Они нагнали меня, когда я уже не ожидал их. Расслабившись, миролюбиво вдыхая острый запах зимней ночи, я достиг пересечения бульвара имени маршала Сушэ с авеню имени художника Энгра. Я предвкушал длительное, но не неприятное путешествие через весь Париж к себе на улицу Архивов. Именно тогда они вдруг заквакали мерзким фольксвагеновским гудком. Двойной очередью: «Фаф-фаф! Фа-фа-фаф!», «Фаф-фаф! Фа-фа-фаф!» И не оглядываясь, я понял, что это они. Спрятаться было некуда. Мое белое пальто выдало меня им. И горели все фонари в месте впадения авеню Энгра в бульвар Сушэ.
Я сел в «фольксваген».
— Почему ты хотел сбежать от нас, Эдуард?
Эммануэль Давидов энергично выжала на себя неизвестного мне назначения черный рычаг. «Фольксваген» скакнул вперед.
— Я потерялся, — соврал я.
Мне не хотелось пускаться в длинные объяснения по поводу того, почему я не захотел ехать с ними в русский ночной клуб. Лист причин оказался бы слишком длинным. Среди прочих — финансовая проблема. У меня оставалось совсем немного денег в банке. Траты мои были разумно распланированы, и посещение русского ночного клуба казалось мне вопиюще неразумным вложением денег. Аборигены могли себе позволить хаотичную жизнь, я, пришелец, выживал лишь благодаря железной дисциплине… Плюс, неисправимый циник, я разобрался в составе компании и понял, что ни одна женщина не свободна. Если я не могу рассчитывать затащить к себе в постель теплую пизду, то чего же зря время тратить?.. Еще? Я устал от их отличного французского языка и от их плохого английского…
— Я отошел отлить и потерял вас.
— Мы же тебе кричали! Ты что, не слышал?
Давидов экспансивно крутанула руль и вечнозеленые насаждения юга шестнадцатого аррондисманта исчезли из окна, сменившись серыми каменными боками зданий.
— Мы видели, как ты уходил вдоль забора. — Эжен обернулся ко мне, он сидел рядом с водительшей. Эжен улыбался. — Ты пытался сбежать от нас, Эдуард, но воля коллектива тебя настигла. Мы победили. Ты побежден.
Коллектив, еще два автомобиля, как бы подтверждая слова Эжена, заклаксонили сзади.
«Ну ничего, — успокоил я себя. — Бастилия находится в полукилометре от улицы Архивов. Посижу с ними для приличия и свалю…»
На Трокадэро мы ждали зеленого огня (Давидов нетерпеливо пригнулась и сжалась, пытаясь увидеть вспышку зелени как можно раньше. Так кошка сжимается у мышиной норы, поджидая мышь), когда эженовскую дверь «фольксвагена» вдруг рванули снаружи, и плохоодетый и плохоостриженный тип с револьвером в руке возник в щели. Тучный Эжен, схватившись за дверь, молча пытался ликвидировать щель. Пират же, пыхтя и упершись ногою в бедро «фольксвагена», пытался дверь распахнуть.
— Бандиты! — вскричала вдова Давидов безо всякого испуга. Вдова, потому что к двадцати пяти годам успела похоронить любимого мужа-адвоката.
— Гони! — закричал я. — Гони! Жми на газ!
Она нажала. Тип, не отпуская двери, висел на ней. Эжен, также не выпуская двери, тянул дверь на себя. Давидов рванула черный рычаг. Автомобиль подпрыгнул, стряхнул с себя абордажного пирата и устремился в ярко освещенную, цветную парижскую ночь. Эжен захлопнул дверь и обернулся ко мне… И тотчас же спрятал голову вниз, за спинку сиденья.
— Стреляют! — вскричал он.
Я услышал несколько хлопков. Если бы не информация Эжена, я бы не обратил на хлопки внимания, принял бы их за фрагменты обычных уличных шумов. Но я не стал проверять, я поверил Эжену на слово. И повинуясь Бог знает откуда пришедшему, мгновенно сработавшему инстинкту, я скатился с сидения на пол «фольксвагена».
— Правильно! — прокомментировала Давидов, не оборачиваясь, очевидно, она видела мои действия в зеркало. Сама она тоже сползла ниже по сидению. Послушный ее не потерявшим уверенности ногам и рукам, автомобиль уверенно прорезал ночь. Некоторое время мы молчали.
— Это КГБ, — сказал я. — Или СиАйЭй.
— Бандиты! — сказал Эжен.
— У меня множество врагов, — сказала Давидов.
— Странный способ сведения счетов, — сказал я.
— Посмотри Эдуард, они не едут за нами? — Одной рукой Давидов извлекла откуда-то сигарету.
Эжен, несколько раз промахнувшись, высек синий огонь и поднес его к губам Давидов. Закурил и сам. Вонючий «Житан».
— Кажется, не едут… Однако у меня большая близорукость…
— Даже в очках? — спросил Эжен.
— И в очках.
Он всмотрелся в дорогу за моей спиной.
— Бандит выскочил из «4Л», если я не ошибаюсь?
— Угу… — Давидов заставила «фольксваген» проскочить перекресток в самый последний момент.
Красный огонь вспыхнул тотчас за нами, лизнув нам заднее стекло.
— «4-Л» не видать. И наших тоже не видать.
— Нужно остановиться и подождать их.
— Не нужно останавливаться. Что, если бандиты едут за нами? У нас ведь даже ножа с собой нет, — сказал я.
Я очень сожалел о том, что засиделся у Давидов после обеда и не сумел убежать от компании. Теперь судьба тащит меня вместе с «фольксвагеном», с моей переводчицей и ее любовником. И куда? Мне решительно не нравилось уже одно то, что меня тащат.
Они даже не обратили внимания на мою реплику. Сразу за мостом Иены Давидов заставила «фольксваген» въехать на тротуар. Выключила мотор и вышла из машины. Эжен вышел вслед за нею. Стоя у края автострады, они стали вглядываться в автомобили. Я остался сидеть в «фольксвагене», лишь откинувшись на сидении и расстегнув белое тесное пальто. Я был зол на них и на себя. Мой инстинкт, столько раз выручавший меня в Харькове, Москве и Нью-Йорке, толкал меня в желудок, заставляя волноваться кишки. Он всегда толкает меня в таких случаях в желудок, это наш условный с ним знак. «Валить надо, валить как можно скорее, а не стоять у края дороги, дожидаясь бандитов, — понимал я». «Уходи сам, если эти сумасшедшие не чувствуют, что следует свалить, раствориться в ночи, въехать в темные улочки и замереть там. Уходи! Нет оружия отбиться, — беги! Брось их на хуй!» — сказал желудок.
Я не мог бросить их на хуй. Я боялся прослыть трусом. Автор книги «Русский поэт предпочитает больших негров» не имеет права выскочить из «фольксвагена», бросить им: «Пока!» и раствориться в ночи. Боязнь потерять социальный статус в данном случае одержала верх над биологическим инстинктом. Но именно потому, что я всегда следовал биологическому инстинкту, я и жив до сих пор, в то время как по меньшей мере целый взвод временных спутников различных этапов моей жизни давно сгнил на кладбищах мира. Shit!
На автостраде возник рыжий обмылок, и они замахали обмылку руками. Проскочив их, обмылок остановился, и, зажегши задние огни, сгазовал назад, на них. Из обмылка вышел музыкант Жаки, и они, неслышно для меня, но энергично жестикулируя, обсудили ситуацию.
— Мы решили ехать в «Балалайку», — сказала Давидов, когда они уселись в машину.
— Глупо, — пробормотал я.
— Глупо позволить им испортить нам вечер, Эдуард, — сказал Эжен.
Я хотел было возразить, что лучше уж испортить один вечер, ночь, чем… Я промолчал, так как понял, что не смогу представить им сколько-нибудь связных аргументов. Не могу же я сослаться на свой желудок… Сказать, что именно таким вот образом, как сейчас, сжимался он за ночь до того, как Костя Бондаренко влип в историю, за которую его приговорили к высшей мере. Или что так же сжимался он, когда Володька-боксер слишком долго копался в этом мудацком сейфе… Я сказал:
— Пора валить, Володька! Скоро мусора будут делать обход. Жадность не одного фраера уже сгубила!
Володька не захотел, пять минут ему, сказал, нужно, чтоб до денег добраться. Я ушел один. Володьке, не послушавшемуся моего желудка, влепили восемь лет…
Я не успел вспомнить и половины всех случаев, когда мне удавалось спасти шкуру благодаря своевременному предупреждению моего органа пищеварения, когда на бульваре Генриха Четвертого в автомобильное зеркало со стороны Эжена вкатился автомобиль и, спустя мгновение, на большой скорости поравнялся с нами.
— Они! — закричал Эжен. — «4-Л»! Их авто!
«4-Л», промчавшись мимо, забежал вперед и взяв влево, резко остановился, выставив на нас левый бок, преграждая нам дорогу. Из «4-Л» выскочили трое. В коротких куртках неопределенного цвета. В руках у каждого находился предмет, не оставляющий никаких сомнений по поводу проницательности моего верного желудка: револьвер.
В жилах Эммануэль Давидов, назвавшейся так на титульном листе моей книги (из нежелания быть известной в ежедневной жизни как переводчица тома «Русский поэт предпочитает больших негров»), течет помимо французского еще одна горячая латинская кровь — итальянская. Давидов резко бросила «фольксваген» назад, взбежав на тротуар, обогнула автомобиль врагов и, скрипя тормозами, залавировала между стволами деревьев и запаркованными автомобилями… Сзади — в этот раз я отчетливо услышал их — работали револьверы преследователей. Буф! Буф! Баф!
— What a fucking Jesus Crist! — выругался я идиомой, заготовленной у меня на самые крайние случаи жизни.
Испугаться наш экипаж опять не успел. Страх — следствие рефлексии. Чтобы почувствовать страх, нужно успеть подумать, как бы мысленно обсудить ситуацию. У нас для этого не было времени.
— Нас хотят убить, — констатировала факт Давидов даже несколько равнодушным тоном.
Впрочем, равнодушие проистекало оттого, что все внимание, как, очевидно, и все эмоции ее, были направлены на пролетание по тротуару на скорости не менее ста километров в час. И неслась она, увлекая и меня, вопреки желанию, куда бы вы думали? К ебаному русскому ресторану на площади Бастилия, к «Балалайке»! Впрочем, неизвестно, изменилась ли бы наша судьба, если бы Эммануэль Давидов направилась бы вместо ярко освещенной Бастилии в темные улочки. Может, быть история была бы печальнее…
— Прорвались! Ой, как я сейчас выпью! — воскликнула Давидов и поворотом ключа выключила мотор.
Именно в этот момент, когда пальцы ее еще сжимали ключ, остановленные в намерении вытащить его из щели, рядом с нами на тротуар вспрыгнул автомобиль. Я увидел тело автомобиля и одновременно услышал супернатуральный визг тормозов. Распахнулись двери, и три темные тени метнулись к аквариуму «фольксвагена».
В следующий момент я почувствовал, что кость лба у меня болит. Подняв глаза, я увидел дуло, направленное прямо в мой лоб. Дуло принадлежало револьверу. Револьвер же продолжался нервно подрагивающими руками. За руками прыгало лицо бандита, который пытался вломиться в «фольксваген» на Трокадэро. На Бастилии было куда светлее, и я смог рассмотреть грязные волосы и показавшиеся мне арабскими черты лица. Двое других бандитов точно таким же образом, по правилам растопырив ноги и сдав чуть назад жопы, держали на прицеле Эммануэль Давидов и Эжена.
«Если тебе надоела жизнь, Эдуард, — подумал я — вот тебе хорошенький и достойненький способ распрощаться с нею. Достаточно резко двинуть рукой — сейчас руки мирно покоются на сидении, — и пуля проткнет тебе череп как раз между бровей, неровно взломав кость. Даже если он не блестящий стрелок. С нескольких метров невозможно промахнуться».
— Выходи! — заорал эженовский бандит Эжену. И сняв одну руку с тела револьвера, согнувшись, открыл дверь «фольксвагена». — Выходи, сало!
«Сейчас они нас перестреляют одного за другим, — подумал я. — Стрелять сквозь стекла „фольксвагена“ менее удобно, вот они выведут нас на свежий январский воздух». Я не задумался тогда над тем, что место, выбранное бандитами для экзекуции, чуть более публично, чем это необходимо, — площадь Бастилии. Все показалось мне логичным тогда. «Мой» бандит — я заметил, что воротник его куртки поднят, — продолжал подрагивать револьвером. Дыру, откуда вылетает в таких случаях носительница смерти — пуля, я по близорукости не видел, но я верил, что дыра там, на месте…
Эжен без слов, что было совсем не в его манере, выдвигался ногами вперед из двери. Руки он держал на уровне плеч. Энергичная обычно Давидов тоже молчала… Только был слышен шум ночного трафика на площади.
Звук множества полицейских сирен, накатив внезапно, залил нам уши. Лишь мгновением позже ослепляющий свет фар сразу нескольких полицейских автомобилей залил место действия. «Спасены! — подумал я с ликованием». Оставалось лишь уцелеть в перестрелке бандитов и полиции. Однако спрятаться от шальных пуль я еще не мог, так как на меня по-прежнему был направлен револьвер «моего» бандита. Почему он не бежит, не прячется? Почему не стреляет в полицию или в меня?
Мои сомнения мгновенно разрешились. Я увидел, что выскочившие из ближайшего к нам авто полицейские бросились обшаривать уже стоящего с поднятыми руками на тротуаре Эжена. Полиция и бандиты, оказывается, были заодно! Совсем не невинный, я, однако, жил в Париже меньше года, плохо понимал французский язык и еще хуже местные нравы.
— Это полиция! — сообщила мне Эммануэль Давидов. — Выходи! Они кричат тебе, чтобы ты выходил!
Я почувствовал, что рад тому, что на нас напала полиция.
— Выходи! — повторила Давидов. — Они шуток не понимают! — Давидов решила, что я сознательно злю полицию.
Сказать по-правде, я не только не понимал того, что они мне кричат, но на протяжении некоторого времени и не слышал вовсе их криков. Со мной случился обыкновенный шок… Осторожно, держа руки на затылке, я выдвинулся из «фольксвагена» и встал на тротуар. Привычные руки полицейского обежали мое тело от лодыжек вверх. Междуножье, также как и подмышки, не было забыто. Только после этого «мой» бандит наконец спрятал револьвер. Вместо револьвера он извлек из одежды наручники и, больно захватив мою левую руку, защелкнул один наручник вокруг запястья. Другой бандит подтолкнул ко мне величественно возвышающегося над всеми Эжена, и его присоединили ко мне, защелкнув наручник на его правой руке.
Выли невыключенные сирены, и вращались неостановленные жирофары. Кричала на полицейских Эммануэль Давидов с шубой в руке, отказываясь от, по-видимому, также полагающихся ей наручников. Пытаясь помочь ей, Эжен рванулся к подруге, дернув и меня. Да так сильно, что я чуть не сбил с ног двух полицейских, за что и получил хороший удар полицейским локтем в бок. Полицейских вокруг было неожиданного много. Я насчитал шесть автомобилей. Из всех раций военно-полевыми голосами глаголили дежурные.
Появились зрители. Небольшая толпа окружала уже место действия, автомобили, нас и полицейских. Я заметил в толпе нескольких мужчин и женщин в фольклорных славянских костюмах.
— Ребята из «Балалайки»! — пояснил Эжен.
— Ты видел фильм «Скованные одной цепью»? — спросил я.
Эжен не услышал. Он во все глаза смотрел на Эммануэль Давидов и прислушивался к тому, что она кричит. А она кричала, да еще как. Полицейские орали на нее. Я понимал тогда уже некоторые бранные слова самой культурной европейской нации, но их суперразвитой словарь был мне, разумеется, недоступен. Я различал лишь привычные «сало» и «кон», перебрасывемые с невероятной скоростью обеими сторонами.
— За что вас, Эжен? — крикнула женщина в фольклорном славянском костюме.
Больно вывернув мне руку, Эжен стал отвечать ей через головы полицейских. Непривыкший к подобному обилию людей вокруг, представитель профессии тихой и одинокой, я испытал вдруг тоскливое желание остаться одному. Не обязательно оказаться в студии на улице Архивов, но даже очутиться в одиночной камере было бы очень желательно. Они так несносно и неразумно, по моему мнению, все (включая Эжена и Эммануэль Давидов) кричали, так злились и дергались, что утомили меня. Осторожно захватив браслет наручника правой рукой, я лодочкой сложил ладонь левой и… преспокойно вынул ее из наручника. У меня всегда были на удивление пластичные ладони. Высвободив руку, я не предпринял попытки к бегству, справедливо опасаясь, что буду немедленно застрелен, но поднял свободную руку вверх и показал ее народу. Фокус!
Я думал, они рассмеются, будут поражены самодеятельным Гарри Гудини, зааплодируют. Увы, вольный народ не заметил моего трюка, а «мой» бандит, как я его продолжал называть, уже подозревая, что он переодетый полицейский, наградил меня несколькими ругательствами, схватил мою освобожденную руку и вновь пленил ее. На сей раз натуго. Браслет впился мне в мясо. Скованный одной цепью, Эжен благородно запротестовал. Его адвокатство разозлило «моего» бандита, он затянул и эженовский браслет потуже. Я не мог видеть, клеймо какой страны выбито на наручниках, но был уверен, что если даже «Сделано во Франции», то модель, вне сомнения, американская. Весь прогресс подобного рода всегда прибывает с другой стороны Атлантики.
Появился серый фургон для перевозки заключенных, и нас сняли со сцены, убрали в фургон. Стало тише и лучше. Несмотря на то, что болела рука, сжатая железом, и вместе с нами в фургоне находился буйный пьяный.
— За что они нас? Они что, приняли нас за кого-то другого? Может быть, кто-то из нас похож на известного интернационального террориста? — спросил я.
— Ты, Эдуард, романтик! — Эммануэль Давидов хмыкнула в темноте. — Эти трое салопардов утверждают, что мы пересекли красный свет и что когда они пытались нас остановить, мы удрали как преступники.
— Неужели эти личности в грязных куртках — полиция?
— Полиция. В том-то и дело! Они утверждают, что кричали нам, что они — полиция.
— Что мы — дебилы, не остановиться на предупреждение фликов? — Эжен резко дернул мою руку.
— Легче, пожалуйста, Эжен! — попросил я.
Мои приятели, перебивая друг друга, взволнованно заговорили по-французски. Я же подумал, что если нас обвиняют лишь в том, что мы пересекли красный свет, то, выплеснув на нас злобу и досаду в полицейском комиссариате, удовлетворив полицейское самолюбие, помучив нас несколько часов, флики нас отпустят. Странно однако, что полицейские стреляют в автомобиль, пересекший улицу на красный свет. В Соединенных Штатах для открытия огня нужна все же более весомая причина, а в Советском Союзе милиционер боится палить в граждан, даже когда это насущно необходимо. Ибо советскому флику грозит лишь чуть меньшая, чем обычному гражданину, уголовная ответственность, если он угрохает невинного… Далее я погрузился в философические рассуждения о том, что у меня никогда не возникало проблем с миром, если я представал перед ним один на один. Один я всегда принимал правильные решения. Чужая же воля, в той или иной степени навязанная мне, неуклонно приводила меня к несчастьям и проблемам. По меньшей мере, к недоразумениям. «Хуй-то я теперь сяду к кому-нибудь в машину, — решил я. — Никогда в жизни».
В комиссариате я не нашел ничего примечательного. Во всем мире полицейские участки выглядят более или менее одинаково. Запах был отвратительный. 24 часа в сутки омываемые дымом «Житанов» и «Голуазов» стены и пуританская мебель комиссариата прокоптилась насквозь и навеки. Содержимое желудков как минимум нескольких задержанных буйных алкоголиков выплескивалось, без сомнения, каждую ночь на линолеум комиссариата. Уже у входа едкий сквозняк донес до меня из глубин знакомый запах полицейского туалета.
Выебываясь, нам, разумеется, не сразу сняли наручники. Тем более что излишне энергичная Эмануэль Давидов тотчас потребовала, чтобы меня и Эжена освободили от браслетов. «Когда ты требуешь чего-то-у полицейских, уважаемая Давидов, — мысленно сказал я ей, — будь уверена, что именно в этом тебе откажут. В перевернутом мире полицейского участка все наоборот».
У себя дома полицейские сделались наглее, но спокойнее. Эммануэль Давидов и Эжен в доме у полицейских сделались истеричнее. Я решительно не одобрял выбранной ими манеры поведения, что и постарался объяснить Эммануэль. Отстегнув от меня Эжена, его записывали.
— Легче, пожалуйста, с ними, — попросил я. — Чем меньше мы будем качать права, тем быстрее нас выпустят.
Давидов, несмотря на то, что перевела мою книгу отлично, может быть, не знала выражения «качать права». На мое замечание она лишь пожала плечами.
За доской-прилавком, на который Эжен выложил потрепанные документы, среди столов и телефонов сидели несколько полицейских. Главным у них был большой, горбоносый, удивительно напоминающий дэ Голля нагло-веселый дядька-полицейский. На крышке его круглой кепи-кастрюли было больше белых линий… Двадцать или тридцать полицейских толпилось вокруг. Все они были заняты именно нами. Мне казалось, что мы не заслуживаем такого внимания. На мой взгляд, если не считать того, что они палили по нам в двух случаях из револьверов, ничего сверхординарного не произошло. Мы ни разу не задели ни автомобиль, ни человека, и даже об их «4-Л» ловкая Давидов ни разу не ударилась «фольксвагеном». Может быть, латинская кровь играет в них и требует, чтобы они устроили этот базар? Я очень надеялся, что они скоро успокоятся. И «наша», и полицейская сторона.
Они продолжали ораторствовать. Эжен и Давидов выступали с пылкостью народных трибунов во времена их главной революции. «Salop», «con», «salopard»[87] — опять перелетали из лагеря в лагерь. Мне, убедившемуся в отсутствии в мире справедливости тридцать лет тому назад, было странно наблюдать подобные эмоции…
Записав адрес Давидов (этот эпизод я понял легко и без усилий), «дэ Голль» весело прокаркал комментарий. Дословно я не понял «дэ голлевскую» ремарку, но перевел ее для себя на русский так: «Вот богатая блядь нам попалась, ребята! Они все там такие, в шестнадцатом, в шубах с длинным мехом!» Ребята ответили хохотом и ругательствами. Эммануэль реагировала на обидную ремарку тем, что несколько раз стукнула крепким кулаком по стойке полицейского бара.
— Авока! Мон авока! — И опять: — Авока!
«Давидов требует адвоката!» — дошло до меня.
— Авока? — переспросил «дэ Голль» насмешливо.
— Да, авока! — гордо сказала Эммануэль и запахнула шубу.
«В Соединенных Штатах, — подумал я, — получилось бы, что они оспаривают друг у друга фрукт авокадо». В Штатах адвокат называется lawer — то есть законник. «I wanna speak to my lower»[88] — кричит преступник в американских фильмах. Очень употребимая фраза.
«Дэ Голль» поднялся, прошел к стене, нагнулся и выдернул из гнезда телефонный провод. Взял серый телефонный аппарат со стола и крепко поставил его на прилавок рядом с Эммануэль Давидов. Так, что аппарат зазвенел всеми своими внутренностями.
— Звони своему авока, силь ту плэ!
Зрители восхищенно расхохотались. Давидов закричала. Эжен рванулся к прилавку, очевидно, желая наброситься на «дэ Голля», и его удержал один из «бандитов» в гражданском. Я же обессиленно подумал, что мои «подельники», я употребил это русское блатное слово автоматически, ужасающе неумно себя ведут, что если они и дальше будут себя так вести, то, ой, нескоро мы выйдем из ебаного комиссариата. Первый раз в жизни я был в руках французской полиции. Разумеется, я не знал их национальных методов, но я нисколько не сомневался в том, что психология полицейских всего мира одинакова. Нельзя взывать к справедливости, находясь у них в лапах. Нужно вести себя согласно старой китайской мудрости, как дерево, на которое обрушился ураган. Нужно пригнуться. Ломать себе хребет, пытаясь противостоять лишь временному явлению природы, — глупо и самоубийственно.
— Молчите! — дернул я за рукав Эжэна.
— Ты боишься? — физиономия его была красной и гневной.
— Я ничего не боюсь, — сказал я. — Но это мы у них в руках, не они у нас. Посему разумнее вести себя спокойно. Сердить их словесно, значит еще более настроить их против себя.
— Но ты видел, что он сделал, когда Эммануэль потребовала права позвонить адвокату? Он демонстративно отключил телефон! Они издеваются над нами! — Эжен затоптался на месте, шепча проклятия.
Тут меня вдруг посетило прозрение: их западная психология разительно отличается от моей, восточной! Их больше всего заботило доказать полицейским свою правоту. Меня же вовсе не заботило, какая сторона права. Главным для меня было как можно быстрее выбраться из вонючего помещения, наполненного враждебно настроенными вооруженными самцами.
Когда подошла моя очередь записываться и опорожнить карманы, я не заорал: «За что? Я вообще сидел на заднем сидении! Отпустите меня немедленно!» Я был спокоен и вежлив. Я отклонил попытку Давидов послужить мне переводчицей и, лишь убедившись, что никто из присутствующих не говорит по-английски, время от времени прибегал к ее помощи. Решительно, однако, пресекая все ее эмоциональные попытки опять накалить атмосферу. Я не оспаривал права полицейских задавать мне вопросы, не пытался акцентировать факт, что я писатель. Богатый жизненный опыт подсказывал мне, что простые люди — а полицейские, разумеется, простые люди — не любят самодовольных пиздюков- интеллигентов, чванливо хвастающихся своей исключительностью. Когда они спросили меня о профессии — я назвал профессию. И ничего плюс. Замолчал. Я не сказал им, что моя книга именно сейчас лежит в магазинах на прилавках, что обо мне уже писали «Экспресс» и «Либерасьен» и скоро выйдет статья в «Ле Монд». Я не использовал эту возможность чуть припугнуть их своей якобы значительностью, так как знал, что простые люди не любят, когда их запугивают связями в прессе или в верхах. Процедура моего оформления прошла мирно и без вскриков. Если бы я еще был не в белом пальто! Если бы я знал, что попаду к полицейским в руки, оделся бы как можно демократичнее.
Увы, моя восточная спокойная манера поведения была полностью нейтрализована неспокойными манерами моих «подельников». Нас не выпустили. Нас кинули в самую невыгодную камеру. Экзотическими птицами: Давидов — птица в волосатой шубе, я — белая птица и Эжен — птица дородная, вошли мы туда. На нас с большим удивлением уставился единственный узник — парень в кожаной куртке. Я вежливо поздоровался с парнем и сел рядом. Давидов и Эжен заняли скамейку напротив. И сразу же прижались друг к другу.
Одна зарешеченная стена была обращена к полицейской раздевалке и службам. Сидеть в клетке с тремя стенами и быть открытым всякому прохожему взору — хуевейшее удовольствие, что бы ни говорили противники ГУЛАГа и патриоты западных гуманных тюрем с телевизором, никогда в них не сидевшие. Зарешеченная стена — изобретение простое, но пытает человека ежесекундно. Я, во всяком случае, почувствовал себя собакой, которая ждет адаптации или милосердного укола и поднимает голову на каждый человеческий силуэт и вздрагивает при каждом шаге. А шагов было достаточно. Туалет комиссариата полиции пользовался исключительной популярностью. Каждые несколько минут проходил мимо нас, застегивая штаны, человек.
То, что скамеек, привинченных к стенам, было две, я отметил как положительный факт. Но то, что ширина скамеек не превышала пятнадцати сантиметров, моя задница самовольно тотчас же отнесла в разряд явлений отрицательных. Долго на таком шестке не усидишь. Лечь на скамеечку — невозможно. Очевидно, просвещенный отец-иезуит, духовный брат доктора Гильетена, изобрел на досуге эту скамеечку. Я с ностальгической тоской вспомнил о широких милицейских нарах советской конструкции. «Не все в Советском Союзе — плохо, и не все на западе — хорошо…» — вспомнил я строку из критической статьи о моей книге.
Парня звали Жиль. Оказалось, парень говорит по-английски.
— Слушай, Жиль! Ты местный, ты все знаешь. Скажи, будь другом, и долго они могут нас тут держать по обвинению в неуважении к красному огню?
— Fucking flics[89] — сказал Жиль, — имеют право держать человека четыре дня, не предъявляя обвинения.
— В Советском Союзе — двадцать четыре часа, — сказал я. — Или сорок восемь… Я точно не помню. Но не больше сорока восьми — факт.
— Не может быть? В тоталитарной стране?
— Да, — сказал я. — В тоталитарной. Но это вы ее так называете. Однако здесь меня сразу же предупредили, что я обязан всегда иметь при себе документы. А в Союзе никто не обязан таскать документы. За семь лет жизни в Москве я был остановлен милицией один раз. И то при исключительных обстоятельствах. Глубокой ночью, на Трубной площади. За две ночи до этого, рядом, на Цветном бульваре, была зверски вырезана татарская семья — мать и двое детей… Я тогда отпускал бороду и усы и был похож на Родиона Раскольникова…
— Это кто? — спросил Жиль.
— Герой Достоевского. Убийца старушек… Так что ты думаешь, Жиль? Меня продержали в милиции два часа и выпустили на хуй, поверив на слово, без единого документа, удостоверяющего мою личность.
— А как же ГУЛАГ? — спросил он. — Говорят, за ношение джинсов у вас сажают в ГУЛАГ!
— Буллшит! Пропаганда. Еще Сталин в 1951 году подписал указ о роспуске Главного управления лагерей. На дворе у нас 1981? Тридцать лет, как ГУЛАГа не существует. Что касается джинсов, то сейчас, пишут мне приятели из Москвы, советская милиция маскируется в джинсы и сникерс, когда «работает» в гражданском. Настолько это незаметная и популярная одежда.
— Зачем же ты приехал сюда, раз там так хорошо…?
— Глупый вопрос, mon vieux[90]. Свободы печати там, разумеется, не существует. А для меня, с моей профессией, как ты понимаешь, наличие свободы печати важнее всего.
Я решил быть с ним поосторожнее. Он показался мне вдруг подозрительным. Может быть, его подсадили к нам? Пришьют еще антифранцузскую пропаганду и выгонят на хуй из страны.
— Слушай, а за что тебя сюда кинули, если не секрет?
— Нет, — сказал Жиль. — Не секрет. Я влез вместе с приятелем в квартиру сестры. Доминик уехала с мужем в Альпы кататься на лыжах. Я выбил стекло и влез в окно. Блядские соседи видели и настучали. Полиция ворвалась с «пушками»: НЕ ДВИГАТЬСЯ! А мы в постели голые с этим парнем… — Он помолчал. — Я, видишь ли, — гей.
Английский Жиля был неплохого качества, однако вместо «гей» он произнес «гай». Я понял.
— Что же, они не разобрались, что ты — брат владелицы квартиры?
— Брат. Но взлом есть взлом. Плюс, этот мудак, я его совсем не знаю, подцепил в баре в Марэ, оказался драг-пушером. В карманах куртки флики нашли у него несколько пластин гашиша.
— Понятно. Хуево.
— Он в соседней камере.
Мы замолчали. Давидов и Эжен закутались в полицейское одеяло, всего одеял было два, и, обнявшись, закрыли глаза.
— Возьми себе одеяло, — сказал Жиль. — У меня теплая куртка.
Последовав его совету, я взял одеяло, свернул его множество раз и, бросив на пол, уселся на него, упершись спиною в стену. У моего плеча красовалась надпись, которую я без труда понял: «Здесь сидел Ахмед — король Бастилии!» Над нею, продолжив исследование настенной живописи, я обнаружил надпись по-английски: «Kill the cops!»[91] Местный ли знаток английского, вроде Жиля, или же заезжий английский хулиган оставил эту надпись, — объяснено не было. Целый лозунг на арабском был подписан по-французски и датирован — «Саид — 10/12, 1980». Мне тоже захотелось оставить мой скромный след в эфемерных анналах истории камеры. Я вынул из заднего кармана брюк плоский ключ, его не сумели обнаружить при обыске эмоциональные полицейские, жаждущие оружия и мешочков с героином, и выцарапал по-русски: «Здесь был Эдвард Лимонов, СССР» Почему я избрал страну, к которой давно уже не имею никакого отношения? Для экзотики? Из желания противопоставить полицейской силе — силу, источаемую этими четырьмя буквами — «СССР»?
Ночь получилась хуевейшая. Кого-то долго втаскивали в комиссариат, и втаскиваемый сопровождал сей процесс неуместно громкими криками. Эжен попросился в туалет. Эммануэль Давидов попросила воды и, получив ее и попросив еще чашку воды, была названа пиздой. В самый разгар ночи, часов около четырех, рыжий полицейский, возвращавшийся из туалета, заинтересовался нами и, приблизившись к решетке, взялся руками за прутья. Словесно осудив шубу Давидов, он назвал хозяйку шубы блядью и затем одарил вниманием мое blanc manteau[92], по поводу которого он произнес небольшую речь, употребив несколько раз одни и те же эпитеты. Эпитетов я не понял, но судя по тону, это были крайне отрицательные эпитеты. Когда рыжий ушел, Эммануэль Давидов сказала мне, что рыжий пьян, что многие полицейские — социалисты, что ее шуба и адрес на юге шестнадцатого аррондисманта для них как красная тряпка для быка.
— И твое «блан манто» тоже, Эдуард! Большинство полицейских — провинциалы, деревенщина и ненавидят нас, парижан! Они антиинтеллектуальны! Если бы ты знал французский лучше, Эдвард, ты бы понял, как ужасно они говорят по-французски!
Жиль, приоткрыв глаза, присоединился к мнению Давидов.
— Она права! — сказал Жиль. — Флики не любят reach peuple and intellectuals[93].
Я подумал, что если разобраться, белое пальто — свидетельство не богатства, но эстетизма. Выходило, что я отношусь к «интэллекшуалс». Пальто я приобрел за 218 долларов в Нью-Йорке, будучи слугой мультимиллионера.
Мои подельники ворочались, но кажется, спали. Сумел заснуть или лишь не двигался упрямо прилепившийся худенькой задницей к скамейке Жиль. Я, самый спокойный, так и не сомкнул глаз. Ночные полицейские явились с дежурства и стали переодеваться, возясь в шкафах. Новая команда усатых парней явилась в джинсах и куртках и на моих глазах перевоплощалась во фликов. Так и не оправившийся от классовой ненависти к шубе Давидов и моему «блан манто», явился рыжий. Он уже успел переодеться и привел с собой троих туристов: кажется, вовсе чужих полицейских, может быть, из другого комиссариата? Рыжий тыкал в нас сквозь решетку указательным пальцем и давал объяснения. Ноготь на пальце был черен. Я предположил, что какой-нибудь правонарушитель, раздраженный направленным на него пальцем рыжего, укусил его за палец. Наискось от меня, явившись с пишущей машиной, устроились два молодых флика, и один стал медленно диктовать другому текст, где часто упоминалось слово «malfaiteur». Подобно Шампильену — знаменитому расшифровщику египетских иероглифов, Шампильен начал расшифровку с имен главных действующих лиц египетской истории — с фараонов, я задал себе вопрос. Кто главная движущая сила всей полицейской индустрии? Разумеется, преступник. Следовательно, чаще всего встречающееся в рапорте слово malfaiteur означает — преступник.
Выяснилось, что нас будут судить. Новость эта вызвала страшнейшее оживление со стороны Давидов и Эжена, и почти равнодушно была встречена мною. «Ну и хуй с ним!» — подумал я. — И в тюрьме живут люди. Через час или два откроются по всей Франции двери книжных магазинов, и народ войдет, чтобы приобрести мою книгу. И полиция народ не остановит. И это — главное. А где находится автор в этот момент, ну что же, его персональная судьба, может быть, привела его в тюрьму. В конечном счете, в тюрьме автор «Русского поэта, любящего крупных негров» будет более на месте, чем он же, в окружении пяти детей и толстой жены, поедающий суп в буржуазной квартире на бульваре Сент-Жермен. Хорошо бы, однако, суметь предупредить атташе дэ пресс, что я не смогу прибыть сегодня в 12.30 обедать вместе с нею и журналистом из «Лэ Нувэлль Литтэрэр». Может быть, после суда нам дадут возможность позвонить? Необходимо было дать знать читателям, что автор оказался достоин книги и сидит в тюрьме. Еще я дорожил своей репутацией пунктуального человека. За последние десять лет я не опоздал ни на одно свидание.
«Подельники» сообщили мне поступившее из-за решетки уточнение. Да, нас будут судить, но сейчас нас повезут в большой комиссариат. Меня опять приковали к мясистой руке Эжена и прямо со ступенек комиссариата ввели в полицейский фургон. Однако я успел увидеть кусок неизвестной мне площади и свободных людей, хуячащих по своих делам. Я вспомнил, что в книгах Солженицына они называются «вольняшки». На улице было холодно, и я счастлив был, что дверь фургона тотчас же закрыли.
Преимущества передвижения по Парижу в полицейском фургоне очевидны. Ни хуя не нужно ждать в потоке машин. Включив сирену, шофер мгновенно домчал нас куда надо. Давидов первая, затем мы с Эженом неравными сиамскими близнецами спрыгнули на тротуар. Полдюжины флике, окружив нас, повели к двери. Мимо, очевидно в лицей, шла группа девочек-подростков. Их группа остановилась, чтобы дать пройти нашей группе. Они улыбнулись мне — преступнику в белом пальто с белым фуляром на шее, и я улыбнулся им в ответ. «Ах, полиция арестовала важного преступника, мафиози в белом пальто. Мафиози и его подручных», — может быть, подумали лицеистки. Мне вдруг сделалось очень стыдно перед юными пиздами за то, что я не мафиози, а всего лишь… смирно сидел на заднем сидении «фольксвагена» в прошлую ночь. Мне стало стыдно, что я не заслуживаю почестей, мне оказываемых, — катания с сиреной по городу Парижу и эскорта из полдюжины сильных зверей в мундирах и кепи. Мне отчаянно захотелось быть большим преступником…
В новой камере было тепло. Даже слишком. Камера была в три раза меньше предыдущей и напоминала лифт среднего размера. В ней уже находился один «зэка» — мальчишка лет пятнадцати. Впоследствии выяснилось, что несовершеннолетний удрал из дома. Сидеть имел возможность только один человек — в амбразуре зарешеченного окна. Остальные должны были стоять. Стена нового места заключения была необыкновенно толста. Возможно за подобными могучими стенами сидел в Бастилии де Сад. Однако же, о счастье и о удовольствие, в камере были четыре стены. И была дверь! Нас запирали! Отгораживали от мира.
К несчастью, они все тотчас же закурили. Мальчишка-узник выпросил у Эжена житанину и, прислонясь к стене, блаженно наполнившись дымом, закрыл глаза. Я не запротестовал против дыма, не желая наживать себе врагов. Психологически я всегда готов к бессрочной отсидке и даже, может быть, к пожизненному заключению. Мой жизненный опыт научил меня, что ничего хорошего от властей ожидать не следует. И от народов тоже… В сущности, я также профессионально подозрителен, как и полицейские. Однако основанием для полицейской подозрительности служит то обстоятельство, что они меня не знают, для меня же то, что я их полицейскую натуру изучил во многих ее вариантах.
Я снял «блан манто», аккуратненько сложил его много раз и, вытерев пол носовым платком, уселся в углу у двери. Пальто, уменьшившееся до размеров хорошо сложенного пледа, я положил на колени. «Не следует опускаться, — сказал я себе. — Следует следить за собой…» Эммануэль Давидов вдруг стала кричать на покрасневшего Эжена. Я же, мимоходом отметив, что их ссора — известный исследователям тюрем и лагерей феномен «перенесения раздражения на другой объект», с сожалением констатировал, что «отжимания от пола» в такой миниатюрной камере будет делать невозможно. Придется ограничиться приседаниями, наклонами, верчением шеи и поворотами корпуса.
Они вскоре сами ограничили потребление сигарет, убедившись, что воздух исчез из камеры. Мальчишку забрали двое следователей. Один — пузатый, в волосатом пиджаке цвета скорлупы грецкого ореха, другой — этакий симпатяга-чиновник. Я решил, что лучше попасть к грубияну с пузом, в пиджаке грецкого ореха. Грубиян может тебе врезать пару раз в живот, но миляга-чиновник подготовит тебя, вежливый, к самому большому сроку.
Только к одиннадцати часам вызвали из камеры Эммануэль Давидов. Раз уж ты у них в лапах, они спокойно «берут свое время». И в Москве, и в Лос-Анжелесе, и в Париже. Шубу Давидов оставила Эжену. Мое испорченное личным опытом и американскими фильмами воображение предвкушало трагическое возвращение Давидов в камеру. Избитая, лицо в крови, она обвисает меж двух полицейских. Флики вталкивают ее и захлопывают дверь, скрежещут замками, запирая, а мы бросаемся к телу Давидов, и Эжен кладет ей под голову шубу. Садится на пол и плачет. Его толстая спина колышется…
Давидов переступила порог камеры сама и очень злая.
— Ебаные флики! Они действительно решили судить нас!
— Но за что, Боже мой! — воскликнул Эжен и стал ломать руки.
Я уже замечал эту странную в большом, дородном мсье привычку. Теперь, в горячей крошечной камере, он ломал руки беспрерывно. Может быть, руки у него чесались, может быть, ему очень хотелось поиграть на рояле? В дневное время Эжен был причастен каким-то образом к науке химии. Вечерами он был причастен к Эммануэль Давидов, к алкоголю и игре на рояле. Отчасти из-за этого его пристрастия мы и мчались сквозь ночь в «Балалайку». Чтобы Эжен и профессионал Жаки играли бы вдвоем на рояле и пели.
— Они обвиняют нас… — Давидов закурила и, держа сигарету в руке, стала загибать пальцы: — Первое. В провоцировании инцидента. В том, что я резко затормозила перед «4-Л». Второе. В отказе подчиниться полиции. Они утверждают, что первый мэк, остановивший нас на Трокадэро, был спокоен и в полицейской форме… И третье. Мы обвиняемся в бегстве от полиции.
— Но мы-то думали, что это бандиты! Как отличить размахивающего револьвером полицейского в гражданском от бандита? — Эжен еще энергичнее захрустел руками и зашагал на месте.
— Комиссар утверждает, что среди них был один полицейский в униформе. Шофер.
— Ложь! И первый мэк, ломившийся к нам в «фольксваген», был в гражданском! Никто из нас не видел ни клочка полицейской формы!..
Меня вывели на допрос после вернувшегося мокрым и красным Эжена. Преодолев несколько колен коридора, я вошел в комнату, так же густо наполненную дымом, как и наша камера. Лысый, мускулистый человек в синей рубашке с закатанными до локтей рукавами сидел за серым металлическим столом. Рядом развалился, нога на ногу, персонаж в полицейской форме. Какой из них комиссар? Я выбрал в комиссары мускулистого, с закатанными рукавами. Из-под рубашки под самое горло выползала белая тишорт. Я сказал:
— Бонжур, мсье! — и скромно примостил задницу на край стула, на который мне указал мускулистый.
— Вы — советский русский, мсье? — с осторожной ласковостью спросил меня тот, кого я сам назначил комиссаром.
— Нет, — сказал я. И больше ничего не сказал.
Комиссар поскучнел. Может быть, он лелеял надежду, что я окажусь крупным советским шпионом и он, комиссар, раскроет мой террористический заговор?
— Если вам трудно объясняться по-французски, инспектор немного говорит по-английски, он переведет. — Инспектор утвердительно качнул ногой в полицейском ботинке. — К трем часам приедет переводчица с русского, и тогда мы сможем зарегистрировать ваши показания.
— Мадам Давидов прекрасно владеет русским. Она могла бы перевести мои показания, — сказал я по-английски, гладя на инспектора.
— Мы не можем воспользоваться услугами мадам Давидов по техническим причинам. Она обвиняется в том же преступлении, что и вы. — Инспектор употребил слово crime.
"Ну уж так прямо и crime! — подумал я. — Разве если расценивать как crime пребывание в «фольксвагене. Это они совершали крайм, ваши полицейские. Пытались меня угрохать». Однако, разумный, я не стал их оспаривать.
— Мсье комиссар?! — сказал я. — Могу ли я позвонить моему издателю? У меня с ним свидание в 12.30?
Они обменялись несколькими фразами.
— Давай номер! — сказал комиссар.
Я, не умея произнести, написал на куске бумаги номер. Комиссар сам, какой почет, набрал мне его. Калипсо в издательстве сняла трубку и, очевидно, сказала, как обычно, скороговоркой:
— Издательство «Рамзэй». Бонжур!.. — Комиссар передал трубку мне.
— Калипсо, бонжур. Это Эдуард Лимонов. Могу я говорить с Коринн, пожалуйста?
Атташе дэ пресс, слава Богу, была на месте.
— Бонжур, Коринн. Я не смогу быть в 12.30 в ресторане «Сибарит».
Атташе дэ пресс не задают лишних вопросов. Коринн не спросила меня: «Почему?» Она спросила:
— Когда ты сможешь? Какой день тебе удобен?
— Не знаю. Я звоню тебе из полиции. Я арестован. — Я говорил по-английски. Инспектор старательно вслушивался. Комиссар, не понимающий английского, заскучал. Я решил не раздражать начальство без нужды.
— Орэвуар, Коринн.
— Надеюсь, что с помощью такого бесподобного паблисити-трюка твоя книга будет хорошо продаваться. Не падай духом.
«Бесподобный паблисити-трюк! — размышлял я на обратном пути в камеру. — Хуй его знает, что у них на уме? Может быть, им не хватает одного осуждения до выполнения их полицейского месячного плана? Как раз конец января. Врежут пару лет… Откуда я знаю, какие у них тут порядки… — Однако моя научившаяся не унывать ни при каких обстоятельствах натура тотчас же нашла в предстоящем тюремном заключении массу достоинств. — Выучу в совершенстве французский язык. И выучу тюремное арго! Стану писать по-французски. А сколько материала для книг в тюрьмах прямо под ногами валяется. Достоевский стал Достоевским, лишь пройдя через каторгу. И Жан Женэ вряд ли стал бы Женэ без тюрьмы… Да и кто тебя ждет на свободе? Никто тебя не ждет. Эммануэль Давидов ждет ребенок. У нее есть холеный отец и мать-аристократка. У химика-пианиста Эжена есть нелюбимая им, но семья, а кто ждет тебя на улице Архивов? Никто, и это хорошо. Ты — компактная, независимая единица. Все твое с тобой. Сиди себе. Может быть, позволят иметь карандаш».
Их было четверо в камере, когда я вошел. Вернулся с допроса мальчишка, глаза были красные, очевидно, плакал, и стоял, прилипнув к стене необыкновенно грустный, дистрофического сложения человек в джинсовом костюме. Было ясно, что он молод, но совершенно безволосая голова и преждевременные глубокие складки на лице заставляли думать, что тяжелая болезнь поселилась в джинсовом человеке. Я решил, что у него рак и его подвергают хемотерапии.
— И я хочу позвонить! — вскричала Давидов, узнав о том, что мне позволили позвонить в издательство. — Я должна позвонить моему мальчику и моему адвокату!
Эжен застучал в дверь, требуя внимания. После переговоров с недовольным полицейским Давидов увели.
Вернулась она нескоро, но заметно повеселевшая.
— Есть надежда, что мы сможем выбраться отсюда, избежав суда. Адвоката не оказалось в бюро, и мне в голову пришла прекрасная идея. Я позвонила приятелю Франсуа, моего покойного мужа. Он комиссар полиции и тоже пьед-нуар[94]. Он сказал, что приедет говорить с нашим комиссаром…
— Когда? — Эжен возобновил ломание рук. — Жрать хочется.
— Сказал, что выезжает.
Ракового больного увели. Я смог опуститься на пол и принял ту же позу, в какой находился до вызова на допрос.
— Странный ты, Эдуард… — сказала Давидов, примостившись в нише окна. — Почему ты молчишь? Ты что, их боишься?
— Да, — сказал я. — Я им не доверяю. И я их боюсь. И что я должен по-твоему делать? Биться головой о стенку?
— Но ты не проявляешь эмоций, Эдуард, — осторожно заметил Эжен. — Нужно выбираться отсюда. Нельзя вести себя пассивно. Ты сказал им, что ты писатель, что у тебя как раз сейчас вышла книга?
— Что писатель — сказал. Что вышла книга — нет. Спросят — скажу. Я не хочу выглядеть как глупый хвастун.
— Нужно было сразу же заявить: «Я — писатель! Если вы сейчас же не выпустите нас, я устрою скандал во всех газетах!» — Давидов стукнула себя по колену кулаком.
— Вот этого-то они и не любят больше всего. Когда их запугивают связями и положением.
— Откуда ты можешь знать французскую полицию! Они боятся паблисити! Если они поймут, что схватили известного писателя, они постараются замять нашу историю. А я им сказала: «Этот парень в белом пальто — известный русский писатель! И если вы не хотите неприятностей — оставьте нас в покое! Выпустите нас!» — Давидов сердито перебросила волосы с правой груди на спину.
— Я буду известным писателем. Но я еще не известный писатель, — твердо сказал я.
И они оставили меня в покое, поняв, что меня не исправишь. В основном, я так понимаю, им было неприятно мое молчаливое спокойствие. Я себе сидел на корточках, как китаец, накурившийся опиума, и старался размышлять о приятных вещах. Они же, прилепившись друг к другу, замерли на некоторое время в нише окна. Но так как беспокойство разрывало их изнутри, они вскочили и стали ругаться.
Около трех часов, в это время у «вольняшек» кончается ленч, или дэжэнэр, явился уже знакомый мне инспектор, увел Давидов и почти мгновенно возвратил. Давидов улыбалась.
— Мой приятель комиссар обедал с нашим комиссаром. Сейчас нам принесут сэндвичи и пиво. Зарегистрируют наши показания и показания бригады бандитов. Бандиты прибудут в четыре. Все утро они, оказывается, отсыпались… Комиссар должен надавить на них, чтобы они сняли обвинения против нас. Я видела свой «фольксваген». Он стоит во дворе. Нам всем очень повезло, вы знаете… В «фольксвагене» две пулевые дыры. Кстати говоря, в задней части автомобиля. Там, где сидел ты, Эдуард…
Давидов продолжала выдачу информации, я же подумал, что если я действительно выйду отсюда через несколько часов, то в ближайшие несколько лет с головы моей не упадет и волос. Мне можно будет преспокойненько расхаживать вблизи всяческих опасностей. Пролетевшие прошлой ночью мимо пули дали мне достаточно долгий и прочный иммунитет от посягательств мадам Судьбы на мою жизнь.
Усталая женщина русского происхождения, в глупой меховой шапке, призналась и мне, и комиссару, что она никогда не слышала о писателе Лимонове. Я скромно сказал, что в декабре вышел мой первый роман, но что она еще услышит обо мне. Комиссар подкатил к себе стол с грубой пишущей машиной и почему-то сам, двумя пальцами, стал выстукивать мои показания, переводимые женщиной в меховой шапке.
— Много ли вы выпили за обедом? — спросил он меня в самом начале.
Я сказал, что лично я, да, выпил много.
— А Эммануэль Давидов? — спросил комиссар.
— Сколько выпила Эммануэль Давидов, мсье комиссар, я не знаю. — сказал я. — Она не моя подружка, я за ней не следил.
Комиссар курил житан за житаном, женщина в меховой шапке курила длинные сигареты, и постепенно предметы в комнате сделались труднорассмотримыми. Я думал о том, что уже где-то видел и комнату, и крепкие руки комиссара с большей, чем это необходимо, силой ударяющие по клавишам. И дама в шапке, с присущим всем дамам этого типа ужасно приличным выражением лица и такими же приличными, старомодными, благонадежными манерами, была мне знакома. Комиссар гнул свою нехитрую линию, пытаясь на всякий случай (все равно ведь полицейское товарищество уже аннулировало наше нехитрое и обыденное преступление) отделить меня от Эммануэль Давидов и Эжена. Только профессиональной привычкой возможно было объяснить в данном случае его бесцельные замечания о том, что Давидов — безответственная, не думающая о своих пассажирах водительница.
Единственное, что отличало комиссара от виденных мною в многочисленных фильмах комиссаров, — под мышкой его не было револьвера в кобуре. Я, рассмотрев его, решил, что он симпатяга. Крупные черты лица выражали уверенность, крепкость и надежность. Может быть, благодаря чертам лица он и выслужился в комиссары. Движения его были целенаправленными и определенными. Лысину его я отнес к категории сильных. Лысины, как я давно заметил, бывают хрупкими, подлыми, хитрыми, множество категорий лысин существует в наличии. Эта была сильна, как броня легкого танка… Интересно, подражают ли полицейские комиссары фильмам о полицейских комиссарах? В конечном счете я решил, что даже перед писателем, выпустившим один роман, полицейский комиссар должен вести себя чуть иначе, чем перед простым смертным.
Оказалось, что моя версия происшедшего отличается от версии Давидов и Эжена.
— Вы, по-видимому, находились в шоковом состоянии? — подсказала мне меховая шапка.
— Да! — охотно согласился я. — Да-да. В шоковом состоянии.
В моей версии не хватало одного эпизода, на котором настаивали мои «подельники».
Вскоре все действующие лица несостоявшейся трагедии заполнили комиссарский кабинет. Не присутствовал лишь шофер «4-Л». Версия отоспавшихся «ковбоев», как их стала называть Давидов прямо в глаза, разительно отличалась и от моей, и от версии Давидов — Эжена. Ковбои, тихие и даже стеснительные в присутствии комиссара, все же продолжали утверждать, что они кричали нам: «Полис!» и что шофер «4-Л» был в полицейской форме. Я заметил, что «мой» ковбой, державший мой лоб на мушке прошлой ночью, был самый нервный. Я бы предпочел, если бы мне предоставили право выбора, оказаться на мушке или у полного ленивца-блондина, или же у главы их ковбойской команды, тоже нервного, но в меньшей степени.
Эммануэль Давидов, подкрасившая губы и расчесавшая волосы, заявила, что неправдоподобно предполагать, что водитель, или в данном случае водительница автомобиля, не остановилась на паблисити крик: «Полис!» Ведь «Либерасьен» едва ли не каждую неделю публикует похожие как капли воды истории о том, как полиция поливает свинцом не остановившихся на ее предупреждение водителей.
— Трупы французов отмечают ковбойские приключения французской полиции! — вскричала она.
Комиссар заметил, что если бы Эммануэль Давидов и ей подобные реже читали «Либерасьен», было бы лучше для всех. «Ковбои» заулыбались.
Последовала словесная битва по поводу роли «Либерасьен» в жизни Франции. Полицейская сторона явно не жаловала газету. Эммануэль Давидов заявила, что «Либерасьен» — оплот, во всяком случае, одна из опор демократии во Франции. Я сидел, качал ногой (только я и комиссар остались сидеть, все они стояли и размахивали руками) и думал, что если бы Давидов не ввязывалась постоянно в мелкие ссоры, мы бы сейчас уже пили алкоголи в ближайшем к комиссариату кафе. Потребность доказать свою правоту была в Давидов, очевидно, сильнее здравого смысла, велящего заткнуться и дать возможность полицейским почувствовать себя правыми.
Они поделили правду пополам. Сошлись на том, что водитель, да, был в полицейской форме, но в момент, когда они пытались взять нас на абордаж, он снял кепи, и мы не могли видеть, что он в форме. Поняв, что нас отпустят, три «ковбоя» горько усмехнулись и поджали губы. Им, разумеется, было обидно, что у «мальфетерс» оказался где-то в верхах «пистон» (так, смеясь, назвала Давидов своего приятеля комиссара) и их ночная ковбойская работа не была увенчана торжеством правосудия. С разрешения комиссара они надели головные уборы, развернулись и покинули помещение.
— Их можно понять, — сказал комиссар, обращаясь почему-то ко мне. Может быть, как к иностранцу. Может быть, его вдруг встревожило, какой имидж французской полиции может сложиться у иностранного писателя в результате подобного опыта. — У старшего жена умирает от рака. Три месяца тому назад они потеряли товарища. Остановили автомобиль, показавшийся им подозрительным. Водитель выхватил револьвер и уложил парня наповал. Так-то…
— Сколько же им нужно уложить автомобилистов, чтобы успокоиться? — не выдержал, съязвил Эжен.
Комиссар внезапно рассердился.
— Подписывайте показания и уваливайте отсюда. 18.30. Уже полчаса, как меня здесь быть не должно. Мне за вас лишних денег не заплатят.
Он раздавил последнюю житанину о пепельницу, наполненную скорчившимися, как креветки, окурками. Стал отворачивать рукава синей рубашки. По очереди мы наклонились над столом и подписали бумагу в нескольких экземплярах. Отвернувшись от нас, комиссар надевал спортивный пиджак.
— Орэвуар, мсье комиссар! — сказал я ему в спину.
— Гуд бай, мсье.
Комиссаровское «гуд бай» прозвучало насмешливо.
Эммануэль Давидов и Эжен вышли не прощаясь.
— Напишите мне, пожалуйста, название вашей книги! — русская меховая шапка протянула мне блокнот и ручку.
Я написал.