«…Где солнца всход и где Амур
В зеленых берегах крутится,
Желая паки возвратиться
В твою державу от Маньчжур».
М. Ломоносов
Зима тянулась бесконечно долго. Давным-давно ушла полурота солдат подпоручика Козловского, оставив после себя пять домов, наскоро покрытых соломой. Потом стал Амур, а там и снег засыпал новую станицу Толбузину. И остались на берегу Амура в пяти домах десять казачьих семейств. На север от них тайга да мари до самого края земли. На закат солнца, в той стороне, откуда приплыли казаки, в семидесяти восьми верстах от Толбузиной, тоже пять домов новой станицы Бейтоновой. Добраться до соседей можно за два дня. А вниз по Амуру ближайшее жилье — станица Ольгина, тоже не близко — в пятидесяти трех верстах.
Как ушли помощники — солдаты, старый Мандрика сам достроил стайку для коровы и коней. А потом простудился, занеможилось ему, и слег до самой весны. Так всю зиму прокашлял он, прокряхтел на полатях, не выходя на улицу, грея бока у горячей печки. И поясницу у него ломило, и ноги, и руки. Потому и показалась старому зима длиннее, чем вся прошлая жизнь. В замерзшее оконце ничего не видать, стены и углы нового дома сначала радовали, а теперь тошно было на них смотреть. Одно оставалось — переворачиваться с боку на бок, перебирать в памяти прожитое да посасывать пустую трубочку.
В самый разгар холодов навалилась на станичников нежданная беда. Оттого ли, что зима выдалась на редкость снежной или, почуяв жилье и поживу, полезли в станицу полевые мыши. Лежал, по обыкновению, Мандрика один в доме, слышит: под полом кто-то возится и попискивает. Подумал сначала старик, что это дедка-домовой чем-то недоволен. Ай, нет, смотрит: одна мышь из угла в угол метнулась, вторая из-под печки выглядывает, а еще одна, шустрая, по лавке бегает.
— Ах ты, лихоманка вас задери! — заругался Мандрика.
Услышав человеческую речь, мыши ненадолго затаились, а потом, несмотря на то, что день на дворе, забегали пуще прежнего. Швырнул в них казак костыль, который ему сын вырезал, когда он захворал. Разбежались мыши. Обрадовался Мандрика: победу одержал. Зато ночью, когда, затрещав, упал в ведро уголек лучины, и она, мигнув, погасла, мыши принялись бегать что твои лошади. Что-то грызли, пищали. Иван несколько раз вставал, вздувал угольки, разжигал новую лучину и гонял окаянное племя кочергой.
«Ай, нет, — думал Мандрика. — Неспроста это. Осерчал дедка-домовой и напустил в дом нечисть».
Утром оказалось, что не одной семье Мандрики мешали спать мыши, а всей станице.
С того дня мыши обнаглели. Лезли в станичный амбар с зерном, грызли конскую сбрую, забирались ночами на полати и нары, бегали прямо по спящим людям. Приходилось станичникам все съестное подвешивать или тщательно укрывать.
Припасу съестного у казаков было только-только на зиму. Берегли его пуще глазу, да от мышей разве убережешь! Приспосабливали казаки против них охотничьи капканы и ловушки, отраву заваривали — не помогло.
— Эх, кошек бы! — вздыхали новоселы. — Да где их возьмешь?
Никто, переселяясь, не догадался взять с собой кошку, о другом тогда думали.
— Ты, дед, все равно лежишь, — говорила, зайдя поточить лясы, соседка рябая Кузнечиха, — вот и мяукал бы, пугал мышей-то…
Ванюшка, как и другие молодые казаки, почти всю зиму мотался то в Бейтонову, то в Ольгину. Совсем загонял коней! То вез курьеров, спешащих в Усть-Зею, то почту, а там, глядишь, обратно тех же курьеров. Парню не то что хозяйством заняться, с Настей помиловаться некогда было. «Этак-то и внучонка не дождемся», — вздыхала Марфа.
Обещало, правда, начальство, что за перегоны платить будут, но пока даже полушки не заплатили. А от курьеров какая польза, разве новости узнать. Вот и любопытствовали станичники, пока курьеры отогревались и наливались чаем:
— Как там зимуют казаки на Шилке да на Аргуни? Какой урожай собрали по осени?
Услышав, что урожай был подходящий, вздыхали, вспоминая оставленные поля. А погодив, выпытывали: не раздумало ли иркутское начальство ставить новые села по Амуру?
— А то, однако, больно уж просторно живем. За околицей редко встретишь прохожего, зато зверя много. И вот мыши…
— Ждите нового сплава, — обещали курьеры. — И к вам подселяться будут казаки, и новые станицы этим летом ставить будем. А что мыши, то не у вас одних — по всему Амуру.
С тех пор, как занедужил Мандрика, всем в доме заправляли Марфа да Настя. Сами по сено да по дрова ездили, за скотом ходили, по дому управлялись.
В новой семье, в замужестве, Настя расцвела. И в девках хороша была, а в молодках и вовсе налилась соком. Марфа тоже еще крепость сохранила. День-деньской гоношилась, находила себе работу, ни на что не жаловалась. А Мандрика за зиму сдал. Усох совсем, ослаб.
Но вот продул метельный март и притих, а потом ударил светом, враз выпарил сугробы, растаял лохматый лед на оконце, и осветилась горница. Давай бабы ее скрести, обметать. Настя притащила из лесу пихтовых веток, навтыкала по углам, и запахло в доме весной. Недаром говорится: прилетел кулик из заморья, вывел весну из затворья.
И мышей к весне поубавилось, ушли, как видно, в луга. Но память о себе оставили крепкую. Там попортили зерно и сбрую, тут яловые сапоги у казаков, ичиги и олочи.
— Эх-ха, скорей бы сплав, а то заголодаем, — вздыхали казаки.
Теперь и Мандрика начал выбираться на воздух. Совал он непослушные ноги, тонкие, как жердочки, в разношенные латаные валенки, надевал шубейку, натягивал облезлую папаху и усаживался в затишок на завалинку, на самый солнцепек. Отсюда и ворочать головою не надо — всю станицу видно. Сиди, смотри, как соседи навоз в огороды носят, коней чистят, дрова рубят. Вот на ребятишек станице Толбузиной не повезло. Подростки есть, а малышей нет. Сразу видно, что селение необжитое. Хоть бы Настя затяжелела.
Эх, дожил бы до этой весны годок Кузьма Пешков. Посидели бы вместе на завалинке, потолковали о молодых годах, о прожитом в Усть-Стрелке. Порадовался бы Кузьма на Настю глядя, какая у него ладная дочка стала. Да и жили бы в одной избе — сват со сватом. Глядишь, и зима не такой долгой да муторной показалась бы… Рано, рано преставился Кузьма, а хотелось ему на Амур, ох как хотелось.
Сидел старик, опершись на палку, неподвижно, как обомшелый пенек на опушке. Даже воробьи, что еще с осени завелись в станице, наверно, прилетели вслед за сплавом, не признавали деда, суетились рядом, клевали ему валенки, вытягивали шерстинки для гнезд. И разлетались нахальные пичужки только тогда, когда, надышавшись свежим воздухом, старик начинал чихать.
Но и чихнуть по-молодецки из-за слабости уже не мог Мандрика. Когда подходило время, он сначала затягивал:
— И-и-а… А-а-а-а… А-а-а-а…
Заслышав голос батьки, Ванька и Настя бросали все и бежали к завалинке, подхватывали казака под мышки. Мандрика, чувствуя поддержку, еще некоторое время тянул свое «а-а-а-а», потом, набравшись силенки, довольно бодро заканчивал звонким «а-пчхи!» и опять надолго затихал. Ванюшка и Настя отпускали его и расходились по своим прерванным делам. К ногам деда опять слетались воробьи и, для приличия немного попрыгав рядом, принимались выдергивать из валенок шерстинки.
Казак сердился на себя за слабость, обижался на воробьев и думал: «Ежели бы в доме кошка была, рази бы они посмели! Не… Может, приплывут новые казаки да привезут кошку…» Эта мысль радовала Мандрику, и он улыбался.
Однажды, в теплый апрельский день, дед, как всегда, сидел на прогретой завалинке и про себя привычно ругал хворобу. Ванюшка, радуясь, что с распутицей перестали ездить курьеры и никто не отрывает его от дому, снял солому с крыши и покрывал ее щепой. Он сидел на стропилах, что-то насвистывал и тюкал топором. Марфа варила еду в избе, а Настя выколачивала во дворе зимнюю одежду. В это время и приспичило Мандрике чихнуть.
— А-а-а… — завел старый казак. Ванюшка на крыше насвистывает и не слышит. Да и Настя из-за стука топора не сразу разобрала, что надо спешить к отцу на помощь. А догадалась, заголосила:
— Ванька! Ты что, не слышишь! Тятя-то чихнуть собирается!
Иван вогнал в балку топор и враз по приставленной лесине съехал с крыши. Однако не успел. Мандрика чихнул и от натуги, никем не поддерживаемый, свалился с завалинки. Воробьи от такой неожиданности улетели аж на китайский берег. Выскочила Марфа, отругала молодых. Но зато с этого дня старый Мандрика пошел на поправку.
Все в тех же валенках, папахе и шубе он стал готовить ивняк для изгороди. В Усть-Стрелке его изба не была огорожена, зато на новом месте все будет как у людей. А появится изгородь, значит, не просто стоит дом — а усадьба! Рубил казак на берегу тальник, небольшими вязанками волок его к дому, а уставши, поглядывал на Амур, по которому валил ледоход. Значит, скоро и новый сплав, надо поспешать. Может, приплывет кто из усть-стрелочных казаков, то-то будет разговоров. «Видали, — скажут, — у Мандрики-то нашего какой двор! Живет же человек!»
Ванюшка с бабами подкорчевывал к выжженному и вспаханному еще по осени куску земли под огород новый участок. Да и остальные станичники спешили. Хоть и обещана была им двухгодичная льгота по службе, но какая тут льгота; начнется сплав, все про нее забудут.
Еще тянулись по Амуру запоздалые, изъеденные солнцем льдины, когда у правого китайского берега показалась лодка. Шла она вверх. Собрались казаки у самой воды, стали гадать: свои из Усть-Зеи тянутся, китайцы, а может, манегры. Но вот лодка поравнялась со станицей, начала пересекать реку. «Китайцы», — определили наиболее зоркие. И верно, причалил к станице китайский купец с двумя работниками. Мандрика сразу узнал купца, он раньше приплывал на ярмарку, что собиралась неподалеку от Стрелки.
— Чай привез? Соль есть? Ханшин? — засыпали вопросами гостя казаки.
— Все еся! — успокоил казаков поднаторевший в русском языке по прошлым торгам купец.
— Однако, паря, глянь-ка! — удивленно воскликнул Иван. — Да у него в плетенке-то кошки!
— Правда! Бес его бери, кошки! Знает, что везти!
— Киска, киска, — с удовольствием подтвердил купец.
— Ин и ладно, ин и добро, — Мандрика даже перекрестился. — Сколь, паря, просишь за кошку?
— Рубли и дыва пятак, — улыбался китаец.
— Однако, ты что? — не поверили казаки. Где это видано, чтобы за кошку рубль с гривной брали. Да это сколько надо белок добыть, чтобы одну кошку купить. Сбавляй, сбавляй, паря!
Купец долго торговался, клялся, что придет ему неизбежный конец и раззор, если он сбавит цену, но все-таки гривенник скостил и уперся. Даже собираться стал: не хотите, мол, и ладно, дальше отправлюсь.
— Все одно дорого, — мялись мужики. — Ежели белка за гривенник с пятаком идет.
Но купец, видно, проведал о нашествии мышей и знал, что переселенцам деваться некуда. Для вида, сочувственно цокая языком, он пошел к лодке.
Всегда покорные бабы тут заголосили:
— А мыши! — кричали они мужьям. — Запамятовали, поди, как они все погрызли. Кузнечиху вон рябую искусали. Ну, а как зимой в другой раз придут!..
— Ты, паря, повремени, — задержал торговца Мандрика, — мы счас промеж себя потолкуем.
Отошли казаки в сторону, посудили-порядили и сговорились взять на станицу двух кошек, а там, глядишь, свои разведутся. Четыре семьи из тех, кто жили в двух домах, собрали по полтиннику меди, пересчитали и высыпали купцу.
Бабы кинулись к сплетенной из талы корзине, выхватили двух кошек и домой!
— Гля-кось, как рады! — смеялись им вслед мужики. — Будто ситцев на платье набрали.
— Стой! — вдруг стукнул оземь костылем Мандрика. — Стой, бабы!
Казаки удивленно посмотрели на старика, чего это он расшумелся?
— Посмотреть надоть, будет ли приплод, — разъяснил Мандрика. — А может, там оба коты али кошки! Так и будем китайцу и дальше платить!
По такому серьезному делу баб вернули.
— Ай, дед! Ай, голова! — смеялись станичники. — А мы не догадались. Ну теперя ты, паря, сам и определяй, которая из них кошка, а который кот!
Но рябая Кузнечиха уже успела на весь берег объявить:
— Кошки обе, и смотреть неча!
Заглянули в корзину купца: там оставались одни кошки. Да и сам китаец разводил виновато руками, приговаривая:
— Кыска-мамка еси, кыска-казак нету.
— Что ж ты так вез, приплода-то теперь не будет, — досадовали казаки.
— Была кыска-казак, — сокрушался китаец, — была, все продал.
Говоря это, купец кривил душой. Прослышав от кочевых эвенков о нашествии на русские селения грызунов и почуяв прибыльное дело, он специально набрал одних кошек, чтобы у новоселов не завелось своих котят и они в будущем не сбили цену на такой неожиданный товар. Казакам ничего не оставалось делать, пришлось брать одних кошек.
Расходились казаки с покупками, несли по домам банки со спиртом, плиточный чай, куски соли, листовой маньчжурский табак. Женщины подвешивали покупки повыше — все еще боялись мышей — и расходились продолжать оставленные дела.
Шла весна. Надо было корчевать и пахать огороды, высаживать рассаду, достраивать стайки и амбары, городить огороды, ставить поскотину. Сам не построишь, не сделаешь, теперь уж никто не поможет. Работали, а сами нет-нет да и поглядывали на реку, не идет ли сплав. А то уж месяц, как началась распутица, ни одного свежего человека в станице не было. Главное же, провиант должны привезти. Может, и подселят еще кого — обещали. Да и новости будут из родимых краев.
Эх, зимние квартиры, зимние квартиры! Грезятся они солдатам в тяжелых походах, ну если уж не как рай, то почти как дом родной. Вспоминаются теплые казармы, где у каждого свое место на просторных нарах. И дух в них жилой, не то что в сырой землянке или в шалаше, где сколько ни живи, несет сырой глиной. На зимних квартирах и еда не всухомятку, как бывает в пути, а горячая, и хлебушко мягкий, а не сухари. И баня вовремя — отмывайся за все лето, отпаривай сухие мозоли. И ни комара, ни гнуса, одни тараканы, как в родном доме.
Только и длинная забайкальская зима пролетела. Кажется, совсем недавно, в октябре, вернувшись в Шилкинский завод, вырезал Игнат Тюменцев первую зарубку на рукоятке прихваченного еще из дома охотничьего ножа, отметив этой зарубкой, что исполнился год, как забрали его в солдаты. Сделал Игнат заметочку и загадал: если доведется поставить вторую зарубку здесь же в Шилкинском заводе, то встретится он еще раз с Глашей, и будет у них все хорошо. А не придется, значит, прощай суженая-любая, не стать тебе законной женой Игната, не обнимать ему тебя, Глашенька.
И вот уже на дворе конец апреля, и опять плывет 13-й линейный батальон вниз по Шилке. И произведенный в поручики командир второй роты Прещепенко сидит на палубе своей баржи с гитарой и поет:
Прощай, Чита, в начале мая,
А в сентябре прощай, Амур…
Песню эту привезли офицеры, прибывшие с генерал-губернатором из Читы. А рядом с Читой деревня Засопошная, а там… «Да уж лучше об этом не вспоминать, не думать…» — останавливает себя Игнат.
Да, зима пролетела, ее даже не заметили. Не успели солдаты устроиться в казармах, не сошли еще ссадины и царапины на руках и ногах от летнего похода, как начали латать повидавшие Амур баржи, закладывать новые. А как минуло рождество и стал понемногу прибывать день, прошел слух, что батальон будет переселяться на новое место и покинет навсегда Шилкинский завод, как ушел из него в Мариинск 15-й батальон, как обосновался на устье Зеи прошлым летом 14-й линейный.
Разговоры пошли, когда батальонный командир капитан Дьяченко был еще в Иркутске. А вернулся он, поняли линейцы, что это уже не слух, а правда. Приказано было ремонтировать и готовить к сплаву батальонное имущество, а к вновь строящимся баржам заложили еще три. «Будем переезжать», — теперь уже твердо говорили офицеры. Вот только куда, никто не знал.
Подсылали солдаты к самому капитану унтера Ряба-Кобылу и дядьку Кузьму, как бы между прочим, в разговоре выпытать, что это за новое место, где осядет батальон. Но капитан или таил до поры, или сам не знал. И унтеру, и Сидорову он сказал одно и то же: «Пока до Усть-Зеи, а там, может, и дальше…»
И вот снялись линейцы с обжитых зимних квартир, забрав с собой, как было приказано, все батальонное имущество до последнего гвоздя. Да сверх того погрузили на свои баржи дивизион легкой артиллерии, два горных орудия и снаряды к ним.
Трудно оказалось навсегда покидать Шилкинский завод. Здесь у солдат уже завелись знакомые, встретишься на улице, поздороваешься, поговоришь. Даже сударки сердечные появились у линейцев, было к кому забежать на часок, попить в тепле кирпичного чайку, отвести душу… Все теперь осталось за Шилкинской пристанью. Как отрезано тем острым охотничьим ножом, на котором сделал зарубку Игнат Тюменцев, солдат второго года службы.
«Вот так-то, паря, — думал Игнат, покидая Шилкинский завод, — где придется тебе делать вторую зарубку, никто, даже командир, не знает. А может, еще вернемся», — тешил он себя призрачной надеждой.
Шли на этот раз ходко, не в пример прошлому году, по большой воде, вслед за ледоходом. Помогало и то, что помнили кормщики мели, на которых приходилось сидеть, смотрели в оба. И потому пролетели в один день Усть-Кару, Часовую, а на следующий день подходили уже к Усть-Стрелке, к Амуру-реке.
Не отпрашивался, как прошлый раз, Кузьма Сидоров в станицу, знал, что не стало старого казака Кузьмы Пешкова. Еще в прошлом году, когда возвращались из похода, рассказал ему об этом дед Мандрика в новой станице Толбузиной, где никак не ожидал увидеть его Кузьма. Да и не задерживался батальон в Усть-Стрелке. Назначен он был идти передовым отрядом, открывать пятый амурский сплав. Только час стояли батальонные баржи перед тем, как выйти в Амур. А потом прозвучали привычные уже команды: «Убрать сходни!», «Отваливай!» И вынесла Шилка, под крики «Ура!», линейных солдат на амурский простор. А за ними пошли плоты с новыми переселенцами.
«Здравствуй, Амур!» — про себя, стесняясь сказать эти слова вслух, подумал командир четвертой роты Козловский. Одним приказом с Прещепенко он «за распорядительность в строительстве новых станиц и отличие по службе», как раз перед новой экспедицией, был произведен в поручики. Прещепенко заметно обиделся. В подпоручиках он ходил несколько лет, а Козловский какой-то год. «Связи, — сказал тогда Прещепенко, — вон Михнев работал вместе с нами, ротой командовал, а как был юнкером, так и остался».
Этот разговор огорчил тогда Козловского, испортил ему праздник. Все ведь знали, что у Михнева недостает каких-то бумаг. Знал и Прещепенко, и зачем он только так заявил. Но, оглядывая открывшийся речной простор, поручик быстро забыл неприятный разговор и стоял, радуясь новой дороге. «Пройти бы весь Амур, — мечтал он. — И уж если доведется опять закладывать селения, то пусть это будет в таком месте, где никто не бывал, или, по крайней мере, никогда не жил». Он даже как-то поспорил с Прещепенко, когда тот сказал, что те казаки, которые едут на Амур не по жребию, а своей охотой — ищут только собственной выгоды и всяких льгот. «А стремление увидеть новое, а желание осваивать дикие земли! — воскликнул Козловский. — Разве это не двигало всегда русским человеком?» — «Вы еще станете сравнивать нынешних забайкальцев с Ермаком Тимофеевичем», — усмехнулся Прещепенко. «А что же! Чем они хуже?» — «Ну, знаете, — махнул рукой Прещепенко, — предметы сии несопоставимы».
Так ничем окончился их спор. Но Козловский считал себя правым. Вслед за 13-м батальоном сплавлялись плоты новых переселенцев. На стоянках поручик, стараясь подделаться под простонародный говор, по многу раз задавал казакам один и тот же вопрос: «Отчего вы, казаки, в Амур-то решили плыть?» Переселенцы по-разному отвечали. Одни говорили: «Жребий такой выпал», другие: «Больно уж неохота оборотнем стать. Мы испокон века конные казаки». Оборотнями казаки называли пешее войско, а тех конных казаков, что не соглашались переселяться, начальство угрожало перевести в пешие. Но находились и такие, которые, вроде бы стесняясь, заявляли: «Побывать хочется, где прадеды жили. Новые места посмотреть тянет».
И все-таки заронил искру сомнения в душу офицера Михаил Александрович Бестужев, когда ненароком заметил: «Одними забайкальскими казаками такой огромный край не заселить. Сколько их казаков-то!» Козловский, вспоминая эти слова, спешил успокоить себя: «Нет, нет, государь должен на сей счет распорядиться… Он-то знает, что нельзя заселить Амур только казаками. Уже и так немало заколоченных домов стоит по Аргуни, Ингоде и Шилке». Подумав так, поручик успокаивался и опять мечтательно вглядывался в омытые майским дождем, готовые вот-вот окраситься первой зеленью речные берега. Вглядывался и гадал: «А что откроется вон за той горой?..»
Поручика радовало, когда его роте приказывали послать на берег лодку и поставить там столб, чтобы обозначить место для новой станицы, в добавление к тем, что были заложены в прошлом году. Так, в первый же день плавания по Амуру, Козловский сам ездил застолбить на просторном луговом берегу место для станицы Покровской. Это было недалеко от устья Шилки. Потом поставили столб с надписью: «Станица Амазар». А за новой станицей Игнашиной, где с прошлой осени стояли семь домов, выбрано было поздно вечером место для станицы Сверебеевой, и оставлены там два плота с новоселами.
Между тем первые роты батальона, не задерживаясь, шли вперед и так оторвались от остальных, что уже огни костров на их баржах во время ночного плавания не были видны. Генерал-губернатор спешил. Он намеревался побывать этим летом в Мариинске и Николаевске, затем посетить Сахалин.
И опять, как и в прошлогодний сплав, четвертая рота Козловского оказалась последней. Ей приказано было сопровождать караван переселенческих плотов, наблюдать за высадкой казаков в уже основанных в прошлом году станицах и в местах новых поселений.
Еще на Шилке поручик познакомился с казачьим есаулом Сухотиным. Это он, возвращаясь в 1856 году из тяжелого похода, прошел за два дня сто восемьдесят верст, за что и был произведен в урядники. За отличие в прошлом году Сухотин произведен генерал-губернатором сразу в есаулы, а в этот сплав он отвечал за постройку плотов и барж для казаков, а также за приобретение для переселенцев всех необходимых на новом месте товаров.
Все шло хорошо: и плавание по большой воде, и высадка проходили успешно, но есаул был чем-то постоянно удручен. Даже казаки, провожая его высокую фигуру, своей сухощавостью словно оправдывавшую фамилию, удивленно говорили, что есаула будто кто подменил. И в пути на барже с грузами, на берегу во время высадки очередных переселенцев, когда по его приказу выдавали им казенный провиант, ткани, нитки и мыло — он, казалось, думал о чем-то постороннем. По рассказам казаков, раньше общительный есаул теперь сторонился людей. Чаще всего его видели перебиравшим какие-то казенные бумаги и что-то считающим то на пальцах, то на четвертушке бумаги изгрызанным карандашом.
На одной из остановок, когда уже недалеко оставалось до построенной четвертой ротой станицы Толбузиной, есаул Сухотин вывел на берег своего коня. Приказав выдать казакам все, что им было положено, он вскочил в седло и рысцой поехал в сторону возвышавшегося у самой воды утеса. Казаки, запятые выгрузкой своего имущества, солдаты, помогавшие им, не сразу заметили на вершине утеса всадника. Не успели они удивиться, зачем туда поднялся есаул, как щелкнул пистолетный выстрел, и тело Сухотина, свалившись с лошади, ударяясь о выступы обрыва, покатилось в Амур.
— Лодку! — крикнул Козловский и сам побежал к солдатам, отцеплявшим лодку от кормы баржи.
Линейцы, не мешкая, уселись за весла, и лодка понеслась к месту неожиданной трагедии. Следом поспешила долбленая ветка казаков, но тела есаула, сколько ни искали, обнаружить не удалось. У подножия утеса, в большую воду, течение было особенно стремительным, и оно подхватило и унесло труп.
Лодки, покрутившись возле утеса, прошли еще с четверть версты дальше по течению, но поиски оказались безрезультатными.
Случай этот потряс поручика. Он не мог найти никакого объяснения поступку есаула и упрекал себя за то, что не поговорил раньше с казачьим офицером, хотя и видел, что тот чем-то обеспокоен. «Как же это я! — казнил себя поручик. — Может быть, все можно было устроить и решить …»
Когда вернулись к месту остановки, туда прибежала оседланная лошадь Сухотина. Казаки поймали испуганного жеребца, успокоили и, когда расседлывали, нашли под седлом перчатку, а в ней записку. Козловский развернул сложенный аккуратно клочок бумаги и, с трудом разбирая наспех написанные неопытной рукой слова, прочитал: «Я не смог снести позора. Из отпущенных мне казенных сумм я не досчитал трех тысяч рублей. Одно знаю: их я на себя не тратил. Ни единого рубля. Передайте…» Два последних слова в записке были старательно зачеркнуты.
Как ни расстроило, ни ошеломило всех это происшествие, время не ждало. Проплывали мимо на плотах, построенных Сухотиным, казачьи семьи. Плоты походили один на другой: весло впереди, весло позади. Посредине одна или две телеги то с сеном, то с кладью. Мордами к телегам привязаны лошади и коровы. Рядом с телегой наваленный в кучу разный домашний скарб. Казачки, закутанные в теплые, овечьей шерсти шали, мальчишки в старых отцовских шапках. Казаки по-домашнему в стеганых халатах, а у длинных рулевых весел линейные солдаты. Пора было отправляться и ротным баржам, обгонять плоты до новой остановки.
Козловский спрятал записку Сухотина, забрал оставленную на виду кожаную сумку есаула с бумагами, которую тот всегда носил с собой, и приказал отваливать.
Перед вечером солдаты оживились, заговорили, стали показывать на берег. Козловский, удрученный гибелью есаула, не сразу понял, в чем дело, но потом пригляделся к местности и узнал ее. Сейчас за кривуном должна была открыться станица Толбузина, построенная его ротой прошлым летом.
Солдаты знали, что здесь будет остановка. Еще перед отправлением в поход батальонный командир объявил, что три первые роты будут идти передовым отрядом, избегая остановок. Но всем ротам разрешено причаливать на короткий отдых в тех станицах, которые они построили в прошлом году.
И вот показались еще не потемневшие от времени, словно срубленные только вчера, постройки станицы Толбузиной. К домам, поставленным линейцами, прибавились надворные строения: амбары, стайки, какие-то клетушки. В стороне тянулся дым от приземистой бани.
Козловский ожидал, что встречать роту сбегутся все жители, но на берег вышли только два старика да страдавшая в тот день зубами рябая Кузнечиха. Один из стариков, переставляя плохо слушавшиеся ноги, подпираясь палкой, поспешил навстречу офицеру.
— Ах ты, господи, да это никак гости дорогие! — выкрикивал он.
— Здравствуй, Мандрика! — узнав старика, сказал Козловский.
— Здравия желаю! Да вы никак уже поручик! — стараясь вытянуться попрямее и казаться бравым казаком, отвечал Мандрика.
— А где народ?
— Так что на работе, ваше благородие, — сказал второй старик.
— И пашут, и сеют, и огороды сажают, — заговорила Кузнечиха.
— Ну, мы у вас заночуем, дождемся казаков. Тут к вам плот должен пристать. Две новых семьи останутся.
— Ну, ин и ладно, ну, ин и добро, — приговаривал Мандрика. — А нет ли кого к нам из Стрелки?
— Право, не помню… Да, плыл с нами есаул из вашей станицы, Сухотин…
— Николай-то, а иде ж он? — оживился Мандрика.
— Беда с ним случилась. Погиб…
— Как так?:— сняв шапку, спросил Мандрика. — Утоп или что?
Рябая Кузнечиха заохала, хотя и не знала есаула. Поручик рассказал о самоубийстве Сухотина и о записке, которую он оставил.
— Ай, нет. Не мог Николай казенные деньги потратить, — говорил Мандрика. — Не такой он казак был. Видать, злые люди подвели. — Погоревав, Мандрика стал звать офицера в гости.
— А ты меня чайком из шульты своей угостишь?
— Рад бы, — старик развел руками, — вот как бы рад! Только какой я теперя ходок, а за шультой в леса надо идти. Ванюшке-то сколь раз баил: срезал бы с березы шульту, принес. А он все обещается. Вот «жеребчика» могу заварить. Вы, ить, «жеребчик» уважали.
— Да это же превосходно! — согласился Козловский.
Старик повел офицера к себе, а солдаты разбрелись по станице. Заходили во дворы, вспоминали, кто рубил какой сруб, что с кем здесь произошло. С полей и огородов начали возвращаться жители, зазывали знакомых линейцев к себе, показывали, что сделали за зиму, расспрашивали о дороге, а потом доставали из заветных уголков припасенный еще с приезда китайского купца спирт и наливали гостям по чарке.
— Обживаемся, — рассказывал Мандрика, усадив командира роты на свою завалинку. — Я вот стайку каку отгрохал, сто годов стоять будет. Плетень потихоньку горожу. А Ванюшка с Настей да с Марфой моей, как потеплело, день-деньской в поле… Зато сеять зачинал я. У нас это, — посмотрел Мандрика на поручика, — все одно как праздник. Бабы с утра баню истопили, помылись мы с Ванюхой. Позавтракали, коней запрягли, все уложили и всей семьей на пашню. Там я сам лукошко ярицей насыпал доверху, чтоб уродило полно, и пошел — горсть зерна влево сыпану, ровненько так, как по дужке, горсть вправо. Исстари ведется, чтобы первый конец старики засевали. Хлебушко от этого гуще родится.
Мандрика улыбнулся беззубым ртом, потом засмеялся, даже прихлопнул себя по коленке.
— А назавтра, соседи чуть не поссорились! Стариков-то нас всего два на станицу, и всем хочется, чтобы мы сеять начинали. Вот, значит, один меня тянет к себе, а другой — к себе…
Рассказывая, старик не забывал про чай. Разложил костер, налил в глиняный горшок воды. Когда костер разгорелся, сунул в него кусок жести с обкатанным речным галечником. Настрогал кирпичного чаю.
— Сейчас и «жеребчик» поспеет, — приговаривал он, высыпая в горшок с водой заварку.
Когда камни в костре, по мнению старика, достаточно раскалились, он стал выбирать их деревянной рогулькой и один за другим бросать в горшок. Вода зашипела, над горшком поднялся пар, а старик все подбрасывал в него горячие камни. И вот вода запузырилась, а потом и закипела.
— Заиграл «жеребчик», — обрадовался Мандрика и поспешил в избу за кружками.
Только начали пить, как прикатили на телеге Настя, Иван и Марфа.
— Что же ты, казак, такого гостя потчуешь «жеребчиком». Его на пахоте да на покосе пьют, а не дома! Мы с Настей враз сготовим, — напустилась на Мандрику Марфа. — И черемши на елани нарвали. Вон целу котомку привезли.
— Спасибо, спасибо! — отказывался Козловский. — Вон мои молодцы готовят ужин. А мне с дороги чайку захотелось, вот мы тут и чаюем. Да, кажется, и плот сюда заворачивает. Ну да, это к вам новоселы! Надо идти встречать.
Весть о приезде новоселов моментально облетела станицу. К берегу потянулись почти все жители. Казаки с плота всматривались в станицу, стараясь угадать, хорошее или плохое место им досталось. Не топит ли здесь берег наводнение, нет ли в станице земляков?
— Да ведь это Мандрика! — донеслось с плота. — Здорово, паря! Ванюха, ты ли, друг ситный! — прокричал тот же голос.
— Дедка, дедка! А вот он и я! Говорил, приплыву, и вот приплыл!
Еще не разглядев никого на плоту, Мандрика узнал голос Семки, своего малолетнего приятеля.
— Семушка, голубь, аль это ты!
— Я, дедка, я! Счас я к тебе прибегу!
— А это ты, кум, что ли? — узнав Семкиного отца, кричал Иван.
Мандрика, Иван, Марфа и Настя обрадовались приезду своих прежних соседей по Усть-Стрелке, словно это были самые близкие родственники.
— Давай, кум, — кричал Иван, — давай прямо на наш двор! Пока обстроишься, у нас поживешь.
Первым на берег соскочил Семка и кинулся к деду Мандрике.
— А чо, дедка, — восклицал он, — рыбачить пойдем? Мордушку-то сплел?
— Сплетем, Семушка, сплетем. Все недосуг было. А теперя ты приехал, вместе сплетем.
— А твоя, дедка, мордушка пропала. Как ты уплыл, так и пропала. Шарил я ее, шарил — нет.
— Ах ты, Семушка, ах ты, голубь, теперя и у нас в станице парнишки будут, а то не было, — говорил Мандрика.
— Ну ладно, дедка, я побег!
— Да куда ж ты, Семушка?
— Ново место погляжу, а то все баили, баили: Амур, Толбузина, а какая она, Толбузина! — и Семка вприпрыжку умчался.
Отец Семки и казак с Аргуни, тоже приехавший на поселение в Толбузиной, расспрашивали Мандрику и Ивана, как здесь покосы, какова земля, есть ли звери. Расспросам не было бы конца, если бы Козловский не приказал сгружаться.
Разгрузку закончили уже в темноте. А ночью солдаты разложили большой костер, и к нему пришли сначала молодые казаки с женами, а потом, услышав веселые голоса, смех и песни, потянулись остальные толбузинцы.
— Вот это по-нашему, по-устьстрелочному, — приговаривал Мандрика, глядя, как подвыпившие казаки и солдаты пустились в пляс.
И когда уставшие плясуны уселись передохнуть прямо на землю, Мандрика попросил:
— А что, Настенька, запела бы батьки твово песню. Теперя и подтянуть есть кому. Нас, казаков усть-стрелочных, добавилось.
У Насти сегодня особенное настроение. Еще в поле она стала вдруг прислушиваться к себе. И веря и не веря почувствовала, что в ней произошла желанная перемена. Когда в полдень они сели отдыхать, Настя, смущаясь, шепнула об этом своей свекрови. Марфа придирчиво порасспрашивала Настю о том, что она чувствует, и, перекрестившись, сказала: «Слава тебе, господи, вот и дождались мы с дедом внучка». И сейчас, храня пока с Марфой эту радостную тайну, Настя не стала отнекиваться и, вглядываясь в пламя костра, запела:
Как от Шилки по Амуру
Великие версты:
Ох, достались эти версты —
Стерли у рук персты…
Оказалось, что песню знали не только казаки Усть-Стрелочной сотни, пели ее и на Аргуни, слышали и некоторые солдаты. Пригорюнились старики, вспоминая поход пятьдесят шестого года. Видел Мандрика в эту минуту, в изменчивых бликах костра, видел как живого обмороженного и закопченного дымом дружка своего, Настиного родителя Кузьму Пешкова. Были и среди линейных солдат четвертой роты участники той бедственной экспедиции. И подхватили они бесхитростные слова:
Мы со Стрелки отправлялись
С полными возами,
Ну, а в Кизи приплывали
С горькими слезами.
На прекрутом бережку
Вырастало древо,
Вырастало древо —
Березынька бела…
Козловский еще в прошлом году слышал эту песню, но тогда она не произвела на него такого впечатления, как сейчас. А в эти минуты, то ли оттого, что пламя костра своими бликами освещало лица певцов, то ли потому, что песню пели очевидцы и участники похода, простые слова зазвучали по-особенному, а может быть, все вместе разволновало и растрогало молодого ротного командира. И он, вынув из кармана книжку, торопливо записывал слова. Настя же, будто забывшись, пела:
Как на той ли на березке
Сидит птица пана.
Ой сидит та птица пана,
Кричит «запропала»!
— Забайкальские казаки!
А где ж ваши кони?
— Наши кони во сыр доле
Белеют костями.
— Забайкальские казаки,
А где с коней сбруя?
— С коней сбруя истрепалась.
В Амуре осталась…
Карандаш у офицера сломался, но заканчивалась и песня.
Кто в Амуре не бывал,
Тот и горя не видал.
Кто в Амуре побывал,
Тот все горе распознал.
«Ну, это я и без записи запомню», — подумал поручик, пряча книжку.
— Во! — выкрикнул неожиданно Мандрика, разряжая настроение, вызванное песней. — Сёдни у нас настоящая вечёрка! Не знаю, как ты, Марфа, а я будто помолодел на десять годков. А ну, кто помоложе, заводите «Голубца». Может, и я спляшу, чо нам печалиться-то на новом месте.
И первый, прихлопывая в сухие ладоши, начал припевку к песне:
Хай, люли, голубец!
Не паси наших овец.
Овцы купленные,
Ушки рубленые…
За неделю пути весна успела обогнать 13-й батальон. На гористых берегах Шилки еще шумными ручьями истекали снега да цвела, не успев распустить листья, верба, а караваны гусей своими тревожными криками, будто они и есть гонцы весны, извещали: весна идет, она совсем рядом, за горами.
За Усть-Стрелкой, на пойменных лугах, подступавших к Амуру, весна порадовала линейцев первыми робкими ростками травы, проклюнувшимися на земле, черной от прошедших палов. Палы и сейчас стлались дымными хвостами днем и полыхали багряными заревами ночью. Иногда они вырывались к самой реке, вроде бы неторопливо подбирали под себя полегшую прошлогоднюю траву, с треском проходили по кустарнику. И, несмотря на кажущуюся медлительность, огненный вал, подгоняемый попутным западным ветром, обгонял баржи, и они плыли ему вслед по отраженному водой пламени.
Совсем непонятно было, кто разжигал на этих, так пока еще редко населенных берегах, весенние палы. По Шилке у станиц палы пускали сами казаки, чтобы дать рост молодой траве, а здесь от жилья до жилья — плыть да плыть. Гроз еще не было, а палы гуляли. Иногда палы были медленные, они словно кружили на одном месте, и караван шел на их зарево, равнялся с ним и уходил дальше в темноту.
Остались позади новые станицы: Игнашина, Сгибнева, Албазин, Бейтонова. За Толбузиной на островах первые дни мая встретили солдат горьковато-медовыми запахами за ночь распустившихся тополей, а под ними, у самой воды, уже совсем по-летнему покрылась листьями дикая смородина. Березы склоняли к реке плакучие ветви, покрытые сережками, а хвойные леса, шубой одевавшие сопки, словно умылись зеленым соком.
С Толбузиной пошли станицы, заложенные в прошлом году 13-м батальоном: Ольгина, Кузнецова, Аносова…
Генерал-губернатор спешил, не давал отдыху ни себе, ни линейцам. Даже привычные к веслам солдаты уже успели набить на руках мозоли. Где-то на сутки от передового отряда отстала третья рота с новым командиром поручиком Коровиным и на двое — четвертая рота. Вспоминая ее командира, капитан Дьяченко, улыбаясь, думал, что Козловский опять считает себя обойденным. Весь батальон ушел вперед, а он возится с плотами казаков-переселенцев и, наверно, заметив встречную лодку с курьером, с опасением думает: не везут ли ему распоряжение остановиться, чтобы опять строить здесь в знакомых местах какую-нибудь новую станицу, или, не дай бог, приказ, высадив переселенцев, повернуть обратно за новой партией. А Козловскому так хочется увидеть Восточный океан.
Но тревоги молодого офицера напрасны, по крайней мере, до Усть-Зейской станицы он дойдет. А вот какой путь предстоит батальону потом, не знает сам капитан. Однако где-то, возможно, на Хингане, у реки Буреи, а может быть, и на Среднем Амуре ему предстоит стать надолго. Недаром батальон везет с собой все свое имущество.
«Мой батальон, — думает Дьяченко, — наконец-то я могу так сказать, не опасаясь, что кто-нибудь на это заметит: «Как я знаю, капитан, вы только временно исполняете должность». Медленно вращающаяся штабная машина все-таки сработала. В феврале он утвержден на должности батальонного командира. Кажется, простая формальность — этот приказ: капитан и без утверждения командовал батальоном больше года. Но, отдавая распоряжения, отвечая за работы и жизнь нижних чинов, он невольно чувствовал себя стесненным. Якову Васильевичу казалось, что ему не доверяют, проверяют и обсуждают каждый его шаг. Хотя, возможно, так оно и было.
«Где же все-таки будет новый лагерь?» — думает Дьяченко. Из-за этой неясности он не мог пообещать ничего определенного ни сыну, ни жене. Даже не сказал, когда он вновь их увидит: через год, полтора, два. Не сказал, потому что сам до сих пор этого не знает.
«Вот так, Яков, в сорок один год ты наконец-то имеешь семью: законную жену и сына, — мысленно говорит он себе. — И блага семейного уюта ты испытывал только месяц. Нет, почему же месяц? Всего полмесяца…» На месяц ему был дан отпуск в Иркутск.
В морозный декабрьский день капитан на санях подъезжал к Иркутску. Невысокое полуденное солнце блестело на горбах сугробов и позолоченных крестах. Издали хорошо были видны башни, белые стены, зеленые крыши церквей. У шлагбаума, которым оканчивался у города Амурский тракт, ямщик соскочил с облучка и снял с лошадей колокольчики. Сунув их за пазуху, он опять сел на облучок и тронул лошадей. Яков Васильевич не удивился. Он знал, что по улицам Иркутска запрещалось ездить на лошадях с колокольчиками.
Быстро миновали окраину города с невысокими обывательскими домами, а потом пошли улицы, обставленные богатыми лавками и магазинами с крашеными вывесками на русском, немецком и французском языках. Французские вывески украшали двери магазинов с одеждой, посудой, немецкие висели над булочными, потому что содержали их и выпекали хлеб в городе чаще всего немцы. Проносились мимо трактиры, табачные и чайные лавки.
— К собственному дому Захарова или к его магазину? — спросил ямщик.
— К дому, — нетерпеливо приказал капитан.
— Тогда сюда, — завернул ямщик лошадей к двухэтажному, с кирпичным нижним и деревянным верхним этажом дому, за крашеным высоким забором. Лошади стали у тесовых, окованных железными полосами, ворот, увенчанных сверху коньком с деревянными резными петухами.
Гостей здесь сегодня не ждали. Пришлось ямщику порядком поколотить рукояткой кнута в ворота, пока во дворе послышалось движение, лязг цепи и лай пса, а потом старческий кашель, и половинки ворот наконец распахнулись.
— Ах, Яков Васильевич, Яков Васильевич! Неужто это вы! — всплеснула руками хозяйка, спускаясь по лестнице в просторную прихожую, куда ямщик занес вслед за капитаном его дорожные вещи. — Вот радость-то! Володенька так скучал. Да не раздевайтесь здесь, сударь, проходите в свою комнату. Мы ее никому не сдаем. Бережем для вас уже четвертый год.
Да, пошел четвертый год, как капитан покинул Иркутск, оставив в семье купца Захарова своего сына.
Радушию хозяйки, казалось, не было границ. К гостю был приставлен свободный приказчик. «Филипп, помоги господину капитану раздеться. Распакуй вещи, подай горячей воды, мыло и полотенце. Покажи, где что лежит. Исполняй все, что прикажут». Кого-то из слуг хозяйка тут же послала «в классы», сообщить Володе, что приехал отец: «Да забеги к Константину Севастьяновичу, передай, что у нас дорогой гость, пусть долго не задерживается».
И уже вслед направлявшемуся в свою комнату Якову Васильевичу она сказала: «Через полчасика, как помоетесь с дороги, я к вам в комнату пришлю чаю, а на ужин милости просим к нам. Константин Севастьянович будет рад».
Прибежал розовый с мороза, заметно выросший Володя. Шагнул было от дверей, готовый броситься к отцу, да по-мальчишески смешался, застеснялся, остановился. Яков Васильевич, успевший побриться, сам пошел к нему навстречу, широко расставив руки.
— Ну, Володя, ах ты, Володя! Вот вырос! Ах, молодец, какой стал, — радостно и бессвязно говорил капитан, прижимая сына к груди.
Разговор у них, сначала оживленно вспыхнувший и торопливо переходивший с одного на другое, когда они после долгой разлуки заново привыкали друг к другу, постепенно стал неторопливым и доверительным. Они уже не бросали один другому обязательные вопросы: «Ну, как ты тут?» — «Как учишься?» — «Не скучал?..» — «А ты надолго приехал?» — «Когда возьмешь меня к себе?» — «Боязно там на Амуре?» Они рассказывали каждый про свое и не заметили, как стемнело, и окно, покрытое протаявшим местами узором инея и обращенное на закат, налилось синевой.
В это время у дверей послышались грузные шаги и рокочущий бас хозяина Константина Севастьяновича Захарова:
— Ну-ка, ну-ка, где наш герой-амурец?
Кряжистый, не жалующийся на здоровье, Константин Севастьянович, стриженный под кружок, с черной, без единой сединки, будто крашеной бородой, вошел в комнату гостя со свечой в руке и у порога притворно ужаснулся:
— Это что такое! Сидят тут, полуночничают в темноте и света не попросят, будто сало на свечи в Сибири перевелось. Филипп! Тащи подсвечник. Хотя, не надо. Пойдемте-ка, пойдемте к нам на пельмени и пирог!.. Сегодня мы без посторонних, по-семейному, только свои, — говорил Константин Севастьянович, поднимаясь по лестнице вслед за капитаном и его сыном. — Очень хочется послушать ваши рассказы об Амуре, Яков Васильевич. А доживем до завтра, милости прошу на день ангела наследницы всей чайной и пушной торговли купца Захарова Афимьи Константиновны!
Наверху в зале у круглого накрытого стола гостя поджидала хозяйка. Здесь, после холостяцкой комнаты, которую занимал в Шилкинском заводе капитан, ему показалось до неправдоподобия уютно и хорошо. От двух протопленных «голландских» печей исходило ровное сухое тепло. Мерцая, горели свечи в бронзовых тяжелых подсвечниках.
— Прошу, прошу за стол, Яков Васильевич, — сама отодвигая резной стул, пригласила хозяйка. — Сейчас и Фимочка придет.
— Я позову тетю Фиму! — вдруг сорвался с места не отходивший до этого от отца Володя.
— Сдружились они, — провожая подростка взглядом, сказал Константин Севастьянович.
— Уроки она ему помогает делать, и рисуют вместе, — добавила хозяйка. — Вот и сдружились.
В коридорчике, куда убежал Володя, послышались веселые голоса, и в зал вышла высокая, смуглая лицом, стройная девушка. Она, не успев погасить улыбку, присела в реверансе и направилась к Якову Васильевичу.
— Вот и наша Фимочка, — сказала мать, — она у нас, сударь Яков Васильевич…
— Мама, — остановившись возле стола, сказала Фима, — сейчас вы скажете: «Она у нас играет на пианино, поет, рисует, вышивает бисером, ходит к заутрене…»
— Верно, — хохотнул купец, гордясь дочерью, — верно говоришь, Афимья-свет Константиновна. Чего об этом загодя рассказывать, наш гость и сам все увидит.
— Дай-то бог, — непонятно чему озаботившись, перекрестилась хозяйка.
Якова Васильевича посадили так, что справа от него оказался сын, слева Фима, а напротив хозяин с хозяйкой. Давно капитан не чувствовал себя так хорошо и свободно, давно у него не было таких внимательных слушателей. Константина Севастьяновича интересовало: какого зверя промышляют на Амуре, чем богат тот край и какие товары пойдут в промен? Фима расспрашивала про Амур: какой он, похож ли на Ангару, есть ли там красивые места? Хозяйка спрашивала про свое: «Как в походе пироги печете? Ведь духовка нужна. Или как по-другому ухитряетесь?»
— Ну, мать, ты тоже скажешь! Какие в походе пироги! Там сухариков и тех не всегда хватает, — похохатывая, сказал Константин Севастьянович, чем ввел в немалое смущение свою супругу. Она потом больше слушала да все подкладывала на тарелку гостя то заливное, то закопченного до янтарной прозрачности байкальского омуля.
Володя с восторгом слушал рассказы отца. О том, как тянут бечевой баржи, как рубят станицы. Фима все чаще задерживала взгляд на обветренном лице капитана, и ей он, как и Володе, казался героем, пришедшим в эту, оклеенную обоями гостиную, прямо из увлекательной книжки о путешествиях.
В Иркутском институте госпожи Липранди, где воспитывалась еще два года назад Фима и где разговоры воспитанниц, с чего бы ни начинались, чаще всего заканчивались рассказами о венчании или свадьбе кого-то из их сверстниц, — вот уже несколько лет идеалом жениха считались амурцы. Прежде всего, по мнению иркутских девиц, это были отважные, благородные люди. Немаловажным обстоятельством было и то, что перед ними была открыта дорога к быстрой служебной карьере. А потом, ах как много они повидали в своих трудных походах, как умели рассказывать! Иркутск буквально оживал, когда поздней осенью сюда возвращались с Амура офицеры. Для них были открыты двери во все лучшие дома. Сама начальница института Екатерина Петровна Липранди непременно приглашала к себе в институт каждого приезжавшего с Амура офицера и в присутствии кого-нибудь из классных дам или девиц пепиньерок беседовала с ним в своих комнатах. Нередко, когда замуж выходили воспитанницы Иркутского института, венчание проходило в институтской церкви, и счастливые пары венчал институтский священник отец Алексей.
В 1854 году, когда в их доме снял комнату поручик Дьяченко, Фима воспитывалась в институте, откуда домой воспитанниц отпускали нечасто, и жильца-офицера она видела только мельком, хотя любопытные подруги замучили ее расспросами о нем. В мае, перед самым концом занятий в институте, Дьяченко уехал в отпуск. Что скрывать, даже его закрытая комната волновала девушку, когда она проходила мимо. А тут еще разговоры матери и отца о жильце.
Фиме очень хотелось увидеть поручика, и когда в конце лета он наконец вернулся, девушка опять собиралась в институт госпожи Липранди. Всего несколько дней прожила она рядом с ним в родном доме и была разочарована. Поручик оказался гораздо старше, чем она думала, и у него был сын…
Вскоре постоялец уехал в Верхнеудинск, затем в Шилкинский завод, а там на Амур. А по сибирской столице шли толки об амурских сплавах, да и вообще слово «Амур» было у всех на устах. «И твой Яков там», — говорили вполне серьезно подруги-институтки. Фима сначала обижалась этому слову «твой», но постепенно привыкла, и не только к тому, что так его называют подруги, а и сама стала считать его своим собственным героем-амурцем. Она пересказывала девицам редкие письма, которые уже штабс-капитан Дьяченко присылал сыну или ее отцу. И все амурские новости, и хорошие и плохие, Фима теперь связывала с офицером Яковом Дьяченко. И себя иногда представляла с ним на крутом речном берегу, залитом ярким солнечным светом.
А за столом опять шли разговоры, и «ее Яков» оказался интересным, остроумным собеседником и рассказчиком.
И сейчас отсюда, из наполненной сухим теплом уютной комнаты, Якову Васильевичу все лишения походов — встречные ветры и мели, дожди и полчища комаров, заплесневевшие сухари и теклые баржи, изнурительное движение бечевой и работа с восхода до заката — все это казалось не главным, наносным, а оставалась движение вперед в новые неизведанные места, оставались станицы, которые они срубили на диких берегах, и оживавший вдруг от этих станиц амурский берег.
Встали из-за стола, по иркутским понятиям, очень поздно, когда часы с кукушкой пробили десять, нарушив давно установившийся в доме порядок.
— Ах, жаль, — искренне сокрушалась хозяйка, — Фимочка так и не успела ни сыграть вам, ни спеть.
— Успеет, мать, успеет, — благодушно рокотал Константин Севастьянович. — Вот завтра и послушает. Завтра у Афимьи день ангела, и герой наш обещал непременно быть.
На следующий день утром капитан наносил служебные визиты. Прежде всего он явился к начальнику штаба Буссе. В его прихожей у вешалки сидел солдат-вестовой, больше никого не было. Дьяченко попросил доложить о себе. Вестовой исчез за дверью и долго не возвращался. Прошло не менее двадцати минут, капитан успел разглядеть и просторную прихожую, и вешалку с полковничьей шинелью, и галоши под ней, и ряд гнутых стульев у стены. Наконец вестовой вернулся и пригласил Якова Васильевича в кабинет.
Начальник штаба, худой и бледный молодой полковник, встретил его стоя:
— Очень, очень рад вас видеть, капитан, — сказал он и показал на стул.
Усаживаясь, Дьяченко невольно подумал: «Нет, Буссе, видно, не снятся жертвы пятьдесят шестого года, больно уж у него вид холеный».
— В Иркутск вы приехали в отпуск? — тоже опустившись на стул, спросил полковник.
— Так точно, — ответил капитан. — Но я одновременно решил похлопотать и о делах тринадцатого батальона.
— Это похвально, — заметил Буссе. — Приятно видеть старательного офицера. Однако по всем служебным вопросам я попрошу вас обратиться в соответствующие управления непосредственно. Сегодня, видите ли, я не совсем здоров.
— Слушаюсь, полковник, — сказал Дьяченко, поднимаясь.
— Прощайте, капитан.
Так странно и неожиданно быстро окончился этот визит, на который Яков Васильевич, признаться, возлагал большие надежды.
Остаток дня капитан ходил по канцеляриям управлений штаба, добиваясь снаряжения и обмундирования, нужного батальону. Выяснял, как продвигаются бумаги о присвоении очередных званий Прещепенко и Козловскому, справлялся, не решилось ли, наконец, дело юнкера Михнева.
Там, в штабе войск Восточной Сибири, к нему неожиданно подошел поручик.
— Помните меня, капитан? — спросил он.
Что-то в лице поручика показалось Якову Васильевичу знакомым, но, пока он припоминал, где встречал этого офицера, тот сам сказал:
— Забыли? Поручик Коровин. Бывший командир вашей третьей роты. Когда-то я смалодушничал и оставил батальон. — Говоря это, поручик твердо смотрел капитану в глаза.
Теперь и Яков Васильевич вспомнил, как уговаривал этого офицера, ходившего в сплав с полковником Облеуховым, взять обратно свое прошение о переводе из батальона. Вспомнил, как он, волнуясь, говорил: «Они же, солдаты, не поверят теперь ни одному нашему слову. Мы их бросили… Трусливо бросили в снежной пустыне».
— Знаете, капитан, возьмите меня обратно в батальон. Вы не представляете, как надоели штабные интриги. У вас там, на Амуре, вершатся настоящие дела, а я просидел в штабе год, как карась в тине. — И доверительно добавил: — Я уже и рапорт подал. Если вы поддержите и зайдете к начальнику штаба, все моментально решится.
— Но он не здоров. Я утром был у него.
— Пустяки, — впервые улыбнулся поручик. — Болезнь и усталость — это маска, которую наш полковник натягивает с утра. Зато, видели бы вы, каким молодцом становится он, когда заходит сам Николай Николаевич.
Пришлось опять идти к Буссе. В его прихожей к этому времени стало многолюдно. Коровин пошел вместе с Дьяченко. Толпившихся в ожидании приема офицеров поручик знал и громко представил капитана:
— Господа, разрешите представить вам командира 13-го батальона Якова Васильевича Дьяченко! Прошу любить и жаловать.
— Капитан, — от стены к Якову Васильевичу шагнул офицер в морской форме, — сегодня вечером прошу ко мне на свадьбу. Болтин, — протянул он руку, — командир парохода «Амур». Рад видеть амурца. Где довелось побывать?
Яков Васильевич коротко рассказал о строительстве станиц.
— А я поднялся только до устья Зеи. Мой «Амур» прибыл туда в конце августа. Потом…
— Потом он посадил свой пароход на мель, — звонко сказал кто-то из офицеров.
— К сожалению, он находится и сейчас в Амурской протоке. Я обставил его кольями, чтобы весной не помял ледоход, а сам в Иркутск… жениться!
— Такого количества невест, как в Иркутске, вы, капитан, нигде больше не найдете. Вы, кстати, женаты? — спросил у него лысоватый штабс-капитан.
Когда собравшиеся узнали, что батальонный командир не женат, на него посыпались полусерьезные, полушутливые упреки:
— Как же так, капитан! Да в Иркутске ждут не дождутся амурцев, в три дня сватают, объявляют помолвку и… под венец.
— Здесь женился Невельской, герой Нижнего Амура! А Сгибнев! Вы знаете командира «Аргуни» Сгибнева? Его женили накануне первого сплава, и он, опасаясь оставить молодую жену в городе, взял ее с собой в неизведанную дорогу. Представляете, каково было это свадебное путешествие!
— Господа, господа! Хватит перечислять! — вмешался Болтин. — Достаточно сказать, что в эту зиму я уже восьмой амурец, который связал себя узами Гименея в Иркутске. Сегодня вечером мы познакомим вас, Яков Васильевич, с приличной девицей и до конца вашего отпуска успеем сыграть свадьбу!
— К сожалению, к величайшему сожалению, — развел руками Дьяченко, — сегодня вечером я обещал быть на дне ангела.
— Это у кого же?
У Афимьи Константиновны Захаровой.
— Даже так! — сложил руки на груди и со значением оглядел всех лысоватый штабс-капитан. — Ну, знаете! Афимья Константиновна — одна из самых состоятельных невест нашего стольного города всея Сибири. Мы тут, в своем кругу, не раз удивлялись, отчего это она засиделась в невестах. Ей ведь как-никак двадцать пять стукнуло… А при ее внешности и приданом сие совершенно непонятно. Оказывается, она ожидала амурского принца! Мне-то что, я убежденный холостяк, но считаю своим долгом предупредить: у вас, капитан, будет немало соперников. Ой, быть в Иркутске дуэли!
Офицеры не заметили, как распахнулась дверь и вышел из своего кабинета полковник Буссе. Разговор моментально оборвался. Начальник штаба куда-то спешил и, обходя офицеров, тут же распоряжался:
— Вы, штабс-капитан, придете завтра… Ваш вопрос решен. Вы, — подошел он к Болтину, — можете задержаться в Иркутске до февраля. В феврале спешите на судно.
Подойдя к Дьяченко и Коровину, он сначала удивленно посмотрел на Якова Васильевича, потому что тот уже был у него, а потом, переводя взгляд на Коровина, понимающе прищурился и сказал:
— Ясно, поручик Коровин привел поддержку. Что ж, поручик, удовлетворяем ваше прошение. Мне на Амуре нужны старательные офицеры. Забирайте его, капитан.
Шутки офицеров оказались пророческими. Уезжал Яков Васильевич из Иркутска женатым человеком, зятем Константина Севастьяновича Захарова. Вместе с ним отправился в Шилкинский завод и поручик Коровин. Теперь он командует третьей ротой.
Второго мая, с самого утра, солдаты первой роты часто поглядывали вперед. Ждали станицу Кумарскую.
Показалась наконец покрытая не распустившимся еще дубняком сопка Змеиная, а за ней и долгожданная станица. Линейцы надеялись, что генерал разрешит остановиться в станице на дневку, но он дал для отдыха лишь несколько часов. Приходилось радоваться и этому. Можно было ступить на землю, размяться, походить по станице, где знакомы были каждый дом и каждое обтесанное своими руками бревно в доме.
А тут еще на дежурном баркасе, сопровождавшем генерал-губернатора, взвился желанный бело-сине-красный флаг, сообщавший о том, что генерал приказал выдать роте внеочередную винную порцию.
— Глянь-ка, Кузьма, — сказал Сидорову Михайло, — флаг-то винный!
— Вижу, — довольно крякнул Кузьма. — А ты, Леший, али недоволен?
— Ты что, перекрестись, — даже обиделся Михайло.
Солдат уже привык к своей фамилии. Во всех списках он проходил теперь Лешим. Опасения, что батальонный командир в конце концов заарестует его, прошли. Михайло во всем старался угодить капитану. Работал как вол, службу, караулы нес со рвением.
— Лесок-то, где я прятался, поредел, — говорил он Кузьме, вглядываясь в берег. — А печки мои дымят! Ишь ты, греют, голубушки. Как это пели бабы то, когда я печки клал;
Высоко, дым белый, взвейся,
Чтобы милый увидал…
— Что ты за всех баб прячешься, — смотрит на Михайлу, прищурив глаз, Кузьма. — Говори напрямик, что так Дуняха тебе напевала. Вон и ее труба дымит.
— Ды-ымит, — узнав дом казачки, соглашается Леший и старается среди спешащих к берегу жителей станицы разглядеть Дуню. Но народу на берегу немного, и Дуни среди встречающих нет.
«Ничего, — утешает себя Михайло, — подойдет».
Грустно рассматривает станицу ставший уже заправским солдатом Игнат Тюменцев. Он завидует казакам. Хоть и служба у них на всю жизнь, зато вернулся из похода или караула — и ты дома. Ждет тебя жена молодая. И он представляет себе казачью жену похожей на Глашу. А его Гланя далеко, в той неведомой стороне, куда течет Амур и где прямо из моря всходит солнце. «Нет, все-таки плохо, — думает Игнат, — что попал я в 13-й батальон. Попади я в 15-й, стоял бы сейчас в том самом Мариинске, куда увезли каторжанок и с ними Глашу. Вот оно, тринадцатое число…»
Всего три часа простояла рота в станице, даже не успели солдаты как следует поговорить со станичниками. Только стали расспрашивать да слушать, как перезимовали, у кого скотина пала, что в тайге напромышляли, а тут уж и голос унтер-офицера Ряба-Кобыла: «Стройся! На погрузку шагом марш!»
Все эти три часа Кузьма провел в доме матери Богдашки, даже обедать не пошел. Не до еды было. Беда в этом доме стряслась. Узнал о ней солдат сразу, как сошел на берег. Подбежала к нему девчушка малая, тронула за рукав:
— Дяденька, а у нас папани не стало…
Взглянул на девочку Кузьма и узнал младшую сестренку Богдашки.
— Что ты говоришь, как не стало? — изумился солдат.
— Деревом его прибило, — щебечет девочка.
— А Богдашка где? А маманя твоя?
— На огороде они.
— Ну веди меня, пташка ты малая, к ним, — сказал Кузьма.
Так, не отцепляясь от рукава, и привела его девочка в свой двор. Пришли с огорода Богдашка и его мать. Может, лучше бы и не приходил к ним Кузьма. Растревожил он отболевшую рану. Еще в начале зимы заготовляли казаки лес, и тогда убило Богдашкиного отца упавшим деревом. Зиму пробедовала казачка с двумя ребятами без мужской помощи, без мужских рук. И весной легче не стало: и пахать надо, и сеять, и огород сажать. А тут не заметишь, как покос подойдет. И все самой, самой. Расплакалась казачка, жалуясь на свою вдовью долю. Девчушка на колени к Кузьме забралась. Богдашка тоже ни на шаг от него не отходит. Кузьма сидел и только вздыхал. Помочь бы им по хозяйству надо. Задержались бы, так помог, а так что, одно расстройство… Достал солдат три серебряных рубля, все, что осталось после зимы в Шилкинском заводе, и отдал казачке. А тут и команда на погрузку.
Михайле больше других не повезло. Как раз подошла его очередь кашеварить. Пока сварили обед, раздали, сполоснули и протерли травой котлы, немало времени прошло. Как только освободился Леший, побежал по станице, очень хотелось ему взглянуть на Дуняшу. Но обошел он улицу из конца в конец, от дома сотника до бани, замедлил шаг у избы, где с Дуней печь клали — нет ее нигде. А зайти в хату солдат не решился. Было бы больше времени, может, и зашел бы, вроде печку посмотреть. А может, зайти? Пока он раздумывал, Ряба-Кобыла уже команду подал. Пора на посадку. Отвалили баржи, и только тогда увидел Михайло Дуню. Стояла она у самой воды и на руках ребенка покачивала. Зашлось сердце у солдата. Вокруг Дуняши казаки, казачки. Кричат, руками машут, ребятишки скачут, а Дуняша стоит и смотрит на отчалившую баржу. Видит, нет ли она Михайлу — не знает солдат. Встать бы, помахать ей, да нельзя — за веслом Леший. И тут Дуня приподняла своего мальца выше головы, словно решила показать его Лешему. Ай, незадача. Все без слов, все издали. А вдруг этот дитенок у Дуни на руках его, Михайлы Лешего, сын или дочка? Ведь жаловалась она, сколько живет со своим казаком, а дитя у них все нет. Михайло тогда не придал значения ее словам: нет, мол, так будет. А сейчас они всплыли в памяти, слова эти. Встал все-таки Леший, не выпуская весла, хотел крикнуть во всю мочь: «Дуня!» — да тут же и сел. Крикнешь, а на берегу ее мужик. Не будет потом бойкой казачке Дуняше житья.
Так и не узнал Михайло, разглядела ли Дуня его среди других гребцов. Словно не баржа от берега, а берег поплыл от баржи в сторону, назад, вместе с казаками станицы Кумарской, вместе с их домами, вместе с чужой женой Дуней.
«Ничо, бог даст, вернемся, еще встретимся», — пытался успокоить себя Михайло, налегая на тяжелое полуторасаженное весло. А в голове звучали Дунины слова: «Солдатик… Ле-ший… Ми-лай…» — словно стояла она рядом и наговаривала жарким шепотом эти слова.
Медленно тащился по Амуру огромный баркас, вызывая удивление у команд более подвижных барж, и своей громоздкостью, и тем, что с баркаса доносились блеяние овец, кудахтанье кур, а порой и совсем сельский крик петуха.
На баржах да и в станицах, которые миновал баркас, гадали: кто это и куда плывет на таком неуклюжем судне? На переселенцев не похоже, они бы везли с собой коней, коров, телеги. На таком баркасе свободно могла разместиться рота солдат, но и людей на нем не так уж много.
Иногда с барж, равнявшихся с баркасом, любопытствуя, окликали:
— Далеко ли, любезные, путь держите?
На баркасе отмалчивались, или измотавшиеся за дорогу, управлявшие непослушным судном казаки сердито отвечали:
— А туда ж, куда и вы!
Неудовлетворенные ответом, на баржах начинали подшучивать:
— А что это вы, любезные, кукарекаете?
Казаки угрюмо молчали, и это еще больше распаляло шутников.
— Слыш-ка, паря, баб у них нет, так они кур щупают, ишь, как кудахчут сердешные! — и вслед раздавался взрыв хохота.
Михаил Иванович Венюков, отправившийся в интереснейшую, как ему представлялось, экспедицию по реке Уссури, уже «переболел» обиду, нанесенную ему в Шилкинском заводе. Там его команде и был выделен этот злосчастный баркас, к тому же еще загруженный баранами и курами, предназначавшимися к столу генерал-губернатора. Сначала Михаил Иванович возмущался тем, что его экспедиция, которой надо было спешить к устью Уссури, превратилась в «задний двор» губернатора, но потом смирился с неприятными обстоятельствами и теперь каждый день пути использовал для работы.
В прошлом году, возвращаясь с Амура, он на лодке добрался до Сретенска и там получил известие, что генерал-губернатор собирается в Петербург. Пришлось спешить в Иркутск, чтобы доставить Муравьеву сведения обо всем сделанном на Амуре после его отъезда. Сведения эти были крайне нужны генерал-губернатору, чтобы убедить в столице маловеров и противников амурского дела в необходимости его продолжения и завершения. И Михаил Иванович помчался на курьерских в Иркутск.
Муравьева он застал уже одетым в дорогу. Во дворе стоял с подмазанными осями и уложенными вещами любимый генеральский тарантас, который Николай Николаевич предпочитал рессорным экипажам.
Выслушав Михаила Ивановича, генерал приказал ему явиться с отчетом в начале зимы в Петербург.
Начальник Венюкова Будогосский не мог простить ему поездку на Амур с генералом, считал, что сам он обойден вниманием Муравьева, и поэтому грубил, мешал в работе и даже присвоил несколько карт, изготовленных Михаилом Ивановичем.
Два с половиной месяца, прожитых Венюковым в Иркутске, были бы тягостны, если бы не вечера, проведенные в Сибирском отделе Географического общества, да встречи с Петрашевским и его друзьями.
Из троих видных петрашевцев, живших тогда в Иркутске, Михаил Иванович более всего сошелся с самим Михаилом Васильевичем Буташевичем-Петрашевским. Ему нравились резкая правдивость и злые насмешки Петрашевского. С ним интересно было поговорить и о науке, и о политике, и даже о насущных амурских делах.
Тогда же появилась в городе еще одна любопытная личность, Михаил Александрович Бакунин, сразу привлекший к себе внимание иркутского общества. В гостиных шептались, что он революционер, ниспровергатель престолов, приговоренный якобы уже дважды, а может, и трижды к смертной казни. Один раз смертный приговор ему заменил пожизненным заключением король Саксонский, потом австрийский военный суд приговорил его к повешению. Однако и это решение было заменено пожизненным заключением. Поговаривали также, что по требованию России он был переведен в Петербург и здесь лишен сенатом дворянского звания и приговорен на каторжные работы в Сибирь, но сам государь, — здесь рассказчики понижали голос до шепота, — по ходатайству Николая Николаевича Муравьева, позволил ему отправиться на поселение в Сибирь.
Так это было или не так, но рассказчики утверждали, будто у Николая Николаевича Бакунин бывал в любое время дня и ночи, их часто видели гуляющими вместе, причем Николай Николаевич называл Бакунина кузеном.
Лично познакомиться с Бакуниным Венюков не успел.
Все отчеты для генерал-губернатора были быстро завершены, и Михаил Иванович на курьерской тройке помчался в Петербург. Будогосский, опасаясь, что Михаил Иванович может пожаловаться на него Муравьеву, в последние дни перед отъездом стал вдруг очень любезен. Мало того, что он приходил к нему есть провожальный пирог и пожелал счастливого пути, но еще, чтобы до конца показать свое так неожиданно вспыхнувшее расположение, попросил сделать ему одолжение и приискать для него в столице портупею и разное шитье.
Петрашевский перед отъездом Венюкова передал ему письмо к матери и откровенно сказал, что боится доверить его почте.
— И сообщите, Михаил Иванович, как мы тут обитаем…
При первой же встрече в Петербурге Муравьев объявил Михаилу Ивановичу, что летом ему предстоит возглавить экспедицию по исследованию реки Уссури. Там же, в столице, Венюков увлеченно начал готовиться к новому путешествию. Он копирует карты, делает выписки из книг, получает топографические инструменты, запасается нужной литературой.
Однажды вечером в дверь квартиры на окраине Петербурга, которую занимал молодой офицер, постучался неожиданный гость. Им оказался сам Геннадий Иванович Невельской, человек, поднявший русский флаг в устье Амура. Он пригласил Венюкова к себе и несколько вечеров подряд рассказывал о тех местах, где еще предстояло побывать поручику. Геннадий Иванович был настолько любезен, что сам начертил эскиз карты реки Уссури и написал к ней пояснение.
Не забыл Михаил Иванович и просьбу Петрашевского. На Торговой улице он разыскал дом матери Михаила Васильевича. Старушка спрятала письмо сына под косынку на груди и во время долгого разговора так и не вынула его, не прочла. Не написала она и ответ.
Теперь позади и дорога от Петербурга в Иркутск, и новые стычки с Будогосским, и дорога до Шилкинского завода. И вот наконец команда его плывет по Амуру. Уже на этом дурацком баркасе Михаил Иванович ради любопытства подсчитал, что только за год, с февраля прошлого по февраль нынешнего, не считая этой новой экспедиции, он проехал более двадцати двух тысяч верст.
В Петербурге, в библиотеке главного штаба, Михаил Иванович подобрал для Иркутска целую кипу книг о Восточной Азии. Некоторые из них он взял с собой в дорогу. В том числе и аккуратно переплетенный полугодовой комплект журнала «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие» за 1757 год. Привлекла его в журнале, выходившем еще при Михайле Ломоносове, «История о странах, при реке Амуре лежащих, когда оные состояли под Российским владением».
Интересно было читать сочинение, написанное сто лет назад. Автор его высказывал свою точку зрения на происхождение слова «Амур»: «Живущие по сей реке народы думают, что сие имя есть Российское, потому что оно ни у них, ни у китайцев, и ниже у маньчжуров не употребительно», далее рассказывалось о первых известиях об Амуре, полученных через томских казаков, «кои посланы были в 1636 году из Томска на Алдан-реку»; о походе письменного головы Василия Пояркова, а потом и «промышленного человека, уроженца города Соли-Вычегодской, именем Ерофей Хабаров».
Журнал печатал эту «историю» из номера в номер. И как ни медленно тащилась баржа Венюкова тем же путем «встречь солнца», каким плыли землепроходцы, чтобы «проведать оную реку обстоятельно», а все равно одно за другим миновали места, знаменитые походами предков, и реку, по которой Хабаров с неполной сотней гулящих людей и казаков первый раз вышел на просторы Амура, и Албазин. А потом и станицу Кумарскую, где в прошлом году Венюков встретился с энергичным и распорядительным капитаном Дьяченко. Оказывается, в старину и здесь, на Кумаре, стоял острог и в нем Онуфрий Степанов, а с ним несколько сот человек выдержали осаду многотысячного маньчжурского войска «к немалой чести казаков», как говорилось в журнале.
Михаил Иванович еще в Петербургском университете, слушая лекции по отечественной истории профессора Устрялова, заинтересовался прошлым Амура. Но тогда его привлекли русские люди, совершавшие великие географические открытия: Москвитин, Поярков, Хабаров, а потом оборона Албазина. А вот разгром неприятеля под Кумарой как-то прошел мимо внимания Венюкова. «Надо будет рассказать об этой битве Дьяченко, — подумал он. — Ему, построившему станицу на столь знаменитом месте, все это будет любопытно».
— Карманов! — окликнул Михаил Иванович своего унтер-офицера, переводчика с тунгусского языка. — Вы знаете, какое место мы проплываем?
— Казаки говорят: станицу Кумарскую, — ответил Карманов.
— А приходилось вам слышать, какая битва гремела здесь двести лет назад?
— Здесь? Битва? — изумился унтер-офицер.
— А вы, казаки? — спросил Михаил Иванович у своих гребцов, заранее уверенный, что и они ничего не слышали об осаде Кумары.
— Как же, — за всех ответил урядник Масленников, также входивший в команду Венюкова. — Давайте-ка, станичники, споем песню про Кумару!
Двое казаков отложили шесты, откашлялись и затянули в два голоса:
Во Сибири во украине,
Во Даурской стороне…
К удивлению своему, Михаил Иванович услышал, как «на устье Комары-реки казаки царя белого острог себе поставили», и даже описание острога с его рвом, валом, рогатками, и как потом на казаков «из раздолья широкого, из-за хребта Хингалинского, из-за белого каменя, выкатилось войско большое богдойское», и как в жестокой битве войско это было разгромлено.
Пораженный, Михаил Иванович думал о том, как веками сохраняет память народа предания о подвигах своих предков. Нет, недаром эти люди — казаки и солдаты — так безропотно переносят лишения походов, бросают насиженные места, чтобы вновь пройти дорогой предков, поселиться там, где они строили свои остроги, корчевали эту землю.
— Чудно, ваше благородие, — сказал урядник Масленников, находясь, как и Венюков, под впечатлением старинной песни, — после стольких-то годов, что и новый лес успел вырасти, опять на Амуре поднимаются Албазин, Игнашина, Кумара. Все как было. Чудно… — повторил он.
— Что ж чудного, — ответил Михаил Иванович, — просто побеждает справедливость.
— И чего они лезли, богдойцы-то, тогда? — спросил один из казаков. — И теперя их берег пустой, и тогда, сказывают, ни кола ни двора не стояло. А пришли, как в песне поется: «издалече, издалече, из-за хребта Хингалинского, из-за белого каменя…»
— И правда, станичники, чего им тогда воевать-то было идти? — впервые задумался об этом молодой казак.
Глубоко уважая Китай и его жителей — земледельцев и мастеров, философов и художников, — Венюков не раз поражался величайшей амбиции правителей древней страны. Даже во времена Ерофея Хабарова все народы, живущие на запад, на север и на юг от Поднебесной, они считали варварами. И когда в Пекин, преодолев огромное расстояние, прибывало посольство, прием его обставляли, как встречу вассалов. Подарки считали данью, а грамоту, которую вручал посол от своего государя, переводили императору так, что получалось, будто послал ее зависимый, ждущий покровительства данник. Странно ли, что, узнав о появлении русских на далеком и от Великой стены и даже от пограничного Ивового палисада Амуре, правители Китая восприняли это как дерзкую выходку забывшихся варваров и, собрав в течение нескольких лет войска, обрушили их потом на русские селения.
Михаил Иванович хотел поделиться этими своими мыслями с казаками, но услышал, как урядник Масленников спросил у молодого казака:
— Слышал, поди, говорят другой раз: «Сам не ам и другому не дам»?
— Так слышал…
— Ну вот и они так — ни себе, ни нам!
Казаки смеялись, а Михаил Иванович почему-то вдруг вспомнил сон: выбивают тревожную дробь барабаны, кажется, через весь плац военного лагеря на Ходынке под Москвой тянется живой коридор из солдат с розгами. А по этому коридору медленно волокут окровавленного солдата, на спину которого с каждым шагом со свистом опускается розга…
Шесть лет прошло с тех пор, как молодой еще офицер Венюков присутствовал при этой расправе над беглым солдатом, а снится она ему до сих пор. Тогда прапорщик Венюков прямо из лагеря, ничего не замечая вокруг, пешком бежал в Москву. Окружающая жизнь показалась ему такой жалкой, досадной ошибкой мироздания, угаром, от которого, чтобы не умереть, нужно было непременно выбраться на свежий воздух. «В жизнь науки», — решил он позднее и перевелся в дворянский полк на должность репетитора, что позволило ему посещать лекции в университете. И сюда, в Восточную Сибирь, Венюков отправился только потому, что надеялся с пользой приложить свои силы «к гуманной, общечеловеческой деятельности», как он когда-то записал в своем дневнике.
— Ваше благородие, — окликнул его урядник, — опять курица сдохла и один баран совсем квелый.
Это напоминал о себе «задний двор».
— Эдак мы до Усть-Зеи половину живности не довезем, — вздыхал урядник. — И чего им надо, кормим, поим, а они дохнут.
«Великое и обыденное, — думал Михаил Иванович. — Заселяем пустыню, внедряем здесь земледелие и промыслы, а сами в Иркутске вынуждены терпеть издевательства и мелочные придирки будогосских. Я собираюсь открыть для науки реку Уссури, дорожу каждым днем, чтобы оставить больше времени на экспедицию, а мне дают баркас, на котором полезнее было бы сплавить семейств тридцать казаков-переселенцев, и, словно в насмешку, загружают его птицей и баранами…»
Недоплывшую до губернаторского стола курицу выбросили за борт, «квелого» барана казаки вынесли на палубу, может, отойдет на солнышке да на ветерке. Но к вечеру и барана пришлось выбросить на корм амурским рыбам.
Уже на закате дня, дочитывая «Историю о странах, при реке Амуре лежащих…», Михаил Иванович сделал для себя еще одно открытие. Он знал, что один из его предков Никифор Венуков был в составе Московского посольства Даудова, направленного в Афганистан в 1672 году. И вот оказывается, что позже тот же самый Никифор побывал в Забайкалье и даже в Пекине. Он возил в Китай известие, «что прибыть имеет из Москвы посольство для прекращения ссор, между обоими народами происходящих. Канцелярист посольского приказа Никифор Венуков, отправленный из Москвы декабря 11 дня 1685 года, оное известие туда привез».
Эта неожиданная находка в старинном журнале подняла настроение Михаила Ивановича. Он стал прикидывать, сколько еще дней потребуется его команде, чтобы добраться до устья Зеи. Там можно будет оставить баркас, сдать всю живность и уже налегке поспешать к устью Уссури.
За неделю непрерывного плавания, проходившего так поспешно, словно передовой отряд кого-то догонял, солдаты первой роты выбились из сил.
— Ну, завтра будем на устье Зеи, — стараясь подбодрить уставших гребцов, объявил Дьяченко.
Было это четвертого мая.
— А много еще осталось, ваше высокоблагородие?
— По карте верст восемьдесят.
— Столько мы пробежим за день да за ночь, — прикинул Кузьма Сидоров. — А передохнуть бы не мешало…
Кузьма смотрел на командира, ожидая, что он скажет, но капитан промолчал, он заметил далеко впереди плывущие навстречу роте какие-то суда.
— Тюменцев, — крикнул он, — принеси-ка подзорную трубу!
Игнат, сидевший у надстройки, в которой располагался батальонный командир, нырнул в нее и прибежал с трубой.
— Китайцы, — сказал Дьяченко.
В подзорную трубу он разглядел большой китайский баркас с четырехугольным парусом, окруженный лодками. Лодки щетинились пиками — на них плыли солдаты.
Передовой отряд русского сплава и небольшая китайская флотилия быстро сближались.
— А не нападут, ваше высокоблагородие? — спросил Игнат.
Яков Васильевич сам пытался разгадать намерения китайцев. До сих пор его батальону не приходилось еще встречаться с китайскими солдатами. Некоторые из линейцев перестали грести, ожидая, что скажет командир. Дьяченко приказал продолжать движение.
— Может, примем к левому берегу? — негромко сказал Ряба-Кобыла. — Они пусть плывут своей дорогой, мы своей…
— Держать на баркас! — распорядился капитан.
Линейцы налегли на весла, но каждый раз, откидываясь назад, поворачивали головы, смотрели: близко ли чужая флотилия.
На китайских лодках тоже часто мелькали узкие весла. И там, и здесь гребцы работали молча. Суда быстро сближались. И когда между ними оставалось всего несколько саженей, с китайского баркаса послышался протяжный крик. Сразу же китайские гребцы опустили весла.
— Табань! — скомандовал и Дьяченко.
Баржа и баркас подошли друг к другу.
Под парусом у борта китайского баркаса стояло несколько маньчжурских чиновников в длинных халатах с широкими рукавами, шапку у каждого из них венчал цветной шарик. Яков Васильевич слышал от Шишмарева, что по цвету шарика можно узнать, какое положение занимает чиновник, а по изображению на груди халата — гражданский он или военный. Но из всего рассказа он запомнил только, что голубой шарик и вышитого тигра на груди носят гусайды и звание их равно примерно полковничьему. На баркасе чиновников с голубыми шариками не было. «Наверно, эти рангом пониже», — подумал капитан Дьяченко.
Когда баркас и баржа стали почти борт к борту, один из чиновников заговорил. Слова его сразу же стал переводить выступивший из-за спин чиновников подвижный унтер-офицер.
— Да это же Убошка, — узнали солдаты любознательного китайца, засыпавшего их вопросами прошлым летом в Усть-Зее.
Между тем У-бо приветствовал капитана от имени очень больших, как он сказал, чиновников из Китая и попросил сообщить им, где находятся суда русского цзянь-цзюня Муруфу.
— Большие чиновники, — добавил У-бо, — хотят приветствовать генерала и сообщить ему нечто важное.
Яков Васильевич знал, что катер генерал-губернатора должен прибыть в это место часа через три-четыре, о чем он и сказал. У-бо перевел его слова. Чиновник важно кивнул головой и добавил еще несколько слов.
— Мой начальник желает вам счастливого пути, — перевел У-бо. — Мы отправляемся дальше встречать русского цзянь-цзюня.
— И я желаю вам счастливого плавания, — ответил Дьяченко.
Уже в Усть-Зейской станице капитан узнал, что китайские чиновники спрашивали, встретившись с Муравьевым: долго ли он намерен пробыть в этих местах? На это генерал-губернатор ответил, что он не может задерживаться в верховьях реки, а должен спешить к устью. Если китайцы желают вести с ним переговоры, то это удобнее будет сделать на его возвратном пути. Тогда чиновники обратились к нему с просьбой обождать хотя бы несколько дней, так как в Айгунь скоро прибудет маньчжурский главнокомандующий из Цицикара, который очень желает лично встретиться с русским генерал-губернатором.
После небольших станиц, вставших на левобережье Амура, после настороженной тишины пустынного, заросшего тайгой правого китайского берега, Усть-Зейская станица показалась линейным солдатам многолюдным и шумным селением. Но некогда было оглядываться да рассматривать, что успели построить казаки и 14-й батальон за зиму. Еще сбежавший по сходням с катера генерал-губернатор принимал рапорт, а линейцы уже начали сооружать настил, чтобы по нему скатить на берег доставленные сюда пушки.
На пристани у настила, как только солдаты поволокли первое горное орудие, словно опенок из земли, выскочил У-бо.
— Братцы, гляньте, и здесь Убошка! А мы его, кажись, только вчера на Амуре встречали! — удивлялись линейцы.
— Вот ловок, успел обернуться!
У-бо, не то восхищаясь, не то удивляясь, цокал, как белка, языком и суетился вместе с солдатами вокруг орудия, пока его на руках поднимали по крутому склону берега. Вместе со всеми он поспешил за вторым орудием, что-то даже выкрикивал, когда Михайло Леший с другими солдатами поднимал его на настил. Но тут Убошка увидел, что со второй баржи начали сгружать пушки дивизионной легкой батареи и, подхватив полы халата, затанцевал вдоль берега туда.
К полудню пушки сгрузили, и батальонный командир разрешил солдатам отдыхать, а сам пошел к генералу. Но отдых оказался коротким. Едва успели пообедать да выкурить по трубочке, как вернулся капитан и приказал сгружать снаряды. Линейцы принялись таскать ядра, а Михайло подхватил корзину с картечными гранатами, подбросил ее на плечо и понес.
— Вот леший! — закричал на него Ряба-Кобыла. — Ты что гранаты как дрова швыряешь! Разнесет черта такого и нас заодно.
Но Михайло, чуть пригнувшись, уже бежал по берегу. Унтер-офицер, оставив Кузьму распоряжаться на барже, пошел за ним посмотреть, как укладывают снаряды. По пути он успел показать кулак шагавшему Лешему. Кузьма помог Михайле поднять новую корзину и сказал:
— Ты, и правда, осторожней, не кирпичи несёшь…
— Ладно, — прогудел Михайло и поспешил на берег.
Кузьма, проводив Лешего взглядом, стал подавать ядра солдатам и тут увидел, что Михайло, не добежав до места, где складывали снаряды, неожиданно присел. А потом повел себя и вовсе странно. Опустив корзину на землю, Леший пригнулся, попятился и бегом припустил обратно. С растерянным видом взлетел он по сходням на баржу и присел за бортом.
— Ты что? — удивленно спросил Кузьма.
— Унтер! — втянув шею в плечи, сказал сильно разволновавшийся Михайло.
— Ну и что унтер? — удивился Кузьма. — С каких это пор ты стал от Ряба-Кобылы бегать? Ну покричал он на тебя, а теперь уж, поди, отошел.
— Да не наш унтер, а Кочет…
— Вона что! — ахнул Кузьма.
Теперь только он сообразил, какая опасность подстерегает на берегу беглого солдата Михайлу Лаптя, хотя и носит он сейчас новую фамилию. Но фамилия хороша для разных бумаг, а на рябоватое лицо солдата и на его заметную фигуру новое обличье не наденешь. Кроме Кочета в Усть-Зее, где недалеко от станицы расположен 14-й батальон, Михайлу многие знают. Отсюда спущен приказ о его розыске. Попадется он кому-нибудь на глаза — и пропадет ни за понюх табаку. И капитану, за то что укрыл беглого солдата, пожалел его, отвечать придется.
— Лезь в трюм! — решительно приказал Кузьма.
Михайло мигом ползком по палубе направился к трюму.
— Леший, ты куда? — окликнули его вернувшиеся с берега солдаты.
— Грыжа у дурня, — сердито сказал им Кузьма. — Все бы ему что потяжелей поднять. А оно вишь как обернулось. Вон и корзину на берегу оставил. Вы уж подберите ее, ребята.
Все дни стоянки в станице Усть-Зейской Лешему пришлось отсиживаться в трюме. Кроме капитана Дьяченко да Кузьмы Сидорова, никто не знал истинную причину «болезни» солдата. Унтер-офицер Ряба-Кобыла и линейцы поверили, что Михайлу действительно схватила грыжа. До этого он никогда не отказывался от работы, наоборот, искал где потяжелей.
— Ты что же, в сыром трюме-то? — сочувственно спрашивали солдаты Михайлу. — Лежал бы на палубе. Вишь какие пригожие стоят деньки. На солнышке скорей отойдешь.
— Не, — отвечал Михайло, — у меня это сызмальства. Так дома матушка меня всегда в сарай ложила, запрет, и я отлеживался. Ничего, отойду…
Перетащив на берег пушки и снаряды, линейцы полагали, что завтра с утра придется выгружать батальонное имущество. Но на следующий день капитан велел делать запасные весла да шпаклевать баржи, где появилась течь, чинить обмундирование.
«Значит, дальше поплывем», — решили солдаты.
Поближе к полудню, когда Ряба-Кобыла затеял стрижку обросших за дорогу солдат, Игнат Тюменцев, ожидавший своей очереди, заметил плывущие к станице две лодки.
— Китайцы, — сказал, приглядевшись, Ряба-Кобыла. — Скажи-ка, Тюменцев, командиру.
Яков Васильевич вышел из своей каюты и поспешил к палатке генерал-губернатора. Там тоже увидели китайские лодки и ждали их приближения.
На берегу стояли переводчик Шишмарев, статский советник Перовский, командир 14-го батальона Языков и еще офицеры из штаба генерал-губернатора.
— Да это же Дзираминга, айгуньский амбань, — узнал Языков и побежал докладывать о приезде амбаня генерал-губернатору.
Амбань в шелковом халате, в шапке, украшенной соболиным хвостом, в сопровождении двух оруженосцев, несущих на вытянутых руках его меч и кремневый пистолет, торжественно направился к генеральской палатке.
Муравьев встретил амбаня у входа, стоя выслушал цветистое приветствие, а потом пригласил его к себе. Амбаня усадили на подставленный солдатами стул, сам Муравьев сел напротив. Дьяченко с другими офицерами стоял у входа в палатку и слышал, как Шишмарев переводит вопросы амбаня: «Хорошо ли плыл цзянь-цзюнь Муруфу? Как его бесценное здоровье?»
Генерал поблагодарил амбаня, сказал, что плавание проходит успешно, здоровье же у него хорошее, и в свою очередь поинтересовался здоровьем амбаня.
Дзираминга пространно поблагодарил генерала, здоровье у амбаня тоже оказалось хорошим.
— Я прибыл сообщить, — торжественно сказал амбань, — что придворный вельможа, маньчжурский главнокомандующий князь И-шань, прибыл в Айгунь. Он просит цзянь-цзюня Муруфу хоть на несколько дней отсрочить свое дальнейшее плавание, чтобы иметь возможность поговорить с ним о разграничении на Амуре, так как дело это крайне заботит наше правительство.
Муравьев выслушал амбаня с тем же спокойным и любезным выражением лица. Казалось, что он в это время думает о чем-то, совершенно не относящемся к предстоящим переговорам, к тому, что говорит невысокий, по-бабьи расплывшийся полный маньчжур, так и не снявший, несмотря на жару, свою шелковую шапку, увенчанную соболиным хвостом. Но пока Шишмарев слово в слово переводил речь амбаня, стараясь даже интонациями подчеркнуть те слова, которые выделил Дзираминга, генерал-губернатор мысленно взвешивал их, тоже выделяя слова, но только те, в которых находил ответ или намек на заботившие его самого вопросы.
«Князь И-шань просит задержаться, чтобы поговорить с ним о разграничении… Это что-то новое. Совершенно новое. До сих пор не они, а я предлагал провести такой разговор, но маньчжуры от него уходили… Дело это крайне заботит их правительство… Крайне заботит… Ну что ж, почувствовали наконец, что англичане и французы могут высадиться не только на юге Китая, где они предали все огню и разрушению, как в Кантоне, но ударить и здесь — на Северо-Востоке Азии. Жаль, что пекинским чиновникам потребовалось почти пять лет на уяснение простой мысли, что здесь, на Амуре, у нас и у Китая общность насущных интересов…»
Между тем Шишмарев, заглядывая в свою запись, переводил последние слова Дзираминги:
— …и пограничные люди наши находятся в тревоге и оторваны от сельских своих занятий…
«Пограничные люди», — сказано довольно прозрачно и определенно. Называя так жителей северных районов Маньчжурии, китайцы несомненно выражают свое согласие с моими предложениями о границе по естественному рубежу — реке Амуру…»
Думая об этом, Муравьев все еще стоял с любезным и в то же время отсутствующим взглядом. Пауза затянулась. Слышно было, как за палаткой настороженно переступают с ноги на ногу офицеры. Амбань решил, что цзянь-цзюнь Муруфу колебался, и торопливо заговорил, что он во всем успеет и все сделает.
— Я могу задержаться только на короткое время, — сказал наконец генерал-губернатор.
Амбань заметно оживился и поинтересовался: есть ли у генерала дети? Муравьев не понял этого вопроса, так далекого от всего того, о чем он сейчас думал, и переспросил. Когда же смысл вопроса дошел до него, он развел руками и сказал, что детей у него нет.
Дзираминга с сожалением покачал головой.
— Очень, очень жаль. После великого дела, хорошо было бы оставить славу в потомстве.
Муравьев не удержался, улыбнулся. Опять очень прозрачный намек…
Сразу же договорились, что встреча генерал-губернатора с князем И-шанем состоится на китайском берегу, в Айгуне, через несколько дней. Уже прощаясь, амбань вдруг вернулся к столу, сел и начал извиняться за свою забывчивость. Он еще не спросил позволения у генерала принять его с почестями и пушечными выстрелами. Получив согласие и на это, амбань уже окончательно раскланялся и, провожаемый генералом и офицерами, направился к лодке.
Приезд амбаня вызвал немало разговоров и толков среди офицеров. Но все сошлись на том, что, по-видимому, на этот раз китайская сторона решила договориться о разграничении.
В тот день, уже в сумерках, пришла в Усть-Зейский пост рота Прещепенко. На следующий день прибыла и рота поручика Коровина. А первая рота все еще стояла в Усть-Зее, ожидая приказа. Солдаты, правда, не жаловались на непредвиденную остановку, зато капитана Дьяченко томила неопределенность. Далеко ли еще придется плыть? Где, наконец, станет батальон? Об этом у него спрашивали и Прещепенко, и Коровин, но Яков Васильевич и сам не знал. А генерал-губернатор на его вопросы отвечал так неопределенно, будто и он еще не решил судьбу батальона.
9 мая трубачи Иркутского конного полка проиграли сигнал общего построения. «Наконец-то будет зачитан приказ», — решил Яков Васильевич, наблюдая за тем, как офицеры равняют отвыкшие от построений роты. Но оказалось, что солдат обоих батальонов и казаков собрали на молебен. Генерал-губернатор решил заложить храм благовещенья и переименовать станицу Усть-Зейскую в город.
Едва плывший с Муравьевым архиерей Иннокентий закончил короткий молебен, как на только что отструганной и установленной мачте подняли большой флаг. Генерал-губернатор сам объявил, что отныне станица Усть-Зейская становится городом Благовещенском.
Михайло Леший по-прежнему прятался на барже. Услышав сначала звуки оркестра, потом крики «ура», он долго гадал, что там происходит на берегу. Но выбраться наверх Михайло не решался. Вчера вечером он опять чуть было не столкнулся с унтером Кочетом. Когда порядком стемнело, Михайло выбрался на палубу, чтобы размяться, покалякать и покурить с приятелями. Но едва он набил трубку и потянулся к тлевшему труту, как увидел, что с берега к сходням их баржи идут, неторопливо беседуя, Ряба-Кобыла и Кочет.
— Ой, братцы, опять схватило! — только и успел сказать Леший и скатился в трюм.
— Плохи дела у Михайлы, — сочувствовали ему солдаты. — Такой был здоровый мужик… Вишь, как расхворался.
Михайло сидел в трюме и клял Кочета, из-за которого нельзя ему ни на барже посидеть, ни на берег выйти. А вдруг батальон вовсе тут станет. Так и сидеть ему все время в трюме? Да тут и правда в лешего превратишься. «Нет уж, если батальон останется здесь, убегу я опять. Лучше беглым быть, чем в трюме сидеть», — решил солдат.
Скоро послышались шаги подходившего к пристани строя, донеслись команда «разойдись!» и топот ног по сходням. Рота вернулась с молебна.
— Приехали в станицу, а уплывем из города, — обсуждали солдаты случившееся.
— Да какой это город! Вот Иркутск или Чита — это да, это город!
— Пока мы отсюда назад поплывем, может, и правда здесь город построится…
— А почему его Благовещенском назвали? — донесся в трюм голос Игната Тюменцева.
— Говорили же. Благая весть, значит, получена, что вернутся опять к России ее амурские земли. Потому и назвали город Благовещенском.
10 мая, так и не отдав приказа о дальнейшем движении 13-го батальона, генерал-губернатор на своем катере в сопровождении двух канонерских лодок отправился в недалекий отсюда Айгунь. С ним уплыли все офицеры походного штаба.
— Ну что, ребята, не надоело бока пролеживать? — вернувшись в роту, спросил батальонный командир.
— Ничего, мы привычные. Нам что лежать, что щи хлебать — все одно.
— Ладно, отдыхайте, раз все одно, — рассмеялся вместе с солдатами капитан Дьяченко.
В тот день пришла в Благовещенск четвертая рота.
Козловский задолго до того, как показались первые строения, устроился на носу баржи и не опускал подзорную трубу. Увидев растянувшиеся длинной цепочкой по берегу дома, мачту с флагом, причаленные баржи, группы солдат на берегу, он радостно выкрикнул:
— Дружнее, ребята, дружней! Покажите, как умеет ходить четвертая рота!
Солдатам и самим хотелось показать себя жителям станицы да и другим ротам батальона. Они перестали оборачиваться, дружно налегли на весла.
Прещепенко и Коровин находились на барже батальонного командира. Втроем они стали у борта, встречая подходившую баржу Козловского.
— С прибытием в город Благовещенск! — крикнул Дьяченко, когда первая баржа поравнялась с ним. — Хорошо идете, ребята!
Козловский, как всегда, был радостно возбужден. Доложив батальонному командиру о том, что вверенные ему казаки-переселенцы доставлены на места нового водворения, он прямо засиял, когда узнал, что прибыл не в станицу Усть-Зейскую, а в город.
— Вот уже два русских города на Амуре: Николаевск и Благовещенск! — воскликнул он. И стал расспрашивать — Куда мы теперь? Скоро ли дальше?
— Не пойму, чего вы торопитесь! — не разделяя восторгов молодого поручика, сказал всегда вступавший с ним в спор Прещепенко. — Дайте солдатам отдохнуть. Пусть хоть мозоли у них от весел подсохнут.
— Вы не знаете моих орлов, — заметил, нисколько, впрочем, не обижаясь, Козловский. — Прикажи им на этих баржах плыть на Камчатку, и они ни слова не скажут.
— Больных нет? — пряча улыбку, спросил Дьяченко.
— Больных?! — Козловский разулыбался во все розовощекое лицо, удивившись даже вопросу. — А вот сейчас сами услышите…
Он повернулся к реке, где заворачивала к берегу вторая баржа его роты, и звонко крикнул:
— Здоровы, ребята?!
— Все, как один! — дружно ответили на барже.
— Молодцы, ребята!
— Рады стараться!
— Вот видите, — оборачиваясь к капитану, сказал Козловский.
— Хорошо, — улыбнулся Прещепенко, — только не по уставу.
— Так скоро ли дальше? — довольный произведенным впечатлением, допытывался Козловский.
— Скоро, — ответил капитан. — Пока ремонтируйте баржи, приведите в порядок обмундирование.
Козловский вспомнил трагический случай, свидетелем которого он недавно был, и сказал:
— Да, господа, генерал-губернатор еще не знает, какое нелепое событие случилось. С есаулом Сухотиным…
В тишине, которая наступила после рассказа поручика, резко прозвучал голос Прещепенко.
— И правильно поступил Сухотин! Искупил свой позор.
— Нет, нет, вы послушайте, что мне удалось выяснить, — горячась, перебил его Козловский. — В станице Толбузиной я встретил знакомого старика-казака. Прелюбопытнейший человек, но дело не в нем. Оказалось, он из той же станицы, что и Сухотин. И вот этот старик Мандрика, сын его и невестка в один голос говорят: «Кольку Сухотина мы знаем. Не мог он потратить казенные деньги».
— Ну, вы их слушайте! — сказал Прещепенко. — Документы-то он оставил.
— Вот именно, вот именно. После разговора с Мандрикой я уже в пути разобрал все его документы. Пересчитал и могу доказать, что есаул Сухотин… — Козловский сделал паузу и повторил — Могу доказать, что есаул Сухотин ошибся в расчетах!
— Как так? — спросили разом Дьяченко и не вступавший до этою в разговор поручик Коровин.
— А вот, чтобы вам дать понятие, посмотрите, — Козловский расстегнул свою сумку, вынул из нее лист бумаги и стал показывать пальцем на нужные строки. — Здесь учтены все суммы — за лес, железо, вар, за работу, товары для казаков и прочее. Это считал я. А здесь, — он достал другой листок с неровными колонками цифр: — Это расчеты покойного есаула. Он просто не силен был в арифметике. Видите, я подчеркнул… Сухотин неверно сложил итог. Посчитал рубли за копейки. И вот… Впрочем, я несколько раз пересчитывал и надеюсь, что оправдаю честь есаула. Возьмите, Яков Васильевич, передайте генерал-губернатору.
— Он сегодня ушел в Айгунь, — беря бумаги, сказал Дьяченко. — Когда вернется, не знаю. Но я сегодня же все это передам в канцелярию.
Наступило одиннадцатое мая.
Солдаты и этот день думали провести в блаженном безделии. Никаких работ, никаких нарядов не предполагалось, а такое в солдатской службе случается нечасто. Как вдруг нарочный привез от генерал-губернатора приказ. Первая рота должна была передать все тяжелые грузы из батальонного имущества на баржи остальных рот и, оставив при себе только оружие, плотницкий инструмент и месячный запас продовольствия, отправляться немедля к стоянке генерал-губернатора на левом берегу Амура, напротив селения Айгунь. Остальным ротам ожидать в городе Благовещенске прибытия плотов с переселенцами, а затем сопровождать их в новые места поселения. После высадки переселенцев ротам приказывалось следовать к месту новой стоянки батальона. Там к тому времени уже будет находиться первая рота во главе с батальонным командиром.
Но и этот приказ не делал даже намека на то, где в конце концов станет 13-й батальон.
«Ладно, выяснится на стоянке Николая Николаевича», — решил капитан.
Лишнего тяжелого имущества на баржах первой роты не было, рота ведь везла в Благовещенск артиллерию, и командир распорядился готовиться к отплытию.
— Что там в Айгуне? Встречался ли генерал-губернатор с И-шанем? Начались ли переговоры о разграничении? — засыпали офицеры батальона вопросами прибывшего курьера.
Курьер, офицер из штаба генерал-губернатора, побывал недавно в Айгуне и охотно делился своими впечатлениями.
— Айгунь, господа, — сравнительно большая маньчжурская деревня, с крепостью посредине. Там за стеной из бревен несколько строений: казначейство, тюрьма и дом амбаня. Переговоры начинаются сегодня. Вчера же мы обедали у амбаня!
— Как там все было? Как настроение у китайцев? — нетерпеливо спросил Козловский.
— Позвольте, я уж расскажу все по порядку, — сказал курьер, усаживаясь на вынесенную солдатами скамейку. — Еще здесь 7 мая, как помните, амбань просил разрешения встретить Николая Николаевича салютом. И вот генерал только сошел на берег, как в стороне показался дым и послышался какой-то треск. Что такое, думаем мы, что за пиротехника? А это и был салют. Пушек у китайцев, по-видимому, нет, стреляли небольшие мортирки.
Наша канонерка ответила тремя залпами из полевых орудий. И хорошо, что только тремя, а то бы опять могла начаться паника. Говорят, так было в прошлом году, во время проводов графа Путятина. Но и этими залпами китайцы, по-моему, были озадачены.
Генералу для следования в город подали парадную одноколку амбаня. Он сел в нее вместе со статским советником Перовским. Нам предложили верховых лошадей. Таким порядком мы и следовали в крепость мимо изумленных жителей этого единственного на Амуре более или менее значительного китайского поселения. Николай Николаевич, конечно, милостиво улыбался на право и налево, чем, мне кажется, жители Айгуня остались особенно довольны.
Амбань вышел встречать генерал-губернатора к парадным, разукрашенным драконами воротам внутри крепости. Сам помог Николаю Николаевичу сойти с коляски и провел в дом. Мы направились следом. Там, в комнате, влево от входа, генерала уже ожидал князь И-шань, в шелковой курме с каким-то носорогом на груди, с гладким красным шариком на шапке. Важный старик. В ту комнату пригласили только Николая Николаевича, Перовского и Шишмарева. От китайцев там остались, кроме самого И-шаня, амбань Дзираминга и секретарь ротный командир Айжиндай.
Нас, вместе с маньчжурскими офицерами с белыми и синими шариками на шапках, посадили в соседней комнате.
Сразу начались угощения. Нам предложили чай — желтый и ароматный, обсахаренный рис, сухие фрукты, диковинные орехи, а уж потом подали жареную баранину, мелко порезанного жареного поросенка. Все приходилось брать палочками, ложек и вилок у китайцев нет. Палочки — это чистое мучение, господа!
У них подают все наоборот. Сначала сласти, потом мясо, а некое подобие супа — в конце обеда.
Бедняге Шишмареву вместе с маньчжурским секретарем Айжиндаем во все продолжение обеда пришлось стоять на ногах. Яков Парфентьевич потом жаловался, что он не решился из-за этого попробовать рисовую водку, которую хозяева подавали подогретой в крошечных чашечках. Водкой нас обносили со строгим соблюдением чинов. Сначала заходили к генералу и наливали ему с Перовским, потом — к нам. Здесь выбирали тучных и видных, а уж потом наливали остальным.
— О чем же говорили? — опять спросил поручик Козловский.
— Да так, всякие любезности: как называется город, в котором мы родились, и что у кого болит? А о главном не упомянули ни слова. Уже в конце обеда, окончившегося в седьмом часу, И-шань предложил переговорить о деле, но Николай Николаевич отказался. Он заявил: сегодня будем пировать, а дела отложим до завтра.
Нынче как раз и должно начаться первое деловое свидание. Но я выехал к вам еще до рассвета с приказом.
Через какой-то час после прибытия курьера баржи линейцев снялись с якорей и направились к Айгуню. Провожая первую роту, Прещепенко, Коровин и Козловский выстроили на берегу своих солдат.
Отъезду из Благовещенска особенно рады были Михайло Леший и Игнат Тюменцев. Для Михайлы кончилось наконец его добровольное заточение в трюме, и он с радостью, потерев ладони, взялся за весло.
— Ты смотри, Михайло, не налегай сразу, — говорили ему соседи. — Болел же…
— Ничего, — отвечал солдат, — на меня эта болезнь раз в год находит. Теперь переболел — долго не тронет.
Игнат радовался тому, что плывет он все ближе и ближе к тем краям, где ждет его Глаша. «А может, опять свидимся. Вдруг станет батальон там, где жена моя невенчанная живет, — думал солдат. — Ох, господи, случилось бы так!»
К стоянке генерал-губернатора у Айгуня прибыли в четвертом часу. Генерал только что вернулся с переговоров, которые длились с десяти часов утра до трех дня, устал и, ожидая к себе князя И-шаня, капитана Дьяченко не принял. Он передал через Шишмарева, что приказ о дальнейшем следовании батальона будет вручен утром.
Яков Парфентьевич Шишмарев был среди тех немногих людей, которые участвовали в переговорах с русской стороны. С утра в Айгунь прибыли он, генерал-губернатор и статский советник Перовский. Позже, с картами, на которых была нанесена предполагаемая граница, пригласили выехавшего наконец на Амур в качестве оберквартирмейстера Будогосского, того самого чиновника, с которым никак не мог поладить Венюков.
Переговоры проходили в той же комнате айгуньского амбаня, где накануне обедали Муравьев и князь И-шань. С одной стороны стола на широких нарах сидели И-Шань и Дзираминга, с другой — русские. Шишмареву и Айжиндаю вновь, все пять часов, пришлось стоять, соблюдая китайский церемониал.
— О чем же говорили, если не секрет? — спросил Дьяченко.
— Отчего же, — ответил Шишмарев. — У меня было время все запомнить. Ведь каждая фраза повторялась трижды. Сначала говорил Николай Николаевич, потом его слова я переводил на маньчжурский. Князь И-шань, хотя он и природный маньчжур, но, пребывая при дворе императора, отвык уже от родного языка, и для него с маньчжурского на китайский переводил Айжиндай. Но позвольте по порядку о самих переговорах. Николай Николаевич изложил И-шаню причины наших действий на Амуре. И опять, как и писал о том прежде китайскому трибуналу внешних сношений, предложил определить границу обоих государств по Амуру и Уссури. Он подчеркнул, что эта граница представляет удобную естественную черту между нашими странами. После этого на совещание был приглашен господин Будогосский с картами, на которых уже был нанесен проект граничной черты.
Когда князь И-шань стал говорить, что Дайцинское государство очень велико, у него немало забот, кроме Амура, и он еще подумает, надо ли спешить с решением такого небольшого вопроса, как разграничение на севере, Николай Николаевич, по-моему, весьма кстати напомнил, что Китай сейчас в войне с англичанами и что англичане могут обнаружить желание завладеть устьем Амура и местами, от него к югу вдоль морского берега лежащими. А Россия вправе им в этом воспрепятствовать только в случае, если на основании заключенного договора покажет означенные места нам принадлежащими.
После этого Николай Николаевич предъявил китайцам свои полномочия на переговоры, и так как шел уже третий час, пригласил князя И-шаня к себе на катер.
Да вон, кстати, и сам князь! Ну, я удаляюсь, господа, извините.
С правого берега, от Айгуня, отчалили две большие джонки. Они быстро пересекли Амур и стали по обе стороны от генеральского катера.
Ровно в четыре часа показался на палубе цзянь-цзюнь И-шань в сопровождении своей свиты. Впереди вышагивали два оруженосца и прислужник с трубками. За ними шел сам И-шань, следом двигались айгуньский амбань Дзираминга и Айжиндай. Все они поднялись на русский катер.
Как только сели за стол, уставленный чаем, сластями, бутылками мадеры, шампанского и ликера, на берегу заиграл оркестр иркутского конного полка. За угощением, как и вчера на обеде у амбаня, о деле не говорили, И-шань с удовольствием слушал оркестр, а когда к нему присоединился хор, пришел в восторг и некоторые песни просил повторить по два раза.
Понравились И-шаню и угощения. В самом добром настроении, согретый вином из разных бутылок, он снял с себя курму, сказав при этом, что у нее длинные рукава и в ней очень жарко, и остался в нижней рубашке, похожей на поповский подрясник. Потом оруженосцы вывели его под руки на палубу освежиться. Уехал И-шань уже под вечер.
Для солдат первой роты приезд китайцев, а потом игра оркестра и хор оказались неожиданным развлечением. Дьяченко всех их, кроме часовых, отпустил на берег. Игнат и Кузьма сидели рядом с трубачами, покуривая табак из Игнатова кисета.
Слушая, как солдаты играют одну песню за другой, Игнат вспоминал, как еще совсем недавно в Засопошной сходились вечерами парни и девки у костра и тоже пели и плясали. «И как я тогда не примечал Глашу, — думал он. — Ведь и жили-то рядом, и на вечерки она последний год ходить стала, а не примечал».
Кузьма за двадцать с лишним лет службы совсем забыл родной дом и семью. Раз в год, а то и в два, приходило от брата письмо. Столько же писем отправлял Кузьма домой. А что писать в тех письмах, ни он, ни брат не знали. Поэтому чуть ли не весь листок обычно занимали поклоны родным, забытым теткам и дядькам и совсем уже незнакомым ему племянникам. А песни бередили душу, и вспоминалось под них то, что казалось давно и прочно забытым: лицо матушки родной; чуть поклеванный воробьями подсолнух на грядке; какой-то человек, может, его дядька, который подбрасывает Кузьму, еще мальца, высоко над головой…
Михайлы Лешего не было с друзьями. Он стоял на часах у баржи. Отсюда хорошо было видно, как старается оркестр, как в лад покачиваясь, поют голосистые солдаты. Видел он, как из генеральской каюты вывели под руки в одной исподней рубахе важного маньчжура, как подвели его к корме и он справил прямо в Амур малую нужду. А через открытую дверь каюты сияли разноцветные бутылки с разными наливками. Глядя на них, думал Михайло, что хорошо бы сейчас опрокинуть крышку спирту, гляди, и стоялось бы на посту бодрее.
Утром генерал сказался больным и отправил в Айгунь с Перовским и Шишмаревым проект договора. К себе он вызвал капитана Дьяченко и вручил ему приказ: основать военный пост, имея в виду будущее пребывание в нем всего 13-го батальона, на Амуре в месте, указанном на карте.
— Смотрите, — сказал Муравьев, развернув вычерченную от руки карту. — На устье Уссури уже стоит наш казачий пост. Но место то в стороне от пути вашего следования. От казачьего поста к Амуру ведет протока Амурская. Вам надлежит выбрать место для военного поста где-то здесь, на правом берегу Амура. Выбрать такое место, откуда 13-й батальон мог бы во всякое время спускаться и к устью Амура, и подниматься вверх по реке, если то потребуется.
— Когда прикажете отправляться? — спросил Дьяченко, разглядывая карту.
— Сегодня же, — сказал Муравьев. — Накормите поплотнее солдат и — в путь! Я надеюсь, что мы поладим с китайцами и договор о разграничении будет заключен еще в мае.
Часа через три, перед самым отплытием передового отряда 13-го батальона, вернулись из Айгуня Перовский и Шишмарев. Перовский пошел докладывать генерал-губернатору о ходе переговоров, а Шишмарев зашел к Дьяченко.
— Поздравляю с дальней дорогой! — воскликнул он. — Когда отваливаете?..
— Уже готовы. Генерал нас торопит. Ну, а как там, Яков Парфентьевич, в Айгуне?
— Пока читаем то по-китайски, то по-русски, то по-маньчжурски наш проект договора. Я порой забываю, какой язык мой родной. А наши партнеры усиленно внушают нам мысль о величии Срединной империи, о ее превосходстве над всеми другими государствами и народами. Сегодня Айжиндай даже вскочил, когда прочитал в преамбуле договора фразу: «Ради большей славы и пользы обоих государств». «Зачем тут упомянуто слово «слава»? — воскликнул он. — Наше Дайцинское государство и без того так славно, что большей славы ему желать нельзя!»
— Да, — вспомнил Шишмарев, — кончилась карьера нашего Убошки.
— Убошки? Этого нашего постоянного соглядатая! Каким же образом? — заинтересовался Дьяченко.
— А вот слушайте! Возвращаемся мы сегодня с переговоров. А там во дворе амбаня уйма всяких клетушек и перегородок. Слышим, за стенкой кто-то истошно вопит. И вместе с криком звуки такие, будто перину там выколачивают. Мы с Перовским переглянулись, замедлили шаги. Провожал нас секретарь амбаня Айжиндай. Заметив наше недоумение, он закричал по-маньчжурски: «Хватит с него!»
Глядим: из-за стенки выскакивает, сверкая голой спиной, подтягивая штаны, Убошка. Увидел нас, крутнулся и юркнул в какую-то каморку. Айжиндай стоит, хохочет, отсмеялся и сказал нам: «Подарки укрывал. Получит у вас подарок и припрячет, а его надо сперва своему начальнику показать. Если разрешит начальник, можно себе оставить, не разрешит — надо ему или самому амбаню отдать…»
Больше он, конечно, в Благовещенске не появится. Ну, заговорился я. Пойду к Николаю Николаевичу. Попутного вам ветра и большой воды!
— Спасибо, Яков Парфентьевич! — искренне поблагодарил его Дьяченко. — Заезжайте к нам в новый военный пост!
— Заманчиво, но не обещаю! — уже на ходу ответил Шишмарев.
Яков Васильевич вышел на палубу. Дул попутный западный ветер. Уровень воды в Амуре был в это лето довольно высоким. Во всяком случае начало плавания обещало быть удачным. Солдаты, пообедав на берегу, уже собрались на баржах. «Ну что ж, в дорогу, — подумал капитан. — Все дальше от Иркутска… На край Азии».
— Убрать сходни! — скомандовал он и улыбнулся, вспомнив Козловского: «Уж он-то обрадуется, узнав, куда предстоит путь батальону».
— Сходни на борту! Сходни на борту! — ответили с барж.
— Отваливай! — словно обрывая этой командой мысли о сыне и жене, крикнул капитан.
Николаевск утопал в снежных сугробах, когда в конце февраля, так и не дождавшись ни одной вести из Селенгинска, Михаил Александрович Бестужев отправил родным последнее письмо. Это было его восьмое письмо из Николаевска. Первое он послал с приказчиком Чуриным еще в сентябре прошлого года, сразу по прибытии в молодой амурский город, основанный Геннадием Ивановичем Невельским. По казенным сообщениям стало известно, что Чурин прибыл в Аян в начале октября. Затем поступила весть, что 12 ноября он отправился дальше из Якутска, следовательно, до Иркутска добрался в конце месяца. Какие задержки не накидывай, а в Селенгинск письмо пришло в начале декабря. И Михаил Александрович терпеливо ждал ответа.
Три раза в Николаевск приходила почта зимним путем через Удский острог, но писем ни от сестер, ни от жены не было. Михаил Александрович уже склонен был думать, что сестры, несмотря на просьбы подождать его возвращения, уехали в Россию. Но не могла же уехать вместе с ними жена! И с возвратной зимней почтой, с каждой оказией, он писал и писал в Селенгинск.
Зима в Николаевске в этот год стояла на удивление хорошая, с оттепелями, когда вдруг начинало капать с крыш, с ясными солнечными днями. Ни разу еще не случилось той страшной пурги, которая, по рассказам людей, проживших здесь два-три года и потому считавших себя старожилами, каждую зиму налетала на город и заносила его по самые крыши. Правда, снег выпал глубокий. Но какая же зима без снега!
Рассчитавшись лишь в ноябре с грузами, устроив и обеспечив рабочих самым необходимым, Михаил Александрович теперь писал отчет и строил различные планы возвращения.
От плавания в Америку пришлось отказаться сразу по прибытии, и с этим Бестужев уже смирился. Но тем сильнее его влекло домой, сперва он думал возвращаться через Аян и Якутск. Но для того, чтобы достичь Аяна, надо было дождаться, когда очистится ото льда амурский лиман. А это, как говорили ему бывалые николаевцы, происходит не ранее начала июня. Из Аяна его ожидал путь в тысячу верст по оттаявшим топям, броды через многочисленные речки, а потом еще две тысячи верст на утлых лодчонках, которые надо было тянуть бечевой против течения.
Услышав о его намерении, Петр Васильевич Казакевич, знавший эту дорогу, сказал: «Зимой еще куда ни шло, но летом я соглашусь лучше дважды подняться и спуститься по Амуру, нежели еще раз испытать прелести подобного пути».
Бестужев собирался дождаться в Николаевске прибытия пароходов «Амур» или «Лена». Но вскоре поступило известие, что «Амур» прочно стал на мель близ устья Уссури, и еще неизвестно, что будет с пароходом, когда начнется подвижка льда. О «Лене» же сообщали, что она отправилась из Усть-Зейской станицы с генерал-губернатором и тоже села на мель. Николай Николаевич ее бросил и поплыл дальше на лодке.
Так поколебавшись до февраля и еще и еще раз взвесив все возможности, Михаил Александрович решил возвращаться самостоятельно по Амуру.
В середине марта, как раз на страстной неделе, простившись со всеми николаевскими знакомыми, он отправился на почтовых лошадях в Мариинск, где и стал ожидать вскрытия реки. Это давало выигрыш в триста верст пути. Да и ледоход здесь проходил гораздо раньше, чем в Николаевске.
Мариинск с заметным издали бревенчатым домом батальонного командира, поставленным на самом возвышенном месте отступившего от берега холма, с казармами и небольшими домами офицеров, с неуклюжими сараями казенных складов и цейхгаузов, с лавкой и жильем поселившегося здесь купца, казался оживленным поселением. Здесь, к удивлению своему, Михаил Александрович увидел много женщин, расторопных и все время чем-то занятых. Оказалось, что это ссыльные каторжанки, приставленные к линейному батальону. Солдаты называли их уважительно: «тетеньки». Они стирали линейцам белье, штопали одежду, поварничали и оказывали другие услуги солдатам.
В Мариинске Бестужев собирался построить себе лодку, но по случаю за несколько серебряных рублей приобрел гиляцкую, обшил, подняв на одну доску ее борта, сделал навес и приспособление для небольшого паруса. Как только река очистилась ото льда в самые последние дни апреля, он тронулся в путь. Идти пришлось где бечевой, а где с попутным ветром под парусом и на веслах.
Первое время попутчиками у него были солдаты 15-го батальона, хорошо знавшие путь по реке, среди многочисленных островов и проток. Они шли устанавливать почтовые станции. Но в начале мая солдатские лодки поотстали, и Бестужев с двумя гребцами из своих прошлогодних рабочих да со слугой Павлом, второй год делившим с ним дорожные невзгоды, продолжал путь вверх по реке самостоятельно.
Тянулись длинные амурские версты, изредка лишь оживляемые гольдскими стойбищами. Уже издали перед каждым стойбищем можно было разглядеть длинный, сбегающий от юрт к воде ряд кольев, соединенных перекладинами. На них жители вялят на зиму рыбу. Солдаты говорили, что в середине лета, когда идет горбуша, и осенью в ход кеты изгороди эти сплошь увешаны красной рыбой. Сейчас же на кольях провяливались желтые полосы калужатины. Вяленая рыба — юкола — и пшено зимой являются почти единственной пищей этого добродушного народа.
Стойбища встречались по три-четыре юрты, попадались изредка и более крупные — по двенадцать — двадцать юрт.
Обычно у самой воды стояли конические летние жилища, сооруженные из жердей, покрытых берестой. Поодаль от берега на возвышенном месте находились зимники с покатой до самой земли крышей, обмазанной глиной, смешанной с травой. Внутри их непременные лежанки-каны, по которым идет дым от очага и согревает жилище и его обитателей. В каждом стойбище возвышаются на четырех столбах амбарчики для рыболовных снастей, пушнины, домашних запасов. А на берегу лежали перевернутые вверх дном лодки и берестяные легкие оморочки.
В некоторых стойбищах Михаил Александрович видел грядки, засаженные маньчжурским табаком. И первое, что предлагали аборигены этих мест гостям, когда они под лай множества собак сходили на берег, была трубочка. Присев на корточки вокруг гостя, мужчины в конусообразных берестяных шляпах, с черными косами за плечами, и женщины, в расшитых халатах, с серьгой в ухе и медными и серебряными браслетами на руках, дымили своими длинными трубочками. Трубки эти часто совались в рот мальчишкам и девчонкам. Табак гольды держали в расшитых бисером кисетах с подвешенными к ним русскими полтинниками и рублями.
Михаил Александрович опасался, что весной Амур сильно разольется от таяния снега и льдов, как это бывает на реках Центральной России. Уровень воды действительно поднялся, но не настолько, чтобы мешать продвижению бечевой.
Часто на реку наползали туманы, но солнце и ветер разгоняли их, и тогда за черной хвойной тайгой то с одного, то с другого берега вставали синие горы с белками сверкающего снега в седловинах хребта и на вершинах.
Попутные ветры с Восточного океана помогали преодолевать встречное течение, но они же несли холод, несмотря на начавшийся май. Порой, чтобы согреться, Михаил Александрович сам садился за весла и тогда, за монотонной работой, уходил в воспоминания о родных, о Лене и Коле…
Как-то странно, полосами набегали короткие майские дожди. Иногда впереди туманилась даль, потом занавес дождя закрывал, будто перегораживал реку. Но подплывали к этому месту, а дождь уже прошел. Иногда дождь возникал позади, за кормой, гребцы ежились: сейчас он их догонит, но дождь уходил в сторону, к горам. Но бывало и так, что впереди и позади сияло солнце, а дождь обрушивался на одинокую лодку. Навес над лодкой мало помогал, приходилось приставать к берегу и спасаться под палаткой, ожидая, когда дождь отбарабанит и река успокоится.
В дождь на удивление жадно брала невиданная еще Михаилом Александровичем небольшая рыба с зеленовато-черной спиной и ярко-желтым брюшком. Она сильно заглатывала крючок и отчаянно скрипела пилками-плавниками. Гребцы так и прозвали ее скрипуном, однако гольды, увидев однажды их улов, назвали рыбу иначе, — «качатка». Ловилась она на любую приманку: кусочки сушеного мяса, внутренности рыбы, на червя или слепня. Гребцы варили из скрипуна, добавив для вкуса карасей, отличную уху, приспособились также зажаривать рыбок над костром, насадив их на прутики. Чистились эти рыбки легко, чешуи совершенно не имели и не были слишком костлявыми.
«Показать бы их Густаву Ивановичу, — думал Михаил Александрович, вспоминая натуралиста Радде, — что бы он сказал? Может, скрипун еще не известен науке? Да и любопытно было бы мне встретить этого подвижника-натуралиста».
Радде оказался легок на помине.
…Бестужев каждый день ожидал увидеть дым парохода. Он не оставлял еще надежды догнать где-нибудь по пути «Аргунь», «Лену» или «Амур» и перебраться на борт со своей командой.
13 мая, к полудню, когда уже чувствовалось приближение Хингана и Амур стал поуже, Бестужев за островами заметил струйку дыма. На костер это не походило. Неужели пароход! Шли бечевой, и Михаил Александрович от нетерпения готов был сам взяться за канат. Вскоре в распадке показался приземистый бревенчатый дом. Рядом с ним стояла берестяная юрта. Поодаль паслась стреноженная лошадь. Гольды лошадей не держали, конные манегры обитали выше по Амуру, поближе к Зее. Кто же тогда здесь поселился? Еще больше удивился Бестужев, услышав крик петуха. Куры бродили возле дома.
Но вот из него вышел обросший бородой человек, поднес ладонь к глазам, потом стремительно побежал к берегу. Михаил Александрович узнал молодого натуралиста.
— Густав Иванович! — крикнул он. — Принимайте гостей!
— Михаил Александрович! А я думал, что вы в Америке! Милости прошу! — обрадованно кричал ученый.
Показывая свое хозяйство, Радде с гордостью говорил:
— Все здесь построено моими собственными руками. Вот юрта, которую я соорудил по прибытии. Все сорок бревен — из подаренного вами плота, любезный Михаил Александрович, пошли в дом. Низковат он снаружи, но зиму я провел преотлично. Видите: дом у меня врыт в землю, так теплее. Обратите внимание на печь, — говорил он, показывая убранство своего дома, — она заменяет мне зимой стол, диван, постель.
— Неужто не скучно в одиночестве?
— Что вы! Да за своими наблюдениями я забывал о времени. Потом я не один. Со мною здесь два казака-охотника. А до середины зимы жил еще тунгус Иван, знаток первобытных лесов. С большим сожалением в январе я отпустил его домой, к семье.
— А я, — признался Бестужев, — и в многолюдном Николаевске страдал ностальгией.
— Все зависит от настроя. Я приготовился к двум годам такой вот жизни. А вы, конечно, не думали зимовать в Николаевске.
— Пожалуй, вы правы. У вас, я гляжу, тут огород!
— Да, посадил картофель, редьку и капусту. А луку тут много дикого по лугам. К берегу, поди, приставали? А он на любой поляне.
— Куры-то, как я помню, у вас были, — сказал Михаил Александрович. — А откуда взялась лошадь?
— Поймали близ Буреи. Совсем одичала. Но сейчас пообвыкла. А без нее я даже не представляю, как бы мы вытянули на берег бревна. Впрочем, сейчас мы накроем стол, тогда и поговорим. Я очень истосковался по свежему человеку. С казаками обо всем переговорено за зиму. Да они у меня целыми днями на охоте, добывают экспонаты для моей зоологической коллекции. Заспиртовал уже образцы всех местных змей. Приготовил чучело соболя, есть шкура барса, чучела грызунов, многих птиц. Мечтаю о шкуре тигра.
Гостеприимный хозяин уговаривал Михаила Александровича остаться ночевать. Но Бестужев торопился. Еще предстояло плыть и плыть через Хинганское ущелье до устья Зеи, а там до Шилки, а там… Дороге, казалось, не будет конца. Одно утешало путника: на Зее мог оказаться попутный пароход.
Густав Иванович снабдил его свежей дичью, добытой недавно казаками. Они тепло простились.
И снова потянулась утомительная дорога.
Уже в Хинганском ущелье навстречу лодке из-за кривуна выплыли две баржи. «Начался очередной сплав, — обрадовался Михаил Александрович. — Теперь суда будут встречаться часто».
На баржах сплавлялась вниз по реке рота солдат. На палубе первой стоял приземистый офицер. Когда лодка и баржа поравнялись, Бестужев узнал командира 13-го батальона, строившего одну из станиц на Верхнем Амуре. Это там Михаилу Александровичу посчастливилось услышать свою песню о восстании Черниговского полка.
— Здравствуйте, капитан! — не вспомнив фамилии офицера, крикнул он.
— Позвольте, позвольте! Вы, кажется, останавливались у меня в станице Кумарской, в лонешном году, как говорят казаки?
— Совершенно верно, — подтвердил Бестужев.
— Откуда же вы теперь? — спросил Дьяченко.
— Из Мариинска!
— На этот раз будете плыть гораздо веселее. Скоро начнутся наши станицы, новые, с топорика. Они будут провожать вас до Шилки.
— А вы куда держите путь? — в свою очередь поинтересовался Михаил Александрович. — Тоже в Мариинск или в Николаевск?
— Нет, гораздо ближе. Через несколько дней рассчитываю быть на месте. Идем закладывать военный пост. Новое поселение батальона.
— Где сейчас генерал-губернатор?
— В Айгуне, — ответил капитан Дьяченко. — Ведет переговоры с китайцами о разграничении.
— Да что вы! Приятная новость! Ну, счастливого вам плавания!
— Счастливо и вам!
Первая рота 13-го батальона и лодка Бестужева разошлись.
С вечера, а потом и ночью, то чуть затихнув, то словно вновь набравшись сил, лил дождь. За песчаным амурским берегом, где до утра остановился отряд капитана Дьяченко, надрывались лягушки. Их квакающий хор заглушал шум дождя и ленивый плеск волн и наплывал на баржи сплошным «а-а-а…»
— Сколько их там? — удивлялся Игнат Тюменцев.
— Расквакались на непогоду, — объяснил Кузьма.
С неба, затянутого тучами, не проглядывала ни одна звездочка, на берегах — ни огонька.
Теперь совсем уже недалеко находилось место, предназначенное 13-му батальону для высадки. Чтобы не проехать его в темноте и не заблудиться в многочисленных здесь протоках и островах, капитан приказал остановиться. Завершался девятисотверстный, как считали топографы, путь первой роты от Благовещенска.
Где-то вправо уходила от Амура протока, чтобы принять Уссури, а впереди широко разлившийся Амур должен был сделать крутой поворот. И вот там, за поворотом, где правый его берег высок и холмист, отряду надлежало высадиться.
Разжигать костры под дождем не стали, погрызли сухарей и — спать.
— Ну и место — одни лягушки живут, — ворчал Михайло Леший, забираясь под брезент.
Так и уснул отряд под монотонный шум дождя, под наплывающее волнами квакание.
Но на заре, даже часовой проглядел когда, дождь незаметно затих. Перед восходом солнца, разбуженные хриплым, будто отсыревшим голосом Ряба-Кобылы, солдаты увидели на небе веселые розово-белые облака.
Утро встретило отряд солнцем, голубым небом и умытой зеленью берегов. В прибрежных тальниках пересвистывались на все лады птицы, куковала кукушка; сверкнув золотым оперением, торопливо пролетела над берегом иволга.
— Слышишь, Игнат, что птаха кричит? — спросил Михайло.
— А что?
— Спа-си-бо! — повторил птичий крик Леший.
— И верно, — заулыбался Игнат.
— За что это она тебя, Михайло, благодарит? — спросил Ряба-Кобыла.
— Кто? — не понял Михайло.
— Да птаха та, сам говоришь, что, мол, «спасибо» сказала.
Солдаты захохотали, а довольный унтер сказал:
— Тебя, тебя. За своего приняла, недаром ты — Леший.
С восходом солнца отряд уже был в пути. Близость места назначения, ясное весеннее утро — все радовало линейцев. Привыкшие к могучему речному разливу, к меняющимся каждый день берегам, они давно уже равнодушно смотрели на эту землю, но сейчас солдаты с новым интересом примечали травянистые просторы, крутые утесы, вставшие на правом берегу. Но утесы, прорезанные долинами ручьев, ушли в глубину берега, а за низменными островами вздымался вдали, тоже с правой стороны, синий горный хребет. Левый берег продолжал тянуться низкой зеленой равниной.
— Ох, травушки здесь! Сколь зародов поставить можно, а видать, никто никогда не косил, — говорили солдаты.
К полудню, когда капитан Дьяченко начал сомневаться в правильности своих расчетов, Амур стал заметно заворачивать на северо-восток. Потом впереди показалась непросохшая еще после дождя песчаная коса. Она выдвинулась чуть ли не до середины реки, заставив баржи принять вправо, к травянистому острову. А прямо впереди, будто перегораживая реку, поднимался высокий, заросший густым лесом берег. Над речным плесом, что простирался сейчас между баржами и возвышенным берегом, медленно, почти не шевеля распростертыми крыльями, описывала круги гигантская птица. Дьяченко вскинул подзорную трубу и разглядел растопыренные на концах огромных крыльев перья, короткий белый хвост. Он перевел трубу на берег и там, на вершине обломленной лиственницы, увидел черную шапку большого гнезда. Берег вздымался высокими залитыми солнцем зелеными холмами и желтыми осыпями обрывов.
— Доехали, — проговорил капитан. — Доехали! — уже громко, так, чтобы слышали все, уверенно сказал он.
— Доехали! — крикнул на следующую за ними баржу Ряба-Кобыла.
— Что?! — не поняли там.
— До-ее-хали! — протяжно прокричал унтер.
Гребцы на второй барже стали поворачиваться, привставать, разглядывать холмистый берег, а потом вразнобой закричали «Ура!»
— Ура! — подхватили солдаты на первой барже.
— Орел вон кружит! Пальнуть бы!
— Сдурел! Гнездо у него на берегу, а ты «пальнуть бы!»
Под склоном холма, над которым возвышалось гнездо, виднелся распадок. По нему в Амур впадала, по-видимому, небольшая речка.
«Хорошее место, — решил Дьяченко. — Может быть, остановиться там?» Но после того как баржи миновали косу, амурское течение и течение широкой Амурской протоки подхватили их и пронесли мимо облюбованного капитаном места.
— Держать на утес! — приказал Дьяченко.
На правом берегу голым каменистым обрывом выделялся заметный издали утес. Пересекая Амур, гребцы налегли на весла.
— И-раз! И-раз, — привычно стал отсчитывать Ряба-Кобыла.
— Веселее, ребятки, зимние квартиры близко! — подбодрил солдат капитан.
Вот уже несется мимо береговой холм, деревья по его склону сбегают к песчаной отмели. Вода у подножия утеса шумит и клокочет. А сразу за утесом открылось устье еще одной неширокой речки.
— Принимай к берегу! Приставай! — весело скомандовал капитан.
— Неужто приехали! — искренне удивился Леший и первый крикнул: — Ура-а! — успев одновременно натянуть своей ручищей фуражку на глаза Игнату.
Пока солдаты, весело перекликаясь, разжигали костры и варили обед, Яков Васильевич решил подняться на утес. Хотелось осмотреть место, где предстояло теперь жить батальону. Он шел по склону, раздвигая кусты орешника, пробирался сквозь паутину, усыпанную капельками ночного дождя. Осторожно, чтобы не вымокнуть, пригибал ветки остро пахнувшей цветущей черемухи, перешагивал через гнилые колодины упавших деревьев. И в первозданном этом нетронутом лесу вдруг вышел на едва заметную тропинку. Вынырнув откуда-то из глубины леса, она повела его в сторону утеса. Над тропинкой нависали ветви деревьев с молодой листвой, сквозь них голубело небо и почти отвесно падали солнечные лучи.
Яков Васильевич стряхнул с рукава паутину, осмотрелся и пошел по тропе к реке.
Тропинка вильнула, огибая ощетинившееся колючками незнакомое ему деревцо, и вывела к вершине утеса. И справа, и слева от него сверкала под солнцем просторная речная гладь. А прямо перед капитаном, на самом возвышенном месте утеса, стояла сооруженная кем-то из березовых стволов небольшая кумирня. К ней и вела лесная тропа. У входа в кумирню лежал перевернутый вверх дном чугунный жбан. Вход в кумирню обвешан ленточками, пучками увядшей травы. Внутри виднелся грубо вытесанный деревянный идол, тоже украшенный полосками выцветших тканей и звериных шкурок, связками небольших, отливающих перламутром ракушек.
Дьяченко обошел кумирню и стал на краю обрыва. У подножия его клокотало стремительное течение, вращались в омутах захваченные им сучья и коряжины. Капитан невольно сделал шаг назад и осмотрелся.
На горизонте фиолетовой громадой поднимался горный хребет, маячивший еще с утра, сначала по правому борту плывущих барж, а потом возвышавшийся за кормой. На карте штаба войск Восточной Сибири этот хребет носил название Хохцир. Слева, огибая низменные, опоясанные у берегов зарослями тальника зеленые острова, переливалась солнечными бликами просторная Амурская протока. А коренной холмистый берег курчавился густым лиственным лесом. Над увалами только кое-где поднимались вершины хвойных деревьев. И на одном из них заметной вехой возвышалось гнездо орла. Сам же он неподвижно сидел на суку соседнего дерева.
Прямо перед глазами батальонного командира, за амурской гладью, зеленым луговым простором лежал левый берег. Капитану, немало проскакавшему в молодости уланом и драгуном по южным степям, он тоже показался степью, только кое-где оживленной отдельными рощицами деревьев. За этим луговым левым берегом проглядывалась полоска Амура, там они плыли с утра. И отсюда, с утеса, хорошо можно было проследить похожий на изгиб натянутого лука крутой поворот могучей реки на север, за гряду сопок.
Справа же, за речушкой, где пристали баржи и откуда сейчас доносились стук топоров, голоса солдат и тянуло запахом дыма, тоже возвышался увалистый берег с вековыми лесами. Потом уже капитан разглядел близ воды, поодаль от лагеря, несколько островерхих берестяных шалашей и султанчики поднимающихся над ними дымков. Значит, рядом кто-то живет. «Эвены, манегры…» — стал перебирать он в памяти названия амурских племен, встречавшихся по верхнему течению реки. И вдруг вспомнил: «Гольды!» О них, как о дружелюбном, промысловом народе рассказывал Михаил Иванович Венюков, а может быть, и кто-то еще.
Взгляд капитана Дьяченко опять пробежал по пустынной речной глади, над которой сновали одни птицы, и задержался на далекой полоске воды за левым берегом. Он в эту минуту живо представил себе тот многоверстный путь, который проделали его солдаты от Шилкинского завода в Забайкалье до этого вот холмистого берега в среднем течении Амура, и бесправные его солдаты, на которых мог накричать любой унтер, которые не раз попадали под тяжелый кулак офицера, а то и под розги, срезанные тут же в прибрежных тальниках, сейчас показались капитану настоящими богатырями. Они безропотно шли в дальние походы, то бечевой, то на веслах или шестах преодолевали тяжелые амурские версты. Голодали, мокли, тонули, мерзли, а шли вперед, лишь смутно ощущая, что такая вот их солдатская служба нужна не генерал-губернатору и не офицерам, которые их ведут, и даже не государю императору, а всей стране, России. Недаром звонко стучат сейчас плотницкие топоры в руках солдат линейных батальонов и в далеких верховьях Амура, и в низовьях реки у Николаевска, и вот здесь, в сотне-другой шагов от утеса, в лагере 13-го линейного Сибирского батальона. Стучат топоры, прокладывая России торный путь к Восточному океану. И за ротами линейцев встают свежими стенами новые русские селения. Пусть пока неказистые, наспех срубленные, но это уже оседлое человеческое жилье, вокруг которого лягут пашни, и свяжут эти селения между собой тропы и дороги. И самое обидное в том, что потомки вспомнят имена не тех, кто набивал мозоли о деревянное топорище и сгибался под бечевой, не Михайлу Лешего, Кузьму Сидорова или молодого солдата Игната Тюменцева, а только тех, кто отправлял их в дорогу.
«А что! — вдруг с задором подумал Дьяченко. — Построим вот здесь военный пост, и назову я одну из улиц «Линейной» — в честь всех линейных солдат».
…С треском обламывая сучья, ухнув, упало первое срубленное дерево. Было это 19 мая 1858 года. Ни командир 13-го линейного Сибирского батальона капитан Яков Васильевич Дьяченко, ни солдаты, свалившие дерево, не знали, что в этот день они заложили не просто военный пост, из которого удобно будет отправлять роты батальона вверх и вниз по Амуру, а при надобности и далее, не просто строят свои зимние квартиры, а основали будущий красавец город. Не ведали, не гадали они, что расползется он сначала по трем холмам деревянными и редкими красно-кирпичными строениями, а потом уж раскинется на полсотни километров вдоль берега и будет весело отражаться в речном плесе стеклом и белым камнем стен, трубами заводов, бетонной набережной. Будет он люден и красив…
Остаток дня ушел на устройство лагеря. На расчищенной от леса и кустарника площадке натянули несколько палаток, соорудили в них из жердей нары. Михайло Леший натаскал с берега камней и, никому не доверяя, установил на них котлы.
— Навес бы надо, — сказал он кашевару. — Ну да это мы с утра устроим. Ты пробуй кухню-то, заваривай ужин. Не тяни!
После ночного дождя день выдался по-летнему жаркий. Многие солдаты поснимали рубахи и говорили:
— А что, ребята, место против Забайкалья куда как теплое! Об эту пору в Шилкинском заводе холодней.
— Глянь-ка, Михайло: рыба играет, — сказал Лешему Кузьма, указывая на реку.
Там после всплесков расходились круги и, тая, уплывали по течению. В стороне от лагеря над рекой опять кружил орел. На глазах у солдат он вдруг камнем упал на воду и тут же взмыл вверх, держа в вытянутых лапах белую рыбину.
— Ишь, хозяин поймал, половим и мы, — потирая руки, сказал Михайло. — Только приспособиться надо, кто знает, как ее тут брать.
— Ушицы бы свеженькой похлебать неплохо, — разжигая рыбацкую страсть Лешего, сказал Кузьма. — Ты уж, Михайло, постарайся. Надоела казенная еда.
Однако уху солдаты попробовали раньше, чем ожидали.
Под вечер на реке показалась лодка. Сидели в ней люди в берестяных шляпах. Лодка шла снизу, трое гребцов в ней, ловко орудуя короткими веслами, быстро гнали против течения выдолбленное из целого дерева суденышко. Пристали они у барж. Один из гребцов, не опасаясь нисколько солдат, соскочил на берег и вытянул на песок нос лодки. Двое других, улыбаясь и что-то выкрикивая на непонятном солдатам певучем языке, стали выбрасывать на берег рыбу. Серебряные сазаны, скользкие сомы и пятнистые зубастые щуки били хвостами. Солдаты сбежались к лодке и принялись отбрасывать рыбу подальше от воды.
Это приехали гольды, жившие неподалеку от лагеря в летнем стойбище, которое видел с утеса капитан Дьяченко. Гольды знали русских по первым сплавам и приехали в гости как к старым знакомым. Для них все русские солдаты были на одно лицо, и, может быть, они приняли линейцев 13-го батальона за тех, кто проезжал тут в прошлые годы. Рыбаки пытались объясниться с солдатами по-своему, солдаты в ответ коверкали русские слова, полагая, что такая ломаная речь понятнее будет гостям.
— Чем ловила, а? — допытывался Михайло, показывая на рыбу.
Рыбаки кивали на левый берег.
— Да нет, — говорил Кузьма, тыча пальцем в грудь Михайлы. — Он твоя спросил: чем ловил?
— Ловил, ловил, — запомнив последнее слово, смеялся гольд и тоже тыкал пальцем в могучую грудь Михайлы.
Разговор не получался, тогда Ряба-Кобыла протянул гостям кисет с табаком. К кисету сразу потянулись руки. Набив длинные трубки, гости уселись на корточки у костра. Прикурив от горевших сучьев, причмокивая губами и прищелкивая языком, они всячески показывали, что русский табак им нравится.
— Так-то оно лучше, а то зарядили: «ловил, ловил», — смеялся Леший.
Повар уже чистил рыбу и заваривал уху. Гости засобирались домой, но солдаты опять усадили их на место, угостили табаком и продержали в лагере до ужина.
За ужином Леший, усевшись рядом с понравившимся ему гольдом, показывал ему, как надо размачивать сухари, и подвигал к гостю сало: ешь, мол, наш солдатский харч.
Провожали рыбаков, когда над рекой уже густо высыпали звезды.
Потом все пошло по давнему, но уже забытому за дорогу, распорядку.
— Выходи строиться! Становись! — зычно прокричал Ряба-Кобыла. — Равняйсь! Тюменцев, убери брюхо. Подравняй носки. Смир-на!
Еще в одном месте дикого амурского берега зазвучала перекличка, а потом желанные для солдата слова: «Разойдись! Отбой!»
На матрасе, набитом свежей, не просохшей еще травой, Михайло Леший растянулся, как на мягкой перине. Он с облегчением подумал, что 14-й батальон и ненавистный ему унтер Кочет остались далеко, по меньшей мере, за тысячу верст от этого места. Можно теперь не прятаться, не ходить с оглядкой. Солдат улыбнулся в темноте, и перед глазами у него поплыли, зарябили амурские волны. Вскоре послышался богатырский храп.
Кузьма Сидоров хотел толкнуть Михайлу, чтобы тот перевернулся на бок и не храпел на всю палатку, но хлопотливый день, работа по устройству лагеря взяли свое, и сон тоже сморил старого солдата.
Дольше других ворочался Игнат Тюменцев. Где-то, как ему казалось совсем недалеко, бедовала Глаша, и не знала она, что все эти дни он плыл все ближе к ней. Может быть, она в этот час тоже не спит и думает о нем. Может, выходит на берег, ожидая сплава, всматривается в сторону заката, ждет… а он вот застрял тут. «Эх, Глаша, Глаша», — вздыхал Игнат.
Капитан Дьяченко, ночевавший в своей каюте на барже, думал о своих близких. Если судьба не вытянет ему новый жребий и придется с батальоном остаться здесь надолго, он на будущее лето вызовет к себе жену и сына. В эту зиму съездить в Иркутск едва ли представится возможность: и далеко, и забот будет много по строительству поста.
По палубе мерно ходил часовой. Звук его шагов то приближался к каюте, то удалялся от нее. Всплескивала, словно кто-то бросал камень, рыба. «Скорей бы подходили остальные роты, — думал капитан. — К зиме надо построиться. Работы край непочатый…»
Уснув с этой мыслью, капитан Дьяченко с нею и проснулся. И с этого первого рассвета на новом месте побежали дни, заполненные с утра до ночи одной заботой: надо строить казармы, чтобы не пришлось зимовать в палатках или землянках, ведь сюда к зиме стянется весь батальон. Для провианта и снаряжения нужны цейхгаузы. Иначе продукты, сплавляемые с огромным трудом из далекого Забайкалья, попадут под дожди, и батальону придется голодать. Не дай бог, повторится то, что солдаты пережили в 1856 году. Дьяченко не давал передышки никому, не щадил и себя.
Дней через пять, когда был срублен венец первой казармы, работу приостановил крик часового:
— На Амуре — шлюпка!
Яков Васильевич, замерявший площадку для второй казармы, сложил аршин и неторопливо пошел к берегу. Он подумал, что опять плывут к ним гольды. Но лодка шла со стороны Амурской протоки и по очертаниям действительно походила на шлюпку, а не на долбленую гольдскую лодку. Часовой протянул ему подзорную трубу, и капитан рассмотрел на борту шлюпки офицера и гребцов-казаков в летних фуражках без козырьков, с красными околышами.
«Курьер в Николаевск, — подумал капитан, — а может быть, к нам».
Минут через двадцать лодка приблизилась. Капитан уже без подзорной трубы узнал Михаила Ивановича Венюкова. Еще не пристав к берегу, Венюков тоже узнал Дьяченко и закричал:
— Яков Васильевич! Плыву за вами вторую неделю. Я чуть-чуть не застал вас в Благовещенске. Прибыл туда через какой-то час после того, как вы ушли вниз.
Выйдя на берег, он пожал руку Дьяченко и, оглядывая лагерь, сказал:
— А я увидел дым ваших костров и обрадовался. Надеялся встретить здесь двух топографов, которых для моей экспедиции обещали прислать из Николаевска. А это, оказывается, ваш лагерь. Может быть, знаете что-нибудь о моих топографах?
— Нет, Михаил Иванович, у нас людей из Николаевска не было. Да и вообще пока никого из цивилизованного мира не бывало. Вы — первый гость. Куда вы намереваетесь теперь плыть?
— Тороплюсь подняться вверх по Уссури, да задержался в пути. Рассказать бы вам, на каком прескверном баркасе и с каким грузом мне пришлось плыть, не поверите! Но баркас и его блеющий и кукарекающий груз я оставил в Благовещенске. Там со своей командой пересел на две лодки — и в путь. Сейчас мои казаки на Уссурийском посту, в самом устье Уссури. Это верст сорок от вас. Надо отправляться дальше, а топографов все нет. Если не прибудут, придется самому составлять карту Уссури. Для одного человека работа почти непосильная, — вздохнул Венюков. — Вы уж, Яков Васильевич, не сочтите за труд, если они появятся, направляйте их не медля ко мне.
Офицеры пошли вдоль берега. Венюков, вспоминая сборы в дорогу, жаловался:
— Будогосский опять разобиделся. Видно, он рассчитывал, что экспедиция на Уссури будет доверена ему, и, узнав о моем назначении, мешал, чем мог. К счастью, составление команды для экспедиции и снабжение ее запасами поручено было Корсакову, лицу, стоящему вне штабных интриг. Однако Будогосский распорядился из довольно значительного запаса топографических инструментов, находившихся в Иркутске, отпустить мне самые дурные. Например, буссоли я получил с размагниченными стрелками и тупыми шпильками. По счастью, я имел инструменты собственные. И с этой стороны маневры моего начальника не достигли цели. Но я дал себе слово: как только окончу Уссурийскую экспедицию, уеду из Восточной Сибири. Какие бы условия службы не пришлось принять после отказа от должности старшего адъютанта штаба!
— Что слышно про переговоры с князем И-шанем? — поинтересовался Дьяченко.
— Сам я под Айгунем во время переговоров не был, — сказал Венюков. — Но слышал, что вся процедура ведется через переводчиков или, точнее и главным образом, через Якова Парфентьевича Шишмарева. Он получает указания от Николая Николаевича, и к нему являются второстепенные китайские чиновники с наставлениями от И-шаня. Но, несмотря на волокиту, дело вроде бы продвигается.
— Посмотрите наш лагерь, — предложил Дьяченко.
— С удовольствием, — согласился Венюков.
Они прошли мимо солдатских палаток, расположенных у подножия холма. Остановились возле солдат, рубивших первую казарму. Яков Васильевич, показывая лагерь, объяснял:
— Лес заготовляем чуть подальше, по берегам вот этой речушки, и по ней же сплавляем. Мне не хочется вырубать лес на ближнем склоне, подле утеса. Раз уж батальон осядет здесь надолго, пусть у нас будет свой парк… Жду остальные роты, они привезут лошадей, приплавят плоты. Будем разбирать их и тоже пускать в дело… А будущее поселение мне видится так. Здесь, на правом фланге, расположится батальон, а на левом, за средней горой, в таком же распадке, — переселенцы. Там тоже впадает в Амур небольшая речушка. Место преотличное. Я на днях обошел все окрестности. Прекрасные леса. Река здесь богата рыбой. Заметили, когда плыли, гнездо орлана? Мы сначала приняли его за орла, а солдаты и сейчас зовут орлом. Он тоже рыбой промышляет. Тут к нам ездят гольды, у них неподалеку стойбище, вот там, где дымок. Привозят столько рыбы, что хватает на всю роту. Расплачиваюсь с ними ситцем. И они, и мы довольны. Жаль, не знаем их языка.
— У меня есть переводчик, унтер-офицер Карманов. Если я еще надумаю к вам, прихвачу его с собой, — пообещал Венюков.
На обед Венюков, несмотря на уговоры, задерживаться не стал.
— Много еще дел, — объяснил он. — Смолим лодки. Казаки, их у меня двенадцать, чинят одежду и обувь. Дорога-то предстоит дальняя, а в Иркутск надо вернуться к осени.
Приехал и уехал Венюков, побыв какой-то час в лагере батальона, а капитан почувствовал, что настроение у него поднялось. Все эти дни, поглядывая на пустынные речные просторы, он чувствовал заброшенность и оторванность, как солдат, отставший от строя где-нибудь в ковыльной степи. В прошлом году мимо Кумары шли плоты с переселенцами, баржи сплава. То вверх, то вниз по реке проплывали курьеры, а здесь ни суденышка, ни лодки, кроме гольдской, ни нового человека. Порой даже не верилось, что дальше вниз по Амуру есть Кизи, Мариинск, Николаевск. Казалось, что все живое, русское, заканчивается 13-м батальоном. Теперь как-то веселее стало, когда уже не по карте знаешь, что всего в сорока верстах от первой роты, на устье реки Уссури, стоит казачий пост. Там же команда Венюкова, а скоро подойдут сюда и остальные роты батальона.
Однако прошло еще пять дней, заполненных перестуком топоров, и визгом пил, до того радостного момента, когда часовой, не сводивший глаз с амурского кривуна, во всю мочь закричал:
— На Амуре баржи и плоты с конями. Видать, наши плывут!
— Плоты! — гаркнул и Михайло.
Ряба-Кобыла отпустил солдат, корпевших над срубом, а сам по заросшему лесом склону побежал на вершину утеса. За ним увязался Игнат Тюменцев.
Солдаты, столпившиеся на берегу, заспорили:
— Вторая рота, точно тебе говорю.
— Баржа-то у второй какая? У второй нос другой. А это третья плывет. Вон и кони на плоту.
Никто почему-то не думал, что, обогнав на много дней баржи Прещепенко и Коровина, приближалась к лагерю четвертая рота поручика Козловского.
С утеса и с берега, с баржи солдаты размахивали фуражками. Каждый понимал, что теперь строительство лагеря пойдет быстрей да и веселее станет.
Подхваченная возле утеса быстрым течением, баржа обогнула его и причалила у самого устья речки. Туда же подтянулись два плота. К этому месту сбежалась почти вся первая рота, кроме тех солдат, что заготовляли лес и еще не знали о прибытии подкрепления.
Козловский, выбритый и подтянутый, спрыгнув на берег, доложил батальонному командиру:
— Четвертая рота со всем грузом прибыла. Все нижние чины здоровы. По пути высажены переселенцы в новых станицах Константиновской, Поярковой, Куприяновой.
Офицеры пожали друг другу руки.
— Где же эти станицы? — спросил Дьяченко.
— Пока далеко от нас. Все три, не доезжая Буреи.
— Что слышно о второй и третьей ротах?
Козловский заулыбался.
— Прещепенко обогнал меня в станице Куприяновой, так как он шел до этого места без остановки, но затем, — совсем расцвел Козловский, — я обошел его у новой станицы Скобелициной, сразу за Буреей. Прещепенко высаживал там казаков и должен был на день задержаться. Он мне говорил, что Коровин ждет погрузки переселенцев на Усть-Зейском посту. Прошу прощения, в городе Благовещенске.
— Ну что ж, сегодня устраивайтесь, ставьте палатки, сгружайтесь. Лошадей отправьте пасти. Без лошадей нам здесь трудно. А завтра начинайте строить вторую казарму, место для нее уже подготовлено. Хорошо, что сплавили плоты. Надо их разобрать. Бревна отдаю на вашу казарму. Ну и косцов выделяйте. Придется косить на зиму сено.
Козловский вскинул ладонь к козырьку, повернулся кругом, как на занятиях в корпусе, и быстрым шагом пошел отдавать распоряжения. Он был немного разочарован. Ему показалось, что капитан встретил его холодно. А так хотелось поговорить, рассказать о дорожных впечатлениях, услышать доброе слово о роте, которая прибыла и быстро, и в полном порядке. Причем обошла Прещепенко! Но за работой, разгрузкой, установкой палаток обида забылась, тем более что и в первой роте никто не сидел без дела.
Зато вечером за ужином и после него, у пылающего костра, молодой офицер наговорился вдоволь. Он вспоминал плавание, меняющиеся берега реки:
— А помните, Яков Васильевич, то место, перед домиком, где живет натуралист Радде, — говорил он. — Там Амур становится замечательно узок. Мои молодцы кормчие только успевали поворачивать весла. Я думаю: течение там делает не менее пяти узлов! Удивительно красивы щеки в Хингане! Но и здесь очень видное место. Когда мы вышли из-за кривуна, я увидел на дереве орлиное гнездо и подумал, что это вы вывесили веху! Обрадовался, а потом пригляделся — гнездо. Однако разочароваться не успел, заметил дымки над лагерем! Вы уже осмотрели окрестности?
Капитан рассказал поручику о своих прогулках по близлежащим местам, о трех холмах, упирающихся в берег. На них не только лагерь батальона — город построить можно!
— Я тоже, как немного освобожусь, постараюсь все здесь обойти.
— А как океан? — спросил Дьяченко. — Не тянет вас больше полюбоваться его просторами?
— Что вы, Яков Васильевич! Очень тянет. И если потребуется послать кого-нибудь в низовья реки, вы направьте меня!
— Ну, в обозримое время едва ли появится такая необходимость. Надо обстраиваться: Тут один старый солдат, ветеран батальона Кузьма Сидоров захотел вскопать огород. Я сначала подумал, что это стариковская блажь, и отпускал его только после работы. А потом решил, что дело-то полезное. Батальон, по всей видимости, останется здесь надолго. Значит, пора обживаться по-настоящему. Появятся солдаты бессрочно-отпускные, тот же Сидоров. Пусть селятся рядом с лагерем. Сегодня я отпустил Сидорова с утра и дал ему в подмогу двух солдат. Посадят картофель. А будут проезжать переселенцы, попросим семян каких-нибудь овощей.
Гудели жаркие солдатские костры, сыпали в звездное небо горячие искры. Лаяли за речушкой в гольдском стойбище собаки. Всхрапывали за палатками кони. И уже от костров, от запаха дыма, от людских голосов и белеющих полотнищ палаток казалось это место обжитым, хотя не стояло пока здесь ни одного дома.
Кузьма с Игнатом и Михайлой сидели у костра рядышком, курили. Уставшие за день солдаты лениво подшучивали над Кузьмой и его огородом.
— А что, — отвечал Кузьма, — вырастет картошечка, сами довольны будете.
Совсем неожиданно потянула Кузьму к себе земля. Позвала заложенной в крови памятью. Прослужил почти два раза по десять лет солдат и никогда не думал о полях и огородах. А тут нашел как-то неподалеку от лагеря удобную ложбинку и представил на ней огород, грядки. Даже будто уловил запах укропа. Но самое главное представил, что над грядками этими подсолнухи цветут. Даже защемило сердце у старого солдата. Вспомнил Кузьма, что у него где-то в сумке есть узелок с семечками, еще из Шилкинского завода.
А что если раскопать полоску земли да посадить, глядишь, через месяц расцветут подсолнухи. Еще ведь май, до осени далеко. В тот день отпросился у командира Кузьма, прихватил лопату и в ложбинку. Копался до темноты. Да много ли один сделаешь. Земля никогда никем здесь не копана, проросла корнями да кустарником. А так ничего землица — черная.
А вот сегодня капитан отпустил Кузьму с Игнатом и Михайлой. «Копайте, — сказал, — картошку посадим, будет приварок». Втроем-то хорошо поработали. Вскопали ложбинку, грядок нарезали, завтра садить.
Рано утром 30 мая, когда шел развод по работам, с той стороны, где стояло стойбище, зычно протрубил пароходный гудок. И тотчас на стрежень реки вывалил сам пароход, извергая из трубы черные клубы дыма, рассыпая искры. Строй линейцев возбужденно зашевелился и замер под сердитый окрик капитана. Пароход, борясь с могучим течением, бившим от утеса, медленно приближался к лагерю.
Дьяченко скомандовал батальону: «Смирно», — и вместе с поручиком Козловским взбежал на свою баржу. «Амур», — прочитал он название парохода.
У лагеря линейцев судно сбавило ход до самого малого. На палубе его стоял контр-адмирал. «Казакевич», — догадался Дьяченко.
— Чей лагерь? — донеслось с парохода.
— 13-й линейный Сибирский батальон! — сложив ладони рупором, крикнул в ответ Дьяченко.
«Амур», не останавливаясь, прошел дальше. Часу в пятом пополудни он вернулся, став на якорь рядом с баржами четвертой роты. На берег сошел уже знакомый Дьяченко по Иркутску командир «Амура» Болтин.
— Вот так встреча, капитан! — воскликнул он. — Где же вы оставили молодую жену?
— Там, где и вы! В сибирском Париже.
— Ах, жены, жены! Наши милые жены, — вздохнул Болтин. — Но я зимой непременно вернусь в Иркутск. Непременно. Основание для рапорта веское: сразу после свадьбы оставил жену. И единственное воспоминание о мимолетной семейной жизни, дорогой капитан, вот этот силуэт…
Болтин достал из внутреннего кармана форменного кителя кожаное портмоне и вынул из него обернутый папиросной бумагой, наклеенный на паспарту изящно вырезанный силуэт молодой женщины.
— А я не догадался сделать этого, — пожалел Дьяченко, рассматривая портрет. — С вами был контр-адмирал Казакевич? — спросил он.
— Да, я везу его из Николаевска. Идет встречать генерал-губернатора, который должен прибыть на Уссурийский пост. Но до Уссури я «Амур» не повел. Дошли до того места на протоке, где я в прошлом году сел на мель. А уж дальше Петр Васильевич отправился на шлюпках. Приказано ожидать его и генерал-губернатора здесь. Ох, капитан, от плавания с генералом до Николаевска зависит моя дальнейшая судьба. Сядем на перекат или откажут машины, и тогда мне хоть в петлю!
— Что так? — спросил Дьяченко. — Ждете очередного производства?
— Упаси бог! Хотя все мы, военные, немного карьеристы, и очередной чин никому еще не мешал, — дело совсем не в этом. Не угожу генералу или контр-адмиралу, значит, прощай отпуск! Не видать мне Иркутска и жены.
— Ну-ну, не расстраивайте себя раньше времени.
— Расскажите лучше о Николаевске, — попросил Козловский. — Это уже на самом деле город?
— Что ж, Николаевск, конечно, не Иркутск, но для такой окраины, безусловно, город. В нем одних частных домов считается уже до двух сотен. И протянулся он ни много ни мало на полторы версты по берегу Амура.
Но любознательному поручику этого было мало. Он водил капитана «Амура» по лагерю, показывал строящийся цейхгауз и казармы. Одна из них уже подведена под крышу, вторая только-только поднималась над землей. Ровным рядом тянулись палатки двух рот. Дымили под брезентовым навесом котлы временной кухни. Козловский сводил Болтина на утес, показал гольдскую кумирню, гнездо орлана, а сам расспрашивал о Николаевске, Мариинске, о Татарском проливе и ночью допоздна засиделся в каюте Болтина.
На следующий день с казачьего поста на устье Уссури на трех лодках прибыли генерал-губернатор Муравьев, архиепископ Камчатский, Курильский и Амурский — Иннокентий, контр-адмирал Казакевич и весь походный штаб Муравьева.
Дьяченко помнил о разносе, который учинил генерал-губернатор в прошлом году есаулу Травину на Усть-Зейском посту, когда тот построил для встречи всех казаков. Завидев лодки Муравьева, капитан не знал, как ему поступить. Построить роты — генерал может опять вспылить. Не подготовить торжественную встречу, а вдруг генерал, со своим часто меняющимся настроением, останется недовольным? Поколебавшись, Яков Васильевич все-таки построил взвод, оставив остальных солдат на работах.
Генерал-губернатор на этот раз оказался в приподнятом настроении. Он выслушал рапорты Дьяченко и Болтина, поздоровался с караулом, пожал руки офицерам и приказал собрать и построить весь наличный состав батальона.
Заиграла сигнал построения труба. За несколько минут сбежались линейцы, валившие лес и строившие казармы. Генерал прошелся перед замершим строем, поздоровался и приказал зачитать приказ, отданный им 21 мая в Благовещенске. Стоявший наготове с приказом в руках заведующий путевой канцелярией коллежский секретарь Карпов, откашлявшись, прочел:
«Товарищи! Поздравляю вас! Не тщетно трудились мы: Амур сделался достоянием России! Святая православная церковь молит за вас! Россия благодарит!.. Ура!»
Дождавшись, когда замолкнет «ура», прокатившееся по строю, Муравьев заговорил сам:
— Трактат с Китаем заключен по обоюдному согласию. Амур вновь наш! — Помолчав, он продолжал: — От нового города Благовещенска мы шли ужасно долго из-за сильных противных ветров, которые задержали и прочие все сплавы, и пришли на устье Уссури только сегодня, 31 мая. Там меня встретил военный губернатор Приморской области контр-адмирал Казакевич, которому теперь ваш батальон будет непосредственно подчинен. Ваши ближайшие соседи, казаки на устье Уссури, слава богу, здоровы. У них на посту все хорошо. Строят дом, магазин, огороды засажены, и времени вообще даром не теряли. Надеюсь, что и у вас дела пойдут не хуже. Казенный провиант вам положен, но вы далеко от житниц, посему сами старайтесь, добывайте зверя, ловите рыбу, заводите огороды.
Усть-Уссурийский пост я только что назвал в честь контр-адмирала Казакевича станицей Казакевичевой. Ваш лагерь — лагерь 13-го батальона — отныне будет носить название Хабаровка! Ура!
— Ура! — прокатилось по рядам.
— В названиях станиц Пояркова, Бейтонова, Албазин, Хабаровка будет жить память о наших предках, радением своим и подвигом своим сделавших эту землю русской. И вы, солдаты, продолжатели дел славных предков, должны быть достойны их славы!
Слова генерал-губернатора звучали в полной тишине. Замерли солдаты, стояли, выпрямившись, офицеры. И только Амур неудержимо катил и катил вдаль свои полные воды.
Когда выдавалась редкая свободная минута, Глаша садилась на пенек у арестантского барака, прятала красные от горячей мыльной воды руки в рукава серого халата и смотрела на берег. Там, внизу, располагались крепостные укрепления, обведенные земляным валом, переплетенным тальником. На высоких, с двумя колесами впереди лафетах стояли крепостные орудия. У мачты с флагом неподвижный часовой с ружьем на плече. Солдаты-артиллеристы суетились у пушек. С саблей на портупее прохаживался офицер.
На батарее каторжанки не бывали. Запрещалось. А по остальному Мариинску можно было ходить куда угодно.
По сравнению с Засопошной, единственным местом на земле, которое хорошо знала Глаша, день в Мариинске проходил шумно. Вставал Мариинск по сигналу трубы, жил под барабан и отходил ко сну после выстрела пушки. Одних солдат тут было не перечесть. Стоял в Мариинске 15-й батальон. Отдельно обитали батарейцы-артиллеристы да еще казаки. Часто сновали мимо казарм, толклись на берегу, плавали на своих лодках гиляки. Начался июнь, а некоторые из них до сих пор ходили в меховых шапках, в расшитых узорами по низу куртках на меху. У баб ихних в ушах висели тяжелые медные серьги-кольца. Гиляки в каждый свой приезд предлагали рыбу: больших сазанов, сигов, сомов. А прошлой осенью целыми лодками привозили кету. Меняли ее на пустые бутылки, всякие жестянки, соль. За медную копейку давали по пять рыбин. А потом копейки гилячки нашивали на свои халаты, а мужики пробивали в копейках дырки и подвязывали их к кисетам. Табак курили у гиляков и стар и мал.
Солдаты гиляков не обижали. «Польза от них, — говорили они, — рыбу возят, мясо. Шкурку у них можно хорошую выменять. Не век придется служить, по том сгодится».
В 15-м батальоне много старых солдат, ждущих к осени увольнения в бессрочный отпуск. Некоторые поставили себе избенки поодаль от офицерских домов, образовав здесь целую солдатскую слободку. Избы в слободке ставились так, чтобы оконца их глядели за батареи, на заречный берег с озерами, лугами и сопками. Решили эти солдаты остаться доживать свою жизнь в Мариинске, надоело им мерять Амур. «Может, на гилячках женимся», — не поймешь, в шутку или серьезно говорили они. «Дак они же некрещеные!» — ужасались каторжанки. «А баба, что крещеная, что некрещеная, все одно — баба. А то окрестим. Чего им не креститься, церковь-то в Кизи достраивают».
С пенька, где сидела Глаша, видна только часть реки. А вот с высокого, самого лучшего в Мариинске места, где стоял бревенчатый дом батальонного командира с резным крылечком-верандой и красной крышей, река виделась далеко!
Когда нужно было отнести выстиранное белье самому батальонному командиру, Глаша охотно это делала. На крылечке командирского дома она нарочно задерживалась и подолгу смотрела оттуда на реку: не плывут ли солдаты, а с ними Игнаша? В другое время женщин туда не пускали. У дома батальонного командира стоял зеленый ящик на колесах, а рядом с ним — часовой. Говорили, что это денежный ящик, поэтому он день и ночь охраняется.
Короткие минуты, когда можно было спокойно посидеть, выпадали нечасто. С утра дотемна Глаша со своими товарками стирала. Те каторжанки, что умели хорошо шить, чинили солдатскую одежду, некоторые кашеварили; самым проворным удалось устроиться убирать в офицерских домах.
В Мариинске ожидали прибытия генерал-губернатора. Встречать его уже поехали на пароходе адмирал из Николаевска. К приезду Муравьева линейные солдаты и казаки собирали и сжигали щепу, корчевали пни, торчавшие тут и там на улицах, засыпали ухабы на дорогах и настилали горбылями тротуар к дому батальонного командира.
«Может, Игнат с генералом приплывет, — мечтала Глаша. — Генерал с собой в дорогу возьмет самых бравых солдат, а Игнаша — парень хоть куда». И верилось ей в свою мечту с каждым днем все больше.
Приезда генерал-губернатора ожидали и другие женщины. Среди них прошел слух, что генерал, не бывавший в этих местах уже два года, тех арестанток, кто с прилежанием работал, или совсем освободит, или уменьшит им срок каторги. «Кого, девки, отпустит подчистую, а кому срежет каторгу наполовину!» — переговаривались прачки за работой.
Надежда эта будоражила всех «тётенек», как прозвали ссыльнокаторжанок солдаты в Мариинске. Волновались и те, у кого завелись здесь дружки унтер-офицеры и солдаты. А им, кажется, чего бы не жить!
Глаша решила, что если придет досрочное освобождение, то в Засопошную, которую она столько раз видела в своих сладких снах, она все-таки не вернется. А поселится она в Шилкинском заводе и станет по осени ждать-поджидать из похода Игната. И будет у них свой дом на самом берегу. А почему на берегу? Да потому, что Игнат притомится за дальнюю дорогу. И как приплывет, до своего-то дома идти ему будет совсем недалеко. Только с баржи сбежал — тут и дом! И так это ладно складывалось в голове у Глаши, что не терпелось ей скорей рассказать об этом Игнату, обрадовать своей придумкой и его.
Пароход с генерал-губернатором, под залпы береговых батарей, прибыл в Мариинск 8 июня. Был этот день воскресный. И хотя каторжанки не работали, приказано было им никуда из казарм не отлучаться, на улице не показываться. Несмотря на это, в казарму проникали вести о том, какой караул встречал генерала, как он осматривал укрепления, потом ездил верхом в Кизи смотреть почти готовую церковь.
Прачки между собой договорились: «Только зайдет к нам, все сразу на колени, заревем и скажем: «Батюшка, помилуй!» Но вот кто-то, подглядывая тайно за улицей, сообщил: «Все, бабы! На пароход взошел. Видать, ночевать здесь не будет, дальше поедет!» А вскоре донесся отходной гудок парохода.
— Уехал! — заголосили некоторые. — Брехня все была, что освобождать станут.
— А может, начальство для того нас и запрятало, чтобы самому не показать. Мы ведь и здесь нужны. Вона какая гора рубах да портков нестираная в бане лежит.
— Не орите! — урезонивали другие. — Он, батюшка генерал, в Николаевск сбегает и обратно вернется. Тогда и скажет свой приказ.
Глашу больше всего удручало, что не удалось ей рассмотреть свиту генерала. А вдруг и правда там был Игнат и тоже ее высматривал, да так и не увидел.
С этого дня она глядела уже не вверх по реке, как раньше, а вниз, в сторону Николаевска. Может, при возвращении генерала удастся увидеть своего желанного Игнашу.
Но генерал в Николаевске задержался. Прошла неделя, потянулась вторая, а парохода все не было. Наконец, в конце второй недели, как раз в субботу, на реке показались сразу два парохода: «Амур» и «Шилка».
Опять гремел салют крепостных орудий. На новенькой пристани тянулся в струнку караул из солдат и казаков. Унтер-офицер Кузькин бегал по берегу и приказывал гилякам, чтобы они поснимали свои лохматые шапки и не надевали, пока генерал не пройдет мимо. А если генерал повернется к ним лицом, чтобы все, как один, кричали «ура».
— Покричим, — обещали гиляки, понимавшие немного по-русски, — покричать можно.
Каторжанок на этот раз выпустили из казарм и велели кланяться, если его высокопревосходительство соблаговолит пройти мимо.
— Но чтоб, бабы, голоса вашего не слышал, — наказывал им охранник. — Не выть, не жалобиться…
Казарма ссыльнокаторжанок стояла в стороне от пристани, но женщины видели, как пристал пароход и по сброшенным сходням на берег быстрым шагом сошел генерал-губернатор. Он выслушал рапорт, поздоровался с солдатами, что-то сказал им, и в ответ послышалось «ура». Кричали «ура» и гиляки, стоявшие у своих лодок. Генерал остановился и милостиво помахал им рукой в белой перчатке. Не успел он повернуться и направиться к только что законченному тротуару, как из кучки гиляков кто-то громко и восторженно закричал: «Караул!» К кричавшему кинулся унтер-офицер Кузькин. Но гиляки уже одернули нарушителя церемонии, и, когда Кузькин подбежал, тот усердно крикнул: «Ура!»
— Маленько спутал, — смущенно объяснили Кузькину гиляки. — Совсем плохо по-русски знает. Ему твоя говорил: «Ура кричи», а он — «караул». Ошибался маленько.
Так и доложили генерал-губернатору. Муравьев посмеялся и пошел к дому батальонного командира. За ним, облегченно пересмеиваясь, двинулась свита.
Каторжанки-поварихи накрыли там столы с калужьей ухой, тушеной сохатиной и дикими гусями, настрелянными на озере Кизи. Приготовили отведать дикого местного лука, соленой черемши, грибков, черной и красной икры. Все свое. Даже на десерт было варенье из голубицы и жимолости. Так загодя приказал батальонному командиру контр-адмирал, военный губернатор Приморской области и начальник портов на Восточном океане Казакевич.
За столом пили за здоровье его высокопревосходительства, за Айгуньский трактат, покончивший с неопределенным положением на Амуре. Поднимали тост за процветание Приамурского края. Разговаривая, вспомнили гиляка, от чрезмерной старательности перепутавшего «ура» и «караул». Между тем батальонный командир хлебосольно обращал внимание знатного гостя то на одно, то на другое блюдо, подчеркивая, что все это добыто его солдатами в близлежащих водах и лесах.
Эффект, на который рассчитывал Казакевич, был достигнут. Генерал-губернатор изволил даже пошутить в том смысле, что, пожалуй, Нижний Амур, который находится под благонамеренной заботливостью такого рачительного начальника, как Петр Васильевич Казакевич, можно даже снять с государственного довольствия, поскольку своего провианта тут с избытком.
После затянувшегося обеда говорили о том, что даст статут порто-франко для Николаевска и торговля с Китаем для Среднего Амура. Как встретит весть о заключении Айгуньского договора граф Путятин и почему от него нет вестей.
— Путятин как будто в воду канул, — сказал Николай Николаевич. — Я ожидал получить от него известие в Николаевске, но увы, его нет. Я послал на днях к нему на американском купеческом судне курьера с договором и письмом. Американец дойдет в Шанхай через месяц, следовательно, только в конце июля Евфимий Васильевич сможет узнать, что амурское дело окончено. А до того времени, бог знает, что он вздумает предпринять.
Многие из присутствующих знали о сложных отношениях между Муравьевым и Путятиным и сочувственно поддакивали генералу.
Заговорили о Сахалине, где стояла русская команда. Но тут поднялся архиепископ Иннокентий и предложил пройтись по Мариинску, а затем направиться всем на освящение нового храма в Кизи.
Николай Николаевич вышел первым, он хотел осмотреть солдатскую слободку.
— Что там смотреть, ваше высокопревосходительство, обыкновенные домишки… — начал было батальонный командир, но сразу осекся.
Генерал-губернатор уставил в него свой сверлящий взгляд, которого остерегались не только подполковники, и сердито заметил:
— То, что пожилые солдаты строят в сем краю дома, достойно всяческой похвалы. Значит, они думают здесь осесть. А каждый поселенец, знающий местные условия, принесет пользы больше, чем десяток новоселов из далеких мест.
Неказистые домишки солдат стояли, окруженные грядками огородов, что особенно понравилось губернатору.
Слух о приходе генерал-губернатора быстро облетел слободку. Солдаты — хозяева домов — собрались посредине улицы.
— Хвалю, — сказал им генерал, — хвалю, кавалеры! — И велел выдать, тут же при нем, каждому по три серебряных рубля.
Довольные солдаты моментально попрятали новенькие рубли по карманам, а генерал продолжал:
— Мне передали, что многие из вас согласны, после увольнения в бессрочный отпуск, остаться на Амуре. Сообщаю вам, что на них будут распространены льготы, представляемые переселенцам-казакам. Обживайте эту землю, обзаводитесь хозяйством.
— Землица ничего, — соглашались дядьки. — И зверь есть, и рыба. Тут бы многие остались, не только мы, к примеру…
Солдаты мялись, переглядывались.
— А в чем дело? — спросил генерал.
— Да вот, трудно бобылями жить. Сказано: без жены, как без штанов, одинаково неловко. А где здесь бабу возьмешь!
Солдаты оживились.
— Мы и к гилячкам присматривались, так у них, гиляков, у самих баб мало.
— Что гусь без воды, то мужик без жены, — негромко сказал кто-то.
— Как? — переспросил Муравьев и, выслушав вновь поговорку, добавил: — Неплохо! А слышали, как еще говорят: «Мужик — как бы хлеба нажить, а жена — как бы мужа избыть»?
— Так оно мало ли что скажут. А без баб худо тут будет.
— Понимаю, — согласился Муравьев. — А насчет жен вам, кавалеры, я подумаю.
После того как владыка Иннокентий освятил в Кизи первую на Амуре церковь, Муравьев приказал собрать на батальонном плацу старослужащих солдат и женщин-каторжанок.
— Старых не приводить, — сказал он о женщинах, — а тем, кто помоложе, намекните, что сегодня у них в жизни может произойти большая перемена.
В арестантских казармах дело дошло чуть ли не до драки. Каторжанки решили, что генерал собирает их за тем, чтобы объявить свою милость. И когда караульный офицер, построив женщин, отобрал наиболее пожилых и убогих и приказал им вернуться в казарму, поднялся крик:
— Неужто мы плохо работали?
— Да я день-деньской не разгибалась на постирках, не то что Стешка! Ей бы все зубы скалить да юбчонку задирать.
— Это я-то зубы скалю! — взорвалась Стешка и боком двинулась на обидчицу. — Да ты что несешь! Али Кузькина мне простить не можешь! А я что виновата, что он на тебя, сухопарую, глядеть не хочет.
Каторжанки напустились друг на друга, но их растащили солдаты, а потом обеих затолкали в казарму.
Не слушая криков и уговоров, не обращая внимания на слезы, забракованных каторжанок загнали в арестантскую и приставили к ним часового. Остальных повели на плац.
Там уже стояло человек тридцать линейцев, дослуживавших свой срок солдатчины.
— Кавалеры! — обратился к ним генерал-губернатор. — Меня радует, что многие из вас решили по доброй воле поселиться на этой мало обжитой земле. Тем, кто останется, будут предоставлены льготы. Сегодня один из вас сказал, что мужик без жены, что гусь без воды. Я позаботился о вас и дам вам жен…
Муравьев быстро прошел взад-вперед мимо шеренги солдат и, остановившись, скомандовал:
— Кто решил не выезжать с сих мест, три шага вперед!
Шеренга ветеранов заколебалась, потом из нее стали выходить один за другим солдаты.
Набралось ровно двадцать человек.
— Все? — молча пересчитав солдат, спросил генерал.
Потоптавшись и махнув рукой, вышел еще один.
— Остальным — разойтись!
Солдаты, решившие возвращаться на родину, сначала разбрелись, потом сбились в кучку, ожидая, что будет дальше.
Глаша стояла в толпе женщин. То, что говорил генерал, доходило до нее, не задерживаясь в сознании. Она думала о своем. Неужели сейчас генерал скажет какие-то слова, и она станет вольной? И поплывет она по Амуру, и найдет в какой-то станице своего Игнашу. Может быть, пробудет с ним до осени. Ее не прогонят. Она будет стирать солдатам, как стирала здесь. А прачки везде нужны. Потом она вместе с Игнашей отправится в Шилкинский завод и поселится там. И будет все, как ей мечталось бессонными ночами и за работой.
Толпу женщин растолкали в неровную шеренгу. Глаша машинально стала туда, куда ее поставили. Потом унтер-офицер Кузькин вывел из строя почти половину женщин и отправил их в казарму. Оставшихся каторжанок пересчитали. Их оказалось двадцать одна.
Шеренгу их подравнял все тот же расторопный Кузькин. Напротив, всего шагах в трех от женщин, выстроились солдаты. И хотя они стояли на месте, лица их плыли перед Глашей. Уже примелькавшиеся, знакомые и незнакомые. Бритые, с усами, морщинистые, загорелые, расплывшиеся в улыбке, серьезно сосредоточенные.
— Ну вот, детушки, — говорил тем временем генерал. — Вот вам жены и хозяйки! Любите друг друга, обживайтесь! А вы, женщины, отныне освобождаетесь мной от каторги и становитесь солдатскими женами.
Из всего сказанного Глаша поняла только одно, что она освобождается от каторги, и заплакала счастливыми слезами.
Потом ее взял за руку знакомый солдат — дядька Иван. Он часто приносил в баню для стирки солдатские рубахи, портянки и белье и бывало заговаривал с Глашей. Избушка его пока без крыши, но уже с печной трубой стояла в солдатской слободке.
Как во сне, еще ничего не понимая, обошла Глаша за руку с тихим солдатом Иваном вокруг походного алтаря: кизинский военный священник торопливо обвенчал их, как и другие пары.
Обвенчанные, поцеловав крест, вели себя по-разному. Высокий, сухопарый солдат обнял длинными руками свою неожиданно полученную жену и, склонившись к ней, что-то приговаривая, повел к солдатской слободке. Глашина товарка по прачечной, разбитная бабенка Маришка, спалившая когда-то дом свекра, за что и оказалась на каторге, едва отойдя от алтаря, обхватила шею доставшегося ей солдата и, не стесняясь генерала и всего высокого начальства, начала звонко причмокивая, целовать его колючие щеки. Набожная, еще совсем молодая, как и Глаша, кухарка Фенька зашлась в плаче и не могла шагу ступить вслед за тянувшим ее за руку солдатом.
— Да куда ты меня! — кричала она. — Да ты что!
Над плацем стояли и плач, и смех, и выкрики. Двое солдат со своими женами неловко топтались возле священника и о чем-то сбивчиво просили. Кое-как он разобрал, что солдаты хотели бы поменять жен, и бабы, мол, на это согласны, поскольку до этого они уже жили с ними, как с женами. Но каждый жил не с той, с которой его сейчас обвенчали, а с той женщиной, что досталась товарищу. Но священник терпеливо объяснил, что теперь, после святого венчания, ничего уже нельзя поделать. А то, что было у них раньше, — великий грех, который надо замаливать.
Все эти разговоры, плач, чужие объятия плыли, мелькали в глазах у Глаши, как во сне. Лишь в неказистом доме Ивана, где пока стояла только печка, деревянная лавка да висела на гвозде у двери заношенная шинель с номером 15-го батальона на погонах, Глаша по-настоящему осознала все, что случилось в этот роковой день. Нежданно-негаданно, по чужой воле стала она солдатской женой.
— Прощай, милый дружок Игнаша, — шептала вслух она, бессильно опустившись на лавку.
А робкий солдат Иван раздувал печь. Наливал в котелок воду, доставал из-под лавки сухари.
Иван думал попотчевать чаем молодую жену.
Перекликался птичьими голосами, сдабривал знойный воздух медовыми запахами жаркий июль. Отойдешь несколько шагов от первых казарм Хабаровки — и вот они, высокие травы с метелками иван-чая, пестрыми цветами мышиного горошка и нежно-розовой валерьяны. А в сырых местах по берегам прозрачной речушки, из которой берут воду солдаты, сочные синие цветы ириса.
Побурели возле огорода Кузьмы Сидорова грозди черемухи — скоро поспеет. Уже вьются над ней разбойными стаями крикливые скворцы. Горьковатый запах и прохлада в ее тени. Давно взошел на огороде картофель, а подсолнухи тянутся вверх, словно их кто подгоняет. Хорошо здесь. Гудят в кроне старой липы пчелы. Недалеко от огорода, на склоне холма, нашел Кузьма землянику. Она уже спеет. И проглядывают из травы цветными камушками ее душистые кисло-сладкие ягоды. Вот бы сюда ребят малых: Богдашку и его сестренку. То-то было бы радости! Только далеко они — осиротевшие мальцы…
Ровными рядами ухожены грядки. Они вскопаны и засажены, прополоты от сорной травы своими руками. Казармы тоже построены своими руками, но ведь картофель растет, требует заботы, это что-то живое, и радость от этого особая.
Жаль, что нечасто удается друзьям посидеть под черемухой, покопаться на грядках, поваляться на траве. Работа в лагере идет от восхода до заката. А день в июле длинный, почти не остается времени для ночи, для отдыха.
Михайло кладет печи. Две казармы уже готовы, рубят солдаты третью и четвертую, строят цейхгауз, магазин. Кузьма покрывает крыши, Игнат в лесу на валке леса, готовит с другими солдатами бревна для дома батальонного командира. Но сегодня, в воскресенье, они все трое сошлись на огороде. Для солдат это отдых, потому что строят они свой пост, не соблюдая праздников. Даже в воскресный день звякает железо в кузнице, стучат топоры, не переставая до половины дня, и лишь после обеда могут солдаты помыться в реке, постирать, что надо, и починить.
— Значит, отпустил тебя капитан? — спрашивает Кузьма у Игната.
— Отпустил, — улыбается Игнат.
— А что, может, и повезет тебе, — снимая рубаху, рассуждает Михайло. — Может, и повезет, — повторяет он, укладываясь на траву так, чтобы голова была в тени черемухи, а спина под солнцем. — Приплывешь, а в Софийске как раз твоя милаша.
Всякое слово, которое поддерживает надежды, Игнат ловит с радостью. Кузьма это понимает и не спорит с Михайлом. Сам он думает, что Софийск начнут строить на голом месте и едва ли там окажется Глаша. А ведь только ради нее отпросился Игнат у батальонного командира в другую роту.
Новостей в 13-м батальоне много. После отъезда генерал-губернатора в низовья стали прибывать отставшие роты. Пришла рота Коровина, за ней — Прещепенко. Всем батальоном на строительство навалились. Казармы и другие постройки стали расти прямо на глазах. Людно и шумно, зато и веселее стало в лагере. Орлан теперь не кружит над рекой, а улетает куда-то далеко.
28 июня, возвращаясь из Николаевска, прибыл в Хабаровку генерал-губернатор. Заведующий путевой канцелярией Карпов обошел весь лагерь и подробно записал, что сделано, что начато и, кажется, остался доволен.
После того как он поднялся на пароход, генерал-губернатор вызвал к себе в каюту капитана Дьяченко и приказал ему послать одну роту к мысу Джай, что в тридцати пяти верстах выше Мариинска, и заложить там город Софийск. Этой же роте по пути надлежало установить почтовые станки от Хабаровки до реки Горин, оставив в каждом по нескольку солдат.
— Еще одну роту, — продолжал Муравьев, — отправьте на Уссури. Она должна до зимы, в добавление к уже имеющейся станице Казакевичевой, поставить на Амурской протоке станицу Корсакову. Далее, за станицей Казакевичевой, на правом берегу Уссури — Невельскую, а за ней, — Муравьев сделал многозначительную паузу, потом, чему-то усмехнувшись, сказал: — Нет, еще рановато… Так вот, за ней, ниже устья реки Кия рота заложит станицу номер четыре…
Обычно находчивый на слова Дьяченко при других обстоятельствах попытался бы доказать, что в первый год, до того, как будут возведены зимние квартиры, не стоило бы распылять батальон. Но сейчас он молчаливо согласился.
Прошла неделя с того дня. Завтра две роты, недолго поработав в Хабаровке, опять оставят батальон.
Козловский вел свою роту на Уссури. Встретил он это назначение с радостью. Опять придется плыть в новые неведомые места. Пусть не к океану еще, но там, на Уссури, по рассказам, все необычно: и лес, и звери, и земля.
Строить Софийск уходила рота Прещепенко.
— По мне лучше бы в Шилкинский завод или в Иркутск, — сказал он. — Да уж ладно, построю вам город…
В роту Прещепенко и стал проситься Игнат. И напросился-таки. Поручик Прещепенко его хорошо помнил.
— Это балалаечник, что ли, которого я из воды вытянул? — спросил он у капитана Дьяченко. — Ну, коли тот, пусть идет. Хотя он и растяпа, с обрыва свалился, зато на балалайке хорошо играет. А нерасторопность я из него выбью.
Сейчас, когда отъезд Игната дело решенное, и радовались его приятели и переживали. Сдружились они с парнем. И самому Игнату жаль расставаться с ротой, куда прибыл он неотесанным рекрутом, а теперь обвыкся, втянулся в солдатскую службу. Поздней осенью стукнет два года, как пришел в первую роту Игнат. У поручика Прещепенко служить потрудней. Он и наорет, и оплеуху может отвесить, и унтера у него крикливые да драчливые. Однако ради встречи с Глашей Игнат готов стерпеть все. Лишь бы разыскать ее, лишь бы жить рядом.
— Эх-ха! — громко вздыхает Леший. — А мне бы, братцы, Дуняшу еще раз увидеть. Мой это малец у нее, мой!
О казачке Дуняше уже немало было переговорено. Степенный Кузьма Михайлу корил, Игнат поддерживал Лешего:
— Да ведь мужик у нее неспособный. А теперь в доме ребенок. Значит, полная семья.
Упрекая Лешего, Кузьма сам думал о вдовой казачке, что осталась в станице Кумарской с двумя ребятишками. Вспоминая ее, Кузьма украдкой от друзей вздыхал. Жил бы рядом, помогал бы, чем мог. Сена накосил бы, дровишек заготовил. А там скоро в бессрочный отпуск. Остался бы в Кумаре.
На следующий день уходили вторая и четвертая роты. Думали отправиться с утра, да не успели. Что-то не было погружено, что-то недоделано на баржах. Наконец к полудню отчалили баржи роты Козловского. Им до первой остановки, места, выбранного для станицы Корсаковой, плыть не так уж далеко, хотя и против течения. Там высадится часть роты, остальные же пойдут за станицу Казакевичеву, в места малоизвестные.
— Где-то там сейчас странствует неугомонный Михаил Иванович Венюков, — сказал, прощаясь, батальонный командир Козловскому. — Встретитесь, поклон ему от меня!
— Обязательно, Яков Васильевич! — заверил поручик.
— А я выберу время, побываю у вас.
— Приезжайте на медвежатину. Там, говорят, медведей уйма!
Прещепенко, как отчалили, приказал Тюменцеву играть плясовую. Игнат уселся на борту и ударил по струнам. Заиграл он забайкальского «Голубца», сам же себе подпевая: «Хай, люли, голубец!..»
На берегу его провожали Кузьма и Михайло.
— Э-гей! Игнат! Найдешь свою милашу, про нас не забывай! — крикнул Леший.
Игнат вскочил на ноги и, вытренькивая «Барыню», пустился в пляс:
Эх, Глашенька моя,
Сударыня ты моя!
Надеялся солдат, крепко надеялся, что встретит, не может он не встретить свою Глашу…
Вскоре появился в Хабаровке и первый купец.
Сначала на большом баркасе с товарами приплыл разговорчивый приказчик. Сам купец где-то отстал в пути. Прослышав, что в амурских станицах ценятся кошки, он на Шилке загрузил трюм одной баржи кошками и котами.
— Кошечки-то на Амуре по рублю! — рассказывал об этом приказчик, притопывая смазанными дегтем яловыми сапогами. — На Шилке мы за пару по пятаку платили, а тут по рублю! Только барыши мы не получили. В верховских станицах хозяин торговать не стал. Там полцены давали. Забайкалье, слышь, близко, вот казачки и скупятся. Сами когда-никогда эту живность привозят. Ну, мы плывем, плывем. А кошка хоть и мала, есть-пить просит. Мяучат они в трюме-то и дохнуть начали. Пристали как-то мы на ночлег, хозяин возьми и прикажи трюм открыть, чтобы проветрить немного да кошек покормить. Открыли, а кошки как хватят, как рванут по сходням! Весь товар в один момент на берег утек! Вона как, господа любезные, приключилось!
Солдаты и офицеры, слушая приказчика, от души смеялись.
— Ну и где теперь твой хозяин? — спросил Коровин.
— Ой, беда! Надавал он подзатыльников своим молодцам, погоревал, погоревал, да обратно на Шилку повернул. За котами, значит. Да и товар, который продали, пополнить. А меня отправил лавку тут у вас ставить. Не знаю, угожу ему или нет, местом-то, где стал. Вашей, значит, Хабаровкой. Тут одно преотличное место попадалось… станица Екатерино-Никольская. Берег высокий — топить не будет. Да я тигров испугался. Как раз перед моим приездом разорвал там тигр часового. А так, бо-ольшая там станица будет, а может, и город.
— Какой же товар ты привез? — поинтересовался капитан Дьяченко.
— Разный товар. Свечи есть, чай кирпичный, сапоги, сухари, крендели, табак, спирт. Ситец имеем, коленкор, дабу, котлы… Все, что душе угодно. Вы тут у туземцев пушниной не разжились?.. Тащите ее сюда, товар в промен найдется!
Поселился приказчик и стал строить лавку за средней горой у небольшой мелкой речушки, которую солдаты прозвали Хабаровкой.
Как не спешил Дьяченко готовить к зиме лагерь, он все же отпускал желающих поработать вечерами у торговца. И к августу на левом фланге Хабаровки, аккурат напротив орлиного гнезда, уже стояла лавка. В срубленном наскоро доме первую половину занимал «магазин», разгороженный надвое прилавком. За ним до потолка тянулись полки с товарами. А на самом прилавке лежали потертые счеты и стояла стеклянная чернильница. Во второй комнате поселился приказчик.
Про лавку узнали гольды не только из стойбища у Хабаровки, но и те, что жили по Уссури. И повезли они к ловкому торговцу пушнину, которую не успели отобрать в прежние набеги маньчжуры. Приказчик похвалялся:
— Соболей я беру по два, самое большое по четыре рубля серебром за хвост. А на ярмарке в Ирбите он идет по двенадцать, пятнадцать, даже по двадцать рубликов. Доволен будет хозяин.
В начале августа приплыл и сам купец. Якову Васильевичу его приезд доставил неожиданную радость…
Сначала на баркас, приставший к берегу возле лавки, не обратили особенного внимания. По Амуру теперь часто проплывали переселенцы, курьеры. Наведывались при нужде в Хабаровку на лодках казаки из Казакевичевой, солдаты из роты Козловского, строившие соседнюю станицу Корсакову. В самом конце июля прошел из Благовещенска, не остановившись в Хабаровке, пароход «Амур». Так что прибытие еще одного баркаса не вызвало интереса. Однако, когда от баркаса отделилась лодка и направилась к лагерю, часовой удивленно присвистнул. Удивился он тому, что в лодке сидела женщина, а рядом с ней нетерпеливо привставал мальчишка.
Доложив о необычных пассажирах капитану и передав ему подзорную трубу, часовой заметил:
— Видать, из благородных дама-то. В шляпке. И платье на ней непростое. Такое я только в Шилкинском заводе видел…
Яков Васильевич поднес к глазам трубу, подвернул окуляр и разглядел сначала широкую спину гребца. Потом, над этой спиной в холстяной рубахе, приподнялось удивительно знакомое мальчишеское лицо.
— Володька! — чуть не вскрикнул капитан, узнав сына.
А в окуляре уже покачивалось родное лицо жены Фимы.
Капитан сунул трубу часовому и, к его великому удивлению, тут же закричал, замахал руками:
— Володя! Фима!
Володя вскочил с сиденья, но его одернул державшийся за борт одной рукой незнакомый капитану человек; лодка же огибала утес с его клокочущим течением.
Сбежав на берег, капитан шагнул в воду, подхватил нос лодки и вытянул ее на песок. Володя, не находивший до этого себе места, вдруг засмущался. Он хотел было броситься отцу на шею, но смешался, как и тогда, в Иркутске.
— Ну, давай, сын, сходи! Конец твоему путешествию. — Дьяченко протянул руку.
Потом он, не стесняясь солдат, подхватил на руки жену и перенес ее на берег. Следом соскочил сопровождавший их человек, оказавшийся владельцем построенной уже в Хабаровке лавки.
— Как же вы не предупредили, не написали?! — и удивлялся, и радовался Яков Васильевич.
— А мы рассудили, что письмо дойдет не быстрее, чем доберемся мы сами.
— Да вот вам сразу и живое письмо, — вставил свое слово купец. — Чего же еще желать!
Подошел в сюртуке без эполет Коровин. Увидев даму, смутился за свой вид, хотел отступить, но капитан уже представлял его жене и сыну. А купец рассказывал:
— Не было бы счастья, да несчастье помогло. Я ведь мог быть здесь еще месяц назад, вместе со своим приказчиком. Да кошки подвели, окаянные, разбежались. Пришлось возвращаться. Еду в другой раз, добрался до Благовещенска, а там ваши сидят, оказии ждут. На «Амур», что сюда шел, они опоздали. Поговорили мы, выяснилось, что я с родителем ихним, Константином Севастьяновичем, дела имел, а плыть нам, примерно, в одно место. Вот и отправились.
— Так это ваша лавка у нас за горой? — спросил Коровин.
— Моя, — довольно сказал купец. — Приказчик-то мой и сообщил, что вы здесь.
Капитан пригласил всех к себе на баржу.
— А мы навсегда в твою Хабаровку, — счастливая и довольная, рассказывала Фима. — Знаешь, стало нам с Володей невмоготу. Сколько можно тебя ждать. И мы отважились. Отец с мамой, все знакомые пугали: до зимы не доберетесь. Безлюдье там, мало ли что может случиться. Оказалось, все не так, какое же это безлюдье! По всему Амуру новые селения. За день одно, а то и два проплывали. Успели добраться за месяц. До Шилкинского завода нас доставил отец. Привет тебе, Яков, от него и от мамы! Потом с курьером приплыли в Благовещенск. А дальше вот со Степаном Степановичем…
— Говорил я, — сказал капитану поручик Коровин, — не надо приостанавливать строительство вашего дома. Теперь придется поторопиться. Он ведь, ваш супруг, — обращаясь к Афимье Константиновне, продолжал Коровин, — как ушли от нас две роты, приказал строительство своего дома оставить и завершать казармы.
— Так-то ты нас ждешь! — притворно обиделась Афимья Константиновна.
— Не ждал, не ждал, — добродушно улыбался капитан.
— Папа, я хочу на берег, посмотреть лагерь, — сказал Володя.
— Успеешь еще, сынок, насмотришься…
— Пусть идет, — поддержала мальчика Фима. — Столько дней на воде, засиделся.
— Ну, иди. Разыщи в лагере унтер-офицера Ряба-Кобылу, он тебе все покажет. Хотя подожди. Найди лучше солдата Кузьму Сидорова, пусть сводит тебя на свой огород. Кузьму Сидорова — не забудь! — крикнул капитан уже вслед сыну.
— Не забуду! — отвечал тот, убегая.
Гости привезли свежие, всего месячной давности, иркутские новости. А благовещенские были совсем с пылу с жару. Новый город на Амуре они оставили немногим больше недели назад.
Пока солдаты накрывали стол, зашел разговор о генерал-губернаторе. Афимья Константиновна рассказывала, что он еще 9 июля прибыл в Благовещенск. Туда же, через несколько дней, на трех джонках прибыл айгуньский амбань.
— Встречали их, как рассказывают, пышно, — говорила она. — На пристань вышли офицеры штаба. Оркестр играл марш. Впереди амбаня шли шесть маньчжур с павлиньими перьями на шапках, потом церемониймейстер, а уж за ним выступал сам амбань. Остальная свита толпилась за ним. Николай Николаевич встретил амбаня на веранде дома, проводил в гостиную. Тут же подали угощение. За обедом, еще раз поздравив друг друга с заключением трактата, они договорились, что попеременно в Благовещенске и Айгуне будут устраиваться ярмарки. Ходит слух, что договор с китайцами заключил в Тяньцзине и граф Путятин, а китайский богдыхан уже утвердил трактат, подписанный в Айгуне.
— Ярмарки, конечно, хорошо, — заговорил о своем купец. — Я вот тоже думал поторговать с китайцами, да где там! Если наших станиц, как сказала уже Афимья Константиновна, действительно заложено немало, то китайский берег по-прежнему пуст. За Айгунем одни леса да горы, горы да леса. Жалко: такая земля без дела лежит.
Купец пообедал и откланялся, пригласив всех к себе в гости. Ушел и Коровин, и Яков Васильевич с Фимой остались одни. Они стояли у открытого окошка каюты, за которым до полоски дальнего берега простиралась речная гладь. Течение несло пену, вода прибывала, отчего Амур казался особенно могучим и величавым.
— Какой простор, — сказала Фима, — и какое упрямое течение. Оно завораживает и куда-то зовет. Поэтому ты, наверно, и бродишь столько лет без приюта и без своего гнезда.
— У меня здесь есть заветное место, — отвечал капитан. — Когда я очень скучал о тебе и Володе, я поднимался туда и глядел на Амур. И понемногу успокаивался. Это на утесе — рядом. Мы потом сходим туда втроем, увидишь, какой там открывается простор… Но, как ты решилась, моя умница, на эту поездку?
— В Иркутске нет утеса, на который я могла бы подниматься. Не выдержала. Собралась враз, и вот мы у тебя.
— Я хотел вызвать вас будущей весной, когда здесь будут какие-то удобства. Сейчас придется трудно… Но я так благодарен тебе, — Яков Васильевич обнял жену, — я так благодарен тебе за твою жертву.
— Какая жертва! Я не на каторгу, а к тебе приехала! — воскликнула Фима.
Она повернула к нему заалевшее вдруг лицо, увидела совсем рядом его глаза и замолчала под его взглядом. А капитан рассматривал ее так пристально, будто никогда не видел женского лица. И ему казалось сейчас, что природе никогда не создать ничего совершеннее, чем женщина, чем милое, заставляющее сжиматься от нежности сердце, женское лицо. И он только сейчас понял, как истосковался по глазам Фимы, доверчивым, восторженным и испуганным, по ее голосу, который вдруг смолк, по мягким нежным чертам ее лица, по ней — своей жене. Фима приникла к нему.
— Как хорошо, что ты приехала, — почему-то шепотом сказал он.
— Ты меня не отпускай, — тоже шепотом произнесла она. — Нет, не так… Ты меня больше не оставляй, а бери с собой во все свои походы.
По палубе у каюты прошелся часовой. Он остановился, видно, укрывшись от речного ветерка за стеной, и начал кресалом высекать искру. Фима шевельнулась, освободилась от руки капитана, виновато улыбнулась и произнесла:
— Пойдем. Покажи мне свою Хабаровку.
Солдаты, когда к ним подходил капитан с женой, еще прилежнее налегали на работу. Все уже знали, что у командира гости. Но гости: жена, сын — все это могло быть только в далекой от их существования жизни. Такой далекой, что, даже уважая своего батальонного командира, солдаты не столько радовались за него, как порадовались бы, например, за соседа, а просто им было любопытно: какая у капитана жена, какой сын и как их командир разговаривает с женой. Они, кто украдкой, а кто с откровенным любопытством разглядывали жену капитана, ее платье-амазонку, недавно дошедшую до Иркутска, с длинной суконной юбкой, из-под которой выглядывали носки шнурованных ботинок, узкой кофтой и широкими, колоколом у плеча и узкими у ладони, рукавами.
Замечая эти взгляды, Афимья Константиновна поняла, что приезд ее в этот военный пост растревожит, может быть и неосознанной болью, души этих подчиненных ее мужу людей, лишенных многих радостей и удобств, доступных ей, лишенных женского участия и женской заботы.
Еще в институте госпожи Липранди приезжие с Нижнего Амура офицеры с восхищением рассказывали о Екатерине Ивановне Невельской. Для иркутского света она по-прежнему оставалась Катенькой Ельчаниновой, и все в городе поражались ее неожиданно проявившемуся мужеству. На самом краю света она испытывала целых пять лет и голод, и холод, перенесла сама цингу и болезнь детей, а вместе с тем служила душой общества в Петровском и Николаевске. Опекала таких вот солдат, находила время, чтобы лечить гиляков и обучать домашним премудростям их женщин. И сейчас, шагая со своим Яковом мимо занятых работой линейцев, Афимья Константиновна думала, что не одно только желание быть рядом с мужем, облегчать и скрашивать его лагерную жизнь, двигало ею, когда она решилась на поездку сюда, но и желание хоть немного походить на Катю Невельскую, на других молодых жен, отправившихся сюда на Амур, и хоть самую малость на Александру Муравьеву, о которой рассказывали легенды, на Елизавету Нарышкину и жен других сосланных по делу 1825 года в забайкальские остроги.
Володю Яков Васильевич и Фима увидели сидящим верхом на лошади, рядом шагал Кузьма. Мальчик хорошо держался в седле.
— Папа! — крикнул он еще издали.
— В лес ездили, — поздоровавшись, доложил солдат. — Значит, с гостями вас, ваше высокоблагородие. А вас с прибытием, — он степенно поклонился Афимье Константиновне.
— Да, Сидоров, у меня неожиданная радость, — ответил капитан. — А ты, Володя, вижу, подружился с Кузьмой?
— Да, папа. Мы были на огороде и ездили в лес. А сейчас пойдем на утес, смотреть гольдскую кумирню. А потом сходим к орлиному гнезду.
— Давай, Володя, так. К гнезду — завтра, а на утес, пожалуй, сходите. И мы туда придем, как только осмотрим наш проспект.
Капитан Дьяченко и его жена, сопровождаемые неумолчным стуком топоров и кувалд, шарканьем пил, командами унтеров, пошли по щепе и опилкам вдоль первой улицы Хабаровки. Шли мимо длинных стен рубленных из круглого леса казарм, мимо палаток.
— А вот это будет наш дом, — показал Яков Васильевич на незавершенный сруб. Сейчас возле него уже отдавал какие-то распоряжения поручик Коровин.
— Там цейхгауз, а это продовольственный магазин. Вот и вся Хабаровка. Да, еще лавка купца за средней горой…
В это время у сруба будущего командирского дома кто-то закричал. Капитан и его жена обернулись и увидели, что солдаты, работавшие там, сгрудились вокруг сидевшего на земле линейца.
— Что еще там случилось, — недовольно сказал капитан и быстрым шагом направился к дому.
Афимья Константиновна поспешила за ним.
— Ногу поранил, — объяснил Коровин.
Топор солдата разрубил сапог, который сейчас стягивали двое других плотников, и из-под него текла кровь.
Солдат виновато улыбался.
Увидев кровь, Афимья Константиновна почувствовала себя дурно, она ухватилась за руку капитана и прошептала:
— Там у меня в саквояже есть бинты, надо пойти взять.
— Да тебе плохо, — встревожился Яков Васильевич. — Совсем побледнела. Пойдем отсюда, здесь сами перевяжут.
— Да, да, пойдем за бинтом.
— Какой бинт! Пустяки, — возразил Коровин.
Он склонился над солдатом, оторвал у него от подола нижней рубахи длинный лоскут и быстро перетянул рану.
— Да вы сядьте, ваше благородие, — подкатил чурку к ногам жены капитана унтер-офицер Ряба-Кобыла.
— А и правда, сядь, неженка, — сказал капитан. — Привыкай.
— Простите, ваше благородие, — сказал, обращаясь к Фиме, перевязанный солдат, — испугал я вас.
— У нашего брата быстро все заживает, — добавил другой солдат. — Зарастет как на козе.
— Посидит малость и работать будет, — подтвердил Ряба-Кобыла.
— А бинты я приготовлю, — оправдываясь за свою минутную слабость, сказала Фима. — Буду держать их под рукой.
Ей было неудобно перед собой, перед своими сокровенными мыслями, что она растерялась при первой небольшой беде и чуть сама не потеряла сознание, глядя на кровь, вместо того чтобы оказать помощь солдату, как это, наверно, сделала бы Катя Невельская.
— Мне уже совсем хорошо, — сказала она Якову Васильевичу, почувствовав на самом деле, что слабость прошла. — Пойдем еще походим.
Побывали они в этот день и на утесе, и в летнем гольдском стойбище, вызвав там отчаянный собачий лай и великое удивление. Русских солдат и офицеров гольды видели часто, а вот женщина и мальчик стояли перед ними впервые. Мужчины стойбища и их жены рассматривали Афимью Константиновну и Володю, удивлялись, что-то быстро говорили друг другу, качали головами.
«Ну вот, капитан, — думал Яков Васильевич ночью, уложив своих уставших гостей спать, — теперь и семья с тобой. И строишь ты здесь новое поселение, где будет, наверно, надолго твой дом». Он набил трубку и вышел на палубу, думая, что Фима уснула. Лагерь уже спал. Плескалась, огибая борт его баржи, вода, и никаких других звуков не доносила больше тихая, спокойная ночь. В черной речной глади отражалось безлунное звездное небо. И сейчас нельзя было даже угадать, где кончается амурский разлив и начинается противоположный берег. Все пространство перед капитаном было усыпано мерцающими звездами.
Яков Васильевич не услышал, как вышла из каюты и как подошла к нему Фима. Она прислонилась щекой к его плечу и замерла. Капитан осторожно привлек ее к себе, и они стояли так, ощущая друг друга и не говоря ни слова. Потом Фима вспомнила, как уезжала из Иркутска, и стала вполголоса рассказывать, как ее провожали, кто провожал и что говорили.
Часовой неслышно отошел на корму, а потом и совсем спустился на берег, зная, что командир батальона не накажет его за это нарушение. Оттуда, с берега он потом увидел, как командир взял на руки свою жену, постоял так с ней, что-то приговаривая, а потом унес ее в каюту. Перед тем как ему смениться с поста, часовой увидел, что капитан и его жена вновь вышли на палубу. «Не наговорятся, — подумал он. — Ну и пусть их. А я сейчас как лягу, да как всхрапну…»
И уж совсем неожиданно приезд семьи командира растревожил старого солдата Кузьму. Вспомнилось ему, что скоро закончится долгая его солдатская служба, одна его жизнь, а куда податься, чтобы начать другую? Некуда! Батьки с матерью давно уже нет. У старшего брата, за которого служит Кузьма, своя большая семья. А ведь мог и у Кузьмы расти свой малец, вроде капитанова сынишки, если бы не пришлось тянуть солдатскую лямку. Думал Кузьма, уйдя в бессрочный отпуск, поселиться в Кумаре, которую своими руками рубил. Поселиться да, может, и сойтись со вдовой теперь казачкой. Однако там казачья станица, и ты будешь всем чужой. А что, если остаться жить в Хабаровке, среди своего брата солдата да вызвать сюда или самому привезти казачку с ее ребятишками? Это было бы ладно! «Пожалуй, привезу», — засыпая, думал Кузьма.
Кузьму Сидорова и Михайлу Лешего батальонный командир выделял. Давал им, как считали линейцы, всякие поблажки. Но это было понятно. Кузьма — старый служака, перенес тяжелый поход 1856 года. А всех, кто вернулся из этого похода, только за то, что жив остался, надо уважать. Солдаты помоложе безропотно слушались Кузьму, тянулись за ним. А Михайло — силач и умелец. Что двоим не поднять, Леший один попрет. А печи какие добрые получались у Михайлы! Недаром к нему льнули казачки в Кумаре. Да и рыбак Михайло удачливый. Гольды по-прежнему изредка привозят рыбу. Но разве на две роты ее напасешься. Каждый, поиграв день топором, умнет котелок ухи, к нему пару карасей да еще посмотрит, не осталось ли чего в котле.
Поэтому и смотрел капитан одобрительно на дружбу солдата с соседями рыбаками, на его отлучки в стойбище. Пусть перенимает у них уменье рыбу добывать, готовить ее впрок.
А Михайло уже научился «маячить», объясняться с гольдами десятком схваченных у них слов да несколькими русскими словами, которые они запомнили. А чаще жестами и ужимками.
Как только приезжали соседи — гольды, солдаты звали Лешего:
— Эй, Михайло, иди помаячь! Мы тут никак не сговоримся.
Михайло приходил, хлопал дружески приезжих медвежьей своей пятерней, и начинался разговор. Кузьма и гольды размахивали руками, приседали, строили всякие фигуры из пальцев, потом Леший, доставая кисет, говорил своим:
— Дурни, что тут не понять! Вот Чокчой табаку просит, свой промочил. А этому — гвозди понадобились. Он потом за гвозди рыбой отдаст.
— На, друг Чокчой, подыми!
Михайло отсыпал гостю табаку, вырубал кресалом огонь и сам закуривал трубку.
С Чокчоем, из рода Данкан, уже немолодым простодушно-хитроватым гольдом, носившим большую медную серьгу в ухе, Леший сдружился. Бывал в его летнем шалаше, переполненном ребятишками и собаками, ездил с ним на ночь на левый берег рыбачить, утром привозил своим мешок рыбы. Чуть вздремнув на рыбалке в лодке, а то и вовсе не поспав, солдат потом вместе со всеми выходил на работу.
— Мне лишь бы не бегом, а так все сделаю, — говорил он.
Чокчой быстрее своих сородичей усваивал русские слова и оказался человеком бывалым. Несколько лет назад он ходил с русским офицером проводником по Амуру и получил от него в подарок фитильное ружье. Ружье это, единственное во всем роду Данканов, принесло Чокчою уважение и почет на всей территории от Горина до Хабаровки. Плавал Чокчой и по Уссури, ездил даже торговать с маньчжурами на Сунгари. Был он отменным рыбаком и охотником. Две жены Чокчоя боготворили своего повелителя.
Последнее время из-за левобережного кривуна почти каждый день проплывали гольды с верховьев. Плыли они целыми семьями с ребятишками, женщинами и собаками. Миновав лагерь, лодки обычно приставали к берегу возле стойбища.
Яков Васильевич давно обратил внимание на это передвижение. Разглядывая в подзорную трубу лодки, он видел, что гольды везут с собой весь свой немудрящий скарб, даже перевернутые вверх полозьями собачьи нарты. Раньше, в июне, на Амуре у Хабаровки плавали только лодки гольдов из соседнего стойбища. Чем вызваны теперешние поездки, да еще все в одну сторону? Откочевывать к зимним стойбищам еще рано, лето в разгаре. И однажды, когда проплыли еще две лодки, капитан послал в стойбище Лешего.
— Навести соседей, помаячь. Узнай, куда эти лодки плывут? Может быть, ярмарка у них будет?
Михайло отмыл с рук глину, оттолкнул лодку и уплыл, довольный поручением.
Вернулся он часа через два вместе с Чокчоем и незнакомым старым седеньким гольдом. У того была жиденькая бородка, короткая косичка, морщинистое добродушное лицо.
Сняв войлочную шляпу, гольд начал кланяться, а потом, что-то сказав, вынул из-за пазухи халата связку пушистых шкурок и протянул капитану.
— Что это он, а, Леший? — спросил Дьяченко, беря шкурки.
— Тут, ваше высокоблагородие, такое дело, — начал объяснять Михайло. — Он, старик этот, аж с реки Сунгари приплыл. Из Китая, значит. Просит, чтобы вы ему разрешение дали поселиться на нашем берегу. Они, гольды, что по Сунгари живут, прослышали про договор с Россией и теперь бегут к нам. На русском, мол, берегу жить легче. Не бьют, мол, их, не обирают. Маньчжурская стража их сюда не пускает, так они ночью. И те, что до этого приплыли, Чокчой говорит, тоже с китайского берега. Больше все с Сунгари. Старик этот маньчжур боится беда как. Запуган, видать. Все выспрашивал у меня, не приплывут ли маньчжуры сюда, не вернут ли их назад.
— Что же ты ответил?
— Я говорю: не бойтесь, не приплывут. Земля здесь наша.
— Правильно объяснил, молодец, — похвалил капитан. — А старику скажи: пусть селятся, где захотят. Притеснять их у нас никто не будет. А шкурки эти отдай ему, пригодятся.
Старик внимательно слушал разговор, пытаясь понять, какое решение примет русский начальник. Он, не надевая своей шляпы, кивал головой, поддакивая Лешему, и улыбался, видя, что улыбается офицер. Но когда Дьяченко протянул ему пушнину, старик по-своему понял намерение капитана, упал на колени и быстро-быстро заговорил. Видно, он уговаривал начальника принять подарок и разрешить им остаться на русском берегу.
— Объясни ты ему, Леший, — сказал капитан, — что селиться я разрешаю. И другие пусть приезжают без опаски. А платить за это не надо.
Пришлось Михайле изрядно помаячить, пустить в ход всю свою изобретательность и весь запас гольдских слов, пока старик понял наконец, что возвращаться на Сунгари ему не придется. Чокчой тоже что-то растолковывал старику по-своему. В конце концов старик успокоился. Чокчой же отозвал в сторону Лешего и на ломаном русском языке спросил: неужели пушнина совсем не понравилась капитану?
— Чудак ты, — сказал Леший. — Капитан говорит, пусть даром живет, а пушнина ничего. Хорошая пушнина.
Чокчой сразу же все перевел старику.
Довольного гостя и Чокчоя Михайло на своей лодке отвез обратно. Там старик достал деревянного божка и щедро обмазал его рот рыбьим жиром. Своим родичам он сказал всего несколько слов, и те обрадованно засуетились у кипящего котла, приглашая и Михайлу поесть с ними.
— Ты мне, Чокчой, лучше талы подай, — попросил Леший, пристрастившийся к гольдскому блюду из сырой рыбы.
Чокчой что-то крикнул женам, и те моментально очистили живого еще сазана и принялись рубить его на мелкие полоски. Через пять минут тала была готова. Приезжие гольды пришли в восторг, когда увидели, с каким удовольствием русский солдат уплетает их еду. Они ахали и заглядывали Михайле в рот.
Гольдские семьи продолжали переселяться с реки Сунгари до середины августа, потом цепочка лодок враз оборвалась.
— Что-то не едут больше ваши люди? — спросил Михайло у своего приятеля Чокчоя. — Видать, все перебрались.
Чокчой замахал руками, затряс головой.
— Не все, не все!
Он рассказал, что маньчжуры, встревоженные бегством охотников и рыбаков, которых они с большой выгодой для себя обирали, выставили на Сунгари посты и на Амур никого больше не пропускают. Последней лодке удалось проскочить ненастной ночью, когда караульные попрятались от дождя.
Линейцы из роты Козловского, наведываясь в Хабаровку, рассказывали, что вскоре после приезда русских солдат уссурийские гольды тоже стали переселяться с левого берега на правый.
— Грабят их китайцы, ваше высокоблагородие, — говорили солдаты капитану Дьяченко, — так, что и сказать нельзя. Всех соболей берут подчистую. Отдаст охотник соболей, а его все равно лупят палками, думают, что он еще чего-нибудь припрятал. Так гольды теперь приспособились. Отдадут сперва часть соболей, а как их бить начнут, тащат остальных.
— Когда мы начали станицу рубить, — добавлял другой солдат, — так китайцы запретили гольдам к нам приезжать, рыбу нам возить. Те поначалу опасались нас, а теперь, вишь, насовсем сюда переезжают.
В конце августа в Хабаровку заехал Михаил Иванович Венюков.
Почти три месяца пробыл он со своей командой на берегах таежной Уссури, занимаясь съемкою и описанием долины этой реки.
— Ну, что там, как моя четвертая рота? — прежде всего спросил Дьяченко. — Много ли успели сделать?
— Еще мало, Яков Васильевич. Только Хабаровка представляет утешительный вид, — сказал Венюков. — Несколько свежих, незаконченных построек есть в станице Невельской, то же я видел в станице номер четыре и в Корсаковой. Казакевичева, правда, растет, имеет вполне приличный вид. Я очень боюсь за станицу номер четыре, как бы ее потом не пришлось переносить на другое место. Очень уж низменный участок для нее выбрали. В большую воду будет топить.
— Таков приказ, ничего не поделаешь. Козловский не мог отойти от плана.
— Говорил он мне, — сказал Венюков. — Но Хабаровка, откровенно скажу, меня обрадовала. После того что я видел тут в первый приезд, сделано много. Работы у вас идут успешно. И знаете, Яков Васильевич, быть здесь городу!
— Доживем ли мы до этого, Михаил Иванович?
— Должны дожить. Вон купцы своим коммерческим чутьем сразу поняли это.
— Да, одна лавка уже есть. А на днях проезжал в Николаевск купец Ланин, тоже обещался открыть у нас свою лавку. Был тут и приказчик Амурской компании, просил выделить ему место для складов. Я ему сказал: селитесь на левом фланге, на склоне под орлиным гнездом.
— Вот видите: быть городу, быть.
Офицеры сидели на палубе, у каюты батальонного командира. Отсюда виден был и Амур, и постройки военного поста.
— Вот вы изволили заметить, — продолжал Дьяченко, — что сделано пока мало. Сделали бы больше, если бы батальон не был так распылен. Одна рота у меня на Уссури, две — здесь, а еще одна устанавливает почтовые станки и строит город Софийск.
— Город? — переспросил Венюков.
Дьяченко улыбнулся:
— Да, представьте себе, сразу город! Так захотелось Николаю Николаевичу. И вот получается, — помолчав, сказал капитан, — что линейные батальоны — это амурские пионеры. Мы появляемся в совершенно ненаселенных местах, закладываем здесь города и села. Несем пограничную службу, а теперь поддерживаем еще и почтовую гоньбу.
Венюкову показалось, что Дьяченко, гордясь своими солдатами, видит в их труде одну только лицевую сторону, не замечая ее изнанки. И он воскликнул с горячностью:
— А жертвы! Вы забываете, капитан, о громадных лишениях, которые падают на головы вверенных вам нижних чинов! Оправданы ли они все-таки?
— Да, жертв много, — согласился Дьяченко. — На днях сообщили мне, что на первом станке утонул солдат, перевернулась лодка. Переносят линейцы голод и холод, цингу и тиф. Зато в лишениях этих выковался совершенно своеобразный тип сибирского линейного солдата. Он бурлак и лоцман на реке, плотник, кузнец и печник на берегу. И не ждет лавров за военные подвиги, потому что их, слава богу, на Амуре нет. Порохом здесь, к счастью, не пахнет.
— Да я не спорю с вами, Яков Васильевич, — сказал Венюков. — Я сам имел случаи убедиться в изобретательности и находчивости линейных солдат.
— Вон, посмотрите на этого богатыря, — показал Дьяченко на Михайлу Лаптя. — Видите, как легко он волочит плаху, которую сам же и отесал. А он у меня еще и печник, и рыбак, и переводчик. Сейчас свободно уже изъясняется с инородцами.
— Это с вашими соседями гольдами? Тихий и добродушный народ, с покорностью судьбе выносит ее удары. Наблюдал я, в каком страхе держат их маньчжуры на Уссури. Но теперь, с нашим прибытием туда, несмотря на угрозы китайцев и маньчжур, они бегут на нашу сторону и ищут защиты у русских солдат и казаков.
В затянувшемся, интересном для обоих разговоре, они опять вернулись к жизни строящегося военного поста.
— Так вы считаете: будет на месте Хабаровки город? — снова спросил капитан Дьяченко.
— Непременно, — ответил Венюков.
— Фима! Ты слышишь, что говорит Михаил Иванович? — окликнул жену капитан.
— Слышу. Но не думай, что только поэтому я сюда приехала, — донесся из каюты голос Афимьи Константиновны.
Молодому офицеру Вячеславу Казимировичу Кукелю путешествия по Амуру казались прямой дорогой к блистательной карьере. В доме его старшего брата в Иркутске, где собирался городской олимп, не раз говорили о примерах головокружительных взлетов по служебной лестнице. Сам брат, часто повторявший: «Лови счастье, пока оно дается», ухитрился получить в один год два чина. За карточными столиками, между пустыми разговорами и анекдотами, серьезно намекали, что уже этой зимой старший Кукель займет место начальника штаба войск Восточной Сибири. А нынешний начальник штаба Николай Васильевич Буссе, полковник в тридцать лет, представлен на производство в генералы. Поговаривали, что вот-вот будет создана Амурская область, военным губернатором которой он и станет. А разве не позавидуешь Михаилу Семеновичу Корсакову, которого Николай Николаевич за десять лет провел от штабс-капитана до генерала, военного губернатора Забайкальской области. Или взять Петра Васильевича Казакевича. В сорок шестом году он был лейтенантом на транспорте «Байкал». В пятьдесят шестом — уже контр-адмирал, военный губернатор Приморской области и командир всех русских портов на Восточном океане.
Сам Вячеслав Казимирович тоже не жалуется на судьбу. По Амуру он плавает второе лето. А уже сотник и чиновник для особых поручений при генерал-губернаторе. Прибыл в прошлом году курьером в Усть-Зейский пост и сразу был замечен Николаем Николаевичем. Генерал, как только сотник представился, направил его осматривать новые постройки в Усть-Зейском посту, а потом в станицу Иннокентьевскую. Правда, тогда произошел казус с проектом Усть-Зейской станицы, к которому он тоже приложил руки. Впрочем, если бы не этот грубиян капитан Дьяченко, проект просто бы забыли, а теперь случай с ним превратился в анекдот. Над проектом потешаются по всему Амуру и даже в Иркутске.
У Кукеля-второго диплом инженера. Но не на поприще возведения военных укреплений, не в строительстве простых казарм и домов надеется он оставить свой след на Амуре. Из всей инженерной науки успешнее всего усвоил Вячеслав Казимирович умение строить церкви. К этому лежит у него душа, в этом он видит средство для продвижения по службе. Высшее начальство уже привыкло к тому, что в Амурском крае одна за другой возникают станицы, и это никого не удивляет, зато когда докладывают, что заложен новый храм, начальство непременно заинтересуется: «Кто руководит строительством?» — «Сотник Кукель», — отвечают чиновники. Недаром старший брат Кукеля сказал: «И на церквях, Вячеслав, можно сделать карьеру!»
Последнее лето оказалось для Кукеля хлопотливым. Еще в конце февраля он выехал из Иркутска в Читу. Затем с генерал-губернатором, как только тронулся лед, отправился на Амур. Там, в Албазине, он достроил начатую еще в прошлом году церковь и получил приказ сопровождать караван переселенцев к устью реки Уссури.
Сплавив казаков до Казакевичевой, сотник вернулся в новую станицу Екатерино-Никольскую, названную так в честь супруги Николая Николаевича. Там выбрал место для церкви и проинспектировал строительство станицы. Надо было съездить в Благовещенск, поторопить с отправкой транспортов с продовольствием для переселенцев, однако сотник, памятуя о том, что придется идти бечевой, кормить комаров и мошку, решил на месте дожидаться барж с продовольствием. Тем более что в Екатерино-Никольской нашлись для него развлечения. Однажды, когда Кукель находился в станице, тигр на виду у всех схватил жеребенка и унес его в лес. Казаки тут же организовали охоту, сотник примкнул к ним. Потом ездили охотиться на уток, потом… Только осенью Кукель узнал, что у привезенных им на Уссури переселенцев начался голод. Хлеб, который казаки привезли с собой, кончился, а казенный так и не подошел.
Кукель кинулся в Хабаровку. Неприятность с казаками могла обернуться личной неприятностью для него.
В Хабаровке слухи о голоде в новых станицах по Уссури подтвердились. Командир четвертой роты 13-го линейного батальона поручик Козловский сообщил батальонному командиру, что он вынужден выделять продовольствие для переселенцев из своих и так небольших запасов. На Уссури выехал батальонный командир Дьяченко, чтобы самому на месте уточнить положение с продовольствием.
— Взял ли он с собой провиант? — спросил Кукель у адъютанта батальона.
Адъютант, молодой штабс-капитан, всего полмесяца назад прибывший в Хабаровку и вступивший в должность, ответил, что капитан повез продовольствие только для четвертой роты.
— Отчего же он не подумал о казаках?! — в сердцах воскликнул Кукель.
— Думай не думай, у нас свой провиант на исходе. Ждем баржу с мукой, но ее нет и нет. Кроме того, четвертая рота делится с казаками, чем может.
Дело для Кукеля принимало явно неприятный оборот. О транспорте с провиантом для казаков нет никаких вестей, а если в станицах начнут умирать люди, не поздоровится и ему.
— Вы недооцениваете угрозу всему переселенческому делу на Уссури! — резко выговаривал сотник адъютанту батальона, заботясь, впрочем, более о своем очередном чине, чем о казаках, и велел показать ему наличные продовольственные запасы батальона.
Адъютант заколебался. Кукель тут же высокомерно напомнил, что он адъютант самого генерал-губернатора. Намекнул и на то, что старший брат у него вот-вот станет начальником штаба.
Адъютант батальона вынужден был открыть склады.
Продовольствие у батальона было действительно на исходе. Если не прибудет до ледостава мука, зимовка в Хабаровке окажется голодной. Несмотря на это, Кукель приказал погрузить в лодки все наличные сухари, кирпичный чай и выделить солдат для сопровождения груза к месту назначения.
Штабс-капитан не знал, как ему поступить. Отказать сотнику, но у него такие связи. Отправить груз, что будет с батальоном, если не придет баржа, и что скажет батальонный командир, когда вернется в Хабаровку. Кукель оказался настойчивым, уговорами и угрозами он принудил адъютанта отправить продовольствие. Шесть лодок, сопровождаемые солдатами и унтер-офицером Ряба-Кобылой, вместе с Кукелем поплыли по реке.
Шел сентябрь. Казаки в Корсаковой и Казакевичевой ловили кету.
— Ай, рыбка! — похвалялись они. — Сама в сети прет! Гольды нас надоумили. Они же показали, как ее впрок готовить. Теперя бы нам мучицы, так и перезимовали бы.
Свой хлеб у казаков кончился. Но в Корсаковой жителей было немного, и солдаты делились с ними сухарями. В Казакевичевой линейцев не было, но здесь неплохо уродился картофель.
— Едим вот, то картошечку с рыбой, то рыбку с картошкой. Так и перебиваемся.
— Что у вас слышно про верховых новоселов? Как у них с продовольствием? — спрашивал Кукель.
— Плохо у них было. А как сейчас, не знаем.
На следующий день, уже за станицей Казакевичевой, на Уссури Кукелю встретилась лодка. Ряба-Кобыла сказал сотнику:
— Наш батальонный командир возвращается.
Кукель встревожился, но виду не подал.
Капитан Дьяченко был удивлен, узнав в лодочниках своих солдат. Но еще больше поразило его и рассердило самоуправство Кукеля.
— Да это же Тришкин кафтан! — гневно напустился он на сотника. — Латаем в одном месте, обрезая в другом.
Между офицерами разгорался спор. Кукель доказывал, что казакам угрожает неминуемый голод, а Яков Васильевич отвечал, что то же самое ждет его батальон.
— Как вы могли забрать все сухари?! — возмущался он.
— Вам скоро должна поступить мука!
— И казаки ждут транспорт с провиантом! Нет, нет! Из-за чьей-то нераспорядительности голод в батальоне я допустить не могу. Ряба-Кобыла, сейчас же поворачивайте обратно!
Солдаты начали разворачивать лодки.
— Вам это так не пройдет! — закричал Кукель, вспоминая заодно и о том, как Дьяченко высмеял проект Усть-Зейской станицы, и решил непременно отомстить капитану. — Я все доложу лично Николаю Николаевичу, — с угрозой сказал он. — И я снимаю с себя ответственность за зимовку казаков. Отвечать за голод, за их страдания будете вы!
— Что ж вы не позаботились о зимовке раньше? — сказал Дьяченко. — Я только что от казаков. Посоветовал им ловить кету. Мой ротный командир Козловский делится с ними, чем может. Слухи о голоде явно преувеличены.
— Нет, я не позволю вам повернуть лодки, — упорствовал Кукель. — Я приказываю вам от имени Николая Николаевича как адъютант для особых поручений!
Кукель умышленно называл генерал-губернатора только по имени и отчеству, стремясь подчеркнуть свою близость с ним.
Оба офицера стояли друг против друга на причаливших одна к другой лодках. Казалось, что они вот-вот бросятся в драку.
— Запомните, капитан, батальоном вы командуете последний год, — стал опять угрожать Кукель. — Избавить от вас батальон мне поможет брат, о котором, я надеюсь, вы слышали!..
В конце концов Дьяченко согласился отпустить с Кукелем часть груза, но потребовал, чтобы сотник написал форменный рапорт о том, что он действует от имени генерал-губернатора. Кукель тут же сочинил требуемую бумагу. На том и разъехались.
До самой Хабаровки Яков Васильевич не мог успокоиться. Он понимал, что, если не подойдет до ледостава баржа с мукой, батальону придется пережить нечто похожее на экспедицию 1856 года. Тогда все его усилия, направленные на сплочение батальона, обернутся провалом.
Сначала капитан собирался, сразу же по приезде, отстранить от должности адъютанта батальона. Как он мог поддаться Кукелю и отпустить без разрешения своего командира провиант? Но к Хабаровке капитан успокоился. Он решил немедля послать солдат ловить кету и вялить ее, как это делали гольды. Надо выделить охотничью команду, а картофель, выращенный на огороде Сидорова, придется беречь.
Шел октябрь. За дождями, ненужными уже ни людям, ни тайге, вдруг выдавались погожие тихие дни. Проплывали в небе запоздалые караваны птиц. Бесшумно срывались с деревьев последние листья. Покинул свое гнездо в Хабаровке орлан с двумя орлятами и орлицей.
Козловский торопился до ледостава закончить начатые постройки. В каждом готовом доме Невельской, Корсаковой и станицы номер четыре коротали в тесноте ночи казаки сразу нескольких семей. А утром вместе с линейцами выходили доделывать остальные избы.
Стояли уже почтовые станки на пути от Хабаровки до Горина. Жили в каждом из них по нескольку солдат. Станок — изба или просторная землянка. На берегу одна-две лодки, чтобы возить до следующего станка почту и курьеров. Вдоль берега длинная поленница дров, заготовленных по наряду для пароходов.
Поднялась большая казарма с красной крышей и на крутом берегу у мыса Джай. Эта казарма да несколько небольших домов пока и был весь город Софийск. В казарме, сидя у печки, молодой солдат Игнат Тюменцев сделал вторую зарубку на рукоятке своего охотничьего ножа. До конца службы оставалось восемнадцать лет. До Глани, до Мариинска, было всего тридцать пять верст. Рвался туда Игнат с первого дня, как высадилась рота в будущем Софийске. До того надоел ротному командиру, что однажды поручик Прещепенко вспылил, ударил Игната и обругал его последними словами. Но потом, как раз через неделю, понадобилось Прещепенко побывать в Мариинске, и он вместе с тремя другими солдатами взял с собой Игната. Как плыли, как обратно возвращались, не помнит Игнат. А вот встреча с Глашей врезалась в память так, что не забудется, наверно, до самой кончины.
На пристани в Мариинске Прещепенко сказал:
— Валяй, Тюменцев, ищи свою зазнобу. Только запомни: дел у меня здесь часа на три. Опоздаешь — голову оторву. Да ворон не лови по дороге. Козыряй, как положено, офицерам. Задержат дурака — сам розог всыплю.
— А где же искать-то? — растерялся Игнат, разглядывая здания на берегу. — Здесь казарм и домов столько, что за день не обежишь.
— Спроси у солдат, где, мол, каторжанки помещаются. Вот и найдешь.
И побежал Игнат в гору по дощатому тротуару. Первый же солдат 15-го батальона, волочивший к реке связку недавно оструганных весел, показал ему арестантскую казарму. Запыхавшегося Игната у казармы остановил молодой часовой:
— Куда прешь? Не знаешь, что ли, что здесь ссыльные каторжанки!
Объяснил ему Игнат, что хочет он увидеть Глашу, тоже ссыльную. Что из одного села они…
— Ишь чего захотел, — начал куражиться часовой. — А разрешение на свидание у тебя есть?
— Да ты, браток, пойми: времени у меня нет разрешение получать. Приплыли мы с ротным и сейчас назад плыть!
— Не могу, — сказал часовой. — Да и тетенек-то сейчас в арестантской нет. На работе они.
— А где на работе?
— В разных местах, — сказал часовой.
Услышав разговор, вышла из казармы пожилая каторжанка с перевязанной щекой и закричала на часового:
— Чего ты тут над человеком изголяешься! Сказать ладно не можешь. Кого тебе надобно, солдатик?
— Глашу мне, — сказал Игнат, — из Засопошной она.
— Глашку-то, — посмотрела внимательно каторжанка на Тюменцева. — Так она теперь не с нами. Ты шагай-ка вон туда, где солдатская слободка. Там спроси Ивана, отставного солдата, избу. Тамо-ка Глаша-то.
Побежал Игнат в солдатскую слободку, не думая, почему там Глаша, мечтая лишь о том, как встретит ее, как прижмет к груди. В слободке быстро разыскал домишко Ивана. Его тут все знали. Стоял тот домишко посредине небольшого огорода, лежали возле двери чурбаки, приготовленные для дров. Ни двора, огороженного плетнем, ни крылечка или сенцев у дома не было.
Без стука открыл дверь Игнат и сразу увидел Глашу. Сидела она на лавке у окошка и латала какую-то одежонку. А за столом хлебал из котелка уху пожилой солдат.
— Гланя! — позвал Игнат и шагнул через порог.
Подняла на него глаза Глаша, охнула. Медленно положила на лавку свое шитье, медленно поднялась, прижимая скрещенные руки к груди, а потом, ни слова не сказав, опустилась на лавку и заплакала в голос.
— Гланюшка! — воскликнул Игнат. — Да ты что? Вот он же я, приехал к тебе, как обещался. Или не признала?
Игнат взглянул на солдата, который, выронив оловянную ложку, сидел опустив голову, посмотрел опять на Глашу и шагнул к ней. Но остановился, услышав голос солдата:
— Жена она моя. А ты, поди, Игнат? Опоздал ты, Игнат. Ну, я выйду, а вы тут потолкуйте…
Солдат встал и, сгорбившись, вышел на улицу, осторожно прикрыв за собой дверь.
Минуту или больше Игнат в нерешительности стоял посредине избы, потом сел за стол, на короткую лавку, на то самое место, где сидел солдат.
— Венчали нас, Игнат, — вздрагивая от плача, заговорила Глаша. — Ой, против воли венчали нас. И теперь я Иванова жена.
За дверью послышались удары топора. Бессрочно отпускной солдат Иван остервенело колол чурки. Он взмахивал топором и с силой вонзал его в чурбак. И после каждого удара топора к его ногам отлетало полено…
— Да как же так, Гланя? — не в состоянии уяснить всего, что произошло в их жизни, спрашивал Игнат.
— А вот так, а вот так, Игнаша. Бесправные мы все: и ты, и я, и мой Иван.
Это — «мой Иван» — больно кольнуло Игната. Он обхватил ладонями голову и так, не поднимая глаз на Глашу, выслушал ее рассказ. А с улицы доносились глухие удары топора. Иван колол дрова.
— Он ничего, Иван-то, тихий, — продолжала Глаша. — Он со всем согласный. Да люблю-то я тебя, Игнаша. Но грех — этакая любовь. И не судьба нам вместе быть.
— Пойду я, — сказал Игнат, вставая.
— Иди, Игнаша. Что уж теперь. Иди.
И ушел солдат второго года службы Игнат Тюменцев. Ушел, так и не обняв Глашу. Ушел, не сказав слова Ивану.
А он-то, Иван, при чем…
Мучился Игнат, вернувшись в Софийск, места себе не находил. Ночью и днем опять и опять видел Гланю. Не хотел, а память перебирала их последнюю встречу. «Венчали нас, Игнат… — слышал он Глашин голос. — И теперь я Иванова жена». Забывался солдат за работой, и вдруг в голове опять звучало: «Бесправные мы все: и ты, и я, и мой Иван…» Лучше бы, наверно, утонул он тогда, когда сорвался с утеса в реку, чем вот так не находить себе покоя. И корил он порой в своих мыслях Глашу, хотя знал, что корить-то ее не за что.
Оторванным листком, одинокой сиротой почувствовала себя Глаша, когда скрипнула и закрылась за Игнатом дверь. Хотела выскочить из дому, да ноги не пошли. И Иван долго не возвращался, все колол за стеной чурбаки. А пришел, молча сел за стол, не подходя к жене, не поднимая головы. И сидели они, и молчали, и думали каждый по-своему об одном и том же. Так до самого вечера не сказали друг другу ни слова. А вечером вдруг засобирался Иван на рыбалку на всю ночь, хотя свежая рыба у них еще была.
Что думал Иван, зачем оставлял в эту ночь Глашу одну, она не знала. А зря он ушел. Только затихли за окошком Ивановы шаги, всполошилась Глаша, заметалась по избе, руки сами стали сбрасывать в кучу пальтишко, платок, зимние обутки.
«Господи, да что же это я делаю», — думала она, а сама уже затягивала узел. Выглянула в окошко, хотя солнце уже закатилось, еще сумерки — все видно. Опустилась Глаша на лавку, рядом с узлом, стала думать, как ей пробираться, чтобы дойти незамеченной до Кизи. «А там найду лодку, а может, гиляков встречу — упрошу их отвезти меня к Игнаше».
Долог летний вечер. Медленно темнеет небо, так медленно, что не выдержала Глаша, подхватила свой легкий узел и выскользнула из дому. По-за огородами, по-за домами солдатской слободки стала она пробираться к Кизи. Хоть и вольной считалась она после венчания, да не выпустили бы ее из Мариинска ночью одну — бывшую каторжанку.
Услышав голоса, останавливалась Глаша, приседала или прижималась к кустам, а потом опять чуть не бежала дальше.
Днем дорога до Кизи не так уж далека, а ночью, как стемнело, да еще потому, что шла Глаша сторонясь людей по колдобинам да еле приметным тропкам, не выходя на колесную дорогу у реки, — не было, казалось, ее пути конца. Падала она, зацепившись за корень, оступилась в какую-то яму, вздрагивала от людских голосов и шла.
Сначала все ей казалось просто. Выйдет на окраину, за солдатские посты, найдет лодку, столкнет ее в воду и поплывет по реке к Игнату. Потом стала думать, а где же она найдет своего ненаглядного. Когда пришел Игнат, ничего об этом не говорили. О себе Глаша рассказала, о своей горькой судьбине, а где стоит Игнат, как он там живет — не спросила. Не до того было. «Ничего, как-нибудь найду!» — успокаивала она себя. «Ну и что будет, если найду?» — вдруг подумалось ей. Подумалось так, будто очнулась она от сна, и все, что она делала и думала до этого, было в забытьи, а может быть, даже не с ней. Ведь вернут ее к законному мужу. Непременно вернут. Думала так Глаша, а все равно шла, уже не остерегаясь никого, не шарахаясь от темных кустов, похожих на часовых.
Когда набила о камни ноженьки, когда утомилась вконец, села Глаша прямо на землю у самой тропинки. И тут захлестнула ее острая жалость к безропотному, тихому Ивану. «А ведь с Игнашей я не останусь, — пришла к ней мысль, — а может, и не доберусь до него, по пути как беглую перехватят, и Ивану ни за что ни про что боль нанесу».
Заплакала Глаша в голос над своей судьбой. Плакала и вспоминала, то как ожидала в Мариинске Игната на реку глядючи, то как берег ее, как заботился, зная о ее тоске по Игнаше, Иван. «И за что я его, невиновного, обижу», — думала она опять.
Выплакалась Глаша, встала, прошла немного в сторону Кизи, а потом повернула обратно к брошенному дому Ивана.
— Построение! — трубил сигнальщик у мачты с флагом. — Построение!
Солдаты, натягивая шипели, выбегали на плац и выстраивались на притоптанном снегу. С замерзшего Амура тянул холодный ветер, и, пока не раздалась команда «смирно», солдаты топтались, поколачивали себя по бокам рукавицами, переговаривались:
— Не сильный ветерок, а пробирает…
— Зима, брат, здесь ранняя, а к рождеству и вовсе закрутит.
— Ничего, дровишки есть.
— Чего это нас в воскресение подняли, или что случилось?
— Смирно! — обрывая разговоры, послышалась команда.
Батальон замер. На плацу стояли три роты, кроме второй, поручика Прещепенко, оставшейся в Софийске и на почтовых станках.
Из дома батальонного командира вышли капитан Дьяченко и адъютант.
— Солдаты! — обратился к строю капитан. — В штаб батальона поступил срочный пакет. Его необходимо доставить командиру шхуны, зазимовавшей в гавани Святой Ольги. О дороге к гавани я могу сказать очень мало. Известно только, что она расположена на морском побережье, к югу от Хабаровки. По-видимому, надо держаться реки Уссури, а потом перевалить горы, выйти на берег океана и далее следовать на юг. Добираться до гавани придется пешком. Через тайгу и горы лошади не пройдут. На это дело требуются два человека, согласных идти по своей охоте. Продовольствия возьмете с собой, сколько сможете унести, кроме того, адъютант батальона выдаст охотникам пятьдесят серебряных рублей на путевые расходы.
Капитан помолчал, перебросился несколькими словами с адъютантом, окинул строй взглядом и добавил:
— Предупреждаю, дорога трудная, но и дело срочное. Поэтому я и вызываю добровольцев. Кто желает, шаг вперед!
Михайло Леший, как самый рослый, стоял на правом фланге батальона. Он тянул ухо, чтобы разобрать, о чем идет речь. Еще командир говорил, а он решил идти и сразу за командой выступил из строя.
За ним, из середины роты, шагнул Кузьма Сидоров. Вышли вперед и двое из роты Козловского. Они уже знали немного Уссури, целое лето проработали там, и, значит, часть дороги была им знакома.
С удовольствием бы отправился в такое дальнее путешествие к океану поручик Козловский. Узнав о пакете, он еще до построения просился у Дьяченко отпустить его с одним солдатом. Но капитан отказал. Весной, со сплавом, ожидали пополнение — и для новобранцев необходимо было построить казарму. Незаконченной оставалась конюшня. Строился батальонный штаб. Работы и зимой будет много, а весной Козловскому опять отправляться на Уссури рубить новые станицы.
— Спасибо, линейцы! — поблагодарил Дьяченко добровольцев. — Но послать мы можем только двоих. Поэтому пойдут солдаты первой роты Леший и Сидоров. Леший на то и леший, чтобы по лесу бродить, а Сидоров уж будет при нем.
— Вольно, — заглушая смех солдат, скомандовал адъютант. — Разойдись!
Строй рассыпался. С говором, со смешками линейцы побежали в теплые казармы. Летом работали без отдыха, а сейчас зимой, в воскресенье, можно и отдохнуть.
Михайлу и Кузьму капитан увел к себе. Вместе с Козловским они набросали схему дороги.
— Дойдете до Казакевичевой, а там вверх по Уссури, — объяснил поручик. — Здесь будет станица Невельская. За ней станица номер четыре. А вот дальше русских селений пока нет. Придется справляться о дороге у инородцев.
— Тут, Леший, тебе карты в руки. Объясняться по-ихнему ты научился, — заметил капитан. — Что я вам еще подскажу. Чтобы пересечь водораздел, выбирайте правый приток Уссури. Ну, собирайтесь, и в дорогу.
— Когда выходить? — спросил Кузьма.
— Хорошо бы завтра поутру. Успеете собраться?
— Успеем, — заверил Леший.
На следующее утро от Хабаровки в сторону станицы Корсаковой, по чуть намеченной дороге, с ружьями и туго набитыми ранцами за плечами, вышли в дальний неведомый путь Кузьма Сидоров и Михайло Леший.
— Ничего, Михайло, добежим! — вспомнив, как говорил казак Кузьма Пешков, сказал Сидоров. — И ветерок, вишь, в спину, подгонять будет. А я схожу вот в этот поход и все: давайте Кузьме бессрочный отпуск! Я, парень, казачку, Богдашкину мать, из Кумары решил в Хабаровку перевозить. И перевезу…
— А что, — бодро вышагивая впереди, отозвался Михайло. — Неплохой у нас командир, а совсем без начальства и вовсе хорошо. Я потому и пошел. Да и двадцать пять рублей серебром в кармане не лишни! Так ведь, Кузьма?..
Отправив солдат, Яков Васильевич вернулся к себе писать отчет о работе, проделанной батальоном за лето и осень. Об этом запрашивал из Иркутска коллежский секретарь Карпов, побывавший летом с губернатором в Хабаровке. Он намекал в письме, что отчет крайне важен, как для батальона, так и для самого капитана.
Курьер, доставивший пакет для шхуны и письмо Карпова, собирался в обратный путь, и надо было спешить с отчетом.
«13-й линейный Сибирский батальон, — писал Яков Васильевич, — в лето 1858 года сплавил на Амур собственное хозяйство из Шилкинского завода, запас артиллерийских снарядов и пушки для Благовещенска. Участвовал в сплаве переселенцев, содействовал к водворению и домоустройству их. На реке Уссури рота под командою поручика Козловского заложила три новых станицы. Рота поручика Прещепенко устроила почтовые станки ниже Хабаровки до реки Горин и основала город Софийск.
В Хабаровке батальон выстроил для себя казармы, провиантские магазины, цейхгаузы, помещения для офицеров…»
Трудный, наполненный событиями год, дорога по Шилке и Амуру, вся работа здесь в Хабаровке, на реке Уссури и в Софийске — все это уместилось в несколько строк отчета. Капитан подумал и написал о том, как батальон пополняет недостаток продовольствия рыбой, охотой и за счет собственного огорода, а перед его глазами проходили солдаты: надежный, спокойный Ряба-Кобыла, богатырь Михайло Леший, старый солдат Кузьма Сидоров и совсем молодой Игнат Тюменцев. Одни вспомнились лицами, другие — работой, ухватками, словами.
«Несмотря на неимоверные труды, понесенные нижними чинами батальона, они и здоровы, и обеспечены на зиму всем необходимым».
— Володя! — крикнул капитан сыну. — Иди, перебели отчет. Почерк у тебя лучше моего.
— А петли на зайцев пойдем проверять? — забежав в комнату, спросил Володя. — Ты обещал пойти со мной в воскресенье, да не пошел.
— Вчера, сам знаешь, приехал курьер. Не получилось. Сегодня же сходим. Садись-ка вот сюда, пиши на этой бумаге. Она получше…
По торосистому льду присыпанной снегом Уссури мчались две упряжки собак. Верхом на первой нарте, поставив ноги на полозья, сидел вместе с проводником гольдом Михайло Леший. На второй, скорчившись за спиной хозяина упряжки, лежал Кузьма. В дороге они были уже третью неделю. В первый день пути солдаты обедали в станице Корсаковой. Там же нашли оказию. В станице оказался казак из Казакевичевой. На его санях Кузьма и Михайло приехали к ночи в эту станицу.
— Вот как! — радовался Леший. — Так-то мы с тобой, Кузьма, враз до моря докатим!
Из Казакевичевой до Невельской пришлось идти пешком. Отдохнули там солдаты и в конец второго дня дошли до станицы номер четыре.
Это был последний русский населенный пункт на реке Уссури.
— Кто же там дальше живет? — допытывался у хозяина избы, пустившего их на ночлег, Кузьма. — Будет ли у кого хоть про дорогу спросить?
— Гольды оттудова летось приплывали. А далеко ли, близко ли их стойбище, кто знает. Мы туда не наведывались, — объяснил казак.
Он с сомнением относился к походу, в который пошли солдаты, теребил бородку, покашливал:
— А уж где то море, никто не знает. Добежите ли нет, паря, сомнение меня берет.
— Дойдем, — укладываясь спать на ворох соломы, брошенной у печки, говорил Михайло.
На третий день только к ночи добрались они до стойбища недалеко от устья реки Хоро. Мужчин в стойбище не оказалось, все были на охоте. Женщины боязливо прятались до тех пор, пока Леший не заговорил с ними на их же языке. Тогда солдат отвели в жилище, где оказался старик гольд. Здесь же у старика остались ночевать. О дороге к морю он ничего сказать не мог.
А потом пошли-потянулись дни, похожие один на другой. Та же ледяная, пересыпанная снегом дорога под ногами, испещренная следами зверей, те же вроде леса по берегам. Когда попадались редкие стойбища, ночевали на теплых канах, а чаще ждали рассвета у костра, приспосабливаясь по-всякому. Накладывали из валежника за спиной стенку, спали между двумя кострами. А то один спал, а второй сидел, поддерживая огонь.
И не будет, казалось, этим дням, этой долгой дороге конца.
На пятнадцатый день пути, как считал Кузьма, а по расчетам Михайлы выходило, что на шестнадцатый, еще солнце не поднялось на полдень, как небо стало заволакиваться морокой. Ветер, тянувший от моря, стих и показалось даже, что потеплело.
Прошедшую ночь солдаты провели под корнями упавшего сухого тополя. Падая, дерево выворотило большой пласт земли, и образовался навес. Под этот выворотень Сидоров и Леший наложили хворосту. Забрались туда, как в берлогу, у входа разложили костер и прокоротали ночь, в общем-то, неплохо, хотя ночь и выдалась морозной. Утром натаяли снегу в котелке, попили, обжигаясь, кипятку с сухарями и чуть свет пошли.
С половины дня в спины путникам потянул небольшой ветерок, а небо все больше и больше хмурилось. Но пока беды ничто не предвещало, разве что вороны. Большими суматошными стаями они пролетали над рекой с левого берега на правый.
— Да пропадите вы пропадом, — слушая их карканье, выругался Леший. — Ишь разорались. Не к добру это.
За обрывистым берегом в затишке путники перекусили и отправились дальше. Вороньи стаи пролетели, а ветер усилился.
— Не нравится мне погода, — сказал и Кузьма.
— Ничо, — отозвался Михайло. — Ветер-то по пути дует. В самый раз подгоняет. Хошь не хошь, а иди!
А солнце уже скрылось за лохматыми низкими тучами. Начало быстро темнеть, пошел колючий снег. Ветер теперь бросался от берега к берегу: то гнал солдат чуть ли не бегом вперед, то сек снегом прямо им в лицо.
— Худо, Леший, пурга начинается. Надо где-то табором становиться! — кричал в спину Михайле Кузьма.
— Где тут остановишься! — пыхтел впереди Леший. — Пойдем, брат, пока идется. Может, жилье встретим.
— Ну, пойдем пока.
Они шли, перебредая только что нанесенные пургой рыхлые сугробы. Пронзительный ветер проникал в рукава, за борт шинелей, под воротники и угрожающе гудел в вершинах деревьев на гористом крутом берегу.
Скоро метель закуролесила так, что Кузьма видел только спину товарища да отвесный склон скалистого берега слева от себя.
— И правда, Кузьма, давай искать, где укрыться, а то скоро совсем стемнеет, — остановился Михайло.
Они постояли, прислонившись друг к другу, чуть передохнули, отдышались и побрели у самой скалы, пытаясь найти какой-нибудь выступ, загораживающий от ветра, или ущелье, по которому можно было бы подняться на берег.
Скалистый обрывистый берег, как на зло, тянулся, наверно, с версту, не давая возможности линейцам не только остановиться на ночь, но даже присесть передохнуть. Сидоров еле брел, часто теряя из виду Лешего и опасаясь потерять товарища, хотя понимал, что у отвесной скалы берега они никак не могут разойтись.
Наконец прибрежную гору разрезало широкое ущелье. Солдаты обрадовались и свернули в него, надеясь здесь найти укрытие от непогоды. Но и сюда ветер задувал, может быть, только чуть-чуть тише. Однако Михайло и Кузьма какое-то время шли по глубокому снегу распадка, по бурелому, но так и не обнаружили подходящего затишка. Тогда они присели за свалившимся со склона валуном. Если прижаться к нему спинами, то ветер не так чувствовался, но уже в шаге-другом от камня он кружил и швырял снег.
Посидели, передохнули и решили попробовать разжечь костер. Леший побродил вокруг валуна и наломал немного сухих сучьев. Кузьма достал кремень и огниво, подготовил трут и стал высекать искру. Михайло вынул из-за пазухи пучок сухой травы. Но окоченевшие руки плохо слушались Кузьму, и как только он ударил огнивом по кремню, сразу вышиб его из рук. Отыскивая в снегу кремень, он потерял и трут. Кремень не нашли.
— Ну его к ляду, этот костер, — сказал Леший. — Все равно здесь не переночуешь. Давай отдохнем и пойдем дальше. Авось найдем что получше.
Посидев за валуном, уже в темноте, два путника опять вернулись на реку и, подгоняемые пургой, побрели вдоль берега.
«Вот так и пропадем», — еле поспевая за Лешим, думал Кузьма. Оба они замерзли и почти выбивались из сил, когда фигура Лешего вдруг качнулась и исчезла. Сидоров сделал несколько шагов — приятеля не было. Он остановился и услышал крик Михайлы:
— Давай сюда, Кузьма! Тут, брат, дыра!
Кузьма шагнул к берегу на голос Лешего и увидел его ноги, торчащие из узкого лаза в пещеру. Ноги исчезли. И Кузьма полез вслед за Лешим.
Отверстие оказалось нешироким, попасть в пещеру можно было только ползком. Зато сама пещера, наверно, постепенно вымытая большой водой, оказалась довольно просторной. Двоим в ней можно было свободно сидеть и лежать. А самое главное, здесь было тихо.
— Ну, парень, — отдышавшись, сказал Кузьма, — и как ты ее разглядел. А я ведь думал, что конец нам с тобой приходит.
— Теперь ночь как-никак скоротаем, — довольно сказал Михайло, обшаривая пещеру. — Вот бы дровишки здесь оказались.
Но, кроме мелких камней, в пещере ничего не было.
— Ладно, — опять сказал Михайло, — ты тут сиди, а я пойду, сучья поищу.
— Может, не надо, а то заблудишься.
— Не заблужусь!
Леший покряхтел и вылез наружу. Не возвращался он долго. Кузьма стал беспокоиться. И заблудиться может солдат, и ногу себе повредить, да мало ли что. Несколько раз он высовывался из лаза и кричал. Звал Лешего и прислушивался, но, кроме воя расходившегося бурана, в ответ ничего не доносилось. Наконец в пещеру просунулся Леший и бросил к ногам Кузьмы несколько сучьев.
— В одну сторону сходил, нет сухих дров. Теперь пойду в другую, а ты сиди.
Кузьма засунул руки за пазуху, отогрел их немного и решил запалить хоть маленький костерок. Он сложил сучья, подложил под низ самые мелкие. Вынул из ранца и засунул под них последнее письмо старшего брата, полученное еще в Шилкинском заводе. Хоть и жалко было, да что поделаешь. Свой кремень Кузьма потерял. Он оторвал лоскут подклада от шинели, натер его порохом и положил на полку замка ружья. Спустил курок, порох вспыхнул и воспламенил тряпку.
Это был проверенный в походах способ. Загоревшейся тряпицей Кузьма поджег бумагу, и пока она разгоралась, стянул сапог и достал солому, служившую ему стелькой. Пучок соломы поддержал огонь. Задымили, загорелись мелкие сучья, осветив каменистый свод небольшой пещеры. Сразу стало веселей. А там и Леший приволок вывороченную из-под снега коряжину. Он бы ее не заметил, да, на счастье, запнулся за нее, перешагивая сугроб.
— Ладно, — сказал он, протягивая к костру руки. — На ночь дров нам не хватит, так хоть обогреемся.
Воздух в пещере быстро нагревался. А в двух шагах от костерка бушевал буран. Он поворачивал тянувший наружу дым и бросал его назад в пещеру. Солдаты кашляли, вытирали слезы, но были довольны: спасены, буран пересидеть можно. А не найди Леший пещеру — пропали бы.
Так у костерка, экономя сучья, они пересидели буранную ночь. Зато, как бы в награду за испытание, на следующий день Кузьма и Михайло неожиданно вышли к большому стойбищу. Десятка полтора жилищ, амбарчики и вешала для вяленья рыбы открылись солдатам, когда они обогнули заросший лесом мысок. Все эти строения располагались на высоком берегу. Поднимаясь по утоптанной тропе к стойбищу, солдаты услышали сердитые крики, возбужденные голоса, плач, ожесточенный собачий лай, чьи-то стоны.
— Что это у них? Может, помер кто или зверь охотника задрал? Пойдем-ка поскорей! — сказал Леший.
— Не торопись, давай сначала посмотрим, — остановил товарища Кузьма.
Они поднялись на бугор и, прячась за невысокими дубками, стороною от тропы вышли к стойбищу. Выглянув из-за деревьев, Леший присел и махнул Кузьме, чтобы тот подошел поближе.
— Ты посмотри, посмотри, что они тут вытворяют, — шепнул он.
Кузьма выглянул из-за спины Лешего и увидел поваленного на землю гольда, которого избивали палками двое маньчжур, а может, китайцев. Рядом на нарте, на ворохе пушнины, сидел еще один дородный маньчжур и что-то сердито кричал стоявшим в стороне перепуганным жителям стойбища. Еще два маньчжура волокли к месту расправы старого плачущего гольда.
— Маньчжур-то всего пять, а жителей вон сколько, — опять сказал Леший, — а боятся, не перечат…
В это время палка в руках одного из маньчжур обломилась, он схватил вторую и так ударил лежащего на снегу охотника, что тот, до этого только стонавший, закричал. Маньчжур, восседавший на нарте, захохотал, и Леший не выдержал.
— Ну, берегись! — воскликнул он и выскочил из кустов.
Кузьма кинулся за ним. А богатырь солдат уже схватил за шиворот обоих маньчжур, избивавших гольда, приподнял их и стукнул друг о друга. После этого он швырнул их на землю и направился, расставив руки, к главному маньчжуру. Тот от неожиданности и страха перекувыркнулся через нарту, и перед Михайлом оказались его ноги. Михайло ухватился за них и вниз головой приподнял маньчжурского начальника над нартой, хорошенько встряхнул его и бросил лицом в снег.
Маньчжуры, тащившие старика, отпустили его и отбежали в сторону, а те, с которыми Михайло уже расправился, все еще ползли ногами вперед в разные стороны, боясь подняться.
Кузьма за это время подбежал к нарте и поднял свалившиеся с нее неуклюжие кремневые ружья.
Все происшедшее ошеломило и маньчжур, и жителей стойбища. Наступила тишина, в которой слышалось только постанывание и кряхтение вставшего сначала на карачки, а потом севшего на снег толстого маньчжура.
— За что это они вас? — спросил Михайло.
Гольды, со страхом уставившись на него, молчали.
— За что били-то, спрашиваю? — повторил солдат.
— Не понимают они тебя, — сказал Сидоров.
— Тьфу ты, и правда, — снимая шапку и вытирая лоб, согласился Леший и задал свой вопрос по-гольдски.
Маньчжуры уже оправились от неожиданного нападения и собрались возле своего начальника. Он что-то буркнул, и двое из них осторожно пошли к Сидорову, показывая руками, чтобы он отдал им ружья.
Кузьма отрицательно замотал головой, и маньчжуры отступили.
Гольды в ответ на вопрос Михайлы чуть ли не все разом начали жаловаться. Из их восклицаний солдат понял, что маньчжуры уже второй раз в этом году отбирают у них всю пушнину.
— Только пришли с охоты, а они тут…
— Всю добычу забрали!
— Мало показалось, бить начали.
Жалуясь, гольды в то же время робко поглядывали на своих обидчиков.
Толстый маньчжур, по-видимому, знавший местный язык, сердито закричал, и гольды сразу притихли.
— Что он крикнул? — спросил Кузьма.
— Чтоб молчали, — ответил Леший и повернулся к маньчжурам. — Сейчас я с ними покумекаю.
Короткая речь Михайлы даже Кузьме наполовину оказалась понятной. Гольдские слова Леший перемеживал крепкими русскими ругательствами, а под конец поддал коленкой так, будто саданул невидимого противника ниже спины. Толстый маньчжур пытался что-то возразить, но Михайло замахал руками, указывая на левый берег. После этого маньчжуры сразу стали собираться. Двое из них начали запрягать в нарту собак, двое других укладывать и увязывать свалившуюся с нарты пушнину. Их начальник, почтительно улыбаясь, принялся о чем-то просить Михайлу.
— Отдай им, Кузьма, ружья, — сказал Леший. — Хотя нет, погоди, мы у них сначала пушнину заберем.
— А ну, у кого что маньчжуры отобрали, забирайте обратно, — сказал он по-гольдски.
Жители нерешительно топтались на месте, переглядывались, но подойти к нарте боялись.
— Эй, начальник, — крикнул тогда Михайло маньчжуру, — верни-ка пушнину, которую здесь отобрал. Разбойник ты, мать твою так… — добавил он уже по-русски.
Дородный маньчжур сам сбросил с нарты почти половину собранной им пушнины.
— Вот, это другое дело! Теперь, Кузьма, отдай им фузеи.
Кузьма бросил подскочившим маньчжурам ружья. Толстяк маньчжур, запахнувшись в шубу, уселся на нарту, крикнул на собак, и те побежали вниз по тропе. За нартой потрусили остальные маньчжуры.
— Разбирай шкурки-то! — опять распорядился солдат.
Охотники, поглядывая на удалявшуюся нарту, один за другим робко подходили к брошенной на снег пушнине и выбирали каждый свою.
— Что это ты, Леший, говорил ему по-гольдяцки, а ругался по-нашему? — смеясь, любопытствовал Кузьма.
— Так не умею я по-гольдяцки-то ругаться, — улыбался и Михайло, — вот и пришлось по-русски. А сказал я ему, что посланы мы с тобой, Кузьма, за порядком смотреть. Чтобы никто не мог гольдей обижать. И еще велел ему на наш берег не ездить, пусть на своем грабит.
— Мы уйдем — вернется…
— Я его упреждал. Вернешься, мол, сам тебе коленкой под зад поддам.
С этого момента два линейных солдата стали самыми желанными гостями в стойбище. Их потчевали в жилище старика, которого они спасли от расправы. Туда собрались, наверно, все взрослые жители стойбища. Узнав, куда держат путь солдаты, охотники пообещали доставить их до устья реки, по которой, как они говорили, можно добраться до горного перевала, а уж потом спуститься и к морю.
Отоспавшись в тепле, Сидоров и Леший утром отправились в путь уже на нартах. Дали им две самые выносливые упряжки собак, а сопровождать их поехали лучшие охотники.
Вот и катятся нарты по замерзшей Уссури. Радуются солдаты.
— Не спишь, Кузьма! — окликает товарища Михайло.
— Уснешь тут!
— То-то, не спи, а то свалишься!
А через некоторое время неугомонный Леший опять кричит:
— Как там без нас в Хабаровке?
— Живут… — односложно отвечает Кузьма.
— И я думаю: живут.
В Хабаровке, о которой вспоминали путники, давно наладилась размеренная жизнь, будто и не весной высадились здесь линейцы, а живут уже не один год. Как и положено на зимних квартирах, здесь не только работали, а занимались строем, от которого отвыкли солдаты. Маршировали на плацу, а Ряба-Кобыла требовал:
— Подай ногу! Левой! Левой!
Кололи штыками сплетенные из хвороста чучела, стреляли по мишеням.
Шел конец декабря. Не было вестей от Лешего и Сидорова, давно не проезжали курьеры из Иркутска и Николаевска. И что там, как в России, хоть бы какой слух дошел…
Вечерами офицеры собирались в доме батальонного командира. Просторная комната, окнами с одной стороны на плац, с другой — на лес, заменяла им и клуб, и гостиную. Когда за окнами монотонно подвывал ветер или мела пурга, Афимье Константиновне приходилось проявлять немалую изобретательность, чтобы развлечь офицеров. Она встречала их у дверей и объявляла:
— Сегодня, господа, «сутолка» отменяется. Карты я убрала. Сегодня мы будем читать рассказ «Севастополь в декабре месяце».
— Бр-р, опять про зиму… — шутливо ежился Козловский.
— Чье сочинение? — спрашивал адъютант батальона.
— Право, не могу сказать…
Афимья Константиновна доставала привезенную из Иркутска книжку журнала «Современник», всего трехлетней давности, и, значит, по амурским понятиям, совсем свежую, листала ее и говорила:
— Подписано: «Л. Н. Т.». По-видимому, кто-то из офицеров, участников обороны Севастополя.
— О Севастополе! Давайте, — оживлялся Козловский.
— Вот вы и будете читать, — передавала поручику журнал хозяйка.
А когда после чтения и чая офицеры вставали из-за стола, Афимья Константиновна говорила:
— В следующий раз каждый расскажет какую-нибудь историю из своей жизни.
— А что если я не переживал никаких историй? — спрашивал Козловский.
— Не скромничайте, поручик, что-нибудь да припомните.
Приглашали на вечера солдат-песенников и, послушав их, расходясь, жалели, что в Хабаровке, кроме сигнальной трубы да барабанов, нет никаких музыкальных инструментов.
— Летом приплавим пианино из Иркутска, — обещала хозяйка. — А пока, что поделаешь.
— Эх, далеко Прещепенко, — вздыхал Козловский, — с ним можно было бы устраивать отличные музыкальные вечера.
— Знаю, знаю, зачем он вам нужен, — смеялся Дьяченко. — Поспорить захотелось.
— В том числе, — улыбался Козловский.
Под самый Новый год примчался в Хабаровку на казачьих лошадях курьер из Благовещенска штабс-капитан 14-го линейного батальона. Он привез приказы и, разумеется, новости, разговоров о которых хватило потом не на один вечер.
— Вы, конечно, еще не знаете, господа, да где вам знать в такой глуши, — говорил курьер, греясь второй кружкой чая. — За успешное заключение Айгуньского трактата наш генерал-губернатор Николай Николаевич Муравьев возведен государем в графское Российской империи достоинство с присоединением к его фамилии названия Амурский! Так что теперь Николай Николаевич — граф Муравьев-Амурский!
— Награждены орденами и пожизненными пенсионами Корсаков, Казакевич, Невельской, Буссе, — со скрытой завистью продолжал курьер, — и многие, многие другие. Со мной приказы, касающиеся вашего батальона и лично вас, капитан.
Яков Васильевич вскрывал пакеты.
Приказом от 24 декабря Сибирские линейные батальоны переименовывались в Восточносибирские с присвоением им новых номеров. 13-й линейный батальон становился 3-м Восточносибирским, соседний с ним 14-й, расположенный в Благовещенске, стал 2-м, 15-й — 4-м, а 16-й стал первым.
Между тем штабс-капитан спросил:
— Как вы думаете, господа, сколько новых селений возникло за это лето на Амуре и Уссури?
— Да уж не меньше, чем в прошлом году… станиц пятнадцать.
— Тридцать одно! — воскликнул курьер. — Тридцать одно! Это позволило 8 декабря образовать Амурскую область с центром у нас, в Благовещенске. Неужели не слышали?.. Ну и Пошехония у вас! Сейчас ждем в Благовещенск своего военного губернатора генерал-майора Буссе. Кстати, вы помните бесславный поход 1856 года? Ну, кто не помнит, так слышал. В связи с этим походом и назначением Буссе в Иркутске ходят по рукам стихи. Только это строго между нами, господа, и прошу не записывать. Даже не знаю, — замялся он, — читать ли?
— Пожалуйста, — попросил Козловский, — дальше Хабаровки стихи не уйдут. Вы сами изволили заметить, что у нас глушь.
— Ну, хорошо, хорошо. Только, упаси вас бог, подумать, что я причастен к их сочинению. Стихи касаются нашего военного губернатора. Впрочем, я надеюсь, господа, на ваше слово. Итак, стихи таковы…
Штабс-капитан прищурился, словно припоминая, и, постукивая пальцем по столу, прочитал:
Память страшного похода
Пятьдесят шестого года
Свято чтит страна.
Вот по этим-то заслугам,
Говорят, к его услугам
Область создана!
Дьяченко рассмеялся и сказал:
— А что, на мое мнение — очень верные стихи. Такие бы еще про Облеухова. Ну, а теперь послушайте приятную весть.
Батальонный командир зачитал приказ о производстве в подпоручики юнкера Михнева.
— Наконец-то! — воскликнул Козловский. — Какая жалость, что далеко рота Прещепенко. Теперь до лета Михнев может и не узнать, что стал наконец офицером.
— А кто такой юнкер Михнев? — спросил новый командир первой роты.
— Тут давняя история. Михнев много лет ждет этого приказа, да все не хватало каких-то бумаг, — объяснил капитан.
— Но там, мне помнится, был приказ, касающийся лично вас, господин капитан, — подсказал курьер.
— Читай же, Яков, — попросила жена.
Дьяченко сломал сургучную печать на последнем пакете и вынул приказ. Он действительно касался Якова Васильевича и был для него совершенно неожидан. Во всяком случае, после стычки с младшим братом влиятельного Кукеля, он ничего подобного не ожидал. Приказ объявлял, что станица номер четыре, заложенная летом на Уссури, получила наименование Дьяченковой.
Офицеры столпились вокруг капитана, посыпались поздравления.
— Неужто так и будет называться Дьяченкова? — удивлялась Афимья Константиновна.
— Эх, знать бы раньше! — воскликнул Козловский. — Я бы там таких теремов понаставил! А то станица номер четыре… Подумаешь.
Утром курьер попросил построить весь наличный состав батальона.
— Уже второй год ведется розыск беглого солдата нашего батальона Михайлы Лаптя, — объяснил он. — Есть слух, правда, непроверенный, что он прибился к вашему батальону. Когда вы уезжали из Благовещенска, одному из солдат, знавших Лаптя, показалось, что он сидел за веслом на одной из ваших барж. Я лично знал мерзавца и хотел бы сам убедиться, что слух этот не имеет оснований.
Разговор происходил в присутствии адъютанта батальона, и Яков Васильевич приказал ему построить батальон.
— Всех, не оставляя даже дневальных в казармах, — сказал он, а сам подумал, что Лешему и на этот раз повезло. «Не уйди он к заливу Святой Ольги, кто знает, как бы все обернулось».
Батальон построился на плацу. Штабс-капитан в сопровождении Дьяченко и адъютанта медленно дважды обошел строй.
— Все? — спросил он.
— Трое больных, давайте зайдем в казарму, — предложил адъютант.
В последней казарме, в углу, отгороженном для больных, лежали три солдата. Михайло Лаптя-Лешего, конечно, среди них не было. И курьер в тот же день отбыл обратно встречать Новый год в Благовещенске.
А в Хабаровку за день до Нового года примчался из Софийска поручик Прещепенко и, конечно же, с гитарой.
— Вы должны остаться у нас на Новый год, — потребовала Афимья Константиновна.
— Буду беспредельно рад, — он прижал руку к сердцу. — Если… — тут Прещепенко взглянул на Якова Васильевича, — если разрешит батальонный командир.
— Яков, ты, конечно, не пошлешь господина Прещепенко в пургу и буран обратно?
— Ну, пурги и бурана пока нет, — кивнул на замерзшее окошко капитан. — Однако поручика и его гитару мы оставим.
Прещепенко давно рвался в Хабаровку, и помог ему случай. Надо было доставить командиру батальона приказ контр-адмирала Казакевича. В нем говорилось, что получены сведения о приготовлениях Англии и Франции к новой войне с Китаем, следовательно, можно ожидать активности этих держав и против русских владений на Амуре. Предписывая регулярным войскам и казакам по Нижнему Амуру и Уссури быть в военной готовности, Казакевич приказывал Дьяченко заложить две речные канонерские лодки по приложенным чертежам. Для вооружения их разрешалось взять крепостные орудия из станицы Казакевичевой.
— Да что они там думают! — возмутился адъютант батальона, когда капитан зачитал приказ. — У нас же нет корабельного инженера, нет никаких приспособлений, хотя бы простейших стапелей.
— Что поделаешь! Баржи строили, соорудим и канонерские лодки, — сказал капитан.
— Завтра Новый год, а они не могут обойтись без служебных разговоров! — перебила их беседу зашедшая в комнату Афимья Константиновна. — Или вы думаете, что я пойду за елкой в лес?! Утром жалели, что не догадались поставить елку на рождество, давайте поставим хоть сейчас!
— Мать-командирша права! — поднялся из-за стола Дьяченко.
— Бегу распорядиться, — вскочил Козловский. — Мои молодцы для вас, Афимья Константиновна, такую елочку принесут!
Последняя ночь 1858 года выдалась тихой, даже мороз чуть ослаб. По льду Уссури, в ее среднем течении шли два обветренных, обмороженных человека. Давно не стриженные бороды их заиндевели, усталые ноги скользили по обнажившемуся из-под снега льду, в котором, как в зеркале, отражались усыпавшие небо звезды.
Одеты путники были необычно. Поверх истрепанных черных матросских шинелей были короткие куртки, а на первом, высоком и плечистом, куртка была заметно тесна и без рукавов. Наверно, не налезла с рукавами, и хозяин их отпорол. На ногах у обоих — легкие меховые унты, а головы покрывали мохнатые шапки, какие носят гиляки на побережье Татарского пролива. Покачивались за плечами у этих, видать, бредущих издалека путешественников стволы ружей, да солдатские ранцы горбатили их спины.
— Что это стойбища не видать? Пора бы ему показаться, — простуженным голосом сказал один. — Больно не хочется сегодня на дворе ночевать. А придется, наверно. Теперь, если по звездам смотреть, как раз полночь. Вон ковшик почти прямо стоит. Не сбились ли мы на какую протоку?
— Ну, ты скажешь, Кузьма! Куда же тут сбиться. Уссури не Амур. Вона, высокий берег потянулся. Скоро и стойбище наших приятелей покажется. Я вот иду и думаю, приезжали к ним после нас те маньчжуры, ай нет?
— Кто их знает. Придем — расскажут. Да хоть бы дойти. Эх, и выспались бы мы с тобой в тепле. Перво-наперво разулись бы. Покурили всласть. Поели…
— Дойдем, Кузьма. Я те говорю: скоро стойбище.
Солдаты замолчали, в тишине только снег поскрипывал под их ногами. Вдруг Леший остановился и прислушался.
— Слышь, Кузьма, собаки лают!
— Лают! — радостно воскликнул Кузьма. — Пошли-ка, парень, быстрей.
— Пошли!
— А что, Михайло, нас с тобой в батальоне, может, уже и не чают живыми увидеть!
Леший отозвался не сразу, он помолчал, покряхтел, и лишь потом сказал:
— Да не. Вот если бы они там знали, чего нам натерпеться пришлось за дорогу, особенно в горах, когда по грудь в снегу брели, может, и не ждали бы.
— И то верно, — согласился Кузьма, вспоминая путь через перевал, снежные завалы, встречу с медведем-шатуном, обледенелые кручи и два последних сухаря, которые тогда оставались у них с Лешим.
Наверно, и Михайло вспоминал дорогу к Восточному океану. Немало лиха хватили они, пока дошли до залива Ольги. Увидели они вмерзшую в лед шхуну тогда, когда хотели уже возвращаться, так и не доставив пакета.
Их, бредущих по торосам к шхуне, заметили матросы и побежали навстречу. Последние шаги Кузьма и Михайло сделали, уже поддерживаемые под руки моряками. А в кают-компании офицеры, взбодрив путников меркой водки, никак не хотели верить, что эти оборванные, обмороженные солдаты пришли откуда-то со Среднего Амура, из какой-то Хабаровки, про которую они еще и не слышали.
Солдат хотели было положить в лазарет, но они попросили дать им день отоспаться и отпустить обратно. На шхуне солдаты прогостевали два дня. А на третий, надев взамен своих истрепавшихся солдатских шинелей матросские, пошли в обратную дорогу, заявив на прощание: «Теперь-то мы плутать не будем. Дорогу узнали, ну ее к ляду!..»
— Ну вот и стойбище, — показал Михайло на темневшие вдоль берега гольдские жилища. — А вот и тропка к нему. Так вот, глядишь, через месяц и до Хабаровки, разлюбезной нашей, добредем.
— Добредем! А взглянуть бы сейчас, как у них там!
— Спят, поди…
Хабаровка в этот полуночный час не спала. И если бы Михайло и Кузьма подходили сейчас к ней, то услышали бы, как раздался в ночной тишине залп ружей, за ним другой, а потом до них донеслось бы разноголосое «Ура!».
Новый русский пост Хабаровка, заложенный всего полгода назад, встречал 1859 год. Встречал мирными залпами. А других и не раздавалось на Амуре за все время возвращения исконно русских земель в пределы своей державы.