки не было. Похоже, я несу какую-то чушь. — Она была в смятении. Ни с кем, даже с Джимом, она не касалась столь личных струн.

— Что ж, суть того, что ты сказала, — сухо прокомментировал Джон, — в том, что этому не суждено было быть, и так, конечно, оно и есть. Я помог тебе, и Бог свидетель, ты помогла мне. Я подам на развод или ты?

— О, пожалуйста, подай на развод ты! — Каролина овладела собой. — За уклонение от супружеских обязанностей, это теперь модно. Разведемся в одной из Дакот, летом там, говорят, прекрасно.

— Я формально тебя извещу. Возьми. — К ее изумлению, он протянул ей свой носовой платок и вышел из комнаты. С изумлением она обнаружила, что по ее лицу текут слезы.

3

На берегу искусственного озера Блэз любовался лебедями, жадными глазами высматривающими пищу и готовыми вонзить свой хищный клюв в любое земное создание, зазевавшееся у кромки воды. Тщательно продуманная перспектива была делом рук садовника восемнадцатого столетия, который верил, что естественная красота природы ярче всего выявляется, будучи целиком воссозданной человеком. Деревья разных размеров удивительным образом казались густым парком, тянувшимся до второго, на вид еще более крупного озера, которое на самом деле значительно уступало первому. Розы в цвету воспринимались на фоне темно-зеленой травы газонов как горящие костры. Блэз был доволен. Он не обладал талантом семейной жизни, но у Фредерики его хватало на двоих. В знак очевидной взаимной симпатии она и Каролина обосновались в разных крыльях дворца и по приглашению наносили друг другу визиты.

Главная дворцовая зала была общей, в ней командовал дворецкий, который являлся фактически управляющим имения. Месье Бриссак жил во дворце тридцать лет; он нанимал и увольнял прислугу и незаметно воровал; он знал обеих миссис Сэнфорд и никогда не проявлял ни малейшего желания рассказывать о них. Сейчас старик приближался к Блэзу со стороны центральной части дворца, поразительного сооружения из светло-красного кирпича с высокими окнами террас и позолоченными решетками, а также печными трубами, похожими на многочисленные и столь излюбленные Сен-Симоном памятники пэрам Франции.

Бриссак низко поклонился и вручил Блэзу телеграмму.

«Миллисент, я и четверо друзей приедем к обеду 30 мая. Херст».

Это было в духе Шефа: предупредить всего за день. Пока Блэз давал распоряжения Бриссаку, Каролина с Эммой вышли из леса. Они напоминают фигуры на веере работы Ватто, подумал Блэз, снова начавший думать не только по-французски, но и с французским злорадством, сказав себе, что этот веер нельзя сложить.

Эмма подбежала к дяде, он поднял ее вверх и слушал ее болтовню на смеси английского и французского. У нее был цвет лица и волосы ее бабки.

— Завтра приезжает Шеф. К обеду. С четырьмя сопровождающими.

— Он оказывает нам честь. — Каролина устроилась на одном из каменных тронов, украшенных причудливой резьбой, которые сотворил на берегу озера строитель дворца в припадке преждевременного фараонизма. — С прекрасной Миллисент?

Блэз кивнул.

— Он стал очень респектабельным. Он рассчитывает, что осенью его выберут мэром Нью-Йорка.

— Бедняга. Но у него хоть будет чем заняться. Фредерика отлично вписалась в эту обстановку.

Блэз был слегка разочарован тем, что жена и сестра отлично ужились друг с другом. Но все-таки Каролина познакомилась с ней раньше, чем он.

— Она отговорила миссис Бингхэм, — с удовольствием произнес он.

— Вот уж кто здесь совсем не к месту. — Каролина протянула руку. — Мне нужен ключ.

— Какой?

— От отцовского стола. Я хочу прочитать воспоминания деда Скайлера, его бумаги.

— Стол не заперт. Эти бумаги в двух кожаных папках.

— Ты их читал?

— Я не люблю прошлое.

— Вот где спрятан ключ. Конечно, если он существует. Пошли, Эмма.

— Почему ты развелась? — спросил Блэз, пока Каролина собирала Эмму.

— Почему бы и нет?

— Это чисто по-американски.

— Я стала настоящей американкой. Я не венчалась в церкви. Вообще-то это неважно, во всяком случае, для нас. Удобная юридическая уловка. Еще один ключ, но от другого замка.

Блэза вся эта история озадачила.

— У Джона… кто-то появился?

Смех Каролины развеял малейшие подозрения на этот счет.

— Хотела бы я, чтобы так было.

— У тебя? — Блэз был убежден, что у Каролины уже некоторое время роман, но она отличалась еще большей скрытностью, чем он. Он предположил, что мужчина женат, иначе теперь, после развода, она могла бы выйти за него замуж или хотя бы намекнуть на такую возможность. Блэз не исключал и страстной связи с женщиной: заразительный пример мадемуазель Сувестр был фактом их мира. Но Вашингтон вряд ли был подходящим местом для столь парижских отношений.

— Хотела бы я… — эхом донеслись до него слова Каролины.

Шеф показался Блэзу не таким флегматичным, как раньше. Он заметно прибавил в весе, и будь он ниже ростом, он явил бы миру копию умиротворяющей округлости Маккинли. Но из-за высокого роста полнота сделала его похожим на грозного медведя, не придав величественности Маккинли. Две супружеские пары, приехавшие с Херстами, были его коллегами-издателями.

— Я только что купил журнал «Космополитен», — сказал он, когда Блэз показывал ему королевские апартаменты.

Шеф задерживался у каждой картины, скульптуры, вышивки, консоли. Блэзу нравилось восхищение Шефа.

— Никогда ничего подобного не видел, — сказал Херст, когда они вошли в большой зал, из окон которого открывался вид на леса и озера, — настоящий королевский дворец. Эти вышивки — гобелены?

— Ранние Обюссоны. Это было отцовское хобби — украшать дворец. Когда он купил его в семидесятые годы, дом представлял собой сплошные руины. — Где-то сзади Фредерика устроила экскурсию для Миллисент, ее круглое лицо сияло от восторга.

— Только ничего не продавайте Уилли, — говорила она с тяжелым нью-йоркско-ирландским акцентом, — а то он купит все, а нас поселит в приюте для бедных.

— Скорее уж на складе. — Херст любил, когда говорили о его мании приобретения всего подряд, что только есть на земле. — Кстати, вам не приходила мысль продать все это?

— Никогда, — сказала Каролина, появившись под руку с Плоном. — Наконец-то мы дома.

После обеда Блэз и Херст прогуливались у озера.

— Я хотел бы спросить про Вилли Уинфилда, — в упор спросил Блэз.

Херст остановился как вкопанный. Блэза вдруг резануло несоответствие великолепного фасада семнадцатого века за спиной, лебедей, подстриженного кустарника и бледных статуй и американских политических мерзостей, этой их общей всепоглощающей темы. Конечно, великий граф, построивший дворец, был известным вором; с другой стороны, он истратил украденные деньги с блеском, до которого далеко Пятой авеню и даже Окр-пойнт Ньюпорта.

— Откуда ты его знаешь?

— Он приходил ко мне в «Трибюн», — холодно сказал Блэз.

— Рассказал, как он выкрал письма Арчболда и отнес их одному из ваших редакторов в «Америкэн» и что тот их сфотографировал. А вы за них заплатили, сказал он.

— Ты тоже заплатил. — Херст зло посмотрел на Блэза. Это было утверждение, не вопрос.

— Разумеется, не за те же самые письма, — улыбнулся Блэз.

— Я купил часть писем первой половины девятьсот четвертого года.

— Я не стал их покупать. — Херст уселся на каменный трон. Вдалеке Каролина и Фредерика играли в крокет с гостями, и платья дам казались не менее яркими, чем розы на высоких кустах вокруг. Эмму отправили спать. — Я решил, что с нас довольно. Форейкер в наших руках. Знаешь, я поддерживаю его выдвижение республиканцами. А потом, перед самыми выборами, если его, конечно, выдвинут, я взорву бомбу. А теперь, — он печально посмотрел на Блэза, — ты можешь сделать то же самое завтра утром, и выдвинут кого-то другого…

— Кто не писал писем Арчболду?

Херст кивнул.

— Рута или Тафта. Ни один из них не замешан, насколько мне известно. Но вся мелкая рыбешка и большие политические киты куплены с потрохами. Что ты намерен делать? — Хотя выражению лица Херста были несвойственны нерешительность или дурные предчувствия, слабый голос внезапно задрожал. Ясно, что он выстроил на опубликовании или придержании за определенную цену этих писем целую стратегию 1908 года.

— Мы можем что-нибудь придумать. — Блэз отнюдь не был уверен, что может сам что-то сделать с этими письмами. Херст был способен на все: он был Херстом. Но Сэнфорд, хотя человек и не столь известный, вряд ли мог опубликовать выкраденные письма, разве только использовать их для расследования деятельности одного из преданных Рокфеллеру судей. «Стандард ойл» относилась к судьям, как к своей собственности, в той же мере, что и теща Блэза — к членам конгресса, с той только разницей, что «Стандард ойл» платила большие деньги, чтобы судьи решали дела в ее пользу. Фактически большинство писем политических деятелей касались не столько выгодного «Стандард ойл» законодательства, сколько назначений на судебные должности. Судя по письмам, паутина из купленных Арчболдом политиков простиралась от муниципалитетов до губернаторских резиденций, конгресса, судов и наконец до Белого дома. Правда, письмо Арчболду от Теодора Рузвельта Блэза разочаровало. Оно могло значить все и ничего.

— Я не думаю, что могу их использовать.

Облегчение, если Херст его и почувствовал, не отразилось на его лице, он рассеянно смотрел на Блэза.

— Не думаю, что «Трибюн», вашингтонская газета, должна впутываться в такое дело, — сказал Блэз. Если бы снова начался крестовый поход за честное правительство, мы могли бы включиться. Или Каролина могла бы. А меня устраивает бесчестное правительство.

— Ты все равно причастен, хочешь ты того или нет. Альтернативы не существует. Ты будешь сидеть на этих письмах? — напрямик спросил Херст.

— Пожалуй. — Но Блэз хотел подольше подержать Херста в напряжении. — Меня интересует только одно письмо одного политического деятеля…

— Рузвельта?

Блэз кивнул.

— Купленное мною письмо можно интерпретировать только в соответствующем контексте. А он мне не известен. А вам?

Херст начал напевать, как всегда фальшиво, модную песенку сезона «Все работают, кроме папы». Слава богу, хоть без пробирающего до костей аккомпанемента на банджо.

— Могу тебе рассказать, что это за контекст, на мой взгляд. Ханна был тесно связан с Рокфеллером. И Куэй тоже. В моих письмах они мелькают все время. Но об этом все знают. Они получали деньги от Рокфеллера и не только от него для республиканской партии, для Рузвельта и для себя.

— И лично для него?

Херст пожал плечами.

— Не думаю, что он настолько глуп. Но ему нужны были деньги, чтобы ездить по стране во время предвыборной кампании и нападать на тресты, которые оплачивали его дорожные расходы. Каким числом датировано твое письмо?

— Летом прошлого года. После выдвижения его кандидатуры конвентом.

— Это бессмысленно. К тому времени Ханна и Куэй уже отправились к праотцам. У него не осталось никого, кто мог бы пойти к старику Рокфеллеру или даже к Арчболду и сказать: «Дайте полмиллиона на кампанию и я буду с вами помягче».. Я думаю, что, написав Арчболду, он забросил наживку.

— Он что-нибудь поймал?

Херст еле заметно улыбнулся.

— Какая разница, выловил он что-нибудь или нет. Главное — как все это выглядит. Ты можешь написать, что рузвельтовские менеджеры всегда брали деньги у «Стандард ойл», а затем упомянуть о его контактах с Арчболдом, когда он отчаянно просил денег у Моргана, Фрика и Гарримана; тогда все поверят, что Тедди тоже берет, и я подозреваю, что так оно и есть.

У Блэза мелькнула подлая мысль, как сделать этот материал раньше Херста. Очевидно это невозможно, поскольку он не знает содержания писем до 1904 года, имеющихся в распоряжении Херста.

— Полагаю, вы напечатаете это, когда Рузвельт сделает что-либо в угоду «Стандард ойл».

Херст покачал головой.

— Я использую то, чем располагаю, а может быть, и не использую, сообразуясь с моей собственной избирательной кампанией девятьсот восьмого года.

К себе Блэз слово «шантаж» не применял, но на уме у Шефа было именно это. Как владелец восьми популярных газет и писем Арчболда он мог заставить лидеров республики прыгать сквозь любой обруч по своему выбору.

— Еще кое-что тебе надо знать, — сказал Херст. — Джон Д. Арчболд — старый личный друг Теодора Рузвельта.

— Это кое-что.

— Это кое-что.

— Если вы опубликуете эти письма, — Блэз изо всех сил старался скрыть свою заинтересованность, — как вы объясните тот факт, что вы их украли?

Херст принялся напевать «Все работают», подставляя другие слова.

— Ну, конечно, я не скажу, что я их украл. Они попались мне на глаза, только и всего. Потом я сказал бы, что не считаю письма, написанные должностному лицу о делах, затрагивающих общественные интересы и угрожающих благосостоянию публики, частными. — В это мгновение Блэз понял, что Херст может еще стать президентом и если это произойдет, он многим преподнесет сюрприз; трудно только сказать, какой именно.

4

Каролина устроилась за инкрустированным письменным столом, тем самым, за которым, рассказывали, сидел сам граф в ту пору, когда служил королевским налоговым контролером. Она открыла кожаные папки. В первой оказались фрагменты автобиографии Аарона Бэрра с комментариями Чарльза Скермерхорна Скайлера, клерка его юридической конторы. Она пролистала страницы и решила, что по крайней мере Генри Адамс будет счастлив их прочитать. Дойдя до конца, написанного через многие годы после смерти Бэрра, она обнаружила то, что уже знала: случайное открытие дедом того факта, что он был одним из многих незаконных детей Бэрра.

Вторая папка содержала последний дневник деда, относящийся к событиям 1876 года. Он вернулся в Нью-Йорк впервые после сорокалетнего отсутствия с дочерью Эммой, княгиней Агрижентской. Дневник она решила прочитать внимательно.

После отъезда Херста с другими гостями Каролина отдавала дневнику деда все свободное время. Дед прекрасно рассказал об изумлении, которое он испытал при встрече с незнакомым американским миром, ее восхитило описание поисков матерью богатого мужа, что и послужило целью их приезда, и была несколько обескуражена циничным отношением к этому деда. Но ведь отец и дочь разорились, и он едва мог обеспечить их существование газетными и журнальными гонорарами. К счастью, миссис Астор ввела их в свой круг, их хотели видеть в свете благодаря красоте Эммы и шарму отца. В какой-то момент Эмма чуть не вышла замуж за своего кузена Эпгара, разумеется, по расчету, что сделала в следующем поколении ее дочь.

По мере чтения Каролина стала замечать, как что-то меняется в характере Эммы, это было ясно Каролине, но не рассказчику, который, похоже, сам не понимал пафоса своего повествования. Появляется Сэнфорд с женой Дениз, которая может родить лишь с риском для жизни. Читая, как сблизились и подружились Дениз и Эмма, Каролина почувствовала, что у нее настолько похолодели пальцы, что она с трудом переворачивает страницы. Она знала конец, еще не дочитав до конца. Эмма убедила Дениз родить — Блэза. Фактически она убила Дениз, чтобы выйти замуж за Сэнфорда.

Искупление явилось в виде долгой мучительной смерти Эммы после рождения Каролины. Но чувствовала ли она вину? Исповедовалась ли? Просила ли отпустить ее прегрешение?

Каролина послала за Плоном. Было уже ближе к вечеру. Она хотела поговорить со старшим сыном Эммы, пока… преступление было живо в ее сознании. Плон элегантно откинулся к спинке дивана. Каролина рассказала, что сделала их мать. В конце она драматично помахала дневником деда и прямо сказала Плону, что это было убийство. «Brulez», прочитал Плон надпись на обложке.

— Именно это ты и должна была сделать, идиотка! Сжечь. Какая теперь разница?

— Ты это давно уже знал?

Плон пожал плечами.

— Я знал, что произошло нечто.

— Она что-нибудь рассказывала?

— Конечно, нет.

— Было в ней что-то трагическое, печальное или… роковое?

— Она была восхитительна, как всегда, до самого конца, когда начались сильные боли.

— Она исповедовалась священнику?

— Ритуал был соблюден. Она была в сознании. Так мне кажется.

Плон закурил сигарету, достав ее из нового золотого портсигара.

— Видишь ли, когда становишься императором Франции и подчиняешь себе всю Европу, то не очень-то задумываешься о погибших.

— Но она была женщина, мать, а не французский император…

— Ты не знаешь, я не знаю, как она воспринимала самое себя. Ей надо было жить, и если этой печальной даме, ее подруге, матери Блэза, суждено было умереть естественной смертью, родами, то так и должно было случиться.

Наутро Каролина пригласила Блэза позавтракать с ней в ее крыле дворца. Он знал, почему. Плон ему рассказал. Они сидели в овальной комнате для завтраков с сизыми стенами в стиле дю Барри[345].

— Теперь ты знаешь, — сказал он небрежно, — что твоя мать убила мою мать ради денег отца. Я думаю, такое бывает сплошь да рядом.

— Не надо превращать это в шутку. Теперь я понимаю, чего добивалась от меня твоя бабка. Я должна была искупить…

— Ты? Не преувеличивай свою значимость. Тебя тогда и на свете не было. Я, во всяком случае, был прямым виновником смерти матери.

— Мне кажется, такое переходит из поколения в поколение.

— Это говоришь ты, атеистка из гнезда мадемуазель Сувестр! — Блэз рассмеялся, уткнувшись в омлет.

— Атеисты верят в характер, а я уж точно верю в причину, результат и последствие.

— Последствие? Оно в том, что мы еще молоды по меркам нашего мира и очень богаты по любым меркам. Это не дом Артуа.

— Атрея[346], — по привычке она его поправила. — Плон рассуждал так, словно сам поступил бы точно так же.

— Сомневаюсь. Мужчины не так жестоки в подобных ситуациях. Посмотри, как ты разделалась с Джоном. Это было вполне в духе Эммы. Я бы так не смог.

Каролине вдруг стало холодно, это был не дух, а внезапный порыв холодного ветра с озера; приближалась гроза. Блэз закрыл окно.

— Ты лишь доказал, что я права, — сказала она. — Старое преступление.

— Тебя заносит. Подумай лучше о новых преступлениях, которые мы возможно совершим. Пусть бедная Эмма покоится в мире. Я никогда не думаю о Дениз. Зачем тебе думать об Эмме, которая, если верить Плону, за исключением одного изящно осуществленного убийства, была прекраснейшей женщиной и восхитительной матерью?

— Ты аморален, Блэз. — Каролине хотелось почувствовать себя шокированной, но она ничего не почувствовала.

— Я никогда этого не отрицал. Я безразличен. Помнишь наш последний вечер в Нью-Йорке, у Ректора? Ты была шокирована, когда весь зал пел ту песенку. А я чувствовал возбуждение, как и все остальные.

Каролину даже передернуло от воспоминания. То была легко запоминающаяся песенка «Я хочу, чего хочу, когда хочу» из последнего мюзикла Виктора Герберта. В тот вечер они завершили полный круг взаимопознания и отправились обедать в ресторан Ректора; когда в зал вошел исполнитель песни из музыкальной комедии, он тотчас запел «Я хочу…» и весь зал хором подхватил песню, при каждом «хочу» отбивая такт кулаками по столу. Это было похоже на войну толстых против … кого же? — официантов? или всех других, кто не был так толст и богат, как они?

— Значит, Эмма была права, она хотела того, чего хотела?

— Иногда у человека есть только один шанс. И то, чего она хотела, — Блэз стукнул кулаком по столу, да так, что Каролина чуть не подпрыгнула, — она получила, и только это имеет значение, и только поэтому ты сейчас здесь сидишь.

Итак, в конце концов Каролина, преуспевающая американская издательница, не превратилась в американку, в отличие от Блэза, ставшего настоящим американцем. Она пожалела, что с ними нет Генри Адамса, он бы оценил иронию.

Однако на следующий день, когда мистер Адамс действительно появился в Сен-Клу с Джоном и Кларой Хэями, у них не было возможности поговорить приватно ни о чем, кроме явного увядания Джона Хэя; волосы на его голове побелели и по цвету сравнялись с бородкой, «от вод Бад-Наугейма, — сказал он с присущим ему юмором, — которые отбеливают — мое любимое слово, но у меня никогда не было повода его употребить — все темное и, не в последнюю очередь, фальшивое. В том числе и Кларину хну».

Пока Хэй и Каролина восседали на каменных тронах, Блэз и Фредерика показывали Адамсу дворец; даже он был потрясен.

У Каролины не было опыта общения с умирающими. Одна из ее теток была своего рода фанатиком смертных лож, и если она узнавала, что кто-то в радиусе ста миль приблизился к порогу смерти, она тут же отправлялась в дорогу, нарядившись в черное и прихватив библию и молитвенники, а также лекарства, приближающие конец, и сердечные капли для смягчения горести живых. «Всегда можно определить по особому блеску глаз, что конец близок. Так приходит неземное блаженство», — говорила она. Опаздывая однажды к очень важному для нее смертному одру, сэнфордская тетка упала с лестницы и сломала шею, чем лишила себя и своих знакомых долгожданного блаженства.

Но в глазах Хэя не было блеска. Скорее, в них появилось что-то тускло-стеклянное, он похудел и побледнел, но вовсе не потерял интереса к жизни, даже наоборот. Он с любопытством смотрел вокруг.

— Не могу представить, как вы жили в том жалком доме в Джорджтауне, имея такое великолепие. Это даже лучше, чем дом в Кливленде.

— Дом, конечно, великолепный, но не общество. Поэтому я остаюсь в Вашингтоне. И потом мы только этой весной решили проблемы с поместьем.

— К общему удовлетворению? — Хэй пристально посмотрел на нее.

— Насколько это было возможно. Мне нравится моя новая невестка.

— Наверное, вы выйдете замуж.

— Я слышу неодобрение в ваших словах, — засмеялась Каролина. — Я разведена. Мне сказали, что если я появлюсь в Кливленде, меня забросают камнями…

— Только если вас поймает с поличным миссис Резерфорд Б. Хейс[347]. Да, мне всего этого будет недоставать, — сказал он, и Каролина сочла бестактным доискиваться, чего именно.

— Вы едете в Лондон?

— Затем в Вашингтон, затем в Нью-Гэмпшир.

— В Вашингтон — в самую жару?

Хэй вздохнул.

— Там Теодор. Он очень занят. Когда Теодор занят, мой конституционный долг обязывает меня быть поблизости.

— Русские? — Каролина не забывала даже в обществе умирающего, что она журналистка.

— Японцы, я бы сказал. Я оторвался от дел. Я читаю иностранную прессу, используя некий дешифровальный ключ, чтобы понять, что происходит. Очевидно, японцы попросили Теодора посредничать при заключении ими мирного договора с Россией. Но что происходит на самом деле, я не знаю. Спенсер Эдди…

— Сурренден-Деринг?

— Он самый. Он служит в Петербурге. Он приехал ко мне в Бад-Наугейм и рассказал, что Россия разваливается. Похоже, что царь — религиозный маньяк, а страной управляют тридцать пять великих князей, в результате чего создается невероятный хаос. Рабочие бастуют. Студенты бастуют. Может быть, прав Брукс. Наконец они переживают свою Французскую революцию. А тем временем правительство, которое у них есть, поручило Эдди сказать мне, что они хотели бы заключить с нами соглашение, и я должен был им передать, что пока существует сенат и наш дорогой Кэбот, никакой договор невозможен, если у какого-нибудь сенатора есть избиратель, который против этого возражает.

К ним подошел Адамс. Он показался Каролине очень старым, хотя, парадоксально, не менялся с годами. Он просто в большей степени становился самим собой: последним воплощением изначальной американской республики.

— Мне понравилась твоя невестка. Она знает, чего не показывать во время экскурсии.

— О, этого сколько угодно. Гниль и запустение…

— Этого у меня в изобилии. — Хэй вздохнул. — Меня наконец осмотрел суровый баварский доктор, заверивший меня с трогательной тевтонской скромностью в том, что он лучший в мире специалист по сердцу. Поскольку я верю всему, что мне говорят, я спросил: «Так что же со мной?» Он ответил: «У вас дыра или шишка, — он был не очень последователен, — в сердце». Когда я спросил, почему все другие великие специалисты по сердцу этого не заметили, он сказал: «Может быть, они ее не обнаружили или не хотели вас огорчать». «Это фатально?» — спросил я. «Все фатально», — ответил он с профессиональной улыбкой. Должен сказать, он сильно на меня подействовал. Он сказал, что может отдалить последний ритуал; как я понял, это для него плевое дело.

— Ненавижу докторов. И никогда к ним не хожу, — решительно заявил Адамс. — От них скорее заболеешь. Вы выглядите по крайней мере не хуже, но и не лучше, после всех вод, что вас промывали…

— И в которых меня купали. — Хэй вытянул руки. — Не могу дождаться встречи с Теодором, я должен ему рассказать, что был прав в отношении кайзера. Теодор считает, что кайзер является, как говорит Генри Джеймс о самом Теодоре, «воплощением шума», а потому глуп…

— Как сам Теодор?

— Ну что вы, Генри. Мозги Теодора набиты всякой всячиной…

— В том числе и мыслями?

— Отличными мыслями. Так или иначе, последняя информация такова: кайзер, подтолкнув своего глупого кузена-царя к войне против Японии, теперь понял, что Россия слишком слаба для его замыслов, и поэтому он отчаянно объясняется в любви японцам, а также и Теодору…

— Они созданы друг для друга.

— Не вполне. У кайзера созрел план. Он очень хочет, чтобы я приехал к нему в Берлин. Он безответственный демагог, но при этом очень холодный и расчетливый политик.

Появились двое слуг с чайным столиком, подошли игроки в крокет. Фредерика ухаживала за гостями, а Каролина и Клара прогуливались у озера, держась на почтительном расстоянии от лебедей.

— Он выглядит лучше. — Ничего другого Каролина не могла придумать.

Клара стала совсем громадной, даже монументальной, манеры ее остались спокойными и напыщенными.

— Он может прожить еще год. Может быть, больше, если только уедет из Вашингтона.

— Он не хочет?

— Пока не хочет. Второго июня мы инкогнито отправляемся в Лондон. Затем садимся на «Балтик». Он настаивает на том, чтобы до Нью-Гэмпшира заглянуть в государственный департамент. Он не доверяет Теодору. — Клара обращалась к отражению ивы в озере.

— Пожалуй, лучше держаться до… — Каролина замолчала.

— Я думаю про тебя и Дела. — Впервые Клара заговорила с ней о сыне. — Я не уверена теперь, что это было бы правильно.

— Но мы никогда этого не узнаем, правда?

— Никогда. Когда я вижу все это, я понимаю, что ты не наша.

— Я ваша и не ваша. Или ни то, ни другое. — Каролину удивило, что Клара до сих пор по-цензорски отделяет иностранное, следовательно плохое, от американского, всецело положительного. — Но во Франции я «Трибюн» не издаю.

Клара улыбнулась, она всегда улыбалась, когда думала, что кто-то пошутил.

— Как вы уживаетесь с Блэзом?

— Неплохо. Теперь. В будущем — не уверена. — Каролина, к своему удивлению, сказала то, что действительно думала.

— Я такого же мнения. У него прелестная жена. Но он хочет быть похожим на Херста…

— Не больше, чем я.

— Каролина! Ты дама.

— Иностранная.

— Все равно, ты не можешь хотеть быть похожей на этого ужасного человека. Генри Джеймс вернул нам ключ от нашего замка. — Мозг Клары был устроен таким образом, что он мог совершать стремительные прыжки от желтой журналистики до Генри Джеймса, который уехал, прихватив ключ от входной двери их дома, и вот теперь он его вернул; эта нелогичность была частью целого, наверное очень значительного, что ускользнуло от Каролины; она вспомнила свой разговор с Блэзом о ключах — реальном и метафизическом.

— Вы увидитесь с Джеймсом в Лондоне?

— Не уверена. Я не хочу, чтобы Джон встречался с кем-нибудь, кроме старых друзей. Но король настаивает. Поэтому мы будем в Букингемском дворце.

— Король очень чуток к политике.

— Он любит Джона. Я сказала — никакой еды! Король может часами сидеть за столом. Мы заедем всего на полчаса, сказала я, и не задержимся ни на минуту дольше. — Они сели на скамейку и смотрели, как остальные пьют чай. Адамс вышагивал туда и обратно, это был хороший знак. Хэй съежился на каменном троне, этюд в серо-белых тонах. Блэз сидел на краешке стула, как примерный ученик. — Развод до сих пор меня шокирует. — Осуждение читалось во всем ее теле, которое даже в сидячем положении напоминало гору Синай.

— Фактически мы не были женаты. — Каролина начала говорить правду, но, не желая проводить остаток дней во Франции, решила сказать не правду, но в общем-то и не ложь. — Мне было одиноко после смерти Дела. И я решила выйти за кузена, потому что нуждалась в помощи. — Каролина надеялась, что ей удалось изобразить себя беспомощной.

Убедить в этом Клару ей не удалось.

— Понимаю. — Клара стояла на своем. — Депрессия. После случившегося. И все равно надо было подождать и выйти не за кузена, а найти настоящего мужа.

— Теперь это дело прошлого. Я одна и довольна этим. Есть Эмма. А что сталось с детьми, — Каролина в подражание Кларе ответила нелогичностью, в которой, однако, не было ничего загадочного, — Кларенса Кинга от его жены-негритянки?

Клара покраснела. Это была победа Каролины.

— Думаю, они по-прежнему в Канаде. Джон и Генри ей помогают. Они мне ничего не рассказывают, а я не задаю вопросов. — Клара встала, закрывая тему. В сопровождении Каролины гора вернулась к чайному столику.

Хэй рассказывал о своей встрече с французским министром иностранных дел.

— Президент запретил мне говорить с ним, пока я не повидаюсь с кайзером. Но мне позволено иногда вести свою дипломатию. Волнения в Марокко — нет, нет, не Пердикарис и не Райсули…

— Избавьте нас от этой высокой драмы. — Адамс перестал шагать и сел в слишком высокое для него кресло. Два тоненьких ботинка из кожи высшего качества на дюйм не доставали до земли.

— … идет к столкновению, и кайзер угрожает французам, грозит, что лично отправится в Марокко и отберет его у французов. Бедняга Делькассе очень мрачен. Теперь, когда Россия стоит на пороге революции, у кайзера самая сильная армия в Европе. У французов плохая рождаемость, жаловался он, французская армия слишком мала, поэтому кайзер может делать, что захочет, если только Теодор своим громадным сапогом…

— Разве не дубинкой? — перебил его Адамс. — Той самой, которая, по его словам, всегда при нем, даже когда он говорит тихим голосом. Правда, разумеется, в обратном. Он кричит, а вот дубинки у него нет.

— Большой флот, Генри, это и есть дубинка.

— Когда в Европе вспыхнет война, она будет вестись на земле, и выиграет ее сухопутная армия, и это последний шанс немцев стать королем на горе.

— Мы, — сказала Клара, — вмешиваться не будем.

Когда сквозь листву западного парка пробились лучи заката, Каролина, Блэз и Фредерика проводили последних из Братства червей до их автомобилей. Адамс отправлялся на встречу с Лоджами: «Это моя тайная дипломатия с целью оторвать Кэбота от горла Джона». Каролина слишком поздно вспомнила, что не успела рассказать Адамсу о фрагментах дневника Аарона Бэрра. К счастью, он блистал здоровьем, и у них будет время поговорить об этом в Вашингтоне.

— Вы должны навестить нас в Сьюнапи. — Хэй взял руку Каролины в свою, и она чуть не отпрянула, настолько холодной оказалась его рука.

— Я приеду в июле.

— Приезжайте на Четвертое июля. Мы все будем там. — Клара поцеловала ее в щеку.

Молодое трио, во всяком случае Каролина, смотрело на отбытие старого трио с печалью.

— Они последние, — сказала она.

— Что значит последние? — Фредерика недоуменно посмотрела на нее, и ее волосы вдруг окрасились в цвет темного золота.

— Последние, кто верит.

— Во что? — Блэз повернулся, чтобы идти в дом.

— В Братство… червей.

— Я тоже верю в эту масть. — Фредерика ее не поняла. — А ты, Каролина?

— Я имела в виду нечто иное — то, чем они были, пытались быть, чем отличаются от нас.

— Они не отличаются от нас, — поставил точку Блэз. — Просто они старые, а мы молодые. Пока.

5

Джон Хэй сидел в кресле-качалке на веранде своего дома и смотрел на нью-гэмпширские луга и серые нью-гэмпширские горы вдали и на сверкающую поверхность озера Виннипесоки между ними, в которой отражалась яркая голубизна неба. Сказать, что он был изможден, значило не сказать ничего. 15 июня он вернулся и, проведя день в Манхассете у Элен, отправился в Вашингтон вопреки твердым инструкциям президента. В течение душной, влажной недели он занимался делами своего департамента, вместе с президентом плел заговор — как и где усадить японцев и русских за стол переговоров. Президент, как всегда, вел себя по-королевски, и мастодонт Тафт не отходил от него ни на шаг. Последнее, что они сделали, — положили конец Закону о высылке китайцев, которым прежние администрации сдерживали поток иммигрантов из Китая. С подъемом Японии «желтую опасность», средство запугивания народа политиками, как это ни парадоксально, пришлось положить под сукно.

Вашингтонский дом производил угнетающее впечатление — белые покрывала повсюду, закрытые окна и ставни, затхлый запах плесени. Кларенс, повзрослевший, милый, хотя и ничем не выдающийся парень, был с ним рядом, они вместе 24 июня ночным поездом выехали в Ньюбери, и Хэй, разумеется, не избежал неизменной вагонной простуды. Сегодня ему было лучше, если бы только не смертельная усталость. Появилась привычка засыпать посередине фразы и видеть яркие сны; он просыпался, не зная, где он, и вновь возникало чувство, что он пребывает в двух местах и двух эпохах одновременно. Сейчас Кларенс энергично раскачивался в своем скрипучем кресле, сам он предпочитал качку медленную, нежную.

— Конечно, мне сопутствовала удача. — Хэй посмотрел на небо. — Есть наверное некий закон. За каждую неудачу Кларенса Кинга, в честь которого мы назвали тебя, награду получал я. Он хотел сделать состояние и много раз терял все. Я был к этому безразличен, и все, что я делал, приносило мне большие деньги, даже если бы я не женился на богатой наследнице. — Он подумал, полная ли это правда. Когда он работал у Амассы Стоуна, он получил хороший урок бизнеса. Конечно, он был способным учеником, но без наставничества Стоуна он, возможно, остался бы простым газетчиком, подрабатывающим время от времени лекциями.

— До сих пор я практически никогда не болел, или, как говорил старый Шейлок, «никогда не замечал этого прежде». И семью создал такую, о какой даже не имел права мечтать. — Он повернулся к Кларенсу; тот внимательно слушал. — На твоем месте я поступил бы на юридический факультет. И еще — не женись молодым. Это ошибка — привязываться и связывать себя с юных лет.

— У меня и нет такого намерения, — сказал Кларенс.

— Умный мальчик. Бедняга Дел. — У него вдруг сжало грудь, дыхание остановилось. Но на этот раз он не почувствовал страха. Либо он снова вздохнет, либо нет, и на этом все кончится. Он вздохнул. — Дел прожил короткую, но яркую жизнь. Люди моего поколения привычны к ранней смерти. Почти все мои сверстники пали на той ужасной войне. Назови мне сражение, и я скажу, кто из моих друзей там пал и никогда больше не поднялся. Назови Фредериксберг, и я вспомню Джонни Кертиса из Спрингфилда, ему оторвало лицо. Назови… — Но он начал уже забывать и битвы, и имена. Все подернулось дымкой, прошлое путалось с настоящим.

— Я был уверен, что умру молодым, и вот дожил до этого дня. Я думал, что ничего не добьюсь… я искренне верю, что не было в истории человека, который добился бы столь многих успехов, как я, со столь малыми способностями и малым усердием. Тут нечем гордиться. И есть чем гордиться. — Он взглянул на Кларенса и с удивлением, смешанным с раздражением, увидел, что тот просматривает пачку свежих писем.

— Я вижу, ты занят, — в его голосе слышался упрек.

— Да и тебе есть чем заняться. — Кларенс даже не поднял глаз. Дочитав письмо, он клал его в одну из двух стопок на полу террасы. На одни, по-видимому, надо было ответить, на другие необязательно. Кто-то еще так делал? — попробовал вспомнить Хэй. Потом снова задумался о себе, который уже скоро не будет собой, и подумал, почему — он это он, а не кто-то другой или вообще никто. — Мне сопутствовал успех, о котором я не мог и мечтать в юные годы. — Но это была неправда. Поэт Джон Хэй, наследник Мильтона и По, стал всего лишь автором «Маленьких штанишек». — Мое имя печатается в газетах и журналах всего мира и не нуждается в пояснениях. — Кто сказал, что это единственное свидетельство подлинной славы, в отличие от известности? Кажется, Рут, но Хэй не мог вспомнить.

Он повернулся к Кларенсу, увидел, что тот уже на ногах. Впервые он заметил, что мальчик отрастил длинную острую бородку, не модную ныне среди молодежи. Надо сказать ему потактичнее, чтобы сбрил ее до конца лета.

— Президент хочет тебя видеть, — сказал Кларенс.

К собственному изумлению, Хэй вскочил на ноги и помчался по коридору, где толпились люди, в кабинет президента. Очевидно, Нью-Гэмпшир привиделся ему во сне, он просто вздремнул в Белом доме, ожидая, когда позовет президент. Японцы…

Президент сидел у окна и смотрел на Потомак и синие дали Вирджинии. Он сгорбился и не был похож на себя, шумного и полного энергии. Джексон с портрета над камином внимательно смотрел на них.

— Садитесь, Джон. — Знакомый высокий голос звучал устало. — Жаль, что вы не очень здоровы.

— Спасибо, мистер президент, — сказал Хэй и понял, что сделал ошибку, столь стремительно промчавшись по коридору. Он без сил опустился в специальное гостевое кресло; напротив на стене были развешаны военные карты, их в любой момент можно было закрыть желтой шторой, если посетитель не внушал доверия.

Авраам Линкольн повернулся от окна и улыбнулся.

— У вас усталый вид, Джонни.

— Да и вы выглядите не блестяще, сэр, если мне позволено такое сказать.

— Я всегда так выгляжу. — Линкольн подошел к бюро с бесчисленными выдвижными ящичками и достал два письма. — Я хочу попросить вас ответить. Ничего особенно важного. — Он сел в глубокое кресло напротив, прижавшись поясницей к деревянной спинке, и перекинул длинную ногу через ручку кресла. Хэй, волнуясь, понял, что впервые за много лет вспомнил живое лицо президента, а не его вездесущие изображения. О чем он думал? Ах, да, это президент, и сегодня воскресенье, летний день.

— Я совсем не сплю — сказал Старец. — Мне кажется, что я сплю, но на самом деле это дремота, и я просыпаюсь утром, вконец вымотанный, или, как говорил священник своей жене…

Хэй почувствовал себя вдруг заодно с президентом, и грустные зеленые стены, усыпанные маленькими золотыми звездами, закружились вокруг них, как бывает с первыми волнами сна, который всегда начинается, каким бы неугомонным ни был человек, с пустоты, из которой вдруг возникает один образ, затем другой и, наконец, разворачивается безумное повествование, замещающее реальный мир, украденный сном, если только сон не есть реальный мир, который крадет день, пока продолжается жизнь.

Глава шестнадцатая

1

Каролина обещала Адамсу навестить его до званого обеда в Белом доме, устроенного на сей раз без всякого повода; верная своему слову, она приехала с бриллиантами в волосах, полученными в наследство от миссис Делакроу, которая доказала все же, что не бессмертна и что умеет быть благодарной за некое искупление, выразившееся в замирении с Блэзом и их общим прошлым.

Адамс сидел возле камина из мексиканского оникса и казался миниатюрнее, чем всегда, и одиноким.

— Я никого не вижу. Кроме племянниц. Я никто. Только дядюшка. А ты прекрасна, как и подобает моей племяннице.

— Вы должны быть счастливы. — Каролина устроилась поближе к камину, отказавшись от предложенного Уильямом шерри. — Миссис Камерон рядом, на этой же площади. Чего еще желать?

— Да, La Dona скрашивает мое существование. — Годом раньше миссис Камерон вместе с Мартой перебралась на Лафайет-сквер 21. Она снова была королевой Вашингтона, что бы ни значило это понятие: для Адамса, по-видимому, ничего. Хотя прошел год, он еще не примирился со смертью Хэя, случившейся 1 июля 1905 года. Адамс был во Франции, когда пришла печальная весть, и потому не мог быть в Кливленде, где Хэя похоронили рядом с Делом в присутствии всех великих американского мира. По иронии судьбы он был вместе с Кэботом и сестрицей Анной, когда пришло известие, и рассказывают, что благодушный Дикобраз вонзил множество отравленных колючек в шкуру несчастного сенатора, почти справедливо обвинив Лоджа в смерти своего друга.

— Я устал. Я плохо себя чувствую. Я быстро иду ко дну. Я ничто и мне незачем жить…

— Для нас. Для племянниц. Ради вашей книги о двенадцатом столетии, которую вы, наверное, уже десять раз завершили. И, самое главное, ради того, как вы говорили сами, чтобы никогда больше не видеть Теодора Рузвельта.

Внезапно глаза Адамса просияли.

— Ты знаешь, как согреть мне душу! Ты совершенно права. Ноги моей больше не будет в Белом доме. Это огромное облегчение., И еще я объявил карантин Кэботу, и, если бы не сестрица Анна, я избавился бы от Лоджей. А ты зачем идешь туда сегодня?

— Я пока еще издатель газеты. Я — единственный издатель «Трибюн», которого принимают в Белом доме. Президент гневается на Блэза за его содействие кампании Херста.

— Херст. — Адамс буквально высвистел букву «с»; так змий в райском саду славил зло. — Если его выберут губернатором штата Нью-Йорк, он через два года поселится в доме напротив.

Каролина склонна была согласиться. Хотя Херст проиграл выборы в мэры Нью-Йорка в трехпартийной схватке, ему не хватило для победы сущей ерунды. Избрание Макклеллана обеспечил Мэрфи из Таммани-холла, который в последнюю минуту сжег некоторое количество бюллетеней. Херст держался теперь, как шекспировский трагический герой в ожидании пятого акта.

С невероятным мастерством Херст создал собственную политическую машину в штате Нью-Йорк и теперь был готов к схватке за губернаторство; Блэз ему помогал. Каролина не вполне понимала, почему ее аполитичный брат решил прийти на помощь издателю-конкуренту, если только не по этой именно причине. Ведь если Херст станет губернатором, президентом — шекспировским кавдорским лордом, — он будет вынужден продать свои газеты, а Блэз жаждал их купить. Кстати и Каролина тоже.

— Я всегда надеялся, что в старости я, в отличие от первых трех Адамсов, не проникнусь отвращением к демократии. Но мне не нравятся симптомы. Учащенный пульс, повышенная температура, страх перед иммигрантами — о, эта встреча в Хейдегге! Даже Джон пришел в ужас: он понял, до какой степени эта страна потеряна для нас. Римские католики — не дар божий. Да, мое дитя, я знаю, что вы одна из них, и даже я иногда склоняюсь к ложной Истинной Церкви, но отбросы Средиземноморья, обломки Mitteleuropa[348], и евреи, евреи…

— Вас хватит удар, дядюшка Генри, — спокойно сказала Каролина. — Однажды вас сбросит ваш любимый конек.

— Скорее бы. Но я по-прежнему в седле. Потому что я — никто. Власть — это яд, и вам это известно.

— Откуда мне знать. Но я не прочь попробовать.

— Проблема в том, что я называю бостонством. Привычка к двойному стандарту, которая может вдохновлять литератора, но фатальна для политика. — Адамс взял папку, лежавшую около кресла. «Письма Джону Хэю. Письма Джона Хэя». Клара их собрала. Она хочет их издать.

Хэй время от времени писал Каролине. Он был мастером эпистолярного жанра, следовательно, не вполне искренен.

— Это разумная мысль?

— Скорее всего, нет. Уверен, что Теодор это не одобрит. Хэй любил его, хотя видел его недостатки. Больше того, его абсурдность. А великие люди терпеть не могут, когда их считают абсурдными.

— Издайте! И вас восславят.

— Думаю, мне придется их редактировать.

— Почему бы не написать его биографию?

Адамс покачал головой.

— Это была бы и моя жизнь.

— Так напишите именно поэтому.

— После Святого Августина это неуместно. Он превосходно умел то, что делать нельзя, — смешивать повествование, поучение и стиль. Руссо этого вообще не умел. Августин же имел понятие о литературной форме — писать историю, имея в виду конец и цель, не ради цели, но формы, нечто вроде романа. Я родился не в свое время.

— Но вы занимаете законное место, — сказала Каролина. — И я не доверяю времени…

— И вы довольны? — Адамс внимательно смотрел на нее.

— Думаю, да. Я хотела остаться собой, не просто быть женой, матерью или…

— Племянницей?

— Эта роль устраивает меня больше всего. — Каролина была совершенно серьезна. — Но я никогда вам не исповедовалась, насколько я честолюбива. Прежде всего, я хотела бы… — она набрала воздуха в легкие, — принадлежать к Братству червей.

— О, мое дитя! — в голосе Адамса промелькнула нотка, какой она прежде не слышала. В нем не было ни иронии, ни режущей остроты. — Ты же к нему принадлежишь. Разве ты не знала?

— Хотела бы я это знать, — сказала она задумчиво.

— Это правильно. Хотеть знать — это все.

В комнату вошли миссис Камерон и Марта, одетые для приема в Белом доме.

— Мы узнали от Уайтло Рида, — сказала Лиззи, с обычной, но не чрезмерной теплотой поздоровавшись с Каролиной, — что Марта будет представлена ко двору первого июня. И знаете, что сказала Марта?

— Я бы предпочла остаться в Париже, вот что сказала Марта, — сказала Марта.

— Ты должна доставить радость Уайтло Риду. Ему не терпится представить многих, но фактически некого. — Адамс встретил назначение Уайтло Рида послом при Сент-Джеймсском дворе своими обычными насмешками. Его стремление к должности и сопутствующая ему помпезность были, наконец, вознаграждены президентом, который потребовал, чтобы все послы и посланники после выборов подали в отставку. Всех теперь перемещали или выставляли со службы.

— Я делаю это ради матери. — Марта никогда не будет красивой, подумала Каролина, но, может, не всегда будет такой заурядной.

Проверив часы, три дамы решили, что они воспользуются одним экипажем, чтобы перебраться на другую сторону продуваемой ледяным ветром Пенсильвании-авеню.

Адамс встал и проводил их до двери кабинета, поцеловав каждую в щеку.

— Надеюсь, Кэбота не будет, — сказала Лиззи. — После смерти Джона у меня на него постоянная оскомина.

Лоджей не было, обед устроили в относительно узком кругу, и разговор не доставил Каролине удовольствия. Из членов кабинета присутствовал лишь преемник Хэя Илайхью Рут. Он и Каролина потянулись друг к другу в Красной гостиной, где гости собрались перед обедом. Рузвельты оттягивали свой королевский выход до той минуты, когда все гости были в сборе.

— Чем занимается ваш брат? — таково было довольно бесцеремонное приветствие Рута.

— Он ездит по штату Нью-Йорк, наслаждаясь прекрасными видами.

— Я встревожен. Мы все встревожены. Вы ведь знаете, Херста фактически выбрали мэром Нью-Йорка. Тогда Таммани уничтожило бюллетени.

— Чего же вы тревожитесь? Когда его выберут губернатором, Таммани еще раз сожжет бюллетени. Мошенничество — это главная из сдержек — или противовесов? — вашей, простите, нашей конституции.

Напускная тревога Рута сменилась некоторой неловкостью.

— Мы не можем на сей раз положиться на эту древнейшую из сдержек. Херст заключил сделку. Он будет кандидатом Таммани.

— Возможно ли это? — удивилась Каролина.

— С этими ужасными людьми все возможно. Предупредите вашего брата.

Пока Каролина объясняла, почему Блэз не будет выслушивать никаких предупреждений, в гостиную вошли Элис Рузвельт и ее муж Николас Лонгворт. Рут посмотрел на часы.

— Поразительно! Она пришла раньше отца. Очевидно, влияние Ника.

Элис выглядела если и не цветущей, как роза, то бронзоватой, как хризантема, а лысина ее мужа была красной от загара. Они поженились с большой помпой в середине февраля в Восточной гостиной, затем отправились на Кубу провести медовый месяц. Это был первый прием в Белом доме после свадьбы. Элис подошла к Руту и Каролине.

— Знаете, я поднялась на вершину холма Сан-Хуан и ничего абсолютно не увидела. Я все искала глазами джунгли — помните знаменитые джунгли, где стоял отец, а вокруг него свистели пули, они отскакивали от деревьев, а попугаи и фламинго — это я всегда дорисовывала к картинке — испуганно взлетали вверх? Никогда не видела места более заурядного. Холм — это небольшая кочка, и там нет никаких джунглей. Весь этот шум не поймешь из-за чего. Они нас, правда, угостили кое-чем под названием дайкири, это напиток с ромом. А потом я уже ничего не помню.

Прозвучало объявление о том, что идут президент и миссис Теодор Рузвельт, точно это было второе пришествие, а Теодор — богом, удовлетворенно осматривающим свое творение. У Эдит был усталый вид, как и положено добросовестной супруге творца.

Президент с обычной теплотой поздоровался с Каролиной, обычной потому, что «Трибюн» обычно его поддерживала. В виде вознаграждения он иногда приглашал ее в Белый дом, где что-нибудь ей рассказывал, как правило не очень значительное, но что еще нигде не печаталось. В этот сезон он казался еще более плотным и краснолицым; очевидно, тяга к энергичной, полной физических нагрузок жизни, за которую он агитировал других и которую вел сам, еще пока в нем не иссякла.

— Я жду вас как-нибудь к ланчу. Вы должны рассказать мне про Францию. Я так завидовал вам прошлым летом. Если бы я мог отсюда сбежать…

— Приезжайте к нам, мистер президент.

— С удовольствием!

— Если мне позволено на мгновение перестать быть придворной дамой, что будет с законопроектом Хэпберна? — Это был выдающийся юридический акт, который палата представителей приняла в прошлом году. Регулирование расценок на железнодорожный транспорт оказалось в центре национальных споров. Прогрессисты считали это необходимым способом контроля за железнодорожными пиратами, а консервативные суды и сенат видели в нем первые зловредные ростки социализма, который все американцы учились ненавидеть со дня появления на свет. Характерно, что Рузвельт колебался. Когда ему были нужны деньги на предвыборную кампанию, он пригласил железнодорожного магната Э. Х. Гарримана на обед в Белый дом, и никто не знает, кто кому давал какие обещания. Но Каролина запомнила один из адамсовских трюизмов, совершенно справедливый, но непостижимый для умов, сформированных американским образованием: «Тот, кто устанавливает цены на предметы необходимости, управляет всем богатством страны наравне с тем, кто устанавливает налоги». Этим было все сказано. Однако владельцы страны контролировали Верховный суд и сенат и потому не собирались ничего отдавать.

— Я буду стоять насмерть, конечно. Как всегда. На страже принципа. Я уверен, что смогу уломать сенатора Элдрича. Но чего я не приму, так это законопроекта, испещренного поправками.

— Забавно видеть вас в одном лагере с популистами вроде Тиллмана…

— Это ужасный тип! Но когда цель справедлива, разногласия можно забыть. Мы должны довести это до конца. Если мы этого не сделаем, то Брукс предвидит революцию слева или государственный переворот справа. Я сказал ему, что мы не из робкого десятка. Но даже…

Помощник с золотыми лентами проводил президента в центр комнаты; пора было приветствовать гостей.

— В этой самой гостиной в ночь после выборов Теодор сказал журналистам, что не будет выставлять свою кандидатуру на второй срок, — сказал Рут.

— Наверное, у него было временное помутнение, — заметила Каролина, с восхищением глядя на Эдит, которая умела придать своему лицу выражение заинтересованности, даже беседуя с отъявленными занудами.

— Я думаю, что эту безумную мысль ему подбросил безумный Брукс, которого он только что цитировал. Всячески демонстрируя свою незаменимость, Брукс просмотрел тысячи неопубликованных бумаг Адамсов и пришел к выводу, что оба президента Адамсы считали для себя достаточным один срок и презирали то, что сами назвали «предприятием второго срока».

— Согласна. Я думаю, что Теодор сказал это в приступе тщеславия.

Толстый маленький президент в этот момент демонстрировал немецкому послу новый прием джиу-джитсу, а губы Эдит зашевелились, произнося три осуждающих слога: «Те-о-дор».

— Ему будет очень скучно. Но он попытается управлять через своего преемника, через вас, мистер Рут.

— Никогда, миссис Сэнфорд. Во-первых, я бы этого не допустил. Во-вторых, я не буду его преемником. — Темные глаза Рута блестели. — Я слеплен не из президентского теста. Но если бы и был, я отправил бы своего предшественника в Ойстер-Бэй писать воспоминания. Эту работу нужно делать одному или не делать вовсе. А он может греться в лучах славы. Он любил войну и дал нам канал. Он любил мир и заставил японцев и русских подписать мирный договор. Он всегда будет известен — в политике это не больше четырех лет — как Теодор Великий.

— Великий — что? — чуть слышно спросила Каролина.

— Политик, — сказал Рут. — Это мастерство, а может быть, и искусство.

— Как лицедейство.

— Или издание газеты.

— Нет, мистер Рут. Мы творим, как истинные художники. Мы создаем новости…

— Но вы должны изображать главных действующих лиц…

— Мы это и делаем, но только так, как мы вас видим…

— Вы заставляете меня почувствовать себя крошкой Нелли.

— Я чувствую себя автором детективного романа.

По пути в обеденную комнату Элис рассказала о преимуществах своего нового положения.

— Можно иметь собственный автомобиль, а отец должен молчать…

— Ты социалистка.

— Почему социалистка? — недоуменно воскликнула Элис, не привыкшая, чтобы ее прерывали.

— Ты все пропустила, пока была на Кубе. Новый президент Принстонского университета[349] заявил: ничто так не способствует распространению в стране социалистических идей, как пользование автомобилем.

— По-моему, он псих. Как его зовут?

— Не помню. Но полковник Харви утверждает в «Харперс уикли», что этот человек будет президентом.

— … Принстона?

— Соединенных Штатов.

— Никаких шансов, — сказала Элис. — У нас уже есть президент.

2

Блэз был в восхищении от Херста, который сумел стать кандидатом независимых сторонников честного правительства, ненавидевших политических боссов, и одновременно заручиться поддержкой Мэрфи из Таммани-холла и еще полудюжины столь же отвратительных князей тьмы по всей стране, которые, в случае избрания его губернатором Нью-Йорка в ноябре, готовы выдвинуть его кандидатуру в президенты против рузвельтовского ставленника. Херст взял на вооружение девиз Рузвельта: с помощью боссов бороться с боссами. Херст даже заявил, состроив скорее печальное, чем разгневанное, лицо, что «Мэрфи может быть за меня, но я не за Мэрфи». Так был заключен союз, и томагавки в вигваме Таммани пришлось пока припрятать.

В должное время Херст стал демократическим кандидатом в губернаторы, а также кандидатом своей могучей машины — Лиги муниципальной собственности. Республиканским кандидатом выдвинули заслуженного, но малоизвестного адвоката Чарльза Эванса Хьюза, известного как гонитель продажных страховых компаний. Он не считался достойным соперником Херста, слава которого гремела.

Когда в апреле Сан-Франциско был разрушен землетрясением, Херст возглавил спасательные работы; он кормил людей, отправлял поезда с помощью, собирал деньги через конгресс и свои газеты. Если бы кто-то другой, не Херст, был этим добрым ангелом-спасителем, он наверняка стал бы национальным героем и президентом. Но он по-прежнему ассоциировался не только с желтой журналистикой, к которой большинство людей оставались равнодушны, но и с социализмом (он выступал за восьмичасовой рабочий день), этой немезидой всех добропорядочных американцев, готовых смириться с роскошью своих хозяев и не потерявших надежды когда-нибудь выиграть в лотерею. Но несмотря на все препятствия, Блэз полагал, что Херст неудержим.

В конце октября в ясное холодное утро Блэз сел в частный вагон Херста, стоявший на запасной ветке в Олбани. Его приветствовал неизменный Джордж, раздавшийся до тафтовских размеров.

— Мы все время в пути, мистер Блэз. Шеф в салоне. Миссис Херст не встает с постели, а маленький Джордж не желает ложиться в постель. Не дождусь, когда все это кончится.

К вящему облегчению Блэза, Шеф оказался один, он просматривал кипы газет. Блондинистые волосы с годами не то что поседели, а прибрели забавный коричневатый оттенок. Он поднял глаза на Блэза и на мгновение позволил себе улыбнуться.

— Семь утра — единственное время, когда я могу побыть один. Посмотри, что сделал со мной Беннет в «Геральд». — Херст протянул фотографию с подписью «Калифорнийский дворец Херста» и подзаголовок «Построен руками кули».

— У вас нет дома в Калифорнии, с кули или без них.

Херст отшвырнул газету.

— Разумеется, нет. Это дом матери. Построен ирландцами много лет назад. Ладно, дело сделано.

Блэз устроился в кресле, и стюард принес кофе.

— Живая щетка для пыли, — так Херст называл своего соперника Чарльза Эванса Хьюза, — ничего не добьется. У него нет организации. Нет народной поддержки. — Херст в общих чертах обрисовал Блэзу кампанию. Все делегаты по демократическому списку, похоже, идут к победе, Хьюз не в состоянии взбудоражить общественное мнение, несмотря на потуги антихерстовской прессы (то есть прессы, Херсту не принадлежащей), которая перещеголяла самого Херста по части выдумок и клеветы. Но на избирателей это, похоже, не действовало. — Я никогда не собирал таких толп. — Глаза Херста блестели. — И они снова придут — через два года.

— А что с письмами Арчболда? — Для Блэза эти письма служили доказательством гнилости системы, которая дальше так существовать не могла. Или народ свергнет правительство или, что более вероятно, правительство опрокинет народ и установит диктатуру, власть хунты. Если до этого дойдет, размышлял Блэз, то Рузвельт будет более подходящей фигурой, чем Херст.

— Обойдусь без писем. Я и так побеждаю. Письма полежат до девятьсот восьмого года. На случай, если у меня возникнут проблемы. Видишь ли, я буду тогда кандидатом, выступающим за реформы.

— На вашем месте я использовал бы их сейчас. Ударьте по Рузвельту, пока он не ударил вас.

— Зачем? — Херст положил в рот кусочек сахара. — Четырехглазый ничего со мной не сделает, по крайней мере в этом штате.

В следующее воскресенье Блэз приехал к Каролине в Джорджтаун, в начале будущего года она должна была переехать в новый дом на Дюпон-серкл, поблизости от Паттерсонов.

Блэз постучал в дверь, ответа не было. Он взялся за дверную ручку, она повернулась. Когда он вошел, Джим Дэй спускался по лестнице, на ходу завязывая галстук.

Какое-то мгновение они как завороженные смотрели друг на друга. Джим спокойно завязал галстук, лицо его слегка покраснело, как когда-то на пароходе в Сент-Луисе.

— Каролина наверху, — сказал он. — Я очень спешу. — Они поравнялись друг с другом на ступеньках, не обменявшись рукопожатием. Когда Джим проходил мимо, Блэз уловил знакомый запах теплого человеческого тела.

Каролина была еще в постели, на ней была ночная рубашка, отделанная белыми перьями.

— Теперь, — приветствовала она Блэза трагическим голосом Ольги Низерсол[350], — ты все знаешь.

— Да. — Блэз сел напротив на маленькую кушетку, он искал глазами следы любви. Кроме скомканного полотенца на полу, ничто не говорило о происшедшем — как, сколько? — и почему же он даже не заподозрил?

— Все вполне респектабельно. Так как Джим — отец Эммы, это должно остаться семейным секретом. Нет возражений?

— Нет. — Наконец перед ним открылась вся картина, в том числе и брак с Джоном, раньше казавшийся необъяснимым. Он изо всех сил старался не представлять в своем воображении стройное мускулистое тело Джима в этой постели, его смуглую кожу. — Ему конец, если Китти узнает, — добавил он непроизвольно.

— Или начало, — мечтательно сказала Каролина. — Мир больше не кончается из-за любовной истории.

— В политике — да, в его штате.

— Если она с ним разведется, я изо всех сил постараюсь закрыть брешь. Это не худший вариант.

— Для него — не знаю. — В Блэзе закипал смутный гнев.

Но то, что для него было смутным, было совершенно ясно Каролине.

— Ты ревнуешь, — поддразнила она. — Ты тоже его хочешь. Опять.

Блэзу показалось, что он взорвется, подобно вулкану, от ударившей в голову крови.

— О чем ты? — Других слов не нашлось, он понимал, что выдал себя.

— Я сказала и могу повторить, что мы должны это сохранить в кругу семьи, — она зло улыбнулась, — как мы делали до сих пор. У нас одинаковый вкус, во всяком случае в том, что касается мужчин…

— Сука!

Comme tu est drôle, enfin. Cette orage[351]… — Она тут же перешла на английский, язык бизнеса. — Если ты попробуешь рассорить Джима с Китти или меня с Джимом, твой страстный порыв на борту парохода с беднягой Джимом, доставившим тебе удовольствие, окажется для тебя не менее губительным, чем то, что ты сделаешь ему, мне или пребывающей в неведении Китти. — Каролина перекинула ноги через край постели и надела шлепанцы. — Держи себя в руках. Тебя хватит удар, и Фредерика останется вдовой и моей лучшей подругой.

Где-то в глубине его сознания жила постоянная мысль или надежда, что однажды они с Джимом снова будут вместе, как в ту ночь в Сент-Луисе. Но с тех пор Джим держался от него на расстоянии, и Каролина опять восторжествовала. От «Трибюн» до Джима — она получила все, чего хотел он. При мысли об этом у него сжималось сердце от злости. Но сейчас, понимал он, надо держать себя в руках, сохранять спокойствие, быть настороже.

— В Белом доме уверены в победе Херста. — Каролина устроилась перед туалетным столиком и занялась приведением в порядок прически.

— Я тоже. И он. А также и эта живая щетка для пыли.

— Мистер Рут едет в Ютику. — Каролина откинула волосы назад и посмотрелась в зеркало. Похоже, это не доставило ей радости.

— Что это значит?

— Его посылает президент. К Херсту.

— Слишком поздно.

— Мистер Рут пользуется огромным авторитетом в штате Нью-Йорк. Как президентский эмиссар… На месте Херста я бы понервничала.

Но Блэз не мог говорить ни о чем, кроме Джима. Впрочем, этой темы они с Каролиной никогда больше не коснутся в разговоре друг с другом.

Блэз был в Нью-Йорке у Херста, когда государственный секретарь выступал с речью в Ютике. Это было первого ноября. Стояла мерзкая даже для Нью-Йорка погода, дождь, смешанный со снегом, превратил улицы в грязное месиво.

У Херста в кабинете между бюстами Александра Великого и почему-то Тиберия был установлен телеграфный аппарат. Блэз сидел рядом, когда из Ютики начали поступать сообщения, пока Рут еще говорил. В комнате находились также несколько политиканов, приведенных Брисбейном; все были в приподнятом настроении, оно и понятно: они все поедут в Олбани в поезде Херста-победителя.

Речь отличалась лапидарностью, особенно если читать ее отдельными строчками. У Рута был римский стиль — школа Цезаря, не Цицерона. Короткие фразы бесчисленными стрелами устремлялись в цель, ни одна не промахнулась. Конгрессмен-прогульщик. Лицемер-капиталист. Лжедруг трудящихся. Креатура боссов. Демагог в политике и в прессе, натравливающий один класс на другой.

— Что ж, — сказал Шеф, едва заметно улыбнувшись, — я слышал и кое-что похуже.

Блэз подозревал, что Шефу предстояло услышать кое-что похуже. Так и случилось, ближе к концу. Рут прочитал четверостишие Амброза Бирса, призывающее к убийству Маккинли. Херст напрягся, когда знакомые слова понеслись по телеграфным проводам. Рут процитировал другие обвинения Херста в адрес Маккинли, подвигнувшие анархиста к убийству. Затем Рут процитировал Рузвельта, обрушившегося ранее на «эксплуататора сенсаций», который должен разделить ответственность за убийство любимого всеми президента Маккинли.

Херст побледнел; тонкая лента бежала между пальцами Блэза.

«От имени президента я заявляю, что когда он писал эти слова, охваченный ужасом сразу после покушения на Маккинли, он имел в виду прежде всего мистера Херста».

— Сукин сын, — прошептал Херст. — Когда я с ним разделаюсь…

«И я заявляю от его имени, — бежала телеграфная строка, — то, что он думал о мистере Херсте тогда, он думает о мистере Херсте и сейчас».

Итак, Херст в конце концов будет повержен обвинением в цареубийстве. Блэза даже восхитила точность, с которой Рузвельт, пользуясь Рутом в качестве кинжала, нанес смертельный удар.

— Шампанского? — подошел Брисбейн с бутылкой в руке.

— Почему бы и нет? — Шеф, который никогда не сквернословил, крепко выругался и выпил бокал шампанского, хотя никогда раньше не пил. И повернулся к Блэзу.

— Я хочу, чтобы мы с тобой занялись письмами Арчболда.

— С удовольствием, если я буду печатать первым.

— Одновременно со мной.

3

Каролина вошла в Красную гостиную, которую рузвельтовские лоялисты называли теперь не иначе, как комнатой Великой Ошибки. Ее в последнюю минуту пригласили на «семейный обед», что могло означать присутствие и пятидесяти человек, учитывая размеры президентской семьи. Но оказалось, что обед и в самом деле семейный. Элис и ее муж Ник Лонгворт уже были на месте и, к удивлению Каролины, сам владыка тоже. Он вскочил на ноги, как попрыгунчик, и сказал голосом своих эстрадных имитаторов:

— О-чень-рад, миссис Сэнфорд. Садитесь рядом со мной.

— Почему не с нами? — спросила Элис.

— Потому что нам надо поговорить. Не с тобой.

— Не вижу повода говорить грубости только потому, что я всего лишь жена конгрессмена…

Но президент уже повернулся к дочери и зятю спиной и повел Каролину к диванчику возле двери, открытая створка которой скрывала их от окружающих. Прежде чем заговорить, Рузвельт состроил несколько неприятных гримас, точно выбирал самую подходящую.

— Вам известно о письмах Арчболда?

Каролина кивнула. У Тримбла были копии нескольких писем, но не всех.

— Полагаю, ваш брат тоже их видел.

— Мы с ним в настоящий момент не разговариваем.

— Но если он решит, они появятся в «Трибюн».

— Если я решу, они появятся в «Трибюн».

Рузвельт троекратно щелкнул зубами, словно посылая шифрованный сигнал терпящему бедствие судну. Затем снял пенсне и принялся протирать его замшей. Каролина заметила, как невыразительны его глаза без поблескивающих увеличительных стекол.

— У вас контрольный пакет акций?

— У меня и мистера Тримбла больше половины акций, а он действует по моим указаниям.

— Это хорошо. — Пенсне водрузилось на привычное место. — Надеюсь, хорошо. Собираетесь печатать?

— Я бы хотела знать, ради чего. Ну, скажем, сенатор Форейкер предложит закон, благоприятный для «Стандард ойл». Тогда я, конечно, напечатаю.

— Конечно! Как вы знаете, я ничего не сделал и моя администрация тоже для «Стандард ойл». Скорее, наоборот.

— Но есть ведь ваши письма Арчболду?

— Я их даже не помню. Он был когда-то моим другом. Он джентльмен. Я уверен, что в них нет ничего, что не доставило бы мне счастья увидеть их на первых полосах всех газет страны.

Каролина поправила букетик оранжерейных лилий, которые Маргарита вопреки ее желанию заставила ее надеть в этот холодный ноябрьский вечер.

— Боюсь, мистер президент, вы прочитаете их на первых полосах всех газет, кроме моей, если только в них не окажется нечто… существенное. — Каролина была рада, что ей удалось найти это невнятное слово.

— Вы хотите сказать, что Херст их напечатает?

— Конечно. Он жаждет мести. Мистер Рут и вы провалили его на выборах.

— А на что он рассчитывал? Республика не может ждать, пока ее уничтожат. — Это было сказано с такой злостью, что Каролина даже отпрянула от собеседника.

— Вы полагаете, что он на это способен?

— Я считаю, что он способен на все. Он вне нашего закона, наших соглашений, нашей республики. Он верит в классовую войну. Вот почему я готов на все, чтобы с ним покончить…

— Вы и сделали все, он же заявил, что никогда больше не станет добиваться выборной должности. — Херст был в неописуемом гневе. Он лидировал, но снова благодаря вмешательству извне проиграл выборы, которые уже были у него в кармане: на сей раз этому дураку Хьюзу. Из полутора миллиона голосов Херсту не хватило пятидесяти восьми тысяч. Кроме Херста, в этот раз победили все кандидаты демократического списка, и произошло даже прежде неслыханное: должность вице-губернатора, самую незначительную из всех, выиграл демократ из северной части штата, аристократ по имени Ченлер, не пользовавшийся популярностью в массах или где-то еще. Рузвельт уничтожил Херста. Чем теперь ответит Херст? — Как я понимаю, — сказала Каролина, — демократы, как и республиканцы, тоже получали деньги от «Стандард ойл».

— Поэтому можно понять, почему этот благородный гражданин, располагающий доказательствами коррупции, отложил их публикацию на несколько лет; его волновало не торжество правосудия, а соображения собственной карьеры.

Рузвельт говорил, обращаясь не столько к Каролине, сколько к вечности, и Эдит, не терпевшая вечности на пустой желудок, подала знак, что время идти к столу.

Глава семнадцатая

1

— Я никогда больше не буду кандидатом. Но я по-прежнему остаюсь в Нью-Йорке и буду отстаивать принципы реформ, за которые всегда боролся. — Так Уильям Рэндолф Херст расстался с политикой как кандидат на выборную должность. Но Блэз знал, что Шеф будет теперь еще сильнее, чем прежде. Свободный от политиканства, связанного с охотой за голосами, Херст может делать все, что ему придет в голову, в том числе попытаться переделать саму республику. Он лучше многих знал изнанку (как правило, грязную) этой республики и знал, что с помощью денег и времени, а также своей Независимой лиги он сможет определять исход бесчисленных выборов.

Что касается Брайана, то он был вынужден менять позицию в соответствии с меняющимися ветрами. Где сегодня серебро по курсу шестнадцать к одному? Некогда единственное средство, с помощью которого американский рабочий, прибитый тремя гвоздями к золотому распятию, мог подняться (или опуститься еще ниже?), было всеми позабыто. Но, в отличие от Брайана, Херст никогда не отказывался от своей программы. Теперь с ним было покончено как с политической фигурой. Конечно, он мог с помощью своих газет по-прежнему оставаться трибуном трудящихся. Почему он выбрал для этой цели трудящихся, для Блэза по-прежнему было загадкой, но он не мог отказать Херсту в последовательности, в отличие от Брайана или Рузвельта, которые вечно метались в разные стороны. Что все-таки думал Рузвельт об этой скале, на которой стояла его партия, — о тарифе, по поводу которого он вздыхал в частных беседах и называл «печальной необходимостью», ценой, которую он должен заплатить своим сторонникам за империю, что он оставит потомкам. По крайней мере Брайан был последователен в своей ненависти к войне и завоеванию далеких территорий и присоединению темных рас. У Херста было двойственное отношение к рузвельтовскому видению империи. Иногда он его одобрял, иногда нет.

Блэз относил это на счет ненависти Херста к Британской империи, все-таки добрую часть его сторонников составляли ирландцы. Когда Херст не мог ничего придумать, выступая перед ирландской аудиторией, он заявлял, как будто это только что пришло ему в голову: «Знаете, если я когда-нибудь стану президентом, я первым делом пошлю послом при Сент-Джеймсском дворе американца ирландского происхождения[352]. Это их взбодрит». Аплодисменты он срывал оглушительные. И продолжал: «Я предлагаю это сделать любому будущему президенту и надеюсь, что они прислушаются к моему совету».

К Теодору он относился с презрением. «Он продался дьяволу, чтобы быть избранным, и надо отдать ему должное — он честно выполнил условия этой сделки». Блэз знал, что первая часть этого заявления соответствовала действительности. Рузвельт в дни своей знаменитой предвыборной паники обещал богачам все. Но потом, зная, что он больше не будет баллотироваться, он почти всех обманул, или, как сухо выразился Фрик, «Мы его купили, но он остался некупленным».

Почему-то, когда Блэз думал о Херсте, который давно уже перестал быть для него Шефом, он думал о нераспакованных ящиках. Херст приобретал все подряд — осязаемые и неосязаемые блага, но ему вечно было недосуг посмотреть купленные вещи и как-то их использовать. В данный момент нераспакованные ящики составляли всю мебель его нового дома Кларенден-хаус на углу Риверсайд-драйв и Восемьдесят шестой улицы. Херст занимал в нем три верхних этажа, почти тридцать комнат.

На самом верху — это был двенадцатый этаж — Херст и Блэз просматривали письма Арчболда, разложенные во всю ширину привезенного из Испании стола, испещренного свежепросверленными дырками древесного жучка, этим свидетельством антикварной ценности. За годы жизни в Сен-Клу-ле-Дюк Блэз много чего узнал о мебели. Херст за многие годы коллекционирования не научился ничему. Но закон средних чисел был на его стороне. Если покупать все подряд, рано или поздно вам попадется что-то действительно ценное, скажем, пропавшая картина Джорджоне. Блэз иногда задумывался над тем, не относится ли это и к политике. Если достаточно долго тратить деньги, обхаживая избирателей, можно в один прекрасный день найти — что же? В случае Херста, несомненно, корону.

— Что будет, если Арчболд обвинит вас в воровстве?

— Я ничего не крал. Я лишь скопировал несколько писем, предложенных мне pro bona publica.

— Pro bona publico[353].

— Так я и сказал. Хотелось бы извлечь из писем Рузвельта нечто большее. — Херст задумчиво разглядывал короткие загадочные письма Арчболду из Белого дома. В «правильном» контексте они могут отправить президента в тюрьму. Но у этих успокоительных текстов не было контекста. — Конечно, можно что-нибудь состряпать.

— Я бы этого не делал, — твердо сказал Блэз.

— И я не собираюсь. Пока не найду, чем их подкрепить. Детективы просматривают для меня его банковские счета. А также счета республиканской партии, которые ничем не лучше…

— … чем у демократов?

Херст мрачно взглянул на Блэза. Через пол можно было слышать голос Миллисент, громкий и резкий, недаром его было слышно и с третьего яруса театра «Палас». Она занималась с дизайнером, пытавшимся создать если уж не удобную для жилья, то уж во всяком случае самую большую квартиру в Нью-Йорке, заполненную крупнейшей коллекцией старых и новых древностей в западном мире.

— Я думаю начать с Ханны и Куэя. Они на том свете. Я хочу показать, сколько денег они собрали на избирательную кампанию Рузвельта. Затем попробую показать, что Рузвельт сделал для «Стандард ойл»…

— Ничего он не сделал. Мы об этом писали. Конечно, трудно раскопать подлинные факты. Однако известно, что он не сделал ничего, это единственное, что против него.

— Попробую что-нибудь сотворить, — сказал Херст. — Оставаясь в пределах фактов. Он не сделал ничего, потому что они помогали его финансировать. По крайней мере в девятьсот четвертом. О, он у меня в кармане. Он же до смерти напуган. В следующее воскресенье я намекну во всех газетах, что у нас есть его письма к Арчболду, компрометирующие письма.

У Блэза возникло ощущение, что невозможное становится возможным; Херст в самом деле готов был далеко зайти. Если его детективы не нароют ничего нового, Херст окажется в опасном положении человека, обвинившего популярного президента в коррупции. Это вам не Мэрфи из Таммани-холла. Это Блэз ему и сказал. Но Херст только отмахнулся.

— Я просто попытаюсь его выкурить из норы. Кстати, я уверен, что он продажен. Я хочу сказать, что все они такие в политике, им нужны деньги на выборы, но поскольку он лицемер, он хуже остальных. Поэтому пусть погадает, чем я располагаю. Это мой козырь: он не знает, что и сколько знаем мы, и он пойдет на все, чтобы узнать.

Херст подошел к балконному окну, за ним с застекленной террасы открывался вид на Гудзон и на гряду Палисейдс.

— Когда я процитирую двух его содельников Ханну и Куэя, а также и Форейкера, все поймут, что я имею в виду и Рузвельта. Так мы кинем его волкам. Иначе люди скажут, что мы упоминаем только мертвых, которые не могут защищаться, или хромых уток, вроде Форейкера. А потом мы скажем, что неделей позже опубликуем письма Рузвельта. Вот будет в городе горячий вечерок!

Херст согласился, чтобы некоторые письма, которые он пока не собирался использовать, напечатал Блэз. Взамен Блэз будет содействовать расследованию, если это не слишком высокое слово для обозначения того, чем собирался заняться Херст, материалами досье своей газеты. Поскольку большинство политиков страны находились на содержании у богачей и публика это знала и воспринимала довольно равнодушно, Блэз призывал Херста сделать что-нибудь более практичное, напечатать, например, списки имен с прилагаемыми ценами. Херст не согласился. Да, признал он, отчасти он действует из мести. Рузвельт обвинял его не раз в убийстве Маккинли, и за этот удар ниже пояса он хотел ответить тем же и точил свой журналистский топор. А что касается реформ, он, грустно посмотрев на Блэза, вдруг сказал:

— Если тебе тут не нравится, тебе есть смысл вернуться во Францию. — Херст принимал свою страну такой, какая она есть. Блэз не мог с этим согласиться.

Он сидел за своим столом в редакции «Трибюн», когда без предуведомления к нему вошла Каролина, впервые, надо сказать, с тех пор, как они сочли нужным открыть друг другу несколько больше правды, чем это было необходимо для каждодневной жизни в американской республике.

— Посмотри, — сказала Каролина, редко позволявшая себе столь очевидные реплики.

Блэз разложил на столе «Нью-Йорк джорнел америкэн» и прочитал заголовок. «У. Р. Херст доказывает: нефтяной трест диктует политику». Он быстро прочитал статью. Кто-то, по-видимому, Брисбейн, скомпоновал убийственный рассказ о беспорядочных сделках с политиками обеих партий. Статья подводила вплотную к Рузвельту и республиканцам, но сам Рузвельт процитирован не был. Об этом, говорилось в статье, можно будет прочитать в следующем номере.

— Подозреваю, что это будет не самое счастливое утро в Белом доме. — Каролина села и уставилась в пространство; ей, без сомнения, виделись будущие заголовки.

— Он сделал то, чего, по-моему, не должен был делать. Он доказал, что «Стандард ойл» дала кучу денег на рузвельтовскую кампанию, и Рузвельт пока так и не занялся нефтяными трестами. Это причина и следствие, не так ли?

— Но, — возразила Каролина, — Арчболд платил так же Паркеру и демократам. И они как бы взаимоисключаются.

— Не уверен. — Блэз посмотрел на Каролину. — Ты и мистер Тримбл согласны на публикацию истории Пенроуза?

— Тримбл печатает ее завтра на первой полосе.

— Значит, мы обгоним «Пост». — Блэз был доволен. — Херст собирается разыграть письма Сибли. Мы можем использовать остальные, которые не касаются президента.

Джозеф С. Сибли, конгрессмен-республиканец из Пенсильвании, никогда не скрывал своих симпатий к рокфеллеровским нефтяным интересам. Он писал Арчболду: «Впервые в жизни я высказал президенту простую, хотя и трудно произносимую вслух истину, касающуюся политической ситуации, а именно: никто не может победить и недостоин победы, если опирается на толпу, а не на консервативно мыслящих людей дела…» Так начался, полагал Блэз, резкий поворот Рузвельта в сторону богатых и «Стандард ойл» в поисках денег на кампанию 1904 года.

— Ты никогда не думал о том, чтобы вернуться домой? — вдруг спросила Каролина.

— Домой? На Коннектикут-авеню?

— Во Францию.

Блэз засмеялся.

— Меня уже послал туда — чтобы не поминать черта — мистер Херст, когда я неодобрительно высказался о некоторых его безумных затеях. Нет, мне нравится здесь больше, чем когда-либо. Кроме всего прочего, что ты знаешь о французской политике? Смотри, что они сделали с твоим любимым капитаном Дрейфусом.

Каролина была близка к отчаянию.

— Во Франции ни ты, ни я не были бы издателями. И нам не пришлось бы общаться с такими людьми и переживать по этому поводу.

Блэз покачал головой.

— Продай мне свои акции и уезжай. А я в своей стихии.

— Меряешь ботинок то на одну, то на другую ногу, — сказала Каролина, безрадостно улыбнувшись. — Я остаюсь. Я слишком глубоко нырнула. И на мне — искупление.

— Опять ты про эти дела! — Блэза раздражали разговоры о прошлом. — Тебе требуется не искупление, а изгнание нечистой силы.

— Я хочу опубликовать дневник деда, касающийся моей матери.

— Желаю успеха. Меня это не касается. — Блэз говорил чистую правду. Вошел Тримбл и с сияющими глазами протянул Блэзу записку.

— Из Белого дома. От президента.

— Ничего не объясняй и никогда не жалуйся. — Каролина вздохнула.

— Он делает и то, и другое. — Тримбл прочитал записку президента, предназначенную для печати. Президент не припоминает разговора, о котором сообщает мистер Сибли. Президент хочет видеть вас завтра в полдень. — Это касалось Блэза. Тримбл вышел.

— Кажется, пролилась кровь, — сказал Блэз Каролине.

— Чья, интересно?

Президент принимал делегацию нового штата Оклахома, когда доложили о приходе Блэза.

— Привет! — крикнул президент, и это был сигнал оклахомцам удалиться. Блэз внимательно посмотрел на первого губернатора штата, который был также казначеем демократической партии. Этот джентльмен, С. Н. Хаскелл, был охарактеризован Херстом как человек на содержании «Стандард ойл», который служил не народу, а Рокфеллерам. Брайан, снова бесстрашный лидер партии, говорят, приказал Хаскеллу подать в отставку с поста казначея. Оклахомцы выходили из комнаты, каждый удостаивался крепкого рукопожатия президента и не было никаких признаков, будто что-то не так, но когда дверь за представителями новоиспеченного штата захлопнулась, последовал неожиданный взрыв.

— Тафт своей медлительностью крепко нас подвел. Мы могли получить все семь голосов выборщиков от Оклахомы. Но они явились с этой своей безумной конституцией — чистый социализм! — и Тафт сказал им, подождите, напишите новую, как будто кому-то есть какое-нибудь дело до конституции штата, а пока он дрожал от страха, появляется Брайан, расхваливает конституцию, и теперь они выбирают только демократов, в том числе и этого жулика Хаскелла. Западная мудрость довела их до того, что они прислали в Вашингтон слепого парня-сенатора[354] и еще одного сенатора-индейца!

— Мне известна, сэр, ваша точка зрения относительно достоинств мертвого индейца, но я не понимаю, почему вы так ополчились на слепого?

— Против этого — да. — Президент дважды щелкнул зубами. — Популист и демагог… Ты читал про Хаскелла?

— Я все читал.

— Что собирается сделать Херст? Сломать нашу политическую систему?

— Если вы ставите вопрос таким образом, — да.

Рузвельт не принял этот правдивый, хотя и резкий ответ.

— У него есть мои письма? — Вопрос был внезапный. Президент, до этого стоявший к Блэзу спиной, повернулся. Яркие красные и желтые листья осени в окне за его спиной создавали впечатление, что он каким-то образом вклеился в витражное стекло.

— Сами по себе, насколько мне известно, они ничего собой не представляют. Но будучи интерпретированы…

— Он проинтерпретирует, не сомневаюсь. Вот, возьми. — Рузвельт передал Блэзу отпечатанное на машинке заявление.

— Напечатаешь завтра? Боюсь, это не эксклюзив. Я просил напечатать его по всей стране. Но ты сумеешь напечатать раньше Маклина из «Пост».

Блэз прочитал короткое заявление и подивился легкости, с которой лился этот бурный поток политического лицемерия. «Мистер Херст опубликовал интересную и важную переписку служащих „Стандард ойл“, особенно мистера Арчболда, с разными общественными деятелями. В прошлом я иногда критиковал мистера Херста, но этим своим последним деянием он оказал обществу важнейшую услугу, и я надеюсь, что он напечатает все письма, касающиеся этого дела и имеющиеся в его распоряжении. Если мистер Херст или кто-то еще располагает моими письмами, имеющими отношение к „Стандард ойл“, то я буду рад увидеть и их опубликованными».

Рузвельт извлек максимум из затруднительной ситуации, похвалив врага и попытавшись найти твердую почву посреди зыбучих песков. Какие же были истинные отношения Рузвельта со «Стандард ойл», задумался Блэз. Ясно, он не хочет, чтобы кое-что вылезло на свет божий; речь, вероятно, идет о сборе средств на выборы 1904 года. Хотя президент пытается выглядеть беспечным, он явно не в своей тарелке. Состояние, совершенно для него нехарактерное.

— Я напечатаю это завтра.

— Хорошо. Насколько я понимаю, ты поддерживаешь контакты с Херстом? — Блэз кивнул. — Когда в следующий раз будешь с ним говорить, скажи, что я хотел бы в ближайшее время поговорить с ним здесь, в Белом доме. Скажи ему, что есть другие… силы, они действуют, и он должен знать об этом.

— Ослепительная улыбка президента была столь же искусственна, как и его пенсне. Он проводил Блэза до двери.

2

Хотя Уильяма Рэндолфа Херста просили прибыть в Белый дом через южный подъезд, где входили и выходили частные посетители, великий человек приказал шоферу доставить его к главной подъездной дорожке у северного подъезда, чем поверг в полное смятение полицию. Медленно, как крупный медведь, которых отстреливал президент, призывая к сохранению животного мира, Херст вошел в главный вестибюль дома, который ему не суждено было занять, разве что посредством вооруженного восстания. Его с опаской встретил глава охраны.

— Скажите президенту, что я здесь. — Херст не удосужился себя назвать. Он снял и бросил пальто, не оглядываясь, в уверенности, что его поймают, прежде чем оно упадет на пол; так и случилось.

— Проходите сюда, мистер Херст. — Охранник провел Херста в западное крыло. Когда ему предложили подождать в комнате секретаря, Херст открыл дверь в пустую комнату заседаний кабинета и сел во главе стола. Секретарь промолчал, но был крайне шокирован.

Херст откинулся на спинку президентского кресла и закрыл глаза, как человек, уставший от праведных трудов. Он чувствовал себя как дома. Но недолго. Как всегда, появлению президента предшествовал шум.

— Рад видеть вас здесь! Привет! — президент появился в дверях комнаты. Херст открыл глаза и мрачно кивнул головой в знак приветствия. Какое-то мгновение казалось, что Рузвельт не знает, как быть дальше. Затем прикрыл за собой дверь. То, что должно было последовать, будет происходить без свидетелей.

Медленно и величественно Херст встал на ноги. Когда они обменивались рукопожатием, Херст намеренно потянул Рузвельта на себя, чтобы президенту пришлось задрать голову вверх рядом с человеком намного выше его ростом.

— Вы хотели меня видеть? — спросил Херст, словно оказывая честь младшему редактору.

— Разумеется. Разумеется. Нам нужно о многом поговорить. — Хотя Херст стоял между президентом и президентским креслом, низкорослый, но крепкий Рузвельт просто завладел им, оттеснив Херста в сторону. С королевским видом Рузвельт сел и снисходительно бросил:

— Садитесь сюда. Справа от меня. В кресло мистера Рута.

Херст ответил бесцветнейшей из своих улыбок.

— Боюсь заразиться, сев в кресло столь знаменитого лжеца.

Лицо Рузвельта побагровело, улыбка перешла в рык.

— Никогда не слышал, чтобы мистер Рут лгал.

— Значит, вы меньше общались с адвокатами, чем я предполагал. — Херст потянул к себе кресло от середины стола, сохраняя почтительное расстояние между собой и президентом.

— Рут говорил в Ютике от моего имени, — сказал Рузвельт прямо.

— Я и не думал, что он говорил, присягнув господу богу. Конечно он говорил от вашего имени, обвинив меня в убийстве Маккинли.

Разговор явно принимал не то направление, которое было желательно Рузвельту.

— Ваши газеты подстрекали и подстрекают к насилию и классовой ненависти. Станете отрицать?

— Я ничего не отрицаю и не утверждаю. Вы понимаете это? Я здесь по вашей просьбе, Рузвельт. Лично я не желал бы вас видеть нигде и никогда, если только, конечно, нам не суждено делить кров в аду. Поэтому должен вас предупредить, мне никто в моей стране не смеет задавать вопрос «станете ли вы отрицать».

— В вашей стране? — Рузвельтовский фальцет перешел в сладкозвучное контральто. — Когда вы ее приобрели?

— В тысяча восемьсот девяносто восьмом, когда устроил войну с Испанией и выиграл ее. Это было моих рук дело, не ваших. С тех пор страна идет примерно тем путем, какой я для нее наметил, и этим же путем шли и вы, обязаны были идти.

— Вы преувеличиваете свою значимость, мистер Херст.

— Вы ничего не понимаете, мистер Рузвельт.

— Вот что я понимаю. Вы, владелец — нет, нет, отец нации, не сумели добиться, чтобы демократы выдвинули вас в президенты даже в тот год, когда у них не было никаких шансов победить. Как вы это объясните?

Светлые глубоко посаженные глаза Херста смотрели прямо на Рузвельта; смотрели циклопически, угрожающе.

— Прежде всего я скажу, что нет никакой разницы, кто сидит в вашем кресле. Страной управляют тресты, как вы не устаете нам напоминать. Они купили все и всех, в том числе вас. Меня они не могут купить. Я богат. Я волен действовать так, как нахожу нужным, а вы — нет. В целом я иду с ними, чтобы держать народ в повиновении, пока. Я делаю это через свои газеты. А вы просто человек при должности. Скоро вы выкатитесь отсюда, и это будет ваш конец. А я буду продолжать, буду описывать мир, в котором мы живем и который станет таким, каким я укажу ему быть. И я буду здесь еще долго после того, как никто не вспомнит, чем вы отличались от Честера А. Артура. — На лице Херста мелькнула ледяная улыбка. — Но если люди и вспомнят, кто вы такой, это произойдет только потому, что я, быть может, решу им напомнить, как я вас создал, прежде всего на Кубе.

— Вы подняли четвертое сословие, мистер Херст, на высоту, прежде не слыханную…

— Я это знаю. На этот раз вы правы. Я сделал прессу выше всего остального, за исключением, может быть, денег, но, если даже говорить о деньгах, я обычно могу обеспечить подъем или падение рынка. Когда я организовал — выдумал, сказал бы я, — войну с Испанией, а вся она сплошной вымысел, я позаботился о том, чтобы завершилась она настоящей войной, и так и произошло. К лучшему или худшему, мы получили реальную империю от Карибов до берегов Китая. В ходе войны преуспела мелкая рыбешка, вроде вас и Дьюи. Боюсь, процесс вышел из-под контроля. Это никому не по силам. И я должен был смириться с тем фактом, что коль скоро началась война, то стали нужны и герои. И вот вы, прежде всего вы, засуетились, и я сказал своим редакторам: «О-кей, сотворите его». Вот так второсортный нью-йоркский политик погулял по Кеттл-хилл, слепой, как летучая мышь, и не более эффективный, превратился в военного героя. Но вы, конечно, знали, как этим воспользоваться. Отдаю вам должное. Вы, единственный из всех моих выдумок, спрыгнули со страниц «Джорнел» прямо в Белый дом. В отличие от этого болвана Дьюи, который так и остался на задворках и кончил тем, что ходит на Фултонский рынок покупать рыбу.

Херст откинулся в кресле, скрестив руки на затылке. Поднял глаза к вентилятору под потолком.

— Когда я увидел, на что способно мое изобретение, я тоже решил избраться. Я хотел помериться силами с людьми, которые владеют страной, — той самой, созданию которой я помогал, — и победить. Что ж, мне пришлось разделить обычную участь изобретателя. Меня отвергли и отвергают и боятся богатые, они любят вас. Я никогда не мог получить деньги у «Стандард ойл», как получили вы. Поэтому в конечном счете — нет, в самом ближнем счете — эти глупые выборы выигрывает тот, кто больше платит. Но вы и вам подобные не останетесь у власти надолго. Будущее за простыми людьми, их гораздо больше, чем вас…

— И чем вас. — Рузвельт посмотрел на портрет Линкольна на стене напротив, печальное лицо, смотрящее в пространство. — Что ж, мистер Херст, я знал о ваших издательских претензиях, но никогда не подозревал, что вы один выдумали нас всех.

— Не стал бы выражаться столь высокопарно, — мягко возразил Херст. — Я просто нарисовал страну, какой она фактически стала сегодня. Вряд ли это такая уж грандиозная работа, хотя вам бы следовало меня поблагодарить, потому что вы главный выигравший от того, что я сделал.

Рузвельт подвинул тома свода законов, лежавшие на столе.

— Что вы знаете обо мне и мистере Арчболде?

— «Стандард ойл» помогала финансировать вашу последнюю кампанию. Это все знают.

— У вас есть доказательства, что я просил денег?

— Просили Ханна, Куэй, Пенроуз. Вы только намекали.

— Мистер Арчболд — мой старый друг. — Рузвельт хотел сказать больше, но остановился.

В голосе Херста послышались мечтательные нотки.

— Я хочу кучу людей выгнать вон из общественной жизни. А вас хочу выставить лицемером.

Улыбка исчезла с лица Рузвельта, цвет лица стал нормальным, голос безразличным.

— Вам будет легко сделать это с такими, как Сибли и Хаскелл. Но со мной это не пройдет.

— Вы сражаетесь с трестами?

— По мере возможности.

— Вы когда-нибудь возвысили голос против многочисленных преступлений «Стандард ойл», против того ущерба, который они причиняют людям, не говоря об обществе в целом?

— Я много раз выступал против них, против злоупотреблений больших денег.

— Но что вы сделали, чтобы остановить «Стандард ойл»? Что вы сделали, кроме публичной трескотни и тайного получения от них денег?

— Вы еще увидите, — Рузвельт говорил совершенно спокойно. — В будущем году мы подаем на них в суд в штате Индиана…

— В будущем году! — Херст весело хлопнул рукой по столу. — Ну кто скажет, что это не моя страна? Я заставил вас, именно вас действовать против себе подобных. В связи с разоблачениями, которые я сделал в этом году, вы что-то предпримете в следующем. Вы никого не ведете за собой. Вы идете за мной, Рузвельт. — Херст встал, но Рузвельт, не давая себя переиграть, стремительным прыжком пружинной игрушки принял перпендикулярное положение, так что технически президент встал первым, заканчивая аудиенцию, как того требовал протокол.

У двери Херст первым коснулся дверной ручки.

— Пока вы в относительной безопасности.

— Я все думаю, — сказал Рузвельт мягко, — а вы?

— Это же мое сочинение, не так ли? Эта страна. Автор всегда в безопасности. А вот его персонажам надо быть начеку. Бывают, конечно, сюрпризы. Вот один. Когда вы останетесь без работы и вам нужны будут деньги, чтобы кормить семью, я найму вас писать для меня, как это делает Брайан. Я заплачу вам, сколько скажете.

Рузвельт блеснул ослепительнейшей из своих улыбок.

— Возможно я лицемер, мистер Херст, но я не подлец.

— Я знаю, — сказал Херст с напускной грустью. — Ведь это я вас выдумал.

— Мистер Херст, — сказал президент, — меня выдумала история, а не вы.

— Если вы хотите услышать нечто возвышенное, то в данное время и в данном месте я являюсь историей или по крайней мере ее летописцем.

— История приходит намного позже нас. Тогда и будет решено, соответствовали мы своему месту или нет, и будет вынесен приговор нашему величию или его отсутствию.

— Истинная история, — сказал Херст с улыбкой, которую на сей раз можно было назвать почти чарующей, — это сплошная выдумка. Я думал, что это знаете даже вы.

С этими словами Херст удалился, оставив президента одного в комнате заседаний кабинета с ее громадным столом, кожаными креслами и портретом Линкольна во весь рост, смотрящего куда-то вдаль, за пределы видимости, недоступные простому наблюдателю, как всегда пребывающему в растерянности.

От автора

Хотя исторические персонажи «Империи» основаны на общепризнанных фактах, я изменил время гибели Дела Хэя с полуночи на полдень. Последняя встреча Теодора Рузвельта и Уильяма Рэндолфа Херста действительно имела место в контексте истории с письмами Арчболда, но никто не знает, что было ими сказано. Мне хочется думать, что мой диалог воссоздает хотя бы то, что они думали друг о друге.

Гор Видал 18 марта 1987 года.

Сага о Золотом веке (Авторское послесловие)

Мэри Маккарти некогда составила знаменитый список того, чего не должно быть в «серьезной» прозе; начинался он, кажется, с заката и заканчивался заседанием кабинета министров, где обсуждаются вопросы реальной политики. Значение имеют только брачные проблемы людей, принадлежащих к среднему классу, и неважно, происходит ли действие в пылком Балтиморе или кипящем страстями Торонто. Для тех, кому это скучно, остается литературная теория, с помощью которой даже Балтимор может быть разобран на составные части, и из этих первоэлементов и разбросанных в беспорядке слов можно попытаться собрать нечто, отвечающее модной в данный момент литературной теории.

Как вы догадались, я подступаюсь к своему жанру, потому что я всегда полагал, что история (вслед за чистым вымыслом — «Путешествиями Гулливера» или «Алисой в стране чудес») является единственной общеинтересной темой повествования; благодаря своим мифологическим корням она больше говорит о нас самих как — будем выражаться по-научному — генетических образованиях, чем любое зеркало, стоящее на тротуаре, с помощью которого можно видеть, как мы переходим на другую сторону улицы, подобно цыплятам из известного рассказа. Мысль о том, чтобы вставить историю в литературу или литературу в историю стала немодной со времен хотя бы Толстого. Нас стараются убедить, что в результате не получается ни литературы, ни истории. А вот рассказ о разводе автора с женой прошлым летом большинство считает истинным содержанием высокой — точнее, серьезной — прозы, общим человеческим опытом. Но ведь многим из нас тошно читать отчет некоего Брайана о том, как и почему он оставил Дорис вскоре после того как на его университетский семинар по структурализму записалась приехавшая по обмену студентка Соня. Но даже и эта унылая проза по сути своей историческая, потому что говорит о том, что имело место в действительности в недавнее время. И в самом деле, привнесение романа в историю вещь весьма обычная. Вторая мировая война это история, и десятки тысяч романов вплетены в ткань этой очень реальной войны. Если забыть на минутку теоретиков литературы, можно сказать, что практически не бывает текстов, существующих вне контекста.

Если говорить об американской истории, то мне выпала занятная участь вырасти в политической семье в столице страны, и я знал лично или через какие-то интересные связи (наша республика не намного старше меня, если к моему возрасту прибавить годы моего деда), какая политика привела ко Второй мировой войне, или даже, хотя для этого мне потребовалось стать историком, что стояло за нашим отделением от Англии. Я всегда знал, что рано или поздно использую этот материал. Но как?

В 1966 году я решил написать роман о том, как взрослеет молодой человек в Вашингтоне в годы великой депрессии, Нового курса, мировой войны и несчастной войны в Корее. От ранних триумфов Франклина Рузвельта до молодого сенатора, чем-то похожего на моего друга Дж. Ф. Кеннеди, от мировой империи 1945–1950 годов до государства национальной безопасности начала пятидесятых. Я использовал реальных персонажей, например, Рузвельта, но я не пытался проникнуть в его мысли: он дан в восприятии только вымышленных героев, действующих в контексте реальных событий. «Вашингтон, округ Колумбия» оказался довольно популярным романом, особенно на Капитолийском холме. Правда, один английский критик, не поверивший в мягкую доуотергейтскую коррупцию, о которой я рассказал, назвал меня «американским Светонием»; это мне не понравилось, потому что я не выдумал, а описал мир наших властителей. Зато американский рецензент посчитал, что роман больше смахивает на голливудский боевик, чем на серьезную прозу. Он уже тогда знал, что в серьезных романах нет места закатам солнца и заседаниям кабинета, что у серьезных людей не бывает дворецких и шоферов, а с президентами они не то что не ссорятся, но даже не бывают знакомы.

Часть столь милого сердцу фольклора моей родной страны состоит в том, что у нас нет классовой системы; это значит, что любое упоминание о ней романистом вызывает яростный, часто иррациональный гнев. Все-таки нашим учителям платят, чтобы они внушали нам, что мы — истинная демократия (не республика и уж, конечно, не олигархия), и в ряды нашей меритократии нетрудно пробиться, надо лишь хорошо готовить уроки.

Попытка отнюдь не в начале моей писательской карьеры сочинить «автобиографический» роман породила больше вопросов, чем дала ответов. Я никогда раньше не писал о себе, а история всегда отвлекала меня от воспитания чувств или чего-то еще. Уже в школе я понимал: если судить по тому, что мне довелось знать лично, история не только плохо преподается, но и серьезно искажается.

Почему бы не написать «истинную» историю, а потом, ради дополнительных точек зрения, вплести в нее вымышленных персонажей? В конце концов таков был главный поток западной литературы от Эсхила до Данте, Шекспира и Толстого и массы других повествователей от Скотта до Флобера.

Когда Бисмарк решил дать образование низшим классам, чтобы они могли обращаться со сложными машинами и оружием, интеллектуалы сразу поняли, с каким риском это связано. Если они научатся читать, не появятся ли у них всякие идеи? Неправильные идеи? Споры об образовании продолжались не одно поколение, в них включились все — от Милля до преподобного Мальтуса. Так или иначе, они научились читать. Что же они должны читать? Происходящее во дворцах — запретная тема, не должно быть и заседаний кабинета министров; с другой стороны, закаты очень красивы, а потому красивое и доброе и стало Серьезным романом, каким мы его знаем — поучительными историями, призванными научить низшие классы знать свое место, быть послушными работниками и радостными потребителями.

Великое усекновение предметов литературы, провозглашенное поколение назад Мэри Маккарти, живет уже долгое время. Популярный роман прошлого века в большей или меньшей степени представлял собою религиозный трактат, осуждающий нетерпение, неповиновение властям, необычное сексуальное поведение и заканчивался, как правило, свадьбой; институт брака был призван контролировать рабочих, чьи дети, заложники судьбы, заставляли бы своих родителей выполнять постылую работу. Неудивительно, что с такой силой век назад, подобно извержению вулкана, возник модернизм. Джойс, Малларме и Манн, каждый по-своему отказался взирать на мир с точки зрения (довольных своей судьбой?) изгоев общества. Модернизм осветил внутренний мир и человека, которому приснился новый язык, и гения, подобно жалкой бактерии покорившегося дьяволу.

Мне кажется, что идея моей страны как темы повествования была навеяна мне школьными учителями, которым платят, чтобы они прививали удобный взгляд на общество, которое, уничтожив аборигенов континента, более или менее счастливо уживалось с рабством, навязывая себе и другим, оказавшимся под его правлением племенам, лишенный всякого смысла монотеизм. И тем не менее я верил, что есть Американская идея (даже если это пресловутая «исключительность»), которую стоит сохранить, и я попытался проследить ее с 1776 года до ее окончательного погребения приблизительно в 1952 году, когда старую республику заменило нынешнее государство национальной безопасности, находящееся в состоянии непрерывной войны либо со слабейшим противником, либо с собственным народом.

Нечего и говорить, я ничего об этом не знал в 1966 году, когда писал «Вашингтон, округ Колумбия». Как оказалось, я начал с конца, и за исключением случаев, когда мои знания входили в противоречие с официальной версией, я верил тому, чему меня научили о моей стране. Следующая книга была по исторической хронологии первой, «Бэрр», в ней я воссоздал период с 1776 по 1836 год, поставив в центр повествования сардоническую личность вице-президента Аарона Бэрра, «первого джентльмена Соединенных Штатов», как его часто называли; при всей его непредсказуемости он был своего рода лордом Честерфильдом в мире набожных лицемеров.

Популярность этого романа среди узкого круга людей, добровольно читающих книги, явилась первым признаком того, что есть еще думающие люди, не удовлетворенные историей, которой их учили в школе. Я выдумал семью, глазами которой попытался воссоздать историю республики. Хотя я и выдумал незаконного сына Бэрра — Чарльза Скермерхорна Скайлера, он кажется мне теперь вполне реальной личностью. В романе «1876» после долгого пребывания в Европе он возвращается в Америку в качестве историка и журналиста, чтобы писать о столетии Соединенных Штатов; то был год, когда победитель президентских выборов был лишен победы с помощью федеральной армии. Иронии предостаточно, и Чарли чувствует себя как дома. Еще он старается выдать замуж овдовевшую дочь Эмму, и ценой некоторых потерь преуспевает в этом. В романе «Империя» появляется дочь Эммы Каролина Сэнфорд и ее сводный брат Блэз; выросшие во Франции, они жаждут успеха в Соединенных Штатах. Кумиром Блэза становится вполне реальный Уильям Рэндолф Херст, который открыл, что история — это прежде всего то, что пишется в популярных газетах. Эта сомнительная точка зрения близка сердцу Блэза, но Каролина его опережает, купив захудалую вашингтонскую газету и предавшись желтой журналистике.

Осведомленные рецензенты поспешили заметить, что в то время никакая женщина не могла этого сделать, но уже одно поколение спустя подруга нашей семьи Элеонора Паттерсон добилась именно этого, да еще с немалым успехом (ее неудачный брак с польским князем дал Эдит Уортон сюжет романа «Век невинности»).

В романе «Голливуд» Херст и Каролина решают, что будущее — за кинематографом, источником грез для всего мира. Каролина оставляет газету Блэзу, а сама ставит фильмы и снимается в них с куда большим успехом, чем Херст, вечно пытающийся стать президентом. Контекст, в котором действуют вымышленные герои, более чем реален: это Первая мировая война, Лига Наций, Вудро Вильсон, Уильям Дженнингс Брайан, Уоррен Гардинг, молодой, исполненный амбиций Франклин Рузвельт. У меня было очень странное чувство, когда я писал в «Голливуде» о юности многих людей, с которыми познакомился в их старости.

Теперь я переписал «Вашингтон, округ Колумбия», так сказать, суммирующий роман, чтобы увязать все линии повествования. Роман «Линкольн» стоит слегка особняком, там в качестве второстепенной фигуры возникает отец Каролины, но без Гражданской войны у нас вообще не было бы истории, поэтому рассказ о ней придает звучности реальным и вымышленным персонажам.

Не мне судить, что за узор возник на этом причудливом ковре. Лично я предпочитаю ущербную республику смертоносной империи, что возникла в 1898 году, и сейчас, когда я пишу эти строки, твердо установились милитаризованные экономика и общество, и этому не видно конца. Но я не судья, а зачарованный хроникер семьи, в чем-то похожей на мою собственную, и страны, ускользающая мистика которой всегда меня занимала, настолько, что я решил назвать эту серию романов «Сагой о Золотом веке, 1776–1952», вкладывая в это название известную долю иронии. Конечно, ни в какое время эти века не были для нас золотыми, но мы продолжали на это надеяться, пока, благодаря Вьетнаму, не поняли, что мы, как и все, находимся в историческом тупике, и наша республика каким-то образом сбилась с пути.

Я оставляю будущему автору, без сомнения еще не родившемуся, написать продолжение под названием «Что стало с Империей, 1952 —…?». Дату проставит он сам. Чем раньше он это сделает, тем лучше.[355]

Гор Видал, 1993

Загрузка...