Врач сказал, что Джеймс сломал маленькую кость в правой лодыжке и теперь ему придется провести в гипсе восемь недель. Лето в тот год выдалось удушливо-жарким. Помидоры, что росли в ящике за окном, поджаривались прямо на кустах. Раскаленный воздух проникал сквозь тонкие металлические пластинки жалюзи. Когда слабый ветерок шевелил пластинки, казалось, в комнату врывается дыхание преисподней.
Все эти восемь недель Джеймс проходил почти голышом. Его подружка работала, поэтому самую жаркую часть дня он коротал в одиночестве. Джеймс сидел в кожаном кресле, подложив под спину полотенце, которое впитывало пот. В правой руке он держал пульт от телевизора, в левой — от стереосистемы. Телефон стоял на столике у кресла, но звонил так редко, что Джеймс не раз проверял провод, ища обрыв.
Кроме пультов Джеймс ловко управлялся с мухобойкой. Одним концом он без устали уничтожал мух, другим почесывал спину, отшелушивая сухие чешуйки кожи.
Ингрид набила холодильник свежими фруктами, шоколадом, пивом и минералкой, а морозильник — кубиками льда и мороженым. Каждый час Джеймс устало тащился к холодильнику, чтобы засунуть в рот или приложить ко лбу что-нибудь ледяное. Остальное время он почти не двигался с места.
Читать Джеймс не мог — в голове ни на секунду не прекращалось смутное жужжание. Чем тише было в квартире, тем яснее ощущался этот непрерывный гул. Чтобы заглушить его, Джеймс включал телевизор, CD- или DVD-проигрыватели и, главное, вентилятор. Случись сбой в системе электроснабжения, Джеймс наверняка бы тронулся умом.
Впрочем, в этом ежедневном кошмаре обнаружился интересный побочный эффект. Джеймс чувствовал себя таким беспомощным, жалким, одиноким и бесполезным, что впервые за долгое время задумался.
Вечерами, когда жара спадала и тени от домов ложились на улицы, Джеймс, цепляясь за перила, осторожно спускался вниз по лестнице. Первые четыре недели ему помогала Ингрид. В одной руке она тащила костыли, другой поддерживала Джеймса под локоть. Когда Ингрид ушла, ему пришлось справляться самому.
После затхлой квартиры пропитанный токсичными испарениями уличный воздух казался Джеймсу свежим горным бризом. Поначалу прогулка до соседнего канала заставляла его потеть и задыхаться от боли, но вскоре он привык к костылям и упрямо пробивал себе дорогу в толпе пешеходов.
После прогулки Джеймс отправлялся в бар, что в конце квартала. Официант накрывал столик, выходящий на канал, приносил тонкий бокал пива, сэндвич с ветчиной, зеленый салат и жареную картошку с домашним майонезом. Хозяин заведения Гарри приветствовал Джеймса, тот махал рукой в ответ, пил пиво, ужинал, разглядывал туристов, небо, канал. Вода отливала розовым и оранжевым, вспыхивала в сгущающихся сумерках серебром, золотом и чернью, словно костер во тьме.
Обычно Джеймс и Ингрид разговаривали мало. Ингрид давно уже сказала Джеймсу все, что хотела сказать, и вообще предпочитала не лезть ему в душу. После первого бокала она прикасалась губами к его щеке и отправлялась в кино, на занятия йогой или испанским. Около полуночи Ингрид возвращалась и забирала Джеймса домой. Последние четыре недели он поднимался по лестнице самостоятельно, а то, что к полуночи Джеймс успевал изрядно набраться, делало подъем и легче, и опаснее.
Несмотря на открытое окно и включенный вентилятор, в квартире было нечем дышать. Усталая Ингрид быстро засыпала, а Джеймс еще долго сидел на балконе, наблюдая за припозднившимися гуляками и пьяницами на Либестраат. Иногда надевал наушники и слушал музыку, иногда смотрел по телевизору порно.
После того как Джеймс сломал ногу, они с Ингрид занимались любовью всего два раза, и оба наутро следующего дня, в тридцатый день его рождения. Следует заметить, что гипс тут ни при чем — просто голова Джеймса была занята другим.
В день его тридцатилетия Ингрид разбудила Джеймса рано утром, и они занимались любовью до восхода солнца. Затем он распаковал подарки: рубашку, мощную дрель и компакт-диск. Ингрид знала, как ему угодить. Шелковая оранжевая рубашка выглядела дорого, но не кричаще. Дрель с десятью скоростями фирмы «Фюрхт» оказалась гораздо мощнее его старой «Микоми». Но больше всего Джеймс обрадовался диску. «16 Lovers Lane». Группа «The Go-Betweens».
Ингрид поставила диск и выдвинула кожаное кресло на балкон. Задрав ногу в гипсе на перила, Джеймс потягивал черный кофе и смотрел на суетящихся внизу офисных служащих, в обоих направлениях пересекавших мосты через канал. Люди в одинаковых пиджаках напоминали ему сосредоточенных муравьев. Он довольно улыбнулся. До сих пор Джеймсу удавалось избежать этой бессмысленной гонки, а ведь, как ни крути, сегодня ему стукнуло тридцать.
Романтичная музыка звучала легко и беззаботно, воздух еще не утратил утренней свежести. Джеймс глубоко вздохнул и притянул к себе Ингрид, все еще неодетую, в легкой прозрачной сорочке.
— Что, опять? — притворно ужаснулась она, пряча лукавую усмешку.
В девять она ушла, предварительно опустив жалюзи. Родители поздравили Джеймса по телефону, а управляющий строительной фирмой поинтересовался, как его нога. Джеймс ответил, что снимет гипс через пару месяцев.
Затем он вернулся в постель и задремал под музыку. Джеймс не впервые слушал «The Go-Betweens». В юности у него была виниловая пластинка группы. Наверное, та запись принадлежала какой-нибудь бывшей подружке и сейчас пылится в магазине подержанных грампластинок. Песня напомнила Джеймсу большой дом с покатым из-за осевшего грунта полом на Лаф-стрит, в котором он жил в первый год учебы в университете. Джеймс представил себе бесконечный серый дождь за окном, узкую кровать, похмелье, остывший чай, «Love Is a Sign» и странную горько-сладкую печаль.
Теперь, лежа на широкой двуспальной кровати Ингрид, Джеймс снова ощущал ту же печаль, ту же сладкую горечь. Он думал о потерянной пластинке, обо всех оставшихся позади подружках, о времени, пролетевшем после учебы в университете. Тогда ему было девятнадцать, сегодня исполнилось тридцать. Под звуки «You Can't Say No Forever» Джеймс спрашивал себя, был ли в прошедших годах хоть какой-нибудь смысл? В его прошлом, его воспоминаниях?
Неудивительно, что он так любил эту группу. В их песнях радость от того, что ты молод, что ты жив и беззаботен, приглушалась скрытыми сожалениями и тайными страхами. Слушая музыку, Джеймс видел перед собой воду канала, постепенно меняющую цвет с наступлением сумерек.
Почти все утро Джеймс размышлял о своем новом возрасте. Неужели он успел прожить на свете целых тридцать лет? Джеймс пытался вспомнить, чем был наполнен каждый год из этих тридцати. Гораздо проще было бы вытащить из-под кровати коробки, но Джеймс не решался. Он так давно к ним не прикасался, что теперь испытывал перед коробками необъяснимый страх.
Сосчитать годы между четырьмя и восемнадцатью оказалось несложно. (По-настоящему никто не помнит первых, очень важных трех лет, когда тебя извлекают из материнской утробы, ты учишься ходить, а затем и говорить.) Однако потом в памяти все смешалось. В двадцать один закончил университет. В двадцать пять встретил Ингрид. Годы летели так быстро, так неуловимо! Джеймсу казалось, что он намеренно подгонял время, что год за годом его единственным желанием было заставить себя что-то забыть. Что-то, о чем он не решался думать даже теперь.
Джеймс лежал на кровати, а мысли роились вокруг. Он не мог различить их в темноте, но они жужжали и кружились, доводя до тошноты. Джеймс закрыл глаза, однако сон не приходил. Он вспомнил стихотворение Филиппа Ларкина, которое проходил в школе. «Утренняя серенада». Поэт писал о страхе смерти, который охватывает его в темные предутренние часы. Слова Джеймс забыл, помнил лишь настроение, а еще свои чувства, когда впервые прочел эти стихи в сером и мрачном классе.
С колотящимся сердцем Джеймс сел на кровати и вгляделся во тьму. Яркий свет проникал в комнату сквозь щели жалюзи. По сравнению с ним все остальные предметы в комнате казались темнее, чем были на самом деле. Внезапно Джеймс осознал, что не видит собственного тела. Даже руки, которую только что поднес к глазам. Вот о чем он так боится вспоминать: о смерти, небытии! Джеймс медленно и осторожно выдохнул. Нет, при чем тут смерть? Его пугало смутное жужжание, непрерывный гул в голове, но источник этого гула был не в будущем, он пришел из его прошлого…
Джеймс не заметил, как провалился в сон, но спустя какое-то время проснулся от голода. Тело покрывал пот. Джеймс потащился к холодильнику и наполнил тарелку салатом «цезарь», который Ингрид приготовила накануне. Затем включил телевизор и стал смотреть Тур де Франс. Велосипедисты пересекали Пиренеи. Солнце играло в темно-зеленой хвое сосен, на высоких пиках сиял снег. Такой яркий, прохладный и твердый. Эх, оказаться бы сейчас там, наверху, подумал Джеймс.
Ингрид вернулась около семи. Спросила, как он провел день. Джеймс ответил, что скучал. Он не стал говорить Ингрид о своих темных мыслях. Рядом с ней Джеймс стыдился недавних страхов. В отличие от него Ингрид была оживленна и говорлива. Она сообщила, что сегодня ее пригласили на ланч. На секунду Джеймс вообразил, будто Ингрид хочет признаться в том, что завела любовника, но предполагаемый любовник оказался «охотником за головами» из конкурирующей фирмы. Он предложил Ингрид возглавить новый офис.
— Угадай, где?
— Откуда мне знать, — пожал плечами Джеймс.
— Ну угадай!
— Мадрид? Барселона? Париж?
— Лучше! По крайней мере для меня.
— Где?
— Уотерлэнд!
В этом пригороде к северу от Амстердама Ингрид выросла, а ее родители жили там и сейчас. Тихое и зеленое местечко. Сплошные поляны, гаражи и детские площадки.
Джеймс подавил улыбку. Он видел, как боялась Ингрид сообщать ему эту новость, и не хотел дразнить ее. Она попросила Джеймса поставить в холодильник бутылку шампанского. Ей нужно обсудить с ним кое-что, а потом они выпьют и поужинают в ресторане.
Однако в тот вечер им не суждено было выйти из дома. Приняв душ, Ингрид зажгла свечи, разлила шампанское и заговорила о том, каким видит их с Джеймсом совместное будущее. Большой современный дом с садиком неподалеку от дома ее родителей. Она будет работать в новом офисе, он устроится в фирму ее отца, которая занимается почтовой рекламой (отец готов предложить Джеймсу ответственный пост, хоть Джеймс и новичок в рекламном бизнесе). Через пару лет, когда все устроится, они заведут малыша. Будут работать неполный день и вместе ухаживать за ребенком, а если захотят поужинать в ресторане, ее мать присмотрит за внуком. По выходным они будут совершать длинные пешие прогулки и приглашать друзей на барбекю. Сам подумай, как замечательно все устраивается!
— Ну, что скажешь? — спросила Ингрид.
Джеймс промолчал. Он не знал, как объяснить Ингрид, почему придуманное ею будущее его пугает. В конце концов, все так живут, в таком образе жизни нет ничего недостойного. Жизнь ставила его перед выбором. Неопределенность, свойственная молодости, миновала. Перед ним лежало будущее, расчерченное прямыми серыми метками, а где-то вдали маячил неизбежный конец. Ему казалось, что он проспал годы, а теперь его неожиданно разбудили.
Джеймс не стал говорить всего этого Ингрид.
— Послушай, Ингрид, — начал он, — ты можешь делать все, что захочешь. Если ты дорожишь новой работой, не отказывайся от нее. Я понимаю, для тебя это большой шаг вперед. Но, Ингрид, я не хочу жить в Уотерлэнде. Не хочу работать в фирме твоего отца. Прости, я не готов к тому… к тому, что ты предлагаешь.
Глаза Ингрид потемнели, потом она заплакала.
Проспорив до утра, они так и не смогли договориться. Раздражались, выкрикивали злые слова, причиняя друг другу боль. Около трех Ингрид отправилась спать, а Джеймс, просунув ногу в гипсе между перилами, уселся на бетонный пол балкона и закурил сигару — подарок отца Ингрид на прошлое Рождество. Вообще-то Джеймс не курил, но после разговора с Ингрид испытывал насущную потребность занять чем-нибудь рот и руки, подхлестнуть мысли. Он сидел на балконе, выдыхал дым в ночную тьму, слушал, как Ингрид всхлипывает во сне, и размышлял о том, что происходит с его жизнью.
Наутро Джеймс проснулся около десяти, когда Ингрид уже ушла на работу. Постель дышала жаром. От сигар в горле саднило. Джеймс выпил целую бутылку воды, поел хлопьев с молоком, прожевал несколько виноградин и воспользовался ингалятором. Затем вспомнил о таблетках от аллергии. Он прозевал несколько приемов и теперь терзался смутным чувством вины. По крайней мере пока все обошлось. Немного тошнило. Джеймс ощущал себя разбитым и по-прежнему не знал, что делать с собственной жизнью. Он поставил «16 Lovers Lane» на повтор и откинулся в кресле.
Он прослушал диск пять или шесть раз подряд. Когда-то Джеймс хорошо знал эти песни, и сегодня восприятие музыки не слишком отличалось от давнишнего. Пожалуй, звук казался менее насыщенным, но Джеймс решил, что все дело в разнице между винилом и CD. Да, еще не хватало одной песни. То в строке одной, то в аккорде другой он слышал отголосок знакомой темы. Скорее всего, его песня просто с другого альбома.
Джеймс не помнил ни мелодии, ни слов. Память сохранила лишь странную горько-сладкую печаль, легкие аккорды акустической гитары и низкий мужской голос.
Почему-то мелодия воскрешала в памяти странную картину: улица, длинный ряд домов, сизая ночная темень. Юноша и девушка, а возможно, мужчина и женщина бредут по тротуару, обнявшись. Она нежно склоняет голову ему на плечо. Под фонарем стоят двое полицейских. Ни начала, ни продолжения, словно стоп-кадр в кино. Только улица и мелодия на заднем плане.
Почему он не может вспомнить? А ведь Джеймс был уверен, что его песня именно с этого альбома! И почему оттого, что песни на альбоме не оказалось, ему так тревожно?
Оставшуюся часть утра Джеймс щелкал пультом, переключаясь с канала на канал, плутая между Си-эн-эн и X — между бессмысленным насилием и бессмысленным трахом. Он пил воду со льдом, почесывал спину мухобойкой, съел несколько маслин и выплюнул косточки в мусорное ведро. Джеймс изо всех сил старался забыть мелодию, но она засела глубоко в мозгу и жужжала, словно назойливая муха.
Чем дольше он вслушивался в слабые колебания воздуха в молчащей квартире, тем яснее понимал, что это не мелодия. Звук скорее напоминал постепенно уплывающую радиоволну. А потом и она рассеялась, словно стерлась под наплывом атмосферных помех или того смутного гула, который преследовал Джеймса со вчерашнего дня.
Этот гул походил на звон в ушах или бесконечное эхо звона: грохот подземки, гудение неоновых ламп, тонкий стон линий электропередачи, шум работающего процессора — все то, что люди слышат каждый день, хотя уже сознательно не воспринимают. Чем напряженнее он вслушивался, тем яснее различал в странном гуле что-то знакомое и безвозвратно забытое. Он начал подозревать, что гул был всегда, просто раньше его заглушали другие шумы.
Джеймс закрыл глаза и попытался сосредоточиться. Если удастся додумать эту мысль до конца, схватить ускользающую мелодию, то его жизнь изменится. Наконец Джеймс бросил бесплодные попытки и, тяжело вздохнув, отправился к холодильнику.
После обеда он съел целое ведерко мороженого и снова смотрел Тур де Франс. Потом задремал, и ему приснился странный сон. Во сне Джеймс пришел к врачу снимать гипс. Гипс был мягким, и врач разматывал его слой за слоем.
— А теперь встаньте! — наконец воскликнул довольный врач.
Джеймс посмотрел вниз и не увидел ничего. Нижняя часть ноги, раньше замотанная бинтом, исчезла. Во сне это совсем не удивило его. Он заплатил врачу и, опираясь на костыли, заковылял восвояси.
Проснулся он вечером, постоял под холодным душем и поднял жалюзи. Жара спала, подул легкий ветерок. Джеймс уселся на балконе и стал ждать Ингрид.
Она вернулась поздно. Так бывало и раньше, когда Ингрид засиживалась в баре с коллегами, но прежде она всегда ему звонила. Джеймс приготовил кус-кус из куриных грудок с овощами и около девяти в одиночестве съел свою порцию. Он уже начал беспокоиться о том, как поведет себя Ингрид, когда вернется, затем испугался, что она и вовсе не вернется.
Ингрид появилась после десяти. По блеску ее глаз и несколько бессвязной речи Джеймс заключил, что она слегка навеселе. Ингрид спросила, как он провел день. Джеймс неохотно рассказал о песне, которую так и не смог вспомнить. Может быть, станет легче, если он напоет, спросила она. Джеймс попробовал. Увы. Мелодия продолжала смутно звучать где-то в мозгу, однако на пути ко рту исчезала, словно наталкиваясь на непреодолимую преграду.
— Не получается, — вздохнул он.
— Не переживай, еще вспомнишь.
Ингрид спокойно принялась за еду. Джеймс спросил, почему она задержалась. Она ответила, что заболталась в баре с подружкой.
— Зато мне полегчало, — улыбнулась Ингрид. — Вчера вечером тебе со мной пришлось нелегко. Извини.
— Не извиняйся. Просто я…
— Давай не будем начинать по новой, ладно? Джеймс, я хочу серьезно с тобой поговорить.
Ингрид уселась на пол рядом с его креслом и заговорила деловым и будничным тоном.
— Я приняла предложение перейти на новую работу, а ты поступай как знаешь. Захочешь остаться со мной, буду рада. Займешься чем-нибудь еще, возражать не стану. До увольнения мне придется отработать на старом месте месяц, затем я съеду. Неделю поживу у родителей, а потом приступлю к новой работе.
— Как быстро все решилось!
Ингрид поднялась с пола.
— За квартиру заплачено до конца августа. Я уже сказала домовладельцу, что мы не продлеваем договор. До тех пор можешь пожить здесь, подумать, чем займешься потом. Надеюсь, у тебя все сложится.
Джеймс кивнул, не зная, что сказать.
— А пока давай забудем обиды и останемся друзьями.
— Как скажешь.
— Не хочешь прогуляться? На улице посвежело. Посидим у Гарри, выпьем пива.
Так они и провели следующие восемь недель. Вниз по ступеням, прогулка, бар, снова вверх.
Верная своему слову, Ингрид ни разу не упомянула о предстоящем расставании. Они говорили о пустяках или просто молчали. В их отношениях не ощущалось ни неловкости, ни напряжения. Ингрид и Джеймсу всегда было хорошо вместе. Со стороны они казались идеальной семейной парой: спокойные, невозмутимые, даже немного самодовольные.
Однако благополучный фасад скрывал иное. Джеймс полностью ушел в свои мысли. Он сидел рядом с Ингрид, пил пиво, смотрел, как меняется цвет воды в канале, а разум его бродил далеко: в иных местах, в иных временах. Тело жило словно на автопилоте, а мысль медленно прокладывала свой путь в медленно сгущающейся тьме.
Этим летом Джеймсу снились странные сны. Четкий сон с гипсом был нетипичен для той поры. Большинство снов рассеивалось, стоило ему открыть глаза, а один повторялся снова и снова.
Следуя за нитью, Джеймс шел по темному туннелю. Позади виднелся смутный источник света. Он понимал, что должен вернуться назад, к свету, но продолжал упрямо двигаться вперед. Туннель шел под уклон. Идти вперед было легче, чем лезть назад. К тому же хотелось знать, куда ведет нить.
В стенах туннеля периодически появлялись дыры, и Джеймс останавливался и заглядывал в них. Картины, которые он видел там, завораживали и тревожили его. То были образы из его прошлого, проблески памяти. Джеймс видел лица людей, которых знал много лет назад. Улицы, дома и пабы, о существовании которых успел забыть.
Просыпаясь поутру, Джеймс не помнил подробностей, исчезавших, стоило открыть глаза. Он знал только, что во сне мучительно пытается что-то вспомнить, и это чувство было необъяснимо томительным.
Джеймсу казалось, что при Ингрид он не упоминал о своих снах. Пару раз она печально обмолвилась, что во сне он разговаривает. Джеймс спросил, помнит ли она, что он говорит. Ингрид ответила, что не разобрала слов.
Их последний вечер ничем не отличался от прочих. Джеймс и Ингрид сидели у канала, ели жареную картошку с майонезом, пили пиво. За соседними столиками ужинали немецкие и американские туристы. Ингрид читала журнал с полуобнаженной красоткой на обложке. На лице модели застыло неправдоподобно счастливое выражение. Они почти не разговаривали. Изредка Ингрид касалась руки Джеймса, и он поднимал глаза на привычную толпу и вечно меняющую цвет воду. Джеймс смотрел, но не видел. Мысли его были далеко.
Впрочем, этот вечер запомнился Джеймсу странным вопросом, который задала Ингрид.
— Джеймс, — начала она самым будничным тоном, — зачем ты побежал вверх по ступенькам, ну, в тот день?
Он моргнул.
— В какой день?
— Когда сломал лодыжку. Что погнало тебя вверх?
Джеймс задумался.
— Телефон зазвонил.
— И что с того? Есть же автоответчик.
— Верно, есть.
— Тогда зачем?
— Что ты имеешь в виду?
— Ты ждал звонка?
— Какого звонка?
— Ты ждал звонка от кого-то?
— Вроде нет.
— Тогда зачем?
Джеймс пил пиво и хмурился, пытаясь вспомнить. Он снова видел дверь квартиры, слышал приглушенный настойчивый звон, чувствовал боль в лодыжке. Что заставило его нестись к телефону сломя голову?
— Понятия не имею, — заключил Джеймс. — Я не думал о причине, просто бежал. Наверное, хотел взять трубку до того, как включится автоответчик. — Он запнулся. — Почему ты спросила?
Ингрид пожала плечами и отвела глаза.
— Да так.
Затем она снова уткнулась в журнал, а Джеймс вернулся к своему пиву и своим мыслям.
На следующее утро он проснулся около полудня. Была суббота. Впервые за долгое время небо затянуло облаками. На подушке лежала записка. Ингрид писала, что не стала его будить. Ей не хочется плакать, и вообще расставаться лучше без долгих разговоров. Затем шли телефонные номера и прочие деловые подробности (завтра брат Ингрид наймет фургон и заберет ее вещи). Заканчивалась записка словами: «Что бы ты ни решил, надеюсь, у тебя все сложится. Скоро станет легче. Мне ужасно тебя не хватает».
Джеймс прочел записку трижды. Что это значило — «скоро станет легче»? Это она про лодыжку? И почему в последней фразе Ингрид употребила настоящее время — когда это она успела по нему соскучиться? Джеймс решил, что виной всему плохой английский Ингрид.
Он побродил по квартире, заглянул в холодильник, но не обнаружил там ничего аппетитного. Хотел послушать музыку, но так и не смог выбрать диск. Включил телевизор, но смотреть было нечего. Джеймс принял ванну и завалился спать, засунув записку под подушку.
Брата Ингрид звали Фрэнком. Он был одних лет с Джеймсом, и они всегда неплохо ладили. Фрэнк позвонил утром и сказал, что заедет около шести. Джеймс не хотел смотреть, как из квартиры выносят вещи Ингрид, поэтому в половине шестого отправился на прогулку.
Несмотря на облачность, жара не отступала. Пройдя два квартала, Джеймс сдался, и ноги сами привели его в прохладный пустой бар. Он заказал выпивку и поболтал с дружелюбной барменшей в короткой футболке, обнажавшей проколотый пупок. Вскоре бар начал заполняться посетителями, и Джеймс отправился в центр города. В тихом закоулке он набрел на тайский ресторан, где взял зеленое карри и бутылку белого вина. Когда стемнело, он повернул домой. Джеймс был уверен, что Фрэнк уже разобрался с вещами Ингрид, но возвращаться в пустую квартиру не хотелось. Он забрел еще в один бар, где долго беседовал с незнакомым пожилым французом о судьбе и свободе воли. Около полуночи Джеймс успел потерять счет барам, когда внезапно услышал ту самую песню.
Он шел по узкой торговой улочке к Мелкплаан. Было людно, бары еще работали. Грозовое небо хмурилось, пахло фаст-фудом, лосьоном после бритья и мочой. И хотя Джеймс изрядно набрался, но соображал неплохо. Музыка звучала из магнитофона, который нес на плече какой-то подросток. Джеймс осознал, откуда исходит звук, только когда подросток затерялся в толпе. Джеймс попытался развернуться, но мешали костыли, а когда он все же совладал с ними, музыка пропала.
Это была она, его «пропавшая» песня! Во всяком случае, теперь он точно знал слова:
Сердце мое
Снова стучит…
У Джеймса словно гора с плеч свалилась. Эта песня чуть не свела его с ума! Чтобы не забыть мелодию, Джеймс всю дорогу до дома напевал ее себе под нос, а поднявшись в квартиру, подобрал на гитаре аккорды и записал их в свою черную записную книжку. Затем вернулся в бар и рассказал историю про песню дружелюбной барменше и даже напел мелодию. Заведение закрывалось, девушка явно устала флиртовать с посетителями. Продолжая протирать стаканы, барменша лишь пожала плечами. Когда Джеймс наконец добрался до постели, занимался рассвет.
Проснулся Джеймс с больной головой, немного полежал, щурясь на голые стены и удивляясь про себя, отчего так счастлив. События минувшей ночи медленно возвращались к нему. Открыв записную книжку, он обнаружил там аккорды и слова. Джеймс стал напевать, подыгрывая себе на гитаре, безуспешно пытаясь вспомнить следующую строку:
Сердце мое
Снова стучит…
Эллипсис. Пробел. Очевидно, дальше шел припев. Ну же, вот-вот он вспомнит! Внезапно Джеймс почуял смутно знакомый запах и… отвлекся. Он рывком сел в постели. Ингрид. Аромат ее духов. Джеймс отложил гитару.
Оставшуюся часть дня Джеймс бездумно пялился на бледные прямоугольники на обоях, где раньше висели картины и коврики Ингрид. Книжные полки опустели, в пыли стояла одинокая книга, забытая Фрэнком. Джеймс снял ее с полки — книга оказалась на испанском. Борхес. Джеймс слишком устал, чтобы разбирать фразы на чужом языке, поэтому отложил книгу до лучших времен, выпил чаю, включил «The Go-Betweens» и уснул задолго до темноты.
Потянулись серые скучные дни. Как странно, думал Джеймс, чем насыщеннее день, тем быстрее он проходит, пустые дни тянутся бесконечно. Он стал полуночником. К середине августа Джеймс привык, опираясь на костыли, часами бродить по ночным улицам. Продавец хот-догов на трамвайной остановке приветливо с ним здоровался. Проститутки в витринах махали рукой. Джеймс махал им в ответ, глядя, как его искаженное отражение проплывает поверх их обнаженных тел.
Где были все это время друзья Джеймса? Почему так внезапно исчезли из его жизни? Почему-то мне кажется, по-настоящему их общие друзья всегда были друзьями Ингрид. Джеймс не знал, что она им сказала; так или иначе, старые приятели не слишком рвались возобновить знакомство. Одна из общих подруг позвонила Джеймсу спустя несколько дней после ухода Ингрид, но он не был расположен к болтовне. В другой раз Джеймс заметил на улице знакомого парня. Тот помахал ему рукой и смутился, когда Джеймс не ответил на приветствие. Джеймс посмотрел сквозь него и продолжил путь, осторожно передвигая костыли.
Каждый вечер он пил пиво у Гарри, но никогда ни с кем не заговаривал. Это превратилось в своеобразный ритуал. Заходя в бар, Джеймс приветственно махал рукой Гарри, а поужинав, кивал и улыбался официанту.
После ухода Ингрид Джеймс стал выкладывать на столик черную записную книжку. Если раньше он просто бездумно пялился в пустоту и размышлял, то теперь записывал свои мысли. От этого времени у него осталось одно яркое воспоминание: шариковая ручка скользит по бумаге, оставляя черные закорючки, а он так сосредоточен, так пристально вглядывается в страницу (золотистую от солнечных лучей и серую — там, где на нее падает тень от руки), что, поднимая глаза, ничего перед собой не видит. Канал, туристы, пивные бокалы, красно-белый тент, велосипеды, рекламные плакаты, официант и кирпичное здание напротив — все сливается в одно смутное пятно. Ему приходится несколько раз закрыть и снова открыть глаза, чтобы восстановить фокус.
Джеймс вел дневник с четырнадцати лет. Когда-то это было для него своеобразным ритуалом. Вот и теперь, словно потерпевший кораблекрушение, Джеймс цеплялся за дневник, как утопающий цепляется за дрейфующий обломок. Каждый день он записывал не меньше тысячи слов. Слова эти не имели отношения к событиям дня сегодняшнего — записи представляли собой обрывки его автобиографии. Джеймс пытался излагать события последовательно и связно, но в предложениях, хоть и построенных грамматически правильно, отсутствовала логика. Его фразы никуда не вели, а слова сплетались в лабиринт тупиков и ловушек. Иногда он представлял свои записи в виде спирали, но куда раскручивалась эта спираль — к тихой заводи или бурному водовороту, Джеймс не знал. Возможно, он просто ходил по кругу. Если бы я смог придать записям хоть какую-то последовательность, какую-то видимость порядка, думал Джеймс, тогда я разорвал бы спираль и выскользнул из лабиринта.
Все чаще он вспоминал о коробках под кроватью и спрашивал себя, когда наконец решится их открыть?
Коробок было три. Толстый серый картон, аккуратно подогнанные крышки. Подивившись их тяжести, Джеймс одну за другой вытянул коробки из-под кровати и стер с крышек пыль. На первой черным фломастером на белой наклейке значилось: «87–90», на второй — «95–99», и на последней — «2000—». Существовала еще четвертая, самая маленькая коробка, но пока Джеймс не собирался ее вытаскивать. Был вечер девятого августа, после ухода Ингрид прошла неделя.
В коробках хранились его дневники. Самое драгоценное, что у него было. Никаких роковых тайн, просто Джеймс боялся, что без дневников он перестанет быть самим собой. Он не доверял собственной памяти. Дневники были канатами, которые держали на привязи его личность.
Джеймс открыл первую коробку и вытащил четыре тетради в виниловых обложках форматом в стандартный лист, каждая из которых была исписана чернилами разного цвета: черными, синими, красными и зелеными. Давненько он сюда не заглядывал. Джеймс нервно раскрыл дневник за 1987 год и вгляделся в синие буквы.
Прочитанное поразило его. Цитаты из Юнга, Кафки и «Коммунистического манифеста»; отрывки из песен и поэм собственного сочинения; заметки о политической ситуации в Никарагуа и на Ближнем Востоке. Каким серьезным и глубокомысленным юношей он был! Сегодня Джеймс испытывал равнодушие к политике, писал только собственный дневник и едва ли помнил название последней прочитанной им книги — наверняка какой-нибудь триллер, который он пролистал в аэропорту или на пляже в Испании прошлым летом. Как сильно он изменился! Сегодняшний Джеймс не узнавал себя четырнадцатилетнего. Если он — это я, думал Джеймс, то кто же тогда я сегодняшний?
Следующие несколько дней Джеймс читал записи за 1988-й, 1989-й и 1990-й. Вторая тетрадь начиналась 1995-м. Непонятная скрытность, везде настоящее время, имена и инициалы людей, которых Джеймс успел забыть. В низу каждой страницы — столбики цифр. Джеймс не сразу понял, что это записи о потраченных и заработанных деньгах.
Он положил рядом тетради за 1990 и 1995 годы. Почерк почти не изменился, лишь стал неразборчивее. Что же до содержания… Случайный читатель ни за что бы не догадался, что эти записи сделал один и тот же человек. И пусть в жизни этого человека многое изменилось — из теплого родительского мирка он выпал в жесткий и ненадежный хаос самостоятельной жизни, — но механизм изменений ставил Джеймса в тупик.
Люди меняются. Вопрос в том, как это происходит? Наша жизнь ограничена днями: с воскресенья по понедельник, от рассвета до заката. Какие изменения могут произойти с нами между завтраком и обедом? Можно ли уснуть одним человеком, а проснуться другим?
Джеймс не знал ответа, но чувствовал, что на пути от ребенка к взрослому мужчине зиял пробел, которого он не мог объяснить. Детство и отрочество представляли собой относительно ровную прямую (инверсии и колебания не в счет), но после пропуска линия жизни неуловимо менялась. Как этот мальчик стал этим мужчиной? Кто из них двоих самозванец?
Существовал единственный способ найти ответ. Вернувшись с ночной прогулки на костылях, Джеймс принял решение.
Четвертая коробка оказалась тяжелее прочих. Джеймс поднял крышку. Внутри помещалась еще одна коробка поменьше (а вернее, сейф из черного металла). Джеймс знал, что в ней лежат четыре дневника за 1991–1994 годы. В то время он учился в университете Г.
Джеймс не помнил, где лежит ключ, а мысль о потерянных годах почему-то вызывала удушливый стыд и ужас. Три года его жизни, от которых в памяти не осталось ровным счетом ничего.
Он хорошо помнил свою комнату в доме на Лаф-стрит, паб «Белый медведь», но люди, чувства, последовательность событий — все ускользало.
Почему дневники — единственные свидетели этих трех лет — оказались заперты в сейфе, а ключ потерялся?
Разглядывая маленькую черную коробку, Джеймс ощущал почти физическое недомогание. Неужели в его прошлом скрывается что-то ужасное? Неизвестность хуже смерти. Некоторое время он даже прикидывал, не выбросить ли сейф за окно. Вдруг он разобьется о мостовую? На память пришли слова из инструкции: замок сейфа может уничтожить только взрыв. Может, взорвать сам сейф? Но тогда его прошлое навеки исчезнет в огненной вспышке.
Джеймс молча разглядывал черную коробку, все больше злясь. Внутри этого чертова ящика заперта часть его, три года его собственной жизни!
Что-то нехорошее случилось с ним тогда. Он стал другим. Жизнь изменилась безвозвратно.
Трясущимися руками Джеймс засунул коробку под кровать, разделся, лег, но еще долго ворочался без сна.
И тогда Джеймс решил написать историю своей жизни. Решение вызревало в нем постепенно, но, приняв его, он испытал облегчение.
Джеймс провел в постели весь день: спал, думал, безуспешно пытался вспомнить. Больше пятнадцати часов его тело не двигалось с места, а мысли бродили далеко. Впоследствии он не мог сказать, что стало первым толчком, за которым последовало прозрение. Наверное, полузабытая цитата из Томаса де Куинси о том, что человеческий мозг — это палимпсест. Джеймс полчаса рылся в шкафу, прежде чем отыскал экземпляр «Сочинений» с отчеркнутым абзацем: «Так что есть человеческая память, как не громадный естественный палимпсест?.. Бесконечные идеи, образы, чувства оседают в мозгу, словно мягкий солнечный свет. И каждый следующий слой погребает под собой предыдущий. Тем не менее ни один не исчезает бесследно. Всемогущая память, получив соответствующий стимул, способна извлечь на поверхность любое впечатление, каким бы мимолетным оно ни было».
На мгновение Джеймс ощутил, как всемогуща его память (хотя он даже не помнил, когда подчеркнул этот абзац). Мысль, что ничто не исчезает бесследно, пусть и хранится в центре весьма запутанного лабиринта, успокаивала.
Он резко сел на постели и уставился во тьму. Перед ним возник образ извилистого туннеля с дырами в стенах, по которому он брел каждую ночь.
Вот он я, подумал Джеймс, стою в середине лабиринта, путеводная нить утеряна, а единственный способ найти выход — вернуться к началу.
История его жизни. Это будет настоящий детектив. В поисках утраченного времени. Он будет писать и вспоминать. Если я закрою глаза и хорошенько сосредоточусь, подумал Джеймс, то смогу найти дорогу назад, и кто знает, возможно, отыщу ключ от маленького черного сейфа.
Приняв решение, Джеймс не стал медлить. Он встал с постели, оделся и отправился в магазин, где купил блокнот в белой виниловой обложке. Сто пятьдесят страниц. Часы показывали половину восьмого. Джеймс зашел в бар и, положив блокнот на стол, начал писать, не дождавшись, пока официант принесет пиво.
Сначала вывел на внутренней стороне обложки свое имя и уже собирался записать адрес и телефон, как вдруг вспомнил, что всего через три недели поменяет место жительства. Лучше придумать название. Дюжину нелепых вариантов Джеймс зачеркнул и наконец остановился на самом удачном: «Воспоминания потерявшего память».
Вверху страницы он аккуратно вывел: «Глава 1» и задумался о первой фразе.
«Мое имя…»
«Я родился…»
«Мои первые детские воспоминания…»
Нет, все не то. Начинать с имени или года рождения слишком банально. Принесли жареную картошку. Джеймс продолжал разглядывать чистый лист, затем откинулся на металлическую спинку и нахмурился, пытаясь вспомнить что-нибудь из раннего детства. Смутные образы мелькали и дробились, словно вода канала в закатных лучах. Вода непрестанно меняла цвет, оставаясь неизменной по своей природе. На деле меняется не цвет, внезапно осенило Джеймса, а ракурс, угол зрения смотрящего.
Красивая метафора, решил он и записал последнюю фразу, потом дважды перечитал и улыбнулся. Начало положено! Усталый, но довольный он сделал долгий глоток холодного пива и щедро обмакнул картошку в густой майонез. За столиками сидели улыбающиеся люди, то и дело раздавались раскаты смеха. Все-таки жизнь прекрасна! Джеймс глубоко вздохнул, снова откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Итак, детство… что он помнит о нем?
Вот он поднимается по Коммершиал-драйв — улице, на которой стоял дом его родителей, — входит в ворота детского сада и со всего маху пинает башню из кубиков, которую строит его приятель Филипп Бейтс. На миг Джеймс усомнился: действительно ли эта картинка — его настоящие воспоминания? Да, он помнил Коммершиал-драйв в мельчайших подробностях, но не оттого ли, что привык подниматься по ней каждый день в течение пятнадцати лет? Допустим, он не станет упоминать о Коммершиал-драйв, но как тогда быть с башней из кубиков? Чем глубже он проникал внутрь памяти, тем сильнее расплывались воспоминания. Джеймс уже сомневался, что ту башню из кубиков действительно строил Филипп Бейтс. А что, если память о детском саде смешалась с воспоминаниями об играх на школьном дворе? Он на самом деле помнит или просто думает, что помнит?
Поразмыслив, Джеймс решил не упоминать ни о Коммершиал-драйв, ни о Филиппе Бейтсе. Хотя разве пропуски не есть та же ложь? Что, если все его детские воспоминания так же ненадежны? Куда, в конце концов, его заведут эти недоговоренности? Расстроившись, Джеймс прикончил пиво и снова уставился в тетрадь.
«На деле меняется не цвет воды, а всего лишь ракурс».
Все, что я напишу потом, говорил он себе, станет лишь доказательством этой сентенции. Сама затея с написанием истории своей жизни начинала казаться Джеймсу бесплодной. Прошлое было глубоководным потоком, вода в котором никогда не оставалась прежней, а то, что видел Джеймс на его поверхности, отражало любой случайный источник света.
Джеймс закрыл блокнот и перевел взгляд на канал. Теперь вода стала черно-фиолетовой с вкраплениями желтого — там, где на поверхности отражались фонари. «С тех пор много воды утекло», — говорят люди, когда не хотят вспоминать. А что говорят, когда хотят вспомнить? Если бы он мог замедлить поток и развернуть его вспять! Если бы нырнуть в центр водоворота и попробовать воду на вкус! Но память — не вода в канале. Канал всего лишь метафора. За пределами его мозга прошлого не существует. Да и можно ли нырнуть в собственный мозг?
Мизинец занемел, и Джеймс вытянул ногу на соседний стул. Совсем недавно на нем сидела Ингрид. Внезапная боль пронзила сердце. Ингрид ушла. Закончилась еще одна глава его жизни. На миг он ощутил печаль, но за печалью пришло озарение.
Детство осталось слишком далеко. Неудивительно, что ему так тяжело дается рассказ о нем! Он просто выбрал неправильное направление. Что, если начать с Ингрид? Что ж, сказал себе Джеймс, значит, буду вспоминать с конца.
— Решено, — прошептал он.
Это было первое слово, которое он произнес за долгое время. Официант посмотрел на Джеймса с любопытством. Чтобы скрыть смущение, Джеймс попросил еще пива. Затем раскрыл блокнот, перечеркнул первое предложение и исправил единицу на пятерку. Он не знал, почему история его жизни должна уместиться в пяти главах. Какая разница? Пять — хорошее число. Джеймс вздохнул и начал писать.
Я прожил с Ингрид пять лет. Все это время я был влюблен в нее и думал о ней больше, чем о любом другом человеке на свете. Мы спали вместе каждую ночь, обнаженные, бок о бок. Она была первым человеком, которого я видел, просыпаясь, и последним, на кого смотрел, перед тем как заснуть. Иногда за весь день Ингрид оказывалась единственным человеческим существом, с которым я общался. Теперь она ушла из моей жизни, и я вряд ли увижу ее вновь. Что я чувствую? Странно, но, похоже, ничего.
В последний раз Ингрид сидела за этим самым столиком. Десять дней назад. Память уже начинает меркнуть. Я изо всех сил пытаюсь воскресить ее образ, вызвать дух Ингрид, но он куда менее реален, чем свет фонарей, что отражается в хромированной поверхности стола, шелест воды в канале и вкус холодного пива у меня во рту. Она стала прошлым, а прошлое — дальний край, недостижимый берег.
В тот раз тоже было поздно, наверное около полуночи. Официант зажег лампу, и лицо Ингрид оказалось в тени. Я плохо помню, как мы возвращались домой, как поднимались по ступеням, как ложились спать. Не уверен, пожелал ли Ингрид спокойной ночи. Все эти незначительные события сегодня кажутся слишком расплывчатыми и неверными, чтобы назвать их полноценными воспоминаниями. Девять, восемь или семь дней назад я еще помнил их, теперь они стали туманом. Так и вся жизнь. Уходит в туман.
Однако я до сих пор помню, как встретился с Ингрид. Я стою на площадке для игры в сквош и собираюсь подавать. Я совсем загонял противника. Девятнадцатое сентября 1998 года. В Амстердаме я уже четыре дня. Летом моя прошлая жизнь пошла кувырком, однако пару недель назад я начал подозревать, что на деле все сложилось к лучшему. Однако сейчас я могу думать только о зеленом мячике в левой руке, ракетке в правой и размере корта.
Заношу ракетку над головой, и взгляд случайно падает на стену из тонированного стекла сзади. Она стоит за стеной: руки на бедрах, взгляд устремлен прямо на меня. Я мог бы соврать, что в первое мгновение меня поражают ее глаза (говорят же, глаза — зеркало души), и не важно, что наши взгляды встречаются лишь на миллисекунду, к тому же нас разделяет расстояние в два метра и темное стекло. Но дело, конечно, не в глазах.
Если честно, меня привлекает ее тело. Фигура, поза, короткая юбка. Именно внезапно вспыхнувшее желание и изрядная самоуверенность заставляют меня промазать. А вот довести матч до победы помогает злость, когда я вижу, как какой-то малознакомый парень приносит Ингрид напиток и уводит ее с собой. Девять — один.
— Господи Иисусе, — мямлит мой приятель Леон, когда я заканчиваю размазывать его по стенке. — Ну ты даешь!
В душе я спрашиваю, кто эта девушка. Он называет имя.
— Помолвлена с Робертом Мейером. Ты должен знать его. Работает на бирже, приятель Джоритсов.
Я без труда вспоминаю Роберта. Высокий, атлетически сложен. Богатый нагловатый красавчик. Два года назад, когда я проводил в Амстердаме отпуск, взял у меня партию в сквош. Никогда его не любил.
Из душа мы с Леоном направляемся в бар. Вокруг сдвинутых столиков сидят около дюжины знакомых — мои приятели, приятели приятелей. Мужчинам мы пожимаем руки, женщин целуем в щеки. Последней я подхожу к Ингрид.
Вблизи она оказывается не такой уж красавицей — создание дня, не ночи. Русые волосы по плечи затянуты в хвостик. Мелкие, как у ребенка, черты, слегка тронутая летним загаром матовая кожа. Ее нежная, как у нектарина, бархатистость вызывает непреодолимое желание прикоснуться к щеке кончиками пальцев. Яркий облегающий топ (красный, хотя не помню — возможно, розовый или оранжевый) подчеркивает мышцы рук, предплечий, высокую грудь. Я определенно не отказался бы переспать с этой девушкой.
Она спрашивает, кто выиграл.
— Да он просто порвал меня, — вздыхает Леон.
Ингрид недоверчиво поднимает бровь. Я склоняюсь к ее щеке.
— Это правда?
Мои губы касаются нежной кожи. Она пахнет фруктами, нагретыми летним солнцем.
— Глупости, — отмахиваюсь я. — Ты играешь?
Появляется Роберт.
— Ингрид выступала за национальную сборную. Да она от тебя мокрого места не оставит!
Он пожимает мне руку и улыбается. Я улыбаюсь в ответ. Лицо Ингрид остается серьезным.
— Еще неизвестно. У тебя неплохая подача, но не хватает терпения.
— Терпения?
И только теперь я вижу ее глаза: откровенные, шоколадно-коричневые, прямой и уверенный взгляд. Зрачки немного расширяются, когда она переводит взгляд на меня, или мне просто хочется в это верить?
— Я мало наблюдала за твоей игрой, но мне показалось, ты слишком спешил выиграть.
У нее низкий с хрипотцой голос и забавный акцент.
— В игре важно уметь расслабиться, дать противнику возможность сделать неверный шаг.
Я принимаю к сведению ее совет. Следующий час я только молча киваю, слушая разглагольствования Роберта. Он не убирает руки с плеча, коленки или локтя Ингрид — словно боится, что, если отпустит ее хоть на миг, Ингрид взлетит вверх, словно воздушный шарик на ярмарке.
Мое терпение вознаграждено. Когда из бара мы перемещаемся в ресторан, Роберт прощается. Наутро у него назначена важная встреча, и Роберт хочет выспаться.
— Некоторым из нас приходится жить в реальном мире, — многозначительно замечает он мне на прощание. Затем Роберт что-то шепчет на ухо Ингрид и с видом собственника целует ее в губы. Той же ночью она признается мне, что Роберт посоветовал ей не напиваться, и это возмутило Ингрид. Кто он такой, чтобы указывать ей, как себя вести? «Не напейся, детка» — эти слова Роберта открывают передо мной двери, которые при другом раскладе навсегда бы остались закрытыми.
За ужином мы садимся рядом — отчасти это выходит случайно, отчасти намеренно. У страсти свои законы. Я сижу в конце стола. С другой стороны от Ингрид расположился какой-то развязный и пьяный малый. Ведет он себя чем дальше, тем глупее, и мы с Ингрид все чаще недоуменно переглядываемся.
— Кто это? — спрашиваю я Ингрид, когда ее шумный сосед удаляется в уборную.
— Какой-то приятель Роберта, — слегка покраснев, отвечает Ингрид.
Я молча киваю.
В маленьком полутемном ресторане подают эфиопские блюда и французские вина. Ингрид пьет белое, я — красное. После ужина она поворачивается ко мне и закидывает ногу на ногу. Я с сожалением отрываю взгляд от ее бедер. Ингрид в колготках, я — в светлых хлопчатобумажных брюках, и всякий раз, когда наши икры соприкасаются, между нами словно проскакивает электрический заряд. Мы несмело флиртуем друг с другом, но оба уже понимаем, что назад пути нет.
Болтаем о сквоше, общих приятелях, о Голландии и Англии, о ее работе (менеджером по персоналу в большой компьютерной фирме). Я рассказываю Ингрид свою историю. В предыдущие три месяца я успел уволиться, съехать с прежней квартиры, купить фургон и опустошить свой банковский счет. Все мои деньги хранятся в туристских чеках, а имущество — в походном рюкзаке. Я перечисляю названия континентов, стран и городов, где собираюсь побывать.
Ингрид внимает мне с восторгом в глазах.
— Господи, как же я тебе завидую!
— Поехали со мной.
Я говорю это просто — без страсти и надрыва, — но Ингрид не смеется. Она смотрит мне в глаза целую вечность.
— Не искушай меня, — протягивает Ингрид, отводя глаза.
Она сидит вполоборота, пламя свечи играет в зрачках.
— Почему нет?
Я замечаю, что она теребит кольцо.
— Я ведь могу и согласиться.
Ингрид улыбается, и я понимаю, что такие отчаянные поступки — не для нее.
— И когда же мы отправляемся? — спрашивает она.
— Как скажешь. Хочешь завтра?
— Решено.
— Завтра так завтра.
Наши приятели разъезжаются по домам на такси, но Ингрид заявляет, что хочет пройтись пешком. На улице свежо, да и до дома рукой подать. Сегодня я ночую у Леона, который живет в нескольких кварталах от Ингрид. Разумеется, я вызываюсь проводить ее.
Мы молча бредем по темным улицам. Я тревожусь, что не сумею закрепить успех, которого добился в ресторане, что из-за моего молчания возникшая между нами связь рассеется без следа. Поэтому время от времени я пытаюсь начать беседу, но Ингрид лукаво улыбается, и бессмысленные, глупые, неверные фразы застревают в горле. (Позднее я узнаю, что она давно уже все решила и просто растягивала удовольствие — вдыхала ночную прохладу, наслаждалась напряжением, которое предшествует первым прикосновениям.)
У ее дверей я вздыхаю и бормочу что-то неразборчивое. Ингрид меня не слышит (или делает вид, что не слышит). Она возится с замком, входит внутрь, но дверь за собой не закрывает. На несколько секунд я столбенею, потом решаюсь и поднимаюсь по лестнице следом за ней. Когда я вхожу в квартиру и закрываю за собой дверь, Ингрид уже успела снять колготки (и трусики, но об этом я узнаю позже). Она наклоняется подлить молока в кошачью миску. На миг мне в голову приходит странная мысль, что она и не подозревает о моем присутствии.
Я нервно окликаю ее. Ингрид оборачивается и подходит ко мне. На губах ее играет легкая улыбка.
Наверняка все это выглядит слишком гладким, чтобы быть правдой. Как всегда, я пересказываю (себе или другим) не то, что было на самом деле, а всего лишь историю событий. Пытаясь писать красиво, излагать события связно, я наверняка искажаю их последовательность и употребляю не те слова, которые мы в действительности произносили. Все эти мелкие детали — вроде того, как Ингрид теребила кольцо — не есть ли выдумки, ненужные украшательства? Ингрид действительно любила (любит?) играть со своими украшениями, и в тот вечер у нее на пальце наверняка красовалось кольцо Роберта. Однако я не уверен, что она теребила именно его кольцо, именно в тот вечер, если это движение вообще имело место. Тогда зачем я пишу о нем? Наверное, потому, что это некий символ, стенографический отчет о том, что кажется самым важным мне сегодняшнему. И если быть честным до конца, еще и потому, что подобными деталями полны все подобные воспоминания. Что поделать, если прошлое принято описывать именно так.
В ту ночь мы с Ингрид занимаемся сексом трижды. Утром она спрашивает, когда я уезжаю. Я отвечаю, что еще не решил.
— Если останешься в Амстердаме до вечера, может быть, позвонишь мне? — спрашивает она на прощание и уходит, а я снова засыпаю.
Я остаюсь в квартире Ингрид до ее прихода. Прибираюсь, готовлю ужин. Увидев меня, Ингрид смеется, и мы начинаем целоваться. Я говорю, что никуда без нее не уеду.
— И как же ты выкрутишься? — спрашивает она очень серьезно.
— Украду тебя. Засуну в рюкзак, и все дела.
— Там неудобно.
— Тогда придется мне остаться здесь.
— Гм, а как же мой жених?
— Скажи ему, что расторгаешь помолвку.
Ингрид недоверчиво усмехается.
— Ты не шутишь?
— Нет.
Длинная пауза. Ингрид смотрит на меня удивленно.
— Ладно, — вздыхает она.
И это все.
Моя жизнь меняется в одночасье. Утром я встаю одним человеком, а спать ложусь другим.
Несколько недель я словно парю в воздухе, а затем без боли и сожалений медленно опускаюсь к земле.
Чем я занимался эти первые недели? Да почти ничем. Ингрид работала, а я проводил время по собственному усмотрению. В основном болтался по городу и наслаждался своим счастьем. Помню, что погода стояла превосходная. Обычно я просыпался рано, и мы занимались любовью. Потом завтракали, она уходила, а я снова заваливался в постель. Я обожал эти утра: тело сладко ломило после секса; подушка и простыни пахли Ингрид; во рту еще оставался вкус кофе и тостов; солнечные лучи пятнали стены и потолок.
Вставал я поздно, принимал душ, делал бутерброды и отправлялся гулять. Я мог бы воспользоваться велосипедом Ингрид, но мне нравилось передвигаться на своих двоих. Даже с картой я часто сбивался с пути. (Амстердам — странный город, построенный в виде концентрических кругов. В «Падении» Камю сравнивает его с адом, но тогда он казался мне раем. Этот город сразу пришелся мне по душе. Высокие дома, широкие улицы, тихие воды каналов. С первой минуты я ощущал себя здесь как дома. Впрочем, сегодня я думаю, что прав был Камю, а возможно, правы мы оба. Рай и ад — одно и то же место, все зависит от ракурса.)
Я осматривал достопримечательности, если случайно на них набредал, а чаще всего просто бесцельно шлялся по городу, заходил в бары и кафе, читал «Геральд трибьюн», грезил об Ингрид и делал заметки в дневнике. После обеда я отправлялся в Вонделпарк потолкаться среди нудистов и курильщиков марихуаны. Я рассматривал их с сочувствием и удивлением. В отличие от них я не нуждался в стимуляторах, ибо каждый вдох наполнял меня безумной радостью. Я не мог поверить в то, что мир может быть таким щедрым и прекрасным. Почему люди совсем этого не замечают?
Тем не менее я понимал, что когда-нибудь этой безмятежности наступит конец. Я не чувствовал острой нужды заниматься чем-нибудь определенным, да и Ингрид никогда не жаловалась, что я не зарабатываю денег, однако так не могло продолжаться вечно. Еще один день, и я начну подыскивать работу, твердил я себе, но на следующий день все повторялось снова. Пока позволяла погода и Ингрид не выказывала недовольства, я увиливал от принятия решения. Мне не хотелось ничего менять. И только в третью неделю октября я наконец-то занялся поисками.
Мы с Ингрид составили список возможных мест. Как всегда, мы постарались превратить это в игру. Снова стать журналистом? Все местные газеты выходили на голландском, да мне и самому не хотелось снова входить в дверь, за которой притаились почти забытые страхи. Я мог бы устроиться почтальоном, вагоновожатым или смотрителем в парке, но на такую непыльную работу вряд ли взяли бы иностранца. Подумывал и о работе в магазине, пабе или на заводе, но все это я уже проходил и успел люто возненавидеть. Хотелось найти что-нибудь простое и необременительное, но все же не слишком нудное, и чтобы платили не совсем уж жалкие гроши. Наконец Ингрид вспомнила о своем дяде Йоханне — совладельце маленькой строительной компании. На следующий вечер я с ним встретился. После пары бокалов пива и долгой дискуссии о футболе он согласился взять меня к себе с трехмесячным испытательным сроком.
Понемногу работа наладилась. Теперь дни пролетали гораздо быстрее. Я стал разбирать голландский — в основном ругательства и названия инструментов, написал родителям и нескольким друзьям, сообщив новый адрес. Каждый четверг играл в мини-футбол в местном центре досуга. Мне нравилось замечать тонкие различия между жизнью в Амстердаме и Лондоне: здесь на завтрак подавали шоколад и сыр; пабы не закрывались до рассвета; а иногда незнакомые мужчины на улицах по-особенному тебе улыбались.
Работа ничуть не походила на офисную рутину. Утром и в обед я варил кофе, таскал тяжести, пока остальные измеряли, пилили и сверлили дырки. Так продолжалось месяца полтора, пока однажды мне не всучили валик, кисть, несколько банок белой краски и не велели покрасить стену. Стена мансарды оказалась наклонной, с торчащими балками. Не самая сложная работа, но коллег удивил результат. Как выяснилось, у меня талант к покраске стен. Забавно, но меня это обрадовало. Одно из самых любимых моих воспоминаний — первая выкрашенная белым мансарда. Я был предоставлен самому себе, остальные трудились внизу. Стоял сухой ноябрь, и в двух больших окнах, выходящих на юг, отражалось яркое синее небо.
Помню, как солнце слепит и нагревает затылок; до ноздрей доносится слабый запах краски; из маленького, заляпанного белым приемника вещает популярная местная радиостанция. (До сих пор некоторые хиты той осени мгновенно переносят меня на чердак: «Right Here Right Now» или «Believe» приходят на ум первыми.) Помню, как уставал, как смаковал в шесть вечера свой бокал пива, с каким наслаждением целовал Ингрид и стягивал рабочую одежду. Как славно, словно под кайфом, спалось нам тогда после секса.
В те времена я был абсолютным оптимистом. Я жил одним настоящим, думал о будущем, а память была чиста и светла, как стены, которые я красил. О прошлом я не вспоминал вовсе. Прошлое осталось в прошлом и покрылось пылью. Его просто не существовало.
На Рождество я навестил родителей, забил фургон своими пожитками и на пароме вернулся в Амстердам. Новый год мы встретили вместе с Ингрид. И вскоре жизнь постепенно начала входить в колею.
Время шло: с понедельника по воскресенье, от рассвета до заката. Весна, лето, осень, зима и снова весна. Есть и пить, спать и трахаться, зарабатывать и тратить.
Я где-то читал, что у каждого есть свой уровень счастья, нечто вроде пульса, который на протяжении жизни остается неизменным. Когда вы влюбляетесь, этот уровень резко повышается, когда разлюбите — снижается. Спустя несколько дней, недель или месяцев после некоего события жизнь ваша возвращается в прежнее русло, в то переходное, мимолетное, неустойчивое состояние, когда на вопрос: «Как дела?» вы отвечаете: «Нормально».
Такой и была моя жизнь на протяжении четырех лет. Нормальной. Я был счастлив и доволен, наверное, впервые в жизни. И что осталось от этого счастья теперь? Смутные воспоминания, ничего больше.
Что мы называем счастьем? Из чего оно складывается? Из отсутствия неприятностей? Когда ты не печален, не испуган, не голоден, не болен; не страдаешь от бессонницы, депрессии или пагубных привычек; не мучаешься прошлым и не тревожишься о будущем? И это все?
Хотите, я скажу вам, что не так со счастьем? Когда вы счастливы, то уже не стремитесь улучшить свою жизнь, и каждый день становится повторением предыдущего. Незаметно, но неотвратимо жизнь начинает терять остроту. Упадок столь очевиден, что его можно выразить математически:
Эйфория + Время = Счастье
Счастье + Время = Удовлетворенность
Удовлетворенность + Время = Самодовольство
Самодовольство + Время = Скука
Впрочем, все эти формулы отражают лишь мое сегодняшнее восприятие. Скажем, я мог бы спросить себя, было ли мое бегство от настоящего постепенным? Да, разочарование копилось где-то внутри, словно гной под гипсовой повязкой, но откуда взялся этот вирус, крошечные семена, которые дали буйные всходы? Как слабое недовольство жизнью мало-помалу превратилось в отвращение? Оглянувшись назад, я наверняка смог бы найти какие-нибудь доказательства своей теории, и мне не пришлось бы ничего придумывать или лгать. Но если бы я принял предложение Ингрид, если бы мы завели детей, я с не меньшим пылом искал бы в прошедших пяти годах ростки нашей душевной близости и моей растущей уверенности в себе. И снова мне не пришлось бы ничего придумывать и лгать. Наше прошлое отбрасывает на настоящее слишком длинную тень. Прошлое похоже на гадалку: оно скажет вам только то, что вы хотите услышать.
Что же до документальных свидетельств, то здесь мои дневники оказались совершенно бесполезны. Они содержали в себе только факты. Места, куда мы ездили в отпуск; подарки, что мы дарили друг другу на дни рождения; мебель, которую покупали; фильмы, которые смотрели; еда, которую ели; журналы, которые читали; музыка, которую слушали. Полы, что я укладывал, двери, которые навесил. Голые, голые факты.
За эти годы случилось еще много чего. В первый год я окончил вечерние курсы электриков и стал больше зарабатывать. Во второй мой друг Леон уехал в Чили. Ингрид начали продвигать по службе, и она стала проводить на работе гораздо больше времени. На третий год у ее сестры случился выкидыш. Фирма Йоханна обанкротилась, и я перешел в большую строительную компанию. На четвертый год отцу удалили яичко. Мы с Ингрид подружились с Гарри, который купил бар в конце квартала. В этом году, моем последнем амстердамском году, лето выдалось на удивление жарким, я сломал лодыжку, а Ингрид сменила работу.
Вот и вся история: начало, середина, конец. Перечитывая ее в обратном направлении, я понимал, что она похожа на гигантский список. Перечень событий, пусть и логичный в своей последовательности. Разве этот список отражает жизнь живого человека? А вот для покойника он подойдет в самый раз.
В глаза бросалось и еще кое-что: ограниченность изложения от первого лица. Как если бы вы смотрели на мир только одним глазом: видимость по-прежнему превосходная, но пропадает перспектива. Это история о двух людях, но события излагаются с точки зрения одного. Чем были эти годы для Ингрид?
Может быть, тем же, чем и для меня? В конце концов, разве мы не провели их вместе? Ели одну и ту же еду, дышали одним воздухом. Вечером вместе ложились в постель, а утром вместе вставали. Но разделять постель и разделять сны и мечты — не одно и то же. Двое всегда совокупность единиц. Мы с Ингрид словно поставили у изголовья кровати зеркало, удваивающее наши изображения. У каждого в голове сложился идеальный образ партнера, и со временем эти воображаемые образы стали реальностью. В результате я думаю о нас с Ингрид как о четырех людях: настоящие Ингрид и Джеймс, а рядом с ними пара, которую Ингрид и Джеймс себе придумали.
Какая же Ингрид на самом деле? Смогу ли я вызвать ее в своем воображении при помощи слов? Историй, которые она рассказывала о своем детстве? Выражения ее лица во сне? Я мог бы описать ее запах, повадки, содержимое ее гардероба, но разве это поможет мне проникнуть в ее воспоминания, похитить ее сны? Я даже не знаю, чем был для нее все эти годы. Имею ли я право судить об этом сейчас? Той Ингрид, которая любила меня, больше не существует. Она осталась в прошлом, потерялась во времени. Все, что осталось, — это мои воспоминания о ее уже несуществующем двойнике и ее воспоминания о моем.
Я даже немного ревную ее к этому двойнику. Ведь это его Ингрид любила, вовсе не меня. Чем я стал для нее в конце? Горьким разочарованием, червивым яблоком? Безликим существом, притворявшимся, что любит ее, и в решающую минуту сбросившим маску?
Так впервые в своей взрослой жизни я задумался над тем, существую ли вообще. Большую часть времени это подозрение мирно дремало внутри меня, лишь иногда просыпаясь по ночам, безжалостное и невыносимое.
Казалось, что после ухода Ингрид это подозрение, этот страх заменил ее в моей жизни. Он спал со мной в одной постели, сгущался в воздухе надо мной, он прочно засел в моей голове. Он влезал в мои воспоминания и мечты о будущем. Я оглядывался на дни, которые прожил, и удивлялся отсутствию логики. Моя жизнь напоминала мой дневник: сами фразы, как и дни, обладали некой, пусть и весьма поверхностной, ценностью, но в контексте окружающих фраз (дней) создавали не связное повествование (приобретали некий смысл), а, напротив, рождали загадки без ответов, лабиринт без выхода. Иными словами, хаос.
Перелистывая страницы дневника, я вижу, что писал ни о чем. Оглядываясь на прожитые годы, понимаю, что топтался на месте. Страх будит меня посреди ночи — страх того, что вся жизнь так и прошелестит мимо меня, бесследно и бессмысленно.
И все-таки я не всегда был никем. Когда-то я мечтал, надеялся и строил планы. Я был уверен в этом. Я помнил.
Что же случилось с этим юношей, с этим мальчишкой? Где я свернул не на ту дорогу? Что-то нехорошее случилось со мной, но я забыл что.
На деле меняется не цвет воды, а всего лишь ракурс, точка зрения смотрящего. Полночь, я разглядываю воду в канале. Кругом темень, в воде отражается лишь смутное очертание моей головы: лица не видно, края рябят и колеблются. Один вопрос мучит меня. Одна тайна.
Кто я?
Джеймсу потребовалось четыре дня, чтобы завершить пятую главу. Он засунул блокнот в ящик стола и забыл о нем. Его не мучил вопрос, был ли во всех этих записях хоть какой-то смысл. Хватит и того, что на душе полегчало.
В следующий понедельник доктор снял с ноги Джеймса гипс. Он пользовался маленькой циркулярной пилой, железо щекотало кожу. Джеймс давно уже страшился этого мгновения: кто знает, что окажется под гипсом — голая кость, рана, кишащее личинками мясо или вообще ничего? Под гипсом оказалась его собственная икра, немного истончившаяся и бледная. Даже запах был не особенно ужасен.
Первые дни Джеймс ощущал неудобство, но вскоре привык. Самым сложным было ходить без костылей — он успел так привыкнуть к этим ритмичным качаниям, что обычная прогулка раздражала его своей медлительностью и неуклюжестью.
В субботу, двадцать третьего августа, разразилась гроза. Ночью температура упала до двенадцати градусов. Наутро над городом повис серый туман. Джеймс оседлал велосипед и часами колесил по улицам, вдыхая сырой прохладный воздух и размышляя о будущем.
В голове прояснялось. Джеймс начал строить планы. Он навестил свой фургон, стоявший в платном гараже на окраине, продлил страховку и оплатил техосмотр. Снял деньги со счета и перевел евро в фунты, затем позвонил менеджеру строительной компании и заявил, что покидает страну. Наконец купил билет на паром и упаковал вещи в коробки.
Собирая свои пожитки, Джеймс достал из ящика белый блокнот и еще раз перечитал пятую главу. Написанное разочаровало и даже немного расстроило его. Откуда взялся этот мелодраматический тон, эта беспросветная мрачность? Неужели он сам написал это всего пару недель назад? Джеймс решил, что в то время был не в себе, не сознавая, насколько жара и гипс влияли на его настроение. Он подумывал даже о том, чтобы вырвать и сжечь листки, но не захотел портить блокнот.
Вместо этого Джеймс купил флакончик с корректирующей жидкостью и забелил слова. Когда жидкость высохла, страницы почти ничем не отличались от прежних, правда, кое-где засохшая корочка треснула и под ней проглядывали буквы. Джеймс посмотрел на дело своих рук с удовлетворением. Пора забыть о пятой главе и заняться четвертой.
В воскресенье он прибирался в квартире, подпевая «The Go-Betweens». В открытое окно врывался прохладный ветерок. Покончив с уборкой, Джеймс вынул из холодильника пиво и вышел на балкон. Улицы и каналы купались в золотистом послеполуденном свете. Он оглянулся на пустую квартиру. Джеймс чувствовал себя змеей, сбросившей кожу.
Когда вечером он сидел в баре у Гарри, мимо на велосипеде проехал брат Ингрид Фрэнк. Если верить его словам, Фрэнк оказался здесь случайно. Они взяли кувшин пива, и Фрэнк спросил о его планах на будущее. Джеймс показал билет на паром.
— И надолго? — спросил Фрэнк.
— Сам не знаю, — пожал плечами Джеймс.
Фрэнк посмотрел на него удивленно. Джеймсу почудилось, что брат Ингрид хочет что-то сказать, но Фрэнк только подлил пива в оба бокала и отвел глаза. Он явно не хотел ссориться с Джеймсом, поэтому оставшееся время оба болтали о пустяках. Затем они пожали друг другу руки, Фрэнк взобрался на велосипед, поставил ногу на педаль, но неожиданно наклонился и прошептал:
— Ингрид надеется, что у тебя с Анной все сложится.
— С кем? — удивился Джеймс, но Фрэнк был уже далеко. Джеймс еще долго смотрел, как голова Фрэнка мелькает в толпе, когда его велосипед уже скрылся из виду.
«Анна», пробормотал Джеймс, уже лежа в постели. Кажется, именно это имя произнес Фрэнк. Или Джеймс ослышался? Может быть, Ханна, Диана или Джоанна? Но все эти имена ничего не значили для него. В отличие от Анны.
В голове возник образ темноволосой девушки. Картинка была смутной и расплывчатой, но Джеймс откуда-то знал эту девушку. Внезапно он вспомнил: короткое замыкание в памяти сразу перед тем, как он сломал лодыжку! Только тогда рядом с девушкой был кто-то еще. Так вот откуда Ингрид знает ее имя! Наверное, он произнес его во сне.
Почему-то Джеймс подумал о песне, из которой помнил только фрагмент. Перед мысленным взором возник длинный ряд домов… юноша и девушка бредут по улице… на них смотрит полицейский. Какое-то время воспоминания беспорядочно кружились в мозгу, но вскоре Джеймс заснул и спокойно проспал эту последнюю летнюю ночь.
Вы спросите, откуда я знаю? Как могу видеть все эти подвижные, словно ртуть, невесомые, словно паутина, картины, что мелькают в мозгу Джеймса Пэдью? Как могу чувствовать все сердечные перебои и нервные подергивания его тела? До поры до времени пусть это останется моей тайной.