Дьявол не может спасти мир

Кто я? Не старый черт и не мелкий бес, а просто дьявол, очень старый дьявол. Но поскольку известно, что последние сто лет я больше посвящал себя научному прогрессу, который привел к бомбе в Хиросиме и всех великих ученых века, одного за другим, начиная с Альберта Эйнштейна, озадачил вопросом о цене их собственных душ, вы, должно быть, согласитесь со мной, что я — дьявол, который кое-чего стоит.

Кто-то, вероятно, скажет: да мыслимо ли, чтобы такой человек, как Эйнштейн — по общему мнению, сущий ангел, — мог продать душу тому, кто считается врагом человечества? Для ответа на этот вопрос нужно обратиться к психологии, а значит, к так называемому духовному творчеству, вдохновленному дьяволом, или, может бьггь, не им? Вы когда-нибудь слышали, чтобы поэт отказался опубликовать собственные стихи? Чтобы художник разрезал удавшееся ему полотно? Так же и с учеными. Ни один из тех, кто вступал со мной в тесный контакт, не желал затем отказываться от собственных открытий, несмотря на то, что со временем всем становилось ясно: эти открытия носят абсолютно дьявольский характер. И Эйнштейн, к сожалению, не был исключением. Он хорошо понимал: его изобретение прямо ведет к чему-то чудовищному и непоправимому, но, я вас уверяю, осознание этого ни на секунду не отягощало его совесть, даже когда дело касалось добра и зла. Самое большее, на что он был способен, — стараться не думать о плодах своего открытия. Собственно, потом так все и произошло: он сложил ответственность за предполагаемые и неизбежные катастрофы на плечи других ученых, развивших его открытие, обрушил на головы правителей, которые этими открытиями воспользовались.

Однако в этих соглашениях дьявола с учеными не все шло гладко. Были умники, которые, когда приходила минута расплаты, отказывались платить долг; были и другие — они выторговывали себе дополнительный успех, власть и славу; и, наконец, были такие, что старались меня запутать, считая, будто сумеют обвести вокруг пальца самого дьявола. Но был и впрямь единственный, уникальный случай — Гвалтиери, ему-то я как раз хотел простить долг. Вот истинная история этого опыта.

Кто не знает Гвалтиери? Кто не видел хотя бы одну его фотографию? Пожилой, но моложавый человек: высокий, худой, элегантный; с завораживающим, суровым и, вместе с тем, улыбающимся лицом; с проницательными глазами под черными густыми бровями, с серебристыми волосами, величественным с горбинкой носом и надменным, аристократическим ртом. В довершение к этому портрету следует добавить мягкий голос и чрезвычайно обходительные манеры. Этот необыкновенный человек выделялся уже в студенческие годы, когда я впервые подошел к нему с намерением просить его подписать роковой контракт со мной. Я узнал о нем от другого физика, профессора Пальмизано, продавшего мне душу, однако, не достигшего большого успеха из-за его невероятной и патологической лени. Умирая, Пальмизано сказал мне:

— Мне хуже: я сам себя осудил. Но я хочу тебе порекомендовать Гвалтиери, моего лучшего ученика, на самом деле, потенциального гения, который, если пойдет на сделку с дьяволом, будь уверен, перевернет, взбаламутит сонную и спокойную науку.

Такая рекомендация вызвала у меня острое желание познакомиться с Гвалтиери. Я долго колебался, все выбирал — как. В каком облике я смогу явиться перед ним, кем представиться? Товарищем по учебе? Инженером с новыми остроумными решениями, способными восхитить профессионала? Влюбленной женщиной? И остановился на последнем. Если нет ничего другого для успешного совращения, предпочитаю превращаться в женщину, чтобы искушать желанием соития, часто неодолимым.

С этой идеей я и начал следовать за Гвалтиери повсюду, куда бы он ни шел. Представлялся ему — то студенткой университета, где он преподавал, то замужней женщиной в каком-нибудь салоне или просто в гостях, куда была вхожа и она, то проституткой на углу улицы, где он жил. Женщины, в которых я обращался, были исключительно красивы и старались всеми способами дать понять Гвалтиери, что готовы доставить ему удовольствие. Но Гвалтиери, тогда еще тридцатилетний молодой человек, не удостаивал их даже взглядом, выказывая полное равнодушие, и это ему давалось легко: что называется, женщин он просто не замечал.

Я уже был в отчаянии от того, что никак не могу подойти к нему, когда в один из особо душных летних дней встретил Гвалтиери в месте, о свидании в котором и помышлять не мог, — в городском саду. Он сидел на скамейке с закрытой книгой в руках и, казалось, внимательно наблюдал за чем-то. Я принял облик хорошо сложенной темноволосой девушки. Сажусь напротив и смотрю на него в упор, однако же довольно скоро замечаю, что его взгляд направлен совсем на другое. Он, не отрываясь, смотрит на группу девочек от двенадцати до пятнадцати лет, играющих неподалеку в «классики». Известно, что у дьявола отменное чутье. Достаточно было увидеть, как Гвалтиери остекленевшими глазами смотрит на девочек, которые в игре нет-нет да открывают ноги почти до колен, чтобы догадаться в чем дело и чтобы понять не только, в кого мне имеет смысл превратиться, но и найти способ, который заставил бы его немедленно подписать дьявольское соглашение, — это оказалось делом нетрудным.

Встав со скамейки, я вошел в лесок, сменил там облик (ух, дьявол способен на многое), превратился в двенадцатилетнюю девочку с круглой кудрявой головой, с едва намечающейся грудью и длинными мускулистыми ногами. Вот и я! Включаюсь в игру и платье поднимаю повыше, чтобы легче было прыгать. Я — дьявол и знаю, что мои методы часто некрасивые, грубые, не по мне тонкости и неопределенности. Поэтому и удивляться нечего: платье задираю, соответственно, много выше необходимого; добавлю, что под платьем у меня ничего не было. Гвалтиери немедленно отмечает мою наготу — фиксирую это по тому, как он поспешно уткнулся в книгу, лежащую у него на коленях. Чуть позже отхожу от играющих и направляюсь к нему. В абсолютной правильности своего поведения я не сомневаюсь — по первому же взгляду Гвалтиери, брошенному на меня, понимаю, что попадаю в десятку.

Подхожу к нему, в руке у меня общая школьная тетрадь, в которой на первой странице готическим шрифтом (увы, я все еще не мог отказаться от своих старых привычек: по происхождению я — немец) написан обычный мой договор. И типично девчоночьим наглым голосом говорю: «Вот, коллекционирую подписи. Распишетесь в моей тетради?» — и одновременно кладу перед ним контракт.

Он посмотрел сначала на мои голые ноги, потом в лицо; долго вглядывался, пытаясь понять мои намерения, затем спросил:

— Милая, чего ты от меня хочешь?

— Да вот, коллекционирую подписи. Хочу, чтобы и ты поставил свою подпись в моей тетради.

— Давай посмотрим.

Дала ему тетрадь, раскрытую на странице контракта. Он взял ее. Для начала, будто намекая ему на свое желание, я притворилась, будто у меня чешется в промежности, и стала чесать ее сквозь платье. Он еще раз бросил на меня острый взгляд и вернулся к изучению тетради. И тут текст соглашения будто вспыхнул перед его глазами; однако отмечу — ни один мускул на его лице не дрогнул. Он прочитал, потом еще раз перечитал и спросил:

— Значит, ты хочешь мою подпись?

— Да, пожалуйста.

— А что ты дашь мне взамен?

Думаете, в этот момент мне было просто? Более, чем логично, было бы предположить, что в ответ он услышал: я, мол, согласна доставить тебе удовольствие в том месте, в тот момент и тем способом, каким тебе угодно. Э нет, именно нет. Я был здесь не для того, чтобы поощрять его в порочных наклонностях, которые, впрочем, он вполне мог удовлетворять и сам, не продавая мне при этом душу. Нет, я хотел большего — хотел сделать его одним из вершителей судьбы мира. Это и было, кратко и очень точно, изложено в тексте контракта (не существует единого образца, каждый «индивидуализирован»). И в ту самую минуту, опустив глаза в тетрадь, он, несомненно, понял абсолютно все. Тем душным летним днем в обычном городском саду перед ним, должно быть, разверзлась бездна. И он, зажмурившись, бросился головой в эту пропасть, готовый промерить ее бездонность.

Он повторил:

— Итак, можно узнать — что ты дашь мне взамен?

И получил на это вполне откровенное:

— Все, что захочешь.

Тогда он крайне холодно сказал:

— Пока прошу только ручку для подписи.

Роюсь в сумке, нахожу школьную ручку, протягиваю ему. Он решительно расписывается, возвращает тетрадь, потом поднимает на меня глаза и язвительно произносит:

— А теперь тебе нет смысла стоять передо мной. Иди, иди играй. И послушай, пожалуйста, впредь надевай трусы.

Это как раз то самое, что говорят дьяволу, когда он обращается в девочку. Мне не надо было повторять дважды; выпалив одним духом: «Спасибо за подпись и до свидания, до скорого», возвращаюсь к группе моих ровесниц.

Таким образом, подписав соглашение, Гвалтиери, за тридцать лет упорного труда, вдохновляемый и поддерживаемый мною, стал одним из самых известных ученых мира. Кроме того, несмотря на славу и богатство, он продолжал преподавать в римском университете. И я знаю почему. Скажем так — из-за ненасытного интереса к женской натуре. На его лекции всегда ходило много студенток, на которых он производил неотразимое впечатление своей суровостью и нежностью одновременно. Но никогда и ничего не доносилось до меня о его любовных отношениях с ученицами. И я знал причину его корректности. На самом деле Гвалтиери должен был преподавать не в университете, где студенткам обычно больше девятнадцати лет, а в средней школе, где учатся двенадцатилетние девочки, подобные тем, за которыми он подсматривал в городском саду. Этому тайному желанию мешал уровень его преподавания, его слава. Но, представляю, сколько раз он, должно быть, в душе завидовал более заурядным коллегам, которые могли работать с девочками младших классов, еще не достигшими половой зрелости!

Существует правило — никогда не нарушать отношения с дьяволом. Тот, кто подписал с ним договор, то есть должник дьявола, не должен был видеть контракт более двух раз: первый, когда подписывал, и второй, когда платил долг, в миг своей смерти. Однако дьявол, если возникнет у него такой каприз, вправе шпионить за своей жертвой в любом подходящем для случая облике. Должен признаться, что Гвалтиери интересовал меня не только как профессионал, но и как человек. Был он от природы высокомерен, а это, положа руку на сердце, никак не сочеталось с должностью слуги дьявола, в которой он оказался с момента подписания соглашения. В этой связи вспоминаю один эпизод. Первое время, гордясь своей победой, я следил за постоянно растущими успехами Гвалтиери. Как-то вечером я стоял рядом с ним в облике официантки в ресторане, где коллеги давали банкет в его честь.

Кто-то его спросил:

— Послушайте, Гвалтиери, вы, случайно, не подписали контракт с дьяволом?

И он очень спокойно ответил:

— Нет, не подписал, но готов подписать.

— Почему?

— Потому что у дьявола теперь знаний меньше, чем у человека. Скорее уж я заключу с ним договор, а не он со мной. То есть не он мне будет диктовать условия, а я ему.

Представляете, он мне хотел ставить свои условия! Мне?! Такая самонадеянность вывела меня из себя; в конце концов я посчитал своим долгом найти слабое место у этого человека, который, кажется, сознательно хотел пренебречь тем фактом, что своим громким успехом обязан мне, и только мне. Я решил умерить его тщеславие каким-то особенно дьявольским способом. Правда, тогда я чуть было не засомневался — кто из нас двоих больше дьявол. Стоит только найти слабое место у презренного человеческого создания, тогда проще простого, как говорится, поставить его на место. И тут меня осенило: как же мне не пришло в голову, что слабое место Гвалтиери не безмерные амбиции, а его особая эротическая склонность, которую я использовал, чтобы выманить подпись под договором и которая привела меня к мысли: ему нравятся девочки, да-да, но не настолько, чтобы их он ставил выше успеха. Одним словом, хоть я и использовал секс для подписания соглашения, оно, в свою очередь, относилось больше к науке, чем к сексу. Однако я не забыл ни долгий и пронзительный взгляд, который Гвалтиери бросал тогда на голые ноги девочек, чей облик я принял, ни, тем более, его фразу: «И послушай, впредь надевай трусы». И в память о нашей первой встрече, которая, в сущности, инициировала нашу связь, я взял за правило менять облик.

Однажды вечером, после очередной лекции, жду Гвалтиери в университетском саду. На этот раз я обернулся взрослой женщиной лет пятидесяти, на вид простой и серьезной, одетой в темное, но с броским и сомнительным гримом. Гвалтиери шагал, опустив голову и погрузившись в размышления.

Я преграждаю ему путь и говорю:

— Профессор, на одно слово.

Он останавливается и, глядя на меня, произносит:

— Извините, не имею удовольствия быть представленным, я тороплюсь, поэтому…

Немедленно его прерываю, понижаю несколько нарочито голос и обращаюсь к нему на «ты»:

— Когда узнаешь, что я хочу сказать, перестанешь торопиться.

Подняв брови, он спрашивает:

— А кто вы такая?

— Та, кто тебя знает и хочет доставить тебе удовольствие. Подожди, послушай: ей одиннадцать лет, она непорочна, ее мать уже согласна. И она в твоем распоряжении по этому телефону, — и даю ему бумажку с номером.

Внезапно с ним происходит нечто, похожее на приступ острой сердечной боли, — у него перехватывает дыхание и каменеют ноги. Остолбенев, он машинально берет бумажку, открывает рот, колеблется, потом спрашивает:

— Мать согласна?

— Гарантировано.

— Девственница?

— Конечно. Ты придешь и лишишь ее девственности своим большим членом.

Он внезапно густо краснеет, будто его оскорбили, пробует отреагировать достойно, но ограничивается:

— И это номер телефона?

— Точно, я у этого телефона практически двадцать четыре часа в сутки. Позвони, приходи, девочка в десять минут будет готова.

— С матерью?

— Конечно, с матерью.

Кажется, что он мучается, и мысли его вертятся вокруг матери, продающей свою дочь, как вокруг чего-то заколдованного и непостижимого. В конце концов он кладет бумажку с номером телефона в карман и, не прощаясь, уходит.

На этот раз я был совершенно уверен в успехе своего предприятия, потому что знал, как несколько неожиданных и решительных слов, произнесенных в нужный момент, в таких, например, случаях, как с этим Гвалтиери, могут сломать сопротивление любого и самым безжалостным образом. Но я ошибся. Ни завтра, ни в следующие дни Гвалтиери не позвонил. Таким образом, я зря потратил свое время, но выжидал, поскольку дьявол может все: скажем, превратиться в старую отъявленную сводницу и выслеживать в университетском саду знаменитого и уважаемого профессора, чтобы предложить ему свой товар, — а это вам не фунт изюма.

И все же очевидное и глубокое смятение Гвалтиери перед предложением сводницы подтвердило, что я на правильном пути: дело только в настойчивости. Теперь я подумал о другой трансформации, на этот раз более точной. Знал, что Гвалтиери паркует машину около своего дома в старом квартале города. Однажды вечером я принял облик девочки тринадцати лет. Открываю дверцу машины, влезаю и сворачиваюсь калачиком на заднем сиденье. Хотите знать, в каком виде? Сейчас скажу: кроме треугольного кусочка материи, прикрывающего лобок, на мне ничего не было. Гвалтиери садится, заводит мотор; тогда я встаю и закрываю ему глаза обеими руками:

— Догадайся, кто я.

Он не вздрагивает и не удивляется, а тут же включается в детскую игру:

— А кто ты?

Отвечаю, растягивая слова, мерзким голосом, каким говорят вполне определенные девчонки из низов:

— Мамка выгнала меня из дома, потому что я обозвала ее жирной. Ну, и куда мне податься? Вот я и спряталась в твоей тачке. Я же тебя знаю, знаю, кто ты, вижу тебя часто, как ты тут проходишь, ну я и решила, что ты меня не прогонишь.

Он молчит; поднимает руку к зеркалу заднего вида и, направляя на меня, восклицает:

— Да ты — мальчик!

Встаю на ноги и снимаю трусики:

— Да какой там мальчик! Посмотри-ка хорошенько: мальчик, да?

Он долго и с удивлением смотрит, потом говорит:

— Да, правда, ты — девчонка. Ну-ка, вылезай.

Тут же протестую:

— Мамка меня выгнала из дома голой и сказала: уходи, и пусть тебе подарит платье какой-нибудь мужик, из тех, кто тебе платит. А ты не можешь купить мне платьице?

— Нет, выходи.

— Не выйду, мне стыдно ходить голой.

Он молча выходит из машины, открывает дверь, хватает меня за руку и вытаскивает из машины, как выковыривают из раковины моллюска. Садится в машину и уезжает.

И тогда я понял — нужно придумать что-нибудь другое: такого человека, как Гвалтиери, не удастся провести ни в облике клячи-сводницы, ни маленькой проститутки. О своей грубости я пожалел — слишком уж был самоуверен. Нужно искушать тоньше, изощреннее, скажем даже, более дьявольски. Поразмыслив об этом еще немного, сам удивился, как это я не подумал раньше о первом, что должно было прийти мне в голову.

Гвалтиери женился довольно поздно на женщине много моложе его; потом он с ней расстался. У них есть дочь одиннадцати лет, которая живет поочередно то у матери, то у отца. Она из тех девочек, которых обычно называют настоящими красавицами. От нее исходит странное очарование неосознанной еще, а потому сильно возбуждающей сексуальности. Значит, я должен был — именно с помощью Паолы, так звали дочь, — искушать отца, для чего Гвалтиери, в свою очередь, должен был влюбиться в дочь.

Другими словами, я должен вынудить его к кровосмешению, к которому даже дьявол относится с неприязнью, потому что на сексуальные отношения между родителями и детьми — разве что к тому есть особенные и благоприятные условия — наложено строгое табу, против которого ничего не попишешь. Но в данном случае специальное, особо благоприятное условие соблюдено: Гвалтиери привлекают девочки. Кроме того, высокомерного человека, для которого именно это табу в некий момент могло стать не препятствием, а, скорее, стимулом, искушала бы любимица. Дело за девочкой. Кое-кто хотел бы знать, как дьявол может «разжечь» девочку одиннадцати лет? Тут как раз все было очень просто. Однажды летним утром я довольно быстро принял облик самой банальной белой бабочки, которых называют капустницами. Порхая, влетел в открытое окно спальни девочки. Вот и она: прекрасная Паолина погружена в сон, абсолютно голенькая, раскинула ноги, сбросив с себя из-за жары простыню. Пролетая по комнате, в конце концов сажусь на лобок спящей, именно туда, где едва намечается тайник ее тела — секси-инфант, уже заявившее о начале полового созревания. Проходит всего один миг, но именно в этот миг мне удается внушить одиннадцатилетней девочке хитрость, волю и желание тридцатилетней женщины.

Мое присутствие «сработало». В этот день, почти сразу после обеда, «вдохновленная» Паола берет книгу по математике и тетрадь и решительно направляется в кабинет отца. Не постучав, она входит и говорит отцу, читающему за письменным столом:

— Папа, ты обещал проверить уроки, вот я и пришла.

Не подозревая ничего худого, Гвалтиери отвечает, что готов, и указывает ей на стул рядом с собой. Но Паола ему говорит:

— Лучше я сяду к тебе на колени, так мне будут виднее.

Она взбирается к отцу на колени и устраивается на них лучше некуда. Долго ерзая и примащиваясь на его коленях, якобы, чтобы ей было удобнее смотреть в тетрадь, она своими ягодицами чуть прихватывает член отца. Но это не все: Гвалтиери, осуждая дочь за эти будто бы непроизвольные телодвижения, мог бы в тот момент еще избежать искушения, попроси он Паолу слезть с его колен. Тогда я делаю так, чтобы Паола дала ему понять, что шалит намеренно. И это было самым трудным на моем долгом поприще: дать понять Гвалтиери, что Паола делает это специально, но одновременно, чтобы он не осознал, что она вытворяет это по заказу. Таким образом, я продолжаю в том же роде: Паола ерзает, умащивается на отцовских коленях и — наконец-то! — ей удается окончательно «прихватить» Гвалтиери. Она вдруг замирает, будто прислушивается к тому, что чувствует. И занятия могут начаться, но теперь уже совсем в другой атмосфере, абсолютно отличной от той, что обычно окружает хорошего отца, проверяющего уроки маленькой дочери. Паола невнимательна и задумчива, неестественно для себя неподвижна и при этом как-то крайне непоседлива. Голос Гвалтиери прерывается, что явно означает его глубокое смятение. Тем временем, пока длится урок, я не бездельничаю и, для создания атмосферы трагического отказа от табу на кровосмешение, напускаю на город страшную грозу.

Темные и неподвижные облака опустились на колокольни, на купола и крыши римских домов, будто на лоб, нахмуренный из-за тяжелых дум. В кабинете становится темно; отец и дочь инстинктивно прижимаются друг к другу, руки одного становятся продолжением рук другой. Гвалтиери, еще не осознавая толком что делает, подливает масла в огонь: он нежно поглаживает дочь. Какое-то время Паола его не останавливает; затем, тяжело задышав, нетерпеливо берет его руку и откровенно переносит ее в нужное место. В последней попытке воспротивиться Гвалтиери свободной рукой включает лампу. Тогда Паола соскальзывает с его колен и предлагает:

— Хватит уроков. Давай поиграем. Я пойду прятаться, потом, когда я спрячусь, позову тебя, и ты будешь меня искать.

Гвалтиери готов: теперь он согласился бы искать ее даже в преисподней. А Паола, по моей подсказке, добавляет:

— Найдешь меня — можешь не дотрагиваться. Просто позови по имени — мы же с тобой в квартире одни.

И после этих слов, которые, по существу, были настоящей провокацией, она поднимается и на цыпочках убегает.

Гвалтиери остается сидеть за письменным столом, взявшись за голову обеими руками. Этот жест отчаяния ему помогает. А вот через минуту и ожидаемый крик:

— Я спряталась. Иди искать.

Тогда он встает из-за стола и поспешно покидает кабинет. Тут я вновь вмешиваюсь: раздразниваю грозу. Гашу весь свет в квартире; в тот же миг организую вдалеке хриплый, утробный и на редкость долгий гром, а затем слепящие артиллерийские разрывы и пулеметные очереди молний, которые ярко и нереально освещают прихожую, где Гвалтиери уже шарит между складками занавесок. Молния гаснет, гром вдали затихает; в тишине темной квартиры слышится только широкое и дробное шуршание дождя, обрушившегося на город.

И тут опять слышится крик Паолы:

— Почему ты меня не ищешь?

Гвалтиери, по-видимому, уже понимает: среди грома и молний должно что-то случиться, и он на ощупь переходит из прихожей в гостиную. Надо заметить, что устройство гостиной как нельзя лучше соответствует моему плану — табу на кровосмешение должно рухнуть и обернуться невероятным шабашем. Гостиная и вправду напоминала средневековую крытую галерею с большими арочными окнами. Если кровосмешения не произойдет, то разве только из-за грозовых помех — молний, грома и дождя, которые убедят Гвалтиери, что сама природа противится его грехопадению. И то правда, что если кто-то иной на его месте не осмелился бы на такое, то он, одержимый дьяволом, пытался раздуть в себе последние угольки решимости.

Гвалтиери ощупью входит в гостиную. Можете поверить, что к этому времени Паола завершила все свои приготовления и включила лампу, чей ненавистный свет пылал уже, по меньшей мере, полминуты. За эти полминуты там, в глубине гостиной, Гвалтиери видит Паолу, лежащую на софе в позе пресловутой «Обнаженной Махи» работы Гойи (ну, я ведь дьявол эрудированный): обе руки заложены за голову, крошечные грудки торчком, живот втянут, ноги сдвинуты. Она абсолютно обнаженная; единственное отличие от знаменитой картины — и я об этом позаботился — пухлые бледные губы ее неоперившегося секси-инфант хорошо видны, и его взгляд упирается прямо в них. Свет гаснет, и становится наконец темно. Теперь я жду, когда Гвалтиери набросится на дочь. Заранее знаю, что произойдет: в эту самую минуту Паола рассеется туманом в руках отца, и ему ничего не останется как кусать подушки софы. В этом, на самом деле, и заключается суть дьявольских наваждений: они должны быть реальными только до определенного момента, скажем, до исчезновения зримых образов, как при пробуждении. А после этого остаются лишь фантазиями смущенного ума.

Но меня ждал сюрприз. В темноте я вдруг услышал взрыв язвительного, дикого хохота Гвалтиери, а затем и его слова:

— Гойя! Гойя в моем доме! Нужно сохранить воспоминание об этом явлении. Надо запечатлеть мою маленькую герцогиню д’Альба. Теперь замри. Папа будет тебя фотографировать. И снимать я тебя буду не в искусственном освещении, а при вспышках грозовых молний!

Сказано — сделано. И пока я выхожу из ступора, Гвалтиери уже ищет в шкафчике фотоаппарат, а затем, продолжая заливаться дьявольским смехом, начинает снимать лежащую на софе обнаженную дочь, как объявил заранее, под «мои» молнии. Он снимает и снимает без конца. Дальнейший рассказ бессмыслен, ибо Гвалтиери из-за страсти к фотографированию теряет недавнюю склонность к инцесту. А потом, от греха подальше, он велит дочери одеться и вернуться к урокам. От злости я на полураскате останавливаю грозу. Гвалтиери возвращается в свой кабинет, а я терплю поражение и оставляю поле боя.

Вы поняли? В последний момент, вместо того чтобы приступить к делу, Гвалтиери избрал путь созерцания. Он прибег к древнему трюку, именуемому творчеством. И тем самым он обвел меня вокруг пальца, пользуясь в качестве фотовспышек молниями «моей» грозы. Сильно заскучав, я немедленно обезвредил Паолу, снял с нее груз преждевременной похоти и снова дал ей возможность впасть в дремоту детской невинности. Что до Гвалтиери, то я решил больше не искушать его. Наш договор истекал через два года, поэтому мне ничего не оставалось, как ждать полночи фатального числа и возвращения мне долга. Отсюда и результат — за несколько дней я склонил Гвалтиери принять предложение американского университета, и он уехал преподавать в Соединенные Штаты Америки.

Кто-нибудь может сказать: дьявол, а так быстро пал духом. Чувствую, надо объясниться. Как я уже указывал, в действительности, факт, что Гвалтиери отдавал предпочтение амбициям, мешал мне — особенно после грозовой ночи — снова соблазнять его, используя склонность ученого к девочкам. Нельзя служить двум господам. Одинокий молодой человек, не уверенный в своей судьбе, которого я встретил в летнем городском саду, все еще метался между честолюбием и сексом. Прося Гвалтиери подписать контракт в школьной тетради, я рассматривал его сексуальность только как способ для достижения моей цели, и, кроме того, понимал, что в тот момент его честолюбие преобладало над всем остальным в его жизни. Не в силах освободить в себе животное, Гвалтиери в то уже время ставил превыше всего собственное честолюбие, не грозящее обернуться отравленными уколами совести. Большой ученый не мог проводить время в покушениях на честь девочек. Таким образом, в тот самый миг, когда Гвалтиери поставил подпись в тетради, он спасся, но потерял себя навсегда.

Почти два года я не интересовался Гвалтиери. Из Америки до меня доносилось эхо его невероятных успехов, но удовольствия мне это не доставляло, что может показаться странным, поскольку он как-никак был моим созданием. Обычно, — в ожидании когда же, наконец, можно будет отправить должника на вечные муки ада, — я внимательно слежу за успехами каждого, кто заключил со мной соглашение, и не могу избавиться от чувства гордости, подобно искусному ремесленнику, создавшему идеальное творение. С Гвалтиери было иначе: я чувствовал, что привычное удовлетворение мастера вытесняется неким раздражением и разочарованием.

Почему? В конце концов, после долгих размышлений, я пришел к единственно возможному заключению: я влюбился в Гвалтиери. Кому-нибудь придет в голову: а-а, гомосексуальная страсть! дьявол же — мужчина. Ничуть не бывало. Дьявол может быть и мужчиной, и женщиной, быть и гетеро-, и гомосексуальным. И как можно было бы уже заметить, дьявол может стать, среди прочего, и вовсе кем или чем угодно, бабочкой, например. В случае с Гвалтиери, я — женщина, бесповоротно женщина. Избегаемый и отвергнутый им в облике, принятом мной с оглядкой на его порочную склонность, я влюбился в него и будто обрел вторую природу. Я стал женщиной, я полюбил Гвалтиери, и мне теперь совершенно неинтересны его безумные амбиции и головокружительные успехи. Я и раньше, предъявляя ему роковой пергамент, хотел, чтобы мы стали любовниками, хотел этого любой ценой.

Последний год, из двух оставшихся, был на исходе; теперь или никогда — вдруг решил я, — последую за Гвалтиери в Америку, хоть раз еще попытаюсь соблазнить его до того, как предстану перед ним в своем натуральном дьявольском облике, чтобы потребовать выполнения контракта. Однако оставалась проблема с выбором нового образа. Гвалтиери преподавал в А-ском университете. Я понимал, что не могу ходить на его лекции в облике одиннадцатилетней девочки, как, казалось бы, было необходимо. Оставалось предстать зрелой женщиной. И все же, нужно было, чтобы Гвалтиери нашел во мне, женщине, нечто от девочки, соблазнявшей его в прошлом. Я ломал себе голову: женское тело с круглым девичьем лицом? Распахнутые глаза, челка и мелкие черты лица? Маленькие ручки, маленькие ножки? Едва наметившаяся грудь? А ниже? Как у всех? По длительном размышлении, я отбрасывал все версии, одну за другой: почти все женщины имели, по меньшей мере, один из перечисленных признаков, но ни по одному из них нельзя было принять женщину за девочку.

И вдруг я кое-что вспомнил. В ту ночь, когда я почти довел Гвалтиери до инцеста, я заметил на стене его кабинета, над письменным столом, большую фотографию в рамке. Вероятно, этот снимок Гвалтиери сделал во время путешествия на Восток. На фотографии была молодая женщина — камбоджийка, малайка или японка, одной рукой она взяла за руку девочку, другой поддерживала на голове большую корзину с фруктами. Рука, воздетая к корзине, подняла передний край единственной ее одежды — куска ткани, обертывающего тело, — и напоказ оказалось выставлено интимное место. Это было невинное секси девочки: лобок, не покрытый волосами, и пухлые нижние губы, тогда как половая щель у нее была, как у взрослой женщины: бледная, продолговатая и уходящая в глубокую тень между ног. Обнаженный, выпуклый зарубцованный «шрам» впечатлял не столько сам по себе, сколько в контрасте с тем, что женщина была уже матерью.

Пока Гвалтиери исправлял задание по математике, я смотрел на эту фотографию; и у меня возникла мысль — это секси-инфант было похоже на мою интимную часть, а Гвалтиери, вне всякого сомнения, увеличил и поместил в рамку данную фотографию единственно за своеобразие такой детали во взрослом женском теле. И было понятно, что, вообще-то, другого интереса фотография не представляла, — заурядный снимок, какие туристы делают тысячами, путешествуя по Востоку. Так что прояснить следовало одно: сделана ли фотография случайно или же специально увеличена, обрамлена и повешена на стену? Я склонялся ко второму: так и вижу, как Гвалтиери щедро расплачивается с малайкой, а потом просит ее попозировать, с девочкой за руку и корзиной, полной фруктов, на голове. Да, я представил себе тот момент: ткань, подобно легкой завесе, приоткрывается, и именно настолько, чтобы без труда разглядеть неприкрытое секси-инфант, изумляющее и захватывающее своей детскостью в сочетании с совершенно зрелыми размерами. Для такого, как он, открыть подобную аномалию — женщина с девичьим секси — наверное, было так же ценно, как для филателиста приобрести редкий экземпляр давным-давно разыскиваемой марки.

Только тогда я догадался, что Гвалтиери притягивают не столько сами девочки, сколько их секси, и только они, своим цветом, формами и устройством. И больше того, как ни странно, можно было подумать, что именно контраст между взрослым телом и детским секси составляет для него особое лакомство. Вполне возможно, он и на старуху бы польстился, имей ее секси эти свойства. Вот примерно так объяснял я одну из многочисленных фотографий, представших моему взору тогда, в грозовую ночь в кабинете, когда я, опустившись на колено, целился мысленным объективом в центр «моего» тела.

Да, прочь сомнения! Таким образом, исходя из вышеописанного, я превратился в женщину, не очень молодую, чуть старше тридцати, высокую, абсолютно сформированную, за исключением гениталий. Им суждено было оставаться детскими, только неестественно большими, с бледными, безволосыми, пухлыми губами. Правда, я добавил низкую, мягкую, почти материнскую грудь, узкие бедра, маленький зад, длинные и стройные ноги. В довершение, вспомнив фотографию малайки, я придал своему лицу азиатские черты: чуть раскосые, но, правда, лишенные монгольского разреза глаза, небольшие нос и рот, черные и гладкие волосы. К тому же, логически рассуждая, в Штатах азиатов пруд пруди: так что я напомню Гвалтиери малайскую фотомодель и, в то же время, не очень-то буду бросаться в глаза. И последний штрих: я должен быть достаточно сведущ в материях, которые преподавал Гвалтиери. Я считал, что должен очаровать его двумя аномалиями: невиданным секси и неслыханной образованностью.

Очень довольный своим обликом, я полетел в Америку и, после долгого путешествия, приземлился в аэропорту А., выстроенного посреди пустыни. Штат, в котором находится А., знаменит ядерным центром, где постоянно проходят эксперименты по ядерной физике, а университет, правду сказать, — ничто иное как фиговый листок на этом сраме.

Появившись в аудитории на первой лекции семинара Гвалтиери, я села в первый ряд. Именно в эту минуту он объявлял тему семинара: перспективы развития новейших открытий. Название звучало многообещающе. После лекции, на которой рассматривались основные вопросы, подойдя к Гвалтиери, я представилась. Сразу выяснилось, что я для него никто — обычная студентка. Улучив момент, когда он был один, я заговорила с ним на научном языке, с глубочайшим, не в пример другим ученикам, знанием предмета.

Речь шла о моих наблюдениях, смысл которых был понятен не более чем трем-четырем ученым в мире. Тут Гвалтиери вздрогнул и из-под черных бровей с удивлением уставился на меня. На вопрос, в каких университетах я до сих пор училась, я ответила, что, мол, посещала Токийский. Изумление, в которое я его вогнала, мне понравилось; теперь мне не затеряться среди остальных студентов. Но это только начало. Теперь каким-то образом нужно устроить так, чтобы он в меня влюбился; и это при том, что было ясно: добиться желаемого можно только прямым предъявлением моего сверхъестественного, редкостного, неимоверно беззащитного секси.

Дело было нелегким. Как подступиться? Конечно, проще всего — взять да и выставить напоказ свою интимную аномалию. Но, сказать по правде, хотелось, по крайней мере поначалу, сыграть роль прилежной и невинной студентки, ибо я все еще надеялась избежать откровенного стриптиза, обойтись обычными уловками, какими женщина старается привлечь мужчину, которого любит. Как уже было сказано, я сидела в первом ряду, не сводила с него глаз, давая ему понять, как безмерно я в него влюблена. Однако Гвалтиери не проявлял ко мне никакого интереса, по крайней мере, к той части моего тела, что предназначена для всеобщего обозрения. Для него я оставалась грациозной азиаткой, одной из многих его учениц, уверенной в себе и до удивления образованной, но и все! Что делать?

Снова и снова я подходила к нему с вопросами по его лекциям. Но теперь, когда первый шок от моих исключительных знаний прошел, Гвалтиери, что обнаружилось почти сразу, вместо того чтобы увлечься мною, начал меня избегать. Я много раз себя спрашивала о причинах такого его поведения. Паника перед чувством, которое он видел в моих горящих нескрываемым обожанием глазах? Или робость перед моей образованностью? После долгих размышлений, я сказала себе, что Гвалтиери, должно быть, привык к тому, что студентки в него влюбляются, это льстит его самолюбию. И тем не менее, он нашел повод прекратить наши ученые беседы, — он-де не все понимает. Спора нет, из всех его студиозусов я — самая знающая и яркая ученица, не потому ли он старался держаться от меня подальше? В конце концов Гвалтиери сам объяснился со мной.

Это произошло в разгар семинара. Лекции с каждым разом становились все труднее и запутаннее. И в то же время, у Гвалтиери, очевидно, проявлялось необычное настроение — что-то между буйством и меланхолией. Он был резок и печален, нетерпелив и мрачен одновременно. Нужно отметить, что главная и гнетущая мысль, чем дальше, тем больше мучила его. Естественно, я хорошо знал, какова эта мысль: совсем уже скоро, едва ли не через неделю, должен прийти конец нашему контракту, я предстану перед ним в истинном образе и сыграю наконец свою игру. Но странно, у меня возникло ощущение, что его угнетает не только наш договор; что-то было тут еще, совсем другое. Но что?

Вдруг лекции о перспективах развития современной науки приняли характер фантастический и, одновременно, катастрофический; по крайней мере, для меня, единственной, среди всех его студентов, способной понять, куда клонит Гвалтиери. Может быть, оттого, что он теперь уже говорил скорее о другом и загадочно, или оттого, что, выстраивая свои объяснения, отказывался отвечать на вопросы, многие студенты перестали посещать его лекции. Жесткие манеры и мрачные разговоры, а главное, расстройство и рассеянность профессора, озадачивали. К концу семинара в этой довольно большой аудитории нас осталось совсем немного. В первом ряду — одна я, а позади, на двух-трех рядах, вразброс, не более дюжины студентов.

Внезапно, во время особенно захватывающей лекции, на меня нашло озарение. Гвалтиери говорит так потому, что намекает на свое особенное открытие, которое сам он еще до конца не осознал. Значит, никто, кроме него, не знает об этом открытии; никто, в результате, не может понять его, кроме меня. Этот день надо было взять на заметку. Вернувшись домой, я попыталась сложить воедино мало понятную головоломку его выводов. От того, что мне стало понятно, я остолбенела. Помню, что в тот миг, подняв голову от стола всего на секунду, я внимательно посмотрела в окно на серую и холодную пустыню, в небе над которой умирало красное, как огонь, солнце. Затем, снова склонившись над вычислениями, я еще раз тщательно их проверила и в конце концов убедилась в том, что моя первая догадка было правильной: на самом деле Гвалтиери говорит о Конце Света. Такова, и только такова, была перспектива развития новейшей науки, — вот чему он посвятил семинар.

Теперь мне стала ясной скрытая драма Гвалтиери, по крайней мере, сердцем я ощутила это. Оказавшись под угрозой потери души, он пришел к катастрофическим выводам и по отношению ко всему человечеству. Одна катастрофа была связана с другой. На самом деле, если бы Гвалтиери не заложил душу, он не сделал бы этого открытия; и именно оно привело его к оценке личной катастрофы, а теперь уже провоцировало и катастрофу глобальную.

Это сердечное, чисто человеческое сочувствие вдруг подсказало мне, что в моей дьявольской натуре есть нечто, скрывавшееся до сих пор: я здесь больше не для того, чтобы обольщать и укрощать Гвалтиери, используя его порок, а потому что — уже в мужской своей ипостаси — полюбил его. И открыл я это, вспоминая любовное и абсолютно женское чувство сострадания, с которым глядел на стоявшего на кафедре, исполненного мрака и отчаяния профессора. Мне хотелось оказаться рядом с ним, погладить его по голове, обнять, успокоить нежными словами.

Но любви мешало сознание собственной ограниченности: люби не люби — все равно остаешься дьяволом. Я уже говорил, что знал заранее: в тот самый момент, когда Гвалтиери, поверив наконец в мою любовь, обовьет мое тело и проникнет в меня, я растаю, как туман на солнце. Когда все еще мне хотелось наказать Гвалтиери за высокомерие, использовав его тягу к девочкам, и улетучиться прямо из его объятий, я воображал — какой это стало бы издевкой над ним, как подошло бы моей дьявольской природе. Но теперь, когда я открыл, что люблю его, мне не оставалось ничего другого, как честно признать, что это было бы насмешкою не над ним, а над собой. Оконфузиться на вершине близости — нет, это невозможно себе представить. Кроме того, как мне потом пугать его своими устрашающими личинами, как банальным, безжалостным способом вынимать из него душу? — нет, лучше не надо! Жалкая награда, и лучше бы ее вовсе не было: я уже не хотел его душу в другой жизни, я хотел его здесь, в этой, где бы мы жили вместе! Последнее желание, однако, было плотским, типичным для человеческой натуры, но против него отчаянно протестовал мой разум.

Так, уверенность, что я превращусь в дым в миг решающего сближения, теперь вообще не влияла на мое чувство к Гвалтиери. Зная, что никогда не смогу соединиться с ним плотски, я ежесекундно чувствовал к нему мощный порыв физического влечения; и почти надеялся — да-да, на чудо! — что адские правила подразумевают единичные исключения, хотя бы в этом случае.

И на что же могла опираться надежда, такая, в каком-то смысле отчаянная, как не на любовь? На ту самую любовь, что вначале призвана была служить мне для ловли Гвалтиери, и в сети которой, как теперь мне стало ясно, попал я сам? И я решил воплотить то, к чему пришел в своих заключениях: принудить Гвалтиери назначить мне свидание вне университета, и лучше в его доме.

После лекции, на которой ко мне пришло озарение, я не задумываясь подошла к нему и тихим голосом доверительно спросила:

— Судя по последним лекциям, мне показалось, что вы пришли к окончательному выводу: дальнейшее развитие науки прямо ведет к Концу Света! Вы ведь именно это имели в виду, не правда ли?

Меня поразила его внешность: он осунулся, выглядел изнуренным, грозные брови тревожно нависли над глубоко запавшими и налившимися кровью глазищами; нос еще больше стал похож на орлиный; щеки ввалились, и весь он напоминал хищную птицу с взъерошенными перьями, враждебную и готовую наброситься на любого, кто осмелится подойти.

Он сердито ответил:

— Ничего я не имею в виду. Выражайтесь яснее.

— И тем не менее, то, что вы хотели сказать, понятно. Однако, исходя из нескольких посылок нельзя прийти к одному-единственному неоспоримому выводу.

— К какому?

Он так прохрипел свой вопрос, что я предпочла ответить так:

— Для дальнейшего выяснения этого вопроса я бы хотела увидеться с вами наедине, и лучше в вашем доме.

— В моем доме? Это невозможно! — раздражился он.

— Но почему невозможно? Все возможно для нормальных людей.

Он жестко сказал:

— Послушайте, я не понимаю, чего вы добиваетесь. Увы, я не влюблен в вас, и думаю, что этого никогда не произойдет.

— Вы абсолютно уверены?

— Ищите любовника среди студентов, раз вам так сильно хочется. А меня прошу оставить в покое.

Последние слова он почти выкрикнул; к счастью, все уже ушли, и мы были одни. Я посмотрела на пустые ряды аудитории — казалось, они меня подталкивали к полной откровенности. И на секунду у меня возник огромный соблазн задрать юбку, едва прикрывающую мои ноги, и, как обычная сучка, или кошка, предложить ему взять меня сзади, прямо тут, у кафедры. Это нестерпимое, страстное желание длилось всего секунду; потом, войдя в цивилизованные рамки, я решилась ограничиться объяснением в любви. Но что-то из той животной, а значит, в общем, невинной жажды, должно быть, осталось в моем тихом и смиренном голосе:

— Я люблю тебя, и только тебя.

Вероятно, Гвалтиери растрогался и внезапно успокоился. Он поднял руку, погладил меня по щеке и спросил:

— Ты правда любишь меня?

— Очень!

— Не думай об этом больше. Я не готов, и не о чем тут говорить.

Я осмелела и решилась сказать:

— У меня есть основание думать, что тебе может понравиться одна физическая особенность моего тела. В следующий раз я найду способ ее тебе предъявить. И если то, что ты увидишь, тебе понравится, я прошу тебя, опусти глаза в знак согласия — вот так, — и я медленно опустила веки.

Озадаченный и заранее взволнованный, он мгновение смотрел на меня, а затем отеческим тоном сказал:

— Ты странная девушка.

Взяв его руку, я поднесла ее к губам, страстно поцеловала и, торопливо попрощавшись: «До завтра», убежала.

На другой день после обеда, перед тем, как пойти на вечернюю лекцию, я открыла шкаф, чтобы подобрать камбоджийскую одежду: курточку и легкие брюки из черного материала. Взяв ножницы, иглу и нитки, я распорола шов спереди почти до промежности и вновь вшила молнию, которую предварительно выпорола. Теперь молния едва держалась; достаточно чуть приспустить ее язычок, и мой плотный, упругий живот молодой женщины вырвется из тесного плена брюк наружу, высвобождая вслед за собой сверхъестественно незрелое секси. Идея была такова: сесть, как обычно, в первый ряд и в подходящий момент спустить молнию, разведя одновременно полы курточки, как занавес на спектакле моего секси. Таким образом, в течение всей лекции Гвалтиери будет созерцать эту удивительную и притягательную для него часть моего тела, которой днем раньше я хвалилась, обещая продемонстрировать ему.

С самого начала лекции я заметила, что Гвалтиери в смятении. Он говорил сдавленным голосом, фразы произносил медленно, разбивал их слишком долгими паузами, и не столько потому, что не знал о чем говорить, сколько от невозможности сосредоточиться на собственных словах, потому что думал о другом. Содержание лекции меня не интересовало, я смотрела на него: мне было важно встретить его взгляд в тот миг, когда он опустит глаза, увидев блеск моей наготы. Гвалтиери говорил, подпирая голову рукой, и его взгляд был устремлен в конец зала. Потом — внимание! — он выпрямился, повернулся и взял стакан с водой. Все! Тяну вниз молнию, спускаю брюки, живот на свободе, и, раздвинув полы курточки, я ложусь, развожу широко ноги и выставляю напоказ ничем неприкрытое секси. Понятно, что при этом, почти горизонтальном, положении моего тела бледный и пухлый «шрам» моего секси со всей его неестественной длиной, от промежности и почти до самого пупка, прекрасно виден Гвалтиери.

Это секси было, по сути, тем же самым, что тридцать лет назад заставило Гвалтиери расписаться в моей тетради в городском саду; тем же, что ему предлагала в университете сводница; тем же, что маленькая проститутка тринадцати лет, спустив трусики, показывала ему в автомобиле; тем же, наконец, что его дочь с большим удовольствием и так долго позволяла ему фотографировать в разгар организованной мною в Риме грозы. Это было секси, о котором он мечтал всю жизнь, а его обостренное самолюбие постоянно мешало ему наслаждаться им наяву, разве что во сне. И вот, этот несравненный и мучительный предмет, цель самых тайных желаний Гвалтиери, ему предлагают — и как раз в то время, когда терять ему больше нечего, следует только принять и радоваться.

Я знала, что никто из оставшихся за моей спиной студентов меня не видит; поэтому смело и довольно долго, насколько было возможно, держала открытым «занавес» моей курточки. Я было уже подумала приласкать свое секси рукой, как порой делают девочки, безотчетно и непристойно возбужденные. Пока я опускала ладонь с живота к промежности, я посмотрела вокруг и вдруг обнаружила, что дверь в зал приоткрыта, и сквозь щелку за мной шпионят два сверкающих глаза. В тот же миг я посмотрела на Гвалтиери: он стоял и пил воду; мне с моего места было хорошо видно, что его глаза смотрят вниз, значит, веки, в знак нашего договора, он опустил.

Ах, как впечатлительна женская натура, даже в случае, когда это переодетый дьявол. Увидев два следящих за мной сияющих глаза, я обмерла: обычную для меня уверенность и неуязвимость сменили неловкость, стыд и страх. Тогда я сама себе сказала: «помни, ты — дьявол». И все равно мною владели ощущения молодой женщины, которая знает, что, пока она слишком рискованно кокетничает, за ней подглядывают. А когда дверь распахнулась и рыжий парень в джинсах и клетчатой куртке, с небесного цвета искрящимися глазами, вошел и сел рядом со мной, страх перешел в панику.

Естественно, едва увидев знак согласия Гвалтиери, я поторопилась брюки застегнуть. Но тут же поняла, что слишком поздно. Мой сосед написал записку, открыто передал мне, и я вынуждена была ее прочесть. Блистая студенческим жаргоном, он похвалил то, что я показывала Гвалтиери, затем безапелляционно пригласил меня подождать его за дверью. Положив записку в карман, я с замирающим сердцем посмотрела на Гвалтиери: лекция закончилась, и он уже собирался. Порывисто поднявшись со скамьи, я подошла ближе, чтобы остановить Гвалтиери в ту минуту, когда он будет сходить с кафедры, и прошептала:

— Спасай, я в отчаянии — этот рыжий тип меня видел.

Гвалтиери мгновенно понял, посмотрел на студента, который уже поднимался со скамьи, и сказал мне:

— Уходим вместе, возьми меня под руку и постарайся говорить со мной.

Я заговорила с притворной живостью:

— Профессор, какая великолепная лекция! Можно задать вам один вопрос?

Мы шли под руку; и мне было приятно чувствовать, что, хотя бы в знак соучастия в тайном сговоре, он прижимает мою руку к себе. Не глядя на меня и как бы небрежно, он сказал:

— Вопросы задаю я. Ты такая там от природы или?..

— Или что? Я с детства такая. И осталась до тридцати лет точно такой, какой была в восемь.

— А как же волосы, удаляла что ли?

— Удаляла? С чего это? У меня сроду не было ни одного волоска.

Мы вышли в коридор. Рыжий парень с небесно-голубыми сияющими глазами внезапно преградил нам путь:

— Профессор Гвалтиери, эта девушка — моя. Пожалуйста, отпустите ее, мы приглашены сегодня на ужин.

Я истерично завопила:

— Неправда, не будет никакого ужина!

Парень растерялся, но продолжал настаивать: он взял меня за руку и потянул к себе:

— Давай, давай, мы поссорились — это верно, но теперь все в порядке; пойдем, попрощайся с профессором и пойдем.

Он сильно сжал мою руку и уставился прямо мне в зрачки своими горящими, расширенными, чуть сумасшедшими глазами.

Я упорствовала:

— Все вранье, я тебя никогда в жизни не видела.

Его маленькое треугольное лицо напряглось, широкая мускулистая шея окаменела. В конце концов, исключая Гвалтиери из диалога и обращаясь только ко мне, он тихо сказал:

— Между прочим, я только что тебя очень хорошо разглядел.

На этот раз вмешался Гвалтиери, чуть фальшиво, но со всем своим авторитетом:

— Послушай, тут какое-то недоразумение, это — моя дочь, и она действительно не знакома с тобой. Как, кстати, и ты не знаком с ней. Можешь сказать, как ее зовут?

Парень с маленьким лицом и широкой шеей ничего не ответил. Но его глаза говорили за него. И было понятно, что он хотел выкрикнуть правду — мол, застал меня с голым секси перед мужчиной, который теперь назвался моим отцом. Однако, в итоге, как юноша воспитанный, не хулиган, он процедил сквозь зубы: «хорош отец!» и отстал. Гвалтиери с силой потащил меня к выходу. Несколькими минутами позже мы уже бежали через пустыню к машине; солнце садилось, на горизонте пылал закат.

Гвалтиери вел машину молча, как-то уж очень сосредоточенно, и мне казалось, что он напряженно о чем-то думает, а прийти к единственно возможному выводу так и не может.

Наконец он сказал:

— Кстати, этот студент не знал твоего имени. А теперь до меня дошло, что и мне оно неизвестно.

Мне стало дурно. Конечно у меня было имя в паспорте, который надо было предъявлять в американском аэропорту. Но вдруг я сама поняла, что забыла его, и сказала первое пришедшее на ум:

— Зови меня Анджелой.

Между прочим, это имя говорило о том, что есть на самом деле: ведь дьявол — падший ангел, изгнанный с небес.

Он ответил серьезно, будто самому себе:

— Нет, я буду называть тебя Мона[6].

— Почему Мона?

— На венецианском диалекте так называют то место, которое ты мне показывала на лекции. И еще к этому слову можно приставить Де-, то есть Демона. Кстати, здесь, в Америке, много женщин с именем Мона.

Я переспросила:

— Демона, почему Демона?

— Или Мефиста, — ответил он.

Выходит, он все понял. Или старался угадать, подозревая, более чем на законном основании, суть дела. На какое-то мгновение я себе представил, что бы произошло, если бы я ему признался, что я — дьявол. Узнай это, Гвалтиери, наверное, пришел бы в ужас от того, что за очаровательной женской внешностью прячется вызывающий отвращение старый козел из преисподней (так с незапамятных времен меня изображает человечество; на самом же деле, я — дух и могу, как никто другой, превращаться в кого угодно), и ни за что бы не принял моей любви; той единственной и невозможной любви, к которой я всеми силами стремился. Таким образом, я сразу решил не признаваться и обманывать во всем:

— Что за идея? Почему Мефиста? Не понимаю.

После недолго молчания, он ответил сквозь зубы:

— Потому что ты — дьявол. Если такое допустить, то всё становится проще.

Что он хотел обозначить этим «всё»? Фатальное разоблачение в уже приближающуюся полночь, или нашу близость?

Я сказала:

— Знаю, почему ты принимаешь меня за дьявола. Откровенно говоря, на твоем месте я подумала бы то же самое.

После долгой дороги по пустыне, мы доехали до большой, залитой асфальтом площадки. Здесь было светло, как днем: мощные фонари с высоких опор освещали эту бескрайнюю и, в общем, пустынную площадь. Несколько припаркованных машин, подъемный кран и пара военных американских грузовиков — это все, что стояло на ней. В глубине площади неясно угадывались закрытые ворота и ограда из колючей проволоки, контуры которой терялись во тьме уже наступившей ночи. Гвалтиери направил машину в тень и затормозил подальше от ослепляющего света фонарей. Он погасил фары, включил свет в салоне машины и повернулся ко мне:

— Скажи, а по-твоему, почему я думаю, что ты — дьявол?

— Почему? Да, потому что тебе кажется, что только дьявол способен искушать тебя таким невиданным секси.

Из-под густых бровей он скосился в мою сторону:

— Да, это так: то, что ты мне показала, несомненно, дело рук дьявола.

Я сделала вид, что не понимаю:

— Да что ж такого дьявольского в женских гениталиях?

Он рассудительно объяснил:

— Дело в том, что только дьявол мог знать о моей особой эротической склонности.

Откровенно рванувшись к нему, я обвила его шею руками и зашептала ему в ухо:

— Если это доставит тебе удовольствие, можешь думать, что я — дьявол. А на деле, я — только бедная и очень, очень счастливая девушка, оттого, что в эту минуту я рядом с тобой и нравлюсь тебе.

Поцеловав его в ухо, в висок и в щеку, я стала искать языком его губы. Но он упрямо отворачивался. Тогда я прошептала:

— Хочешь взять меня здесь, в машине? Я сейчас снова покажу тебе то, что так взволновало тебя на лекции. Вот, смотри, погладь, это для тебя, твое.

Я в полном смятении и уже не понимаю, что говорю. Меня трясет от желания и одновременно от сокрушительного отчаяния, ибо знаю же я — нельзя нам с Гвалтиери сближаться: буквально в это мгновение я исчезну как дым. Однако желание оказалось гораздо сильнее отчаяния; к тому же, появилась странная надежда, что я сумею нарушить основной закон, которому подчинялся до сих пор.

И ухватив брюки обеими руками, я расстегнула молнию, не забыв развести полы курточки. Потом, насколько позволял салон машины, я легла, раздвинула ноги и страстно зашептала:

— Вот смотри, тебе понравится; ну, хочешь, посади меня сверху и войди в меня.

Со странной надеждой и отчаянием я ждала, что он посадит меня на свои колени. Нет, наоборот, он нежно меня отстранил, положил свою руку мне на живот, но не погладил, как мне хотелось, а для того, чтобы застегнуть молнию. Это ему не удалось: мешал распирающий узкие брюки живот.

Внезапно он сдался:

— Ладно, оставь как есть. Пока я говорю, буду смотреть, и, возможно, это придаст мне смелости.

Во как завладело им неутоленное желание, ставшее источником его трагедии! Сидя поперек сиденья, чтобы он мог видеть меня, полураздетую, сколько захочет, я подбодрила его:

— Смотри на меня, смотри. О чем ты хочешь сказать мне? И почему для этого нужна смелость?

Какое-то время он молчал, а потом, указав рукой на пустынную площадку, через которую в эту минуту спокойно просеменило какое-то животное, собака или шакал, начал:

— Ты знаешь, где мы? Напротив забора вокруг территории, где было взорвано последнее ядерное устройство. Теперь, дьявол ты или нет, но ты должна знать, что привез я тебя сюда для того, чтобы сказать нечто очень важное о себе: я тесно связан с тем, что в этом месте творится.

Очередной раз сделав вид — мол, не понимаю, о чем он, — я произнесла:

— Как это может быть, чтобы такой всемирно известный ученый, как ты, верил в дьявола?

Будто сомневаясь в своих словах, он ответил странно и как-то двусмысленно:

— Понятно, что я не верю; как можно верить в дьявола?! Но многое в реальной жизни заставляет думать, что он существует.

Я постаралась снизить напряжение:

— Что «многое»? Уж, не то ли, например, что я догадалась, насколько тебе нравится безволосое секси? Ладно, я-то догадалась, а теперь, похоже, представился случай — поиграть в догадки и тебе.

— Да, прежде всего, самое дьявольское состоит в том, что ты с абсолютной точностью догадалась о моем, скажем так, эротическом предпочтении. Которое, если уж быть честным, не просто безволосое секси, а, скорее, самое нестоящее секси-инфант. Но разговор пойдет не о сексе, а совсем о другом.

— О чем, о другом?

Он осмотрелся: собака, или шакал, как будто и не появлялись, освещенная площадка пуста, и вокруг никого — тихо.

— Другое там, — и он показал на ворота и забор, — даже если во мне все безнадежно запутано и связано с этим тоже, — тут он указал на мое обнаженное секси, — а поскольку ты поняла, скажем, это совмещение, эту неразбериху… надо бы вернуться — лет, эдак, на тридцать назад.

Я его подстрекнула:

— Ну так вернемся на тридцать лет назад.

Теперь Гвалтиери заговорил, будто сам с собой:

— Если ты — дьявол, как это мне кажется, то ты можешь подтвердить правду моих слов: только дьявол ее знает, только он мог бы ее опровергнуть. А если ты не дьявол, а только влюбленная в меня девушка, то, наверное, сможешь оценить мое признание; во всяком случае, ты — первый человек в мире, кому я рассказываю об этих вещах.

Так Гвалтиери начал, и довольно скоро передо мной развернулась вся история его внутренней жизни, с далекого отрочества до сегодняшнего дня. Он говорил сухо и спокойно, как настоящее научное светило. Но несмотря на привычку к холодной точности научных доказательств, — теперь, когда он старался осветить панораму всей своей жизни, в которой не было ни покоя, ни порядка, ни рацио, — голос иногда его выдавал. Передо мной предстала жизнь человека, который с детства имел дело с удовлетворением двух одинаково насущных потребностей: славы и секса.

Этот человек с течением времени стал специалистом в обеих, так сказать, ипостасях, о которых вы теперь знаете. Кстати, Гвалтиери сказал мне, что его тайная склонность впервые проявилась с двенадцатилетней девочкой, никак не связанной с сатаной, с дочерью его консьержа, которая неоднократно поднималась к нему в квартиру, чтобы принести почту. Между двадцатилетним студентом и двенадцатилетней девочкой возникли любовные отношения, которые, если верить Гвалтиери, не носили порочного характера: страсть вообще к девочкам овладела им позднее. Отношения с этой девочкой, не омраченные угрызениями совести, — наоборот, к большой радости обоих, — длились всю зиму. Потом девочку отослали к дедушке с бабушкой в провинцию, и он остался со своей ностальгией по чему-то такому, если говорить коротко, очень похожему на отношения, которые, наверное, были между Адамом и Евой до того, как их изгнали из Эдема.

Естественно, он искал повторения прошлого опыта, но результаты этого поиска оказывались настолько мерзкими и отвратительными, что после них он сам себе клялся никогда не повторять подобных экспериментов. Сколько раз, прежде чем окончательно отказаться от желания, Гвалтиери пытался проникнуть в Эдем любви с девочками? — он не сказал. Ограничился наброском, в самых общих чертах и довольно смутно, о двух-трех подготовленных встречах, то есть произошедших не так, как в первый раз, а через посредничество одной из сводниц, чей облик я сам принимал, чтобы подступиться к нему в университете. Эти сваливавшиеся на него, так называемые «встречи» так унижали его и приводили к такому глубокому отчаянию, что он подумывал о самоубийстве. Но с собой он не покончил, а продолжал жить с обеими страстями: с амбициями, пока еще не нашедшими подходящей отдушины, и постоянно подавляемым желанием, от которого его тело отказалось, при том что уже носило статус искушенного.

Все шло так до той минуты, пока в городском саду я не застиг его подсматривающим за девичьими ногами; это его поведение красноречиво показывало, что самоподавление и самоотречение могут, в некоторых случаях, стать стимулом и приправой к искушению. Любопытно, что версия Гвалтиери о нашей первой встрече приближалась к моей. Он сказал, что провокации девочки так его глубоко измучили, что он вдруг решил: если искусительница к нему приблизится, он избавится от сомнений и окончательно забудет свою фатальную страсть. Понятно было, что он имел ввиду и конец амбиций, но, как он сам подтвердил, в тот период, что правда, то правда, увидеть среди играющих девочек обнаженное секси девчушки для него было важнее всех открытий Альберта Эйнштейна.

Тем не менее, это совмещалось с сознанием того, что он может погубить себя навсегда. И когда девочка положила перед его глазами тетрадь с дьявольским соглашением, он почувствовал облегчение: лучше быть осужденным на вечное проклятие, если в это входит удовлетворение собственных амбиций, чем в здешней жизни оказаться прикованным к обнаженному девичьему секси. Это объяснение, как я уже говорил, совпало с моим: и я был убежден, что амбиции в тот момент победили секс, и более всего потому, что контракт обеспечивал Гвалтиери абсолютную уверенность в исполнении всех его профессиональных надежд.

Затем он добавил:

— Остается сказать, что я подписал соглашение в момент слабости, на грани падения. Причем слабость и падение были спровоцированы уже не перспективой научного успеха, а, скорее, видом детского секси, так похожего на твое.

Тут следует дать важную информацию: как именно он подписывал дьявольский договор. Значит так, дьявол должен дать знать своей жертве границы самого пакта, который подписывается, показывая текст четкими буквами наверху, в заголовке, и на самом листе бумаги. Но случается, когда при чтении контракта, вдруг из-за какой-то одной из многих тайн договора между дьяволом и человеком, запись исчезает, будто текст нацарапан выцветающими чернилами, тогда осужденный на самом деле подписывает пустой лист. Если хочется узнать, почему так происходит, можно ответить: скорее всего потому, что желание нанести ущерб осужденному на муки ада подразумевает полную свободу его собственного выбора, сколько бы ни длились его сомнения, или видения, или, как ему, возможно, покажется, сновидения.

Так было и с Гвалтиери. Он сказал, что в момент подписания контракта ему почудилось, что сам текст со страницы пропал. Но он тут же подумал, что это не должно повлиять на его решение. Лучше сказать так: если у него и были галлюцинации, то их наверняка спровоцировало то, что он назвал собственным падением. Еще точнее — он хотел, во всяком случае в ту минуту, чтобы его амбиции превалировали над сексом, только так он мог бы спастись от судьбы, которая вызывала у него отвращение и желание избежать ее во что бы то ни стало.

Увидев еще тогда его сомнения — подписывать ли договор, — я спросил, доверился бы он дьяволу в полной мере даже при условии, что тот может принять облик натуральной азиатки. Он сделал вид, будто не услышал моих обманчивых излияний по поводу наших отношений, и объяснил, что тогда уже чувствовал — дьявол существует, и он действительно подписал договор ради своих научных исследований, которыми потом успешно занимался в течение тридцати лет. Да, а тот факт, что сатанинская девочка принесла на подпись контракт с обещанием успеха и славы, но при этом выставила напоказ обнаженное секси-инфант, доказал ему, что дьявол, в добавление к неопределенной сексуальной направленности, вечно стар и немощен. Однако последний вывод не совсем верный: сегодня в самых дерзновенных научных исследованиях преобладают дьявольские силы.

Он продолжил:

— Поскольку ты уже знаешь о свидетельствах, доказывающих существование дьявола, я расскажу теперь о моей жизни с самого начала, то есть с того момента, когда я решил стать ученым. С юности меня тянуло к науке, а также, как ни странно тебе может показаться, к поэзии. Последнее тоже имело отношение к честолюбию: мне хотелось стать вторым Леопарди, вторым Гельдерлином. Тем не менее, я поступил на физический факультет университета. Правда, потому еще, что противоречий между поэзией и наукой не существует: в древности, например, поэты были одновременно учеными, а ученые поэтами. И действительно, написав массу стихов, я понял о творчестве нечто фундаментальное и очень важное. Хотел бы пояснить: каждый раз, как мне казалось, что я написал стихи не хуже обычного, я довольно быстро соображал, что это произошло потому, что, пока я писал, я был не один. Рядом со мной, и в этом я абсолютно уверен, я замечал присутствие той таинственной сущности, которую иногда называют вдохновением, но я предпочел бы обозначить словом «демон». Это он был внутри меня и диктовал стихи; это он был тем, кто заставлял меня переходить от холодных размышлений к страстным эмоциям, выплескивающимся в поэзию. На этом месте ты меня спросишь: «А на самом деле, стихи-то были хорошими?» И я тебе отвечу: они были лучшими из того, что я мог. Но мое лучшее было всегда худшим по сравнению со стихами настоящих поэтов. Вообще-то говоря, замечу: демон опекает как хороших, так и плохих поэтов. Не будем говорить о существе поэзии. Присутствие демона заставляет писать только такие стихи, на какие ты только и способен — и не более того.

— В общем, они были плохие?..

— Наверное, да. По крайней мере, можно думать и так, потому что наступило время, и я ради науки забросил поэзию. Однако, как я уже сказал, поэзия была мне очень полезна: я догадался о существовании и службе демона.

— Вернее, дьявола.

— Погоди, пока что скажем — демона. Теперь перехожу к дьяволу. Значит так, стихи из моей жизни исчезли, и я со всей страстью посвятил себя физике. Получил грант, уехал в Соединенные Штаты и стал лучшим учеником знаменитого Стейнгольда. Он был очень старым человеком, к тому же евреем, и, поскольку был евреем, много читал Библию. Однажды, в разговоре о нашей профессии, он произнес сакраментальную фразу:

— Теперь уже, и это понятно по многим признакам, Бог — бессилен, власть перешла к дьяволу.

На мой вопрос: как он, глубоко религиозный человек, может говорить такое? — он ответил:

— Видишь ли, если бы Бог имел власть, он хотя бы на миг остановил прогресс, а прежде всего, ту отрасль науки, которой мы с тобой себя посвящаем.

Мне хотелось узнать больше; но он отговорился заключительной фразой:

— Бессилие Бога может оказаться и знаком его силы. Бог сдался своему бессилию, согласился на гибель человечества и оставил работу дьяволу.

— Большой пессимист твой Стейнгольд.

— Не очень, после всего этого он продолжал верить в Бога. Между прочим, я не верю ни в Бога, ни в дьявола — а только в самого себя. А со Стейнгольдом мы больше ни о Боге, ни о дьяволе не говорили. Его семинар через год закончился, я вернулся в Рим и продолжил страстно заниматься экспериментами по ядерной физике. И никогда больше не думал ни о Стейнгольде, ни о его словах. Но мне хочется рассказать еще о своем первом открытии, — потом их было множество, — с которого началась моя известность. И вот почему. За время работы над ним я понял, что каждый раз, как только мой мозг делал скачок от размышлений к собственно открытиям, первое, о чем я начинал думать, с ностальгией и вожделением, это о давних случаях моих отношений с девочками. Как ни странно, я гнал эти призраки, возвращался в кабинет и чувствовал, как демон, вернее, дьявол опять меня толкает на творческий скачок. Да, несомненно, демон действовал, сначала редко, потом все чаще и чаще, заодно напоминая мне о моей сексуальной нетривиальности. И еще: неужели не очевидна взаимосвязь между отречением от секса и научным творчеством? Между тем, что является сутью моего падения, и тем, что представляет предмет моей славы?

В этом месте мне захотелось прервать его:

— Однако ты еще не сказал мне, как демон стал дьяволом.

— Очень просто. Я далеко продвинулся в исследованиях, позднее вылившихся в финальное открытие, — кстати, о нем я говорил на этом семинаре, правда, несколько загадочно.

И вот к чему я пришел: весь научный прогресс последнего столетия — с точки зрения пользы для человечества, что на самом деле, как я уже говорил, единственное, ради чего стоит жить, — носит полностью негативный характер. Наши открытия сами по себе поразительны, но только для нас самих, поскольку технологическое приложение их целиком направлено на окончательное уничтожение человечества. Когда эти открытия кажутся полезными, как, например, разработка новых источников энергии, можно быть уверенным, что эта самая польза могла бы быть получена другими способами. Саморазрушающий характер научного прогресса имеет, однако, и живительную силу, которая выражается в положительном результате, то есть в знании о все большем приближении к истине.

Так случилось, что многие ученые, приходя к завершению своих исследований, пренебрегают практическим их применением. Сами они оправдываются собственным ощущением уверенности в правильности главного пути развития науки, и дальше этого идти не намерены. Практический эффект изобретений их не интересует. Им, кстати, больше интересуются главы государств, министры, генералы и т. п. Но я-то как раз хорошо помнил формулу Стейнгольда о бессилии Бога, уже подтвержденном фактически, и о силе дьявола. Исходя из этого, я был вынужден прийти к единственному заключению: демон, бывший рядом со мной в моих экспериментах абсолютно саморазрушающего характера, этот демон не мог быть никем иным, как только старым дьяволом, много раз описанным в прошлом врагом человечества, существующим до сих пор. Да и научное развитие, непосредственно ведущее к Концу Света, не может быть ничем, как произведением дьявола. Между прочим, с одобрения Бога. Таким образом, возвращаясь назад, я повторюсь: да, я не верю в дьявола, но признаки его существования я встречал.

Немного помолчав и совсем не к месту, он добавил:

— Дьявол меня осыпал милостями. Все говорит о том, что, согласно сатанинской логике, он явится не позднее этой полуночи.

Такое неожиданное заключение меня обескуражило:

— Извини, причем тут эта полночь? Почему дьявол должен явиться именно в эту полночь, а не через год?

Он вполне серьезно ответил:

— А потому, что именно в эту полночь исполняется ровно тридцать лет, как я встретил дьявола и, в обмен на его милости, продал ему душу.

— Ну, не всерьез же ты говоришь. Сначала сказал, что ни в Бога, ни в дьявола не веришь, а только в самого себя. Теперь обнаруживается какой-то абсурд: ты продал душу дьяволу. Где во всем этом логика?

— Тем не менее, это так. В нескольких строках в тетради девочки из городского сада было написано, что соглашение продлится тридцать лет. Сегодня ночью эти тридцать лет кончаются.

Это было правдой. В контракте говорилось о тридцати годах, то есть достаточном времени, чтобы сделать карьеру.

— Эта девочка была никем другим, как девочкой. Получается, что и соглашение, и тридцать лет, и полночь — все это только плод твоего воображения.

Он объяснил:

— Даже если я все и вообразил, важно ли это? Мне хотелось сказать главное: объективно дьявол не вне меня, а именно внутри. Результат, правда, один.

Сам того не сознавая, Гвалтиери в это мгновение был максимально близок к проблеме моего дьявольского существования, к тому факту, что в момент соития я превращаюсь в дым. Как и мечты, вдохновленные желанием. Как воображение, толкающее к онанизму.

Я убежденно сказала:

— Дьявол ни вне, ни внутри тебя. Не думай больше о дьяволе; согласись на жизнь.

— То есть на твою любовь, не так ли?

Он вздохнул и продолжил:

— Во всяком случае, если бы дьявол вновь явился предо мной в облике девочки, то на этот раз, хоть и осужденный на проклятье, я, не колеблясь, сошелся бы с нею, но с одним условием.

— С каким?

— Прежде всего, продлил бы соглашение на следующие тридцать лет. И кроме того, дьявол должен был бы направить меня на путь, противоположный тому, которым я шел до сих пор.

— На какой?

— Ну, как сказать? На путь открытий, которые неизбежно спасали бы человечество от катастроф. Нельзя об этом говорить легкомысленно. Но если все-таки и говорить, то я привез тебя сюда, к воротам в заборе вокруг ядерного полигона, специально.

Разволновавшись до полусмерти, я поняла к чему он ведет, и со смятением в сердце сама себе сказала, что он меня шантажирует: «Или ты принимаешь мои условия, или я не принимаю твою любовь».

Сделав вид, что не заметила его слова «специально», я сказала о том, что касалось меня:

— Будет тебе. Ты же правильно считаешь, что дьявол может все, за исключением того, что в обиходе зовется «добром». Разве ты не понимаешь, что спасать человечество — это как раз именно то, что дьяволу не под силу?

Я сосредоточилась и, почти готовая к тому, что запрещалось всю жизнь, сказала:

— Ладно, дьявол способен делать абсолютно все, включая добро.

— Да кто тебе это сказал?

— Ты мне сказал.

— Я? При чем тут я?

Внезапно он ткнул пальцем мне в грудь:

— Ты — дьявол, да — дьявол, это уже вне всякого сомнения, только дьявол мог знать, что я сойду с ума от чудовищного устройства твоих гениталий. Но теперь у меня есть предложение. Ты меня любишь, и я тебе скажу: или продление соглашения и вытекающая отсюда перемена карьеры под знаком добра, или никакой любви; я ведь на контракте: ты берешь мою душу, и человечество катится к катастрофе.

Ах, какие мечты вспыхнули в моей голове. Да, это правда, шепнула я себе, дьявол ничего не умеет делать, кроме зла; но дьявол, влюбленный с такой силой, возможно, способен сделать и добро. Случилось бы чудо! Но дьявол должен верить в чудеса, иначе какой он, к черту, дьявол?

Отчаявшись, но, одновременно, полная надежд, я сказала:

— Я не дьявол, а бедная девушка и, как ты правильно говоришь, влюбленная в тебя. Попробуем на деле — что это такое, и тогда ты увидишь, что я не дьявол.

— Как это я увижу?

Мне не хотелось говорить правду, то есть что с дьяволом нельзя сойтись, он неизбежно превращается в дым, поэтому в ответ он получил:

— Увидишь в полночь, когда поймешь, что никакого дьявола, пришедшего по твою душу, здесь нет.

Теперь я говорил вполне серьезно. Отдамся ему, соглашусь с продлением на следующие тридцать лет; буду жить с ним все эти тридцать лет, вдохновляя его на благие открытия во имя человечества. Что мне стоит? И чтобы удовлетворить сжигавшее меня желание, я мысленно добавил: смогу делать и добро.

Странный восторг вдруг овладел им:

— Ну уж, нет! Я хочу именно дьявола. Мне пришла мысль, что под личиной такой грациозной девушки скрывается старый вонючий козел. Хочу любить его, и только его. Не знаю, что может мне подарить бедная девушка, влюбленная в меня. Займусь любовью с ним и провалюсь в преисподнюю.

Осмотревшись в страхе — вокруг пустая асфальтированная площадка, — я решилась и бросилась ему на шею с криком:

— Да, я — дьявол, дьявол, но я люблю тебя. И теперь, когда ты знаешь это, возьми меня, и будем это делать во имя Бога, я чувствую, что на этот раз может произойти чудо, а потом мы будем счастливы вместе всю жизнь.

Гвалтиери не сказал ни слова. Наши губы соединились, наши языки встретились, наши руки потеряли контроль: моя рука извлекла из его брюк невероятно большой и твердый член, его руки разделили обнаженные и пухлые губы моего секси-инфант.

Я прошептала:

— Посади меня сверху.

Извернувшись в тесном салоне машине, насколько это было возможно, я села верхом к нему на колени, и, тяжело дыша, прошептала в его ухо:

— Сожми меня, возьми меня всю. Чувствуешь: я — женщина, чувствуешь мое тело, видишь, что я — не туманный мираж?

Говорю, а сама порывисто двигаю вперед бедрами, нацеливаю на него секси и накрываю им его воспаленный член. Еще один толчок, и, пока наши губы тают в поцелуе, его член глубоко пронизывает мое влагалище. Вздыхаю с облегчением, чувствуя себя реальной, из человеческой плоти, свой живот, а не дым, в который сейчас обращусь, чувствую и его член, тоже реальный, тоже плотский — не дым. Неистово изворачиваюсь своими узкими бедрами на его бедрах; руки вокруг шеи, голова моя на его плече, глаза смотрят на площадку, едва различимую сквозь заднее стекло. Потом мой взгляд падает на собственную руку, лежащую на его плече, и я вижу стрелки часов — наступила полночь.

В этот миг с неописуемым ужасом чувствую, что начинаю исчезать. Против моей воли и несмотря на то, что мое мучительное желание реально, я осознаю, что становлюсь неосязаемой материей, из которой сделаны мечты и фантазии. Часть за частью мое тело начинает растворяться: сначала голова, шея, руки и грудь, потом ноги и бедра. В конце концов ничего, кроме моего невероятного девичьего секси, бледного и безволосого, все еще набухшего от неудовлетворенного желания, не остается. Я становлюсь похожей на те кольца дыма, которые заядлые курильщики выпускают из сигары. Раскрытое секси уже готово к приятию семени из возбужденного члена Гвалтиери, затем, постепенно и нехотя, отделяется и оно, а член сиротеет. Теперь между коленями моего любовника и в его руках нет ничего, кроме слабого дрожащего пара, который мог бы исходить и из перегревшегося радиатора. И Гвалтиери, страдая, с изумлением смотрит на вздыбленный из брюк собственный член, который сотрясается прерывисто и бурно, извергая из себя семя струями, одну за другой.

Так и есть: дьяволу дозволяется делать все, за исключением добра. А кто надеется овладеть дьяволом, в конце концов обнимает пустоту.

Загрузка...