4 Машина времени

~~~

Облокотившись на подоконник, Джеймс смотрел, как дождевые капли стекают по стеклу. Через дорогу напротив высился унылый ряд домов с опущенными занавесками. Очертания дымовых труб, спутниковых антенн и дождевых капель мешались в тусклом свете фонарей. Полночь, и ни единой живой души за окном.

Джеймс стоял у окна своей спальни. Теперь мать называла ее комнатой для гостей, а отец — кабинетом. Спальня еще хранила следы его пребывания. Книги на полках, настольные игры в ящиках стола, медные и стеклянные фигурки на его поверхности относились ко временам Джеймсова детства. Мебель с иголочки совсем не вписывалась в интерьер, делая спальню похожей на офис. На самом деле эта комната вовсе не была его собственной — родители переехали, когда Джеймсу исполнилось восемнадцать. Желтенькие обои и серый ковер рождали воспоминания о других временах: чемпионате мира по футболу; зиме и весне, когда он вкалывал в пабе и на складе, а затем неожиданно для себя стал журналистом; и, наконец, лете перед отъездом в университет Г.

Воспоминания путались. Джеймс словно путешествовал сквозь время. Он отвернулся от окна и увидел своих воображаемых братьев-близнецов: двадцатиоднолетний Джеймс скорчился перед экраном монитора; двадцатипятилетний растянулся на диване с газетой; восемнадцатилетний вглядывается в скудный пейзаж предместья за окном. Но вот видения рассеялись, и Джеймс снова стоял у окна в своем бездарном настоящем, смутно догадываясь, что вскоре и оно станет прошлым, превратившись в еще один нечеткий отпечаток в голове будущего Джеймса.

Он слышал, как в соседней комнате родители спорят о чем-то яростным шепотом. Мысли неохотно вернулись на три часа назад, когда Джеймс позвонил в дверь родительского дома.


Открыла мать. Увидев Джеймса, она смутилась. Родители не верили, что он все-таки приедет. Нет, они конечно же рады, но разве сложно было предупредить? Мать заспешила наверх приготовить Джеймсу постель, отец отправился на кухню ставить чайник. Родители подняли с постели бабушку, и все вместе уселись в гостиной у телевизора. Разговор вышел неловким и бессмысленным. Впятером, подумал Джеймс: он, отец, мать, бабушка и этот ящик.

— Ну, — проорал отец, пытаясь заглушить завывание сирен, — как там дом, который ты ремонтируешь?

— Нормально, — ответил Джеймс. — Вот доделал первый этаж.

— Молодец. Значит, дело движется?

— Движется.

— Есть кое-что, чего я не понимаю, — вклинился телевизор. — Окно было закрыто, не так ли?

— Наверняка там хватает работы.

— Еще бы, работы там хоть отбавляй.

— Должно быть, это сделал тот, кого она знала. Она сама пригласила убийцу войти.

— Но тебе действительно нравится этим заниматься? — поинтересовалась бабушка.

— Да, действительно нравится.

— Вот и хорошо. Это самое главное.

— Угу.

Некоторое время они молча следили за тем, как раскручивается на экране детективная интрига.

— Это отчим, — предположил отец, — я уверен, это он.

— Но у отчима есть алиби, — возразила мать.

— Ерунда, оно фальшивое. Все эти сериалы делают на один манер.

— Ш-ш-ш, из-за тебя я все пропущу.

— Сержант, а это вы видели? — снова вклинился телевизор. — Возможно, ключ к разгадке…

— Как работа, пап?

— Как всегда, — равнодушно пожал плечами отец, — работа есть работа. — И тут же внезапно оживился и воскликнул: — Вот видишь, я же говорил тебе! Это был… как там его?

— Отвлекающий маневр?

— Верно!

Позднее, когда убийца был разоблачен (им оказался шурин), мать решилась задать Джеймсу вопрос об Ингрид (если, конечно, он не против поговорить о ней).

— Мне нечего сказать, — ответил Джеймс.

— Понимаю. Извини.

В глазах матери Джеймс прочел беспокойство и боль.

— Прекрасная девушка, — встрял отец. — Ты, верно, совсем рехнулся, если бросил ее.

— Брайан, не вмешивайся, ты-то здесь при чем? — налетела на него мать.

— Я просто сказал, что она прекрасная девушка.

— Но ты же не знаешь обстоятельств…

— Мы получили от нее очень милую открытку на Рождество, — вмешалась бабушка.

— Открытку? — удивился Джеймс.

— Открытку. Чуткая девушка. Я сказала что-то не то?

— Да нет, все нормально.

С тех пор как они расстались, Ингрид не написала Джеймсу ни строчки.

— Знаешь, Джеймс, — голос матери потеплел, — бывает, иногда тебе кажется, что все уже кончено, но на самом деле никогда не бывает поздно…

— Мам, мне действительно не хочется это обсуждать.

— Да-да, конечно, — смутилась мать.

— Наверное, я пойду. Устал с дороги.

Она поцеловала его в щеку.

— Спокойной ночи, сынок.

Бабушка крепко обняла Джеймса и прошептала:

— Сладких снов тебе, детка.

Отец, не отрывая глаз от экрана, пробормотал:

— До завтра, сын.

— Мы предложим несколько советов тем, кто хочет оживить и украсить свой внутренний дворик, — добавил телевизор.

~~~

Джеймса мучила бессонница. Матрас был жестким и узким, подушка слишком тонкой. Радиатор время от времени издавал странный лязг. Как и во времена его детства, свет в коридоре не тушили, и сквозь квадратное окошко над дверью он падал на потолок и дальнюю стену. Слишком уставший, чтобы думать, Джеймс бесцельно пялился в залитый светом угол. Наконец угол стал расплываться, и Джеймс закрыл глаза.

Часы шли, но сон не приходил. Он снова открыл глаза и прищурился. Угол казался черным, а поверхность стены отливала молочной белизной. Однако чем пристальнее Джеймс всматривался, тем сильнее было впечатление, что черный и белый смешиваются в один цвет. Спустя некоторое время Джеймс понял, что угол живет собственной жизнью. Когда Джеймс вдыхал, угол увеличивался в размерах, когда выдыхал — съеживался. Иногда угол казался крошечным, как далекая звезда, иногда заполнял всю комнату и, словно злобный дух, нависал над Джеймсом, грозя раздавить. Джеймс попытался привстать, но не мог сдвинуться с места. Теперь он знал, что угол пульсирует, медленно увеличивается в размерах и скоро заполнит собой комнату — и тогда Джеймс просто задохнется под одеялом. «Мамочка», — попытался он промямлить, но голос не слушался. Джеймса затопил ужас.

Ему снова было пять лет, и его душил приступ астмы.

Джеймсу было тридцать, и его мучила бессонница.

Раздраженный, он встал и оделся, решив проветриться. Внизу Джеймс натянул пальто, отыскал запасной ключ и вышел на улицу. Дождь прекратился, но тротуары еще не высохли. Снег, обещавший валить всю ночь, не сдержал обещания. Джеймс бездумно брел по улице.

Вскоре он понял, что узнаёт местность. Джеймс стоял в центре футбольной площадки. Впереди в темноте маячило здание начальной школы. Здесь, в возрасте от четырех до десяти, он проводил все свободное время. Пока Джеймс пересекал грязную площадку, в голове кружились образы из далекого прошлого: вот мальчишки бегут по футбольному полю; для оставленного после уроков юного футболиста время ползет как черепаха; черные, зеленые и белые куртки с мехом, которые он в то время носил; учитель мистер Мюррей, которого все боялись и у которого противно пахло изо рта; страхолюдина Лидия Найт, которая согласилась за двадцать пенсов показать ему кое-что в уголке за занавеской. Так значит, его память восстанавливается! Он больше не никто. Когда-то эта местность была частью его жизни, и вот, при взгляде на нее, он смог воссоздать события прошлого, он их вспомнил!

Но каким же крохотным стало все с тех пор! Неужели это приземистое здание и есть вместилище его детских надежд и страхов? Наверное, дело в том, что я вырос, подумал Джеймс. А ведь когда-то сидел на таком же пластиковом стульчике и восхищенно озирал из окна казавшееся громадным зеленое пространство. Неужели это действительно был я? Неужели я когда-то был ребенком?

Джеймс подошел к окну и заглянул в классную комнату: школьные парты белеют в темноте, на стене висит доска, с потолка свисает Санта-Клаус из рулона туалетной бумаги и мишуры. Внезапно Джеймса пронзило острое чувство вины. Что-то не так с этим святочным интерьером и темнотой, которая словно смеется над его невинностью. Что-то не так с этим взрослым, который бродит впотьмах и вынюхивает детские секреты. Когда-то Джеймс был здесь своим, теперь он — незваный гость, заплутавший в поисках выхода. В столовой стулья перевернуты и аккуратно составлены на столах. В спортзале к стене прислонены обручи. Наконец Джеймс обнаружил тропинку, которая вывела его к шоссе. Он оглянулся, и сердце зашлось от странной боли.

Джеймс поднимался по дороге к вершине холма. На часах — три ночи, мирный пригород спал. Должно быть, здесь живут тысячи, думал Джеймс, и только я один бодрствую. Интересно, это они видят меня во сне или я их? Голова кружилась от усталости. Он читал названия улиц: Денбери-роуд, Оукфилд-клоуз, Чэпел-лейн, и перед мысленным взором вставали картины: в одном из этих домов он раздевает девочку постарше по имени Шэрон; в пабе, что в конце того переулка, его выворачивает наизнанку прямо на чьи-то ботинки; в рощице вон за тем садом он с приятелями строит шалаш.

Уставившись под ноги, Джеймс шел не разбирая дороги, пока не обнаружил, что забрел в незнакомую местность. Он огляделся: темные окна домов; дорога, поросшая травой обочина, чуть дальше молодые деревца; круги оранжевого света, а вдали чей-то силуэт под фонарем. Вокруг стояла тишина, но внезапно в голове зазвучала музыка — надоевший, бесконечно повторяющийся куплет, словно заело пластинку. С каждым шагом улица менялась: дома росли вверх и ветшали на глазах; дорога расширялась, по одну сторону тротуара выстраивались припаркованные машины; палисадники перед домами съеживались в размерах и уступали место железным калиткам. Рядом с ним стояла девушка. Она прислонилась к нему, и Джеймс обнял девушку за плечи. На ней было длинное тяжелое пальто с шелковой подкладкой. Пахло от девушки странно знакомыми сладковатыми духами. Они медленно шли рядом, словно никуда не спешили или оттягивали расставание. Ее голова склонилась на его плечо, Джеймс ощутил ее волосы на лице и вдруг вспомнил имя — и вот оно уже готово сорваться с уст, губы разжались, кончик языка коснулся бугорка на нёбе… Прямо перед ними в свете фонаря возник силуэт полисмена. Мгновение он рассматривал парочку, затем вежливо поздоровался. В ответ Джеймс кивнул. Девушка что-то пробормотала, и Джеймс ощутил на шее теплое дыхание.

И тут случилось что-то несуразное, что-то невыносимое — в тот миг, когда Джеймс ощущал себя на вершине блаженства, все изменилось. Он больше не шел рядом с девушкой по тротуару, а словно смотрел на гуляющую парочку откуда-то сверху. Воздух потеплел, запахло жимолостью, и вся благодать этого вечера сменилась страхом, гневом и раздражением. Он снова произнес про себя имя девушки, затем все вокруг потемнело, и Джеймс уже не знал, где находится.

Он растерянно огляделся. Дорога полого поднималась вверх. Вдохнул. Воздух пах бетоном, отсыревшим деревом и кошачьей мочой. И тут до него дошло: это же не Лаф-стрит, да и вообще не Г., а пригород, где он вырос! Джеймс покорно вздохнул и поплелся вперед. Все равно это происходит не на самом деле, очередная галлюцинация из прошлого, обреченно думал он. Джеймса не отпускало предыдущее наваждение: благодать и гнев; одно воспоминание с двумя лицами; успевшая стать навязчивой мелодия…

Хотелось прогнать наваждение, поэтому Джеймс решил сосредоточиться на настоящем. Тропинка. Весь пригород пронизан сетью таких вот тропок — узких, извилистых, затененных. Ту, по которой брел Джеймс, с обеих сторон окружали высокие изгороди, а над самой тропинкой нависали ветки. Казалось, она никогда не кончится. Лодыжки ныли, и Джеймсу пришлось остановиться, чтобы перевести дух. Во внезапно наступившей тишине Джеймсу почудились шаги. Он обернулся — никого, сплошная темень, затем прислушался — ни звука, только кровь шумит в ушах. Еще одна галлюцинация, подумал Джеймс и медленно побрел вперед.

В одном из окон горел свет, и Джеймс подошел ближе. Задернутые занавески светились изнутри, как бывает, когда смотришь на солнце сквозь полуприкрытые веки. Внезапно Джеймс осознал, что стоит у дома Джейн Липскомб, прямо под окном ее спальни. В мозгу Джеймса десятилетие сжалось в один краткий миг: он видел в окне большеглазую шестилетнюю Джейн, которая вечно таскалась за ним по пятам, и Джейн шестнадцатилетнюю — вот она сидит на соседней парте в короткой синей юбке, испуская феромоны, мешающие Джеймсу сосредоточиться на контрольной по математике.

Шагая по тропинке, Джеймс вспоминал старых приятелей. Джейн Липскомб, Филипп Бейтс, Клэр Бадд… Знакомые лица одно за другим всплывали из прошлого. Джеймс пытался представить, что они делают прямо сейчас. Видят ли те же звезды, облака и луну, когда поднимают глаза? Возможно, кто-то из них на другом конце света, где сейчас солнце и день. Как странно, ведь они существуют каждую минуту, а не только тогда, когда он вспоминает о них. Существуют каждый миг, прямо сейчас. Что-то делают, думают о чем-то, проживают свои жизни, совершенно в нем не нуждаясь. Интересно, вспоминают ли они о Джеймсе хоть иногда? Чувствуют ли при этом нечто большее, чем внезапную боль где-то в районе сердца или желудка? Джеймс подумал, что неплохо бы написать или позвонить старым друзьям, убедиться, что иногда они тоже вспоминают его, что мысль о нем изредка проносится, подобно падающей звезде, по небосклону их вселенной.

Это моя жизнь, подумал Джеймс, оглядываясь вокруг. Из этого места я вошел в лабиринт. Я — отсюда.

Ты забыл, что все эти события живы только в твоей памяти, напомнил холодный внутренний голос. Сегодня никто в этом пригороде о тебе даже не вспоминает. Пригород существует только в настоящем, а люди, некогда населявшие его, теперь живут в других местах, строят карьеры, женятся, а их связь с этим местом столь же хрупка и ненадежна, как и твоя. Ты здесь чужой.

Свернув с тропинки, Джеймс миновал лесок и вышел на залитую огнями широкую улицу. На мгновение от полноты чувств перехватило дыхание. Перед ним лежала Коммершиал-драйв, улица его детства! Джеймс свернул направо и заспешил вдоль домов, таких знакомых, но почти неузнаваемых в свете фонарей. Сердце билось все сильнее. Номер тридцать шесть, тридцать восемь, сорок, теперь совсем скоро. Наконец Джеймс добрался до номера сорок шесть и притормозил. Место, где жили его родители. Место, где прошло его детство. Дом.

Однако, разглядывая фасад, Джеймс не на шутку разозлился. В его памяти жил совсем другой дом! В реальности дом изменился. Не так, как исподволь с годами меняется лицо человека, нет, дом подвергся радикальной переделке. Стены покрывал слой гальки, деревянные рамы заменили на двойные пластиковые, заново перекрыли крышу, перекрасили дверь. А перед дверью стоял он, словно незваный гость.

На глаза наворачивались слезы ярости. Джеймс толкнул калитку, она подалась. Некогда мощеную дорожку забетонировали. Джеймс направился к заднему дворику. Из-за туч вышла луна, и он мог разглядеть местность в деталях. Поначалу Джеймсу показалось, что он ошибся калиткой, но постепенно в изменившемся облике сада начали проглядывать знакомые черты. Магнолия и ветви соседской плакучей ивы все так же подпирали изгородь, но сарай и навес для автомобиля исчезли; пропал каток, розовый куст в центре альпийской горки, огородик и забор. Все эти приметы, представлявшиеся такими вечными и незыблемыми, просто перестали существовать. Джеймс стоял на покатой бетонной террасе и чувствовал, как его захлестывает печаль. Его детство ушло навсегда.

С губ сорвался звук: полустон-полуплач. Джеймс огляделся — неужели этот звук издал он сам? Ему почудилось, что рядом с альпийской горкой мелькнул смутный силуэт — кто-то качнул ветви молодых яблонь. Наверное, кошка, решил Джеймс, и тут луна снова зашла за тучи. Послышался шорох, хруст, топот. Внезапно Джеймс испугался. Неужели кто-то преследует его? В памяти всплыло полузабытое лицо Малькольма Трюви. Джеймс развернулся и на ощупь выбрался на залитую светом фонарей мостовую.

~~~

Джеймс зажег сигару и откинулся на диван. На часах два ночи. Перед мысленным взором возникла картинка: он курит сигару на балконе амстердамской квартиры, просунув ногу в гипсе между прутьями и выдыхая дым в небо. Воспоминание было живым и ярким, но каким-то нереальным. Прошлое лето превратилось для Джеймса в другую планету. Он пытался вспомнить жару, яркие цвета, едкие запахи, но посреди зимы это требовало невероятных усилий. Я не могу доказать, что все это действительно со мной было, подумал он. Канал и бар. Вид из окна амстердамской квартиры. Тело Ингрид. А еще гипс. Что ж, по крайней мере, гипс ему не приснился — в холодные сырые ночи кость в месте перелома ныла, убеждая в реальности травмы.

Дым застилал глаза, поэтому Джеймс потушил сигару и поднял глаза. Со стен и потолка на шнурках свисали рождественские открытки. В этом году Джеймс не отправил и не получил ни одной. Мать пугало, что сын растерял все связи. Мам, неужели ты думаешь, что всем им есть до тебя дело, пожимал плечами Джеймс. Тебе и самой вряд ли так уж интересны эти люди.

Он поднялся с дивана и перевернул несколько открыток: «Наилучшие пожелания от Джеффа и Сандры», «С Новым годом! С любовью, Мириам, Кит и Джонсы». Кто эти люди? Как связаны с его родителями? Джеймс продолжал переворачивать открытки, пока не наткнулся на ту, которая заставила его иронически скривиться: «Поздравляю с Рождеством и желаю всего наилучшего в новом году! Ингрид».

Джеймс рассматривал знакомый почерк: круглые буковки, жирные точки над «i». Сердце забилось сильнее. Детский рисунок — зеленая елочка на белом фоне. Внутри пожелание: «Vrolijk kerstfeest en een gelukkig nieuwjaar». Джеймс закрыл глаза и постарался представить лицо Ингрид. Он помнил, как она выглядит, безошибочно узнал бы ее в любой толпе, но сейчас знакомые черты расплывались и рябили. Несколько секунд Джеймс даже не был уверен в том, какого цвета у Ингрид глаза, затем вспомнил. Синие. При желании он мог воссоздать в памяти каждый сантиметр тела Ингрид от пяток до макушки, но зачем? Она ушла из его жизни, превратившись в неловкое молчание за обеденным столом и имя на рождественской открытке, присланной не ему. Наверняка для нее я тоже перестал существовать, вздохнул про себя Джеймс.

Чтобы отвлечься от мыслей об Ингрид, Джеймс принялся разглядывать книжные полки. Верхнюю занимали детективы матери. Лет в двадцать пять Джеймс читал только их. Всякий раз в начале книги его захватывала тайна, а в конце ждало неизбежное разочарование. Детективные истории нужно читать с конца, решил Джеймс, чтобы в финале вас ждал загадочный и запутанный мир, так похожий на ваш, но иной; лабиринт, в котором каждое слово зашифровано и может стать начальным звеном в цепочке бесконечного множества смыслов, скрытых ключей и вероятностей.

На следующей полке стояли книги, купленные или одолженные в разное время самим Джеймсом: Кафка, Мелвилл, Камю, Бекетт и Шекспир. Сказать по правде, Джеймс осилил не все. Многие книги он так и не смог дочитать, раздраженный или утомленный нерешительностью главного героя, отсутствием смысла, очевидным безумием автора или растянутостью повествования. С точки зрения Джеймса, все герои этих книг заслуживали того, что с ними случилось. Разве не очевидно, что землемеру К. следовало оставить попытки добраться до замка, Ахаву прекратить преследовать белого кита, а судьям оправдать Мерсо? Разве не странно, что Владимир и Эстрагон не додумались оставить Годо записку и отправиться в паб, а Гамлет не понял, что сначала ему следует разобраться с собственными комплексами?

На нижних полках стояли философские труды, принадлежавшие отцу. Мистер Пэдью читал философию в университете, но это не мешало ему придерживаться мнения (проверенного годами учебы и преподавания), что его предмет — пустая трата времени. Сын мистера Пэдью философов не читал.

Из любопытства Джеймс стянул с полки том «Философского словаря» и принялся проглядывать статьи в алфавитном порядке. Он быстро обнаружил, что каждая статья содержит несколько перекрестных ссылок, и совсем скоро окончательно потерялся в лабиринте ассоциаций. Джеймс был поражен. Со слов отца он привык считать философию скучной и бесполезной наукой, а выходило, что отец ошибался! И пусть некоторые статьи были написаны словно на иностранном языке, чтение словаря оказалось занятием не менее увлекательным, чем чтение детективов. Джеймс снова шел по следу, хоть и не слишком понимал, куда он ведет. Философия напоминала запутанную детективную историю, развязка которой необязательно окажется скучной или вульгарной. Бесконечные ссылки превращали словарь в один громадный роман, развязкой которого (если таковая вообще существовала) была не банальная поимка убийцы, а поиски смысла жизни.

Спустя полчаса, на биографии Сократа, занимавшей две страницы, глаза Джеймса начали слипаться, но тут взгляд зацепился за название следующей статьи: «Солипсизм». Джеймс никогда не думал, что солипсизм — философский термин. Он привык считать это слово ругательством. По словам отца, солипсизм был болезнью современного общества, но Джеймсу почудилось, что он нашел то, что искал. Объяснение тому, почему он чувствовал то, что чувствовал; почему мир казался ему таким, каким казался.

Джеймс выяснил, что само слово происходило от латинских solus — «один» и ipse — «сам». Истоки этой философии уходили к Декартовой гипотезе, высказанной философом в «Рассуждении о методе» о том, что всякому, желающему заниматься только поисками истины, следует «отбросить как абсолютно ложное все, в чем можно сколько-нибудь усомниться, и найти в своем сознании то, что по праву могло бы быть названо совершенно несомненным». Декарт использует этот метод для доказательства такого на первый взгляд очевидного утверждения, как «Я сижу у камина», ибо не может быть полной уверенности в том, что мне это не снится. Философ приходит к выводу, что все во Вселенной (как и сама Вселенная) может оказаться иллюзией, за исключением его самого. «Cogito ergo sum» — «Я мыслю, следовательно, я существую». В дальнейшем философ пытается с помощью своего метода доказать существование Бога.

Солипсизм основан на идее Декарта о том, что не существует неопровержимых доказательств существования чего бы то ни было за пределами разума. Следовательно, существую только я. Джеймс попытался представить себе, что бы это могло означать в практическом смысле. Значит, все, что меня окружает — дом, родители, соседи, пабы, школы, небо, земля, солнце, звезды и вся Вселенная, — лишь проекции моего разума? Неужели это возможно?

Джеймс уже готов был закрыть несуществующую книгу и отправиться в свою несуществующую постель, но заметил внизу страницы сноску: «См. также: Декарт Рене; философия сознания; субъективный идеализм; эгоцентризм; Томас Риал».

Последнее имя показалось ему странно знакомым. Где же он видел его раньше? Полусонный Джеймс чистил зубы в ванной, и внезапно до него дошло. «Ассоциация Томаса Риала»! В этой ассоциации работал доктор Ланарк!

В гостиной он включил компьютер, вошел в Интернет и ввел в строку поиска имя: томас риал. Ничего. Джеймс вздохнул и сверился с «Философским словарем». Все верно, пишется именно так. Джеймс воспользовался другой поисковой системой. Снова ничего.

Он спустился вниз и налил стакан воды, вернулся наверх, натянул пижаму и уже собрался выключить компьютер, когда заметил в самом низу списка сайтов, где встречались слова «томас» или «риал», еще одну ссылку. «Жизнь и труды Томаса Риала (1900–197?)». Ниже шло название сайта: encyclopaedia-labyrinthus.com. Джеймс мог поклясться, что раньше этой строки не было, впрочем, какая разница? Отбросив сомнения, он нажал на ссылку.

На экране возник список имен. В центре, между «Рейсдаль, Якоб ван (голландский живописец)» и «Лейси, Райан (английский актер)», Джеймс прочел: «Риал, Томас (чешский философ)». Он снова кликнул мышкой, и на экране появился текст:

Жизнь и труды Томаса Риала (1900–197?)

Томас Грегор Риал, известный драматург, порнограф, поэт, романист, пьяница и бабник, герой и отшельник, но прежде всего философ, отрицавший существование памяти, родился в Г., неподалеку от Праги, на Рождество 1900 года.

Он был единственным ребенком в семье. Отец Томаса Грегор преподавал философию, а мать Патришка много лет была его верной помощницей и секретарем. Об отношениях Томаса с родителями известно мало, но знаменитый иронический пассаж из опубликованного посмертно незавершенного романа «Лабиринт»,{1} который Риал (если верить его дневникам) задумывал как автобиографический, свидетельствует, что детство философа было безоблачным и счастливым.

Окончив немецкую гимназию в Праге (ту самую, в которой за поколение до него учился Кафка), восемнадцатилетний Риал отправился в Берлин изучать философию. Эти четыре года, проведенные в университете, очень важны в биографии философа — в Берлине он впервые узнал цену любви, алкоголю, философии, славе и чувству вины. Впоследствии эти понятия стали определяющими в его жизни.

Именно в Берлине Риал встретил Кирстию Элберг, которая тоже изучала философию и была на два года старше Томаса. Об их отношениях известно мало, сохранились только три письма, но, вероятно, их связь была короткой и прервалась по инициативе Элберг, мучимой чувством вины.{2} Они остались близкими друзьями, однако, если судить по тому, как Риал описывает в «Лабиринте» чувства М. к своей подруге Карине, Томас никогда не переставал любить Кирстию, и на протяжении двух-трех лет их отношения то прерывались, то снова возобновлялись, пока в 1923 году не наступил окончательный разрыв. Мы не знаем, было ли известно Риалу о судьбе его первой возлюбленной,{3} но ее имя упоминается в его дневниках, письмах и стихах до последней строчки, написанной им в августе 1970 года.

Следует заметить, что непостоянство Риала в любовных отношениях во многом объясняется его пьянством. Дневники этого времени — разрозненные, изобилующие пропусками — содержат множество эпизодов, связанных с потерей памяти, вызванной отравлением спиртными напитками. Более дюжины раз встречается запись о том, как Риал просыпается в неизвестном месте и не может вспомнить, почему там оказался. Из отдельных намеков в дневнике можно догадаться, что Томас злоупотреблял абсентом, чем отчасти объясняется частота и продолжительность провалов в памяти,{4} а также постепенное ухудшение зрения, приведшее в конце жизни почти к полной слепоте. Некоторые недоброжелатели Риала утверждают, что эти эпизоды и побудили философа высказать весьма спорную мысль о том, что «все утратили память, а то, что мы рассказываем друг другу о себе каждый день, — не более чем вранье».{5} Они не готовы признать, что описываемое состояние присуще каждому человеку, считая его всего лишь воплем о помощи серьезно больного индивидуума. С тем же успехом критики Риала могли бы адресовать свои упреки к таким великим писателям, как По или Кафка.

В любом случае нам ничего не известно о последних трех годах учебы Риала в университете. Дневников, относящихся к этому времени, не сохранилось, а то, что написано Томасом позднее, резко отличается от того, что писалось им до. Прежде всего следует упомянуть о преследующем Риала чувстве вины и раскаянии, чего за ним прежде не замечалось. Что послужило источником его душевных терзаний, нам неизвестно, хотя на сей счет существует множество предположений: от вполне невинных — некоторые исследователи утверждают, что Томас стал свидетелем убийства своего товарища по университету Идризайи Дайслера,{6} — до прямых обвинений философа в его убийстве.

Впрочем, в тот период нам неизвестно о скандалах или иных нарушениях приличий, связанных с именем Риала. Достоверно одно: некоторое время Томас носился с идеей отправиться в путешествие или заняться писательством, но в конце концов избрал более стабильную карьеру художественного обозревателя берлинской «Цайт». Он занимал этот пост в течение пяти лет, пока в 1927 году его не уволили за пьянство.

О следующих трех годах жизни Риала известно мало. Он путешествовал по Европе и Штатам, пока не осел в Англии. Томас арендовал маленький коттедж в Девоне, где жил плодами своего труда: сам выращивал овощи, разводил овец и кур, держал корову, а деньги, полученные в наследство,{7} тратил банальнейшим образом, раз в неделю позволяя себе пинту пива в деревенском пабе. Чтобы добраться до паба, Риал переплывал реку на деревянной лодчонке. Так он прожил пять лет, о которых писал матери: «Это была тяжкая жизнь, но очень правильная. Ничто не заставляет тебя ощущать течение жизни острее, чем необходимость обеспечивать себе пропитание». Английская погода не добавляла жизнерадостности в жизнь философа, но в том же письме Риал пишет: «Для писательства дождь хорош, чего нельзя сказать о жизни».{8} Действительно, период жизни в Девоне оказался необычайно продуктивным с литературной точки зрения, учитывая, что каждый день Риалу приходилось трудиться на ферме семь-восемь часов, и если верить его дневникам, то к вечеру он так выматывался, что проваливался в сон задолго до полуночи.

В это время Риалом написан и опубликован первый сборник стихотворений «Небо как отражение Земли» (1930), первая философская работа «О невозможности вспомнить» (1931) и четырехсотстраничная «медитация» «Одиночество» (1934). Книга разделена на две части одинакового размера и структуры (формула, впоследствии использованная Риалом в двух позднейших, самых значительных работах{9}): первая часть «Почему мне так одиноко?» и вторая «О пользе одиночества». В первой части Риал высказывает солипсическую теорию о том, что за пределами разума не существует ничего.{10} Девять захватывающих глав, в которых автор страстно, порой прибегая к довольно абсурдным аргументам, пытается доказать свою теорию. Кульминацией первой части становится афоризм, который часто (и порою неверно) цитируют: «Таким образом, если Бог существует, это может означать только одно: Он — это я». Во второй части Риал красноречиво доказывает, что одиночество — «необходимая прелюдия к настоящему общению, ибо верные слова, слова, передающие суть нашей личности, запрятаны слишком глубоко. Только путем медитации, пережив одержимость, отчаяние, одиночество, тьму, безумие и утраты, можем мы обнаружить их, вытащить наружу и выпустить в мир».

Вторая часть «О пользе одиночества» с ее завораживающе длинными предложениями и атмосферой полного покоя — превосходное и убедительное доказательство теории Риала. К несчастью, вниманием публики завладела только первая часть. Риал был осмеян и обруган некоторыми видными философами, а его имя стало притчей во языцех, олицетворением эгоизма, инерции, безразличия и прочих самых постыдных грехов века.{11}

Уязвленный Риал, стремясь доказать неправоту критиков, сражался в рядах Сопротивления сначала в Чехословакии, затем во Франции, но этому героическому опыту предшествовали годы болезни и горестей. В последнюю зиму в Англии Томас подхватил пневмонию, как и его подруга Ирен — юная молочница с соседской фермы. Томас выздоровел, Ирен умерла. Риал ни словом не упоминал об этом периоде своей жизни, но из некоторых весьма загадочных намеков в «Лабиринте» и писем философа можно сделать вывод, что Ирен была беременна ребенком Томаса и они собирались пожениться.

Смерть становится главной темой работ философа на ближайшие несколько лет. Трудно сказать, что послужило тому причиной: уход Ирен, собственные хвори, война или все причины разом, но в 1937 году Риал, к тому времени переселившийся в Прагу, публикует второй сборник стихотворений «Приближения смерти», а в 1938 году двухактную пьесу «Что происходит, когда мы умираем». Пьеса была поставлена в Париже, однако неудачно и потому быстро сошла со сцены.

Впрочем, какими бы безрадостными ни были эти две работы, их мрачность меркнет перед монументальной «Тьмой», опубликованной в 1939 году. Отчасти философское размышление, отчасти политический памфлет, отчасти апокалиптическая поэма в прозе, «Тьма» сгинула в дыму и пламени войны, не вызвав интереса читающей публики, чему, вероятно, не следует удивляться, учитывая ее тему и настрой. Впрочем, впоследствии «Тьма» получила заслуженное признание, когда в 1968 году ее опубликовали вместе с самой светлой книгой Риала «Свет». Говорят, что Сартр восторженно отзывался о «Тьме», называя ее «глубочайшим колодцем, в который я только начал спускаться». Определенно, эта книга — самая гнетущая и сложная из книг Риала, хотя и в ее тьме временами проблескивает тонкий луч света.

К концу войны{12} о Риале забыли. Если его «Одиночество» не поняли, то «Тьму» попросту не прочли. В пятидесятые, одолеваемый финансовыми проблемами, попавший в плен алкогольной зависимости, Томас ведет тихую жизнь, странствуя по городам Франции, Германии, Италии и Ирландии. Зарабатывает он случайными переводами, газетными статьями и порнографическими рассказами, публиковавшимися под псевдонимом, и все время ведет дневник, который впоследствии становится фундаментом его последних великих работ: «О невозможности вспомнить», «О книге как зеркале мира», «Свет», «Небеса» и «Ад».{13}

Если бы не молодой австрийский психолог доктор Фелис Бергер, имя Томаса Риала навеки кануло бы в забвение, а его лучшие последние книги никогда не были бы не то что опубликованы, но даже написаны. В 1958 году, работая над диссертацией о причинах и следствиях страха и надежды, Бергер наткнулась на ротапринтную копию эссе Риала «О страхе и надежде в романах Кафки», опубликованную в венском журнальчике «Мозговые волны» в 1928 году. Потрясенная прозрениями забытого философа, которые она посчитала «опередившими не только свое, но и наше время», Бергер решила отыскать автора статьи.

Поиски заняли два года,{14} но в конце концов Бергер нашла Риала в убогой квартирке в Хельсинки. Он зарабатывал на жизнь ремеслом частного детектива, а деньги тратил на водку и шлюх. Когда Бергер спросила Риала об эссе для венского журнала, тот уверил ее, что никогда не писал ничего подобного. Впоследствии, однако, когда Бергер удалось завоевать доверие философа и с ее помощью он избавился от алкогольной зависимости, Риал признался, что написал эссе «в течение двух белых ночей в Вене. В баре я познакомился с редактором журнала, и случайно разговор зашел о Кафке. В те времена его романы еще мало кто читал. Редактор попросил меня написать, что я думаю о „Процессе“ и „Замке“. Поначалу я отказался, потому что наутро должен был покинуть Вену, но он соблазнил меня обещанием накормить до отвала, а я был так голоден, что согласился. В это эссе я вложил очень много из пережитого лично мною. На поверхности оно может показаться весьма абстрактным и наукообразным, но на деле в нем я проделал операцию на собственном сердце, обнажил свое прошлое. Что же до идеи о том, будто бы страх и надежда по сути есть одно чувство и из двух чувств надежда куда опасней и невыносимее… когда-то я верил в это, верю и теперь».{15}

По приглашению Бергер Риал — высохший, седобородый старик шестидесяти лет — поселился в шахтерской деревушке в ста километрах от Вены, где родители Бергер владели большой усадьбой. На прилегающих землях стоял коттедж, поначалу предназначавшийся для садовника, но уже много лет пустовавший. Коттедж отремонтировали, и он превратился в райский уголок на лесной опушке. Там Риал и прожил последние, самые плодотворные десять лет своей жизни. Каждый день он колол дрова для растопки, сам готовил себе завтрак и усаживался за работу. Писал он все утро, затем обедал и отправлялся в лес на прогулку, иногда проводя там по многу часов. Вечером Риал ужинал в гостеприимном доме родителей Бергер, которые были немногим младше Томаса и восхищались его талантом, затем возвращался в коттедж, читал, пил вино и «грезил, глядя на пламя очага».

В этих буколических условиях и были написаны величайшие книги Риала. Первым был опубликован третий по счету сборник стихов «Желания» (1963), вскоре за ним последовала подборка критических статей «Книга как отражение мира» (1965), включающая знаменитое эссе о Кафке и статью о Хорхе Луисе Борхесе и Филиппе Ларкине,{16} названную лондонской «Таймс» «странной и разоблачительной», принесшую своему создателю еще большую славу.{17} В сборнике также опубликовано иллюстрированное фотографиями любопытное эссе «Хороший глаз, дурной глаз», которое включают в различные антологии чаще прочих произведений Риала.{18} Ко времени, когда эти работы начали публиковаться, Риал уже три с половиной года трудился над «автобиографическим романом» «Лабиринт». Еще через год, на середине третьей по счету правки, он решил забросить роман и, доведенный до отчаяния несовершенством собственной памяти, написал «О невозможности вспомнить».

Опубликованная в 1966 году, эта тоненькая книжица, хоть и заклейменная критиками как порождение «псевдонауки», вызвала одобрение некоторых известных ученых. Вдохновленные открытием Риала, они решили опытным путем доказать то, во что верил философ. Суть воззрений Риала заключалась в следующем: наша память есть миф; все попытки «вспомнить» прошлое не более чем реконструкция, сотворение прошлого заново, выдумка. Чтобы продемонстрировать справедливость своей теории — то, что сам Риал называл ее «коренной безусловностью», — он выдвинул идею о некоем человеческом существе, чья единственная в своем роде личность, чья душа перестают существовать, когда он засыпает. Просыпаясь, он словно рождается заново — не тем, кем уснул, а совершенно новым человеческим существом.{19}

«И даже более того, — завершает свою мысль Риал, — можно сказать, что „я“ становлюсь новым человеком не только каждое утро, но и каждый миг бодрствования; что „я“ постоянно меняюсь; что „я“ описывает мою сущность только в настоящий момент времени. И если „я“ говорю о себе в какой-то период в прошлом, значит, мое „я“ лжет, пусть даже только себе самому».{20}

В это время Риал уже начал выказывать признаки того, что обеспокоенные родители Бергер назвали его «маниями». Другие источники сообщают, что у философа обнаружились чудаковатые привычки: он мог запереться на семьдесят два часа, причем в коттедже все это время горел свет, затем проспать целые сутки, и все это время его настроение менялось от младенческой безмятежности до слепого отчаяния.{21} Глубоко верующая служанка-эльзаска Бергеров Габриела Шварц, которая последние пять лет приносила Риалу пищу, а стало быть, имела возможность наблюдать философа вблизи чаще прочих, признавалась, что «он бывал то очень добр, то страшно зол, но чаще всего равнодушен. Он походил на привидение: душа бродила далеко, оставив позади смертную оболочку. Я совершенно не удивилась, когда его тело тоже исчезло».{22}

Подобными наблюдениями легко объяснить (возможно, слишком легко) его полуэкстатические «уходы к природе» из «Света», опубликованного в 1967 году в виде отдельной брошюры, а позднее вместе с более объемной и фундаментальной «Тьмой». По сути являясь «философическим размышлением», «Свет» по настроению ближе к стихотворению в прозе или религиозному откровению. И хотя Риал совершенно недвусмысленно отрицает в этой работе существование Бога и жизни после смерти, «Свет» поражает спокойствием и ясностью, особенно в сравнении с агонией «Тьмы». Обе книги — о смерти, и многие критики до сих пор утверждают, что «Свет» — это «Тьма», переписанная Риалом, впавшим в старческое слабоумие. Однако утверждающие подобное совершенно игнорируют тот факт, что человек, написавший «Свет» и «Тьму», одновременно работал над отличающимися необыкновенной ясностью мысли «Небесами» и «Адом». И как бы ни называли состояние, в которое Риал впал, когда писал «Свет», — «старческим слабоумием», «манией» или «всевидящим экстазом»{23} (последний термин принадлежит самому философу), очарованию этой книги невозможно противиться. На протяжении долгого времени она остается самой читаемой книгой Риала.

Последней книгой, опубликованной при жизни Риала, стал его четвертый (и самый совершенный) сборник стихов «Сны о нездешнем». В отличие от предыдущих поэтических сборников Риала этот разделен на три части: «Прошлое», «Настоящее» и «Будущее». Каждая состоит из семи сонетов. Первую часть отличают меланхолия и пронзительная ностальгия. Во второй «ларкинизмы» — неприкрашенное описание интерьера коттеджа, вида из окна, сморщенной кожи и ноющих конечностей — перемешаны с «борхесианскими» взлетами фантазии, снами, воспоминаниями и внутренними голосами. Финальная часть во многом напоминает «Свет», но исполнена самоиронии и содержит пугающе подробное и невозмутимое описание того, как черви вгрызаются в мертвую плоть, ногти царапают внутренность гроба, кожа и кости сжигаются в печи крематория, а пепел развеивается по ветру. «Сны о нездешнем» были опубликованы в сентябре 1969 года.

Все свидетели уверяют, что Риал продолжал писать до последней минуты жизни в коттедже. Вечером двадцать третьего апреля 1970 года Риал не пришел к ужину, поэтому Шварц принесла обед в коттедж и очень удивилась, обнаружив, что дверь не заперта. Она вошла — внутри никого не было. Раньше Риал никогда не выходил из дома так поздно. Шварц оставила еду на столе рядом с аккуратно сложенной стопкой черных блокнотов и одним белым. Встревоженные исчезновением старика, Бергеры вместе со слугами отправились на его поиски, но к десяти вечера стемнело, а им так и не удалось обнаружить никаких следов философа. Вызвали полицию, но трехдневные поиски с использованием собак и вертолета оказались безрезультатными. Газетные статьи сопровождались некрологами, но Фелис Бергер осудила эти публикации, заявив, что нет никаких достоверных свидетельств того, что ее друг мертв.

Весь сентябрь и октябрь Бергер провела в коттедже за чтением блокнотов — meisterwerk Риала, книги, которую он писал последние шесть лет после того, как забросил «Лабиринт». Книга носила название «Небеса и ад» и по замыслу автора должна была состоять из двух томов одинаковой толщины. Однако сегодня мы знаем лишь о пятьсоттридцатистраничном «Аде» — собрании афоризмов, историй и притч, выражающих неприкрытый ужас Риала перед реальностью существования,{24} а от «Небес» остались несколько страничек бессвязного текста в единственном белом блокноте. Существует множество спекуляций на тему того, что рукопись «Небес» была уничтожена или утрачена, но идеальный порядок на письменном столе философа заставляет предположить, что она попросту никогда не была написана. Некоторые критики утверждают, что эти заметки (четырнадцать страниц, для большинства читателей — бессмысленный бред) своего рода код или ключ к прочтению «Ада» наоборот. Другие возражают, приводя в качестве аргумента следующее высказывание философа из «Ада»: «Ад — это место, из которого есть только два выхода: черная и белая двери. Черная ведет в никуда, белая — в небеса».{25}

Тело Томаса Риала было обнаружено двадцать второго июля 1973 года в глубине леса, обглоданное до костей.{26} По этой причине оказалось невозможным установить точное время смерти, предположительно наступившей между весной 1970 г. и осенью 1973 г. Мы никогда уже не узнаем, что думал и чувствовал философ в последние дни и часы, но разве сам он не утверждает в «Аде», что прошлое «извечно недосягаемо, навеки потеряно». «Ад» был опубликован по-немецки на следующий год, еще год спустя переведен на другие языки. Критические отзывы на книгу до неприличия льстивы. Томасу Риалу — человеку, который утверждал, что память — не более чем миф, удалось избегнуть забвения.

~~~

Некоторое время Джеймс просто сидел на кровати, пытаясь собраться с мыслями. Перед ним на одеяле лежали тринадцать отпечатанных листов «Жизни и трудов Томаса Риала». Он рассматривал их в неверном свете настольной лампы, недоумевая, что так смущает его в тексте. Прочтя его в первый раз, Джеймс восхитился: какую богатую событиями жизнь прожил этот Риал! Как бы раздобыть его труды!

Однако когда он ввел в строку поиска названия книг, то не обнаружил ни одной ссылки. Джеймс удивился и заказал адрес «Энциклопедия лабиринтус». На экране появилась надпись: «Системе не удалось обнаружить искомый путь». Повторил — все равно ничего. И тогда Джеймс заподозрил подвох.

Подозрения усилились, когда Джеймс перечел статью еще раз. На первый взгляд придраться было не к чему, но между строк проглядывали очертания другой, до боли знакомой истории. Джеймсу не нравилось, что он снова рассуждает как детектив, поэтому, чтобы не строить нелепых умозаключений, он разложил на одеяле листки и принялся изучать каждый по порядку, намереваясь в непонятных местах делать заметки.

Когда он дошел до четвертого примечания, в котором рассказывалось о судьбе Кирстии Элберг, в голове возник образ отходящего от станции поезда. Джеймса охватила печаль. Он хотел даже записать свои ощущения, но передумал. Ощущения были такими смутными и неверными, что если записывать их все, то скоро он потеряется в лабиринте надежд и страхов. Его цель — факты, а не смутные догадки.

Джеймс продолжал внимательно перечитывать статью — слово за словом, фразу за фразой, и внезапно задохнулся от изумления. Автора, обвинявшего (в седьмом примечании) Томаса Риала в убийстве товарища по университету, звали М. Трюви! Совпадение? Вряд ли. Крохотная деталь заставляла сомневаться в правдивости всей статьи. Упоминание Малькольма Трюви было той нитью, потянув за которую Джеймс мог распустить узор целиком. Теперь вся статья казалась ему недостоверной, абсурдной, искусно сфабрикованной. Никакого Томаса Риала не существовало, как не существовало и его многочисленных книг. Зачем кому-то понадобилось придумывать такой громоздкий розыгрыш, спрашивал себя Джеймс. Ответ знал только автор этой мистификации, кем бы он ни был.

Джеймс вспомнил шаги за спиной во время ночной прогулки по пригороду. Кто преследовал его? Кто изводил ложными намеками? Малькольм Трюви, подумал Джеймс и затравленно огляделся. Я невольно напрягся. Неужели Джеймс видит меня, стоящего вне круга света, что отбрасывает лампа, на самой границе сознания? Одно тревожное мгновение мне казалось, что игра окончена, что он раскусил меня, но тут Джеймс вздохнул и выключил лампу.

Нет, не может быть, убеждал себя он, это все усталость. Я становлюсь параноиком. Нужно попытаться заснуть, а с утра все покажется другим. Он посмотрел на часы: 05.50. Джеймс закрыл глаза и мгновенно провалился в сон. В гаснущем сознании успела мелькнуть мысль: завтра — Рождество.

~~~

Проснулся он с ощущением похмелья. Сгреб листки с одеяла и сунул в мусорную корзину. Солипсизм… Томас Риал… что за бред! Нужно меньше пить. Голова болела, во рту пересохло, но когда Джеймс спустился вниз, его охватило радостное возбуждение.

Солнечные лучи окрашивали стены и ковер гостиной в цвет топленого молока, сияли металлические ангелы на елочных ветках. Тикали часы, а если затаить дыхание, то можно было услышать радостное птичье щебетание. Сквозь запотевшее балконное окно виднелся покрытый инеем сад. Под елкой лежали четыре коробочки — наверняка ничего особенного, но завернутые в золотую и серебряную бумагу подарки манили и возвращали в детство. Мир снова был полон волшебства и бесконечных возможностей.

Родители с бабушкой сидели на кухне в халатах и пили чай. Эта мирная картинка заставила его непроизвольно улыбнуться. Они пожелали Джеймсу счастливого Рождества, а бабушка крепко обняла его. В глазах ее стояли слезы, влажные горячие губы коснулись щеки. Джеймс и сам чуть не расплакался. Давно уже никто не обнимал его с такой теплотой.

Остаток дня прошел тихо и безоблачно. Развернули подарки — обычное разочарование, — сели за праздничный стол. Затем, осоловелый и разомлевший, Джеймс долго слушал об умерших и угодивших в больницу за прошедший год бесчисленных бабушкиных знакомых. Нет, смерти она не боится, но Джеймсов отец должен дать обещание, что позволит ей уйти из жизни, если когда-нибудь она перестанет понимать, кто она такая. После этих слов в гостиной повисло долгое молчание.

Вскоре Джеймс извинился и отправился в туалет. По сравнению с душной гостиной здесь было свежо и прохладно. Он только успел расположиться на сиденье, как в дверь позвонили. Ряженые, решил было Джеймс, но вместо вежливого отцовского «Спасибо, не нужно» услышал громкие голоса и топот ног. И тут фаянсовую емкость под ним заполнил оглушительный звук. За дверью рассмеялись. Джеймса бросило в пот.

В дверь снова позвонили. Джеймс застонал. Смех, цокот каблуков по плиткам. Кто эти люди? Что они здесь забыли? Отцовский голос, неожиданно звонкий и самоуверенный, перекрывал голоса остальных. Джеймс не слышал слов, но, судя по взрывам смеха, отец пытался шутить. Около минуты в коридоре стоял гогот, потом наступило торжественное молчание — отец явно сменил тему. Джеймс навострил уши. О чем они там говорят?… Наш сын Джеймс, который, как вы знаете…

Джеймс так растерялся, услышав собственное имя, что не сдержался и снова выдал оглушительную пулеметную трель. Короткое молчание — Джеймс затаил дыхание, — и внезапно кто-то замолотил в дверь туалета, раздались незнакомый насмешливый голос и взрывы смеха. Дверная ручка задергалась. Джеймс отчаянно вцепился в нее, молясь, чтобы замок выдержал. Пот заливал лицо. Пахло невыносимо. Наконец, к его несказанному облегчению, голоса стихли, сменившись далеким бормотанием, и дверь оставили в покое.

Джеймс вымыл руки и лицо и осторожно приоткрыл дверь. В коридоре было пусто. Он уже хотел подняться к себе, но любопытство пересилило. Джеймс и не предполагал, что у отца с матерью есть друзья. Выходит, его родители были душой местного общества, а отец, такой застенчивый и не слишком приветливый, оказывается, редкий балагур. Верилось с трудом, поэтому Джеймса потянуло хоть одним глазком заглянуть в гостиную.

Стараясь не шуметь, Джеймс надавил на ручку, дверь гостиной отошла на несколько дюймов. Послышались гул голосов, музыка, запахло сигаретным дымом, но лиц Джеймс по-прежнему не видел. Он приоткрыл дверь шире. Неожиданно она скрипнула, и в гостиной стало тихо. На Джеймса смотрели сотни глаз. Он пробормотал извинения и только собрался улизнуть, как над ухом раздался громкий голос:

— Джеймс! Входи, приятель, тебя-то нам и надо!

Потрясенный Джеймс перевел взгляд на говорившего: румяного и лысого гостя в клетчатом пиджаке и галстуке-бабочке, на вид изрядно навеселе. Несмотря на фамильярный тон клетчатого, Джеймс мог поклясться, что видит его первый раз в жизни.

— Простите? — холодно обронил Джеймс.

— Простите? — передразнил Джеймса краснолицый. — Вы только посмотрите, что за птица!

Гости ответили взрывами визгливого хохота.

Не сознавая, что делает, Джеймс двинулся к обидчику.

— Кто вы такой?

— Кто я такой? Ну ты даешь, парень! Разве дворецкий меня не представил? Срочно откажи ему от места! Нет, ну надо же, какая вопиющая халатность!

Комната снова наполнилась отвратительным гоготом, и краснолицый, явно красуясь перед публикой, решил закрепить победу.

— Ах да, должно быть, ты ничего не слышал! Еще бы, так пернуть!

Ответом ему были гиканье, гогот, истерические взвизги и имитация громкого выпускания газов. Взбешенный Джеймс разыскал глазами родителей и бабушку. Он был уверен, что они тоже возмущены словами наглеца. Вот сейчас отец на правах хозяина дома схватит краснолицего за грудки и выставит вон, но до этого мать залепит нахалу пощечину, а бабушка коленкой заедет ему по яйцам! Но, к удивлению Джеймса, все трое весело смеялись вместе с остальными гостями.

Краснолицый нагло уставился на Джеймса и, когда последние смешки утихли, продолжил:

— Родители только что рассказывали нам о твоем детстве, Джеймс. Да уж, ты был со странностями! Пописывал стишки, стеснялся девочек. Всегда хныкал и изображал больного, а еще придумал себе приятелей и не хотел играть ни с кем, кроме них… Какой впечатлительный мальчик, как сказал доктор-португалец, лечивший твою астму.

Джеймс задохнулся от гнева. Как могли родители разболтать его детские секреты какому-то незнакомцу?

— Помнишь, как ты описался в доме у друзей, когда играл в «Монополию» и не хотел прерывать игру, боясь, что твои партнеры словчат, если ты выйдешь из комнаты?

— А тот случай, когда старшеклассники обозвали тебя слабаком, а затем украли твои брюки и повесили их на дереве в школьном дворе и тебе пришлось, хныча, добираться до дома в трусах? Вот была потеха!

Теперь гости чуть не плакали от смеха. Джеймс хотел заехать лысому нахалу в физиономию, но не знал, куда деваться от стыда, словно превратился в слабого и беззащитного перед жестоким миром взрослых ребенка.

— Признайся, Джеймс, — продолжал краснолицый, когда его приятели отсмеялись, — малолеткой ты откалывал такие штуки, что со смеху можно помереть! А когда подрос, стало не лучше. В какого заносчивого умника ты превратился, в какого зануду! И натерпелись же вы с ним, верно, Мэгги?

— Это был чистый ад, — ядовито прошипела бабушка.

На миг Джеймс утратил дар речи.

— А ты, Брайан, что скажешь?

— Просто оживший кошмар, — отвечал отец без тени иронии.

— Пенни, чего молчишь?

Джеймс умоляюще смотрел на мать. Она кусала губы и старательно отводила глаза.

— Я не хочу об этом говорить, — наконец выдавила она.

— Простите меня, — сказал Джеймс.

— Простить? — рассмеялся краснолицый. — Мы еще только начали перечислять твои художества. Вот закончим, тогда и будешь извиняться, засранец!

Джеймс не запомнил всех отвратительных обвинений, которые ему пришлось выслушать в тот вечер от краснолицего, всех подлых и унизительных проступков, над которыми гоготали пьяные гости. Некоторые обвинения показались ему чрезмерными, и он начал подозревать, что краснолицый выдумал половину, однако вскоре Джеймс утратил способность отличать правду от вымысла. Пусть это ложь, рассуждал он, но я заслужил наказание, и вовсе не за те малые проступки, в которых меня обвиняют, а за ужасное преступление, о котором они даже не догадываются. Только мне известен этот темный и страшный секрет, но я предпочитаю не вспоминать о нем.

Затем Джеймс сделал или сказал что-то, после чего в комнате внезапно стало тихо, а смеющиеся лица вытянулись. Гости качали головами и отворачивались. Совсем скоро один за другим они попрощались и покинули комнату, бросая на Джеймса прощальные презрительные взгляды. Мать плакала, а отец и бабушка ее успокаивали.

— Я не… — начал Джеймс, но на него не обращали внимания.

Он вышел из комнаты и поднялся к себе.

~~~

На следующее утро, когда память вернулась к нему, события вчерашнего дня показались Джеймсу бессмыслицей. Бабушка никогда не помянула бы ад с такой интонацией, а родители ни за что не позволили бы каким-то пьяным наглецам так унижать его. Однако за ночь воспоминания успели смешаться со снами, и теперь он не мог сказать, где кончается реальность и начинается фантазия.

Джеймса грызло беспокойство — а вдруг маленькая ложь скрывает под собой страшную правду? Он снова подумал о трех пропавших годах. Что с ним случилось тогда? В чем он виноват? А что мешает расспросить родителей? Пусть тогда их не было в Г., но не могли же они не знать совсем ничего! Ему хватит и слабого намека.

В дверь постучали.

— Войдите. — Джеймс приготовился извиниться перед матерью, сказать, как он любит ее, а затем попросить исполнить одну маленькую просьбу. Однако в дверях появилась бабушка, нагруженная тяжелым подносом.

— Доброе утро, — поздоровалась она энергично, но голос слегка дрожал от напряжения.

— Бабушка, ну зачем ты…

— Лежи-лежи! — воскликнула бабушка и неожиданно покачнулась. Несколько капель чая расплескалось на пол. Лицо бабушки исказилось.

Джеймс вскочил с постели и подхватил поднос, успев заметить, как часто и прерывисто она дышит. На подносе был сервирован сытный английский завтрак.

— Зачем ты тащила наверх такую тяжесть?

— А почему бы мне не подать любимому внуку завтрак в постель? — Бабушку слегка шатало, кровь бросилась ей в лицо.

— Присядь, отдохни.

— Ладно, уговорил.

Она присела на краешек Джеймсовой кровати. Отдышавшись, бабушка принялась убеждать Джеймса съесть завтрак. Пришлось подчиниться.

— Вкуснотища, — объявил он, закончив.

Бабушка сказала, что родители уехали на несколько дней, поэтому теперь она должна «присматривать» за Джеймсом. Он встревожился — интересно, что означал этот внезапный отъезд?

— На самом деле это я должен за тобой присматривать, — улыбнулся Джеймс, не желая обнаруживать свою тревогу.

— Ерунда, — замотала головой бабушка. — Помнишь, как я нянчилась с тобой, когда ты был маленьким? Ты проводил у меня все выходные.

Джеймс нахмурился. В мозгу мелькнула смутная картинка.

— А у тебя была газовая плита?

— А как же! И каждый вечер мы сидели рядом с ней и жарили лепешки. Ты помнишь?

— Кажется, да. А ночевал я тоже у тебя?

— Много раз. И я всегда готовила тебе завтрак и подавала его в постель. Неужели забыл?

— Забыл.

— Я так надеялась, что ты все помнишь, — разочарованно протянула бабушка. Она казалась совершенно удрученной. — А как мы играли в нарды? Пускали кораблики в ручье? А однажды я отвела тебя к себе на работу, в букмекерскую контору, и мой босс Джонни разрешил тебе посидеть в своем крутящемся кресле…

Джеймс покачал головой.

— Прости.

Бабушка с шумом втянула воздух, и на мгновение Джеймсу показалось, что сейчас она расплачется, но бабушка мужественно взяла себя в руки и задумчиво вздохнула.

— Ладно, не важно. Вспомнишь, когда станешь старше.

Джеймс удивленно смотрел на нее.

— Ты правда так думаешь?

— Конечно. Сегодня я помню гораздо больше, чем в твои годы. Теперь у меня просто есть для этого время. И чем старше я становлюсь, тем больше подробностей вспоминаю, словно разглядываю прошлое в телескоп. Вспомнила даже, как училась ходить.

— Не может быть!

— Может. Помню, как меня кладут в коляску и надо мной склоняются улыбающиеся лица; и как сижу на руках у отца.

Джеймс недоверчиво покачал головой. Он был почти уверен, что это невозможно. Наверняка бабушке просто кажется, что это ее настоящие воспоминания, тогда как на деле она их выдумала, только и всего.

— Я помню комнату, в которой мы спали впятером с братьями и сестрами. Ты же знаешь, я была самой младшей из одиннадцати детей…

Джеймс перебил:

— Бабушка, ты помнишь, что произошло со мной в университете?

Долгая пауза. Лицо бабушки побелело.

— Э… ты… болел. Разве забыл, детка?

— Болел?

— Ну, ты был… не в себе.

Она метнула в Джеймса затравленный взгляд.

— Больше мне ничего не известно. Тогда ты болел, а сейчас поправился. Ты же понимаешь, есть вещи, которые лучше забыть.

Она встала и трясущимися руками начала поправлять одеяло.

— Так вот, нас было одиннадцать, и я никогда не забуду…

Джеймс вздохнул. Бабушка не собиралась раскрывать больше того, в чем уже созналась. Она все говорила и говорила, но Джеймс слышал этот монолог сотни раз, поэтому вскоре отключился. Он размышлял о словах бабушки, произнесенных раньше. Так значит, чем дольше она вспоминает, тем глубже закапывается в толщу памяти? Неужели это возможно? Если так, то у него есть надежда. Те краткие фрагменты детства, которые он помнил… что, если он постарается сосредоточиться на них, так сказать, наведет фокус? Возможно, в памяти начнут проступать подробности и вскоре из тьмы выступит вся картинка?

Джеймс подумал о предыдущей попытке записать свои воспоминания. Он пытался следовать за нитью в лабиринте, но ничего не вышло: нить оказалась оборванной. Единственный способ найти выход — отыскать начало лабиринта. Своего рождения он не помнил, значит, следовало найти в стене времени трещину или пролом. Не просто воспоминание — они слишком неподатливы и ненадежны, — а нечто материальное. Внезапно Джеймс понял, что именно.

— Бабушка, у тебя есть фотографии?

— Конечно, детка, громадный альбом! От младенческих лет до свадьбы…

— Нет, я говорю о моих детских фотографиях.

— Как не быть! Некоторые я вставила в красивые рамки, но большинство твой отец хранит в коробках. Наверное, не хочет, чтобы они испортились.

— А где хранятся коробки?

Бабушка подняла глаза к потолку.

~~~

Коробок из серого картона с аккуратно подогнанными крышками оказалось три. Джеймс одну за другой спустил их с чердака и стер с крышек пыль. На первой черным фломастером было написано: «1972–1976», на второй — «1977–1984», на третьей — «1985–1992».

Джеймс открыл первую коробку. Восемнадцать конвертов, и на каждом — название времени года. Он разложил конверты на полу в хронологическом порядке и открыл первый: лето семьдесят второго, за год до его рождения. На фотографиях пальмы, горы и драматические закаты на заднем плане. Так странно было видеть родителей юными — моложе, чем он сейчас. С отцовского лица не сходила улыбка. Волосы до плеч, рыжеватая бородка, шорты, футболки и маленькие круглые очки. Лицо матери светилось блаженством. Длинные волосы и задорно торчащие грудки, просвечивающие сквозь летние блузки и сарафаны. Юноша и девушка на снимках выглядели влюбленными и очень счастливыми. Не верилось, что эта юная пара и есть его будущие родители.

Фотографии во второй и третьей коробках отличались от фотографий в первой только одеждой и задними планами. Мрачноватые интерьеры, люди, некоторых из них Джеймс знал, но большинство были ему незнакомы. В четвертом конверте лежали родительские свадебные фотографии, в пятом — фотографии медового месяца. Джеймс разглядывал эти снимки много раз, поэтому быстро пролистал их и потянулся к следующему конверту. Фотографии из шестого конверта (зима 1972/1973) он видел впервые. Разнообразные дома, в одном из которых Джеймс опознал дом своего детства — сорок шесть по Коммершиал-драйв. Наверняка эти дома родители осматривали вместе с агентами по продаже недвижимости, подыскивая место для будущего жилья. Джеймс взволнованно шелестел снимками. А ведь родители могли сделать иной выбор, и тогда этот незнакомый фасад или та гостиная заставили бы его сердце биться чаще.

Джеймс любовно разглядывал снимки дома и сада. Было приятно сознавать, что пусть дом и перестроили, фотографии хранили его прежний вид. Они успели немного выцвести, но, по крайней мере, не лгали, как его воспоминания. Тем не менее, когда Джеймс всмотрелся в узор ковров, штор и обоев, он испытал легкое разочарование. Все было правильно, но почему-то в воспоминаниях все казалось ярче и чудеснее. Джеймс впервые задумался над тем, что, возможно, человеческая память обладает свойством приукрашивать прошлое, делая его более таинственным и манящим. Что, если память не враг, а верный и преданный друг?

В конверте была еще одна странная фотография. На заднем плане за окном сыпал бесконечный дождь. Его мать в полосатой пижаме и футболке с низким вырезом, приоткрывавшим грудь, стояла посреди кухни. Поначалу Джеймс не сообразил, что означает эта фотография, но, когда обнаружил в следующем конверте такую же — только за окном светило солнце, а живот его матери заметно округлился, — понял. Снимали не его мать, снимали его самого.

Я словно подарок на Рождество, крохотный таинственный объект, скрытый под материнской кожей, подумал Джеймс. В восьмом конверте подарок развернули. Джеймс, голенький и вопящий, лежал на кровати. Добрая дюжина подобных снимков не произвели на него никакого впечатления. Трудно было уловить какую-то связь между новорожденным малышом и тридцатилетним мужчиной, который всматривался в фотографии беспомощного младенца. Они носили одно имя, обладали одинаковым набором генов, но на этом сходство кончалось. Они не были похожи даже внешне. Джеймс подумал, что напрасно питал надежду проследить по фотографиям, как он менялся с течением времени.

В слабо освещенных комнатах и залитых солнцем садах ребенок рос, вытягивался в длину, учился сидеть, затем стоять и наконец делал свой первый шаг. В этой истории не было перерывов. Вот Джеймс сидит на руках у отца (уже безбородого), вот играет в футбол. Гладит кошку, взбирается на дерево. Строит замок из песка, сладко спит на диване.

Джеймс сложил фотографии в конверт и закрыл коробку с твердой уверенностью, что ему никогда не написать первую часть «Воспоминаний потерявшего память». Что бы ни говорила бабушка, воспоминания его раннего детства ушли навсегда. Этим страницам суждено остаться незаполненными.

Снимки из второй коробки оказались совершенно иными. Здесь его вполне мог ждать успех. Джеймс узнавал места и людей, но всякий раз, когда он закрывал глаза и пытался вспомнить то, чего на снимках не было, его ждало разочарование. Память отказывалась повиноваться. Исключением была фотография большой картонной коробки, раскрашенной золотой и синей краской. Как только Джеймс увидел ее, сердце забилось в груди. Он пристально вгляделся в снимок — сбоку на коробке были написаны какие-то цифры и слова. Джеймс достал из стола лупу и поднес ее к фотографии: «1995–2000–2005…» Он охнул, схватил ручку и белую записную книжку и принялся лихорадочно писать:


Мне было восемь или девять, когда меня захватила идея путешествий во времени. Вряд ли тогда я читал Герберта Уэллса, скорее мои фантазии вдохновлял сериал «Доктор Кто». Впрочем, подозреваю, что я и сам вполне мог до этого додуматься. Идея захватила меня целиком. Дождливыми выходными я целыми днями возился с машиной времени собственного изобретения. Картонная разрисованная коробка хранилась под письменным столом в моей спальне. Каждое утро я залезал внутрь, пристегивался, закрывал глаза и считал до ста, а когда открывал их, то оказывался в Древнем Риме, средневековой Британии или на Диком Западе. Иногда я отправлялся с визитом к бабушке и дедушке, во времена, когда они были юными, а мир вокруг черно-белым. Однако больше всего я любил путешествовать в будущее.

Будущее! Само слово заставляло меня дрожать от возбуждения. Позднее, когда я перерос свои фантазии, я часто, стоя у окна и прижимая лицо к стеклу, думал, что задохнусь, если будущее не наступит прямо сейчас, не вырвет меня из душной тюрьмы моего настоящего. Будущее! Каким я видел его в возрасте девяти лет? Наверное, это покажется странным, но я воображал не сияющие города и скоростные ракеты, а самого себя — взрослого, изменившегося внешне, живущего в мире, не похожем на мой сегодняшний мир. Я верил, что в будущем меня уже не будут ограничивать тесные пределы дня и ночи, вставания и засыпания, работа и еда. Нет, в будущем все будет иначе…

Помню, идея встретить себя взрослого пугала меня. Я боялся, что этот взрослый не узнает меня, но больше всего страшился его разочаровать. Когда я рассказал об этом отцу, он заметил, что теоретически возможна встреча с тысячами возможных вариантов себя самого в будущем. Эта мысль зачаровывала и одновременно пугала: все эти почти неразличимые версии меня самого, пристально следящие за моей жизнью… Помню, мне хотелось подружиться с одним из них — немногим старше меня, добрым и мудрым, который понимал бы, как это непросто — быть девятилетним. Он взял бы меня за руку и вывел из запутанного лабиринта, именуемого детством.

Не помню, довелось ли мне тогда встретиться со своим будущим «я». От этих детских мечтаний со мной остался единственный образ: красивый, широкоплечий, небритый и заспанный молодой человек в кожаном пиджаке, стоящий посередине шикарного номера; рассветные лучи падают на широкую кровать, в которой дремлет закутанная в простыни обнаженная красотка. Наверняка я позаимствовал этот образ из реклам кредитных карточек или дорогих автомобилей. И как бы иронически ни прозвучало это утверждение сейчас, когда в моей жизни все разладилось, до сих пор я жил, стремясь соответствовать идеалистическому образу, родившемуся в мозгу восьмилетнего ребенка.


Джеймс отложил ручку и блокнот. Затаив дыхание, я смотрел на него из дальнего угла комнаты в ожидании следующего шага. Вот-вот он обнаружит мое присутствие! Но, как обычно, Джеймс отвлекся и погрузился в собственные переживания. Радостное возбуждение ушло, и на Джеймса снова навалилась печаль. В мозгу мелькнул образ Ингрид, Джеймс отогнал его. Он заварил чай, съел кусочек шоколада и поболтал с бабушкой. Затем поднялся наверх и открыл третью коробку.

Часы шли, а Джеймс все валялся на ковре в обнимку с фотографиями. Это походило на разглядывание себя в огромном разбитом зеркале, и в каждом отражении он видел чужака. Наконец в последнем конверте Джеймсу удалось обнаружить снимок, который вызвал отклик в душе.

Он стоял на железнодорожной платформе в выцветшей джинсовке не по росту: худенькие запястья болтались в широких манжетах. В руке Джеймс держал набитый рюкзак. Лицо, хотя и загорелое, покрывали прыщи. На вид юноше с фотографии исполнилось лет пятнадцать-шестнадцать, но Джеймс точно знал, что тогда ему было восемнадцать и он первый раз в жизни отправлялся в Париж. Джеймс закрыл глаза, и уши наполнил вокзальный гул. Солнце согревало кожу на лице, ветерок шевелил волосы. Рядом мялись родители. Мать выглядела взволнованной, отец подмигивал сквозь видоискатель.

Внезапно память вернулась. Джеймс облегченно вздохнул. Наконец-то! Ему удалось обнаружить пролом, брешь в туннеле из прошлого. Джеймс открыл записную книжку и начал писать.

Воспоминания потерявшего память Глава 2

Родители энергично машут мне, а поезд медленно отползает от станции. Я машу им в ответ, но смотрю в другую сторону, поэтому прощание выходит коротким и смазанным. Спустя несколько секунд они исчезают из виду, и на меня наваливается обширный горизонт. Я ощущаю радостное возбуждение, но в глубине души что-то скребется — смутная печаль, сожаление о чем-то несбывшемся. То, что я хочу как можно скорее забыть.

Джейн Липскомб я знал с первого класса. Ее посадили со мной за одну парту, и помню, как меня раздражало, что придется сидеть рядом с девчонкой. У нее были темно-русые волосы по плечи и серьезное выражение лица, а еще бледные веснушки, которые издали казались пятнышками грязи. Для девочки она была высоковатой и имела привычку застенчиво жевать нижнюю губу. В то время я почти не замечал ее, а вот Джейн, напротив, сходила по мне с ума. И хотя все девчонки в классе каждую неделю находили новый объект для обожания, по неведомым причинам Джейн на мне словно заклинило. Ее обожание выражалось в том, что Джейн вечно таскалась за мной по школьным коридорам, на вечеринках и в столовой старалась сесть поближе, а во время футбольных матчей просто молча таращилась на меня с трибуны. Думаю, нас обоих это не на шутку раздражало, но она и виду не подавала, что ее задевает мое равнодушие, я же, напротив, всячески унижал Джейн перед товарищами, показывая, что плевать хотел на ее чувства. Джейн никогда не обижалась, даже когда я орал на нее, запускал ей в волосы паучка или придумывал обидные прозвища. Только однажды ее терпение лопнуло. На День святого Валентина Джейн испекла мне целую коробку печений в форме сердечка. Она поставила коробку на стол и поцеловала меня в щеку. Вокруг захихикали. Покраснев, я стал разламывать печенье и раздавать приятелям.

— Я испекла их для тебя, — очень серьезно сказала Джейн.

Я не знал, куда деваться от стыда. Нам было тогда по десять лет.

После окончания начальной школы все изменилось. Мы учились тогда в большой школе в шахтерском поселке в нескольких милях от пригородного поселка, где я жил. Большинство ребят из класса мне не нравились: все они были крупнее и агрессивнее меня. А вот с девчонками я легко нашел общий язык. Впрочем, пока они тоже были крупнее меня. Долговязые и тщедушные девочки обступали меня на школьном дворе и делились своими грязными секретами. Не знаю, почему они остановили свой выбор на мне — должно быть, из всех ребят в классе я выглядел самым большим недотепой, — но спустя неделю я знал, кого из них приятель поимел при помощи пальца, кто сидит на таблетках, чьи сосочки все время твердеют, а у кого при виде ребят-шестиклассников трусы становятся мокрыми. Во время этих «занятий» я получил столько важнейшей информации, что ради нее одной и стоило ходить в школу.

Что же до приставалы Джейн, то у меня почти не сохранилось воспоминаний о ней того времени. Джейн перевели в другой класс, и мы стали видеться реже, но однажды оказались за одной партой на уроке немецкого. Тогда нам было лет по двенадцать-тринадцать. Урок вела пожилая немка, имя которой я забыл, но прекрасно помню ее вспыльчивый характер. Обычно таким нервным училкам здорово достается от не в меру хулиганистых учеников, и фрау X не была в этом смысле исключением. И чем чаще она в слезах выбегала из класса или швырялась в нас точилками, тряпками для вытирания доски или скомканными листками с домашним заданием, тем большее удовольствие нам доставляла. В результате на уроках немецкого царила полная анархия и каждый мог заниматься чем хотел. Мы с Джейн тоже выбрали занятие по душе — своего рода «эротическую щекотку». Я отчетливо помню, как вокруг беснуются одноклассники, сквозь окна падает белесый (снег?) свет, а мы с Джейн на задней парте упоенно исследуем эрогенные зоны друг друга при помощи подушечек пальцев и ладоней. Иногда эти упражнения доставляли боль, но почти всегда завершались наслаждением. У меня до сих пор встает, стоит мне только подумать об уроках немецкого.

И все же, несмотря на еженедельные эротические забавы, я никогда не думал о Джейн в «этом» смысле. Она была моей подружкой: заставляла смеяться, обеспечивала эрекцию. Вероятно, потому, что я привык отвергать Джейн во время учебы в младших классах, я никогда не думал о ней как о «моей девушке», а в те времена я думал о девушках постоянно.

Но однажды все изменилось. И случилось все на школьной дискотеке. Должно быть, стояло жаркое лето, потому что шторы в актовом зале были задернуты. Девочки сидели по стенкам, а ребята толпились у столиков, опрокидывая пластиковые стаканчики с колой и лимонадом тем же решительным и небрежным движением, которым впоследствии будут прихлебывать пиво в пабах. Весь вечер я вяло слонялся между танцующими, выглядывая своих фавориток, и внезапно принял решение пригласить Тэсс Мэллоу. У нее были длинные темные волосы, хорошенькое личико и тонкая фигурка, но больше всего меня привлекало спокойное и немного загадочное выражение ее лица. Вряд ли эта девчонка была про меня, но я решил попробовать. Наверное, играли что-то медленное («Истину» «Spandau Ballet»? «Силу любви» из «Frankie Goes to Hollywood»?), потому что в танце мы обнимали друг друга за плечи. Как только музыка закончилась, Тэсс приблизила свое лицо к моему. Я сжал губы, но внезапно почувствовал ее мягкий язык. Тэсс посмотрела на меня удивленно и попробовала еще раз. И вот мы уже целовались — жарко, неумело, бестолково, — но разве тогда это имело значение? Это был мой первый поцелуй! Это была Тэсс Мэллоу! Я не мог поверить в удачу.

На следующий день мне не удалось увидеться с Тэсс, но я часами бродил вокруг школы, грезя о ней. Наверное, это был последний учебный день перед каникулами, потому что с потолка свисали воздушные шарики и у нас была куча свободного времени. Мы сидели в библиотеке, и вдруг Джейн предложила мне с ней встречаться. Она сказала это просто и совсем ненавязчиво. Казалось, Джейн совершенно не волнуется, хотя, скорее всего, она искусно притворялась. К сожалению, я не проявил должного такта и мягкости, хотя тогда, вспоминая свой ответ Джейн, я гордился собой, не подозревая, как ошибался. Довольно прямолинейно я объяснил Джейн, что я бы не прочь, но вчера вечером на дискотеке меня поцеловала Тэсс Мэллоу, и, хотя я не уверен, что у нас с ней что-нибудь получится, я рассчитываю на продолжение отношений. (Наверное, вам покажется странным, что тринадцатилетний мальчишка выражал свои чувства так по-взрослому, но именно таким это объяснение с Джейн осталось в моей памяти.)

Однако Джейн не собиралась сдаваться так скоро. Я помню, как она бросилась умолять меня — обольстительно, вовсе не жалостливо, — говоря, что с Тэсс меня связывает всего лишь поцелуй, а мы с ней целый год ласкали друг друга под партой; что Тэсс — иллюзия, а она, Джейн, реальна. «Разве нам было плохо вдвоем?» — допытывалась она. Я соглашался, что хорошо. «Только подумай, как нам будет хорошо, если мы станем встречаться…»

Как ни странно, но слова Джейн совершенно не возбуждали меня. «Мое сердце принадлежит Тэсс Мэллоу, тут уж ничего не поделаешь», — со вздохом заявил я ей напоследок.

Как же я раскаялся в своем решении! Разумеется, у нас с Тэсс ничего не вышло. Отношения закончились, не успев и начаться, хотя винить в этом я мог только себя. Я предложил ей встречаться. Тэсс стояла в классной комнате, окруженная подружками и одноклассниками. Она смутилась и ответила: «Посмотрим…» Я кивнул и отвернулся, чтобы уйти, когда она добавила: «Я позвоню».

На второй или третий день летних каникул отец позвал меня к телефону. «Какая-то девушка», — сказал он и подмигнул мне или просто приподнял бровь, уже не помню. Телефонный аппарат стоял в коридоре. Дверь в кухню, где сидели отец с матерью, была открыта. Не знаю, подслушивали родители или нет, но они наверняка были не прочь узнать подробности, поэтому я постарался закончить разговор как можно быстрее. И еще… почему-то я совершенно не мог сказать «да» в их присутствии. Поэтому когда Тэсс спросила, не хочу ли я пойти с ней в кино завтра вечером — и тогда иллюзия обрела бы плоть, — я перебил ее: «Прости, не могу, я занят» — и повесил трубку. Когда я вошел в кухню и встретил вопросительный взгляд родителей, то просто пожал плечами. Бедная Тэсс. С тех пор мы не обмолвились с ней ни словом.

В это лето Джейн Липскомб вышла на площадку для сквоша, где мы играли с Филиппом Бейтсом, и начала раздеваться. Хотя я не уверен, что лето было то самое. Между тем днем в библиотеке, когда она предложила встречаться, и этим незабываемым происшествием могло пройти и два года, и два месяца — в детстве время ползет медленно.

Когда я вспоминаю этот эпизод сегодня, тело реагирует так же, как тогда: мускулы напрягаются, дыхание перехватывает, а колени подгибаются, словно я падаю в шахту лифта. Я помню почти стеклянный взгляд Джейн, когда она толкнула дверь в задней стене и вышла на площадку.

— Не возражаешь, если я переоденусь здесь, Джеймс?

Ее голос звучал низко и таинственно.

Я кивнул.

Не помню, во что она переодевалась, но никогда не забуду ее странную вихляющую походку, когда Джейн направилась в угол площадки, где ее не было видно с трибун. Она медленно и уверенно сняла верхнюю одежду. Помню, как Филипп с ухмылкой отвернулся, а я не мог оторвать от нее глаз. Не веря себе, почти со страхом я разглядывал крупную грудь Джейн (мне ли было не знать, она всегда была крохотной!), гусиную кожу на бедрах и слушал шмяканье мяча, который продолжал набивать Филипп, дожидаясь ухода Джейн.

Как могла она так измениться всего за несколько недель? Наверное, я был слеп, раз пропустил самое главное. Как бы то ни было, но с этого случая мы с Джейн поменялись местами. Отныне я переложил ношу безнадежной любви с ее плеч на свои и понял, каково это, когда предмет твоих желаний к тебе равнодушен. Меня угораздило влюбиться в Джейн Липскомб в тот миг, когда она меня разлюбила.


Оглядываясь назад, я понимаю, что был влюблен в Джейн, а точнее сказать, хотел ее целых пять лет. Однако если изобразить развитие моих чувств в виде графика, то окажется, что в нем были свои пики и провалы. Таких пиков было два. Первый приходится на осень и начало зимы после случая на площадке для сквоша (тогда нам было по четырнадцать) — до того, как Джейн заявила мне, что у нее появился приятель: двадцатиоднолетний механик по имени Трев. Второй — на последний школьный год, когда нам с Джейн исполнилось по семнадцать, — до того, как мы расстались за несколько дней до моего отъезда в Париж.

Впрочем, между двумя этими пиками я не всегда был уверен в своих чувствах к Джейн. В те годы я думал о сексе постоянно. Мне приходилось даже носить рубашку навыпуск, чтобы скрыть частые эрекции, а в автобусе я не мог устоять и тайком терся о ноги женщин и девушек, с которыми сидел рядом. Кроме того, я постоянно был в кого-то влюблен. Я и сейчас могу назвать имена этих девчонок: Вики Стид, Эмма Морли, Клэр Конн, Никки Кьюэл, Кэти Блэр, Лиза Уатт. Они звучат как заклинания красоты и недостижимости, словно названия дальних стран, в которых мне никогда не бывать.

Когда я читаю свой дневник того времени, больше всего меня поражает повторяемость переживаний. Я вижу в ней даже своего рода ритм. Состояние влюбленности всегда длилось от двух до шести недель, затем наступал период пресыщенности, и какое-то время ум занимали другие страсти моего отрочества: поэзия, политика, футбол, музыка и мечты о писательстве и путешествиях. Этот период длился пару месяцев, затем я начинал ощущать пустоту, зуд, беспокойство, которое завершалось новым романом. Трудно сказать, что было причиной этой повторяемости: неутолимость юношеских надежд, ненасытность желаний? Скорее всего, я просто забывал. Забывал муки, забывал унижения, забывал, чтобы влюбляться снова и снова.

Иногда новое чувство подкрадывалось незаметно: начиналось с дружбы, нежности, перераставшей в нечто более восхитительное и опасное, своего рода эйфорию, одержимость предметом своей любви. Правда, длилось это состояние всего пару дней, затем в сердце вползала надежда — это коварное, вкрадчивое чудовище. Я улыбался девушке, она улыбалась в ответ — и я принимался увлеченно гадать, что означает эта улыбка. В своих фантазиях я не знал меры, увлеченно придумывая нашу будущую жизнь, а на следующий день девушка смотрела на меня словно на незнакомца или флиртовала с другим. И тогда начиналась третья стадия — страх.

Иной раз под влиянием страха я совершал необъяснимые поступки. Однажды я влюбился в девушку, которую звали Джудит… или Джулия, уже не помню, впрочем, не важно. Темноволосая, коренастая и грубоватая, она вечно конфликтовала с учителями. Тем не менее я начал засматриваться на нее в очереди в столовой и к школьному автобусу. Я просто смотрел не улыбаясь, ничего не говоря. Обычно стадия страха длилась от силы неделю, а за ней наступал крах иллюзий, ярость, отчаяние, отвращение к себе, покорность, отречение и, наконец, забвение. Однако с Джудит стадия страха растянулась на века, ну или, если быть точным, на несколько недель. Скорее всего, это был не страх, а своего рода беспричинный вызов. День за днем с расстояния двадцати — тридцати футов я разглядывал ее лицо, блузку или шов на юбке. Бог знает какое у меня было при этом выражение лица (наверняка совершенно полоумное) и чего я намеревался этим достичь, но я упрямо продолжал смотреть на Джудит.

Все закончилось однажды вечером на спортивной площадке. Я стоял на небольшой возвышенности и смотрел на Джудит. Она болтала с подружками и, как обычно, прекрасно сознавала, что я на нее смотрю. Девочки перешептывались и бросали на меня враждебные, любопытные, а кое-кто и довольные взгляды. Неожиданно Джудит, оставив подруг, решительно направилась ко мне. Как ни удивительно, но я ощущал странное спокойствие. Я не сводил с нее глаз: тесная белая кофточка, короткая темно-синяя юбка, из-под которой виднелись ляжки, обтянутые блестящим черным трико. Она смотрела прямо на меня и подходила все ближе. Наконец, побледневшая и взволнованная, Джудит взобралась на холм, встала рядом со мной и тихо произнесла: «Ну…» Однако прежде чем она успела сказать что-нибудь еще, я, изобразив на лице раздражение и скуку, процедил: «Чего уставилась?»

Были и другие… дюжины, десятки, но моя любовь к Джейн Липскомб оставалась неизменной. Сегодня мне кажется, что все эти влюбленности были подсознательной попыткой изгнать призрак Джейн, освободиться от привязанности к ней. Как я уже говорил, между двумя пиками влюбленности (в четырнадцать и в семнадцать) мне удавалось удерживать свою страсть в рамках. Я любил Джейн. Джейн знала об этом, и ей это нравилось. Мы флиртовали. Бог мой, это продолжалось годами! Иногда мне кажется, что так Джейн отыгрывалась за то равнодушие, которое я проявлял к ней, когда мы были детьми. Вообще-то я уверен в обратном: сознательно Джейн никогда не хотела причинить мне боль, я просто был для нее приятным отвлечением посреди серой и тоскливой школьной обыденности. Я возбуждал ее, а потом она шла домой, и там был Трев, который мог трахать ее сколько душе угодно.

Я старался не вспоминать о Треве, и иногда мне это удавалось. Я даже не знаю, как он выглядел, хотя вполне могу себе представить. Джейн редко упоминала о нем. И только в выпускном классе я начал понимать, что в их отношениях все было не так уж безоблачно.

Однажды Джейн пришла в школу с заплывшим глазом. Несколько раз я замечал синяки на ее предплечьях. Теперь я вспоминаю, что Джейн вообще редко обнажалась. Весной и осенью, когда выдавались погожие деньки, мы всем классом проводили перемены на школьном дворе, готовясь к урокам или просто греясь на солнце со стаканчиком кофе в руке. В отличие от остальных девчонок Джейн никогда не носила топы без рукавов и короткие юбки, а вечно ходила в футболке, джинсовке и длинных шелковистых юбках лилового, оранжевого или черного цвета. Оглядываясь назад, я удивляюсь, почему я не догадался раньше? В оправдание себе могу лишь заметить, что в те времена кроме Джейн я увлекался многими девушками, к тому же, пусть я никогда не видел тело Джейн обнаженным, осязал ее я достаточно часто.

Наши игры с годами становились все смелее и отчаяннее. Пять раз в неделю мы сидели за одной партой на уроках английского. Умножьте на час пятнадцать — столько времени мы вдыхали ароматы друг друга, а моя нога тесно прижималась к бедру Джейн. Самым волнующим было то, что предшествовало касанию: трепет в груди, напряжение, неизвестность. Дюйм за дюймом, неделя за неделей мы все больше становились пленниками этой привычки. Должно быть, со стороны мы иногда выглядели странно, и я до сих пор не понимаю, как мы умудрялись отвечать на вопросы о «Венецианском купце» или поэзии Гарди. Как бы то ни было, никто ничего не заподозрил, по крайней мере пока я не начал давать волю рукам.

Такое развитие событий кажется мне вполне естественным. Правой рукой я держал ручку, а левая покоилась на ткани, обтягивающей ногу Джейн Липскомб. Рука медленно сползала вниз, к обнаженному колену, гладила внутреннюю сторону бедра, и я чувствовал под кожей теплый ток крови. Выше и выше, лаская натянутые сухожилия и редкие волоски, и вот мой палец почти коснулся теплой и влажной хлопчатобумажной ткани трусиков. Внезапно Джейн громко и отчетливо поинтересовалась издевательски-невинным тоном: «Джеймс, что твоя рука делает у меня под юбкой?» Я смутился и резко отнял руку. Наши колени под столом разошлись. Как ни странно, это происшествие скоро забылось: большая часть одноклассников проигнорировала выпад Джейн и вернулась к своим занятиям, но я не мог простить ее так легко. До конца года на уроках английского я сидел рядом с Клэр Бадд. И совсем скоро ее нога нашла под партой мою.

Клэр — только пример других увлечений, из-за которых я оказался слеп к следам побоев на коже Джейн. В то время я мучительно переживал, что единственный среди приятелей еще не обзавелся подружкой (кстати, у Клэр тоже был друг). Помню, как я тяготился этим на вечеринках, как мечтал о жизни в новом месте, среди новых друзей. Я хотел уехать за границу. Однажды я поделился своей мечтой с Клэр, и она заметила, что тоже не отказалась бы пожить где-нибудь в Испании или Греции. Помню, какое разочарование испытал (хотя и не особенно удивился), когда Клэр объявила, что нашла работу в банке. Какие там велосипедные путешествия по Пелопоннесу! Клэр не пожелала даже закончить школу. Мои иллюзии рушились одна за другой. Реальность вытесняла мечты. Как легко и радостно мои приятели падали в объятия взрослой жизни, забывая о поэзии, политике и мечтах о свободе, которым мы предавались последние годы учебы. Теперь одиночество и непохожесть на других уже не казались мне проклятием. В отличие от сверстников я продаваться не собирался. Так легко я не сдамся.


Это решение окрепло во время учебной поездки в Корнуолл на Пасху. В группе было двенадцать человек. Учитель географии разбил нас на пары и вручил карты с отмеченным местом общего сбора. Затем мы разошлись в разные стороны на равноудаленные точки местности. Мне выпало идти с Адамом Дрейкотом, и было немного не по себе. Из ребят в группе я знал его меньше всех, с остальными мы росли в одном пригороде. Отец Адама был безработным шахтером, мать — уборщицей, и Адам никогда не позволял себе пропустить с нами в пабе кружку пива. Я старался держаться с ним приветливо, но боюсь, мое дружелюбие изрядно отдавало снисходительностью, и Адам об этом догадывался.

Мы изучили карту и осмотрелись. Стояло раннее весеннее утро. На горизонте небо отливало желтовато-розовым, и еще виднелись кое-где последние звезды. С деревьев доносилось птичье пение. Узкая тропинка змеилась с севера на юг через поля, на которых паслись овцы и коровы. Посовещавшись несколько минут, мы решили пройти по ней с милю, а после срезать дорогу, свернув к западу. Пока шли, я мучительно раздумывал, с чего начать разговор. Когда мы с Адамом познакомились, я спросил его, что он думает о Тэтчер и шахтерских забастовках. Я полагал, что у сына безработного шахтера по этому вопросу должна быть жесткая позиция. Однако, к моему немалому удивлению, Адам только пожал плечами и заявил, что политикой не интересуется. Впоследствии у меня сложилось впечатление, что заинтересовать Адама не может ничто на свете. Встречаются такие пассивные и равнодушные ко всему ребята, ничем их не прошибешь. Внешне он напоминал бегуна на длинные дистанции: высокий, худой, мускулистый. С его вытянутым лицом и ранней лысиной Адама трудно было назвать красавцем, но, по крайней мере, он производил впечатление человека железного здоровья. Такие крепыши обычно совсем не меняются с возрастом.

Мои воспоминания об этом утре сохранились в виде неподвижных образов. Фотоаппарат я забыл дома, у Адама его не было и в помине, поэтому образы эти вовсе не плагиат, хотя и очень похожи на моментальные снимки. Я навожу резкость — вот кошка нежится в солнечных лучах на каменной стене; у дороги стоят три полных молочных бидона; хорошенькая черноглазая школьница на автобусной остановке молча провожает нас взглядом — и я мысленно щелкаю затвором, навеки впечатывая эти образы в память. Помню еще, что чувствовал себя первооткрывателем неведомого мира.

О чем именно мы тогда говорили, я забыл, но разговор вышел непринужденным и дружеским. Мы оба были захвачены красотой окружавшей нас местности. Пожалуй, впервые я видел на лице Адама что-то похожее на воодушевление. Кажется, я делился с ним своими планами путешествия вокруг Европы. Никаких проторенных туристических маршрутов! Я мечтал бродить нехожеными тропами, засыпать под звездами, переплывать реки и обмениваться приветствиями с незнакомцами за ранним завтраком в полупустых кафе… Я даже предложил Адаму отправиться путешествовать вместе со мной. В ответ Адам улыбнулся, но мы оба прекрасно знали, что это не для него.

Так за разговорами мы шли по тропинке, а затем свернули направо. Однако поле вывело нас совсем не туда, куда мы намеревались выйти. Возможно, врала карта. Приходилось признать, что мы заблудились. День становился все жарче, мы взмокли, устали и проголодались. Вокруг не было ни домов, ни людей. Некоторое время мы беспомощно оглядывались по сторонам и тут увидели собачку, трусившую прямо к нам. Она остановилась и гавкнула. Мы решили поговорить с ней.

— Эй, песик, не знаешь, как отсюда выбраться?

— Гав!

— Сюда? Или туда?

— Гав! Гав!

— Тогда, наверное, сюда?

— Гав!

— Ладно, уговорил. И ты с нами, песик?

— Гав!

И собака побежала впереди нас. Мы недоверчиво посмеялись, но через двадцать минут ходьбы по извилистой тропинке вышли к деревенскому пабу — месту общего сбора. Мы с Адамом изумленно переглянулись и зашли внутрь, горя желанием поведать одноклассникам удивительную историю, с нами приключившуюся. Нас встретили приветственными криками, велели заказать всем пива, а себе еды. Все эти хлопоты заняли добрых десять минут. Наконец я начал рассказ, а Адам кивал в нужных местах. Однако странным образом в пересказе история потеряла всю загадочность. Кто-то недоверчиво фыркнул.

— Не веришь, сам выйди и посмотри, — обиделся я.

Мы вышли из паба, но собаки и след простыл. Нашу историю окончательно признали выдумкой, и я никому ее больше не пересказывал. Даже с Адамом мы никогда не вспоминали о том дне, но меня грело чувство, что на свете есть человек, разделивший со мной удивительное приключение. И пусть мы с ним никогда не были друзьями, эта история установила между нами прочную, неразрушимую связь.

Мы вернулись в Корнуолл на следующий год, но к тому времени Адам устроился работать бухгалтером и неуловимым образом изменился. Даже если бы мы снова оказались на обочине той дороги, где стояли молочные бидоны, мы ничего бы не почувствовали. Волшебство пропало. Дорога была ни при чем, ушел невозвратимый миг времени. И Адам был его частицей.

Помню, как меня потрясло известие о его смерти. Скоротечный рак. Еще сегодня был здоров, а спустя три недели умер. На похороны я не пошел. Моя печаль слишком отдавала эгоизмом. Я оплакивал смерть Адама, потому что остался один. Теперь, кроме меня, никто не мог подтвердить, что тот день мне не приснился. Воспоминания стали еще драгоценнее и уязвимее. Если забуду я, они навсегда исчезнут из мира. Какое облегчение — доверить воспоминания бумаге и знать, что, если кто-то читает эти строки, тот день не канул в вечность, пусть ему суждено было воскреснуть лишь на краткий миг! И пусть прошлого не существует, продлить его могут обрывки слов, образов или мелодий — пылинки, кружащиеся в луче солнечного света.


Если верить моему дневнику, я узнал о смерти Адама в апреле, однако память упрямо помещает печальную весть в начало июня, когда мы готовились к выпускным экзаменам, а жара все усиливалась. Я давно уже бросил попытки вбить в голову еще какие-то цифры и факты. Напряжение сменилось апатией. Я ощущал волнение только перед первым экзаменом, затем испытания превратились в рутину, и я безропотно входил в класс расслабленной походкой приговоренного. Ничего не помню о самих экзаменах — в памяти осталось лишь помещение, в котором они проходили: квадратное, с окном в дальней стене, через которое я пялился на яркую зелень и окружающие дома; скрип вентилятора, гонявшего по комнате теплый воздух и приподнимавшего с парт листки — словно волна рук, проходящая по стадиону; и, наконец, силуэт Джейн Липскомб напротив окна. Джейн смотрела куда-то вдаль и, кажется, так и не написала ни слова.

Я снова был безнадежно влюблен в нее. Последние несколько месяцев чувство только усиливалось, вероятно, от сознания того, что время, отпущенное нам двоим, истекает с каждой минутой; что приходит конец тринадцатилетней дружбе, близости, страсти. Втайне я еще надеялся, что мы с Джейн поступим в один университет и наши отношения закончатся свадьбой, но с началом экзаменационной лихорадки понял, что все это пустое и моим детским мечтам не суждено сбыться. Джейн наверняка завалит экзамены, и наши пути разойдутся, чтобы никогда больше не сойтись. Я уже начал испытывать ностальгию по нашему совместному прошлому и настоящему. Странное это чувство, хотя вряд ли такое уж редкое, — ностальгия по настоящему, которому вскоре суждено стать прошлым. В наших отношениях с Джейн появилась какая-то новая теплота: я гладил ее по щеке, мы посасывали пальцы друг друга, тайком сжимали руки. Мы больше никогда не упоминали о Треве. Синяки на предплечьях Джейн исчезли. Я по-прежнему ни о чем ее не спрашивал.

Сегодня я понимаю, что в глубине моего чувства к Джейн лежала неуверенность в себе. Чем сильнее я хотел уехать и оставить привычный круг общения, тем страшнее мне становилось. Мне предстояло отправиться туда, где я никого не знал и никто не знал меня. В глубине души я понимал, что отчаянно молод, наивен и беспомощен в общении с посторонними, все детство провел в мечтах и грезах наяву и теперь трушу, что этот защитный кокон, этот пузырь из фантазий и снов наяву лопнет. В каком-то смысле Джейн была таким же хрупким пузырем: тем, что защищало меня и что я сам стремился защитить. Мои чувства к Джейн подстегнула смерть Адама. Он ушел, оставив меня наедине с гаснущими воспоминаниями, а теперь вот и она собиралась меня покинуть. Я цеплялся за Джейн из страха, что без нее мое прошлое рассеется без следа.

Наконец-то мы сдали последний экзамен — английский устный — и теперь были свободны как ветер. Стоял жаркий летний полдень. Мы собрались вместе, все две дюжины выпускников: кто-то радостно жег тетрадки и учебники, кто-то бросал печальные взгляды на здание школы, которое нам предстояло оставить навсегда. Затем мы отправились в паб через дорогу от школы, где сначала навалились на сэндвичи и чипсы, а потом принялись методично накачиваться пивом.

События того дня совершенно изгладились из моей памяти. На следующее утро я проснулся в своей постели полностью одетым. Голова раскалывалась. Я пытался сложить в уме части головоломки, а они никак не хотели складываться. Дверь отворилась, и с чашкой чая в руках вошел Филипп Бейтс. Наверняка он тоже мучился похмельем, но, кажется, пребывал в превосходном расположении духа.

— Ну ты вчера и отколол…

— В первый раз, что ли?

— Неужели ничего не помнишь?

— Э… кое-что помню.

— Ну ты даешь!

— О чем ты?

— Я и не знал, что ты так сохнешь по Джейн Липскомб!

— Не знал? По-моему, это бросалось в глаза.

— Да нет, я, конечно, видел, что она тебе нравится, но…

— Что но?

— Ты же просто сошел с ума по ней!

— Брось, на английском мы с ней такое проделывали…

— Что-то не припомню, чтобы на английском ты рыдал.

— Рыдал?

— Пару часов, не меньше. Да ладно, неужели не помнишь?

После часа мучительных препирательств я вытянул из Филиппа горькую правду. Начал я с поглаживания ее колена. Затем принялся целовать руки, щеки, шею Джейн и клясться ей в вечной любви. Она только улыбалась — что взять с пьяного? Однако когда я потянулся к ее груди, Джейн заволновалась. Я уселся ей на колени и поцеловал Джейн в губы. Я умолял ее не уходить, обещал быть хорошим, просил стать моей женой. Джейн сказала, что у нее уже есть приятель и ему вряд ли понравится, если она выйдет за другого.

— Чертов Трев, — пробормотал я, — тупая скотина.

— Скотина и есть, — спокойно отвечала Джейн, — поэтому год назад я его бросила.

Так значит, целый год Джейн была одна и ждала, что я предложу ей встречаться! А я? Я сходил с ума по Клэр Бадд, а когда снова вспомнил о Джейн, она уже встретила Марка, своего нынешнего. Я проворонил свой шанс! Осознав это, я залился слезами, и меня вывели из паба, чтобы не мешал посетителям. Джейн пыталась успокоить меня, но я так ушел в свои переживания, что ничего не желал слышать. Вскоре она ушла, а я даже не попрощался с ней. Что было потом, не так уж важно: мы ехали в такси, меня рвало в унитаз, я снова рыдал. Филипп уверял, что я битый час изводил его пьяными бреднями об Адаме Дрейкоте и темноволосой школьнице, мимолетности жизни и величии поэзии.

— Я пытался вникать, но ты был так пьян и нес такую околесицу, что я почти ничего не понял, — признался Филипп.

Я поблагодарил его за то, что дотащил меня до дома, а спустя два дня укатил в Париж.


В Париж я приехал ранним вечером и сразу же отправился на поиски дешевых хостелов, указанных в путеводителях. Однако куда бы я ни обращался, мест не было. Мне объяснили, как добраться до дешевой гостиницы, но я заблудился, устал и присел на пороге какого-то административного здания. На часах было около полуночи. Я боялся сам не знаю кого: не то хулиганов, не то полиции. Никогда бы не подумал, что смогу уснуть в таких условиях, но когда я снова пришел в себя, занимался рассвет.

Я открыл глаза. Солнечные лучи просвечивали сквозь зелень листвы. Даже воздух был другим: теплее, мягче, ароматнее. Я не мог поверить, что нахожусь в Париже и всю ночь проспал на чужом пороге. Я был одинок, дрожал от холода и так зажат, что ни за что на свете не смог бы обратиться к кому-нибудь по-французски или просто заглянуть незнакомцу в глаза. И все-таки я ощущал себя бесконечно счастливым. Все происходило именно так, как мечталось когда-то. Наконец-то и для меня наступило долгожданное будущее!

Набравшись смелости, я отправился на прогулку по туристическим достопримечательностям: Эйфелева башня, Нотр-Дам, центр Помпиду. Три ночи я провел в хостеле, а потом сел на поезд, идущий на юг, в Ниццу. Никогда не забуду, как проснулся на следующее утро и увидел за окном виноградники и оливковые деревья в розовых солнечных лучах; открыл окно, и в ноздри ударил теплый аромат. О, прекрасный юг! Я снимал комнату вместе с двумя ирландскими девчонками, одна из которых (к явному неудовольствию своей подружки, которая полночи вертелась и тяжко вздыхала, давая нам понять, что не спит) делила со мной кровать. Затем я посетил Венецию, Верону, Рим и Мюнхен, где утратил девственность в громадной палатке с одной вусмерть пьяной австралийкой. Когда я кончил, она прошептала чье-то имя — Джон? Джефф? Уже не помню, в любом случае, не мое. Потом я долго гадал, не ошиблась ли она палаткой, но, скорее всего, моя пьяная подружка просто вспомнила парня, с которым ей когда-то было хорошо. Когда на следующее утро я проснулся, она уже ушла. Я даже не помню, как она выглядела.

Именно в это утро, в одиночестве поедая завтрак, я впервые задумался о смысле жизни, вернее, об отсутствии в ней логики. Годами я воображал, что первый секс в моей жизни станет началом или кульминацией каких-то отношений, что кроме мимолетного физического удовольствия во всем этом должен быть какой-то смысл, какая-то цель. Если бы все произошло с Джейн Липскомб, то это событие стало бы завершением многолетнего флирта, непонимания и обид. Наши отношения с Джейн придали бы этому простому действу форму и содержание. Вряд ли когда-нибудь я увижу ее вновь. Выходит, все было зря? А то, что случилось со мной и той австралийкой в палатке, — случайность? Ее плачевное состояние; то, что я никогда не узнаю ее имени; ее уход еще до моего пробуждения — все это придавало происшедшему оттенок нереальности. Наверняка она уже и думать забыла о том, что случилось с ней ночью. Внезапно я вспомнил тот удивительный день в Корнуолле — молочные бидоны, темноволосая девчонка на автобусной остановке, умная собака — и осознал, что воспоминания о нем уже начали стираться. Я опять остался единственным, кто сохранял память, да и та медленно умирала.

Упаковав рюкзак и дойдя до станции, я принял решение. Прошлое мертво, сказал я себе. Бессмысленное и пустое, оно ушло навсегда. Отныне я буду жить так, чтобы будущее не повторило его судьбу. В восемнадцать лет весь этот романтический вздор означал поиски любви. Настоящей любви.

Неделю спустя, уже вернувшись домой, я получил аттестат с высшими баллами по всем предметам. Я позвонил Филиппу Бейтсу — у него была та же история. Когда мы отправились отпраздновать это событие, он рассказал, что Джейн провалила экзамены, но не особенно расстроилась. Она собирается выйти за Марка и завести детей. Я сделал вид, что не расслышал.

В августе умер мой дедушка. Похоронили его в городке С. на южном побережье, где они с бабушкой проводили лето. Мы привезли его туда и зарыли в землю под ясными голубеющими небесами. В сентябре я заболел. Четыре дня не вставал с постели, потея, отхаркивая мокроту и перечитывая Скотта Фицджеральда. В финале «Великого Гэтсби» я плакал. Я могу перечислить все эти события, потому что вел дневник — до того дня, как отправился в университет. О том, что случилось после, записей не осталось. Все погружается во тьму, и больше я ничего…

~~~

Джеймс уставился перед собой, широко открыв рот. Что происходит? Он не успел дописать «не помню», потому что внезапно вспомнил. Туман начал рассеиваться.

Самое странное, что вспомнил Джеймс историю, найденную в доме в Г.: «Признания убийцы», глава первая. Он снова шел рядом с темноволосой девушкой по длинной туманной улице; стоял в темноте перед фасадом дома номер двадцать один; со страхом и надеждой в груди поднимался по узкому лестничному пролету.

Какой во всем этом смысл? Как мог Малькольм Трюви написать историю, основанную на его, Джеймса, воспоминаниях? Как мог влезть в его мозг, украсть его сны? Джеймс вспомнил выражение лица Трюви, когда тот стоял у витрины секс-шопа, — каким самоуверенным оно ему показалось. Трюви словно знал о прошлом Джеймса больше, чем он сам. Джеймс вздрогнул. Разве такое бывает?

Я затаил дыхание.

Нет, сказал себе Джеймс после долгой паузы, просто эта история наложилась на мои настоящие воспоминания, поэтому…

Ход его мыслей прервал шум внизу. Джеймс закрыл блокнот и спустился по лестнице. Родители вернулись из поездки. Те четыре дня, что их не было, Джеймс так и просидел за письменным столом, вспоминая и записывая свои воспоминания. За окнами хмурилось вечернее небо. Сидя за ужином вместе с родителями и бабушкой, Джеймс раздумывал, не попытать ли счастья еще раз, попробовав выяснить, что его родители знают о событиях в Г. Но, вспомнив бабушкино встревоженное лицо, Джеймс не решился. Он и так принес им столько неприятностей. Незачем извлекать на свет божий воспоминания, которые могут причинить родителям боль.

После ужина он поднялся наверх и снова открыл блокнот. Да, воспоминания возвращались. При желании он мог вспомнить все. И какой бы неверной ни была его память, только в воспоминаниях Джеймс мог найти те улики, которые искал. Нужно, не теряя времени, все записать! Хотя… он ведь так устал, так измучен… Нет, я не трушу, убеждал себя Джеймс, просто мне нужен отдых. Путешествия сквозь время — та еще работенка. Это же не преступление, если он немного поспит? И страх тут совершенно ни при чем!

Перед тем как лечь в постель, Джеймс решил зарядить мобильный. В телефоне обнаружилось одно входящее сообщение трехдневной давности, которое гласило: «Добрый день, мистер Пэдью. Это Харрисон из „Аренды Харрисона“. У меня есть для вас сообщение от нашего клиента: „Пришло время приступить к ремонту второго этажа“. Если захотите связаться со мной, завтра я весь день в офисе. Всего доброго!»

Ночью Джеймсу не спалось. Наутро он вскочил с постели ни свет ни заря, собрал вещи, принял душ, оделся и наскоро перекусил. Родители и бабушка проводили его до порога. Джеймс еще долго видел в боковое зеркало, как их все уменьшающиеся фигурки словно заведенные машут ему вслед. И вот наконец они пропали из виду.

Загрузка...