Аню втолкнули в широкий подземный коридор, освещенный керосиновыми лампами, которые казались светлыми, туманными шарами от окружавшего их пара в холодной и сырой атмосфере. Этот коридор был похож на могилу, и Аня вошла в него с тем же чувством, с каким живой человек вошел бы в могилу.
Страшная новая подземная тюрьма была тем Дантевским адом, на воротах которого стояла надпись: «Оставь надежду навсегда!»
Из тюрьмы не выходили. Люди, попавшие сюда, только один раз проходили длинным подземным коридором, дрожа от промозглого и сырого холода, и за ними глухо захлопывалась тяжелая дверь, звеня железной обшивкой.
Отсюда выносили только трупы с лицами, искаженными от страшного электрического удара, каким убивались осужденные тайным судом на смерть.
В этой тюрьме даже сторожа менялись каждый месяц, так тяжела была здесь служба и условия жизни.
Жандармы и тюремная стража тесным кольцом окружили Аню, точно она могла бежать отсюда, из этой могилы, от десятков глаз, которые наблюдали за ней, сторожили ее, смотрели на нее, как на опаснейшую преступницу и злодейку.
Аню подвели к камере, на двери которой стояла цифра № 17, надзиратель отпер ее ржавым ключом, и на новую узницу взглянул настоящий могильный мрак.
— Сейчас зажжем лампу, — сказал, словно извиняясь перед нею, надзиратель. — Будет светло.
Он чиркнул спичкой и отпер ключом замок на решетке фонаря, в котором помещалась небольшая керосиновая лампа. Тусклый полусвет наполнил камеру.
Эта была крошечная комната без окон, с вентилятором наверху, но без единого окна. К стене была привинчена подъемная железная кровать с соломенными тюфяком и подушкой и грубым байковым одеялом. Рядом с ней стояли небольшой деревянный стол и табуретка.
Аня была уже обыскана в конторе тюрьмы, где ее заставили переодеться в грубое арестантское платье и коты, то платье, которое, может быть, носили до нее десятки других женщин, для которых теперь не существовало уже ни борьбы, ни свободы, ни надежд. Эти предшественницы ее были мертвы, и Аня, как саван, надела их платье. Ее не допрашивали, так как практика убедила и полицию и следователей в полной безуспешности всякого допроса. Но имя свое она назвала, так как скрывать это было все равно бесполезно.
Надзиратель снова запер фонарь железной решеткой и вышел из камеры.
— Вот звонок, если что будет нужно, — указал он, выходя, на прибитую к стене кнопку. — Если что будет нужно, позвоните. Только без толку звонить нельзя, за это наказывают, — добавил он внушительно.
Дверь захлопнулась. Аня осталась одна.
Она еще раз обвела взглядом свою келью и беспомощно опустилась на табуретку.
Настоящая могила. Ни звука, ни жизни. Тихо до того, что слышно, как лопочет пламя на фитиле лампы. Точно пытается заговорить с Аней на непонятном языке, на языке безмолвия и печали. А вот кто-то стучит так близко, рядом с ней в углу.
Аня даже обернулась, так поразил ее этот стук, но сейчас же убедилась, что это стучит ее собственное сердце.
Сколько дней оно еще будет стучать?
Аня задумалась. Вот она принесла себя в жертву тому делу, в которое верила, но не исполнила того, что от нее требовали. Об ее жизни уже нечего думать, она кончена, но ведь она принесла в жертву не одну свою жизнь, но и жизнь любимого и любящего ее человека. Имела ли она право сделать это? Она свободна, но оказывается, что свобода ее ограничивается даже по отношению к ней самой, и не путами и законом, а чувством любви, самым нежным чувством, к какому только способны люди!
С мельчайшими подробностями вспоминалось ей утро сегодняшнего дня, прощание с мужем, блеск солнца в окне, возле которого она писала свой страшную для него записку, потом ворота в доме, где живет граф Дюлер, вход в блиндаж, кабинет, увешанный коврами, бледное лицо графа, его испуг, потом его крик: «Это — анархистка», который до сих пор звучит в ее ушах.
Как она могла забыть бомбы? Несмотря на то, что она рада была тому, что не бросила их в кабинете графа, она считала это непростительным. Ее «покушение» могло показаться смешным. Покушение без средств произвести его. Аня объясняла эту забывчивость тем волнением, которое она переживала, но ведь бомбы должны были остаться на кофточке. Она не снимала их. Это она помнила отлично. И вдруг она догадалась, ей сразу все ясно: она поняла, что это он спрятал бомбы, потихоньку от нее.
Предчувствие его не обмануло. Он спас ее от пролития крови, но не мог спасти от тюрьмы и, может быть, казни.
И она была теперь благодарна ему.
«Нужно взять себя в руки, — думала Аня, — твердо пройти последний жизненный путь. Не дать торжествовать палачам хотя бы малейшими следами моего волнения. Перенесет и он. Как мужчина, он должен выйти победителем из своего страдания. Гибнут только дряблые духом, а он не таков».
Но как тяжелы будут эти последние дни! Замуравленная, как в могиле, утратив представление о дне и ночи, забыв время, — пока в этой же келье не появится голубоватый шар электрической искры, несущий с собой смерть.
Аня только теперь обратила внимание, что весь пол, стены и потолок были усеяны небольшими медными бляхами, похожими на шляпки от гвоздей. Она поняла, что это было не что иное, как аноды и катоды, в которые пускался сильный электрический ток. От него невозможно было спастись, так как вся камера по всем направлениям пронизывалась электрическими лучами.
Эта комната смерти была последним словом науки, направленной к самоистреблению людей, так как казнь, по существу, была тем же самоистреблением. Новую казнь прикрывали прозрачным флером гуманности, так как считали уже позорным вздергивать человека на веревке к перекладине виселицы на глазах у живых и здоровых людей, но заставлять человека жить в комнате, приспособленной для казни электричеством, было равносильно жизни на эшафоте в виду веревки и палача.
Люди хотели обмануть вечную правду, заповедавшую «не убий», и прикрывались ложным человеколюбием, но от этого выдумка их становилась еще противнее и ужаснее.
Аня с любопытством осмотрела эти медные бляхи, даже потрогала их на стене рукой. Они имели слегка коническую форму и были холодны, как лед.
И вдруг она заметила, что бляхи на полу начинают светиться и мигать слабым голубоватым светом.
«Пустили ток! Это смерть», — подумала Аня.
Она была спокойна. Смерть не пугала ее. Аня приготовилась встретить ее. Она нарочно прислонилась к стене, к холодным бляхам и смотрела на мигание голубоватых огоньков, ожидая роковой минуты.
«Это будет только миг, один миг!» — ободряла она сама себя.
Но правильность мигания этих огоньков поразила ее. Они то мигали быстро и часто, то светились сравнительно подолгу, го исчезали на определенное время. Это мигание напоминало отчасти работу телеграфного аппарата.
«Ведь это сигнализация! — догадалась, наконец, Аня. — Это „наши“ воспользовались даровыми проводами и сигнализируют нам в тюрьму! Но как понять эту сложную азбуку? Впрочем, я ее пойму, непременно пойму!»
Наблюдения Ани подтвердились: в коридоре за дверью раздался шум, и чей-то глухой голос прокричал:
— Опять эти анархисты телеграфируют!
— Беда с проклятыми! — ответил другой голос.
И все опять стихло, только огоньки продолжали мигать; этот молчаливый разговор был дорог Ане, он один связывал ее теперь с далекой от нее жизнью.
«Не одна!» — подумала она.
Александр Васильевич в безумном отчаянии обегал половину Москвы и нигде не мог напасть на след жены. Был он и в магазине Светочева, но там были уже какие-то новые, незнакомые ему люди, которые смотрели на него, как на сумасшедшего, и на все его вопросы отвечали полным незнанием.
Тогда он побежал на Арбат к Пронскому, которого не видел уже давно. К счастью, Пронский был дома, но встретил приятеля смущенно.
— Знаю уже о вашем горе, — сказал он, крепко пожимая руку Александра Васильевича. — Мужайтесь, дорогой друг!
— Вы знаете, что жена…
— Да, в редакции уже получены сведения… Она, по приговору партии, совершила покушение на графа Дюлера, но неудачно, и теперь в новой тюрьме…
— Но ведь я своими руками спрятал от нее бомбы! — вскричал Александр Васильевич. — Значит, у нее были еще… Значит, ее осудят, казнят!
Он с ужасом смотрел на Пронского.
— Еще ничего не значит, — ответил тот. — Бомбы не нашли ни в квартире графа, ни у арестованной. Следовательно, отпадает сам факт покушения на убийство. На ее арест нужно смотреть, как на арест за принадлежность к нелегальной партии. Хотя и это небезопасно, но в наших руках есть громадный шанс, что арестованная останется жива.
И продолжал в ответ на немой вопрос Александра Васильевича:
— Граф Дюлер постарается не выпустить из рук такого козыря и, вероятно, будет хлопотать об отсрочке казни, чтобы вытащить с папаши Синицына изрядный куш. Кроме того, в Петербурге образовалась целая тайная коллегия из лиц, занимающихся за деньги освобождением политических заключенных. На законном основании, конечно. Суд не находит состава преступления, и обвиняемый преблагополучно уезжает за границу. От этой коллегии, в которую замешаны крупные тузы, повсюду шныряют агенты. Поверьте, что уже теперь все пружины пущены в ход…
— А если мы ошибаемся? — спросил Александр Васильевич.
— Я не ошибусь, если скажу, что казни вашей жены нельзя ожидать скоро. Если же я ошибаюсь, вообще, тогда все- таки останется одно средство…
— Какое же? — с волнением спросил Александр Васильевич.
— Требовать у коммуны анархистов, чтобы они ее освободили. Они должны это сделать и могут, потому что в их руках масса средств. Что же касается вас, то вам лучше всего переменить имя и поселиться где-нибудь в другом месте. На вашей квартире вас могут арестовать; там, наверное, уже был обыск и найдены спрятанные вами бомбы.
Прошло несколько дней. Послушавшись Пронского, Александр Васильевич перебрался в другую часть Москвы, недалеко от Новой тюрьмы, в которой была Аня.
Ему хотелось быть ближе к ней. Его энергия то поднималась, то вновь падала. Это была борьба отчаяния с надеждой спасти жену и, если бы его не поддерживал Пронский, уверявший, что Аня жива, он покончил бы с собой.
Но пока ничего нельзя было предпринять — «Анархия» свирепствовала. И днем, и ночью висела она над Москвой, бросая торпеды, превратившие в развалины более десятка казенных и зданий.
В Кремле пылало здание окружного суда, и его некому было тушить, так как нельзя было выходить на улицу. Артиллерия стреляла беспрерывно, и над городом, опустевшим и вымершим, стоял гул стрельбы и взрывов и висел серой пеленой дым.
Жители попрятались в блиндажи, и на улицах попадались только шайки грабителей, похищавших имущество и отвечавших выстрелами на выстрелы по ним из полицейских блиндажей.
Жизнь замерла, но вести распространялись с непонятной быстротой. Стало известно о назначении премьера диктатором, ждали указа о мобилизации армии, объявления анархистов «вне закона», о бегстве из Москвы и Петербурга высших административных лиц.
Почти все государственные учреждения были переведены в Финляндию, а государственное казначейство перебралось еще дальше — в Англию, и русские кредитные билеты печатались на английских станках.
Сибирь, Кавказ, Крым и Польша отделились и образовали отдельные республики; Новгород и Псков вспомнили про древнее вечевое устройство, образовав вольные города, а Царевококшайск, в котором властью завладел исправник, объявил себя великим княжеством.
Великий князь царевококшайский потребовал себе присяги, но на другой день был убит своим письмоводителем, и Царевококшайск присоединился к России.
Диктатору было много забот; он с трудом мог бороться против надвигавшейся анархии, так как ему самому пришлось уехать в Финляндию.
Все заботы правительства были направлены к уничтожению «Анархии», этого страшного врага, в гибели которого видели спасение.
В Петербурге с величайшим трудом построили управляемый аэроплан; на этот аэроплан возлагались все надежды. Он носил название «Генерал-адъютант Куропаткин».
Снабженный электрическими орудиями, торпедами, сильным двигателем и поднимавший пятьдесят человек команды, новый аэроплан представлял из себя грозное сооружение, но он проигрывал перед «Анархией» в быстроте передвижения по воздуху.
Газеты были полны предположениями и выводами о грядущем бое, но рекорд в этом отношении побили «Русские ведомости», которые с точностью высчитывали все винтики у «Анархии» и все кнопки у «Генерала Куропаткина».
Можно было подумать, что газета специализировалась на вопросах воздухоплавания и с благородной грустью указывала на невозможность победы для правительственного аэроплана.
В церквах служили молебны о ниспослании победы, но настроение у всех было тревожное.
В победу не верилось.
«Анархия», между тем, продолжала громить Москву.
Экипаж ее, по-видимому, мало беспокоился приближением первого серьезного противника и не спешил к нему навстречу.
И вот, ранним утром, на тринадцатый день осады Москвы «Анархией», неожиданный колокольный звон возвестил, что в воздухе показался «Генерал Куропаткин».
Давно уже над Москвой не раздавалось колокольного звона; измученные жители высыпали на улицы, появились войска из блиндажей и стали на площадях и улицах в боевом порядке.
Никто не думал об опасности для себя; всех захватила серьезность и важность момента.
Сверкая на солнце металлическими частями, горделиво плыл над Москвой на высоте 400 сажен громадный аэроплан с развевающимся на нем Андреевским флагом.
Он был похож на сказочное чудовище и в несколько раз превосходил размерами «Анархию». Плавно пронесся он над Москвой, сделал полукруг над Кремлем и остановился.
Громыхнул выстрел. Это был салют Москве, поклон ей от отважных воздушных бойцов, для которых не было другого исхода, кроме смерти или победы.
И толпа внизу, во всей Москве, ответила дружным приветственным криком.
Кричали все, кто к какой партии ни принадлежал. Анархисты были общими врагами. Они тоже были на улицах, смешавшись с толпой, но они ждали конца боя. Их было меньшинство, и они еще не решались выступить против всего народа.
«Анархии» не было видно. В воздушном просторе царил один аэроплан, и это уже было похоже на победу.
Вот он опять тронулся, медленно описывая новый круг, огромный и сверкающий, царя над древним городом, над которым еще поднимался дым от недавних пожарищ.
В этот момент на востоке появилась черная точка, которая быстро приближалась, точно падала из бездонной синевы.
Это была «Анархия».
На военном аэроплане заметили врага и подняли боевой сигнал. Аэроплан опять остановился и повернулся к приближающемуся врагу правым боком, готовясь встретить его залпом из всех орудий.
И толпа внизу заметила врага. Приветственные крики умолкли, и только звон колоколов всех церквей могучей волной поднимался в воздух, неся с собой привет и ободрение. Этот звон заглушал гудение крыльев страшного корабля, который приближался, как пущенная из лука стрела.
Черное знамя анархистов реяло на нем траурной черточкой.
По сравнению с аэропланом «Анархия» казалась пигмеем, но этот пигмей так же уверенно приближался к противнику, как молодой сокол нападает на неуклюжую цаплю.
Грянул залп, от которого вздрогнула земля. Из окон посыпались стекла. Целая сеть голубоватых молний блеснула по направлению к черному пятну «Анархии», но та почти перпендикулярно взмыла кверху и стала подниматься все выше и выше, стремясь повиснуть над противником и бросить в него свою страшную торпеду.
На «Генерале Куропаткине», очевидно, поняли этот маневр, и он стал подниматься вверх, время от времени бросая в воздух снопы молний и гремя залпами.
Сначала из глаз пропала «Анархия», потом исчез и аэроплан. Оба они скрылись за облаками, и только отдаленный рокот, похожий на гром надвигающейся грозы, доносился оттуда, говоря о заоблачном бое.
Александр Васильевич тоже был на улице вместе с толпой. Общее волнение захватило и его. Он с замиранием сердца наблюдал это невиданное зрелище — борьбу людей в воздухе, но он боялся сказать себе самому, кому он желает победы.
Победа «Анархии» могла повлечь за собой господство анархистов, а это господство не соответствовало его убеждениям, победа военного аэроплана влекла за собой еще более суровое преследование анархистов и гибель Ани.
Он стоял, прислушиваясь к отдаленному заоблачному грому, который становился все тише и тише.
Легкие перистые облака ревниво закрывали от глаз людей совершающуюся кровавую драму в сияющем и спокойном воздухе, где, казалось, должен был царить вечный покой.
Этот покой нарушили люди, всюду, куда ни удавалось им проникнуть, приносящие вражду и пролитие крови.
Кругом громко говорили и спорили, кому достанется победа.
— «Анархия» выигрывает быстротой, — сказал стоявший рядом с Александром Васильевичем незнакомый человек, — но у аэроплана есть свои преимущества: он может подняться выше «Анархии», в ту сферу, где кораблю с крыльями уже нельзя будет держаться вследствие разреженности воздуха.
— Ну, значит, бой затянется, — заметил другой.
— Вернее всего.
Действительно, скоро стих и гром. Над головами продолжавшей стоять толпы неслись только облака. Ничего не было видно и слышно.
Многие стали расходиться разочарованные, простояв несколько часов на одном месте, и вскоре на улицах остались одни войска да небольшие кучки зевак, которым некуда было деваться.
Стих колокольный звон, но Москва продолжала сохранять необычный встревоженный вид.
— Виноват, вы не Александр Васильевич?
Александр Васильевич медленно шел к себе, когда за ним раздался незнакомый голос, назвавший его по имени. Он вздрогнул и обернулся.
Небольшая фигурка в сером меховом пальто пытливо и любезно заглядывала ему в лицо.
«Сыщик», — подумал Александр Васильевич, подозрительно оглядывая эту фигурку. Он хотел было уже продолжать свой путь, не ответив на вопрос назойливого незнакомца, но тот заметил произведенное им неблагоприятное впечатление и заговорил:
— Простите, теперь, конечно, такие времена, что незнакомцу опасно открывать свое имя, и вы, наверное, принимаете меня за шпиона, но смею вас уверить, что я не сыщик… Я встречал вас в суде и помню ваше лицо.
— Что же вам угодно? — спросил Александр Васильевич, хмуря брови.
Назойливость незнакомца начинала его сердить, но этой фразой он открывал свое имя.
Незнакомец, приняв таинственный вид, подошел к Александру Васильевичу почти вплотную и зашептал ему на ухо:
— Мне известно, что на днях арестована ваша супруга… Можно устроить ее освобождение…
— Но кто же вы такой? — с волнением спросил Александр Васильевич.
Он сразу потерял свое недоверие к этому странному господину, почувствовал, что тот говорит неспроста, что у него в руках есть какая-то тайная магическая сила.
— Вы… можете… — проговорил он.
— Не я-с… Другие… Я только передаточная инстанция. Вот моя карточка.
Он подал карточку, на которой значилось:
«Сидор Семенович Курышкин. Комиссионер».
— Как бы там не кончилось, — указал он на небо, где за облаками происходил бой, — сила еще долго будет в руках правительства!
Что-то хищническое, наглое и циничное проскользнуло в этот момент в его лице, и Александр Васильевич почувствовал, как в нем зашевелилось отвращение.
Но он взял карточку. Этот человек говорил об освобождении Ани, и Александр Васильевич чувствовал, что он не стал бы даром терять времени.
— Что же… вы хотели бы поговорить? — спросил он отрывисто.
Курышкин пожал плечами.
— Это зависит от вас. Могу только сказать, что «мы» оказались дальновидными; обыкновенно в двадцать четыре часа происходит и суд и казнь, но, благодаря нашему влиянию, суд над вашей супругой еще не состоялся.
Он посмотрел на Александра Васильевича с видом скромного достоинства.
— Когда же мы увидимся с вами? — спросил Александр Васильевич.
— Когда хотите. Завтра я мог бы принять вас у себя, если не будет восстания. Наш квартал безопасен, «Анархия» не бросила к нам до сих пор ни одного снаряда.
На карточке был напечатан и адрес.
Александр Васильевич обещал приехать завтра, в два часа дня, и не без внутреннего колебания подал руку господину Курышкину.
— Так я вас жду! — сказал тот.
Он перебежал улицу и скрылся в толпе, оставив Александра Васильевича в состоянии раздумья и брезгливости.
— Торговцы правосудием, — подумал он, подвигаясь по тротуару вместе с кучками разбредавшейся толпы. Он вспомнил, что Пронский рассказывал ему о целом обществе в Петербурге, занимавшемся за деньги освобождением арестованных. Это общество занималось и шантажом, и дела его шли блестяще благодаря массе арестов.
Очевидно, Курышкин был одним из агентов этого общества.
Чтобы освободить Аню, Александру Васильевичу приходилось обращаться к услугам этих сомнительных людей, входить с ними в сделку, и он готов был сделать это ради нее. Но он знал, что Аня брезгливо отодвинулась бы от этих людей и предпочла бы смерть такому освобождению. Может быть, и он поступил бы так по отношению к самому себе, хотя очень любил жизнь, но по отношению к Ане он готов был пойти на все.
Он мечтал даже о том, что войдет в партию революционеров и вместе с ними пойдет брать приступом Новую тюрьму, но Пронский только посмеялся над ним, сказав, что это невозможно.
— Вступайте лучше в коммуну, — посоветовал он ему. — Там вы скорее составите себе отряд для нападения на тюрьму, на которую анархисты давно точат зубы.
Но коммуна точно провалилась сквозь землю, и Александр Васильевич никак не мог туда проникнуть, хотя несколько раз пытался произвести этот маневр. Иногда на него находило такое отчаяние, что он готов был один, без оружия, броситься к земляному брустверу, за которым была подземная тюрьма, разметать его своими руками, задушить теми же руками стражу и вывести Аню на свободу, в царство любви и жизни.
По ночам его мучила жестокая бессонница, а в те редкие часы, когда сон сковывал его усталое тело, ему снилась Аня, на полу, в мрачной подземной келье, может быть, поруганная, измученная пытками, и он вскакивал в холодном поту.
Да, ему не было выбора.
Он отдавал себя, готов был продаться этим темным, неизвестным людям, которые бросили ему надежду вновь увидеть на свободе дорогого человека, ту надежду, которую они уже расценили на деньги и продавали, смеясь нагло и над убеждениями и над властью, которая заменила правосудие слепой и беспощадной карой.
Они продавали все, что можно было продать.
В этот день Александр Васильевич был у Пронского, которому рассказал про свою встречу. Оказалось, что Курышкин успел побывать уже и у Пронского, разыскивая его.
— Я хотел уже идти сообщить вам об этом, — сказал ему Пронский, — но помешал этот воздушный бой. Неприятно, если на голову упадет торпеда.
— Вы думаете, что этот человек не обманет меня? — спросил Александр Васильевич.
— Как вам сказать! У подлецов есть своя специфическая честность. Он предлагает вам грязненькое дело, облупит вас, как Сидорову козу, но доведет дело до конца. Иначе им и нельзя: «фирма» может пострадать.
— Я отдам им все, что у меня есть. Отдам имение!..
— Видите ли, — заметил ему Пронский, — скверно, если они больше рассчитывают на папашу Синицына, чем на вас. Тогда дело пахнет миллионом, которого у вас нет. А еще неизвестно, даст ли миллион папа Синицын, и потом, где его найти.
— Он уехал в Америку, — ответил Александр Васильевич. — Да, миллиона у меня нет.
— Но вы не отчаивайтесь, — продолжал Пронский. — Мне удалось узнать, что в этой компании, занимающейся освобождением за деньги, находится и его сиятельство граф Дюлер. Конечно, под величайшей тайной. Он — глава московского отдела.
Александр Васильевич не мог удержаться от изумленного восклицания.
— Да, да! Сам граф Дюлер! Охранитель старых основ и спасатель родины. Деньги не пахнут, а их цель — только деньги. Они-то и продают Россию!
— Но ведь у него дела с Синицыным! — продолжал Александр Васильевич.
— Ничего не значит… Когда пахнет миллионом, не смотрят ни на родство, ни на связи. Граф прекрасно понимает, что миллиона с Синицына он иначе никогда не получит. Оттого он и велел арестовать вашу жену. Это такие мошенники, такие мошенники…
И Пронский махнул рукой, не находя слов.
— Они оберут вас, но будут искать Синицына, — добавил он. — Мы, поэтому, располагаем большим временем, чтобы готовиться и со своей стороны. Поэтому вы ведите дело с Курышкиным, а я буду вести дело с анархистами. Они, может быть, думают, что ваша супруга уже казнена, надо заставить их пошевелиться.
Они еще разговаривали, как вдруг окна вздрогнули и в них зазвенели стекла. Раздался звук далекого взрыва, который шел откуда-то сверху. Александру Васильевичу показалось даже, что в окне блеснул огонь, как свет от падающей звезды.
— Это конец боя! — воскликнул Пронский. — Кто победил — аэроплан или «Анархия»?
— Конечно, «Анархия», — ответил, подумав, Александр Васильевич.
На другой день уже не было никакого сомнения в результате боя. «Генерал Куропаткин» был взорван брошенной с «Анархии» летающей торпедой. Часть команды погибла, часть спаслась на парашютах, но это были полубезумные от пережитых потрясений, обмороженные и обожженные люди. Обломки аэроплана упали за Воробьевыми горами. Пострадала и «Анархия»: ее видели после боя, тяжелым полетом направлявшуюся на запад. Крылья ее гудели сильнее обыкновенного.
Она скрылась, но все были уверены, что она скоро явится. Москва точно вымерла: не было и следа вчерашнего воодушевления, рожденного ожиданием победы. Колокола молчали. Москва переживала поражение аэроплана, как свое собственное, но она еще не сдавалась.
По улицам ходили мрачные патрули. Довольно было простого подозрения, внушенного солдату или полицейскому, и человека хватали, и он исчезал в подземных участках. Железные ворота Новой тюрьмы растворялись почти каждый час, впуская все новые и новые жертвы.
Шла настоящая война, при которой не считаются с человеческими жизнями. Правительство поставило ва-банк.
В этот день Александр Васильевич был у Курышкина, но тот встретил его печально.
— Все лопнуло, — сказал он ему. — Сегодня ночью убит граф Дюлер. К нему явился целый отряд анархистов, и графа расстреляли на собственном дворе. Вместе с ним погибли его дочь и секретарь. Я не могу теперь ничего сделать: правительство решило действовать беспощадно. Наша компания не решится теперь продолжать свою деятельность.
— Но вы же сами говорили вчера, что все останется по- старому, как бы ни кончилось сражение! — вскричал Александр Васильевич.
Маленькая надежда, оживившая его вчера, разом пропала. Он точно провалился в пропасть, откуда не было выхода.
— То было вчера, а то сегодня, — покачал головой Куры- шкин. — Теперь жизнь измеряется часами и даже минутами. Что было возможно час назад, невозможно теперь. Я знаю из верных источников, что сегодня анархисты будут объявлены вне закона. Мой совет — примириться с вашим несчастьем и думать о себе. Знаете, как сказал поэт: «Спящий в гробе, мирно спи, жизнью пользуйся, живущий!»
Эта сентенция возмутила Александра Васильевича. Она поразила и оскорбила его, как богохульство может оскорбить верующего человека. Кровь бросилась ему в лицо, и он едва не ударил этого человека, еще вчера предлагавшего ему «купить» Аню.
— Мерзавец! — бросил ему он.
Он встал и направился к двери, не взглянув даже на оторопевшего Курышкина, не ожидавшего такой развязки.
— Молите Бога, что я и вас не арестовал, — крикнул он ему вдогонку.
Александр Васильевич вышел на улицу, шатаясь, как пьяный. Его наполняло отчаяние. «Все кончено, — думал он. — И если мне что осталось, так это — месть. Но кому же мстить? Всем! Всем людям, надругавшимся над человеческими чувствами, втоптавшим в грязь идеалы, залившим мир кровью… Всему обезумевшему человечеству!»
И он захохотал, как смеются безумные.
Он чувствовал, как разгоралась в нем эта слепая ярость, родившаяся от отчаяния, злоба сатаны, черная тень которого окутала весь мир.
Сам не зная, куда он идет, бежал Александр Васильевич по улицам и переулкам, и случайные встречные бросались от него в сторону, испуганные выражением его лица.
На одной из улиц он наткнулся на толпу, которая медленно двигалась с заунывным похоронным пением. Александр Васильевич принял ее сначала за похоронную процессию, но среди людей, идущих с непокрытыми головами, он не видел ни гроба, ни мертвеца. Над головами людей он видел только качающуюся верхушку деревянного креста, который несли, как знамя.
Александр Васильевич смешался с этой толпой, и чья-то рука сдернула у него с головы шапку.
— Иди с нами, нечестивец, — крикнул ему чей-то голос. — Иди и очистись огнем!
Безумные глаза впились в него; Александр Васильевич увидел сумасшедшее лицо, растрепанные волосы и открытую грудь с разорванным воротником рубашки.
— Куда? — ответил он машинально.
— В монастырь! К блаженному Максиму! Иди и покайся!
И Александр Васильевич пошел с этой толпой, поддаваясь охватывающему ее настроению, в котором доминировало безумие и страх, сам почти безумный среди безумных людей.
И похоронное пение, нескладное, прерываемое рыданиями, рвало на части его душу.
«Я хороню Аню, хороню себя!» — билась в нем мысль.
Слезы накипали у него на глазах, в то время как губы кривились от страшной улыбки, и безумный хохот готов был вырваться из груди.
Вот и стены монастыря. Ворота были раскрыты, и толпа медленно влилась в них.
Смолкло пение. Монастырский двор с крестами и памятниками над могилами иноков встретил, как кладбище, онемевшую толпу.
Промелькнули несколько монахов и смешались с толпой, заполнившей весь двор и тихо подвигавшейся к кельям.
Здесь толпа остановилась. Многие упали на колени.
— Отец Максим! Отец Максим! — раздались голоса, сначала робкие, но потом все более и более настойчивые. Толпа требовала своего кумира, своего проповедника, и в ее голосах звучало уже теперь властное требование.
Она гремела:
— Отец Максим!
Растворилась дверь, и на крыльце показался Максим Максимович.
Александр Васильевич не сразу узнал его, так изменился отставной штабс-капитан.
Длинные волосы почти закрывали лицо его, на котором сверкали глубоко впавшие глаза, седая борода растрепанными прядями лежала на груди. Он был в одной рубашке, похожей на саван, босой, исхудалые руки, покрытые синими жилами, были скрещены на груди.
— Изыдите! — загремел он толпе.
— Отец Максим! Отец Максим! — зарыдала толпа. — Спаси нас!
Несколько женщин бились в истерике и кликушествовали; общее сумасшествие, как зараза, охватило и Александра Васильевича: ему хотелось кричать и рыдать, но остаток воли еще сдерживал этот безумный порыв.
— Как я вас спасу, если вы сами не можете спастись! — снова бросил толпе Максим Максимович. — Вы не верили мне, когда я ходил к вам, а теперь хотите, чтобы я поверил вам, когда вы пришли ко мне! Подите прочь, маловерные!
Толпа ответила глухим рыданием, но потом снова, еще настойчивее раздались ее голоса, требовавшие чуда от того, кого эта толпа поставила своим кумиром, и был момент, когда жизнь этого кумира могла быть в опасности: толпа, как зверь, могла броситься на него.
Понял ли это Максим Максимович или общее безумие толкнуло на новую идею безумного человека, но Максим Максимович вдруг крикнул:
— Огонь вас очистит! Огонь вас спасет!
Больное воспоминание ударило Александра Васильевича. Этот крик он слышал давно, в бывшем храме «Чистого Разума», когда нашел чудом спасшуюся Аню. Теперь этот крик прозвенел для него, как вестник конца и смерти.
— Сложите костер! — продолжал Максим Максимович, повелительно протянув руку.
Многие из толпы бросились к стоявшим у стены невдалеке сложенным дровам. Напрасно монахи пытались остановить их, предчувствуя что-то недоброе; они были смяты и оттерты толпой, которая в один миг набросала перед кельями целую кучу дров, зловещую пирамиду, под которой скоро закурился синий дымок.
— Огня! Больше огня! — кричал сумасшедший, и толпа гудела ему в ответ, и треск разгоравшегося пламени смешивался с этим гудением.
Наступил роковой момент, кульминационный пункт общего помешательства, когда люди перестали понимать себя, чувствовать жизнь, самосохранение, когда безумие, как вихрь, закружило всем головы.
Надвигалось нечто страшное, отвратительное в своем безумии; оно должно было произойти сейчас, и Александр Васильевич, весь охваченный нервной дрожью, чувствовал это.
Он чувствовал, что толпа, если бы ей приказал этот сумасшедший, царящий над нею, бросилась бы в огонь, и он замирал перед страшной развязкой.
Пламя уже высоко взвивалось кверху, грозя строениям. Чернели и обугливались дрова, а головни внизу сверкали красными пятнами, как глаза чудовищ.
И в этот момент Максим Максимович крикнул:
— Не этого огня бойтесь! Бойтесь небесного огня! Я взойду на костер, и пламя не коснется меня!
— Максим Максимович! — крикнул вне себя Александр Васильевич; он хотел броситься, помешать этому несчастному, безумному человеку, но толпа откинула его назад, и его голос потонул в общем безумном вопле.
Он видел, как в пламени мелькнуло белое рубище Максима Максимовича, его седая, растрепанная борода, видел, как взмахнули над его головой в красноватом дыму бледные руки, и он не знал, он ли это крикнул или дикий, нечеловеческий вопль раздался из пламени.
Толпа подхватила этот крик и бросилась к костру, давя друг друга, и Александр Васильевич остался в стороне от нее, обезумевший, почти уже не сознававший окружающего.
Он не помнил, как вышел за ворота, как шел мимо людей, бежавших к монастырю с встревоженными лицами, как, наконец, очутился у Пронского.
Здесь с ним сделался нервный припадок.
Аня потеряла представление о времени. День или ночь — для нее было все равно. Это было тупое безразличие к себе, которое оживляли только воспоминания. Ей казалось, что она уже давно-давно в этом ужасном каземате, что годы прошли с тех пор, как она в последний раз видела солнце. Была жива. А теперь она считала себя мертвой.
По-прежнему мигали перед нею голубоватые огоньки, но в тщетных попытках понять их немой язык она только изнемогала и не могла открыть тайный ключ их смысла. В них она видела только предвестников смерти.
И вот однажды в дверях ее каморки загремели ключи, и в отверстие просунулась голова надзирателя.
— Пожалуйте! — проговорил он.
Она не сразу поняла его.
— Куда? — вырвалось у нее изумленное восклицание.
— Известно куда, к допросу! — ухмыльнулся надзиратель, и в этой усмешке Ане почудилось что-то зловеще страшное.
«Пытка… Смерть!» — мелькнула мысль.
Она готовилась твердо встретить смерть, она приучила себя к этой мысли; голубоватые огоньки, мигавшие ей и днем и ночью, приучили ее к мысли о том, что скоро перед нею откроется загадка жизни и смерти, — тайна небытия, но теперь она почувствовала страх.
Таинственный и зловещий страх перед решительной минутой.
— Я не пойду, — проговорила она беспомощно.
Надзиратель усмехнулся.
— Этого у нас не полагается. У нас велят, так иди. А то ведь у нас и конвойные есть.
— Но куда вы меня хотите вести? — вырвалось у Ани.
— Сказано, на допрос. В контору. Мужчин, тех в камерах допрашивают, а вашу сестру всегда в конторе. В особенности, которая помоложе, — прибавил он с новой усмешкой.
Аня беспомощно оглянулась, как бы ища поддержки, но вокруг нее по-прежнему мигали только огоньки.
— Иди, — как бы говорили они Ане.
И в эту минуту полнейшей беспомощности на нее вдруг напал порыв решимости. Решимость отчаяния.
— Хорошо, я иду, — сказала она надзирателю.
— Давно бы так! — наставительно ответил он. — И ротмистр, что вас будет допрашивать, тоже послушание любит, — добавил он многозначительно.
Он повел Аню тем же коридором, которым она шла сюда, повернул в боковой коридор и, открыв дверь, ввел Аню в просторное помещение, обставленное довольно комфортабельно, хотя и по-казенному.
Здесь стоял большой письменный стол, диван и несколько стульев, обтянутых клеенкой. В глубине комнаты была плотно прикрыта маленькая дверь.
За столом сидел человек в форме жандармского офицера, с толстой шеей, которую подпирал воротник сюртука, покрасневшей оттого, что он писал, опустив голову.
Он не поднял ее, когда они вошли, и продолжал писать, и Аня видела только его щетинистый затылок и рыжие усы, которые топырились, как у таракана.
Перо царапало по бумаге, и этот шорох наполнял комнату.
— Привел, ваше б-дие, — доложил надзиратель.
— Хорошо, ступай, — не поднимая головы, ответил офицер. — А она пусть останется, — бросил он про Аню.
Надзиратель вышел и закрыл за собой дверь. Аня осталась с этим страшным для нее человеком, в полной власти которого она теперь была. А он не поднимал головы и продолжал писать, и шорох его пера по бумаге один нарушал жуткую тишину.
Вдруг он поднял голову.
— Поди сюда! — сказал он Ане.
— Это вы мне говорите? — негодующе ответила она. В ней сказалась девушка из общества.
— Конечно, тебе, — грубо повторил офицер. — Или вы, сударыня, желаете, чтобы я разыгрывал перед вами кавалера и предложил вам стул? — добавил он цинично.
Аня молчала. Она выдержала этот наглый взгляд, который рассматривал ее как вещь, как предмет, не имевший своей воли, и в ее глазах было столько презрения, что человек из- за стола сорвался со своего места и порывистыми шагами приблизился к ней.
— А, вы нас презираете! — заговорил он, хватая Аню за руку и вертя ее до боли, но Аня терпела, закусив губы, не желая даже звуком выдать свое мучение. — Вы нас презираете! Ваши товарищи загнали нас под землю, но не могли вырвать у нас силы и власти! Здесь, под землей, царим мы, и посмотрите, сколько здесь ваших, которые в нашей власти! «Око за око»… Вы презираете нас, а мы здесь будем вас мучить. Мы отнимем здесь ваши жизни… Ваш последний вздох будет нашим торжеством!
И он так сильно тряхнул руку Ани, что она застонала от боли.
— Имейте жалость хотя к женщине! — невольно вырвалось у нее.
Но она тут же обвинила себя в слабоволии.
— А вы имеете жалость к нам? — заскрежетал он, бросив, однако, ее руку. — Вы сделали из нас отщепенцев, вы загнали нас под землю, — опять повторил он. — Нет, о жалости мы не будем говорить…
Он опять схватил ее за руки и зашипел, брызгая ей в лицо слюной:
— Я буду вас мучить, прелестная фея! Я прикажу ремнями полосовать ваше тело. Я прижгу его щипчиками… Этакими маленькими раскаленными щипчиками, и буду вас мучить, пока ваш язычок не назовет мне всех ваших товарищей, ваших любовников.
— Негодяй! — бросила ему в лицо Аня.
— Да, ты еще можешь ругаться, — продолжал он, словно любуясь ужасом и отвращением, которые отразились на лице Ани, — но ты знаешь, что ты в моей власти, и ничто, слышишь ли, ничто не спасет тебя от меня? И я первый могу взять тебя, а потом отдать солдатам, как ничтожество, как распутную…
Он не докончил: сильным движением, которого нельзя было от нее ожидать, Аня вырвалась из его рук и толкнула его в грудь так, что он зашатался и едва не упал. И тотчас бросилась к столу и стала за ним в оборонительной позе, тяжело дышащая, бледная, как полотно, и с горящими глазами.
— А, ты так! — проговорил изумленный тюремщик. — Хорошо! Но ты раскаешься в этом.
И он остановился перед столом, любуясь ею, как тигр любуется дрожащей перед ним газелью, чующей смерть…
— Я могу позвать сюда сторожей и тебя скрутят по рукам и по ногам, — продолжал он, — но я этого не хочу. Ты — моя добыча.
Неторопливым шагом он подошел к двери, выходящей в коридор, запер ее на ключ и положил его в карман.
Аня в ужасе следила за ним неподвижным взглядом. Она сознавала, что спасения нет, и решила бороться на жизнь и смерть.
На столе лежал перочинный ножик. Маленький ножик с перламутровой рукояткой. Аня схватила его, раскрыла и зажала в руке, готовясь к защите.
— Это хорошо, — похвалил ее маневр тюремщик. — Я люблю с огоньком. Мне уже надоели такие, которые валяются в ногах, просят милости и визжат от удара сапога, как трусливые собаки… Но я сломлю твое упорство, черт возьми!
И он решительно двинулся к ней, но Аня бросилась на другую сторону, и некоторое время они стояли друг против друга, разделенные столом, как два борца до решительной схватки.
Поняв, что он не догонит ее так, он молча сдвинул брови, стал толкать стол к стене, хотя Аня с своей стороны противилась этому.
Но ее силы начали ослабевать. Она с ужасом чувствовала это. Огненные круги вертелись у нее перед глазами.
«Погибаю!» — с отчетливой ясностью мелькнула у нее мысль.
Случилось чудовищное, невероятное по своему ужасу, чего нельзя было пережить. И когда Аню влекли по коридору назад в ее камеру, истерзанную, обезумевшую, она, как в тумане, видела бородатые лица сторожей, не чувствовала боли и знала только одно:
«Нужно умереть. Немедленно. Сейчас же, как за ней захлопнется дверь».
Жизнь — это был теперь один ужас; от него оставалось только одно спасение — смерть. В ее холодной безбрежности мог только оборваться яркий ужас воспоминания.
Только в ней одной.
Аню втащили в камеру и бросили на полу. Встать она не могла. Не слышала, как заперли дверь.
Так лежала она, распростершись грудью, чувствуя горячим лбом холодную остроту каменных плит, и в лицо ей мигали фосфорические, голубоватые огоньки электричества.
Легкие электрические сотрясения пробегали по ее телу, и к нему медленно возвращались силы, в то время как страдания духа становились все невыносимее и невыносимее.
Тело было теперь теми оковами для страдающего, оскорбленного и возмущенного во всем величии человеческого духа, которые он стремился сбросить во что бы то ни стало, и эти оковы крепли.
Аня медленно поднялась, опираясь руками о каменные плиты. Села. Инстинктивно откинула назад прядь волос, спустившуюся на лицо, и вдруг безумно вскрикнула: в углу колыхалась серая бесформенная фигура, протягивала к ней цепкие руки, отвратительной гримасой кривила лицо. И везде вокруг нее появились такие же фигуры. Они плыли на Аню, и все теснее и теснее сжимался их круг.
Остановившимся взглядом следила Аня за их приближением и, когда они бросились на нее, она вскочила стремительно, готовая к борьбе, и в этот миг все исчезло…
Опять голые стены, опять огоньки, и только сумрак, волнующийся в углах.
Проблеск сознания на миг осветил Ане действительность, но он же принес с собой жгучее ощущение реального ужаса, реального стыда…
— Саша! — беспомощно прошептала она. — Саша! ты видишь меня?! Ты простишь меня?!
Она сделала несколько шагов к своей убогой арестантской кровати и упала на нее.
Рой мыслей кружился в голове, страшных и милых, воскресавших отрадное былое, воскресавших и недавнее прошлое, переносивших ее опять к ужасным минутам борьбы насилия и страдания. Мысли, как зарницы, вспыхивали и гасли; точно огромный клубок разматывался перед нею, и нити этого клубка была ее жизнь.
— Нет! Он не должен знать, не должен, — заговорила Аня торопливо, как бредят в горячке, — пусть я останусь для него чистой… Саша!
Она застонала.
Звон в камере. Звонят в колокола. Что это? Ясное весеннее небо. Солнце ласкает, целует свое теплотой лицо. Как ярко кругом, как все сверкает жизнью! Она — маленькая девочка, она в саду… Кусты роз расступаются перед ней… Но отчего же это томительное страдающее чувство в ее груди, боль страшной обиды? Предчувствие ли это того, что будет, или смутное воспоминание того, что свершилось когда-то и поглощено океаном времени.
И она знает, что как бы радостно ни звонили колокола, как бы ни сверкало солнце, как бы ни алели своими душистыми лепестками розы, вечно в ее душе будет этот тяжелый камень, этот мрак, это невысказанное горе.
Но кто это утешает ее? Да, это он… Только он может снять с ее души это бремя. И она уже не девочка: она такая же, как была.
Она ничего не говорит, она плачет, но он понимает ее без слов. И все мрачнее и мрачнее становится его лицо, обрываются его ласки, он отходит от нее, и она не в силах, не смеет протянуть ему руки.
И все темнеет вокруг… Блекнут розы. Звон еще раздается в воздухе, но это уже не радостный звон сверкающего утра, это погребальный звон вечера. Хоронят. Ее хоронят. Она лежит в гробу. Зачем этот гадкий арестантский халат, которым ее прикрыли?
Кто-то шипит над ее головой: «Вы нас загнали под землю, но ты теперь в моей власти… И я возьму тебя!»
Она леденеет от этого голоса и в последний раз протягивает руки к тому, кто только что ласкал ее, ласками хотел снять с ее души страшную тяжесть.
— Саша! Саша!
Но он не трогается с места и печально качает головой. Все бледнее и бледнее становится его фигура, его лицо. Пропадают. Пропали совсем.
Над ней наклоняется страшная голова с рыжими усами, отвратительная голова чудовища, и Аня содрогается и замирает под его взглядом, как под взглядом очковой змеи.
На груди, на руках — камни. Страшная, свинцовая тяжесть проникает все тело…
— Водой бы, ваше благородие, — говорит кто-то.
И все смолкает, все тихо.
Музыка. Тихая музыка, словно кто-то, грустный и нежный, перебирает пальцами по струнам арфы.
Розовая полоска зари обожгла темное небо, борется с темнотой и все властнее, все победнее разгоняет мрак.
Новая жизнь. Неужели это бессмертие, свобода?
Она поднимается вверх, такая же легкая, как воздух. Оттолкнулась ногой от темной сумрачной земли и летит навстречу розовым лучам победного света. Все сильнее и сильнее музыка. Это гимн. Гимн свету и счастью. Но она не может петь, опять поднимается в ней тревожное чувство, и оно бередит свежую рану.
Свинцовая туча надвигается на сияющую полосу зари, закрывает ее… Только узкая черточка пробивается еще сквозь густые свинцовые волны, и она уже не розовая, она пылает, как кровь. И гаснет, как брошенная в пропасть искра.
Опять мрак.
А к ней со всех сторон тянутся отвратительные, цепкие, мускулистые руки.
Кошмар борьбы, кошмар безумия…
И в этой фантастической борьбе Аня сорвалась с постели и опомнилась только в углу, у стены. Но все как-то переплелось в ее сознании: бред и явь, фантастические образы и холодные стены ее камеры.
— Умереть!
Словно успокоенная этой мыслью, Аня опустилась на пол, вынула из кармана носовой платок и, разорвав его на четыре лоскутка, принялась вертеть из них жгут.
Она делала эту работу внимательно и спокойно, и только неподвижное, точно мертвое лицо да безумные страдальческие глаза выдавали ее внутреннее состояние. Губы ее шевелились; она бормотала:
— Это венок мне… Это венок.
Надзиратель докладывал смотрителю:
— В № 17 неспокойно. Кричит и мечется. Головой о стену бьется…
Невыспавшийся смотритель поднялся с дивана, на котором только что заснул, и сердито протер глаза.
— Черт… Хоть бы все они себе головы побили… Жить не дают, спать не дают…
— А теперь жгут из платка вертит. Не повесилась бы.
— Кто? — сердито бросил смотритель.
— № 17-й. К ротмистру водили.
— И сам я скоро повешусь с вами! Пусть ротмистр принимает мое место… Стрелять бы этих анархистов… Проклятая жизнь!
И, ругаясь, он начал одеваться, мало заботясь о том, что делается в № 17-м.
Маленьким лучом надежды послужило для Александра Васильевича письмо от дяди из Финляндии. Бывший исправник оказался вдруг доверенным лицом премьер-министра.
«Моя теория, — писал он племяннику, — нашла сочувствие у правительства, которое намерено провести ее в жизнь.
Теперь я — директор департамента „полицейского социализма“ при министерстве внутренних дел. Слово „социализм“, таким образом, вошло в лексикон правительственных слов, хотя моя теория — борьба с социализмом. Государственные умы видят глубже. Наш департамент помещается в Свеаборгской крепости, где — увы! — мы живем под землей. Но уже готовится целый воздушный флот для борьбы с „Анархией“, и недалеко время освобождения страны от ее ударов».
Из этого письма Александр Васильевич вывел заключение, что дядя может спасти его жену, и немедленно послал ему телеграмму.
Опять затеплился перед ним колеблющимся пламенем обманчивый факел надежды.
Были часы и даже дни, когда Александр Васильевич был близок к самоубийству. Он обвинял себя в том, что ничего до сих пор не мог сделать для Ани. Что он только волновался, мучился, терзался мыслями, что, быть может, в ту минуту, когда он думал о ней, из страшной тюрьмы выносили обезображенный электрическим ударом труп Ани.
«Было бы честнее, — думал он, — идти к этой тюрьме с теми бомбами, которые я спрятал от Ани, разбить ворота, проникнуть к ней, чтобы, по крайней мере, умереть вместе».
Но его поддерживал Пронский.
— Она жива! Я знаю это наверное! — утверждал он.
И эта упрямая уверенность товарища поддерживала Александра Васильевича, вселяла в него упорство в надежде, но без Пронскою он чувствовал себя хуже.
У него явилась необходимость видеться с ним каждый день.
Отправив телеграмму дяде, Александр Васильевич немедленно пошел к Пронскому.
Была масленица, но Москва была похожа на большой пустырь. Экипажей на улицах почти не было, метрополитен не работал, изредка лишь показывались страшные, черные кареты-автомобили, в которых перевозили по тюрьмам арестованных.
Редкие прохожие боязливо пробегали по тротуарам, сторонясь друг друга, подозрительно косясь на каждого встречного, а посредине улиц медленно и мрачно проходили патрули воинских команд.
Развалины встречались на каждой улице. В развалинах была и часть кремлевской стены, обращенная к Александровскому саду, но теперь над ней трудился целый полк солдат, воздвигая огромный земляной бруствер.
Начальство пользовалось временным исчезновением «Анархии», скрывшейся, чтобы появиться опять неожиданно и грозно.
И, странно, но многие ждали ее появления с нетерпением, потому что тогда затихали репрессии, принимавшие во время передышек эпидемический характер.
Подняв воротник пальто, несмотря на теплый, почти весенний день, Александр Васильевич быстро шел по тротуару, стараясь избегать встреч с патрулями, что не всегда было безопасно: прохожих часто захватывали по одному подозрению, а в тюрьме уже трудно было доказать свою невиновность.
И Александр Васильевич берег себя для Ани, для ее освобождения.
У Ильинских ворот он встретил санитаров с повязками «Красного Креста»: они подбирали раненых, а также умерших от истощения. В Москве начинался голод. Уже несколько дней все съестные и продовольственные припасы были конфискованы администрацией и раздавались по определенным районам. Никто не смел продавать их от себя. Но, так как эти раздачи обыкновенно сопровождались арестами, — многие боялись появляться на них.
И такие люди голодали, хотя анархисты через свои коммуны заботились о голодающих.
Начались экспроприации, вооруженные грабежи, но не денег, а муки и хлеба: они стоили дороже денег.
Александр Васильевич обедал у Пронского, ухитрившегося достать себе два пайка, для себя и товарища. Но эти пайки были так скудны, что Пронский, любивший хорошо поесть, не раз уже задумывался об отъезде из «первопрестольной» столицы.
Это слово «первопрестольная» он произносил теперь с ядовитой иронией. И уехал бы непременно, если бы его не задерживало дело Ани. Он не мог оставить товарища, понимая, что вселяет в того бодрость.
Но он не поверил надежде Александра Васильевича на вновь испеченного директора департамента.
— Ничего он не сделает, — заявил он прямо. — Уже потому, что это освобождение идет в разрез с их планами. Но им невыгодно и казнить вашу жену. Вернее всего, они будут держать ее в тюрьме, пока не подавят анархии, на что они надеются, и не явится из Америки господин Синицын. Нужно освободить ее через анархистов.
— Я не могу никак попасть в коммуну, — мрачно ответил Александр Васильевич.
Надежда, которой он жил все это утро, погасла, как искра, упавшая в воду.
Пронский заметил впечатление, произведенное его словами.
— Неужели вы еще можете надеяться на «них»? — сказал он с легкой иронией. — Бросьте! Все это — чепуха. Но я могу обрадовать вас действительной надеждой: готовится освобождение всех заключенных, и для этого мы, революционеры, вошли в блок с анархистами.
— Когда? — вырвалось у Александра Васильевича.
— Скоро… Пока это еще неизвестно, но полагаю, что через несколько дней.
— Слушайте, я непременно хочу участвовать в ее освобождении, — волнуясь, проговорил Александр Васильевич. — Я первым хочу войти в ее каземат!
— Отлично. Вы войдете в боевую дружину. Имейте в виду, что и мы, и анархисты смотрим на эту попытку, как на первый шаг к вооруженному восстанию.
И Пронский начал развивать свой план, фантазируя, как самый пылкий мечтатель. Свергнув правительство, он предполагал плебисцит, который должен был решить будущие формы жизни общества: социальную республику или коммуны анархистов. Социал-демократов он не принимал в расчет. Он не сомневался также, что народ не станет на сторону анархистов.
— Они подготовляют победу нам, — говорил он, потирая руки. — Мы созовем в Москве Учредительное собрание. Впрочем, я подам голос за предоставление анархистам свободных земель в Сибири. Пусть образовывают там свои коммуны: Сибирь нуждается в колонизации.
Александр Васильевич, несмотря на свое волнение, не мог не улыбнуться:
— Вы хотите сослать анархистов в Сибирь!
— Социальная республика дает им право образовать свои коммуны. Почему бы не в Сибири? Вы придираетесь к слову. Можно, конечно, дать Туркестанский край или север. Существует же в Атлантическом океане Карлосия?
Но Александр Васильевич не мог продолжать политического разговора. Его интересовало только освобождение Ани.
— Послезавтра, — сказал Пронский, — назначено тайное собрание в новом «храме демонистов». Я не знаю, где он помещается, но за нами придет сюда один мой знакомый. Чтобы не вызвать подозрений, туда будут собираться ночью и постепенно. Это собрание выработает план действий.
— Она все собиралась побывать в этом храме, — проговорил Александр Васильевич. Он не мог без волнения слушать Пронского. Довольно бесплодных мучений, надежд, разочарований и томления. Его ждало дело, как мужчину, как освободителя. Первый настоящий шаг.
В нем уже не было разочарования, вызванного словами Пронского о бесплодности надежды ждать хорошего известия от кабинета, спасшегося в Финляндию. Только действительная сила, только энергия и мужество могли решить это дело.
Он чувствовал себя, как солдат перед битвой, которая должна была решить все.
— Скорей бы! — вырвалось у него.
— Если не считать сегодня, только один день волнений, — заметил Пронский. — А там все будет выяснено. Давайте обедать! Сегодня, по случаю масленицы, необыкновенное пиршество: выдали два фунта конины. Лошадей режут по всей Москве, так как их нечем кормить.
Приятели сели обедать. Этот нехитрый обед составляли сухари и похлебка из конины, которую Пронский сварил сам.
За обедом Пронский шутил и мечтал. Ему уже надоела жизнь в осажденном городе, в постоянной тревоге за жизнь.
Он мечтал о свободе.
— И знаете, как я научился понимать свободу? — шутливо спросил он Александра Васильевича. — Вот теперь, когда я грызу этот жесткий кусок конины?
— Как? — машинально спросил тот.
— Свобода — это мягкий бифштекс с хорошо поджаренным картофелем, который я ем в полной уверенности, что за дверьми не стоит околоточный, а по улице не шагает патруль с заряженными ружьями!
Рано утром следующего дня Александр Васильевич получил ответ от дяди с сухим отказом. Дядя, изображая уже собой правительство, телеграфировал:
«Ничего сделать не можем. Для нас на первом месте долг».
Но этот отказ не произвел на Александра Васильевича никакого впечатления. Он ждал следующего дня и сейчас же перебрался на жительство к Пронскому.
Телеграмма могла повлечь за собой нежелательный визит полиции и заставляла быть осторожным. Впрочем, в тот же день опять появилась «Анархия», и репрессии приостановились.
Бушевала метель — мартовская метель с хлопьями мокрого снега и мутным небом, которое мешается с такой же мутной землей в одну туманную беспросветную мглу. Ветер яростными порывами налетал на молчаливую Москву, утонувшую в мутной мгле, в которой медленно скользил падавший сверху луч прожектора невидимой «Анархии».
Он рассекал эту мглу, точно огненный меч сатаны, опущенный на нечистую землю, зловеще холодный и неотразимый. И в его яркой полосе в бешеной пляске кружились снежные хлопья, невидимые во мгле.
Нервно настроенный, вздрагивая от порывов ветра, бившего в лицо, двигался Александр Васильевич за Пронским и его спутником.
Приходилось идти далеко, за Калужскую заставу, где на одном из заброшенных кирпичных заводов находилось подземелье с «храмом демонистов».
На улицах не было ни души, но путники шли осторожно, опасаясь засады или неожиданного выстрела из полицейского блиндажа, так как на улицах запрещалось показываться с наступлением сумерек.
Выйдя на улицу ночью, они были уже вне закона, ограждавшего жизнь граждан. Закон сменили инструкции диктатора, и по этим инструкциям городовой, вооруженный электрическим пистолетом, являлся хозяином жизни любого прохожего.
Но товарищ Пронского вел их с уверенностью опытного проводника, минуя опасные места, через дворы, и в двух или трех местах путникам пришлось перелезать через заборы. Отвыкнув от таких гимнастических упражнений, Александр Васильевич сильно измучился, когда они вышли, наконец, за заставу.
В поле была одна сплошная белая муть, но провожатый, убежденный демонист, смело шагнул в сторону с дороги, запорошенной снегом.
Сделал несколько шагов и остановился, прислушиваясь к вою ветра.
— Слышите, — сказал он, протягивая руку, — слышите этот гул разбушевавшейся стихии? Разве вам не чудится в нем божественный гнев демона мира?
— Я больше всего боюсь, дорогой мой, чтобы мне не провалиться в кирпичную яму, — шутливо возразил ему Пронский.
«Нашел время для проповеди», — с неудовольствием подумал Александр Васильевич; проповедник показался ему дикарем, готовым поклоняться солнцу или луне, но, благодаря нервно настроенному воображению, в его глазах замелькали искры.
«Неужели у меня могут быть галлюцинации?» — подумал он.
Спотыкаясь и кружась, теряя направление, они добрались, наконец, до низкого, занесенного снегом строения завода, часть которого была разрушена, и крыша сползла на землю. Здесь, между штабелями кирпичей, проводник, с помощью электрического фонаря, нашел деревянный люк, ведущий в подземелье.
С некоторым волнением Александр Васильевич спустился туда за Пронским.
Почти отвесные каменные ступени вели вниз, в глубокий колодец, со дна которого дрожал слабый голубоватый свет. В этом свете, уже в одном, было что-то загадочное и мистическое.
Но когда они спустились на дно колодца, мистический свет оказался простым светом керосиновой лампы, прикрытой матовым шаром.
Здесь начиналась довольно просторная комната с деревянным полом и деревянными стенами, выкрашенными в черную краску. Посредине одной стены была полукруглая арка, завешанная черной же суконной портьерой с белыми звездами.
Вся комната была похожа на гроб и произвела на Александра Васильевича неприятное впечатление, не без примеси жуткого чувства.
Пронский отдернул портьеру, и они вошли в сравнительно большой подземный зал, скупо освещенный тремя свечами, горевшими у терявшегося в сумраке очертания алтаря, задрапированного во все черное. И, освещенная колеблющимся пламенем свечей, на алтаре выделялась черная фигура демона со слегка наклоненной головой и со скрещенными на груди руками.
Сбоку, у стены, витая лесенка вела на кафедру, как в католических церквах, и симметричными рядами тянулись перед алтарем скамьи, на которых уже сидели люди. Слышался глухой говор. В углу кто-то курил папиросу, и его красный огонек то вспыхивал, то угасал в темном сумраке.
Стены здесь тоже были задрапированы сукном.
— Олицетворение силы, которая, стремясь ко злу, творит одно добро, — указал проводник на фигуру демона.
— Н-да… а все-таки вы — ненормальные люди, — шутливо заметил ему Пронский. — А каббалистикой вы не занимаетесь?
— Я вовсе не желаю быть миссионером, — вместо ответа сказал тот. — К чему?! Всякий верит, во что хочет. Или в пресно-сентиментальное добро, или совсем ни во что. Мы ищем истины и гордимся этим стремлением, как гордился им демон. И… он еще победит! — добавил он каким-то зловеще пророческим тоном. — А каббала — это одна из тропинок исканий в области таинственного. Ведь признают же ученые гипнотизм и спиритизм?.. Здесь у нас есть комната ясновидения, в которой происходят гипнотические и каббалистические сеансы. Собрание, наверное, не скоро откроется, хотите, я покажу вам ее?
— Видел я ее, когда вы еще на Арбате обретались, — беззаботно отказался Пронский. — Ничто на меня не подействовало. Я после этого дьявольского похода лучше посижу и выкурю папиросу.
Он решительно направился к скамьям.
— А я бы побывал, — сказал Александр Васильевич. На него, как на нервного человека, действовала эта мистически-таинственная обстановка, вся эта бутафория, предназначенная влиять на воображение, а не на ум.
— Пойдемте, — сказал проводник.
Проходом, между скамьями, они направились к алтарю. Проходя мимо демона, Александр Васильевич невольно вздрогнул и остановился. Он где-то видел это тонкое, тоже словно высеченное из камня, но живое, полное холодной иронии и равнодушной злобы лицо.
— Вы знаете его? — тихо спросил проводник, заметивший и понявший это движение. — Это — Дикгоф. Лицо вылеплено с него. Прежде он был убежденным демонистом, но теперь атеист. Сегодня он будет здесь.
— Да, да! Я видел его… я знаю… — пробормотал Александр Васильевич.
Яркое, больное воспоминание об Ане обожгло его. Этот человек подчинил ее своей воле. Он ненавидел его, но вместе с тем невольно чувствовал его нравственную силу, его превосходство над собой.
«Демон!» — подумал он.
Они миновали алтарь и через боковую дверь прошли в небольшую комнату, тоже всю черную, с потолком в виде свода. Здесь не было никого. Посреди комнаты стоял черный табурет. Повешенный в куполе свода круглый желтый фонарь бросал странное освещение на черный холод стен и казалось, что по всей комнате ходят смутные волны сумрака, прозрачного, как легкий дым.
— Сегодня у нас нет священника, — сказал проводник, — но если вы хотите испытать демоническую силу, садитесь на табурет и думайте о том, кого хотите увидеть, смотря прямо перед собой. Старайтесь настроить себя так, чтобы ваше желание было мучительно и непреклонно, чтобы оно овладело вами, чтобы вы жили одним этим чувством, — и вы увидите чудеса. Я оставлю вас.
Он зажег на маленькой черненькой полочке ладан в черной курильнице и вышел, затворив за собой дверь.
Со странным чувством недоверия и волнения Александр Васильевич сел на табурет и устремил взгляд на курильницу. Легкий сизый дымок вился оттуда, наполняя воздух запахом ладана и каких-то одуряющих духов, от которых слегка кружилась голова.
В комнате была могильная тишина.
— Хочу видеть Аню! — сказал сам себе Александр Васильевич. — Хочу видеть Аню!
Легкий звон в ушах. Сизые волны стелятся по всей комнате и точно качают его. Кружится голова.
— Хочу видеть Аню!
На этой мысли он напряг всю силу воли. Состояние самогипноза, самовнушения овладевало им все более и более, а сознание действительности как будто уплывало куда- то вместе с качающимися сизыми волнами, становилось неощутительным, туманным. Он как будто бы раздвоился, смотрел на самого себя со стороны, видел свое лицо, фигуру, сжатые на коленях руки.
— Хочу видеть Аню!
Туман заслоняет зрение. Желтый, светлый туман. И в нем белыми, блестящими звездами падают искры. Слышен легкий и глухой стук, ритмически правильный и однообразный.
Начинают мигать огоньки. Голубовато-бледные огоньки, словно слабые электрические искры. Туман рассеивается, раскрывается, точно занавес. Серые стены тюрьмы. Железная койка. Фигура человека в арестантском халате. Женщина. Белый платок сбился с головы, и золотистые волосы непослушными прядями сползли на лицо и плечи. Глаза смотрят вперед безумно и неподвижно. И шевелятся губы, словно она говорит с ним, хочет сказать ему про свои страдания…
Вот она схватила себя за голову и дрожит от рыданий… Протягивает к нему руки…
— Аня!
С безумным криком бросился он к ней, и все пропало, все скрылось, и тяжелый холод забытья покрыл его сознание.
Александр Васильевич очнулся от гула голосов, проникавших в комнату сквозь запертые двери. Еще полный трепета от охватившего его острого чувства горя, сознания своего бессилия и желания броситься к ней на помощь, он сразу понял действительность. Этот гул голосов звал его, ободрял, будил энергию.
Там, в этой шумевшей толпе, он мог, наконец, найти помощь. Эта стихия-толпа могла вынести его из безнадежности и отчаяния в светлый мир радости и покоя.
Он встал и бросился в дверям.
Странная картина представилась ему, когда он раскрыл дверь и откинул драпировку: все помещение было запружено людьми. По стенам горели зеленые фонари, и лица собравшихся людей казались бледными, как лица мертвецов. И у этих мертвецов ярким возбуждением горели глаза.
Толпа кипела и волновалась, мешая говорить оратору, стоявшему на кафедре.
Это было столкновение двух течений, двух вихрей, которые образуют водоворот, образуют бурю…
Какой-то совершенно незнакомый человек схватил Александра Васильевича за плечо.
— Слушайте, — вскрикнул он, — анархисты хотят воспользоваться нами, как рабочей силой, чтобы потом торжествовать победу! Разве может при таких условиях существовать свободный блок?
Он принимал и Александра Васильевича за социалиста-революционера.
Слова Пронского о предоставлении анархистам свободных земель в Сибири или Туркестане невольно вспомнились Александру Васильевичу, и он с ужасом подумал, что распался едва налаженный союз, который мог освободить несчастных заключенных «Бастилии».
Так называли новую тюрьму в широких кругах общества.
Не ответив задержавшему его незнакомцу, он бросился в самую толпу. Его душила злоба, негодование, печаль. Он хотел крикнуть, что не время враждовать, не время отстаивать партийные интересы, когда люди гибнут под землей в каменных мешках. Что их собрание не партийное, а собрание освободителей, у которых нет счетов друг с другом.
Он хотел крикнуть им: «Опомнитесь!» и не мог. Спазма сдавила горло, и он смотрел на толпу, на всех этих возбужденных людей, как на врагов, как на ослепленных, чуждых в эту минуту вопросов человечности.
Его горе, его счастье тонуло, как песчинка, в этом всезахватывающем, вседовлеющем возбуждении толпы. Он чувствовал в эту минуту страшную, самодержавную власть толпы над отдельной человеческой личностью, над самим собой.
Каменное изваяние демона бесстрастно, с холодной усмешкой смотрело на бушевавшее человеческое море, точно издеваясь над этими людьми, бродившими в потемках вокруг истины, — так казалось Александру Васильевичу; он бросил на него живой, полный ненависти человеческий взгляд, и этот взгляд встретился со взглядом другого человека, стоявшего возле алтаря.
Александр Васильевич сразу узнал эту высокую и худую фигуру со скрещенными на груди руками и с бесстрастным холодным лицом. Это был двойник демона; это был Дикгоф.
Александр Васильевич рванулся к нему, расталкивая толпу, в которой на него смотрели, как на безумного. Он не видел теперь никого, кроме этого главного, по его мнению, виновника страданий Ани и своих собственных.
Его остановил Пронский. Он был взволнован и не обратил внимания на состояние товарища.
— Анархисты требуют подчинения себе! — вскричал он. — Они не могут понять, что мы все должны подчиниться воле народа, которая выразится в Учредительном собрании! Их свобода явится деспотизмом для нас!
— Он… Сам он! — вместо ответа вскрикнул Александр Васильевич, вырываясь от товарища.
— Кто он? — изумленно воскликнул Пронский.
— Дикгоф! Их глава. Я потребую от него освобождения!
— Браво, браво! — закричали стоявшие вокруг.
Это были революционеры, принявшие Александра Васильевича за члена своей партии и рукоплескавшие его возбуждению.
И только Пронский понял настоящую причину этого возбуждения, понял, что за партийными интересами забыл главную роль, для которой они пришли сюда, и ему стало неловко перед товарищем. Он бросился за ним, чтобы поддержать его в решительную минуту.
Но около Дикгофа сплошной стеной стояли анархисты. Ни Александр Васильевич, ни Пронский не могли пробиться сквозь эту живую стену.
Дикгоф говорил. Его резкий металлический голос покрывал здесь стоявший в храме гул голосов, и его слова могла слышать почти половина собравшихся.
Оратор-революционер давно уж кончил свою речь и, махнув рукой, спустился с кафедры. Теперь говорил Дикгоф.
Его речь была сплошной дифирамб анархии. Он говорил убежденно, говорил красиво, и эта холодная красота еще более оттенялась его металлическим и ровным голосом.
— Революционеры требуют от нас вооруженного восстания немедленно, решительной схватки с противником. И Учредительного собрания после победы. Нас меньше, чем революционеров. А если они вступят в блок с социал-демократами, их будет преобладающее количество. Учредительное собрание изречет нам смертный приговор, и с нами будет поступлено, как с коммунарами в Париже. Нет, наша тактика правильнее! Блокада «Анархии», — что это, как не вооруженное восстание? Но вооруженное восстание, поставленное в такие условия, при которых у нас больше шансов на победу. Пройдет еще полгода — и побежденное правительство подпишет свой смертный приговор. Мы возгласим на весь мир начала будущей свободной жизни, ибо анархия — идеал свободы. Мы принудим перешагнуть через цепи старых предрассудков тех, которые жмурятся от ослепившего их света, ибо сделаем это во имя действительно свободного человека! Мы считаем себя обладателями истины, величайшей истины, которой достигло человечество; мы горды этим сознанием, и уже потому не можем втеснять себя в рамки условности, которые предлагают нам революционеры. Ибо демократизм есть ничто без полной свободы человеческой личности — свободы без границ! И если революционеры отталкивают протянутую нами руку, то в этом виноваты они одни!
Гром рукоплесканий анархистов покрыл эту речь. Революционеры молчали, но тотчас же один из их среды попросил слова.
— Все уже пересказано, — закричали несколько голосов. — К чему бесполезные прения?
— Свободные анархисты лишают нас свободы слова! — ответили насмешливые голоса.
— Мы никогда не согласимся на ваши условия!
— В таком случае, нам здесь нечего делать. Мы уходим!
И революционеры потянулись из храма.
— Вопрос исчерпан… Блок не состоялся! — сказал кто- то рядом с Александром Васильевичем.
— Нет, не окончен! — воскликнул Александр Васильевич, рванувшись вперед.
Теснившиеся перед Дикгофом люди расступились перед ним от этого вскрика, и Александр Васильевич очутился лицом к лицу с «повелителем» анархистов, командиром воздушного корабля.
Дикгоф с некоторым изумлением посмотрел на этого бледного, возбужденного человека, неожиданного противника, лицо которого показалось ему знакомым.
— Вопрос не исчерпан, — в лицо ему воскликнул еще раз Александр Васильевич. — Он не может быть исчерпан, когда под землей томятся сотни осужденных, которые завтра будут мертвы.
Он дрожал от волнения. Голос у него прерывался.
— Чего же вы хотите? — спокойно спросил Дикгоф.
— Я не хочу! Я требую! — возразил Александр Васильевич. — Я требую, чтобы вы освободили тех невинных, которые благодаря вам томятся в каменных мешках; освобождения тех, которые попали в ваши сети!
Он бросил ему в лицо это слово «сети», как оскорбление, как вызов, не думая о последствиях, которые могло это иметь.
— Ого! — сказал кто-то рядом с ним.
В этом возгласе было и удивление и угроза.
Вокруг глухо зашумели.
— Александр Васильевич! — окрикнул его встревоженный Пронский, но его голос пропал даром.
— Кто вы такой? — холодно спросил Дикгоф. — Вы, конечно, революционер? Я вас видел где-то…
— Я не анархист и не революционер. Я просто свободный человек. Был у вас в коммуне по поручению жены. Теперь она в тюрьме. Из-за вас… Из-за вашего дела, в которое я не верю. Вы поступили с ней, как полководец с пушечным мясом. Вы послали ее и бросили, потом забыли о ней. На страдания, на смерть. И когда возможна была попытка к освобождению, вы бросили ее из-за политических споров. Как человек, как муж, я требую от вас, — слышите ли, требую, — ее освобождения! И если вы откажете мне, я назову вас убийцами, я буду мстить вам, как может только мстить исстрадавшийся человек! Пусть я погибну, но вы не сломите мою душу.
— Гражданин, так нельзя говорить! — крикнул кто-то в упор Александру Васильевичу.
Но Дикгоф остановил неожиданного оппонента.
— Товарищи, он прав! — сказал он ровным и по-прежнему спокойным тоном. — На нас одних лежит обязанность освободить заключенных. И мы это сделаем.
Отделившись от анархистов, социал-революционеры не оставили, однако, мысли об освобождении арестованных в подземной тюрьме и о вооруженном восстании. Но теперь они рассчитывали исключительно на свои силы и на блок с социал-демократами. На другой день по всей Москве происходили немноголюдные митинги, а полицейские беспроволочные телефоны то и дело принимали обрывки разговоров, которые велись по всем направлениям.
Администрация была начеку. Боялись только одного: что военные команды, беспрекословно употреблявшие в дело оружие против анархистов, откажутся поднять его против социал-демократов и всемирного рабочего союза. Тем более, что в армии было много членов этого союза.
В высшей степени тревожное положение усугублялось тем, что «Анархия» по-прежнему плавала над Москвой, как ястреб, высматривающий добычу.
Готовилась борьба на жизнь и смерть; борьба между тремя противниками.
Пронский тщетно справлялся об Александре Васильевиче; он исчез после памятного собрания в храме демонистов.
Пронскому так и не удалось узнать, что предпримет Дикгоф, не удалось и поговорить с товарищем. Он вернулся из подземного храма один. Цветков остался с анархистами.
Пронский знал только, что анархисты сами по себе предпринимают освобождение заключенных и, вероятно, с помощью своего воздушного корабля. Но он сомневался в том, что это может быть выполнено скоро. Он думал, что «Бастилию» раньше анархистов возьмут силы соединенного блока.
Ему представлялась картина вооруженного восстания, как бурный порыв, сметающий прочь всю накипь, всю «пыль времен», как гроза, освежающая воздух, после которой наступает тихое и ясное утро.
Он ждал сигнала.
А в это время таинственно, известная только очень немногим, начиналась грандиозная подземная работа: анархисты под руководством Дикгофа начинали подкоп под страшную подземную тюрьму.
Вместо открытого штурма, на который надеялись революционеры, рассчитывавшие увлечь за собой толпу и часть войска, анархисты избрали медленный, но более верный способ — войны подземной.
На совещании, на котором в качестве волонтера присутствовал и Александр Васильевич, было решено начать подкоп.
— «Анархия» не может действовать торпедами против тюрьмы, — сказал на этом совещании Дикгоф, — так как при таком способе могут пострадать и заключенные. Кроме того, сама «Анархия» может быть разбита мортирами. Мы должны избрать способ более верный и менее истребительный. Этот способ — подкоп. Чтобы не возбудить подозрений, мы начнем этот подкоп с расстояния около версты и тоннелем пройдем под тюрьму…
— Но сколько же времени займет эта грандиозная работа?! — воскликнул Александр Васильевич.
— Менее, чем вы думаете. Не более двух недель!
— Тоннель в версту — в две недели!
Александр Васильевич был поражен. Недоумевали и собравшиеся. Один Дикгоф спокойно наблюдал за общим изумлением.
— Мы возьмем с «Анархии» запасную электрорадиальную машину, — сказал он, — которая развивает 40.000 лошадиных сил. В остальном положитесь на меня. Подкоп начнется со двора пустующей фабрики на берегу Москвы-ре- ки, которая принадлежит одному из членов нашей организации. Большую часть вынутой земли унесет река, остальная будет перенесена в здания фабрики и разбросана по двору. Конечно, мы позаботимся, чтобы ни одно живое существо, кроме нас, не проникло на фабрику.
Темной ночью, когда Москва была погружена во мрак, над огромным двором полуразрушенных зданий фабрики появилась «Анархия». Огни ней были потушены, и висящий в воздухе ее огромный черный корпус теперь особенно напоминал живое чудовище.
На дворе бегали и суетились люди. Здесь был и Александр Васильевич. Два дня он уже жил здесь в маленькой грязной комнатке одного из наиболее сохранившихся зданий и в лихорадочном нетерпении наблюдал за приготовлениями к грандиозной работе.
В первый раз он видел так близко от себя это страшное изобретение человеческого гения, которое держало в осаде всю европейскую Россию.
Прижавшись к стене, он смотрел, как черная тень, словно туча, закрыла над ним небо, порыв ветра от взмаха крыльев чуть не сбил его с ног и поднял на воздух целую кучу песка и снега.
— Берегись! — крикнул кто-то, и черная масса с глухим стуком опустилась на землю.
«Анархия» стояла на земле.
Около нее сейчас же забегали и засуетились темные фигуры людей, с металлическим лязгом открылось отверстие люка, и оттуда блеснул свет.
— Принимай машину! — сказал голос, в котором Александр Васильевич узнал Дикгофа.
Оторвавшись от стены, он бросился на этот голос.
Корпус стоявшей на земле «Анархии» напоминал туловище кита, выброшенного на берег, превосходя его своими размерами, полусложенные крылья висели над землей, как огромные навесы. В полосе света, вырывавшегося из люка, копошились люди и тянулись веревки с наскоро устроенного сегодня вечером небольшого подъемного крана. Над освещенным люком на палубе «Анархии» стоял Дикгоф, отдававший приказания.
— Здравствуйте! — крикнул ему Александр Васильевич.
Его отношения к главе анархистов теперь резко переменились. Он видел в нем освободителя. Человека, сделавшего решительный шаг для спасения Ани.
И, относясь по-прежнему отрицательно к целям и деятельности анархистов, он видел теперь в Дикгофе человека, способного откликнуться на человеческое несчастье.
Представление о нем, как о каком-то демоне, сглаживалось и расплывалось.
— А, это вы! — ответил Дикгоф. — Сегодня вы будете удовлетворены: через несколько часов мы начнем работу.
— С этими людьми? — невольно спросил Александр Васильевич, оглянувшись на небольшую группу людей, возившихся с подъемным краном.
Грандиозность работы заставляла его думать и о большом количестве рабочих сил.
— Да, с этими. Все сделает машина. Анархирий и радий в соединении с электричеством пробьют нам дорогу в несколько раз скорее, чем сделают это сотни рабочих. Сегодня мы пустим в действие бурав. Посторонитесь! — крикнул он, так как в этот момент из люка на канатах показалась необыкновенная машина, тускло блестевшая от света стальными частями. Это было нечто среднее между динамомашиной и газовым двигателем, но какой-то еще невиданной Александром Васильевичем конструкции. Она не отличалась особенными размерами, и трудно было поверить, что она может развить такую страшную силу, о которой говорил Дикгоф.
Машина поднялась на канатах в воздух и медленно опустилась на приготовленную низкую платформу, которую собравшиеся с веселыми возгласами покатили к главному зданию фабрики, откуда должен был начаться подкоп.
С палубы «Анархии» спустили трап, и Дикгоф сошел по нему на землю вместе с тремя незнакомыми Александру Васильевичу людьми.
Они поздоровались.
— Дай Бог, чтобы ваше гениальное изобретение служило скорее для мира и прогресса, — сказал ему Александр Васильевич.
— Оно и служит для этого, — ответил тот. — Минует время борьбы, и вы увидите, что дадут людям летательные машины! Эта штучка, — он любовно, как живое существо, похлопал рукой по стальной обшивке «Анархии», — произведет переворот в человеческой жизни. Самые великие революционеры — это техники и изобретатели. В корабле несколько десятков тысяч пудов, и между тем, достаточно нажать пальцем кнопку электрического провода, чтобы вся эта грандиозная тяжесть взлетела кверху, как перышко. Тогда начинают работать крылья. Скорость, которая может быть развита при полете, — 300 верст в час. Я строил ее шесть лет, в Сибири, в глухом уголке, куда тщательно охранялся доступ всем непосвященным. Работали вместе со мной пятьдесят человек, которые составили экипаж «Анархии». И когда мы победили, наконец, воздух, мы уничтожили все принадлежности работы, все чертежи и взорвали завод. Нога непосвященного еще не была на «Анархии», вот почему я и не зову вас на корабль. Это тайна, которую я подарю людям, когда на земле будет обеспечена совершенная свобода.
Александр Васильевич молча пожал ему руку. Им все более и более овладевало удивление перед этим необыкновенным человеком. Он ясно понимал теперь, что впечатлительная Аня должна была всецело подчиниться его влиянию.
Это соображение заставило даже шевельнуться в нем маленькому чувству ревности, но он поспешно отогнал это чувство, показавшееся ему смешным и нелепым.
Нужно было думать только о ее спасении.
И невольно им овладел страх, что этому спасению могут помешать в те две недели, когда они будут бороться с землей, вырывая в ее недрах путь к свободе для сотни обреченных на смерть.
— Слушайте, — воскликнул он, — ведь за «Анархией» следят! Вероятно, видели, что она опустилась сюда. Нагрянут войска, полиция — и все будет потеряно.
— Вы начинаете трусить, — усмехнулся Дикгоф. — Кругом фабрики вся местность нами минирована и, чтобы взять ее, нужно погубить несколько тысяч человек. Мы неуязвимы в этой крепости. Поверьте, что полиция это знает и не сунется сюда. Кроме того, они убеждены, что с такого дальнего расстояния мы не начнем подкопа. Да они и потеряли нас… Посмотрите, вон нас разыскивают из Кремля!
Действительно, к небу тянулся молочно-бледный луч прожектора и нащупывал темные, медленно ползущие по небу облака, как гигантские щупальцы.
— Они нас проморгали! — усмехнулся опять Дикгоф. — Они беспомощны в борьбе с нами. Поверьте, что только благодаря этой беспомощности я еще щажу их жизни. Действуя энергично, я мог бы в неделю превратить в развалины и Москву, и Петербург… Но это будет, — добавил он с мрачной решимостью.
Они пошли на фабрику.
В громадном корпусе, где не было ни пола, ни потолка и над стенами которого висела одна проржавевшая крыша, устанавливали уже взятую с «Анархии» машину. Здесь распоряжался и командовал небольшого роста человек в шведской кожаной куртке, с загрубелым лицом простого рабочего.
Работа кипела; на земле валялись огромные круги приводных ремней, белели штабели заготовленных досок, блестела сталь огромного бурава.
Человек в кожаной куртке подал Дикгофу чертеж. Это был план подкопа.
Александр Васильевич с любопытством взглянул на эту интересную бумагу.
— Мы спустимся на десять сажен под землю, — сказал Дикгоф, — и со дна этого колодца пойдем в кратчайшем направлении к тюрьме. Необходимо миновать канализационные трубы и мины, если они заложены перед тюрьмой.
Александр Васильевич с энергией сам принялся помогать работавшим, подчиняясь команде человека в кожаной куртке. Он таскал ремни, пилил толстые брусья, предназначавшиеся для установки бурава, брался за лопату и кирку.
Пот лил с него градом, но эта грубая физическая работа увлекла его. В ней выражалось его стремление к Ане для ее спасения.
И когда, под утро, загудела машина и огромный бурав моментально впился в землю, отвоевывая от нее право на свободу и жизнь, Александр Васильевич с отрадным облегчением подумал, что теперь он уже несомненно идет к Ане и ничто не сломит энергичной работы.
Человек в кожаной куртке оказался славным малым. По профессии он был техник, но самоучкой изучил инженерное дело и теперь, под руководством всезнающего Дикгофа, вел подкоп. Прежде он был социал-демократом, но, отчаявшись добиться чего-нибудь существенного при современной тактике правительства, бросил партию и стал отъявленным анархистом. Его звали Семеном Ивановичем.
Александр Васильевич был в восхищении от его энергии. Шипел бурав, безостановочно двигались вагонетки, увозя землю, и все дальше и дальше продвигалась вперед подземная галерея. Старые доски, кирпич с фабрики — все шло в дело; воздушный насос, приводимый в действие все той же могучей машиной, нагнетал в галерею необходимый воздух.
Главную работу исполняла машина. Людям оставалось только набрасывать землю на вагонетки. Разбившись на три смены, они вели работу и днем и ночью.
Александр Васильевич работал вместе с ними, сделавшись простым землекопом. Перепачканный землей, усталый физически, но бодрый духом, он черпал эту бодрость в работе. Утомившись за день, он засыпал тут же, в галерее, на войлоке, под шум работы и стук лопат и тачек. Через несколько дней он потерял представление о дне и ночи. Засыпая и просыпаясь, он видел одни только коричневые глиняные стены, освещенные ровным светом электрических лампочек, и вечно бодрствующего Семена Ивановича.
Александр Васильевич не мог понять, когда тот спит.
— Работать так работать! — весело отвечал на его вопросы Семен Иванович. — Работа — наказание, когда идет под принудительным ярмом, и наслаждение, когда она свободна. А тут и цель такая, что заставляет забывать усталость. Вот еще несколько дней, — и мы очутимся под тюрьмой.
— Под тюрьмой! — радостно вторил ему Александр Васильевич.
— «Они» ждут опасности сверху и ушли от нее под землю, а она явится для них снизу. На войне так именно и нужно поступать. Через несколько дней под тюрьмой, а оттуда воронкой кверху. Маленький взрыв — и мы в тюрьме. Было бы очень недурно, если бы дружины социал-революционеров бросились в этот момент на штурм «Бастилии».
— А если мы не успеем вывести заключенных по нашей галерее? — спросил Александр Васильевич.
Эта внезапная мысль ошеломила его. Неужели могла оказаться бесплодной эта поистине Сизифова работа?
— Это уже Дикгоф придумает, — убежденно ответил Семен Иванович. — Наше дело — провести подкоп, а остальное пусть он. Если Дикгоф взялся за дело, он доведет его до конца, будьте покойны!
Обаяние этого замечательного человека захватывало и Александра Васильевича, но он по-прежнему твердо отстаивал перед этим обаянием свои убеждения. «Все-таки я никогда не сделаюсь анархистом», — думал он.
Дикгоф регулярно появлялся в подземной галерее. Он приходил сосредоточенный и молчаливый, всецело занятый работой, проверял направление, план и отмечал в записной книжке пространство, отнятое у земли.
— Сегодня мы прошли ровно версту, — сказал он однажды Александру Васильевичу. — Скоро придется убрать вагонетки, машину и действовать одними лопатками. Мы вблизи «Бастилии».
— Уже! — воскликнул Александр Васильевич.
— Два корпуса фабрики сплошь набиты землей, а сколько ее спустили в реку! Хорошо, что наступило половодье. Весна в полном разгаре.
— А казней… не было?
Он не мог спросить прямо, жива ли Аня. Он боялся самого слова «смерть», соединенного с ее именем, но Дикгоф отлично его понял.
— Она жива. У нас есть сведения. Но крови льется достаточно. Уже было несколько стычек войск и полиции с боевыми дружинами социал-революционеров. Часть города около Тверской обращена в груду развалин. Вчера горело Замоскворечье, и некому было тушить пожара. В Петербурге то же самое. Сегодня я наблюдал сражение на Невском проспекте и у Николаевского вокзала. Да, вот еще новость: Берлин взят социал-демократами. Германской империи, кажется, пришел конец.
Эти новости ошеломили Александра Васильевича.
— Значит, всеобщий переворот? — спросил он.
— Да. Правительство пытается сохранить положение путем уступок социал-демократам, но это — последняя агония. Переворотом воспользуемся мы!
Он гордо и самонадеянно бросил эту фразу с уверенностью полководца, уже предчувствующего победу.
И в этом маленьком подземном мирке, где люди были заняты одной работой, где было так дружно и так мирно, Александру Васильевичу особенно странны были эти вести с мятущейся земной поверхности.
Работа кипела, подкоп уже приближался к концу, как вдруг случилось неожиданное препятствие: сломался бурав, наткнувшийся на каменную стену.
Тотчас же лопатами очистили место поломки и очутились перед стеной, сложенной из крупного плитняка, крепкого, как железо и пролежавшего в земле несколько столетий.
— Откуда на такой глубине могла оказаться стена? — недоумевал Семен Иванович. — Ведь это настоящая постройка. И камни срослись между собой так, что их не сдвинешь. Вот так штука! Придется обходить это препятствие. Экая досада, что сломался бурав!
Но шурфы в обе стороны дали плачевные результаты. Стена далеко тянулась и вправо и влево, а сломанный бурав не давал возможности вести работу с прежней быстротой.
Работа остановилась. Даже энергичный Семен Иванович был смущен, что же касается до Александра Васильевича, то он был близок к отчаянию.
Неожиданная остановка на пороге решительного результата, после стольких дней кипучей работы, надежды и волнений, — это сразу сломило его энергию.
Он решил, что умрет здесь, вблизи от нее, но уже не вернется назад. Останется в этой готовой грандиозной могиле.
Но общее смущение рассеял Дикгоф.
Подшутив над обескураженным Семеном Ивановичем, он приказал немедленно оттачивать бурав и осмотрел стену.
— Эти камни сложены в четырнадцатом или пятнадцатом столетии, — сказал он. — Я не понимаю одного, как они могли так глубоко уйти в землю? Вероятнее всего, что в самом начале это была подземная постройка.
Придется взорвать стену, — решил он после детального осмотра. — Правда, мы дадим сигнал нашему противнику, но мы так близко от тюрьмы, что ворвемся в нее прежде, чем «они» успеют что-нибудь предпринять. За работу, товарищи!
Ручными буравами с великим трудом удалось просверлить в стене отверстие в фут глубиной, и туда был положен самый маленький заряд анархирия. Провели электрический запал, сделали заклепку и очистили от работавших людей и вагонеток большую часть галереи.
Дикгоф нажал электрическую кнопку.
Раздался глухой подземный удар, на несколько секунд погасло электричество, и с шорохом со стен и потолка посыпалась земля.
Но вот электрические лампочки снова зажглись, и люди гурьбой бросились к месту взрыва.
В непроницаемой стене зияло отверстие, в которое свободно могли пройти три человека.
Перед вошедшими в это отверстие открылся каземат, полузасыпанный землей. Электрические фонари разогнали вековую темноту этой могилы.
Вне всякого сомнения, это была тюрьма. Подземная тюрьма времен Ивана Грозного. Ржавые обрывки цепей висели со стен и обрывались от легкого толчка руки. Тут же валялись человеческие кости, черепа, молчаливо смотревшие на живых людей черными впадинами глаз, и один довольно сохранившийся скелет.
С немым ужасом смотрел Александр Васильевич на эту мрачную картину смерти.
Все стояли молча.
— Товарищи! — сказал Дикгоф. — Мы первые свободные люди, которые нарушили мертвый покой этой могилы, вырытой тиранами для живых когда-то людей. Стремясь освободить наших товарищей в Бастилии, мы случайно наткнулись на ужасный застенок пятнадцатого века, который вновь возродился в средине двадцатого. Но как мы проникли сюда, так мы проникнем и туда! Это счастливое предзнаменование! Обнажим же головы перед этими черепами, потому что только путем долгих насилий могло созреть в человечестве стремление к освобождению от них, стремление к свободе! Да здравствует же свобода!
Десятки голосов подхватили этот крик, а на черепа и головы живых людей тихо сыпалась земля, потрясенная недавним взрывом.
Дикгоф взял в руки один из черепов, но он рассыпался в его руках.
— Когда-нибудь человек найдет победу и над смертью, — промолвил он, отряхнув от праха свои руки.
В этой же могиле состоялся совет, на котором рассматривали план. Оказалось, что они находятся под самой Бастилией.
Новая подземная тюрьма, игрой судьбы, оказалась над застенком Грозного.
Решено было с помощью аппарата с икс-лучами и новым прибором к нему произвести фотографический снимок, чтобы определить центр тюрьмы и вести подкоп к этому центру, вырывая в земле ступени.
Работа снова закипела с лихорадочной быстротой. Теперь была дорога каждая минута.
«Воронка» быстро приближалась к концу. Выход ее вел к центру тюрьмы, именно в коридор, определенный с помощью аппарата с икс-лучами.
Вскоре несколько аппаратов беспроволочного телефона, взятые с собой, начали передавать неясные звуки, отраженные ими с поверхности земли. Это был какой-то сплошной гул, прерываемый гулкими ударами.
— А ведь это стреляют! — воскликнул Семен Иванович.
— Послушайте-ка!
И он приложил аппарат к уху Александра Васильевича.
— Действительно, кажется, стреляют, — побледнел тот. — Неужели мы опоздали?
— Значит, революционеры пошли в атаку на тюрьму, — решил Семен Иванович. — Ну, им придется плохо… Их перестреляют, как куропаток. Не бойтесь опоздать, Дикгоф даст нам сигнал, а уж этот человек не опоздает, — добавил он убежденно.
Действительно, им оставалось только ждать. И десяток человек в почти готовой воронке были обречены на томительное бездействие.
— Только взорвать верх воронки — и мы в тюрьме! — вслух мечтал Александр Васильевич. — Можно туда пробиться даже с заступами… Ждать теперь, когда мы у конца, это — мучительно, это невыносимо!
— Ворваться туда и погибнуть без пользы? — с легкой иронией возразил ему Семен Иванович. — Поверьте, что половина успеха зависит от рассчитанности действий и организации. Если бы у нас не было организации, нашу партию давно бы передушили, как перепелов в сетке. А теперь мы вскоре будем господами положения!
В томительном бездействии прошло несколько часов.
Александр Васильевич почти не выпускал из рук телефонного аппарата, и чуткое ухо, в связи с нервно настроенным и возбужденным ожиданием воображением, ловило в нем создаваемые этим воображением звуки.
Ему чудился голос Ани, ее призывный, молящий о спасении крик, и тогда он вздрагивал, как раненый, и готов был броситься один разбивать ломом эту темную глину, этот молчаливый пласт земли, последнюю грань между ними.
И вдруг в аппарате раздался человеческий голос, ясный и отчетливый, заставивший Александра Васильевича вздрогнуть от неожиданности.
— В Москве восстание! — сказал голос, слишком хорошо знакомый теперь Александру Васильевичу — голос Дикгофа. — Слежу за боем с «Анархии». Революционеры засели в зданиях вокруг тюрьмы и ведут перестрелку с войсками и стражей. Приступа нужно ждать не ранее ночи. Будьте готовы!
Семен Иванович по лицу Александра Васильевича догадался, что говорит Дикгоф.
— Он?
Александр Васильевич кивнул головой и передал трубку Семену Ивановичу.
— Хорошо. Да, да… Будем ждать! Все готово, — заговорил тот, веселыми глазами поглядывая на Александра Васильевича.
Действительно, в то время, как засевшая под землей кучка людей готовилась к решительным действиям, в Москве уже лилась рекой кровь, и в различных пунктах происходили настоящие сражения.
Восстание вспыхнуло неожиданно даже для самих социал- революционеров. Началось с того, что кучка горячей молодежи овладела на Арбатской площади полицейским блиндажом и засела в нем, отстреливаясь от бросившегося в атаку на блиндаж военного патруля.
На помощь патрулю бегом прибыла военная часть, но ее встретила боевая дружина, и на Арбатской площади произошло первое кровопролитие. Дружина была разбита, но вожди революционеров, боясь, что теперь рухнет весь план, немедленно подняли клич к вооруженному восстанию.
По всей Москве появились мгновенно создавшиеся партизанские отряды революционеров, принудившие в борьбе с ними раздробиться войска, а главная боевая дружина окружила район тюрьмы и завязала перестрелку с засевшей в блиндажах и за валами караулом и стражей.
Уже несколько дней продолжалась эта кровавая бойня, и над Москвой, не прекращаясь, даже ночью, висел гул выстрелов вместе с дымом начавшихся пожарищ. Свои шли на своих, убивая друг друга, разрушая имущество и сам город, сама атмосфера борьбы опьяняла их, заставляла забывать все, кроме вспыхнувших звериных инстинктов. Кровь опьяняла людей.
Путь к грядущей свободе готовился по развалинам, политым человеческой кровью.
Точно дикая орда ворвалась в Москву. На улицах, никем не прибранные, валялись трупы. Рядом с мужскими трупами павших с оружием в руках лежали тела женщин и детей, совсем малюток, которых ужас и голод выгнали из погребов и подвалов.
И над обезумевшей Москвой величественно и спокойно царила в воздухе неотразимая, как смерть, «Анархия».
Она не принимала участия в побоище, не становясь на сторону революционеров, как, впрочем, того ожидали и они сами, но другая борющаяся сторона видела в «Анархии» врага, и эта очевидная опасность отвлекла в сторону часть ее внимания и сил. «Анархия», таким образом, косвенно помогала революционерам.
Первая атака революционеров на крепостные валы, окружавшие тюрьму, была отбита с тяжелым для них уроном; колонна атакующих попала на мину и почти вся была взорвана на воздух. Погибли более ста человек. Трупы людей, оторванные руки, ноги и головы разбросало на далекое расстояние, на месте взрыва образовалась глубокая воронка, черная от запекшейся крови, и три дома вблизи взрыва были разрушены до основания.
Наступила тяжелая, кровавая ночь, освещаемая, как зарницами, молниями выстрелов. В воздухе висел тяжелый запах гари, газов, образовавшихся от взрывов и человеческой крови.
В это время на «Анархии», сливавшейся с черным небом, вдруг вспыхнул электрический прожектор и огненным глазом уставился на тюрьму.
Тревожные крики раздались за валами, и вдруг новый страшный взрыв потряс все окружающее и взметнул на воздух гору земли и камней.
С криками революционеры бросились на новый приступ — но их уже не встречали из-за валов губительным огнем. В паническом ужасе гарнизон тюремной крепости бежал вместе со стражей, бросая оружие; революционеры взяли «Бастилию».
Но вместо страшной подземной тюрьмы их встретил только холм развороченной земли, перемешанной с грудами камня, кирпича и железа.
Тюрьма была взорвана. Ворвавшаяся дружина оказалась обладательницей только бывшего плацдарма. Блуждающий луч прожектора «Анархии» пробежал несколько раз по беспорядочным кучкам боевой дружины, недоумевающим людям, не достигшим главной цели, словно желая убедиться, как они торжествуют победу, и погас. «Анархия» скрылась во мраке.
На развалинах тюрьмы победители держали военный совет.
— Мы взяли «Бастилию», — говорил один из предводителей дружины, — но наша победа омрачена гибелью всех заключенных. Очевидно, тюремщики взорвали тюрьму вместе с заключенными, не видя возможности защищаться.
— Но участие «Анархии» здесь несомненно, — перебил его другой. — Иначе я не понимаю, зачем она все время держалась над тюрьмой. И этот прожектор, вспыхнувший всего на несколько минут. Но неужели «Анархия» могла взорвать тюрьму?
— Нет! нет! Этого не может быть! — раздались протестующие голоса.
— Вернее всего, что тюрьму взорвала стража, опасаясь действий «Анархии».
— Анархисты не пожертвовали бы заключенными.
— А вспомните, что они говорили на общем митинге?
— «Анархия» не сделала даже попытки помочь нам, когда у нас взорвали на воздух целую колонну!
— Изменники!
— Смерть анархистам! — крикнул кто-то возбужденным голосом, но этот голос потонул в общем гуле.
Толпа людей, опьяненная еще только что окончившимся штурмом, минувшей смертельной опасностью, кровью и смертью, поднявшая оружие за свободу, готова была теперь употребить то же оружие против другой группы людей, лозунгом которых была тоже свобода.
В некоторых местах еще шла борьба с отдельными кучками бывшего гарнизона. Но их большей частью легко обезоруживали и отпускали на все четыре стороны. Не сдался только один жандармский офицер; бросив бешеное ругательство по адресу окруживших его революционеров, он застрелился из собственного револьвера.
Один только человек молчаливо и одиноко стоял на развалинах бывшей тюрьмы. Это был Пронский.
Он был уверен в том, что все заключенные погибли, и смотрел на взрытый бугор, поднятый из земли точно вулканическими силами, как на могилу сотен людей, среди которых должна была быть и Аня.
Ему невольно вспомнился образ бледной девушки с золотистыми волосами и рядом с ней измученное, нервное лицо ее друга, о котором он не знал ровно ничего.
«Кончилась эта трагедия любви, — думал он, — кончилась тогда, когда началась трагедия мировая». К лучшему или к худшему для тех, кто умер, он сам не мог сказать; но он чувствовал, что вступил уже в ту полосу, в которой цена отдельной человеческой жизни, даже его собственной, тонула, как песчинка, в грандиозной борьбе и ужасе надвинувшихся событий.
Бой у «Бастилии» был в полном разгаре, когда Семен Иванович получил приказ по телефону произвести взрыв. Заряд, вполне достаточный для того, чтобы произвести прорыв в тюрьму, был уже заложен, и участники нападения с электрическими пистолетами в руках собрались на защищенной от взрыва, специально устроенной площадке.
— Готово, — сказал Семен Иванович, нажав кнопку.
Раздался пронзительный и короткий визг, мимо стоявших на площадке людей метнулись камни и сильная струя воздуха сбила некоторых с ног. Но упавшие тотчас же поднялись и с громким криком ринулись в образовавшееся отверстие.
Разорвав платье и ссадив до крови руку об острый обломок камня, Александр Васильевич одним из первых очутился в коридоре тюрьмы. Следом за ним один за другим карабкались анархисты.
Внутренний караул, оглушенный и испуганный неожиданным взрывом, не препятствовал собраться в коридоре неожиданно появившемуся из-под земли неприятелю, и анархисты успели занять все выходы и перестрелять перепуганных солдат, не думавших о сопротивлении.
Они исполняли приказ Дикгофа, который не велел щадить никого.
Пока шла эта стрельба в обезумевших людей, вскоре покрывших своими трупами холодные плиты коридора, в запертых камерах раздавались крики, какой-то нечеловеческий вой и страшный стук в двери.
Вся тюрьма стонала, кричала и стучала.
Заключенные инстинктивно чувствовали освобождение; в криках, шуме и выстрелах за дверьми своих подземных могил они слышали гимн грядущей свободе и выражали свое нетерпение и сочувствие неожиданному и неизвестному избавителю.
Кто бы он ни был, он не мог быть им врагом.
Загремели железные засовы, широко стали распахиваться тяжелые двери, один за другим появились из казематов недавние узники. Среди них были молодые люди, но с седыми волосами, постаревшие в ужасной тюрьме в несколько дней на несколько десятков лет, были бодрые и были искалеченные пытками, болезнями и страданиями. Некоторые из них не могли ходить и выползали из своих нор, но лица всех, и здоровых и больных, молодых и старых, мужчин и женщин, выражали радость…
Здоровые бросались в объятия явившимся спасителям, среди которых многие встречали родных и знакомых, калеки махали руками, кричали приветствие и вскоре грянул гимн свободе и «Анархии», который пели нестройные, но полные радостного возбуждения голоса.
Этот гимн нарушали крики и рыдания сумасшедших — их было несколько человек, потерявших рассудок в этих подземных могилах, и они убегали от своих спасителей, бросались на них с проклятиями, грызли руки, пытавшиеся их схватить, чтобы увести из коридора в подземный проход.
Как сумасшедший, метался по коридору и Александр Васильевич. В толпе этих «воскресших мертвецов» с радостно-безумными глазами он не видел Ани.
Страшное предчувствие сверлило ему мозг.
«Ее убили, она умерла!» — в отчаянии думал он, и с его пересохших губ в безумном крике срывалось ее имя.
Вдруг из полуотворенной двери камеры, на которой чернела цифра «17», на него глянуло и знакомое и вместе незнакомое лицо с безумными глазами, прозрачное лицо живого мертвеца, окруженное копной сбившихся золотистых волос, которые спутанными космами падали на плечи.
Александра Васильевича словно ударило в грудь. Он узнал ее. Но это был призрак Ани, и в ее безумных глазах отразилась не радость, а смертельный испуг. Она не узнала его.
— Аня! — в отчаянии воскликнул он.
— Не подходи, палач! — воскликнула она, протянув руки, как бы собираясь оттолкнуть его и вся дрожа от охватившего ее испуга. — Я тебя знаю! Я тебя знаю! — повторяла она, пятясь от него вглубь своей камеры. — Убийца! — крикнула она пронзительно.
Александр Васильевич стоял, как окаменелый. Последняя мысль у него была, что «это хуже смерти», и его охватил какой-то странный обморок, в котором он мог стоять, видеть, но ничего не понимал из окружающего.
А на него смотрело безумными испуганными глазами животного лицо Ани, все удалявшейся в сумрак камеры.
Она уже не кричала, а ворчала как-то глухо:
— Палач! Палач!
Бессознательно Александр Васильевич вытащил пистолет, которым его снабдил Семен Иванович, и приложил его к виску. Без мысли, без чувства страха.
Он инстинктивно чувствовал, что должен умереть, и самоубийство явилось для него теперь простым, естественным концом.
Но в эту минуту сильная рука вырвала у него оружие.
— Безумец! — воскликнул Семен Иванович. — Что вы затеяли! Дорога каждая минута! Нужно уходить и взорвать тюрьму. Малодушие — теперь лишать себя жизни! Товарищи! помогите взять ее! — крикнул он, бросаясь в камеру Ани, куда за ним вбежали еще двое.
Александр Васильевич видел, как Аня взмахнула руками, услышал ее дикий, безумный крик и ринулся к ней, но его схватили под руки двое подбежавших анархистов и повлекли к тоннелю, в отверстие которого прыгали радостные, возбужденные удачей люди и куда здоровые уносили калек.
Аня билась в руках двух несших ее дюжих рабочих и кричала какими-то тягучими однообразными звуками, похожими на стон или мычание животного.
Но ее несли бережно и на глазах Александра Васильевича опустили в подземелье.
И когда они были уже далеко под землей, до них глухим отголоском донесся звук страшного взрыва.
Это была взорвана «Бастилия».
Бывшие узники провели целый день на фабрике, укрываясь в строениях, но потом поодиночке стали уходить в коммуны и по домам, сбросив свои арестантские халаты; увели и больных. Фабрика пустела, но Александр Васильевич не знал, что ему делать, куда идти с больной женой, которая упорно не узнавала его, хотя иногда бредила его именем.
Он поселился с ней в той же маленькой полуразрушенной комнатке, в которой жил перед началом подкопа. Странная апатия овладела им. Несчастье сломило его энергию и, если бы не Семен Иванович, принявший искреннее участие в его горе, он мог бы второй раз посягнуть на самоубийство.
Аню приходилось сторожить, не спуская с нее глаз. Она все порывалась бежать куда-то и, в довершение всего, от дневного света заболела глазами. В комнате пришлось завесить окна. Мужа она по-прежнему не узнавала, почти не спала и все время находилась в тревожном состоянии и беспокойстве.
Александру Васильевичу стало казаться, что и сам он сошел с ума. В те редкие часы, когда она засыпала и опущенные веки закрывали ее страшные безумные глаза, молча сидел он над нею и смотрел на ее исхудавшее и постаревшее лицо, на волосы, в которых серебряными нитями стала проглядывать седина, и с тупым отчаянием старался воссоздать из этого лица прежний облик Ани.
В Москве гудела стрельба. Там происходило что-то грандиозное, но Александр Васильевич оставался глух и слеп ко всему, что не касалось его несчастной жены. Пусть там революция, пусть там восстание, пусть из кровавого тумана в белоснежных одеждах мира выйдет свобода — что ему было теперь до этого мира, до всего человечества?
Его мир заключался теперь в маленькой комнате с завешенными окнами, где он охранял живой труп прежней Ани.
Семен Иванович сказал ему, что вскоре придется покинуть это убежище, но Александр Васильевич посмотрел на него с вялым равнодушием.
Он не знал, куда он денется со своей больной, но это было ему безразлично. Прежняя жизнь не могла вернуться, и Александру Васильевичу начинал грезиться один лучший конец — смерть вместе с женой… Он старался отогнать эту мысль, победить ее, но она разгоралась все сильнее и сильнее.
— Есть у вас какое-нибудь надежное место? — спросил его Семен Иванович.
— Не знаю! — ответил Александр Васильевич.
— Но вы говорили, что у вас есть какое-то именьице, усадьба… Вот бы туда вам и поехать.
— Разве можно теперь знать, что у кого есть! Да и как я повезу туда больную? Пока мы выберемся из Москвы, нас двадцать раз могут арестовать…
Семен Иванович задумался.
— Да, время тревожное, — сказал он, помолчав, — но нельзя сказать, чтобы было очень плохо. Революционеры подготовляют победу для нас. Скоро они овладеют Москвой, и тогда мы заставим их превратиться в анархистов.
Но тусклые глаза Александра Васильевича красноречивее всякого ответа говорили ему, что для его собеседника теперь все равно, чего бы ни добились на земле люди.
— Тронулся малый, — решил Семен Иванович. — Придется повозиться с ними обоими.
Он был очень озабочен. Фабрику, где оставался небольшой караул, необходимо было бросать, готовилось активное выступление всех анархистов, и Семен Иванович ломал голову, куда поместить Александра Васильевича и его жену.
— Черт побери, это труднее, чем провести подкоп! Пусть устроит это Дикгоф, — решил он наконец и успокоился на этом решении.
Как и несколько недель тому назад, на дворе фабрики опять стояла «Анархия», похожая на задремавшего дракона со сложенными крыльями. Дикгоф, серьезный и мрачный, большими шагами ходил взад и вперед вместе с Семеном Ивановичем. Они говорили о чем-то, и по разговору было слышно, что Дикгоф волновался и горячился, чего с ним почти никогда не случалось.
Была теплая, весенняя ночь. Пахло молодой, свежей листвой.
Аня спала, и Александр Васильевич, оставив больную, вышел подышать свежим воздухом. Он присел на скамью возле каменной фабричной стены, и равнодушно смотрел, как быстро двигались взад и вперед темные фигуры Дикгофа и его спутника.
«Говорят о свободе», — подумал он; и эта мысль о свободе поразила его холодной, беспощадной иронией.
Для него теперь это слово представляло пустой бессодержательный звук. Что значила теперь для него свобода, когда за стеной лежала его искалеченная, превратившаяся в идиотку жена, когда в себе он чувствовал только тупое равнодушие к жизни и бесконечную усталость?
«Свобода», — еще раз подумал он и взглянул в сторону города, откуда привык слышать грохот стрельбы. Там борются за нее, там льется кровь, и все это — добыча смерти.
Но в городе было тихо, и эта странная тишина удивила Александра Васильевича.
Дикгоф в это время взошел на «Анархию», и к Александру Васильевичу подошел Семен Иванович.
Почтенный техник казался смущенным и взволнованным.
— А мы говорили о вас, — сказал он, стараясь овладеть своим волнением. — Дикгоф предлагает доставить и вас и вашу жену на своем корабле в вашу деревню или хутор. А то можете остаться и в Москве: она теперь во власти революционеров, и сегодня в Кремль торжественно въехал временный президент или диктатор. Теперь в России два диктатора: один — правительственный, а другой революционный. То есть, теперь для Москвы последний-то и есть правительственный. Скверно то, что от нас некоторые ушли к революционерам.
— Мне все равно, — ответил безразлично Александр Васильевич. — В деревню так в деревню.
— И правильно, — похвалил его Семен Иванович. — Здесь ненадежное и недолгое спокойствие. Поднимаются социал-демократы, не будет дремать и правительство. В этой борьбе партий не скоро, кажется, удастся завоевать настоящую свободу. И как раз у нас начался раскол. В нашей партии…
— Раскол?! — удивился Александр Васильевич.
— Да, да! Это не приведет к хорошему концу! Меня поразил сегодня, вот сейчас, сам Дикгоф. Он сошел с ума! Это несчастье, это ужасное несчастье!
— Дикгоф сошел с ума?! — переспросил Александр Васильевич.
Как ни относился он апатично ко всему окружающему, но это известие его поразило.
Семен Иванович присел рядом с ним на скамью и продолжал, уже не скрывая своего волнения:
— Сошел с ума, — повторил он, — и с ним помешался весь экипаж его воздушного корабля. Он хочет ни более, ни менее, как объявить себя императором мира!
— Анархист — императором мира?
— Дело не в слове, не в названии, а в факте. Он хочет быть главой анархистов, несменяемым главой, и это ему, может, удастся, благодаря его «Анархии». А так как анархистам должен принадлежать весь мир, то… вы сами понимаете, что такой «глава» будет сильнее и могущественнее всякого императора.
— Но как же он объясняет такое несоответствие со своими прежними взглядами и убеждениями?
Семен Иванович махнул рукой:
— Он сваливает все на борьбу партий, на раскол среди анархистов. Он пришел к тому убеждению, что только твердая единоличная власть, распространяющаяся на весь мир, может обеспечить людям полную свободу.
— От анархии, от отрицания власти перейти к неограниченному самодержавию, к абсолютизму! — поражался все более и более Александр Васильевич. — Я отказываюсь понять это. Это действительно сумасшествие или это оборот колеса жизни, где одна точка, поднявшись до крайнего предела, вдруг опустилась вниз?
— Сумасшествие! — резко решил Семен Иванович. — Я так прямо сказал и ему. Пока наши идеалы и убеждения сходились, я подчинялся ему во всем, потому что он умнее меня. Но раз он захотел взять в свои руки власть, я ему не товарищ. Я убежденный анархист и умру им. Я не верю в Бога, но, если бы Бог сошел на землю и взял в свои руки земную власть, я пошел бы и против него. Он дунул бы на меня, и я бы погиб, но он не мог бы заставить не протестовать. Так я сказал и Дикгофу. Если он не откажется до завтра от своих слов, я буду его врагом и начну собирать против него товарищей.
— И опять война… Кровь… — задумчиво произнес Александр Васильевич.
— Так что же делать-то? Что делать? — почти с отчаянием вырвалось у Семена Ивановича. — Поняв, ощутив, так сказать, идеал свободы, отказаться от него?
— Я не знаю, — тихо ответил Александр Васильевич. — Я ничего не понимаю. И мне кажется, что и никто не понял самого главного. Прежде всего, нужно изгнать с земли страдание. Тогда люди поймут настоящую свободу.
— А вдруг и тогда явится это колесо, о котором вы говорили? — недоверчиво возразил Семен Иванович. — Нет, выше идеала анархии люди не придумают ничего. Ах, если бы вы знали… Дикгоф пополам разорвал мое сердце!
Темная фигура спустилась в это время с «Анархии» и подошла к ним. Это был Дикгоф.
Он поздоровался с Александром Васильевичем.
— Как вы решили? — спросил он. — Семен Иванович, вероятно, передал вам мое предложение.
— Передал, — коротко ответил тот.
— В какой-нибудь час вы будете в деревне, в полном спокойствии, которое необходимо для больной, — продолжал Дикгоф. — В Москве, вероятно, опять скоро начнутся тревожные события…
— Благодарю вас, — ответил Александр Васильевич. Конечно, мне лучше всего принять ваше предложение, хотя я положительно не знаю, какую пользу принесет ей деревня.
— Тогда готовьтесь… И пойдемте взглянуть на больную. Я еще не видел ее.
Александр Васильевич неохотно пошел рядом с Дикгофом. Он видел в нем одну из главных причин несчастья своего и Ани, но не мог отказать этому человеку. Не мог, даже если бы хотел.
Они вдвоем вошли в комнату, где спала Аня.
Она лежала на грубо сколоченной постели, вздрогнула, когда Дикгоф неосторожно хлопнул дверью, приподнялась и задрожала, как лихорадочно больная, устремив на вошедших свои огромные глаза.
— Палач! Палач! — пробормотала она и вдруг смолкла, встретившись взглядами с Дикгофом.
— Кто это? Кто? — вскрикнула она опять.
Она хотела спрыгнуть с постели, но Дикгоф удержал ее за руку, отстранив в то же время бросившегося к Ане Александра Васильевича.
— Подождите! — властно проговорил он. — Я попробую подействовать на нее гипнозом.
Этот властный голос и действие, какое он оказал на Аню, остановили Александра Васильевича. В нем мелькнула какая-то несбыточная, сумасшедшая надежда.
Аня присмирела и сидела неподвижно, не отрывая своего взгляда от устремленных на нее глаз Дикгофа, и судороги на ее лице выдавали мучительную работу ее больной мысли.
Так прошло несколько долгих минут. Целая вечность для Александра Васильевича.
— Ты будешь исполнять все то, что я тебе прикажу! — медленно произнес Дикгоф. — Слышишь ты меня?
— Слышу, — совершенно разумно ответила Аня.
Дикгоф снял с руки кольцо с огромным опалом и приблизил его к глазам Ани.
— И ты будешь слушаться того, у кого в руках этот камень. Слышишь?
— Слышу! — тем же тоном ответила Аня.
— А теперь спи! Я тебе приказываю спать!
И больная тотчас откинулась на подушку и закрыла глаза.
Александр Васильевич был поражен. Тень несбыточной надежды, промелькнувшей в нем, явилась опять, но уже светлая, почти воплотившаяся в уверенность.
— Но ведь так ее можно вылечить! — воскликнул он.
— Я не совсем уверен был в опыте, но для того и произвел его перед вами, чтобы вы могли вывести это заключение, — сказал Дикгоф. — Так ее можно вылечить, только опыты нужно производить постепенно, все увеличивая время гипноза. Возьмите это кольцо. Оно даст вам власть над больной.
С глубоким волнением взял Александр Васильевич этот маленький предмет, в котором для него заключалось теперь все, и крепко пожал руку Дикгофа.
Слов не было, да слова были бы теперь ненужными.
— Мы прикажем перенести ее сонной на «Анархию», — сказал Дикгоф, — и вы разбудите ее сами уже у себя дома. Пойдемте же!
Они вышли на двор и прошли мимо поднявшегося со скамьи и последовавшего за ними Семена Ивановича.
Дикгоф не сказал ему ни слова.
Александр Васильевич заметил, что между вождем и одним из его первых помощников пробежала черная кошка.
Трап был спущен. Александр Васильевич и Дикгоф вошли по нему на палубу, где их встретили незнакомые Александру Васильевичу люди.
Отдав приказание принести сонную Аню, Дикгоф нагнулся через перила к стоявшему на земле Семену Ивановичу.
— Итак, вы не поняли меня, — сказал он.
— Я остаюсь при прежних убеждениях, — глухо ответил с земли Семен Иванович, — и жду этого и от вас.
— Мои убеждения все те же, способ исполнения другой.
— Я против этого способа.
— Значит, и против меня?
— Да!
Это короткое слово убежденного анархиста прозвучало решительно и гордо.
— Значит, мы с вами… — начал было Дикгоф.
— Враги! — смело бросили ему снизу.
— Чем больше врагов, тем их будет меньше впоследствии, — проговорил Дикгоф. — Но я не считаю вас врагом!
Ответа не последовало.
Принесли непроснувшуюся Аню и осторожно спустили ее вниз, в каюту.
— К полету! — скомандовал Дикгоф.
— Прощайте, Семен Иванович! — крикнул Александр Васильевич и схватился за перила. Воздух засвистал у него в ушах, и фабрика с ее двором сразу точно провалилась вниз, и перед Александром Васильевичем развернулась туманная панорама Москвы.
— Да здравствует незыблемая анархия! — крикнул внизу одиночный голос.
— Честный, но упрямый человек, — задумчиво произнес Дикгоф. — Он, наверное, передал вам нашу беседу?
— Да, — ответил Александр Васильевич.
— Мое решение неизменно, — продолжал Дикгоф. — Пока среди людей будет борьба партий, до тех пор не будет свободы. Я возьму в свои руки власть для блага всего мира, для объединения людей и для их свободы. Великая французская революция родила Наполеона, и в его мыслях смутно рождался тот же план, что и у меня. Россия была могилой для Наполеона, для меня она будет колыбелью. Однако, пойдемте вниз: сейчас дадут полный ход — и нас снесет ветром.
Но Александр Васильевич не мог оторваться от чудной картины, открывшейся перед ним. В нем поднималось радостно-горделивое чувство человека, победившего воздушную стихию, и быстрый полет его в ней казался ему каким- то волшебным путем к сказочному, недостижимому счастью и свободе.
Лето близилось к концу. Это было страшное лето. Вся Россия, вся Европа были в огне. Мирная жизнь замерла. Старая Европа сотрясалась в кровавых попытках сбросить ярмо вековых устоев и прорваться в новую жизнь. Но чем более говорили о свободе, чем более желали ее, тем она, точно назло, становилась все отдаленнее и отдаленнее. Отуманенные люди в своих поисках свободы, в своих стремлениях к ней натыкались только на горы трупов и потоки крови. И кровь ослепляла их, опьяняла их мысли.
Казалось, что светлый дух разума отлетел от мятущейся земли.
Москва переживала вторую революцию: анархисты победили социал-революционеров, и главой их по-прежнему остался Дикгоф. Его имя гремело.
Это имя произносили и со страхом, и с уважением, и с негодованием. Целые области, целые города он подчинял себе одним словом. В руках правительства оставалась только северная часть России и область, примыкавшая к Петербургу. Эту область охранял воздушный флот аэропланов, не осмеливающийся, однако, дать бой «Анархии».
В свой очередь, и Дикгоф медлил дать этот последний решительный бой. Он занят был устройством сети новых коммун и борьбой с внутренними препятствиями, на которые ему приходилось наталкиваться на каждом шагу.
Анархисты глухо роптали на притязательные стремления своего вождя, составлялись заговоры на его жизнь, но Дикгоф сурово карал этих противников своей воли.
Их ждала неминуемая смерть.
Смерть без пощады.
Серая масса крестьянства также стала открыто против Дикгофа. Крестьяне хотели земли и воли и на дело анархистов смотрели, как на сумасшествие горожан, до которых у них самих не было дела.
По всей России крестьянские общины образовали отдельные крестьянские партизанские отряды, завладели землями помещиков и приготовились открыто защищать завоеванные права.
Грозная крестьянская война, уже местами начавшаяся, одинаково была опасна как правительству, так и анархистам.
И Дикгоф медлил принимать какие-нибудь меры перед этим новым и последним препятствием.
Напрасны были его манифесты к крестьянам, объясняющие им систему анархизма. Эти объяснения только разительнее подчеркивали, по сравнению с анархией, ту роль, которую он взял на себя. И крестьяне не верили ему, что собственности не должно быть.
Громада крестьянской оппозиции росла против Дикгофа.
Александр Васильевич с больной Аней жил в деревне. Его земля была разделена между крестьянами, которые выделили ему равную со всеми часть. Он сам пахал, сам косил, сам жал, мало-помалу превращаясь в настоящего землепашца. Физический труд помогал ему сохранять до известной степени бодрость духа, которая так была ему нужна.
Он с Аней жил в маленьком домике в усадьбе, где прежде была людская, и который он наскоро переделал. Сюда была перенесена часть мебели из большого дома и фамильные портреты.
Большой барский дом был превращен в общественный. Здесь собирались сельчане, здесь была библиотека и помещалась маленькая типография газеты, которую издавал староста Кузьма Егорович.
Одним словом, барский дом превратился в крестьянский клуб.
К этому же дому собирался отряд волонтеров, на обязанности которого было защищать владения от неприятеля, с какой бы стороны он ни появился; но эти сборы, по счастью, все время были бескровными, так как неприятель не показывался.
— Но вы увидите, как встретят его крестьяне, если он покажется у нас, — говорил Александру Васильевичу Кузьма Егорович. — К нам на помощь придут отряды из соседних уездов, и Дикгофу нас не удастся сломить. Ему нужно будет положить десятки тысяч жизней, чтобы мы признали его власть. Крестьяне сильны духом земли, и не Дикгофу бороться с этим духом.
Аня почти безвыходно сидела в маленьком домике на попечении старой стряпухи, которая не захотела оставить бывшего барина и теперь сделалась как бы членом его семьи.
Бурные припадки оставили Аню; она была теперь тиха и молчалива, превратившись как бы в живой манекен. Употребляя чудодейственное средство Дикгофа, Александр Васильевич почти все время держал ее под гипнозом. Она толково и разумно отвечала на его вопросы, но по-прежнему не узнавала его, называя его Дикгофом.
Это имя больно отзывалось в сердце Александра Васильевича.
Аня поправилась и пополнела, к ней вернулся ее нежный цвет лица, и только одни глаза оставались по-прежнему мутными и безжизненными.
«Она не поправится никогда», — с тоской думал Александр Васильевич.
Но эту тоску, эту боль смягчало теперь вновь неизведанное еще им чувство.
Аня была беременна. Он готовился быть отцом. Появление нового, таинственного пока живого существа наполняло его какой-то боязливой радостью, новым счастьем и страхом.
Ему почему-то казалось, что непременно родится девочка, похожая на Аню, и она составит счастье его жизни.
От появления этого ребенка он ждал чуда. Ему верилось, он надеялся, что под влиянием материнского инстинкта, нового пробудившегося чувства, к Ане вернется рассудок.
И в такие минуты ему начинало казаться, что она уже не безумная, что в ее молчаливом спокойствии кроется какое-то таинственное священнодействие, — рождения новой жизни.
Так шли дни. Дни покоя, работы и страстного ожидания. Бур я, бушующая вокруг, доносилась сюда смутными отголосками и не нарушала пока общего покоя. «Дух земли» благотворно действовал и на Александра Васильевича.
Однажды Кузьма Егорович сообщил ему неожиданную новость.
— Одного врага уже нет, — сказал он радостным тоном. — «Анархия» взорвана и Дикгоф погиб при взрыве!
Александр Васильевич был ошеломлен.
— Победа правительства? — спросил он.
— Нет! Но это на руку правительству. Теперь оно справится с горожанами. «Анархию» взорвал анархист из оппозиции к Дикгофу. Какой-то техник. И сам погиб при взрыве вместе с экипажем корабля и Дикгофом. Он подвел подкоп под то место, на которое постоянно становилась «Анархия», и взорвал страшную мину. Тайна Дикгофа погибла вместе с ним!
«Семен Иванович!» — мелькнула мысль в голове Александра Васильевича.
— Теперь это нарушит то равновесие, в котором находились обе стороны, — продолжал Кузьма Егорович, — и правительство, благодаря воздушному флоту, возьмет перевес.
— Но этот перевес грозит и нам! — воскликнул Александр Васильевич.
Он уже убежденно считал себя теперь крестьянином.
— Не думаю. Все утомлены борьбой. Ведь тогда придется выдержать целую крестьянскую войну. Правительство должно пойти на уступки. Не будем смотреть на будущее мрачно, но и не позволим взять себя врасплох. Ведь вот, вы были против земельного раздела, а теперь, — крестьянин по убеждению.
Прошло несколько дней, и пришла новая весть: воздушный флот правительства взял Москву. Она представляла из себя кучи развалин, и более чем из миллионного населения в ней осталось не более десяти-пятнадцати тысяч жителей.
Анархисты защищались еще в отдельных городах, но это были последние судороги еще недавно грандиозного движения.
Флот аэропланов крейсировал над всей Россией; начались дни новой тревоги.
Кузьма Егорович беспрерывно сносился с крестьянскими общинами уезда, говорил о депутации от крестьянского союза, отправившейся в Петербург, но теперь все эти жгучие и близкие когда-то Александру Васильевичу вопросы сразу отодвинулись для него на задний план.
Он стал отцом. Аня родила сына. Роды были трудные, хотя доктор, крестьянин соседнего села, оказался очень знающим акушером.
Вся жизнь Александра Васильевича заключалась теперь в стенах маленького домика, в котором бились две дорогие ему жизни.
Он не отходил от Ани и от ребенка, засыпая тут же, на полу, на охапке душистого сена.
Аня со страстной животной нежностью относилась к ребенку, с трудом позволяла брать его из ее рук, тревожилась, когда не видела его подле себя.
И в ее глазах Александр Васильевич видел проблески чего-то нового, нежного и светлого.
«Она выздоровеет! Она выздоровеет!» — с упорной, молчаливой верой думал он.
И она очнулась. Она выздоровела. Ночью, когда он спал, она позвала его, назвав по имени.
— Саша! — услышал он.
Он вскочил, дрожа от волнения, боясь, не ошибся ли он.
Но она лежала спокойно и смотрела на него широко раскрытыми, просветлевшими глазами.
— Саша! — назвала она еще раз.
— Аня! Ты… ты.
Не было слов для чувства, охватившего его. Не могло быть этих слов на языке человеческом.
— Саша, — сказала она опять. — Я вспомнила все. Кажется, я умираю.
— Нет, нет! Ты не умрешь. Ты не должна умереть! Я вырвал тебя от смерти и не отдам ей… никогда!
— Дай мне руку! — тихо прошептала она. — Вот так, как прежде. Люби его, — показала она глазами на спеленатого ребенка.
— Аня!
— Он не твой сын, но пусть он будет твоим сыном. — Голос ее оборвался, и она вздохнула тяжело и глубоко. — Там… в тюрьме… насильно… сколько мучений…
Она замолкла, и только ее тонкие пальцы трепетали в его руке.
Разом просветлело в душе Александра Васильевича; он понял, какую тяжесть снимал с Ани и, не колеблясь, ответил:
— Аня, он — мой сын! Я люблю его так же, как и тебя.
— Если я умру, воспитай из него мстителя, — тихо прошептала она.
— Аня! Мы вместе воспитаем из него человека с непоколебимой верой, — ответил он.