Какого хуя они решили меня пригласить, я и по сей день не имею понятия. Однако, когда мне позвонила дама из организационного комитета и сообщила, что они меня приглашают, могу ли я приехать в Ниццу за четыре дня, вы думаете, я стал спрашивать, кто ей дал телефон и чем я заслужил такое доверие? Ошибаетесь. Я только спросил:
— Вы оплачиваете и алле-ретур авион и крышу над головой?
— Разумеется, — обиженно всхрапнула дама в трубку.
— Когда нужно там быть? Даты? — лаконично востребовал я.
Даты мне подходили любые, мне совершенно нечего было делать, я даже ничего не писал в ту осень, но для важности я спросил. Она назвала даты.
— Подходит, — подтвердил я.
Они моментально прислали мне пачку бумаг толщиной в палец. Методически перечитав бумаги с помощью словаря, мне удалось выяснить, что специальный самолет отбудет из аэропорта Шарль дэ Голль, но если я желаю, я могу выбрать любой другой способ передвижения в Ниццу, и они обещают позже выплатить стоимость билета. Мне очень хотелось отправиться на юг в поезде, поглядеть на прекрасную Францию из вагонного окна, воспользоваться случаем, но я побоялся, что хуй с них получишь потом деньги за билет. Доверия к людям у меня нет. К неизвестным организациям, базирующимся в Ницце, тоже.
Я взял в путешествие синюю сумку, заключающую в себе предметы туалета, пару опубликованных мной книг и смокинг в пластиковом чехле, ибо среди других развлечений в программе значилось несколько обедов, имеющих состояться во дворцах и отелях. Ярким солнечным октябрьским утром, страдая похмельем, я явился в аэропорт на автобусе Аэр-Франс. «Почему я всегда напиваюсь накануне вечером, если утром мне необходимо быть в аэропорту? — философски размышлял я, входя в стеклянный шатер Аэр-Франс в аэропорту. — Нужно бы давно отказаться от нескольких юношеских привычек, весьма неудобных в размеренной, трудовой жизни писателя…» Я с наслаждением опустился в первое же попавшееся пластиковое кресло и только после этого оглядел внутренности шатра. Прилавки, кассы, группы пластиковых стульев, как деревья и кусты в оазисе, сосредоточились вокруг раблезианского размера пепельниц, оформленных в хром. Потом я увидел бар. Увидев его и обрадовавшись ему, я вспомнил о своем смокинге и, не доверяя залу, встал, взял и сумку, и чехол, и потащил их к бару. Живые существа в зале показались мне бандой профессиональных жуликов, одевших очки, наманикюривших ногти и притворно читающих газеты, а на деле намеревающихся спиздить мой чехол со смокингом.
Я пил «Пельфор», размышляя о том, в какую же сторону мне следует податься, где именно происходит ебаная регистрация писателей — участников Дней мировой литературы, как вдруг меня обняли за талию. Из-за меня вышел мой приятель Пьер, хорошо пахнущий набором не менее чем трех крепких и живых одеколонов.
— Эдуард… — начал он драматическим голосом и вдруг встал на пуанты (в дни своей красивой юности Пьер собирался стать балетным танцором)… — и ты тоже, Брут?
— И я… — сознался я, с удовольствием оглядывая моего Пьера, обещающего быть моим единственным знакомым в обещающей быть большой толпе писателей.
— С утра уже пиво, дарлинг? — крупное лицо критика повело носом.
— Где происходит эта ебаная регистрация, Пьер? — спросил я, не обращая внимания на его родительские манеры. По-моему, он успел уже опохмелиться и потому мог позволить себе снисходительное отношение к менее расторопному собрату.
— Бедный потерявшийся ребенок! Пойдем, я покажу тебе французскую литературу! — сжалился Пьер.
Я поднял с полу сумку и чехол.
— Эдуар, я вижу, ты собираешься покорить сердце Пьера Комбеско и потому везешь в Ниццу весь свой гардероб?
— Только смокинг. В Париже я никуда не хожу, хоть в Ницце одену смокинг.
Мы пошли: он — походкой истерика, то вырываясь вперед, то возвращаясь ко мне, я — упрямым размеренным шагом русского солдата. Солдат, правда, был одет в черные узкие брюки, остроносые сапоги и черную куртку с плечами, розовый какаду вышит на спине — в свою лучшую гражданскую одежду.
Картавою и быстрой птицею Пьер подлетал ко все чаще встречаемым нами его знакомым, так или иначе деформированные тела которых изобличали их принадлежность к сословию писателей. Подлетал, как яростный скворец, наклевавшийся только что винных ягод, прокрикивал, широко открывая рот, шутки и опять отлетал ко мне. Вывернув из коридора налево, мы вдруг вышли в открытое пространство, где несколько сотен пожилых мужчин и женщин шевелились, гудели и стояли в нестройных интеллигентских очередях к двум или трем прилавкам. Интеллигентные люди крайне неорганизованны, неорганизованнее их могут быть только маленькие дети или отряд душевнобольных на прогулке. Платки, очки, авторучки, лысины, седые, выкрашенные в цвет красного дерева или пшеничного поля волосяные покровы женщин, глубокие и неглубокие вертикальные и горизонтальные морщины французской литературы окружили меня, и я пристроился к одной очереди, неуместно четкосилуэтный среди расслабленных пончо, плащей, накидок, твида и трубочных дымков.
Пьер покинул меня, отпрыгнув в сторону, и я, чтобы убить время, мысленно попытался вычислить средний возраст личного состава Дней мировой литературы. На глаз мне показалось, что возраст колеблется между 60 и 65 годами. «Бумагу живым!» — вспомнил я циничный лозунг Маяковского, который возражал против издания произведений классиков. Похоже было, что во Франции бумага принадлежит если не мертвым, то очень старым. Тотчас же всплыли в памяти и несколько доказательств. Мой приятель Пьер-Франсуа Моро, принесший в одно издательство роман, был встречен следующим замечанием:
— Куда вы торопитесь, молодой человек, вам только двадцать семь лет!
— Рембо в двадцать бросил писать, а Лотреамон умер в двадцать четыре, — заметил тихий Пьер-Франсуа.
Цивилизации, идеал которой сытый и чистый человек — кот, одомашненный и духовно кастрированный, нужны именно старички на должности толкователей снов. И такие вот дамы вороньего типа со свисающими с цепей очками.
«Ты тоже будешь старичком, бэби», — сказал мне вдруг проснувшийся во мне мой вечный оппонент Эдуард-2.
«Я? Спокойно делающий пятьдесят пуш-апс и двести приседаний со штангой?»
«Ага. Ты», — хмыкнуло мое второе я.
«Никогда не изменюсь. Селин умер злым и так и не сделался кастрированным старичком…»
«Поглядим», — уклончиво заметил Эдуард-2, и мы, воссоединившись опять, дружно забеспокоились о том, что две наглые бокастые бабы, облобызавшись с толстожопым мужиком в плаще и с вонючей сигарой, пристроились впереди нас. «Куда прете, пезды?» — хотели мы им сказать, но так как не знали этой фразы по-французски и не посмели разрушить благопристойный гул этого слаженного коллективного хозяйства своим заиканием, промолчали и только еще раз подумали по-русски: «Куда прете, пезды?»
В самолете со мною уселся не писатель, но хромой фотограф Жерард, насмешливый молодой парень, единожды приходивший ко мне домой снимать меня для не помню какого журнала.
— Как твой французский? — спросил он меня на неустойчивом, как лай комнатной собачонки, английском.
— Точно так же, как твой английский. — Мы с Жерардом друг друга подъебываем.
— Почему столько стариков? У Франции, что, нет молодых писателей? — спросил я.
Старческий дом вокруг нас оживленно двигался, смеялся, садился, кряхтел, кашлял и разворачивал «Ле Монд» и «Фигаро». Жерард, которому 23, засмеялся.
— В вашем бизнесе, насколько я знаю, добиваются успеха небыстро.
Несмотря на то, что Жерард часто снимает писателей, или, может быть, благодаря этому, мне показалось, что он относится с презрительной покровительственностью и к нашему бизнесу, и к писателям. Жерард повесил на шею тяжелую пушку-камеру с объективом диаметром в кулак хорошего дяди и встал.
— Отправляешься пахать и сеять?
— Угу, — хмыкнул он, уже нацелившись в изборожденного глубокими морщинами дядьку с длинными грязными волосами.
Мы взлетели. Кодло, затихшее было, чтобы выслушать капитана, пожелавшего нам необыкновенных удовольствий в Ницце и сообщившего, что нас в самолете двести писателей, опять расшумелось.
— Представляете, если самолет разобьется, — засвистел женский голос сзади меня, — какой страшный удар для французской литературы!
— Да, лучшая часть французской литературы будет уничтожена! — восторженно подхватил мужской голос.
И они заговорили еще быстрее о деталях беды, которая постигнет «ле литтератюр франсэ», но я уже не в силах был различить их быстрое интеллектуальное щебетание, к тому же и корпус нашего аэр-бюса задрожал и загудел.
«Разобьется, освободятся места… Пьер-Франсуа напечатает роман и Тьерри — сборник полицейских историй», — подумал я.
«Ты тоже гробанешься, не радуйся!» — прошипел Эдуард-2.
Они во множестве бродили по салону, менялись местами, стояли, наклонившись над собеседниками, а я разглядывал всех двести и размышлял. Милейшие дяди и тети были удивительно похожи на членов Союза писателей, скажем, города Ленинграда, в полном составе отправившихся на четырехдневный пикник к Черному морю. Дело в том, что у меня, большую часть жизни прорезвившегося в одиночестве, все еще дикого, неодомашненного зверя, чудом, но сохранилось свежее, социальное воображение, без церемоний связывающее похожести.
«Хуля ты их судишь, — вступился за них Эдуард-2, — ты даже не читал, что они пишут. Разводишь в авионе крутую физиономистику. Тебя что, зовут Лаброзо? Ты что, по типу черепа, по ушам и очкам можешь выяснить степень верноподданности и конформизма?» — «Могу. Разве не ясно, что все они эстаблишмент? А все эстаблишмент мира похожи». — «Тогда и ты эстаблишмент, тебя ведь тоже пригласили» — объявил Эдуард-2. — «Меня пригласили по недоразумению, потому что я иностранный писатель, живущий в Париже. Или чтобы удешевить расходы. Чем приглашать, скажем, Апдайка из Америки и платить ему туда и обратно первый класс, можно пригласить Лимонова из Парижа…» — «Ты не Апдайк…» — радостно возразил Эдуард-2. — «Я талантливее и Апдайка, и сотен других, но пока это видно немногим! — разозленно бросил я оппоненту. И добавил: — Ты что целку из себя строишь? Мы же отлично знаем, что писателя начинают по-настоящему читать только после того, как в сознании критиков и читателей осядет его имя. Через годы. Только тогда…»
Встречали нас, как Сталина в его родной Грузии. У выхода из самолета стояли дети — прелестные девочки, одетые в нечто похожее на национальные костюмы, и раздавали гвоздики. Я прикрепил свою к черной куртке. Репродукторы играли веселую патриотическую ниццеанскую музыку. Высокие пальмы качались в солнечном ветре, подымающем подолы пионерок Ниццы и обнажающем их юные ножки-спичечки и иной раз трусики. «О этот юг, о эта Ницца, о как их блеск меня тревожит…» — вспомнил я строчки поэта Тютчева. В морозной Москве конца шестидесятых годов любила их повторять моя жена Анна. «Вот и в Ниццу сподобились попасть, Эдуард Вениаминович!» — сказал я себе радостно. «Выпить бы сейчас… Стакан красного вина или лучше шампанского…» — предложил Эдуард-2, которому Ницца тоже понравилась.
Верный своей привычке обращаться к помощи местных населений только в исключительных случаях, я сам уверенно вышел к автобусам и, найдя на одном из них надпись «Отель „Меридиан“», влез в его жаркое брюхо. Через несколько минут, однако, мне пришлось вылезти. Нашу литературную толпу, оказывается, должны были показать по ниццеанскому телевидению и запечатлеть на фотографиях. Старухи, старики и дотла загорелые дамы с тоскующими глазами давнонеебанных красавиц, я и другие столпились у автобусов. Несмотря на мое скептическое и скучающее лицо, меня тотчас вытащили из толпы на передний план телевизионные люди и облизали меня камерой. Даже заставили меня повернуться спиной и показать людям города какаду. В Соединенных Штатах Эдуард Лимонов подцепил несколько паблисити-трюков, и главный из них — острый, крутой стиль одежды, необходимый каждому, кто хочет добиться успеха. Я повертелся, скорчил две-три рожи, но убедившись, что интервью не предвидится, решил, что незачем стараться бесплатно, ускользнул в толпу и взобрался в автобус.
В вестибюле отеля «Меридиан», услышав мою фамилию, меня не послали к такой-то матери, не сказали, чтоб я убирался из их города в 24 часа, но выдали пластиковую карту — сверхсовременный ключ. Однажды мне пришлось обитать несколько дней в отеле «Хилтон» в Лос-Анджелесе, но даже там дверь не открывалась при помощи пластиковой карты, которую полагалось совать в щель. Как совать, я не знал. Я остановил черную горничную, катившую мимо тележку с бельем, и та приобщила меня к еще одному благу цивилизации в несколько секунд. Я бросил сумку и чехол на кровать, включил ТВ, открыл мини-бар и выпил вначале бутылку пива «Бэк», потом четверть литра красного вина. Умывшись и пригладив волосы, я покинул свое новое жилище, в холле должно было состояться мероприятие под названием «аперитиф „Добро пожаловать“». У лифта я с любопытством сунул ботинок в щель машины для чистки туфель, и забава эта мне так понравилась, что я провозился с машиной добрых минут десять.
В том, что тебя никто не знает и ты никого не знаешь, есть известные преимущества. Можно в подробностях обозреть спектакль вместо того, чтобы в нем участвовать. Я обозревал и пил красное вино, заедая его черными маслинами. Когда вино показалось мне пресным, я перешел на шампанское. Чтобы не выглядеть алкоголиком, я попеременно обращался к услугам двух баров, но подозреваю, что мои появления перед обоими барменами все же были неприлично частыми.
Только после первой дюжины бокалов шампанского (впрочем, всегда недолитых, хочу заметить) я перестал стесняться. Вероятнее всего, на лице моем появилась улыбка спокойного высокомерия, отражающая маниакальность одинокого Байрона, романтически стоящего на скале над бушующим морем. Холодно, брызги, а он стоит. Такое выражение появляется у меня всякий раз на коктейлях, если я одинок и пьян.
А я оказался так одинок. Много раз пересекши толпу и постояв у многих колонн и стен, я только на несколько минут задержался, чтобы перекинуться парой слов с новым шефом издательства «Рамзэй» и один раз с Жерардом. Мне хотелось общения, но, увы, босс «Рамзэя» приехал в Ниццу с женщиной и был занят ею, а Жерард усиленно обслуживал свой аппарат. Мой критик Пьер на коктейль не явился по неизвестной мне причине. Можно было присоединиться к одной из летучих, собирающихся и тут же рассыпающихся групп, но мешало недостаточное знание языка.
Между тем четверых упитанных стариков посадили в угол, поставив за их спинами ширмы, залили стариков ослепительным светом, и несколько телевизионных камер сразу занялись стариками. Пару десятков фотографов, и Жерард среди них, снимали неизвестных мне типов или группы неизвестных мне типов. Я, несмотря на байроновскую улыбочку превосходства, не отказался бы ни от телевизионных камер, ни от фотообъективов, но никто не бежал ко мне с микрофонами в руках. Все внимание доставалось старым актерам, уже десятилетиями находившимся на сцене. Я был новый актер, приехавший только что из другого театра. Блядь!
Я мужественно проработал статистом и пустым местом до самого конца коктейля. Когда обнажились залитые вином скатерти баров и раздавленные маслины на полу, я, совсем пьяный, поднялся к себе на шестой этаж. У лифта я опять остановился, чтобы поиграться с машиной для чистки обуви. Войдя в комнату, я задернул штору, включил телевизор, убрал звук и лег спать.
Проснувшись, заглянув в программу и сверившись с часами, я понял, что проспал три мероприятия. Оставалось надеть смокинг и отправиться на последнее мероприятие дня — на прием во дворце Массены, в резиденцию местного мэра. Я тщательно вымылся под горячим душем, натерся духами и, высушив голову привезенным с собою феном, оделся. Укрепив под горлом бабочку и подтянув шелковые черные носки, взволнованный, я спустился в холл, где сидели, постепенно стекаясь в компании, как маленькие капли стекаются в лужи, наши литераторы. Я высокомерно обвел их взглядом и уверенно, не задерживаясь в холле, ступил на эскалатор, повлекший меня вниз, к выходу из отеля.
Излишняя самоуверенность человека-бродяги, вдоволь повидавшего мир, сверхпрофессионализм и фамильярность в обращении с незнакомыми городами — опасны. Невидное, мощно шевелилось в стороне Средиземное, низкое море. Было душно, собирался дождь. В голове моей было еще душнее, чем в Ницце. Я уверенно пошел в Старый город, в сторону, где, я думал, находится дворец наполеоновского маршала. По звонким и глухим тротуарам, мимо харчевен на открытом воздухе, мимо бряцающих гитарами исправившихся жуликов и изобретательных алкоголиков, терзающих аккордеоны, мимо наглых средиземноморских официантов с кривыми носами, мимо американских туристов и итальянских нищих шел человек в смокинге. Шел, поворачивал, вглядывался в название улицы на угловом доме, опять поворачивал. Щелкали хорошей кожи лаковые туфли. И только когда обнаружил себя окруженным подозрительными складскими строениями в кривом переулке, освещенном только луной, смокинг понял, что заблудился.
Не будь я в смокинге, мое положение было бы куда лучше. В моей жизни я попадал сплошь и рядом в куда более дурные места. Однако человеку, которого пригласил на прием сам мэр — хозяин города — очень обидно взамен блистающего огнями зала найти себя стоящим у воняющих тухлой рыбой ящиков в окружении облезлых старых стен. Где этот ебаный дворец! Вокруг даже не было прохожих.
Я вырвался оттуда, и даже без потерь, если не считать потери психологические. Но когда, пройдя через темный сад, я, наконец, протянул свой пригласительный билет группе толстомордых стражей в клубных пиджаках, встретивших меня в дверях ебаного дворца, была уже половина двенадцатого. Мне с трудом удалось раздобыть в закрывающемся баре пару стаканов скотча и слить их в один. Еще я успел увидеть, как мой пьяный критик Пьер швырнул через плечо пустой бокал, и бокал раскололся на прекрасных старых плитах террасы, выходящей в сад. Строгие бульдоги в клубных пиджаках тотчас прибежали и занялись расследованием. Я успел позволить Жерарду, нашедшему меня в смокинге сногсшибательным, снять меня в нескольких жеманных позах у рояля, на фоне старых картин, очевидно, награбленных маршалом в походах. Я был так зол на себя и подавлен своим двухчасовым путешествием в никуда по переулкам незнакомого города, что согласился сидеть и стоять в неестественных мне позах перед Жерардом, вызывая улыбки всей этой старой рухляди. Я вернулся в отель, идя за двумя нашими старичками, и, выпив все содержимое мини-бара, лег спать.
Утром я встал очень рано, с твердым желанием начать новую жизнь. Придерживаясь Средиземного моря как ориентира, я отыскал магазин, торгующий спортивными одеждами, и приобрел у похожей на кусок старого дерева дамы олимпийские купальные трусики. Самые маленькие взрослые купальные трусики, какие у нее были. Из магазина, по начинающейся утренней октябрьской жаре, я вышел опять к берегу и спустился на низкий бледный пляж, где группами и индивидуумами лежали человеческие существа, напоминая редкое стадо тюленей. Повернувшись к лежбищу задницей, я освободился от одежд и натянул оказавшиеся мне тесными трусики. «Переоценил миниатюрность своей жопы», — фыркнул Эдуард-2. Я достал из кармана пиджака «Надю» Бретона, маленький франко-английский словарик и, растянувшись на тотчас же впившемся в меня галечном ложе, стал читать.
Прошло четыре часа. Я разительно загорел, так как моя татаро-монгольская кожа обладает удивительной способностью моментально темнеть даже от самого слабого и кратковременного соприкосновения с солнечными лучами. В пять тридцать я должен был быть в шапито в сквере против отеля «Меридиан», дабы подписывать свои книги, если окажется, что кто-либо из ожидающей толпы читателей захочет их купить. Вынув часы из ботинка, я справился со временем. Следовало собираться. Перевернувшись на спину, я увидел, что надо мной стоит смуглая крепкая девочка с обнаженной грудью.
— Бонжур! — сказала она. — Можно я сяду?
— Пожалуйста.
Я подумал, что сейчас она попросит у меня денег. «Уличная девочка. Местная. Хулиганка. Вымогательница», — решил я.
— Мне скучно. Я никого здесь не знаю. — Она порылась рукою в мелкой гальке.
— Угу, — философски промычал я.
Я был уверен, что она попросит у меня денег, но вначале сообщит, что она только что освободилась из тюрьмы или из госпиталя. Ее французский язык был чуть лучше моего, но мой ведь был ужасен.
— Ты не француз?
— Нет.
Я не желал углубляться в беседу. Мы помолчали. Я закрыл книгу.
— Вы тоже не француженка, конечно? — наконец промычал я, потому что она сидела и не уходила, поглядывая на меня смущенно.
— Какой, вы думаете, я национальности? — обрадовалась она.
— Испанка?
Я был уверен, что она уличная цыганка, но постеснялся сказать ей об этом.
— Нет, я из Бразилии! — обиделась она, как будто между бразильянкой и испанкой такая уж гигантская разница.
— А я русский, — объявил я только для того, чтобы она не очень гордилась своей редкой национальностью.
— Правда? Первый раз вижу живого русского.
Я был уверен, что в Рио найдется несколько тысяч русских, мы обитаем повсюду.
— Меня зовут Люсия, — она протянула мне руку. Я взял.
— Меня — Эдвард.
Рука ее была маленькой и твердой, рука девочки, занимающейся физическим трудом. Пальцы — я воровски скосился на руку из-под очков — короткие, и небольшие ногти глубоко вросли в мясо. Простушка.
— Что ты делаешь в жизни, Люсия?
— Я? — Пауза. — Фотограф.
Я тотчас не поверил, что она фотограф.
— А ты, Эдвард?
— Приехал на Дни мировой литературы, — я кивнул головой на видимые с пляжа флаги, развевающиеся над шапито и моим отелем. Незаконно развевающиеся, по сути дела.
Иностранных писателей на Днях оказалось только двое: Эрскин Колдуэлл и я. Опустившаяся на полотенце рядом с нами блондинка сняла тишорт, обнажив две нежные белые груди с розовыми сосками. У меня встал член и больно впился в олимпийские купальные трусы.
— Дни литературы?
— Ну да, я писатель…
Мне казалось, что вся Ницца должна быть занята нами, писателями, но вот сидел передо мною экземпляр, который понятия не имел о том, какие важные события происходят в Ницце.
— Первый раз встречаю живого писателя.
Если бы она была профессиональным фотографом, она встретила бы десятки живых писателей и несколько живых русских. Врет, сочиняет себе интересную биографию. Я открыто оглядел цыганку Люсию из Бразилии. Всю… Она была катастрофически не моего типа. Я любитель больших белых женщин, маленькие и смуглые меня не привлекают. Но у нее были широкие бедра и небольшие груди еще несъебавшейся девочки с почти черными сосками.
— Я подошла к тебе потому, что ты показался мне… — она подыскивала слово, — живым. Все другие мертвые.
Получив комплимент, я подобрел. Смущенно опустив руку в мелкий гравий, переходящий в песок, как плешь на старческой голове переходит в лысину, она провертела в пляже небольшой кратер. «Кто ее знает, — подумал я, — может, она бразильский трансвестай и влюбилась в меня с первого взгляда».
— Что ты делаешь в Ницце?» — я сел в позу лотоса и наконец оставил «Надю» в покое.
— Я приехала сюда отдыхать.
— В каком отеле ты остановилась?
— Недалеко отсюда. — Она показала в сторону моего отеля.
— Там живу я, — уточнил я географию Ниццы. — В отеле «Меридиан».
— Черт, ты богатый, — она улыбнулась. — Я живу дальше, за бульваром, в Старом городе. Не в отеле… — Она расширила воронку кратера. — Вначале я жила с подругой в маленьком отеле, а теперь снимаю комнату.
На запястье руки ее, все еще создающей Попокатепетль в Ницце, я увидел свежие шрамы. Попытка самоубийства? У многих моих женщин были резаные шрамы на запястье.
— Вовсе не богатый. Бедный. За меня платят мэр и город Ницца.
— Все равно хорошо… За меня никто не платит. Я был уверен, что у нее нет денег и она в затруднительном положении. Нужно было уходить.
Я не люблю бедных. Я никогда не даю денег нищим, они меня раздражают и злят. Я стараюсь на них не смотреть. Я сам бедный, и бедняки наводят на меня тоску. Мне их жалко, а я вовсе не хочу испытывать жалость. Я предпочитаю, чтобы мои партнеры и приятели были богатыми, держались бы нагло и я бы за них не беспокоился. Одевая брюки, я, поглядев на склоненную еще ниже черную голову Люсии, решил, что, вне всякого сомнения, она голодна, что не может совсем простая девочка или трансвестай из бедной Бразилии явиться отдыхать в Ниццу, и ее история или проще, или сложнее. Если ее история проще — она бродяжка-португалка из… ну, скажем, Лиссабона, одна из тех девочек, которые путешествуют с бродячими гитаристами или фокусниками и носят после исполнения номера шляпу или коробочку, собирая монеты. Сейчас гитарист или фокусник ее бросил. Если ее история сложнее — она наводчица воровской или террористической банды, выбравшей своей мишенью человека в очках. Девочка из ЕТА, например. Кто-то из членов банды похож на меня, и им нужны мои документы, которых (этого они не знают) у меня нет. Я апатрид. Вариант: банда разгромлена, все ее друзья арестованы, и девчонка судорожно ищет спасения. «Может, это интересно?» — вдруг высказал свое мнение Эдуард-2.
Я присел на корточки.
— Люсия, я должен идти. Мне необходимо быть в 5.30 в шапито, у меня есть обязанности.
— Да, — согласилась она грустно.
— Но если ты хочешь, — продолжил я, — я могу тебя пригласить пообедать. У меня свободный вечер.
— Хочу.
— Тогда приходи в восемь часов в холл отеля «Меридиан». — И, приминая песок, я отправился мимо белогрудой, намазавшей груди маслом, пересек пляж и поднялся по лестнице.
Я просидел в шапито два часа. Под деревянным шестом с моей фамилией. Я расписался несколько десятков раз под своей плохой фотографией в «Книге посвящений», которую устроители имели глупость выпустить. Хитрые читатели, купив дешевую «Книгу посвящений», имели возможность получить автографы всех двух сотен писателей, не покупая их книг, что они и сделали с удовольствием, обойдя нас всех от А до ЗЭД. Я выпил шесть бутылок пива и наблюдал трагическое происшествие. Старичок-читатель неуклюже задел ногою за шест с моей фамилией, и шест упал, ударив «Эдуардом Лимоновым» по голове женщину-читательницу. Ахающую пострадавшую увели под руки санитары…
Ровно в восемь, одетый в куртку с попугаем, я спустился в холл. Участники «Дней» находились в процессе отхождения в рестораны. Мой первый издатель Жан-Жак Повэр, похожий на бравого кота, стоял у входа в бар. В баре за крайним столом Жан-Эдерн Аллиер (развязанный галстук по моде американских бизнесменов на груди) профессионально разговаривал с протянутым ему членом микрофона. Член держала в руке нервная полинялая блондинка, представительница женского журнала. Приличия требовали, чтобы я сказал несколько слов Жан-Жаку Повэру. Я сказал и быстро удалился, воспользовавшись появлением седого мужчины в сером, одного из еще нескольких дюжин седых мужчин в сером, присутствовавших на Днях литературы, — все они были похожи, как японцы. Некто в сером еще облобызовывал последнюю щеку Повэра, а я, уже сделав петлю в баре, из-за спины сердитого генеральского сына Жан-Эдерна вышел опять в холл. Именно в этот момент я увидел плывущую вверх на эскалаторе Люсию. Она явилась на свидание в серых спортивных брюках-трико, в сникерсах, в сером свитере с красно-белой эмблемой «Кока-Колы» на груди. Из-под свитера выглядывало колечко белой тишортки, еще более утемняя физиономию моей цыганочки. Возможно, она и вправду бразильянка, похоже было на то, что подмешана в ее кровь и капля негритянской, — засомневался я.
В одежде цыганочка выглядела еще меньше. Вид у нее был растерянный, по-видимому, она стеснялась дорогого отеля. В холле нашего «Меридиана» пахло хорошими сигарами, кожей новых диванов, духами. Горели елками разноцветные витрины бутиков — короче говоря, совершался праздник жизни.
— Пойдем отсюда, Люсия.
На улице я взял ее за руку, мы обогнули отель и вышли на Английский Променад, пошли на запад. От моря нас отделяла только автомобильная двухсторонняя дорога. Через один блок от отеля я заметил гостеприимно освещенное заведение под названием «Ле бистро дэ Променад», и люди, сидящие на террасе, показались мне вполне симпатичными. Не туристами, и в то же время о них нельзя было сказать, что они исключительно богаты. Туда мы и зашли. Я заказал себе виски и, спросив ее, что она будет пить, получил ответ, что она тоже будет пить виски.
— Вовсе не обязательно, чтобы ты заказывала то же, что и я, — объяснил я ей. — У меня такое чувство, что ты не любишь виски.
Действительно, она любила бурбон. Блондин официант с лицом танцовщика Александра Годунова терпеливо дождался, пока мы объяснились друг с другом на очень плохом французском. Потом мы глядели в меню.
Явилась большая компания и разместилась за двумя столами, рядом с нашим. К неудовольствию своему, я узнал нескольких наиболее молодых участников «старческих» Дней мировой литературы. Усевшись, они заспорили, стали снимать и одевать очки, дамы подкрашивали губы и даже пудрили щеки и одновременно жевали хлеб. «Почему я не сижу с ними за одним столом?» — спросил я себя. — «Потому что ты лопочешь на курином французском, совершенно непригодном для интеллигентной беседы», — ехидно объяснил Эдуард-2. «Не столько зачаточный французский язык тому виной, сколько моя воинствующая анти-эстаблишмэнт позиция. Точно также я терпеть не мог советских писателей», — возразил я. Я выбрал себе салат нисуаз и бараньи котлеты. Подняв глаза, я увидел, что моя цыганочка безнадежно запуталась в сетях меню, и посоветовал ей взять стэйк о пуавр. Цыганка согласилась, благодарно взглянув на меня. Хотя место и называлось почему-то «бистро», цены были впечатляющие.
— Твое здоровье, Люсия! — я поднял мой сосуд с виски.
Она подняла свой, почти пустой.
«Я не сижу за соседним столом еще и потому, что дикари привлекают меня куда более цивилизованных людей, — решил я. — Цивилизованные люди все более или менее одинаковы, разные племена дикарей куда более оригинальны, не говоря уже об индивидуальных представителях».
Нам принесли ниццеанские салаты. Люсия принялась с энергией уничтожать свой, а я, неторопливо деля ножом анчоус и отправляя его в рот в сопровождении ниццеанских салатных листьев, этаким папашей любовался аппетитом дитяти. Выпив пару бокалов вина, я почувствовал, что обожженное солнцем парижское лицо мое пылает. Горячее лицо мне очень понравилось. Мне всегда доставляло удовольствия сочетание вина с солнцем.
— Тебе не кажется, что французы плохо относятся к иностранцам? — сказала Люсия громко и грубо и вызывающе оглянулась.
Мне не понравилось, что она громко тянет на наших хозяев. В конце концов, границы еще не отменили и это их страна.
— Ничего не могу сказать о массах иностранцев. Ко мне лично они относятся с вниманием. Печатают мои книги, и уже одно это обстоятельство заставляет меня быть признательным. С простыми людьми я мало сталкиваюсь. На араба я не похож, посему полиция ко мне не приебывается на улицах и в метро. Живу я в Париже в еврейском гетто…
— Хозяин отеля, где я раньше жила с подругой, когда у нас кончились деньги, сказал, что мы должны спать с ним вдвоем. Что если мы откажемся, он вызовет полицию! — Люсия говорила все громче, и я понял, что она мгновенно опьянела, очевидно потому, что была голодна.
— Любой народ, — начал я нравоучительно, — состоит из индивидуумов. Некоторые из индивидуумов — отвратительное дерьмо. Эскимосы и папуасы не исключение. Французы тоже.
— Он избил мою подругу. И он, и его приятели изнасиловали нас! — продолжала Люсия. За соседним столом прислушивались, заметил я. — Он отобрал у нас вещи и запер дверь, и нам пришлось бежать через окно…
Она налила себе вина и, задев бутылкой о тарелку, с яростью опустила ее на стол. Я знаю, что такие истории происходят с девочками каждый день, но цыганочка могла и сочинить злого владельца отеля, дабы разжалобить меня. «Нет, — заметил Эдуард-2, — девчонка не врет, видишь, как разнервничалась».
— Мир далек от совершенства, — начал я, и поняв, что говорю банальности, попытался выкрутиться: — Главное — выбрать позицию в мире. Следует или не прощать ничего, и тогда тебе следовало перерезать горло владельцу отеля и попасть за это в тюрьму, или… — я помолчал. — Или получать удовольствие от насилия, как учит американская этика.
Она не поняла. Она обидчиво замолчала и допила вино. Блондин принес нам мясо и развязно предложил вторую бутылку. От бутылки я не отказался, подумав однако, что люди, как животные чувствуют, с кем можно и с кем нельзя фамильярничать. Со мною официанты никогда не ведут себя развязно. Размахивающая руками цыганочка, громко кричащая на исковерканном французском, — мишень для фамильярности. Фамильярность сменяется презрением, презрение легко переходит в насилие. Неудивительно, что хозяин отеля на нее набросился.
Мы занялись мясом. Девочка ела с аппетитом жертвы эфиопского голода. Очевидно, цепь не очень интересных бытовых приключений привела ее к встрече со мной на пляже. Теперь я уже был уверен в том, что она не террористка и даже не воровка. Мне стало скучно, ибо обыкновенные проявления человеческой природы меня мало интересуют. Обед с работницей лиссабонской швейной фабрики имени Мигеля Диаса так же скучен, как обед с женой президента и генерального директора парижской фирмы канцелярских товаров.
— Они нас не любят, — икнув, сказала девчонка.
— Ну не любят и не надо. Ограничимся тем, что будем любить друг друга.
Я наколол на вилку одну из трех бараньих котлет и опустил котлету на освободившуюся от стэйка ее тарелку.
— Спасибо. — Она воткнула свою вилку в баранину. Остановилась. — Но ты ешь мало, Эдуардо. Почему?
— Питайся и не спрашивай. Меня несколько раз в день кормят бесплатно ниццеанские налогоплательщики.
Я подумал, что нужно будет ее выебать. Не потому, что мне этого хочется, вовсе нет. Она обидится, если я ее не выебу. В мачо стране, какой Бразилия, несомненно, является, женщина должна быть выебана мужчиной. Таков неписаный закон. Еще я хотел проверить, не трансвестай ли она. Судя по величине бедер, не должна бы. Но кто знает. «Плюс, — вмешался Эдуард-2, — мы выебли трех бразильских женщин в нашей жизни, хотя никогда не были в Бразилии. Выебав четвертую, мы, возможно, обнаружим в бразильских женщинах только им присущую особенность».
Люсия, держа вилку в кулаке, распяла кусок бараньей котлеты на краю тарелки и резала его ножом, как спиливают ветку с дерева. Было видно, что девчонка не имеет опыта в этом занятии. Тарелка и нож лязгали друг о друга, тарелка стучала о стол. Насмешливые физиономии участников Дня литераторов время от времени обращались к нам — источнику шума. Я сохранял невозмутимое лицо. Я знал, что сам я непогрешим, «пэрфект» с головы до ног, похож на рок-стар, а не на писателя, в куртке с попугаями, в узких брюках, с прической в два слоя. О том, что я как рок-стар, — писали критики. Ебал я писателей за соседним столом. У них у самих были внешние недостатки, которых не видела Люсия, но видел я. Их мужчинам не хватало выправки — сказывалось отсутствие физических упражнений. У них были неряшливые старомодные длинные волосы, какие носили нелюбимые мной неряхи-хиппи. А их женщины… о, они были вежливо буржуазны. Я нежно поглядел на мою дикарку. Может быть, она и работает на лиссабонской швейной фабрике имени Мигеля Диаса или на сан-паульском цементном заводе, но в ее глазах, похожих на те черные, тугие, вымоченные в маринаде оливы, которые я так люблю, всплескивает настоящая дикость. Такую дикость следует ценить.
Мы съели по куску пирога каждый. Мы выпили, я — три пальца фрамбуаза, которые мне налил наглый блондин Александр Годунов, очевидно, желая мне зла, она — половину большущей рюмки коньяка. Я заплатил, и, игнорируя насмешливые взгляды остававшихся без зрелища посетителей, мы вышли, качаясь, на Английский Променад. Она держала меня за талию и прижималась ко мне не как к обладателю хуя, я это чувствовал, а как к более мудрому, к опоре, к защите, к представителю хотя и великой, но такой же окраинной, как и Бразилия, страны, как к старшему брату, может быть. От нее пахло алкоголем, а от ее тряпочек исходил свежий запах стирального порошка, очевидно, перед свиданием со мной она посетила «ландромат». За весь обед на ее лице ни разу не появилось даже мельком довольство цивилизованной женщины, расколовшей мужика на хороший ресторан. Пьяное бравое наплевательство, веселье заводской девочки, надравшейся вдребезги с приятелем, — вот что выражала рожица Люсии. Лет двадцать назад у меня были такие девочки.
Мы решили пойти танцевать. Мы обнаружили диско там же, на Английском Променаде, неожиданно быстро. Я заплатил 140 франков и получил в обмен два ярко-синих билета, дающих нам право каждому на один бесплатный дринк. Внутри было красно-желто и жарко. Вокруг высокого круглого бара сидели и стояли пьющие. В стороне, на небольшом кругу-арене в затемнении танцевали буржуазного вида пары: женщины в платьях и с прическами леди Ди (принцессы Уэльской) и юноши с усиками — типа сэйлсмэнов или полицейских. Мы вошли на круг и стали друг против друга. Белые зубы моей цыганочки оскалились в удовольствии. Мы задвигались.
Мне показалось, что я танцую лучшее ее. Возможно из-за того, что она совсем небольшая и мои движения более заметны. Мы прыгали в тесноте, время от времени натыкаясь на слаженные, стилистически двигающиеся пары. Я всякий раз говорил: «Пардон!», но не думаю, чтобы мы кого-нибудь серьезно повредили. После восторга нескольких танцев я понял, что музыка у них такая же незначительная, как лица танцоров. Невнятная. Иногда попадался, правда, рок-энд-ролл с чистым ритмом в их репертуаре, но в основном преобладали диско-ритмы семидесятых годов, устаревшие и мутные по звучанию. Мы пошли к бару.
В обмен на наши синие билеты мы получили: я — виски, она — пиво.
— Ты хорошо танцуешь, — по лицу цыганочки лился пот.
— Куда мне до бразильцев, — я вытер свой пот со лба рукою и, сняв очки, вытер лицо подкладкой куртки.
— Правда, хорошо… Ты учился танцевать?
— Нет, Люсия. Даже на курс французского в альянс Франсэз я никак не найду денег, какие танцы… Однако я хотел бы научиться танцевать танго…
— Ты не умеешь танцевать танго?
— Умею, как все, но хочу научиться классическому танго, по правилам.
— Са ва? — спросил меня стоящий рядом с бокалом пива загорелый молодой тип с рыжеватыми подстриженными усиками, в джинсах и клетчатой рубашке.
— Са ва, — подтвердил я.
Приятель типа, тоже с бокалом пива, толстый молодой человек, захохотал, глядя в нашу с Люсией сторону.
— Танцуем? — продолжил рыжеватый.
— Да, — Люсия приветливо улыбнулась, обнажив все зубы.
— Вы кто? — спросил толстый, почему-то очень бледный, не ниццеанского типа, — американцы?
— Нет! — возмутилась Люсия, — я не люблю американцев! Он — русский, — она гордо положила руку на мое предплечье, — а я — бразильянка!
Оба типа переглянулись и, толкнув друг друга локтями, расхохотались. Потом обменялись несколькими фразами, смысл которых я не понял, да и не расслышал в нечистом шуме диско-ритмов.
— Ты — русский, и ты — бразильянка, вы — «кошонс!», — сказал парень с подстриженными усиками, рассмеялся и, сделав полуоборот, смеясь и скалясь, ушел в толпу танцующих.
Люсия рванулась за ним, но я удержал ее. Бледный толстяк с расстояния в несколько метров глядел на нас, пьяно хохоча.
— Ты понял, что он сказал?! — кричала Люсия, вырываясь из моих рук.
— Понял.
— Ты уверен, что ты понял? Он сказал, что мы свиньи!
— Ну сказал и сказал…
— Но нужно было что-то сделать — ударить его бутылкой!
— Если бы он ударил тебя или меня, Люсия, я бы ударил его. Он жалкий и глупый клерк, сэйлсмэн, один из говнюков, оперирующих компьютерами, или какая есть сейчас самая бесполезная, но модная профессия в пост-индустриальном обществе? Пусть он получит свое мизерное удовольствие…
— В Бразилии у нас за это убивают! — убежденно сказала Люсия.
Я почувствовал, что она меня осуждает за то, что я не ударил типа.
«Правильно сделал, — одобрил Эдурад-2, — их страсти — не наши страсти».
— Выпьем еще? — предложил я.
— Нет, идем отсюда! — глаза ее метали дикость и презрение. — Мерзкое место! Я говорила тебе, Эдуард, что они ненавидят нас!
Чтобы доказать ей, что я не боюсь драки, я заставил ее подождать, когда я закажу себе и выпью еще одно виски. Потом мы вышли из диско, пересекли автостраду и спустились к морю. У моря внизу было сумеречно и влажно. Никем не считаемые волны наваливались на пляж, но, обессиленные идти побережьем, укатывались обратно. Принимая обессиленных беглецов, море урчало, как кухонная раковина. Вверху над нами были средиземноморские созвездия, но я только изредка взглядывал вверх, а Люсия и вовсе не глядела. Она переживала национальную ссору, в каковую мы только что были вовлечены. Я дал минутам истечь и, глубоко вдохнув теплую влажность, сказал:
— Видишь, как хорошо, что мы не позволили себе ввязаться в драку. Мы не шли бы сейчас по берегу ночного моря, а находились бы в отвратительном полицейском участке, и нас обвинили бы в том, что мы затеяли драку. Тебя назвали бы несколько раз проституткой, а мне мимоходом врезали бы в живот… Выпустили бы нас только утром с помощью организационного комитета Дней литературы…
— Может быть, ты прав. Но какой подлец… Почему они нас не любят, Эдвард?
— Не они, а он. Я не знаю, много ли таких во Франции и почему они не любят иностранцев. Но тип с усиками — явное ничтожество, серийный продукт цивилизации. На нем джинсы, как на всех уродах, усы, как у всех уродов, он никто и ничто, и ему хочется сорвать на ком-нибудь злобу за свою собственную ничтожность. Ему подвернулись мы — иностранцы. Может быть, он импотент и его подружка вслух сказала ему об этом.
Люсия хмыкнула.
— Ты подумала, что я испугался? — спросил я, заглянув ей в лицо.
— Нет, я видела, что ты не испугался. Ты был спокоен. Хотела бы я быть такой спокойной, как ты.
— В твоем возрасте я тоже не был спокойным… Научился… Понимаешь, в таких случаях лучше игнорировать эмоции и уступить место интеллекту…
— Если бы все умели это, Эдвард, ты думаешь, никто не дрался бы и люди не убивали бы друг друга?
Она остановилась и прижалась вдруг ко мне, лицом в мою шею, в куртку на груди.
— Мы ведь не хуже французов, Эдвард, мы, может быть, лучше… Кому мы мешаем?
Я вдруг обнаружил, что она плачет.
— Эй, — я погладил ее по жестким волосам, — ты чего ревешь?
— Я вспомнила хозяина отеля… Они сделали мне больно! А подружка, Эдвард…
Я не дал ей пожаловаться, я встряхнул ее и повернул лицом к темной воде.
— Эй! В Париже у меня есть два друга — Тьерри и Пьер-Франсуа, они замечательные! Кроме этого, я знаю Жака и Катрин, и они замечательные. И в моем издательстве «Рамзэй» есть множество прекрасных французских людей. Не реви. Ты должна научиться чувствовать людей. Чувствовать способных причинить тебе зло и держаться от них подальше. И прекрати плакать! Глупо плакать у теплого моря, в Ницце, под такими созвездиями. Где же знаменитая бразильская жизнерадостность?! Возьми платок и вытри слезы!
«Ох, женщины, — вздохнул Эдуард-2, — они ведут себя как дети и требуют от нас, чтобы после этого мы ебали их, как взрослых самок!» Люсия послушалась, вытерла слезы и шумно высморкалась в мой большой платок. Воспользовавшись нашей занятостью, море лизнуло мои сапоги и полностью накрыло ее сникерс.
— Ой, море! — вскрикнула она, и мы отбежали от воды.
У лестницы, ведущей вверх, на набережную, дикие туристы и просто бродяги сообща разожгли нелегальный костер и теперь суетились вокруг него с кружками и бутылками красного столового.
— Пойдем ко мне? Выпьем еще, и если ты хочешь, будем делать любовь. Если не хочешь — не будем. Пойдем, Люсия?
Она задумалась.
— Бон суар! Идите к нам! — позвали нас от костра.
— Пойдем к тебе, Эдвард.
Мы напились. Мы выпили все содержимое мини-бара, который, слава Богу, вновь набили алкоголем. Люсия опять плакала, но уже от опьянения, и слезы ее смешивались со смехом. Я раздел ее и, разумеется, обнаружил, что она не трансвестай. Темная половая щель девчонки была того же возраста, как и девчонка, и была наполнена слизью. Я подумал, что она, может быть, уже несколько часов истекает желанием хуя, а я все разговариваю с ней о мировых проблемах и рассказываю о временах, когда я был бандитом. Маленькая и большебедрая, она доставила мне определенное, хотя и ограниченное, удовольствие своей вечнотекущей, крепкопахнущей щелью и звуками, неожиданно глубокими и густыми для такой маленькой девочки, которые она издавала. Увы, так как я был очень пьян, акт наш продолжался с переменным успехом несколько часов. И ничем не кончился. Только утром, с трудом открыв глаза, я решил, что следует оставить в темнокожей девочке мою сперму — символ покорения и освоения самки самцом. Солнце уже зияло в незадернутую шторой щель окна. Она молча сопела и упиралась в меня шершавыми ступнями, когда я, сжимая темный зад, ебал ее на боку, не желая смотреть в ее лицо. Почему? Может быть, в глазах-оливах оказалось бы выражение, которое помешало бы мне кончить. Я кончил в подозрительно горячую цыганочку и опять уснул с моим членом в ее щели, поцеловав ее в спину.
Проснулись мы в три часа дня. В четыре в отеле «Плаза» должна была состояться литературная игра. Десять авторов, и среди прочих дамы: Маша Мэриль, Людмила Черина и Режин Дефорж, должны были — каждому давалось тридцать секунд — сочинить совместную историю. На их игру мне было положить, но я должен был встретиться там с корреспондентом «Фринтэр» и обсудить возможное мое участие в какой-то передаче. Пришлось встать. Голова болела.
В следующие тридцать минут я чувствовал себя отвратительным обманщиком и подлецом, при этом ясно сознавая, что я таковым не являюсь. Ты не можешь взять в свою жизнь всех женщин, попадающихся тебе в дороге. Ты не должен этого делать, в противном случае, тебе придется жить в толпе и для толпы. Тебя растащат по кусочкам. Нужно было отсечь только что связавшие нас нити. И я взмахнул невидимым ножом, профессиональный отсекатель нитей и уз. Я объявил ей, что сегодня — последний день конференции и назавтра очень рано я улетаю в Париж. Она грустно улыбнулась, сказала, что хочет приехать в Париж, она никогда не была в Париже, и пошла в ванную. Пока она находилась под душем, что-то пела тихое и неразличимое в струях воды, я подписал ей «Дневник Неудачника» и протянул книгу, когда она с мокрыми волосами вышла из ванной. Абсурдный подарок, поскольку она не сможет прочесть французский текст. Может быть, кто-нибудь когда-нибудь переведет ей несколько строчек.
Недоверяющий людям, каюсь, я отправился в ванную после нее, зажав в кулаке два пятисотфранковых билета. Так же как искренни были ее слезы вчера по поводу того, что «они нас не любят», таким же искренним могло оказаться сегодня ее непонимание принципа частной собственности, а тысяча франков были мои последние деньги и в Ницце, и в Париже. Как всегда, я ждал контракта.
Мы вышли из отеля в желто-синий день. Я попытался пошутить, сказал, что Ницца окрашена сегодня в цвет украинского национального флага. Желтый — солнце, синий — тени. Она грустно кивнула головой.
— Напиши мне твой номер телефона в Париже, Эдвард, — вдруг попросила она. — Может быть, я доберусь до Парижа.
Я взял у нее из рук «Дневник Неудачника» и уверенной рукой вывел на последней странице заведомо неправильный номер телефона, подлец. В Париже со мною жила женщина, которую я любил.
— Ты знаешь, — она посмотрела на меня снизу вверх и улыбнулась, — мне кажется, что я забеременела от тебя этим утром. Я чувствую это. Если да, я рожу ребенка.
Она прижалась ко мне, и я поцеловал ее в мокрую голову. Я не поверил ей, но мне было приятно. Постояв с минуту, мы отлепились друг от друга и ушли не оборачиваясь.
Я явился в «Плазу» аккуратно к началу игры. Зал был полон, и я с трудом отыскал себе место. Рассевшись на эстраде, они смеялись, ворошили свои листки, снимали и одевали очки. Наконец ведущий Жан Пьер Элькабаш ударил по камертону, и некто седой и в сером начал историю так:
— Прибыв на Дни мировой литературы, я вскоре устал от следовавших одно за другим мероприятий и отправился на пляж, взяв с собой книгу. Я долгое время читал, подставив спину солнцу, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд…
Мсье Элькабаш ударил по камертону, ибо время первого писателя истекло. Режин Дефорж, подтянув шаль в цветах на плечи, продолжила:
— Я поднял голову и увидел девушку с обнаженной грудью, пристально глядящую на меня. «Бонжур мсье», — сказала незнакомка и присела рядом со мной. — Я хочу спросить у вас очень важную вещь, мсье: любите ли вы салат нисуаз?
Зал одобрительно зашумел, засмеялся, старушка с седыми буклями рядом со мной оживленно заерзала на стуле, все были в полном восторге от выбранного сюжета. Улыбнулся и я выбранному писателями сюжету.